В 1963 году, на закате недолгой хрущевской оттепели, Утёсова постигла очередная немилость властей — ему не дали разрешения на туристическую поездку во Францию. Не дали внезапно, оскорбительно, без всяких объяснений. В чем же дело? Ведь Никита Сергеевич любил песни Утёсова, пускай и не все. Об этом мне говорил сын Хрущева Сергей Никитович, когда мы встречались в 1998 году в Институте международных исследований при университете Брауна под Бостоном: «В свою „ссылку“ (не знаю, надо ли слово это брать в кавычки. — М. Г.) отец захватил любимые пластинки. И среди них — утёсовские». В мемуарах Хрущева мы читаем: «…Некогда сильно критиковали Утёсова. Еще в мои молодые годы, когда утёсовские песенки буквально все напевали себе под нос, Утёсова в пух и прах разносила „Правда“. У меня был друг — одессит Лев Римский, давно умерший, коммунист кристальной чистоты. Он, постоянно напевавший „Бублики, горячи бублики“, рассказывал мне, что его друзья, которые работали в типографии „Правды“ и набирали критические статьи в адрес Утёсова, сами распевали в это же время его „Бублики“. Вот что значит народная оценка! Мне не под силу разбирать разностороннее творчество Утёсова, в том числе его прежние „блатные“ напевы. Наоборот, я очень доволен, что опять появились в продаже утёсовские пластинки, я их изредка слушаю…»
Утёсов, вероятно, чувствовал доброе отношение к нему Никиты Сергеевича. В трудную минуту, когда его в очередной раз незаслуженно оскорбили, он обратился за поддержкой к Хрущеву:
«Первому секретарю ЦК КПСС, председателю Совета министров СССР, товарищу Н. С. Хрущеву.
Дорогой Никита Сергеевич!
Я — артист советской культуры. Фамилия моя Утёсов. Мне 68 лет, из которых 50 работаю. Мне присвоено очередное звание народный артист РСФСР, медали „За доблестный труд“, „За победу над Германией“. За всю свою жизнь ни разу не усомнились в моей преданности Родине и Советской власти. 2 месяца назад мне было предложено отправиться в туристическую поездку по Франции. Пришлось пройти много формальностей, рассчитать свой отпуск, так чтобы была возможность включиться в эту поездку, отказываться от путевки в санаторий. И вот накануне дня выезда мне сообщили, что мне отказали в разрешении выехать с группой других работников искусства. Меня мало огорчает то, что я не увижу Францию, но выраженное недоверие буквально убивает меня. За что? Многие люди знают о том, что я должен был выехать и смотрят на меня, как на человека, в гражданской честности которого можно усомниться. Это очень тяжело. Вы как самый человечный человек меня поймете. Я пишу не для того, что бы вы разрешили выезд. Я никуда больше за рубеж не поеду. Я хочу, что бы мне точно сказали, чем я заслужил такое недоверие. Вокруг моего имени досадные оговорки.
Я прошу Вас, дорогой Никита Сергеевич, силой вашего огромного авторитета заставить людей, нанесших мне тяжелую травму, объяснить чем они руководствовались в своем нелепом решении.
С глубокой преданностью.
К сожалению, ни в архиве Утёсова, ни в других собраниях документов ответа на это письмо я не нашел. Между тем при тогдашней бюрократической системе, те, кому надлежало дать ответ народному артисту России, должны были хоть как-то отписаться. В крайнем случае, сослаться на нелепую ошибку. Уверен, что до самого Хрущева письмо это не дошло. Никита Сергеевич не раз в своих выступлениях, на пресс-конференциях со свойственным ему оптимизмом утверждал, что антисемитизма в СССР нет и быть не может. Похоже, что он искренне в это верил. Правда, его часто обвиняют в антисемитизме — может быть, потому, что среди казненных за экономические преступления в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов прошлого века многие, если не большинство, были евреи. По этому поводу к Хрущеву, как известно, обратился с письмом знаменитый философ, общественный деятель Бертран Рассел. Ответ Хрущева гласил: «Людей наказывают не за их национальность, а за преступления, которое они совершили».
Но среди окружения Хрущева антисемиты, несомненно, имелись. На одной из пресс-конференций в Париже в начале 1960-х годов член Президиума ЦК КПСС Екатерина Фурцева заявила, что количество евреев-студентов должно быть равно числу их среди шахтеров. Я уже не говорю о тех, кто беспощадно поносил «Бабий Яр» Евтушенко — все это едва ли могло иметь место без ведома аппарата ЦК. И вот этот-то аппарат, находившийся под бдительным оком Суслова, счел нужным не пустить за границу 68-летнего Утёсова, так много сделавшего для своего народа и до войны, и в годы ее, и после. Впрочем, снова сошлемся на Хрущева: «Без Суслова в таких вопросах не могло обойтись».
Воспроизведу отрывок из воспоминаний Аркадия Исааковича Райкина, которые относятся к тем дням, когда после фильма «Веселые ребята» Утёсов стал не только известен, но и знаменит от «Москвы до самых до окраин»: «Хорошо помню свой давний разговор с одним из руководителей искусства… Он, будучи в весьма миролюбивом настроении, попросил меня объяснить, что такое эстрада и с чем ее едят… Услышав имя Утёсова, он неожиданно побагровел и ударил по столу кулаком:
— Об этом проходимце ты мне ни слова не говори!
Разумеется, я выразил удивление, почему вдруг любимец народа вызывает у него такую ярость. То, что он мне ответил, было за такой гранью здравого смысла, что я бы и не поверил, если бы не услышал своими ушами:
— Утёсов хотел на шине Черное море переплыть, удрать в Турцию.
Я сначала даже не нашелся, что сказать. Но передо мной вроде бы не сумасшедший сидел. Во всяком случае, человек при должности, и не маленькой».
После убедительного возражения Райкина его собеседник сказал:
— Ты правду говоришь? Если это правда, мы пересмотрим к нему свое отношение.
Утёсов с его обостренным, даже болезненным самолюбием, конечно, чувствовал такое отношение со стороны власть имущих. Вот его стихотворение, написанное в 1959 году и посвященное Зиновию Самойловичу Паперному:
Учительница — жизнь, спасибо за науку!
Но безуспешно я учился у тебя.
Твоя наука — трудная ведь штука…
И я учился, сердце теребя.
Я — ученик плохой. Старинные устои
Осталися во мне, и мне не повезло.
Я главную науку не усвоил:
Как нужно людям делать зло.
Как нужно клеветать, подсиживать, злословить,
Писать доносы на своих «друзей»,
Скрывать от всех, что ты еврей,
И для себя во всем искать «условий».
В этой связи вспомним еще об одном качестве Леонида Осиповича: он был патриотом не только Одессы, но и страны, в которой родился, вырос и жил. При этом никогда не отрекался от народа, его породившего. Он не был конформистом в общепринятом смысле этого слова. В подтверждение этому замечу, что подписи Утёсова нет под антиизраильскими письмами, хотя среди «подписантов» были многие его друзья: композиторы, актеры, поэты. Не подписывался Леонид Осипович и под антисионистскими воззваниями, где значились имена многих его собратьев по искусству. Между тем борьба с сионизмом и при Хрущеве, и в особенности после него велась неустанно, и всех видных деятелей еврейского происхождения проверяли «на вшивость», заставляя участвовать в ней.
Конечно, Утёсов все это знал, и его письмо к Хрущеву было фактически актом отчаяния. Прав был наполеоновский министр Фуше, сказавший: «Не поддавайтесь порывам — они искренни». И все же Утёсов поддался порыву, хотя, видимо, не до конца. Вышеприведенное письмо написано от руки, хотя для отправки Первому секретарю ЦК Леонид Осипович мог бы найти машинистку. Возможно, письмо он так и не отправил — поэтому мне не удалось найти и ответа на него.
Я разговаривал по этому поводу с внуком Хрущева — Никитой Сергеевичем. Поразмыслив, он сказал: «Если бы письмо это дошло до канцелярии Никиты Сергеевича, едва ли его бы отважились скрыть. Аппаратчики из канцелярии, несомненно, знали, что Хрущев симпатизирует Утёсову. Скорее всего, письмо это Леонид Осипович не отправил».
Когда говорят о любви Утёсова к своей стране, то почему-то чаще всего это ассоциируют с Одессой. Память детства и юности всегда сильна в людях, но это только кажется, что она сильнее других воспоминаний. Если бы это было так, то ни Бабель, ни Утёсов, ни Жванецкий ни за что не покинули бы Одессу. Наверное, чтобы память эта теплилась всю жизнь, любовь к родному городу должна была стать мифом, сказкой, а уж потом — вдохновением. Прав был Михаил Михайлович Жванецкий, заметив, что одессита можно вывезти из Одессы при определенных обстоятельствах, но нет тех сил и городов, которые могут вытеснить из него Одессу. Наверное, строка Кирсанова «Есть город, который я вижу во сне» могла бы стать эпиграфом жизни для любого одессита, живущего вне Одессы.
Евгений Петросян вспоминал, как однажды Утёсов сказал ему по секрету: «Да, я люблю Одессу. Более того, я обыгрываю ее на сцене, я доказываю, что она „начало всех начал“. Но скажу тебе честно: больше всего я люблю Россию. Люблю русскую природу, музыку, литературу… Люблю Ленинград. Все, все хорошее, что связано с Россией…» Эти слова Утёсов доказал всей жизнью. И, конечно, ему становилось обидно, когда находились люди, подозревавшие его в недостатке любви к Родине или полном ее отсутствии — только потому, что у него была «неправильная» национальность.
Словосочетание «пятый пункт» давно в России стало уже устоявшимся. И не было надобности говорить о человеке, что он еврей, тем более — жид. Достаточно было сообщить: «Он — инвалид по пятому пункту». Впервые с этой «инвалидностью» в мерзейшей форме еще не Леонид Утёсов, а Ледя Вайсбейн столкнулся в раннем возрасте, в годы учебы в училище Файга. Вот как описал это уже взрослый Утёсов: «Утро как утро. То же одесское солнце. То же небо. Спокойное море. И — страшный мрак. Мрак насилия. Осуществление царской свободы. Это так неожиданно после вчерашнего дня радости!
Город замер в ожидании чего-то… Пустынная улица. Городовой. Но что с ним? Почему он топает ногами и размахивает руками? Он танцует? Подойдите поближе. Что такое? Он поет? Нет, он кричит — надрывно, истошно:
— Бей жидов! Бей жидов!
Люди бегут. С неестественной от страха быстротой.
— Бей жидов! — орет городовой-запевала, и за поворотом уже нестройный хор диких голосов отвечает:
— Бе-е-ей жидов!..»
Это был не первый, но, пожалуй, самый страшный погром в истории Одессы, который случился 18–20 октября 1905 года и унес сотни жизней беззащитных людей. В те дни еврейские погромы, устроенные черносотенцами или просто уголовными элементами, проходили по всей России. Русекая интеллигенция гневно обвиняла погромщиков и потакавшую им власть. Но находились и те, кто обвинял в случившемся самих евреев. Среди них, как ни странно, была Роза Люксембург — правоверная марксистка и еврейка по происхождению. Она помнила, как ребенком в 1881 году пряталась в варшавской парадной, мимо которой бежала толпа с криками «бей жидов!» (заметим, что в том же 1881 году произошел один из самых страшных еврейских погромов в Одессе). Много лет спустя Роза писала: «Пусть евреи учат польский язык, говорят и думают на нем, празднуют польские праздники, не настаивают на своем субботнем отдыхе… Машина капиталистического производства и торговли не обязана подстраиваться под веру, традиции и календарь евреев». Так считали и многие ассимилированные евреи в России. Но Утёсов думал иначе. Националистом, тем более сионистом он не был никогда. Не ходил в синагогу, почти не соблюдал еврейских обрядов. Но от своего народа не отрекался ни в какие времена.
В книге «Леонид Утёсов» Валерий Сафошкин пишет: «Не могу обойти стороной еще одну проблему, которая всю жизнь не давала покоя Утёсовым. Конечно, в первую очередь от нее страдали дочь и отец, ежедневно выходя на сцену и будучи на виду у публики. Сам Леонид Осипович о ней сказал так: „Неудобно быть евреем в своем отечестве“». Валерий Дмитриевич утверждает, что слова о неудобстве быть евреем Утёсов сказал «в те самые годы, когда в сталинско-бериевские лагеря было отправлено немало неповинных творческих личностей, „запачканных“ пресловутым „пятым пунктом“: режиссер В. Мейерхольд (заметим справедливости ради, что Мейерхольд евреем не был. — М. Г.), руководители джазов Г. Ландсберг и Э. Рознер, сценарист Н. Эрдман…». То есть Утёсов произнес эти слова в пору борьбы с «безродными космополитами», и хотя история и не терпит сослагательного наклонения, но, по логике вещей, Утёсова не должна была миновать участь не только Рознера, но и Михоэлса. Повод для этого мог найтись всегда — в кругу друзей Леонид Осипович не скрывал своих мыслей и чувств, и в «органах» наверняка накопилось немало доносов на него.
И еще о «пятом пункте» в изложении Валерия Сафошкина:
«Как-то во время выступления перед больными и ранеными к Леониду Осиповичу обратилась женщина, известная партизанка:
— Товарищ Утёсов, а кто по национальности ваша дочь Эдит?
— Еврейка.
— А жена?
— Тоже еврейка.
— А кто же тогда вы?
— Я тоже еврей.
— Ой, товарищ Утёсов, ну что вы на себя наговариваете!»
Однажды друг Утёсова Роман Ширман рассказал Леониду Осиповичу, что хозяин одного «интеллигентного дома», где на стене на самом почетном месте висит портрет Утёсова, в разговоре высказал, причем довольно грубо, мысль о том, что, дескать, хороший Утёсов человек, да жаль, что еврей…
Эдит, оказавшаяся свидетелем этого разговора, вскоре написала такую эпиграмму:
Во мне нет злости и в помине.
Портрету ж моего отца
Почетней в мусорной корзине,
Чем на столе у наглеца.
Немало льву вражда ударов нанесла,
Но сохрани нас Бог от ярости осла.
На этом диспут наш закрыт.
Всего! Утёсова Эдит.
Леонид Осипович, прочитав эту эпиграмму, грустно улыбнулся и сказал: «Если б это было единственное высказывание такого рода. Сколько раз мне приходилось слышать: хороший человек, да жаль, что еврей». Порывшись в папке, он нашел страничку со стихами, автора которых не знал, но заметил, что подарил их ему Аркадий Исаакович Райкин:
Стрелы блещут за плечами.
Топчет конь степную ширь.
Это скачет Рабинович —
Славный русский богатырь.
Шапка золотом расшита,
Меч горит, как бирюза.
Для Отчизны он защита,
Для обидчиков — гроза.
Выйдет в поле — жнет и пашет.
Выйдет в город — там народ:
«Рабинович! Хлеба! Каши!»
Всех накормит, всем нальет.
Но сограждане упрямы:
Несмотря на славный труд,
Все равно жидовской мордой
Рабиновича зовут!
И еще одна история, услышанная мной от Владимира Михайловича Старостина, замечательного музыканта, немало лет проработавшего в оркестре Утёсова: «До войны вышел очень строгий указ, что нельзя было говорить слово „жид“. За это наказывали, за это сажали в тюрьму. Были даже анекдоты на эту тему. И вот в холле какой-то гостиницы пьяный мужик, качаясь, подходит к Утёсову и что-то начал ему говорить. А тот что-то такое ответил или не ответил вообще. И мужик ему: „Ах ты, жидовская морда!“ А в оркестре инспектором был Сема Гольдберг. Человек с огромными кулаками-кувалдами. Он так этого мужика „приварил“, что тот вылетел в „вертушку“. На улицу вылетел, но встал и идет обратно. Ну все напряглись, думали, что сейчас будет драка. Но в это время спускается музыкальный руководитель — был тогда такой Густав Узинг. Он был очень остроумным человеком. Он вклинивается в ситуацию, подходит к вошедшему — а тот уже готов был к драке и уже лез с кулаками на Сему. А Густав и говорит: „Что вы делаете?! Что вы делаете?! — и показывает на Утёсова: — Это же депутат Верховного Совета. Вас же сейчас посадят. Сейчас за вами приедут, возьмут и посадят“. Мужик мгновенно протрезвел, подошел к Утёсову и сказал: „Товарищ, да я ведь сам еврей!“»
Между тем еврейская тема в творчестве Утёсова — не только музыкальном, но и эстрадном, театральном, — занимала немалое место. Мне не раз приходилось слышать мнение, что Утёсов далек был от еврейской темы, во всяком случае, в зрелые свои годы. Едва ли это так. Еще в Кременчуге начинающий актер Утёсов обращался к этой теме. В 1924 году в Свободном театре в Петрограде он сыграл главную роль в пьесе еврейского драматурга Семена Юшкевича «Повесть о господине Сонькине». Одна из самых блистательных его ролей в Свободном театре — роль Менделя Маранца в спектакле, поставленном по пьесе Давида Фридмана. Спектакль этот шел во многих театрах России и США, но именно Утёсов превратил его из легковесной комедии в драму, придав образу Менделя трагическую глубину. В те годы он хотел поставить в том же театре спектакль по рассказам Шолом-Алейхема, но осуществить это ему не удалось.
В начале 1930-х годов в программе «Теа-джаза» да и в других утёсовских программах было немало еврейских песен. Некоторые из них, в частности «Ребе Мейлах», «Семь дочерей», «Бубенцы звенят-играют» (музыка Ефима Жарковского, слова Льва Квитко), он исполнил вначале на идише, а уже позже по-русски, а иногда пел их сразу на двух языках. Разумеется, еврейские песни и мелодии были лишь незначительной частью в репертуаре Утёсова, где они прекрасно уживались с «Парой гнедых», написанной композитором Михаилом Воловцом на слова замечательного русского поэта Апухтина или, скажем, с песней «Темная ночь», созданной Никитой Богословским на слова Агатова.
В начале 1950-х годов Утёсов уже не решался исполнять эти песни с эстрады. После расстрела руководителей Еврейского антифашистского комитета, накануне позорного «дела врачей» в СССР развернулся новый виток антисемитизма — на сей раз одобренного и санкционированного государством. 13 марта 1952 года было принято решение приступить к следствию по делам всех лиц, имена которых упоминались в ходе следствия по делу ЕАК. В списке этом было более двухсот фамилий, включая и фамилию Утёсова. Знал ли об этом, догадывался ли в ту пору Леонид Осипович? Едва ли, хотя поводы для размышлений могли возникнуть. Постановление о принятии мер ко всем лицам, упомянутым в следственных документах, было закрытым, но статья в «Советском искусстве», напечатанная 12 марта 1952 года, говорила о многом: «Эстрадный оркестр ничего общего не имеет с джазом, хотя в эстрадный оркестр могут входить инструменты, используемые джазом. Нет дурных, негодных инструментов, но инструменты можно дурно использовать…
Исполнительский „стиль“ джаза построен на варварском искажении привычных для нашего уха звучаний, надуманных, неестественных тембрах оркестровых инструментов. Что общего между ноющими, слезливыми интонациями „не имеющих ни рода ни племени“ танго или „слоу-фоксов“ и здоровой советской лирикой, светлым, оптимистическим мироощущением советских людей?..» И уже через несколько дней то же издание подводит грозный итог: «Джаз — это музыка духовного порабощения».
Таких нападок на джаз не было даже во времена РАПМа, но Леонид Осипович, видимо, не придавал этому серьезного значения, думал, что это однодневное явление, очередная «проработка». В начале 1950-х он, наряду с такими песнями, как «Сталинградский вальс» (О. Строк — В. Драгунский) или «Цимлянское море» (Н. Богословский — Н. Доризо), исполнял «Песню американского безработного» и куплеты Курочкина из «Свадьбы с приданым». А если и размышлял над тревожными публикациями в прессе, то забыл о них весной 1953-го, после смерти Сталина и освобождения арестованных врачей.
Хотя годы борьбы с космополитизмом не затронули напрямую Утёсова и его оркестр, они не прошли бесследно. Слишком многих друзей и знакомых артиста коснулись репрессии, слишком ощутимый удар они нанесли по благостной картине «великой дружбы» советских народов, в которую искренне верили многие, включая Леонида Осиповича. Но он никак не мог поверить в официальную версию гибели его любимого «Соломона Мудрого» — Михоэлса, якобы попавшего под машину, а на самом деле убитого агентами госбезопасности в Минске в январе 1948 года. Не мог поверить и тому, что его давние знакомые — Лев Квитко, Маркиш, Бергельсон и другие члены ЕАК — являются «еврейскими буржуазными националистами», продавшимися западным разведкам. После этих событий он стал гораздо осторожнее, доверяя свои истинные мысли и чувства только самым близким друзьям. От них мне известно об усилившемся в 1950-е годы интересе Утёсова к еврейской культуре, к прошлому своего народа. Стоит подчеркнуть тот факт, что до конца жизни артист не подписал ни одного воззвания «советской общественности» против сионизма и политики Израиля, хотя деятелей культуры еврейской национальности вовлекали в подобные мероприятия регулярно и весьма настойчиво.
В 1967 году, уже находясь в статусе народного артиста, Утёсов написал статью о еврейской актрисе Сиди Таль в журнале «СЭЦ» («Советская эстрада и цирк»), озаглавив ее «Счастливые встречи». Воздав должное Сиди, он ни разу не упомянул о том, что она всегда, во все времена была еврейской актрисой, поющей на идише. К тому времени еврейская тема в советской прессе окончательно стала закрытой, упоминаясь только в рамках «борьбы с сионизмом». Не в последнюю очередь это было связано с разрывом отношений Советского Союза с Израилем после шестидневной войны в июне 1967 года.
Здесь хочется вспомнить о другой еврейской актрисе, высо ценимой Утёсовым, — Кларе Юнг. Актриса, познавшая успех в США, вернулась в СССР, оставив за рубежом дочерей. «Советские евреи более настоящие, чем американские», — этим объяснила она свое решение. Клару Юнг хоронили в Москве 29 апреля 1952 года, в разгар антисемитской кампании. В последний путь ее провожали немногие, но среди них были Хенкин и Утёсов. Леонид Осипович, обращаясь к Хенкину, сказал: «Кто мог бы подумать, что у гроба актрисы, познавшей при жизни аншлаги в Москве и Нью-Йорке, Одессе и Бостоне, соберутся всего несколько человек!» Задумчивый и печальный Хенкин сказал: «Я произнес бы кадиш, но миньяна здесь нет…» Этот рассказ я услышал от актрисы ГОСЕТа Анны Шмаёнок в конце шестидесятых годов прошлого века. От нее же узнал, как часто Утёсов бывал в ГОСЕТе, как любили его актеры этого театра.
В середине 1970-х я оказался свидетелем любопытного разговора. Было это в Доме актера, который тогда располагался на улице Горького. В этом уютном заведении до начала очередного вечера, уже не помню, кому или чему посвященного, мы — Леонид Осипович, Анастасия Павловна, писатель Владимир Соломонович Поляков и я — зашли в кабинет директора Александра Моисеевича Эскина. Как обычно, в центре внимания был Леонид Осипович. Как-то сам собой в разговоре возник еврейский вопрос. Владимир Соломонович тихо, почти шепотом рассказал, что ему позвонил незнакомый человек, представившийся: «Я от генерала Драгунского». Спросил, кого из деятелей русского искусства, евреев по национальности, он может порекомендовать в состав руководства создающейся еврейской общественной организации с очень длинным названием «Антисионистский комитет советской общественности». «Я так растерялся от столь неожиданного предложения, — признался Поляков, — что, сославшись на головную боль, попросил разрешения позвонить ему позже и, не записав его телефон, положил трубку».
— Представляю, Владимир Соломонович, как вы испугались, — сказал Леонид Осипович. Потом он задумался и, опершись подбородком на кулак, прочел по памяти, почти без запинок, незнакомые всем сидевшим стихи. Записать я их тогда не мог, но позже, к счастью, отыскал в фондах РГАЛИ. Вот отрывок стихотворения, которому предшествует эпиграф из евтушенковского «Бабьего Яра»:
Но ненавистен злобой заскорузлой
Я всем антисемитам, как еврей,
И потому я настоящий русский.
…Ты прав, поэт, ты трижды прав,
С каких бы ни взглянуть позиций.
Да, за ударом был удар,
Погромы, Гитлер, Бабий Яр
И муки разных инквизиций.
Вот ты взглянул на Бабий Яр
И, не сдержавши вомущенья,
Ты, русский, всех людей любя,
В еврея превратил себя,
Призвав свое воображенье…
…Твердит тупой антисемит:
«Во всем виновен только жид!»
«Нет хлеба — жид», «Нет счастья — жид»,
И что он глуп, виновен жид,
Так тупость голову кружит…
…И если б Ленин нынче жил,
Когда открылся путь до Марса,
Тобой бы он доволен был.
Он очень тот народ ценил,
Что дал Эйнштейна, Карла Маркса…
Судя по всему, Утёсов написал эти стихи вскоре после публикации «Бабьего Яра» Евтушенко — в «Литературной газете» стихотворение это было напечатано 19 сентября 1961 года. Не знаю, были ли лично знакомы Евтушенко и Утёсов и каким было это знакомство. Но, без сомнения, они жили в одну эпоху, которую кто-то называл «эпохой Утёсова», кто-то — «эпохой Высоцкого», а кто-то — «эпохой Евтушенко». Прав был Евгений Александрович, начав одно из своих стихотворений строфой: «У русского и у еврея одна эпоха на двоих…»
Не только Утёсов знал о Евтушенко, была и обратная связь — имя Утёсова в поэзии Евтушенко возникло в поэме «В полный рост». В ней поэт обращается к старому своему дому на станции Зима, в котором прошло его детство, — к дому, обреченному на снос. Вот отрывок из этого стихотворения:
Выкрутись, выживи
навсегда,
с мокрыми, рыжими
сосульками льда,
снова — с девчоночками
в кошачьих манто,
снова — с бочоночками
лото,
с хриплым Утёсовым
за стеной,
с гадким утенком —
то есть со мной…
Впервые я услышал эти стихи на даче поэта Александра Межирова в Переделкине. В тот день к хозяину пришли в гости Евгений Евтушенко с женой Мариной. Было это очень давно, ведь уже около пятнадцати лет назад Межиров уехал из Москвы. Тогда Евгения Александровича я в домашней обстановке увидел впервые. Почему разговор зашел об Утёсове, уже не помню — кажется, после того, как я прочел свое любимое стихотворение Евтушенко «Свадьбы». Это объяснялось не только моей влюбленностью в это стихотворение, но еще и тем, что, написанное в начале 1955 года, оно было посвящено Александру Петровичу Межирову.
Помнится, Евгений Александрович рассказывал, что, когда он в юности, в годы войны, выступал в госпитале перед ранеными солдатами, они просили его спеть что-нибудь «из Утёсова», но Евтушенко сказал, что он умеет только плясать и еще петь какие-то частушки, а песен Утёсова петь не умеет. И, задумавшись, сказал: «Когда вспоминаю о войне, то нередко слышатся мне песни, исполненные Утёсовым в эти годы».
В ту пору Александр Межиров писал предисловие к новой книге Евтушенко «Стихотворения и поэмы» — она была издана в «Молодой гвардии» в 1990 году. Уже когда книга вышла, я прочел в предисловии Межирова такие слова: «Как все должно было совпасть — голос, рост, артистизм для огромных аудиторий, маниакальные приступы трудоспособности, умение расчетливо, а иногда и храбро рисковать, врожденная житейская мудрость, простодушие, нечто вроде апостольской болезни и, конечно же, незаурядный, очень сильный талант». Читая этот, быть может, самый «евтушенковский» сборник, составленный Межировым, я снова вспомнил ту нашу встречу на даче и подумал, что утёсовская тема в разговоре возникла неслучайно. В этих людях было что-то общее, чего они, быть может, сами не подозревали. И прежде всего желание сохранить истинную честность и порядочность. В 1959 году у Утёсова вырвались такие строки:
Я прожил жизнь незапятнанным,
С своею совестью в ладу.
Глупцы, ханжи — ведь не понятно вам,
Что можно презирать беду!
Нет случайности в том, что эпоха выбрала своими запевалами и Евтушенко, и Утёсова. Они были не только непохожими внешне, но во многом абсолютно разными. Первый всегда был неравнодушен к политике — второй избегал ее. Первый не раз ставил свои подписи под воззваниями в защиту гонимых и обреченных — второй на это не отваживался.
Евтушенко вырос в далекой Сибири, где, вероятно, никогда не слышал слова «жид». Выступая на пресс-конференции перед открытием Первого фестиваля искусств имени Михоэлса, Евтушенко рассказал, что во время поездки в Москву мама брала его с собой в еврейский театр на Малой Бронной, где ему довелось увидеть «Короля Лира» с Михоэлсом. Был он вместе с мамой и на похоронах Михоэлса (и к тому времени, как рассказывает он в своей книге «Волчий паспорт», уже услышал слово «жид» от своего однокашника). Вспоминая похороны Михоэлса и в особенности речь Фадеева на панихиде, уже взрослый Евтушенко написал: «Надвигалось что-то страшное…» И это страшное пришло. В пятую годовщину смерти Михоэлса, 13 января 1953 года, Евтушенко, тогда студент Литературного института, прочел в газете статью об «убийцах в белых халатах». Наверное, в тот же день, а может быть, чуть позже, Евтушенко откликнулся стихотворением на это событие:
Никто из убийц не будет забыт.
Они не уйдут, не ответивши.
Пусть Горький другими был убит,
Убили, мне кажется, эти же.
Сказать, что стихи эти написал юноша, ничего не понимающий в жизни, было бы ошибкой. К тому времени он был уже автором пусть немногих, но заметных лирических стихов, таких как «Перед встречей», «Дворец», «Глубина». В этих стихотворениях уже просматривается Евтушенко — тот, которого мы знаем сегодня. Поэт целенаправленной творческой биографии, знающий не только как сказать, но и что сказать:
…Но и другое мне знакомо,
И я не ставлю ни во грош
Бессмысленно глубокий омут,
Где ни черта не разберешь.
И я хотел бы стать волною
Реки, зарей пробитой вкось,
С неизмеримой глубиною
И каждым
камешком
насквозь!
Эти стихи написаны до процитированных выше проклятий «врачам-убийцам». Разумеется, ни в одно из своих собраний сочинений Евтушенко их не включил, немногие знали о самом их существовании. Среди тех немногих была семья Барласов, сыгравшая, как пишет Евтушенко, огромную спасительную роль в его жизни. Они были не только его соседями, но и друзьями и первыми слушателями его стихов. Жена Владимира Барласа, услышав про «убийц», сказала: «Женя, ведь это все неправда… Эти врачи ни в чем не виновны. Забудьте эти стихи. Не показывайте никому. А то не дай бог, их напечатают. Вы же потом никогда не отмоетесь». Евгений Александрович не только не забыл их, но и включил воспроизведенную выше беседу с Барласами в свой фильм «Похороны Сталина». В ту пору кроме самого Евтушенко никто их не помнил. Но он преподнес урок тем поэтам, кто назавтра забывает написанное вчера, ибо отмыться не всегда возможно.
Однажды Окуджава сказал о Евгении Александровиче: «Евтушенко — это целая эпоха». Такое же определение многие давали и Утёсову. Среди них Роберт Рождественский: «Утёсов действительно был запевалой. И уж если он начинал новую песню, то народ ее обязательно подхватывал».
И еще объединяют эти две выдающиеся личности эпохи их артистизм, умение общаться с аудиторией, какой бы ни была она по количеству и качеству, умение не внушать, а передавать аудитории лучшие чувства, им присущие. И конечно же патриотизм — разумеется, не тот, который, по мнению Самуэля Джонсона, является «последним прибежищем негодяев»…
Утёсову так и не присвоили звания Героя Социалистического Труда, хотя заслужил он его ничуть не меньше тех, кто получил это звание в эпоху «от Сталина до Брежнева». Евтушенко же в начале перестройки публично, демонстративно отказался от ордена Дружбы народов, ибо он не мог носить его, когда по Москве разгуливали националисты. Пускай Утёсов и Евтушенко и не встретились ни разу, пусть Утёсов не спел ни одной песни на слова Евтушенко, все равно они останутся символами той эпохи, в которую жили и творили. Стихотворение Утёсова, посвященное Евгению Евтушенко, заканчивается так:
…Любя страну, людей любя,
Ты стал нам всем родной и близкий.
За это славлю я тебя
И возношу тебя, любя —
Поэт и Гражданин Российский.
Перечитывая эти стихи сегодня, я еще раз убедился: неслучайно подписи Утёсова нет среди десятков фамилий под воззваниями, принятыми на собраниях Антисионистского комитета. Одно из них, на котором присутствовало множество представителей русско-еврейской интеллигенции (среди других — Аркадий Райкин, Элина Быстрицкая, Майя Плисецкая), получило в народе такую юмористическую оценку: «Последний аттракцион в московском цирке: выступает Дымшиц (в то время — заместитель председателя Совета министров СССР) с группой дрессированных евреев». Утёсова на это мероприятие даже не позвали — видимо, его устроители не очень надеялись получить подпись артиста под воззванием. А мог бы не только не подписаться, а еще что-то «внеплановое» ляпнуть!
…Вот в такое время мы услышали в кабинете Александра Моисеевича Эскина стихотворение Утёсова, посвященное Евтушенко. Шум вокруг евтушенковского «Бабьего Яра» тогда уже стих, шла пока еще немногочисленная эмиграция в Израиль, сопровождаемая многочисленными призывами видных евреев (опять-таки Утёсова среди них не было) не менять свою истинную родину на какой-то сионистско-фашистский Израиль. После чтения Утёсовым «Посвящения Евтушенко» наступила недолгая пауза. Ухмыльнувшись, Леонид Осипович неожиданно спросил у нас:
— Кто автор песни «Катюша»? — И для ответа выбрал почему-то меня.
— Исаковский, — не задумываясь, сказал я.
— А кто создал «Подмосковные вечера»?
— Соловьев-Седой, — уверенно ответил Поляков.
— Вот видите, — заметил Утёсов, — в первом случае вы забыли назвать композитора — Блантер его фамилия. Во втором — не назвали поэта. Миша Матусовский тоже еврей. Мы сами иногда пытаемся забыть, кто есть кто. Дело, конечно, не в национальности автора… Дело в том, что музыка «Катюши» может существовать сама по себе, что и произошло. Стихи Исаковского в этой песне хороши только в сочетании с музыкой Блантера. Автор стихов «Враги сожгли родную хату» — талантливый поэт, но «Катюша», на мой взгляд, — не лучшее его стихотворение. «Поплыли туманы над рекой…» По-русски ударение должно быть на втором слоге. То есть подозреваю, что стихи были созданы под мелодию. А «Подмосковные вечера» — совсем другое дело. Не могли не стать песней такие стихи:
Речка движется и не движется
Вся из лунного серебра…
Песня слышится и не слышится
В эти тихие вечера….
Леонид Осипович так красиво продекламировал эти стихи, как бы в подтверждение своей мысли. И добавил:
— Стихи эти сами по себе — уже музыка. Удача в том, что случай свел этих авторов в такой песне, которая звучит уже больше двадцати лет. А вот Миша Светлов создал прекрасные стихи «Гренада», музыку на них писали многие, а песни настоящей нет…
— Но ведь вы исполняли ее, и не раз, — заметил Александр Алексеевич.
— Я так много раз пел «Каховку» на слова Светлова, что, надеюсь, Миша мне простит мое исполнение «Гренады»…
Свое отношение к еврейскому вопросу Утёсов четко выразил в эпиграмме, написанной в начале 1970-х годов, в ту пору, когда в СССР развернулось движение евреев за выезд в Израиль. Тогда все газеты не только клеймили Израиль как фашистскую страну, но и обвиняли в предательстве всех, кто помышлял об эмиграции, даже если это были бывшие герои Великой Отечественной войны:
Как прекрасно это звучит,
И сказал это большой мудрец:
«Не всякий подлец — антисемит,
Но всякий антисемит — подлец».
Сегодня, когда кое-кто в нашей стране пытается противопоставить друг другу нации и при этом на первый план нередко выплывает архаичный, разнузданно-агрессивный антисемитизм, я невольно вспоминаю рассказы и мысли Утёсова на эту тему. Он любил цитировать афоризм Станислава Ежи Леца: «Я знаю, откуда идет легенда о богатстве евреев. Они за все расплачиваются». Нередко восклицал: «Как они не понимают: когда евреи уезжают в Израиль, их там называют русскими!» В то же время он резко обрывал возникающие при нем разговоры, в которых его приятели-евреи уничижительно отзывались о русских да и о людях любой другой национальности. Сам он никогда не делил людей по национальному признаку, справедливо считая такое деление свидетельством ограниченности и скудоумия. И пронес через всю жизнь нелюбовь к пресловутому «пятому пункту», который ему упорно пытались навязать.