Часть четвертая ПОИСК

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Толпа бегущих по Корсо людей была неожиданна и напугала Сергея. Он прижался к стене, оберегая папку с чертежами. Толпа мчалась гневная, неудержимая.

Его оторвали от стены, больно ударив, увлекли за собой… Скоро очутились у палаццо Венеция — посольства Австро-Венгерской империи. Здесь какие-то мастеровые поднимались по длинным лестницам к укрепленному на карнизе гербу — громадному двуглавому черному коронованному орлу.

«Чего они хотят?» — не понимал Сергей. Вдруг раздались удары топора, и картуш с гербом, гремя цепями, на которых держался, рухнул на землю. Сейчас же толпа бросилась на герб, чтобы его уничтожить.

И тогда Сергей понял, что это восстание… Он видел, как герб привязали к хвосту осла и поволокли по Корсо под свист и крики:

— Долой австрийцев!

Теперь Сергея не надо было отрывать от стены. Он сам с охотой и любопытством пошел за толпой в Колизей, чувствуя, как его захватывают движение, восторг и безумие римлян.

В Колизее при самом входе записывали в ополчение, чтобы идти в Ломбардию на выручку Милану, который тоже восстал… Сергея так и подмывало подойти к столу, осененному трехцветными знаменами, и тоже записаться, но он не решился. Он во все глаза смотрел на возбужденные лица молодых римлян, которые записывались и получали отличительные кокарды ополченцев. У него рябило в глазах от розово-зелено-белых кокард, от розово-зелено-белых знамен, кружилась голова от криков, от хлопанья крыльев голубей, которых толпа распугала в Колизее, и щемило в груди от восторга и восхищения.

Ополченцы получали оружие. Кто-то с возвышения читал листки с манифестом папы:

— «Да вознесутся наши молитвы к богу и низведут на вас дух совета, силы и мудрости, начало которого в страхе божьем, и да узрите вы мир во всей Италии!..»

Мир во всей Италии! Чего же еще нужно? Мир в единой, независимой Италии!

Закричали здравицу папе, он благословил Италию растерзанную, униженную, разделенную иноплеменниками, он благословил революцию.

— Да здравствует Пий Девятый!{69}

В глубине Колизея седой патер говорил напутственные слова ополченцам:

— Юноши Рима! Вы первые сразитесь за свободу Италии.

Зажглись факелы, сумерки уже подступили вплотную, в пустых оконных проемах Колизея стали видны звезды. Неожиданно Сергей столкнулся с Лодовико. На блузе его приколота кокарда.

— Лодовико! Ты идешь?

— Иду, синьор. Это счастье — умереть за свободу Италии.

Только сейчас Сергей заметил, что римляне кладут на стол деньги, серебряные и золотые украшения, перстни, кольца, браслеты. «Для волонтеров!» — понял он и положил русский золотой червонец. Какая-то девушка впереди вдруг вынула из прически шпильки, тяжелая коса развернулась, девушка — да ведь это подруга Лодовико Джулия! — подала ножницы Сергею. Он понял ее, отказался. Джулия засмеялась. Лодовико взял ножницы. Сергей видел, какое нелегкое дело оказалось отрезать косу. Ножницы скользили, их заедало. Наконец Лодовико справился. Джулия взяла косу, положила на стол.

— Для революции!

И вдруг, закрыв руками лицо, заплакала, побежала прочь, похожая на мальчика. Лодовико помчался за ней.

— Джулия!

— Послушайте меня, римляне!.. — Сергей повернулся к новому оратору. Могучий бородатый человек в одежде мастерового, освещенный трепещущим огнем факела, говорил, блестя глазами: — Римляне! Я не иду с вами. Я остаюсь здесь, в Риме. Я нужен в Риме.

— Чичероваккио!{70} — прошелестело в толпе. Сергей вспомнил: слышал это имя от Лодовико. Это был народный вождь.

— Я не иду с вами, — продолжал Чичероваккио. — Но я отдаю отечеству самое дорогое, что у меня есть — единственного сына. Пусть он идет в первых рядах ополчения. — Чичероваккио протянул руку, помог подняться на возвышение сыну. — Пусть ваше оружие принесет нам победу! Пусть Италия будет единой семьей!

Таких аплодисментов Сергей еще никогда не слышал. Казалось, древние стены Колизея не выдержат этого напора, энергии, этой жажды свободы.

— Да здравствует родина, да здравствует Италия!..

Назавтра Сергей был на проводах ополченцев. Он следовал за ними, видел, как они, поправляя свое непривычное снаряжение — ружья, ранцы, патронташи, тесаки, строились под барабан в колонны на пьяцца дель Пополо. Утро было сырое, ветер дул холодный, тучи заволокли небо. Но ополченцы уходили в бой с веселыми, светлыми лицами.

Сергей обнял Лодовико.

— Возвращайся!

— Мы вернемся с победой! — уверенно проговорил Лодовико. В эти дни он преобразился. От лени и беспечности бродяги следа не осталось.

— Возвращайся с победой. Да здравствует Италия! — сказал Сергей. Он шел за ополченцами до городских ворот.

На обратном пути ему встретился новый знакомый Александра Андреевича — Герцен{71}, который недавно приехал из России. Александр Андреевич теперь целыми вечерами пропадал у него. Краем уха слышал Сергей историю Герцена: побывал он в тюрьме, в ссылке.

Герцен, хотя они едва были знакомы, тотчас узнал Сергея, протиснулся к нему, возбужденный, глаза горят, будто у Лодовико.

— Рад встретить русского в этом котле. Видите, как забурлил Рим, как ожил! Рим не забыл, что он Рим. Проснулся! Европа проснулась. Вся Европа. Слышали, во Франции короля свергли! Венгрия поднялась! Теперь-то уйдет из Европы затхлый воздух насилия! Надо нам с вами в Париж ехать. Там, там сейчас центр событий. Да, история запомнит 1848 год, запомнит!

— Я изо всех сил хлопочу, чтобы в Риме остаться, — улыбнулся Сергей. — Всем художникам высочайшим приказом велено возвратиться в Петербург.

— Не слушайте никого, оставайтесь.

— Да как же? Ведь меня пенсиона лишат.

Герцен посетовал:

— Оставить работу вашу в самом начале — значит погубить ее, — и попросил: — Сделайте одолжение, предупредите Александра Андреевича, перед отъездом хочу с ним повидаться.

На пьяцца дель Пополо они расстались. Сергей направился в студию.

Александр Андреевич открыл сразу же.

— Ну, что папа? Что народ? Ополченцы ушли? Ведь это крах, все это, право, напрасно, дорогой Сережа. Напрасно…

Боже, что стало с братом? Тень одна. Глаза воспаленные, щеки провалились. И все это после необдуманной поездки в Неаполь. Графиня Апраксина, конечно же, отказала ему. С тех пор он заперся в студии и не открывал даже ему, Сергею. Потом чуть отошел, однажды горько сказал: «Я рожден не для счастья, а для исполнения своего долга художника… Счастье земное не для меня… Машенька не виновата. Она добра ко мне, вот видишь, прислала книгу Штрауса со своим переводом. Удосужилась — перевела. Я просил…»

— Почему ты про ополченцев говоришь — напрасно? — спросил Сергей. — Ведь они ушли сражаться за свободу…

— Да как же! Ведь они думают: всему старому конец придет. Не жалеют себя. Думают, на крови и жертвах будет иная жизнь создана.

— Они правы, Александр. Видел бы, как герб австрийский разбили! Попомни мое слово: итальянцы расправятся с австрийскими мундирами, а потом смахнут и папу. Знаешь, я едва в ополченцы не записался. Душа горит, подраться хочется.

— Что ты, что ты! Вон что придумал. Выбрось из головы! Ведь мы иностранцы здесь.

Сергей рассмеялся встревоженности брата:

— Никуда я не иду… На минуту забежал — на тебя посмотреть. По дороге видел Герцена. Он уезжает во Францию. Зовет попрощаться… Не пойму, что он за человек? Чем тебя привязал к себе?

— Герцен — мудрая голова. На Гоголя он нападает — это жаль. Зато во всем другом… Ты знаешь, я полюбил его. Гоголь беседой сердце трогает, а Герцен мысль пробуждает. Окажись он здесь раньше, как бы он был мне полезен. Я очень дорожу знакомством с Герценом.

Они сейчас же пошли к Герцену на виа Корсо. Застали его дома еще в том же сюртуке, в котором он был на площади, возбужденного.

— Возможно, все возможно — и политическая независимость Италии, и гражданские права итальянцев. Революция это докажет! — говорил он громко, не сдерживаясь.

Герцен был в окружении дам. Сергей, когда его представили, старался запомнить имена, лица, но так и не запомнил, тут же запутался. Он удивился, что Александр Андреевич называл дам без ошибки и обращался как к старым знакомым.

— Революция — ведь это все напрасно! — сказал Александр Андреевич. Герцен рассмеялся, дамы смех подхватили. Наталья Александровна, жена Герцена, худенькая, большеглазая, смеялась громче всех.

— Вы не правы, не правы, Александр Андреевич! Дышать воздухом революции и то — сладость. Мы опьянены ею. Сказать ли вам, мы шли в строю революционеров, а Натали Тучкова (Наталья Александровна показала на семнадцатилетнюю конфузливую девицу) несла знамя волонтеров.

Александр Андреевич, видно было, обиделся, не привык, чтобы смеялись над серьезными вещами. Он нахмурился. Сергей уже знал: сейчас замкнется на год. Но Александр Андреевич неожиданно продолжил разговор:

— Тот, кто изучал Священную историю и историю человеческую, разве не может предположить и с уверенностью сказать, что революции ничего не меняют? Они сметали целые царства, а гнет, ущемление человека человеком оставались и остаются.

Говоря это, Александр Андреевич волновался, подобно Натали Тучковой, которая, когда назвали ее имя, покраснела, а потом вышла из комнаты.

— Александр Андреевич! — воскликнул Герцен. — Тому, кто изучал историю человеческую, должно быть ясно, что в ней ничего предугадать нельзя. Как пойдет развитие общества после революции, кто это скажет? Никто! Было сто революций, и после них, говорите вы, осталось угнетение человека человеком. А будет сто первая и разрушит это угнетение. Разве этого не может быть? Что будет с теперешней революцией? Кто это скажет? Никто. Увы, никто. Даже если реакция победит… Она сильна, очень сильна. Вообразить только европейских королей и императоров с нашим Николаем Павловичем во главе — невольно возьмет оторопь. И все же, что бы ни случилось, всего, что пробудила в душе народов революция, реакция не сметет.

— Любопытно-с, очень любопытно-с, — Александр Андреевич, словно забыл, что он не наедине с Герценом, спросил многозначительно: — Александр Иванович, объясните мне, пожалуйста, отчего верить в бога, вы говорите, смешно, а верить в революцию не смешно; верить в царство небесное глупо, а в земной рай умно?

— Верить в земной рай оттого не глупо, что он возможен. Да, да! Возможен! Ради него свершаются революции. Что же касается небесного рая, мы уже говорили с вами… Признайтесь, меньше всего вы думали о нем{72}, когда создавали свою картину. Не так ли? Ведь и вы о земном рае хлопочете. Не так ли? Вы изображаете толпу перед лицом Христа, перед которым все равны — и раб, и господин. Указывая на него, вы взываете к каждому: подумай, так ли живешь, не обижаешь ли ближнего, не пользуешься ли плодами чужого труда, не владеешь ли излишками, не злоупотребляешь ли своей силой? Если злоупотребляешь, если неправо живешь, перемени свою жизнь, будь кроток, добр, мягок, люби ближнего своего.

— Николай Васильевич Гоголь картину по-иному трактует.

— Еще бы! Ему после «Переписки с друзьями» дорог и намек на религиозность. Ваши идеи он понимает прямолинейно, как обращение человека ко Христу, как молитву, что ли. Не так ли? Как спасение через веру…

— Осуждая его книгу, стало быть, вы не осуждаете мой труд?

— Помилуйте! Ваш труд? Я не провожу тут параллелей, — Герцен развел руками, обращаясь к Наталье Александровне за поддержкой. Сергей увидел, что дамы, против ожидания, не скучали, а внимательно прислушивались к разговору. — Разве тут есть параллели? Картина ваша… я думаю, она, как и «Последний день Помпеи» Брюллова, вдохновлена Петербургом. У Брюллова в картине — невозможность противостоять стихии, Везувию. У вас — попытка противостоять, попытка успокоить, умиротворить стихию надеждой на рай земной, который неизвестно когда наступит. Не так ли?

— Любопытно-с, весьма любопытно-с.

— С Везувием как поспоришь? С ним ничего не поделаешь. Ваш призыв к братству, равенству — это уже противодействие стихии. Но революционеры идут дальше вас. Они не ждут, что кто-то устроит им счастливую жизнь, они идут ее добывать. Они приближают ее действием. Подумайте-ка над этим, Александр Андреевич.

— Не могу, не умею с вами спорить, Александр Иванович. Вы всегда найдете, как сбить меня с моей точки. А чтобы на вашу точку стать или новую обрести, мне нужно время. Говорите, стало быть, революции ненапрасны? Революционеры идут дальше меня… Да, над этим мне надо подумать, крепко подумать.

— Полно вам думать. Добро и то, что вы уже сказали, что кисть ваша уже обнаружила. Вы будете размышлять над общими вопросами и, пожалуй, придете к мысли, что искусство ваше никому не нужно. Гоголь-то вот к этому пришел. Это так нелепо; может, он просто-напросто с ума сошел?

Вот когда обиделся Александр Андреевич:

— Николай Васильевич… если он говорит… надо вдуматься в то, что он говорит… Извините, нам пора.

На этом и закончился их серьезный разговор на ходу. Подавленный — не успокоил его Герцен — Александр Андреевич попрощался с ним за руку, поклонился дамам, пожелав им счастливой дороги, и направился к выходу. Герцен остановил Сергея, сказал негромко и озабоченно:

— Вам нельзя уезжать из Рима. Нельзя оставлять его одного. Вы понимаете?

— Понимаю…

Александр Андреевич шел, хмурясь. Возле ближнего фонтана на пьяцца дель Пополо подставил брызгам лицо, подождал Сергея, повел к себе. Когда шум воды отдалился, сказал со вздохом:

— Не умею я спорить с Герценом… Что ж, Гоголя можно ругать, можно негодовать по поводу его последней книги. С Герценом нельзя не согласиться: Гоголь в религиозность впал… Но я решительно понять не могу, отчего он не слышит: Гоголь хлопочет, чтобы каждый из нас на своем месте делал хорошо свое дело, чтобы каждый внес свою лепту в совершенствование человека, нравственное совершенствование общества. Ведь атеист Герцен тоже об этом хлопочет… Я спорю с Герценом, потому что, когда раскрываю «Мертвые души» Гоголя, в каждой строчке его боль ощущаю, его стремление, чтобы человек был лучше и чище… Без Гоголя нам нельзя, без него Россия обеднеет…

2

В Европе пламя революции полыхало вовсю. В кафе Греко художники вырывали друг у друга газеты. Каждому хотелось первым узнать, что принес новый день. Да, во Франции революция победила, там стала республика, народная власть. Что будет в Италии? Удастся ли ей объединиться? Неужели австрийцы не отступят?

Рим жил ожиданием. Из Ломбардии были известия о мелких стычках с отрядами австрийского генерала Радецкого… Но когда же главное сражение?

Сергей продолжал обмеры терм, но перед работой всякий раз бегал покупать газеты, расспрашивать встречных: ну что, ну как?

И дождался… На исходе июня под местечком Кустоцой Радецкий наголову разбил армию Карла Альберта{73}, пьемонтского короля, который возглавил восставших. Ломбардия и Венеция остались австрийскими провинциями. Вот чем все кончилось.

Скоро возвратились в Рим ополченцы, кто остался жив. С ними Лодовико, раненный в голову, перевязанный. Увидев Сергея, он опустил глаза. Александр Андреевич обнял Лодовико, повел к себе. Сергей пошел за ними. Удивило его, что затворник Александр Андреевич вышел на улицу. «Кто же прав, — думал Сергей. — Герцен или брат? Неужели невозможно освобождение от гнета?»

Дорогу им закрыла толпа. Кто-то кричал:

— Мадзини! Мадзини приехал! Он вернулся из Англии!

Вдруг движение замерло. Сергей увидел: взоры всех обращены к балкону ближнего здания, где стоял чернобородый высокий человек в широком плаще с трехцветным бантом на груди. Этот человек, горячо жестикулируя, говорил страстно:

— Борьба не кончена! Эти страдания, эти пролитые слезы и кровь, это отчаяние нашего народа, его бесконечные жертвы и мучения — разве они не искупили права Италии на свободу? Неужели можно остаться глухим к голосу Италии, требующей только своего места на земле? Италия будет свободна!

— Да здравствует Италия! Да здравствует Мадзини! — закричал Лодовико. Сотня голосов подхватила:

— Да здравствует Мадзини!

— Римляне! Сегодняшний Рим, — продолжал Мадзини, взмахом руки установив тишину, — сегодняшний Рим должен быть велик во имя всей Италии! Мы должны показать всей Италии на примере своего согласия, своей взаимной любви и добродетели, что мы, граждане свободного Рима, лучше тех, кто живет в рабстве!

Горячая речь волновала. Сердце тревожилось в предчувствии новых важных событий. От Мадзини нельзя было оторвать глаз.

— Вот он, твой Иоанн Креститель! — сказал Сергей.

— Что ты, что ты? — испугался Александр Андреевич. — Нынешние пророки разве Иоанн? Они к оружию зовут.

Восклицание Сергея вернуло его к реальности. Он вдруг помрачнел, потянул Сергея за собой:

— Пойдем-ка, Сережа, отсюда. Пойдем. У нас с тобой работы много.

Александр Андреевич старался из студии не выходить, в римские события не вслушиваться. Но разве это возможно? Прибегали Лодовико и Джулия, Сергей приносил вороха газет: обо всем он знал, и было ему не до работы.

Ошеломила новость: народ отменил власть папы. Пий Девятый согласился на учредительное собрание! Согласился на светское правительство в Риме! Не случись этого, римляне перевернули бы Ватикан.

А вскоре папа бежал из Рима в неаполитанскую крепость Гаэту. Мадзини ликовал. В газетах была его речь:

«Пий Девятый бежал! Бегство его равносильно отречению. Будучи избранным государем, он не может оставить после себя династию. Следовательно, Рим стал республикой, поскольку, кроме народа, нет и не может быть другой власти».

Учредительное собрание передало власть триумвирату. Мадзини был в числе триумвиров. Первые декреты новой власти упразднили инквизицию, уничтожили привилегии духовенства, церковный суд, передали в вечную аренду крестьянам церковные земли.

Триумвиры установили налог на богачей, установили твердые цены на табак и соль, переселили в реквизированные у богачей дворцы бедняков.

Не дожил до этого дня старый Антонио: появился дом у Лодовико и Джулии на самой виа Корсо. Джулия сияла.

— Республика помнит заслуги Лодовико.

— Свободная Италия! — воскликнул Лодовико. — Это счастье для итальянцев.

«Неужели, неужели это возможно? — думал Александр Андреевич, пожимая руки Лодовико и Джулии. — Бедные уличные бродяги превратились в равноправных граждан…»

— Теперь у нас только один враг — Австрия, — говорил счастливый Лодовико.

Но он ошибался. Врагов у юной республики объявилось много.

Новость, что Рим атакуют французы, потрясла Александра Андреевича. Ведь они сами едва освободились от монарха и установили власть народа — республику. То, что с юга на Рим шли неаполитанцы и испанцы, а с севера — австрийцы, не волновало, это так и должно было быть, но нападение французов…

Вот когда он вновь вышел из студии, чтобы увидеть, что происходит вокруг. Город был похож на развороченный муравейник. Даже те, кому до этого республика была безразлична, бросились ее защищать, строить баррикады, вооружаться.

Александр Андреевич попал на площадь в тот момент, когда Рим встречал Гарибальди{74}. Он об этом человеке ничего не слышал. Но по возбужденным, ликующим лицам понял, что римляне знают его и любят. Гарибальди прибыл из Южной Америки, чтобы сражаться за свободу Римской республики… Он ехал верхом впереди большой колонны легионеров, одетых в красные рубашки, и поднятой рукой приветствовал город. Римляне кричали:

— Да здравствует Гарибальди! Да здравствует республика!

Римляне верили, что он спасет их. Верил и Лодовико. Возле окон мастерской Александра Андреевича он сколачивал щиты и масляной краской писал на них вместе о двумя помощниками текст пятой статьи французской Конституции, которая утверждала, что Франция никогда не посягнет на свободу других народов.

Потом эти щиты увезли на осликах и расставили вдоль Аврелиевой дороги, по которой приближались шесть тысяч французских солдат во главе с генералом Удино. Как видно, щиты не остановили их. Скоро французы появились у города и с ходу, взяв ружье на руку, атаковали ворота Сан-Панкрацио, надеясь на легкий успех. Их остановила дружная атака гарибальдийцев. Завязался бой, который длился весь день.

Так непривычен и необычен был в Риме треск ружейной стрельбы. Невольно замирало сердце, и одновременно тянуло посмотреть, что происходит за стенами города. Однако римлян стрельба не пугала. Александр Андреевич и Сергей видели: у них не мелькало и тени страха. Римляне презирали врага…

Только к вечеру огонь прекратился. Гарибальди оттеснил французов, и они запросили мира.

Вслед за этим была вылазка против неаполитанцев. Гарибальди разбил их у Палестрины…

Александр Андреевич на мгновение поверил, что республика победит своих врагов… Но французы скоро получили подкрепление и вновь подступили к городу. Теперь их насчитывалось тридцать пять тысяч, теперь у них была артиллерия. И римляне заперлись в городе. Началась осада.

Такого еще не видывали. Осада — тяжелое испытание. День за днем, всю весну, а теперь уж и половина лета минула, гремит стрельба с утра до вечера. Артиллеристы Удино взялись пробить бреши в могучих стенах и методично стреляли в одно место, каждым залпом выхлестывая из них ряд кирпича. Остготам такое было не под силу…

От пальбы пушек, от ружейных залпов, от криков раненых, блеяния овец, которых жители пригнали в город, опасаясь, что Рим будет окружен и появится нужда в продуктах, от паники, то и дело возникающей, от голосов ораторов, зовущих скорее дать разрушить Рим, нежели сдаться врагу, — от всего этого гудела голова. Как тут работать?

Спешил закончить в эти дни обмеры терм Каракаллы и Сергей. Ему хотелось завершить работу ко дню рождения брата — 16 июля Александру Андреевичу исполнялось сорок три года.

Нынче был петров день. Рим всегда праздновал его пышно. На соборе святого Петра уже накануне зажигались тысячи плошек, и толпы римлян шли в собор на богослужение, которое вел сам папа. Теперь папа отсутствовал, городу было не до иллюминации, не до праздника.

Сегодня с утра было пасмурно, тучи плыли по небу черные, тяжелые. Сергей посматривал на них, ожидая дождя, и решал, не спрятаться ли от него заблаговременно. Вдруг он ощутил, что прекратилась стрельба. Это его удивило. Он свернул чертежи, спустился со стены и пошел к воротам Сан-Панкрацио узнать, в чем дело.

Лагерь французов как на ладони. Видны мелькающие синие и красные мундиры солдат, пушки, направленные на город.

В воротах Сан-Панкрацио тоже была пушка, тяжелая, на массивном деревянном лафете. Возле нее римские артиллеристы. Их капитан, поглядывая в подзорную трубу, сказал:

— Не пойму, что они замышляют?..

Заметив Сергея, капитан велел ему уйти от ворот, потому что здесь боевая позиция. Сейчас же, в подтверждение его слов, послышался нарастающий свист летящего над головой ядра. Вдруг раздался треск. Сергей оглянулся и удивленно замер: на него падал круглый, обмотанный зелеными лоскутами кровли купол церкви, он это сразу понял, но ни бежать, ни шагу ступить не мог. Купол грохнулся рядом. Воздушная волна бросила Сергея на землю.

И наступила тишина. Сергей чувствовал, что не потерял сознания, он видел бегущих к воротам солдат, они что-то кричали друг другу, видел дым от выстрела пушки, по ничего не слышал.

В эту минуту хлынул ливень. Сергей ощутил его упругие струи, тотчас промок, но сдвинуться, встать с земли у него не было сил. Его подняли солдаты, унесли к стене какого-то дома, положили на скамью.

3

Александр Андреевич сидел на стремянке и растерянно смотрел на Иоанна Крестителя. Кисть и палитра валялись на полу. Он окончил картину… Сколько лет не решался, все руки не поднимались выписать центр картины. А сейчас — решился. Он торопился завершить работу в эти именно дни, прислушиваясь к выстрелам, к улице, где происходило необычное — революция, которая, может быть, перечеркивала его труд. Это было самое главное, что тревожило: картина его теперь никому не нужна.

Не за мановением руки Иоанна Крестителя идет теперь народ, он идет за иным пророком — Мадзини, который зовет драться за республику, и римляне шли защищать республику, не жалея себя, своей жизни. Они своими руками вершили свою судьбу.

За этот год Римской революции Александр Андреевич понял, что революция может сделать людей счастливыми. Так зачем отговаривать их от борьбы, если это путь к миру и добру?.. «А как же с картиной быть? Неужели, — размышлял он, — никому не нужен мой суровый Иоанн, мой драгоценный раб, мой святой апостол Андрей?»

Александр Андреевич вышел из мастерской и направился к себе на квартиру. Было пасмурно, шли черные тучи. Александр Андреевич ускорил шаги. На Корсо ему встретились солдаты Гарибальди. Он уступил им дорогу. Темнолицый креол с огромной трехцветной кистью на шляпе улыбнулся, весело сказал:

— Что? Надоел Удино?

Александр Андреевич поклонился солдатам. В это мгновение где-то сзади упал с крыши железный лист, лег на мостовую, подпрыгнул и снова лег, гулко ударяя воздухом в уши. Что это? Вот еще лист упал.

Александр Андреевич, еще не осознав, что делает, побежал в студию. Он с 14 декабря 1825 года помнил этот звук. На бегу он видел следы бомбардировки: вот сломана ядром старая маслина, вот обвален угол дома, кирпичная пыль еще не осела…

Студия была цела{75}. Он вошел в нее, осмотрелся: все на месте. Картина на месте! Как легко уничтожить многолетний труд… Новый сильный взрыв поблизости потряс землю. Задрожали стекла. Александр Андреевич повернулся на звук разрыва, спиной, раскинутыми руками прикрывая картину.

Долго в напряжении стоял он, прислушиваясь, пока бомбардировка не переместилась в другую часть города. Потом отошел от картины, сделал всего два шага и опустился на пол, сил у него не стало.

Внезапно начавшийся ливень заглушил пушки, зашуршал по черепице, успокаивая Александра Андреевича. В этом положении и застал брата Сергей. Мокрый, слабый после контузии, он сел в кресло, закрыл глаза. Александр Андреевич поднялся:

— Это крах всему, Сережа.

— Чему крах?

Александр Андреевич показал на картину.

Сергей тяжело поднял голову. В первое же мгновение он увидел выписанную фигуру Иоанна и все понял.

Вот когда раскрылось полное движение композиции. Все мелочи, все детали, все лица, позы фигур — все в картине подчинилось руке Иоанна, все приобрело гармонию.

— Александр Андреевич! Брат мой любезный! — сказал Сергей счастливо. — Поздравляю тебя. Картина окончена!

— Ты думаешь, окончена? Ага, ты думаешь, окончена. — Александр Андреевич воздел руки. — А я говорю: нет, не окончена — и объявляю тебе решительно: не будет окончена никогда.

— Как?

— Потому что она теперь потеряла смысл. Теперь все искусство потеряло смысл!..

Это было неожиданно. Так высоко ставить свой труд, беззаветно служить ему и вдруг разочароваться, перечеркнуть его, перечеркнуть свою жизнь. Вот еще новое несчастье.

— Крах всему и тупик! — продолжал Александр Андреевич. — Время наше зашло в тупик — это, может быть, революции исправят. Из моего тупика выхода нет…

— Подожди, Александр. Что ты говоришь… Я сейчас болен, мне тебя не переубедить. Но я верю: тупика никакого нет. Вон ты до чего додумался. Коли ты этого не понимаешь, я тебе растолкую: в картине каждое лицо — состояние человеческого духа, от сомнения до неверия и неприятия Христа, от робкой надежды и умиления до фанатичной веры. И ты, и твое разочарование тоже в ней. Только ты не в той толпе стоишь, а по эту сторону реки. И я стою по эту сторону, рядом с тобой… Согласись, разве мы только зрители здесь? Мы с тобой свидетели и участники действия. И я, и ты задумаемся: зачем и как живем? И всякий другой человек задумается. А ты говоришь: картина утратила смысл.

— Сережа! — в голосе Александра Андреевича послышались слезы; он обнял брата. — Ты прав, Сережа, каждый тут не зритель, а участник, я ведь этого и хотел достичь… Значит, люди поймут?..

Сергей был рад, что настроение Александра Андреевича переменилось. Он позвал его домой. На пороге, уже открыв дверь, Александр Андреевич остановился, проговорил:

— Как же мы уйдем? Они снова будут стрелять…

Дождь перестал, в городе было свежо и тихо. Удивленно оглядываясь по сторонам, Александр Андреевич и Сергей пришли на площадь. Там газетчики кричали:

— Учредительное собрание прекратило борьбу!

— Мадзини пожалел Рим! Иначе бы Удино разрушил город!..

Ночью непривычная и от этого тревожная тишина не дала Александру Андреевичу уснуть. Он вставал, присаживался на постели Сергея, который что-то несвязное говорил во сне, и думал об одном: «Что же дальше будет?»

Чуть свет братья были в студии, потом на улице. Тут они старались поспеть везде. Вместе с толпой увидели они французов, которые стояли перед открытыми воротами дель Пополо, но отчего-то не входили в город. Может быть, Удино боялся отпора? Или давал время уйти из города революционерам?

Римские мальчишки выбегали из ворот, кривляясь, прыгали по лужам перед французскими солдатами. Солдаты на их кривляние снисходительно улыбались.

Оглядываясь на солдат, Александр Андреевич и Сергей ушли от ворот, их увлекли на площадь Святого Петра. Здесь был Гарибальди. Он стоял на возвышении у колоннады, коренастый, длинноволосый, бледный, и кричал волонтерам:

— Солдаты! Я ухожу из Рима! Тому, кто пойдет со мной, предлагаю голод, холод и зной и никаких вознаграждений, отсутствие казарм, запасов, трудные переходы и марши в кольце врага, бои и штыковые атаки… Кто любит родину и славу, пусть идет со мной!

— Идем с тобой! — откликнулась ему вся толпа. В ней мелькнули Лодовико и Джулия…

Порыв толпы взволновал Сергея. Он сказал горячо:

— Вот, Александр, сюжет для исторической картины. Все тут один порыв… Гарибальди зовет не к спокойной, счастливой жизни, а к суровой борьбе и, может быть, к гибели. И люди идут за ним!

Александр Андреевич покачал головой:

— Не скоро найдется художник для такой картины.

Вечером Гарибальди и четыре тысячи римлян покидали Вечный город. Они шли мимо виллы Волконских, мимо собора Иоанна Латеранского, разбившись на колонны.

Лодовико вывел из колонны заплаканную Джулию.

— Синьор Александр, Сергей! Как хорошо: я вас увидел. Теперь буду спокоен. Вам я поручаю Джулию. Вы не обидите ее. Не откажите в помощи, когда она обратится к вам. Теперь мы снова бездомные.

Он всхлипнул, поцеловал Джулию, сказал:

— Мы идем в Венецию. Она еще сражается. Она не сдалась австрийцам.

В вечернем прозрачном воздухе долго было видно трехцветное зелено-бело-розовое знамя гарибальдийцев. Вместе с ними уходила из Рима его свобода.

— Мы вернемся! — были слышны голоса из колонн. Александр Андреевич знал: не вернутся… Он видел, что и на этот раз он оказался прав: напрасно люди берут оружие в руки, чтобы добыть счастье. Но и смиренный призыв к добру тоже теперь ни к чему не приведет. Так где же выход?

В такое время обрушился на Александра Андреевича и Сергея еще один удар. Племянница Катюша прислала весть: умер батюшка Андрей Иванович…{76}

4

— Сережа, Сергей… Неужели это ты? Ты! Ведь это ты, ты хочешь меня отравить! Сколько дней обедаем с тобой, столько я болен. Пожалей меня, Сережа. Побойся бога. Ведь ты мне брат. — Александр Андреевич всхлипнул.

Сергей опешил:

— О чем ты, Александр! О чем?

Они обедали вместе в кафе Лепре, где и всегда обедали, ели привычные рис и мясо. И вдруг…

— Я знаю, тебя уговорил свести меня со света Удино. Он не любит художников.

— Какой Удино?!

Сергей понять не мог, о чем говорит Александр Андреевич, почему плачет.

— Ведь это ты — я прежде думал, официант виноват — это ты мне в блюдо отраву кладешь, когда я отвернусь.

Глаза у Александра Андреевича мокрые, остановившиеся, жуткие. Вот в чем дело! Он болен. У Сергея тоже слезы навернулись.

— Александр, клянусь тебе, всем святым клянусь, я ничего не кладу тебе в блюдо.

— Я прежде думал, что официант виноват, и потому менял кафе, никогда в одном и том же не обедал. А это ты, — Александр Андреевич явно не слышал, что ему говорил Сергей.

— Не я! — крикнул Сергей. Александр Андреевич опомнился.

— Сережа, ты что кричишь?

— Я ничего не кладу в твою тарелку, — Сергей закрыл руками лицо.

— Прости меня, Сережа. Прости, брат. Со мною беда, Сережа. Я болен. Мне кажется порою: меня преследуют, охотятся за мной, прячут за углом пушку, стоит мне отвернуться, они тотчас будут стрелять. Порой кажется, что хотят отравить… У меня желудок часто болит.

— Александр, нельзя запустить болезнь. Теперь мы одни на всем свете. Нет батюшки и матушки. Никто не подскажет, как надобно поступить. Поезжай на воды, полечись. Потом вернешься к работе. В теперешнем состоянии нельзя работать.

— Ты прав, Сережа, прав. Я теперь опустошен совершенно…

С разгромом республики открылось движение по Италии. Александр Андреевич на деньги, полученные им с Сергеем в наследство от батюшки, уехал в Неаполь на воды. В его саквояже на самом верху лежал перевод книги Давида Штрауса, утверждавшего, что Христос не бог. Прислала перевод Александру Андреевичу Машенька Апраксина, которая теперь давно была в Москве, замужем за сыном скрипучего старика князя Мещерского… В переводе подчеркнута фраза:

«Кто же произнесет слово, разрешающее загадку исканий века?»

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

День какой сегодня разгорается!

— Джованни, мальчик, позови-ка Пьетро, Микеле, Паоло…

— Мы поедем в коляске, синьор Александр?

— Да, мальчик.

— Сейчас я! — топот босых ног, мелькание лохмотий, и Джованни, ему лет десять, скрылся. Сейчас приведет ораву ребятишек.

Александр Андреевич привык к своим юным натурщикам. Мальчики всегда веселы, остры на язык, подвижны, непоседливы. Они хватают его ящик с красками, зонт, складной стул, узкие картоны и несут их, отнимая друг у друга. А он идет налегке, любовно посматривая на них, на окружающие просторы.

Эти ребята — его спасение{77}. Он в их обществе ожил. Право же, как славно слушать их щебетанье, песни о прекрасном Риме…

Джованни примчался в окружении сверстников. Смуглые, черноглазые, быстрые ребята задергали Александра Андреевича:

— Далеко поедем?

— Будем ли обедать в остерии?

— Да, да.

Без ребят Александру Андреевичу сойти с ума. Ведь что же? Ведь он не мог заставить себя продолжать картину. Она не стояла в мастерской, она висела камнем на шее.

Мальчики спасали от тяжелых мыслей, от болезни. Он обыкновенно уводил или увозил ребят за город и располагал на облюбованном месте в позах фигур картины — Иоанна Крестителя, апостола Андрея, странника — и писал самозабвенно. Здесь он вновь ощущал себя частью и продолжением природы. Здесь он чувствовал, что его руке все стало подвластно: на его этюдах мальчишки вдруг ожили, обрели естественный цвет. Здесь ему покорилось то, что до сих пор не давалось — покорился воздух. Воздух, обволакивающий предметы синевой, незримый, как и в природе.

Ему не терпелось поскорее приняться за пейзаж, благо солнце затянуто дымкой, и рассеянный свет не образует резких теней. Он облюбовал пустырь… Каменистая почва, жухлая, выгоревшая на солнце трава, зеленый тенистый кустарник. Вдали узкой — то розовой, то синей, то фиолетовой — полоской показываются Альбанские горы. Подумать только, рядом шумный город, а здесь — такая первозданность, кажется даже, на эту землю никогда не ступала нога человека.

— Джованни, ты встанешь сюда, возьми белую ткань, будешь держать перед собой. Ты, Микеле, и ты, Паоло, сядете здесь на белой тряпице. Ты, Пьетро, ляг вот тут, на эту красную драпировку, свободно лежи, раскинь руки, положи их за голову. Хорошо!

Как ни прекрасна природа, а на картине — полагал он — без человека не обойтись. Он машинально расставляет ребят в позах фигур прежней картины, потому что новой у него нет. Нет замысла. Кто же займет место Иоанна и Христа?

Александр Андреевич понимал: он так легко согласился с Давидом Штраусом, потому что сам подозревал, что Христос не бог. Чем больше он с Николаем Васильевичем Гоголем старался приблизиться к Христу и верить в него, тем большее сомнение поселялось в сердце. Теперь он знал: Христос смертный человек… а христианство придумано людьми. И знал, что при этом картина его все равно может существовать. Но не мог выставить ее. Ему казалось, что он обманул людей. Они ждали от него откровения, а он подсунул им некий символ добра и любви.

В раздумье смотрел Александр Андреевич на мальчиков, послушно принявших указанные позы… Что же создавать теперь? Какое действие развернется на этом пейзаже? Неужели ему свет никакой не забрезжит?

2

Волосы у Джулии черные и пушистые. Ветерок из узкого подвального окна шевелит локон на лбу. Джулия перебирает косу. У нее вновь коса. Еще бы. Столько времени прошло! Ее сыну четыре года. Она его зовет Пе. Он вырастет и отомстит за своего погибшего отца Лодовико.

Маленький черноглазый непоседа Пе всегда рад Сергею. Он охотно ест виноград, которым его угощает Сергей, и скороговоркой рассказывает о драке с Никколо. Никколо уже исполнилось пять с половиной лет.

Сергей часто наведывается к Джулии, она всякий раз смущается, поэтому Сергей не засиживается, ему только посмотреть: все ли у нее в порядке, не нужно ли в чем помочь?

Все эти годы, с той поры, как пала республика, у Сергея было ощущение, что все в мире застыло, хотя он понимал: жизнь продолжалась. Проходили праздники, освященные церковью, были октябрьские карнавалы, по виа Корсо двигались пышные колесницы, увитые гирляндами цветов, маршировала пестромундирная папская гвардия.

Но все это было не то теперь. И богослужение и карнавалы утратили, как Сергею казалось, прежний огонь, прежнюю живость. Он потерял интерес к римской жизни. Если бы не Джулия и Александр Андреевич, он бы не выходил из библиотеки Археологического института, где теперь в основном работал. Он давно закончил обмеры терм Каракаллы{78}, обмеры виллы Диомеда и храма Аполлона в Помпеях, куда ездил вскоре после революции. Теперь эти работы были подготовлены к публикации. Пора было возвращаться в Петербург. Но он не хотел возвращаться один. А Александр Андреевич, кажется, вовсе не собирался ехать.

Сергею ничего не оставалось, как приняться за новое дело — обмеры античного театра. Александр Андреевич увидел, что он работает торопливо, сказал:

— Мы тут соревнуемся с Европой. Негоже, если нас упрекнут в небрежности.

«Соревнуемся с Европой… — сердился Сергей. — Всю жизнь проведем тут».

Вслух он ничего не говорил Александру Андреевичу, однажды не отозвался даже на его фразу:

— Труд мой все более понижается в моих глазах…

Александр Андреевич болел. Приступы подозрительности повторялись. Мнительность осталась. Зрение его тоже расстроилось, теперь он почти не снимал синих очков, прописанных доктором Циммерманом, который лечил еще Григория Лапченко. Александр Андреевич заметно постарел, в бороде появились белые пряди. Он ходил, потупив глаза в землю. Если тронуть за плечо, не сразу поймет, что к нему обращаются. Это началось в то время, когда пришло известие о смерти батюшки Андрея Ивановича, когда Александр Андреевич в картине своей разуверился.

Он больше не прикасался к ней: целые дни проводил в разъездах по окрестностям Рима с маленькими натурщиками или сидел дома, читал книги. На осторожные расспросы Сергея отмалчивался. А однажды сказал:

— Мне ее всю переписать надо…

Только в пятидесятом году, когда в Рим приехал Брюллов, произошла в нем благая перемена. Он ожил, позвал Сергея:

— Надо посмотреть, каков стал Карл Павлович? Он большой мастер…

Брюллов сидел в кафе Греко в окружении молодых художников, был старый, худой, бледный, с запавшими воспаленными глазами. Он взглянул на Александра Андреевича и Сергея, вскинул брови, но ничего не сказал на их поклон. Может быть, потому, что в это время говорил художникам:

— Рад я, что снова здесь, в Риме, среди вас. Это мне скрасит последние дни. Последние! — повторил он с нажимом. — Не то беда, что здоровья нет, а то, что искусству моему нет дороги. Да и зачем оно? Все поглощает, все сокрушает седое время. Помните, у Пушкина:

Ямщик лихой, седое время,

Везет, не слезет с облучка…

В его голосе даже иронии не было.

— Может быть, кто-то из вас, молодых, — продолжал Брюллов, — найдет новый путь для искусства. Я не нашел… А вы нашли? — Брюллов неожиданно обратился к Александру Андреевичу. Некоторые молодые художники засмеялись.

— Дорога есть, — сказал Александр Андреевич и даже голос повысил, — есть! Нашел ли я ее? Не скажу с уверенностью, но знаю твердо, дорога есть. Зубоскаля, ее не найти.

Он повернулся и ушел из кафе.

Сергей заметил: после встречи с Брюлловым Александр Андреевич стал снова самим собой, принялся чуть свет убегать в студию, затемно возвращаться. Порою даже его песенка звучала:

Прощайте, ласковые взоры,

Прощай, мой милый, навсегда…

Сергей понял: Александр Андреевич наконец-то стал работать. Ну, слава богу! Быстрей бы уж доводил дело до конца — и домой.

Сергей за эти годы тоже изменился. Что ни говори, уже тридцать, уже в Риме около десяти лет живет. Он стал помаленьку лысеть, глухота его увеличилась так, что в разговоре приходилось ладонь рупором к уху подставлять, иначе не слышно, что говорят.

После визита к Джулии Сергей вернулся домой и сел за работу. Весной он побывал в Южной Италии, откуда привез пухлые папки зарисовок древних памятников и храмов. Теперь нужно было эти материалы систематизировать.

Самое грустное, за годы римской жизни у Сергея исчезло то волнение, какое он испытывал прежде, встречая вдруг шедевр архитектуры, как это с ним было в детстве при виде псковской церкви Покрова, исчезла радость, какую испытывал, когда принялся впервые за самостоятельную академическую программу — пятиглавый храм, который так по душе пришелся профессору Тону и президенту Оленину.

Он изучил скрупулезно древних римских зодчих, а также Микеланджело, Браманте, Палладио и теперь был подготовлен для большой самостоятельной работы. По вечерам он раскрывал заветный альбом, в котором копились его замыслы, и подолгу рисовал. Мечталось ему создать дворец всеобщих интересов, как он его называл, в котором человек мог бы заниматься гимнастическими упражнениями, слушать музыку, читать.

Сергей вырисовывал аркады, крытые переходы, колонны праздничного коринфского ордера… И вот здесь испытывал волнение, потому что все в нем рвалось к творчеству.

Ему надо было возвращаться в Петербург, в России никто из архитекторов не оставался без работы. Но как поедешь, если Александра Андреевича нельзя оставить одного? Сергей тосковал по Петербургу порою сильно. Ему отчего-то грезилась петербургская зима, дым из печных труб, щекочущий ноздри запах березовых дров, туман, сырость, слякоть. Они казались ему теперь милы.

Ему вспоминалась Академия, где и ему, Сергею, было сказано: «Не сам». Это было смешно, тут даже и батюшка, Андрей Иванович, рассмеялся. Стало быть, Александр не сам работал и Сергей не сам. А работал за них отлученный от Академии за неумение рисовать Андрей Иванович.

Конечно, виделась в воспоминаниях Сергею и мастерская батюшки. Андрей Иванович сидит перед мольбертом, Катюша Третья, устроившись рядом, на диванчике, читает вслух «Аммалат-Бека»{79}. Тихо в мастерской, только голос Катин звенит…

Теперь уж никогда не будет такой сцены. Батюшки больше нет… Нахлынет, нахлынет временами на Сергея тоска по дому, не знает, куда деться. Тоска эта с каждым днем сильнее…

Сергей раскрыл очередную папку, в которой зарисованы каменные орнаменты, найденные при раскопках древнего города, углубился в изучение.

— Ты дома, Сережа? — заглянул к нему Александр Андреевич. — Сереженька, брат мой, как я тебя давно не видел!

Сергей подивился этому восклицанию, они виделись утром.

— Брюллов умер, — сказал Александр Андреевич.

3

Монте Тестаччо — зеленый холм у южной стены города, рядом с Тибром. Когда-то здесь была древняя римская гавань. Корабли-галеры с полосатыми, цветными парусами привозили сюда со всех концов могучей империи зерно, муку, масло, вина… Припасы эти возили в глиняных амфорах. Но долог ли век у хрупкой амфоры? Ударится корабль о пристань, уронит амфору неосторожный носильщик — собирай черепки. За столетия черепков накопилась гора — вот эта самая Монте Тестаччо.

А рядом с холмом кладбище. Возле высокой пирамиды — гробницы римлянина Кайя Цестия — уже давно хоронят иностранцев, умерших в Риме.

Отведен здесь угол и русским художникам. Много набралось уж могил! Вот холмик Пети Ставассера. Александр Андреевич до сих пор помнит, как Ставассер вместе с Колей Рамазановым и Каратыгиным пели в его студии песню:

Ради вольного труда,

Ради вольности веселой

Собралися мы сюда…

Вот могилы юного архитектора Томаринского и живописца Василия Штернберга{80}, сверстника Ставассера. А вот Орест Кипренский… Многие художники помышляют вернуться в Рим к концу жизни, чтобы быть похороненными на Монте Тестаччо, среди своих.

У новой могилы толпится народ. Слышится негромкий, скорбный голос Федора Антоновича Бруни:

— …И не стало Карла Павловича… Он был гений, он был художник милостью божьей, он был Рафаэль наших дней. Со смертью Карла Великого, мы его по праву так называли, со смертью Карла Павловича Брюллова не только русское, все мировое искусство потеряло первую кисть!

Александр Андреевич смотрел на Брюллова в гробу, на его выпуклый лоб, закрытые глаза, на вьющиеся живые волосы, которые шевелил легкий ветерок, и не хотел верить тому, что видел.

Он знал Брюллова всю жизнь, с тех пор, как стал ощущать себя. Карл был частым гостем в мастерской Андрея Ивановича. Порою он затевал игры, возню с ребятами. Такие игры были Сашиным праздником. Он любил смотреть, как Карл работал: у него натурщик, заскорузлый мужик с узловатыми мышцами, обретал благородные линии. Сколько в рисунке появлялось движения, страсти.

Карл был старше Саши на семь лет. Он заканчивал обучение в Академии, когда Сашу привели в младший класс. Он и остался навсегда старше. Легкость мастерства старшеклассника Брюллова по-прежнему недосягаема.

Конечно, Александр Андреевич знал цену своей кисти, знал и то, в чем была ущербная сторона работ Карла Павловича. Она сказалась вовсю в его учениках, которые каждые три года приезжали в Рим. Всюду была погоня за внешним эффектом. Сколько вслед за брюлловскими изображениями итальянок появилось красивых картинок с девушками, обрывающими грозди винограда. Александр Андреевич никогда не хотел бы идти по этому пути.

Бруни прав: это был великий мастер, он все умел и мог. Что другому приходится конструировать, сличая свои опыты с образцами антики и Рафаэлем, ему было дано природой, он, вставая за мольберт, уже нес в себе готовый образ. Но что же волновало его, чем он жил?

На квартире Титтони, римского негоцианта, друга Брюллова, у которого жил художник, были показаны эскизы новых картин Брюллова. Один из них — превосходный по композиции, по колориту: общей золотистой гамме — «Возвращение папы в Рим». Папа возвращается из Гаэты в окружении священников и гвардии. Неужели эта история могла увлечь Карла Павловича?

И другой эскиз озадачил Александра Андреевича. Это была, как объясняли, аллегория «Всепоглощающее время». На эскизе могучий старец с бородой микеланджеловского Моисея сталкивал с пьедесталов в Лету всех, кто составлял эпоху в жизни людей — Гомера, Данте, Эзопа, Тассо, Юлия Цезаря, Александра Македонского, Наполеона, папу и патриарха, обнявшихся Антония и Клеопатру, которые олицетворяют собой Красоту и Любовь…

Стоя в толпе на Монте Тестаччо, в оцепенении слушая Бруни, Александр Андреевич с горечью думал об этом эскизе. Хорошо, что Брюллов не развернул его в картину. Ведь это заведомо загубленное время. Это сюжет для умствования в дружеской беседе в кафе Греко: время все стирает из памяти людей — наши тревоги, боль нашу, жизнь. Ну, уж нет. Думать так, то и художником быть не стоит. Что из того, что стирает? Пускай стирает. А художник должен, несмотря ни на что, послужить исправлению мира… Вот ведь как заблудился Карл Павлович. Герцен, Гоголь всю жизнь положили на совершенствование мира, а Брюллов додумался до наивного «Всепоглощающего времени».

— Все было подвластно его кисти… — говорил в это время Бруни.

Александр Андреевич жалел, что Брюллов не пришел к нему, он бы сказал великому мастеру, в чем цель искусства. Ведь Брюллов и умер оттого, что не видел, в чем теперь цель всякого художника. Вот только сейчас, когда пришло ощущение, что он мог указать Брюллову путь, Александр Андреевич почувствовал себя старше и мудрее кумира своей юности.

— Не говори с тоской: их нет,

Но с благодарностию: были…

Бруни окончил речь.

Гроб заколотили, опустили в землю. Комья земли ударили по крышке. Бруни — крупный, маститый, с шапкой теперь уже не черных, а седых волос, в профессорском мундире с золотым воротником — первый бросил ком земли и отошел от могилы, шевеля за спиною пальцами, отряхивая с ладони крошки глины.

— Теперь, после Брюллова, он — первая кисть России, — шепнул Федор Моллер.

Александр Андреевич тоже бросил землю на гроб. Бруни кивнул ему.

— На Монте Тестаччо похоронена наша слава.

— Да, — согласился Александр Андреевич. — Пусть земля ему будет пухом.

Он взял Сергея под руку{81}, и они потихоньку пошли к воротам святого Павла, чтобы взять извозчика.

4

Обыкновенно Александр Андреевич поднимался чуть свет и уходил в студию, вместе с солнцем начинал и заканчивал день. Сергей просыпался много позже. Нынче Александр Андреевич дождался его.

— Смотрю на тебя, Сережа, какой ты стал у меня — зрелый муж. Батюшка бы залюбовался… Я тебя вот зачем жду, Сережа. Пойдем-ка в студию ко мне. Я все работал, работал, да ведь пора и тебе узнать, что делаю.

«О чем он?» — недоумевал Сергей.

Всю дорогу к студии Александр Андреевич держал Сергея под руку, ласково трепал по плечу.

— Извини, Сережа, я избегаю тебя, прячусь. Я несправедлив к тебе.

Сергей обрадовался: неужели брат выздоровел от своей подозрительности? Стало быть, теперь все будет хорошо…

Они вошли в студию. Александр Андреевич на ходу сбросил на кресло свой ветхий плащ, отчего колыхнулся рыжий занавес, которым была глухо закрыта картина, подвел Сергея к маленькому мольберту, на котором была помещена толстая пачка картонов.

— Брат мой, Сережа. Брат мой Сергей Андреевич, присядь-ка, послушай-ка, что расскажу. Наконец я могу тебе сказать. Я теперь вот к чему пришел. Я охладел к картине, ты это знаешь, потому что нет у меня прежнего убеждения, прежней веры. Я теперь иду по другой дороге… Как бы тебе объяснить то, в чем сам еще путаюсь. Ну, слушай. Что из того, что я утратил веру — да один ли я таков? Весь мир ее утратил!.. А наше искусство все еще, по инерции, питается сюжетами из Священной истории, которая давно уже никого не волнует и никому не нужна… Понять это — крах для художника. Чем же теперь жить искусству? Ведь оно не может быть в стороне от жизни общества. Я так думаю…

— Слушаю, слушаю, — сказал Сергей, привычно прикладывая ладонь к уху.

— Но что же может художник в современной жизни? А он многое, многое может, Сережа. Вот послушай, я думал, думал, да и придумал выход. Ведь в чем была ложь веков? Девятнадцать веков мир поклоняется богу-отцу, богу-сыну и святому духу, девятнадцать веков люди обманывают себя Христовым учением. Я докопался, докопался, Сережа. Нет, в начале это было нужно-с. Апостольское учение недаром приковало к себе раба и патриция, крестьянина и императора. Людям той поры надобно было, чтобы кто-то взял на себя их немощи и болезни, чтобы последние стали первыми, а первые последними, чтобы всякий, возвышающий себя, унижен был, а униженный возвышен. Но ведь что потом-то, потом-то что сделалось? Ведь от апостольского учения ничего не осталось, из освобождающего Евангелия люди сделали притесняющее католичество, из религии любви и равенства — церковь насилия. Мне Герцен когда еще это втолковывал. А я был неразвит, невежествен, чтобы понять его, а ведь религия — одна форма без всякой внутренней силы{82}. Мне казалось, достаточно своим искусством возвестить Евангелие, и мир раскрепостится от гнета. Как я ошибся! Теперь вот исправить хочу свою ошибку.

— Как же?

— Ты слушай, слушай! Я теперь задумал создать новый храм, храм искусства. В нем я замыслил разместить картины — сюжеты из Библии рядом с подобными сюжетами из греческой мифологии, из легенд и верований других народов, из истории нашего времени. А почему бы нет? В этих картинах будет весь путь человечества до рождества Христова и после него, путь великих идей и великих людей. Посмотри-ка: рождение Христа, рождение Зевса, Будды, Магомета, Александра Македонского, Наполеона — разве не одинаково это таинственно? А явление Гарибальди, Мадзини как объяснить?

Мой храм будет памятником всем верованиям людей, всем религиям. Христианство занимает среди них не такое уж большое место. Этим храмом я прощусь с прежним искусством, подведу черту под всем бывшим. И не надо будет художникам обращаться к этим сюжетам… Я сейчас стою на пороге огромного дела. И я так рад, что оно мне открылось.

Согласись, Сережа, это ли не задача художнику? Был бы я теперь моложе, твои бы мне годы! Но ничего, ничего, время еще есть… После всего, что я рассказал тебе, посмотри мои акварели. Помни, до времени никто не должен знать о их существовании.

Александр Андреевич подал Сергею картоны. Сергей с робостью посмотрел на него и стал медленно разглядывать акварели. Скоро он понял, что это эскизы, наброски будущих картин.

На первом эскизе представлена группа людей возле арфистки.

— Они слагают евангельский миф, — пояснил Александр Андреевич. Сергей все больше убеждался, что брат в самом деле не верит в священность Евангелия. — Его не святой дух, люди сочинили.

Сергей жадно вглядывался в наброски. Александр Андреевич повторил в них почти всю жизнь Христа, как она рассказана евангелистами от минуты благовещения до того момента, когда Христос упал под тяжестью возложенного на него креста, а потом был распят.

— Это всего-навсего, Сережа, легенда… Христос — легенда! Это надо всем рассказать. Вот моя задача. Я сейчас не знаю: может быть, все, что задумал, снова будет не нужно людям. Но я не могу ничем другим заниматься. Что скажешь, Сережа?

— Подожди, Александр. Ты годы работал, а хочешь, чтобы я за две минуты все постиг.

И Сергей опять принялся рассматривать эскизы. Их нужно рассматривать не один день, это сцены из Ветхого и Нового завета, в которых действуют массы народа. Александр Андреевич располагает их, будто не подчиняя никакому композиционному замыслу, а берет из жизни эти народные сцены, и люди живут у него в своих заботах, печалях и радостях, в своих мечтах о земном счастье.

Вот где Александр Андреевич вырвался к многофигурным картинам!.. И опять теплая волна радости, как в день приезда в Рим, когда он впервые увидел картину, поднялась в груди Сергея. В эскизах не было и намека на промысел божий, на святость избранного народа. Тут была история племени, кочующего по пустыне и поклоняющегося то Молоху, то Золотому тельцу.

Но нет, как же без божьего промысла? Вот и бог, дающий Моисею скрижали на горе Синае.

— Вожди израильтян были люди хитрые. Они внушали народу, что власть их от бога, — пояснял Александр Андреевич. Сергей смотрел на брата с восхищением: «Вот он каков!» Он понимал, что замысел Александра Андреевича грандиозен{83}, что исполни он его, это было бы новое слово в искусстве{84}. Но ведь это труд на много лет…

— А картина как же? — спросил он.

Александр Андреевич, убирая эскизы, вздохнул:

— Я понимаю, чтобы отчитаться перед Петербургом за прожитые годы в Италии, я должен ее выставить. Но, поверь мне, не могу на это решиться. Ведь ее всю надо переписывать. Если бы я ее теперь писал, я бы писал по-другому, — Александр Андреевич, семеня, сбегал за ширму и вынес пейзаж. — Я теперь постиг живопись на воздухе. Смотри. Это я могу только в новых работах показать. Да. А эта, — он махнул рукой на занавес, — пусть остается, как есть.

В голосе была усталость. Сергей согласно кивнул, а сам уже заранее знал, что новый замысел брата ничем не кончится. Нет у Александра Андреевича здоровья, нет сил, нет денег. Как он будет работать?

Вдруг подумалось — Сергей даже с места вскочил — ведь все может просто решиться: Александру Андреевичу надо продать картину. Ну да! Продать картину и тогда можно работать новые.

— Я придумал! Есть выход! — обрадовался он. — Надобно картину везти в Петербург и продать ее. Вот и будут средства. Ты разочаровался в своем труде, но он совершен! И нужен людям!

— Как продать, Сережа? Картина государю принадлежит. Он ее за собой оставил, когда еще юношей в Риме был… Ты прав, я над этим думал, надо везти картину в Петербург и ждать награды, какова бы она ни была. Может, и дадут какую сумму, которая позволит дальше работать. Но в Петербург ехать не могу.

Сергей облегченно рассмеялся, он увидел свою задачу: ему нужно будет немало сил потратить, чтобы убедить брата везти картину в Петербург. А как же иначе? Ведь то, что у него в замысле — это стоит десяти таких картин…

5

Катюша Третья торопилась собрать саквояж. Сейчас поедет с четой Квасниных к морю, в Красную Горку, смотреть издали на корабли неприятеля… Еще вчера по улицам Петербурга возили турецкие пушки, отбитые под Синопом, а нынче флот англичан вошел в Финский залив. Англия и Франция вступили в союз с Турцией и объявили России войну. Только Кронштадт удерживает на расстоянии корабли новых врагов.

Многие петербуржцы ездили их смотреть. Катюша спешила, потому что неловко заставлять друзей ждать себя, дружбой с ними она дорожила, любила бывать у них: отношения у Квасниных были преотличные. Они оба искренне желали, чтобы и она испытала счастье супружеской жизни, и уже приготовили ей жениха…

После смерти Андрея Ивановича Катюша осталась совсем одна. Александр Андреевич написал ей, чтобы она дала вольную Арине. Он, видно, жил старыми представлениями об Арине, считая ее по-прежнему молодой. Но зачем теперь Арине вольная? Куда ей идти? Никого своих на свете нет. Пусть доживает в доме, где жизнь провела. Арина каждую годовщину поминает Андрея Ивановича и Екатерину Ивановну как самых своих близких людей. Нет у нее другой семьи.

Без гранпа Катюша отказалась от прежних знакомств. Нужно было добывать хлеб, и она нашла место чтицы в Патриотическом институте, эта ее служба отнимала много времени. Но все-таки ее влекло к художникам. Возле Академии она проходила всегда с особым чувством. Там были помещены картины ее деда, отца и старшего дяди.

Как-то, гуляя по Университетской набережной, увидела толпу, поняла: в Академии выставка. Вошла, волнуясь, пробежала по залам. Пестрота красок, летящие дамы с венками славы. Все то же, что и прежде бывало… Публика плотно обступила стену, где помещены миниатюрные картины Павла Федотова:{85} «Сватовство майора», «Следствие пирушки» и «Разборчивая невеста».

В шуме голосов Катюша разобрала:

— Славно! Вот наша жизнь!

— Поворот в искусстве! Новое слово!

— Вот кто перечеркнул Брюллова!

Картины увлекали незамысловатыми сюжетами. Это были сцены и впрямь взятые из жизни.

Художник узнал Катюшу, подошел. У нее слезы подступили. Давно ли Федотов появлялся у них с Юрием Замятиным. А где теперь Юрий? В Сибири. Смертную казнь заговорщикам-петрашевцам заменили многолетней ссылкой.

Она поблагодарила Федотова за память, пошутила даже, что разборчивая невеста — это она, потом ушла подальше от толпы, в пустом углу присела возле чьей-то картины, подняла глаза на полотно, не видя его.

Юрий Замятин — академический приятель дядюшки Сергея Андреевича — владел всеми ее мыслями и сердцем. В сущности, они ни разу не поговорили, не объяснились толком, но она знала, что он любит ее, и он знал, что она любит его. Он приходил к гранпа показать свои альбомы, приводил познакомить новых художников — того же Федотова, но цель его визита была одна — увидеть ее… Теперь она знает, отчего он был нерешителен, он принадлежал к тайному обществу и не хотел подвергать ее опасности… Однажды он прочитал стихотворение, две строчки она запомнила:

Вперед! Без страха и сомненья

На подвиг доблестный, друзья!

Он был столь возбужден, когда читал, и столь прекрасен… Она почти догадалась тогда, что он в тайном обществе.

Сидя перед чьей-то картиной, вспоминала Катюша свои редкие встречи с Юрием, и ей было горько-горько. Неужели она должна расстаться с мечтой о счастье?

Неожиданно ее окликнул знакомый голос. Она оглянулась. Боже! Это Алина, давняя подруга по училищу. Нарядная, счастливая, в сопровождении какого-то нарядного господина.

— Душенька Катя! — обрадовалась Алина. — Это мой муж! Знакомься.

Катюша от неожиданности ахнула. Муж был Павел Иванович Кваснин, она знала его давно.

После возвращения из Италии Павел Иванович нередко захаживал к Андрею Ивановичу. Гранпа принимал его с распростертыми объятиями. Ему отрадно было слушать рассказы об успехе картины сына Александра.

Сколько раз Катюша Третья сопровождала Андрея Ивановича и Кваснина на академические выставки, в мастерские художников, однажды даже к великому Карлу Павловичу Брюллову — посмотреть его новую картину «Распятье Христа». Возле этой картины поставили двух солдат с ружьями — почетный караул.

Карл Павлович был болен. Простудился в соборе. Но страдал он не столько от болезни, сколько оттого, что не мог работать. Катюша играла ему на фортепьяно Бетховена. Он прослезился, просил приходить еще. Его терзали мрачные мысли. Он сказал: «Там, куда я уйду, ничего не будет, ни музыки, ни красок…»

Павел Иванович принес как-то гранпа книгу Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями». О дядюшке Александре Андреевиче в ней большая статья «Исторический живописец Иванов». А в статье сказано, что картина, которую он работает, явление небывалое со времен Рафаэля и Леонардо да Винчи.

Павел Иванович оказался рядом, когда не стало Андрея Ивановича, принял участие в похоронах. Без него она бы ничего не сумела…

И еще было — этого не забыть никогда — он прискакал к ней утром, полуодетую выхватил на мороз, помчал в возке в неизвестность… Вскоре встретили они быстрый поезд экипажей, окруженный со всех сторон верховыми жандармами с саблями наголо. В одной из карет она увидела Юрия. Его увозили в Сибирь, ее единственную надежду на будущую жизнь.

С тех пор Павел Иванович надолго исчез куда-то. И вот встретились на выставке, он теперь муж ее подруги.

Павел Иванович разговорился:

— Это несправедливо, что мы не поддерживаем знакомства. Есть какие-нибудь новости из Рима?

— Из Рима я новостей не жду, — отвечала Катюша с улыбкой безнадежности. — Вы лучше меня знаете римскую жизнь.

— Знаю ли я римскую жизнь? — Павел Иванович вскинул брови. — В Риме — сон, забвение всего. Жизнь — здесь, в Петербурге.

Он говорил долго о том, что увлечен делом, что в Петербурге теперь на первый план вышли деловые люди — откупщики, миллионщики, толстосумы Кокориновы и Солдатенковы (которые и к нему подступали: «Будьте любезны продать итальянскую коллекцию!»). Деловые люди строили железные дороги, заводы, фабрики, шахты. Павел Иванович от них не хотел отставать…

— Я, любезная Екатерина Андреевна, римскую жизнь свою зачеркнул. Но забыть Рим невозможно. Порою мне хочется туда очень сильно… Мы придумали с моей милой Алиной съездить туда… Хорошо, если бы и вы согласились путешествовать с нами…

Катюша поблагодарила за предложение. У нее и мысли такой не возникало, а тут подумалось: хорошо, в самом деле, если ничто не помешает, побывать в Риме, в обетованной земле художников…

С тех пор, с той встречи и дружба. Куда бы ни направлялись Кваснины — в Михайловский ли театр, в Дворянское ли собрание послушать Гектора Берлиоза или меццо-сопрано Полину Виардо — всюду она была с ними, всегда они присылали за ней карету…

Наконец саквояж собран. Катюша сняла с вешалки салоп. И тут постучали в дверь. Она раскрыла ее, думая, что это Кваснины, и оторопела от неожиданности. На пороге застенчиво улыбался профессор Академии художеств Иордан. Он бывал уже у нее не раз. Дядюшки поручили ему навести порядок в их художническом имуществе, свежим глазом посмотреть юношеские работы Александра Андреевича и картоны гранпа Андрея Ивановича, чтобы все слабое, недостойное фамилии художников Ивановых уничтожить.

Катюша предоставляла ему возможность рыться в папках и эскизах… Уж он копался, копался, надоел даже. Вдруг нашел карандашный автопортрет Александра Андреевича, присланный им из Италии гранпа, и полчаса просил позволения награвировать его: «Вы представить не можете, как он удачен!» Она все ему позволила взять, что он приговорил к уничтожению, не отдала только эскизов гранпа к задуманной картине о Петре Великом, не отдала оттого, что он надоел просьбой, и автопортрет.

Сейчас, стоя на пороге, Иордан о нем и заговорил:

— Милейшая Екатерина Андреевна, я все-таки не утратил надежды получить у вас портрет Александра Андреевича.

Она смутилась:

— Потом, Федор Иванович. Я вам пришлю его{86}. Сейчас, извините, спешу. Меня ждут. Еду смотреть английскую эскадру…

6

Посыльный от Киля принес записку: «В Риме вдовствующая императрица. Подготовьтесь для ее посещения». Александр Андреевич подал бумажку Сергею.

— Что делать? Ведь мне нечего ей показывать.

Сергей рассердился:

— Вот удивил так удивил. Если ты не хочешь, я сам устрою твою выставку! Нечего показывать…

Вдовствующая императрица Александра Федоровна была жена покойного теперь Николая Первого. Он умер… Известие об этом нисколько не взволновало Александра Андреевича.

На следующий день с утра направились в студию и до конца дня устраивали выставку: развешивали, расставляли этюды, эскизы. Устали до изнеможения.

Батюшки, а ведь в мастерской нет места свободного, нет простенка светлого: все занято этюдами. Это уж не для императрицы, не для публики, для себя надобно. Сергей настоял. Пусть Александр Андреевич посмотрит, что им сделано. Ведь ни один камешек придорожный не вошел в картину без того, чтобы не попробовал его Александр Андреевич в эскизе, в этюде, писанном со скрупулезным тщанием на природе. Всякая ветка и травинка, завиток волос, поворот головы, выражение глаз, камень, лежащий под водой у берега, — все представлено в этюдах.

Студия стала музейной залой. Нет, не стыдно ни перед кем предстать с такими работами. Эскизы, этюды, варианты — во всем видна рука большого художника. Сколько дней нужно смотреть, чтобы войти в его мир. Вот он подлинный храм художника, подлинное лицо его подвижнического труда.

Сергей полагал себя самым счастливым из почитателей брата, потому что видит его работы все вместе. Потом этюды и картины разойдутся по разным рукам, как всегда бывает, и, может быть, никто никогда не соберет их для выставки; оторванные друг от друга, они не будут производить того впечатления, какое производят вместе.

Сергей переводил глаза с полотна на полотно. Небольшая картинка, где представлен Рим, как он виден с Аппиевой дороги, долго не отпускала. Сто раз бывал там вместе с братом, вместе с ним любовался закатным солнцем. Что-то непередаваемое словами заключено в этом созерцании закатных лучей на крышах и куполах города, в ощущении бесконечности далей.

Александр Андреевич улыбался вначале, а потом понемножку угас, пристально разглядывая свою выставку, начиная с Аполлона… Помнится, Кваснин уговаривал продать Аполлона. Тогда не продал, больно бесцеремонным был Кваснин, а явись сейчас, продал бы и большую. Без денег нельзя новую работу начинать.

Выставку открыли точно по приказу Киля, который приезжал и сказал, что императрица посетит студию завтра. Киль взял на себя обязанность сообщить о выставке всем художникам.

И вот наполнилась студия вельможной публикой во фраках российского покроя и в кринолинах. Александр Андреевич, стоя перед картиной, давал пояснения посетителям и, прежде всего, самой императрице Александре Федоровне, шестидесятилетней, энергичной даме, впервые после смерти государя Николая Павловича путешествующей за границей. Он думал, что выставка Александре Федоровне будет неинтересна, и готовился объяснить государыне, что и в его глазах картина не имеет теперь большого значения. Но картиной государыня как раз заинтересовалась:

— Сколько лет вы трудитесь над нею?

Это уж после ее ухода ему рассказали: она внимательна ко всему, что было начато при Николае Первом, и не очень довольна реформами и преобразованиями сына, теперешнего императора Александра Николаевича, его вниманием к крестьянскому вопросу, тем, что он простил декабристов и проиграл Крымскую кампанию…

Александра Федоровна более часа была в студии, сидела в кресле, обмахиваясь веером, спрашивала, видел ли картину покойный государь.

— Да, ваше величество. Государь остался доволен моим трудом. Но картина в ту пору была не кончена.

Тут неожиданно Киль, расфуфырив усы, сказал о больных глазах Александра Андреевича. Императрица покивала сочувствующе, а на другой день Александру Андреевичу вручили бумагу на получение тысячи рублей для лечения глаз. Вот это царский подарок! А Сергею дан заказ: обмеры Акрополя в Афинах. Об этом можно только мечтать…

Схлынули вельможи, пошли в студию художники, русские, итальянцы, немцы, французы. Тут был и его наставник Овербек, высохший вовсе, седой, благостный.

— Я полагал вас робким учеником, а это мне следовало учиться у вас, — сказал Овербек. — Такой труд теперь не под силу никому в Европе.

После художников открыли двери для публики. И на третий, и на четвертый, и на десятый день. Иные не столько на картину смотрят, сколько на Александра Андреевича, который совершил такой труд.

— Браво, маэстро!

— Браво, синьор! Вы грандиозный художник.

— Неужели это русский художник создал такое полотно?

Пришла на выставку Джулия с маленьким Джузеппе. Вот кого не ожидали.

— Спасибо, Джулия!

— Лодовико рассказывал о вашей картине…

Какая красавица она стала, античная Афродита с пушистой черной косой, заколотой на затылке костяным гребнем.

Джулия медленно пошла по мастерской, везде постояла, на все посмотрела, и не заметил Александр Андреевич, когда она исчезла. Что же? Не тронула ее картина? Ну, вот. Надо бы догнать, спросить.

— Сережа!

Сережа побежал догонять… Тут же вернулся, ведя за собой двух новых посетителей. Те представились. Первый, высокий, белокурый, с широко расставленными умными глазами, веселый:

— Тургенев Иван Сергеевич.

Другой, лысоватый, нос картошкой:

— Боткин Василий Петрович.

Они торопливо, но зорко осмотрели выставку, поздравляли горячо, искренне. Боткина восхищала картина. Тургенева — этюды. Особенно голова Иоанна Крестителя.

Александру Андреевичу приятен был Боткин, с братьями которого он был знаком, еще Гоголь познакомил, приятен был Тургенев, одетый в модный синий сюртук с золотыми пуговицами, красивый, здоровый человек с обаятельной улыбкой. Он хоть и непохож, а напомнил старого знакомца, общительного и доброго Александра Ивановича Тургенева, который все об освобождении крестьян хлопотал… Гости скоро забыли о картине и заговорили о крестьянском вопросе, который немедленно надо решать, иначе Россия никогда не станет в одну линию с Европой…

Боткин и Тургенев были какой-то новой Россией, которой Александр Андреевич не знал. Это не Гоголь и не Герцен… Новой-то России как раз и боялся Александр Андреевич. Боялся, что не нужен ей будет. Но Боткин и Тургенев поздравляли его:

— Такой труд — гордость России.

В десять дней, когда была открыта выставка, Александр Андреевич прославился на весь Рим. Всюду его поздравляли, всюду тормошили, пожимали руку. Пришлось открыть выставку еще раз.

Сергей ликовал:

— Видишь, видишь, Александр! Тебе непременно надо ехать в Петербург. Теперь, в новое царствование да после Крымской войны, это просто. Твоя картина нужна людям! Ты это здесь увидел!.. Я одного боюсь, что тебя захвалят и похвалы вскружат тебе голову. Карла Павловича ведь это и погубило…

Александр Андреевич рассмеялся:

— Меня не расхвалят и не испортят. Мне бы ее с рук сбыть.

Римский триумф не вскружил ему голову и ничего не поменял в теперешнем, ставшем привычным взгляде Александра Андреевича на картину. Это было его прошлое, которое он перерос, и станция, которую он миновал{87}.

А какова же новая станция, за какую можно крепко постоять, зная, что тут будет польза людям? Задуманный им храм всем верованиям — это станция? Это ему работа на всю оставшуюся жизнь? Не может быть, чтобы и тут его ожидало разочарование.

7

— Славно, славно, что приехали. Как решились? — Герцен вел под руку Александра Андреевича по сырой лондонской мостовой. Александр Андреевич, веселый, бодрый, здоровый после трехмесячного отдыха в Швейцарии, смеялся в ответ:

— А так решился, Александр Иванович… Был поблизости, глаза лечил, по Германии проехался, в Париже побывал, галереи посмотрел, а оттуда — с кочки на кочку, с горки на горку, через Ламанш пароходом, грешно ведь рядом быть и не заехать, вот и… хоть не пускали. Да я не сказал, что к вам еду. На выставку, и все.

Он снова засмеялся: вот каков я смельчак, никто и не вообразит меня способным на такой поступок — поездку к Герцену! Но тут же свой смех Александр Андреевич оборвал:

— Нужда у меня в вас пребольшая-с.

И он со значением посмотрел на Герцена.

Они полдня уже были вместе, а все приглядывались друг к другу. Десять лет не виделись. Александра Андреевича радовало: Герцен, хотя и сильно пополнел за эти десять лет, просто-напросто широкий стал, но, несомненно, был прежний, живой, энергичный бунтарь, словно никаких бурь и ударов не обрушивалось на него во все это время.

Неужели может существовать на свете такой, самого царя не боящийся человек?.. Волосы с сединой откинуты назад, лоб огромный, смех молодой, заразительный. Он красив необыкновенно, этот смелый человек. Подумать только: печатать в «Полярной звезде» всю изнанку русской монархии — это ведь значит себя первого погубить. А он идет и не оглянется… Александр Андреевич еще в Риме о нем с благоговением думал. Кто до Герцена на такое мог решиться?

Нынче Герцен ошеломил Александра Андреевича безапелляционностью суждений. Только что были в Лондонской Национальной галерее, Рубенс ему по нраву, и другого взгляда тут быть не может. Это и настораживает: поймет ли, в чем нужда к нему? Беда же в том, если он не поймет, больше не к кому обратиться во всем мире.

Они прибыли в Путней — пригород Лондона, где жил Герцен, и уже подошли к его дому, который стоял в глубине небольшого сада, когда с ними поравнялся кэб и из него вышел высокий чернобородый человек в черной шляпе и длинном черном плаще.

— Саффи! — обрадовался Герцен и объяснил: — Саффи товарищ и единомышленник Мадзини. Знакомьтесь.

Уловив русскую речь, Саффи улыбнулся, спросил по-итальянски:

— Новый гость из России?

— Нет, на этот раз из Италии. Синьор — русский художник, живущий в Риме.

— Ах, так? Вы любите Италию, синьор художник? Вы должны знать, Италия будет свободной. Вы полагали, мы побеждены?.. Занимается заря новой борьбы. Если бы от Италии не осталось ничего, кроме скал и пепла, то и тогда из этих скал и пепла раздавался бы призыв к борьбе.

Александр Андреевич подал руку незнакомцу, и тотчас он показался ему не таким уж незнакомцем: где-то видел этого человека.

— Нет ничего выше свободной Италии, — сказал с чувством Саффи, поднимая брови, и Александр Андреевич узнал его: это был тот самый проповедник, с которым ему однажды пришлось ехать в Неаполь.

— Вы меня не помните? Впрочем, столько лет, столько событий… мы ехали однажды в дилижансе.

Саффи всмотрелся.

— Нет, не помню.

Александр Андреевич облегченно вздохнул. Он просил Герцена свести его с Мадзини, а того не оказалось в Лондоне, но это даже лучше, что не Мадзини, а старый знакомый ему встретился. Тут можно сразу приступить к делу, самому важному и необходимому теперь. Он заговорил с ними, едва вошли в калитку, благо возле дома оказалась беседка, увитая плющом. Сразу даже лучше: как с моста в воду.

— Александр Иванович, и вы, синьор Саффи, подождите минуту… Вот с чем я приехал к вам, Александр Иванович, открою вам свою тайну: я утратил религиозную веру, которая давала мне силы работать картину. Теперь нет этой веры. Я ведь пережил сорок восьмой год. Теперь у меня глаза раскрылись. Я увидел, что всякий народ и всякая историческая эпоха сообщают небу свои нравы и обычаи, что небо таково, каким хотим его мы видеть. Но если нет неба, то есть бога, стало быть, живописное искусство должно теперь получить новое направление, новые горизонты. Я все последние десять лет неустанно искал это направление. Есть у меня кое-какие работы, но я не знаю: то ли это, что нужно людям… Укажите мне идеалы, символы нового искусства. Вот зачем я приехал к вам, зачем хотел видеть вас и Мадзини.

Александр Андреевич затеребил бороду. Герцен удивленно, очень удивленно смотрел на своего гостя.

— Вот вы как? Вот на что ушли ваши десять лет! Стало, не потеряли вы их бесполезно. Да вот мы у Саффи спросим, что он думает об идеалах нового искусства…

Саффи свел брови:

— Синьор художник — мыслящий человек. Это прекрасно. Нам предстоит борьба. Новое искусство не может быть в стороне от борьбы, оно должно позвать к борьбе.

«Только бы не окончилось общими словами, — испугался Александр Андреевич, — надо им поточнее сказать, чего хочу».

— У художника много задач, — сказал он, — если у него за плечами косная академическая школа, ему нелегко избавиться от образов и сюжетов старой школы. Дайте мне сюжеты и образы нового искусства, чтобы я мог касаться главного, самого важного, что нужно людям.

Герцен обнял его, потом отпустил, потом негромко, а волнением, сказал:

— Дорогой Александр Андреевич, вот что я скажу вам. Вот что скажу! Вам надо в Россию ехать. Посмотреть ее жизнь, ее страдания, ее боли. Я не могу в нее вернуться ни при каком царствовании, а вы можете и должны. Россия вам подскажет образы и сюжеты{88}, подскажет, что писать в первую очередь. Чем глубже вживетесь в современность, тем быстрее отыщете цель. Художник, как и всякий другой деятель, должен работать в котле событий.

— В котле событий…

В голосе Герцена столько убежденности, не поверить ему нельзя.

— Папа́ приехал! Здравствуй, папа́, — неожиданно раздались возле беседки детские голоса. — Мы ждем тебя, папа́!

Александр Андреевич увидел двух девочек в белых платьицах. Одной было лет десять, другой — двенадцать — тринадцать. Герцен отозвался:

— Сейчас идем.

Разговор прервался. Оно и к месту. Главное-то сказано. Главное сказано… Александр Андреевич и потом, за обедом у Герцена, повторял про себя: «В котле событий работать, в котле событий…» — он в эту минуту чувствовал себя способным работать в таком котле, чувствовал необходимость ехать в Россию.

Обед был шумный. Герцен жил славно, много у него было друзей, были маленькие и большие дети. Александр Андреевич любовался им: это прекрасно, что в крайнюю минуту есть кому открыть сердце. Сидел Александр Андреевич за обедом рядом с Саффи. И им он любовался. Беды не сломили итальянца, он верит в победу. Александр Андреевич пожал Саффи руку, пошутил:

— Неужели забыли, мы с вами вместе ехали в Неаполь…

Потом он вспомнил, что в Неаполь ездил к Машеньке, и вздохнул: Машенька не забывалась никогда. Пусть она будет счастлива…

Загрузка...