ЧАСТЬ III

1

Как только поезд завернул за холм и показались первые дома Лунки, сердце Апостола дрогнуло и на миг омрачилось недобрым предчувствием. Но длилось это всего ничего, искра вспыхнула и тут же погасла, и в сердце вновь воцарились покой и радость. Апостол с надеждой высунулся в окно, высматривая невесть кого, словно этот кто-то знал о его приезде и мог ждать его на вокзале. Мелькнула старая черешня, будто в честь него вырядившаяся в снежно-белый цвет вместо прежних голых ветвей с едва намечавшимися почками, как было месяц назад.

Толпа солдат, торопившихся сесть в вагоны, стала осаждать поезд прежде, чем он остановился, скрежетнув тормозами и выпустив из трубы целый клуб пара. Глаза Апостола суетливо и тревожно заскользили по лицам собравшихся на перроне людей, хотя он убеждал себя, что поиски напрасны. И вдруг он ее увидел. Она стояла на том же месте, где и прежде, месяц назад, казалось, она так и простояла все время, не сдвинувшись ни на шаг. Ее глаза тоже тревожно и напряженно следили за вагонами. От настороженного внимания лицо казалось суровым и осунувшимся. Вдруг и она заметила Апостола, глаза оживились, губы тронула едва приметная счастливая улыбка.

Апостол спрыгнул с подножки. Еще минута – и он бросился бы к девушке, сжал бы ее в объятиях на виду у всех, так он ей обрадовался. Но какая-то властная сила приковала его к месту, заставила обернуться к выходившему из вагона Петре.

– Живей, живей, братец, где же ты там? – обратился он к денщику, увязнувшему с чемоданами среди столпившихся в тамбуре людей.

Все же краем глаза Апостол продолжал поглядывать на нее, боясь, как бы она не ушла, так и не сказав ни слова своим прелестным, обворожительным низким голосом. Поравнявшись с ней, Апостол наконец позволил себе удивиться, будто только что заметил ее.

– Что вы тут делаете, Илона? – с наигранной небрежностью спросил он.

От смущения или робости девушка тоже прикинулась удивленной.

– Ах, это вы, господин офицер? – сказала она, заливаясь краской. – С приездом вас! А мой батя сказывал, будто вас только через три дня ожидать... Он в город уехал, вот хотела встренуть, а его нет, видать, к вечеру вернется, а то и вовсе завтра...

Вдруг глаза их встретились и завороженно впились друг в друга лишь на одно мгновение, чтобы выразить все – нежность, преданность, боль, тоску... Апостол тут же отвернулся, торопливо пожал девушке руку и зашагал прочь. Рука у нее была холодна как лед. Свернув за угол, Апостол на всякий случай обернулся: Илона препиралась с денщиком, пытаясь отнять у него один чемодан, но Петре не отдавал, объясняя, что чемоданы совсем легкие, так как господин офицер оставили дома все ненужное на войне.

– Не обижайте его, Илона, – вмешался Апостол. – Пускай он несет сам. Петре – солдат, он привык таскать тяжести, к тому же он мой денщик и обязан...

Девушка словно только этого и ждала: довольная, она тут же отступилась, но, увидев, что Апостол опять уходит, стала расспрашивать Петре по-венгерски, хорошо ли они провели отпуск, хотя заведомо знала, что денщик с трудом ее понимает. Апостол про себя улыбнулся этой маленькой хитрости и понял, что Илоне хочется, чтобы он вместо денщика опять с ней заговорил.

Вдоль всего пути, до самого дома, их провожали выглядывавшие из-за плетней распустившиеся сливы и яблони и осыпали дождем лепестков, как новобрачных в сказках. Войдя в свою комнатку, Апостол обнаружил такое количество букетов, что, растрогавшись, благодарно взглянул на Илону, а она, снова покраснев до ушей, стала рассказывать:

– Как вы уехали, к нам заместо вас прислали другого офицера, но мы его на постой не пустили, потому как комната за вами и вы только один ей хозяин. А покамест я тут жила, да и отец сказал: правильно! – зачем нам чужой, ежели вы из отпуска не сегодня завтра вернетесь...

Она запнулась и покраснела как мак, будто открыла самую сокровенную свою тайну. Апостолу хотелось сказать девушке, как он ей благодарен, но Петре мешал ему, сковывал, да еще мог невесть что заподозрить, чего у Апостола и в мыслях не было... Петре все еще возился, распаковывая вещи и раскладывая их по местам, Илона ему помогала... Апостол нашел наконец спасительный выход, как ему совладать с переполнявшими его чувствами, он бросился в канцелярию проведать подчиненных. Фельдфебель и капрал вскочили из-за стола, вытянулись перед господином поручиком, а тот, забывшись, торопливо пожал им руки и спросил, как тут шли дела без него. Фельдфебель стал подробно излагать, что да как; Апостол, уткнувшись в какую-то бумажонку на столе, рассеянно слушал, потому что все помыслы его были там, в комнате, где осталась Илона с несносным Петре, как нарочно мешавшим им побыть наедине. Не дослушав доклада фельдфебеля, Апостол рванулся обратно в комнату и, не глядя на Илону, нетерпеливо сказал:

– Хватит возиться, Петре... Оставь на завтра, нельзя же все в один день...

– Да я уж кончил, господин офицер, – весело отрапортовал тот и ушел в сени готовить себе лежанку.

Оставшись наконец наедине с Илоной, Апостол растерялся окончательно и молчал, не зная, что сказать. Ему казалось, что оба они – и Илона и Петре – давно разгадали, как ему хочется остаться с Илоной наедине, и ему было почему-то неловко, будто он задумал что-то нехорошее и постыдное. А ведь на самом деле ему хотелось всего-навсего сказать, как он по ней соскучился, как мечтал ее увидеть и услышать, но и от этого он тоже чувствовал неловкость, потому что наверняка эта простая крестьянская девушка, не привычная к подобным излияниям, не поняла бы его слов, да еще подняла бы на смех. Илоне тоже было не по себе. Прежде она была занята, помогала разбираться, а теперь стояла посреди комнаты, глядя на Апостола во все глаза, будто он должен был сейчас совершить перед ней чудо.

Стараясь преодолеть неловкость, Апостол уселся на лавку, что стояла между окнами, выходившими на улицу.

– Ну, а чем ваш отец занимается? – спросил он, лишь бы что-нибудь сказать.

– Отец-то?... Батя? – удивленно переспросила она. – Чем занимается?.. Мало ли у него занятий? У нас ведь и земля... и хозяйство. Уж чего-чего, а работы достаточно... невпроворот работы... Один господь ведает, как бате тяжко приходится...

Апостол, хотя и смотрел на нее пристально, и слушал внимательно, ухитрился ничего не услышать, слова будто пролетали мимо, а он лишь завороженно наслаждался ее удивительным голосом, низким, чуть-чуть хрипловатым, но звучавшим от этого еще сладостней, проникавшим в глубь самого сердца. Губы Илоны, яркие, сочные, влажные, когда она говорила, складывались в легкую, как будто капризную или насмешливую гримаску...

Вдруг девушка умолкла, Апостол даже вздрогнул от неожиданности, сердце у него замерло: уж не собирается ли она уйти? Он взглянул на нее с испугом и встретил ее испуганный взгляд, так и смотрели они друг на друга, выжидая, в испуге... Спасибо, с улицы донесся чей-то громкий крик, оба сразу облегченно вздохнули и повеселели.

– А вы-то дома время как провели? – спросила Илона спокойным и ровным голосом. – Места у вас небось красивые...

– Места у нас не хуже ваших... А вот войны нет, слава богу, фронт от нас очень далеко...

– А об нас, чай, там и не вспомнили... Нe до того вам было... Дома, известное дело, скучать не приходится, – тревожно, вся напрягшись, сказала она и через силу улыбнулась.

– Только о вас, Илона, и вспоминал, – сознался он, понизив немного голос, так искренне и легко, что сам удивился.

Глаза девушки вспыхнули радостью, губы дрогнули и расползлись в нежную счастливую улыбку.

– Чуяло мое сердце, что вы скоро вернетесь... Третий день на станцию хожу, поезда встречаю... А зачем?.. И все одно хожу... Хожу... каждый день...

Через окно, выходившее на улицу, в комнату заглянуло закатное солнце и косым золотистым лучом улеглось на стол, на пол, дотянувшись почти до самой двери, перекинув огненно пылающий мостик между Илоной и Апостолом. И опять в его сердце закралась тревога, что девушка может повернуться и уйти. На всякий случай он встал между нею и дверью, хотя сам не понимал, каким образом сможет ее удержать, остановить. Но Илона и не думала уходить, она все говорила и говорила, о чем-то рассказывая... В глазах ее вспыхивали веселые огоньки, а легкий смеющийся луч солнца нечаянно касался ее разрумянившейся щеки, высветляя на ней едва приметный серебристый пушок. Забыв, зачем он встал у двери, Апостол сделал шаг вперед, стараясь не наступить на узкую полоску света, протянувшуюся по иолу. Илона, повинуясь какому-то внутреннему велению, тоже шагнула вперед. Они стояли друг против друга, почти рядом. Губы у девушки приоткрылись, глаза расширились, выражая одновременно ужас, удивление и ожидание...

– Я так благодарен тебе, Илона... так благо... – прошептал Апостол.

В ее испуганных зрачках он видел отражение своего лица. Стоило протянуть руку... Вдруг, осмелившись, он коснулся ее плеча, привлек к себе и обнял. Она послушно прильнула к нему, вся затрепетав.

– Как же!.. Ой!.. Господи!..

Губы их слились в горячем упоительном поцелуе.

Это длилось мгновение. Не успел он опомниться, как она юркой ящерицей выскользнула из его рук и, поправив косынку, исчезла за дверью.

Все произошло быстро, как во сне, и оборвалось, как сон. Опомнившись, Апостол недоуменно огляделся по сторонам; такое ощущение бывает у людей, когда они просыпаются в чужом доме. Солнечный луч все еще пересекал комнату, но свет его слегка померк, заштрихованный сумеречной тоской. Мысли испуганно кружили в голове встревоженными птицами.

«Я веду себя, как влюбленный гимназист! Тоже мне романтик нашелся! – в сердцах обругал он себя, хотя прекрасно понимал, что упрек этот незаслуженный и он во власти непреоборимой любви, а не случайной влюбленности, но все же решил сопротивляться изо всех сил. – Ишь распустил слюни!..»

Но где-то там, в самом потайном уголке сознания, шевельнулась другая, беспокойная мысль: «Почему же Илона убежала?» Он нервно пригладил свои легкие каштановые волосы, словно стараясь так загнать обратно в клетку вырвавшуюся мысль. Ему не хватало воздуха, он быстро подошел к окну и распахнул его... Двор был окружен забором, а за ним, по ту сторону улицы, белели в начинющихся сумерках расцветавшие яблоневые сады, а между садов провалами чернели ветхие крыши изб, разбросанных по всему зеленеющему склону холма. Вдруг Апостол обратил внимание на грязного, оборванного и обросшего как обезьяна пехотинца, что стоял у ворот, небрежно привалившись плечом к забору, лихо заломив каску на затылок; он весело переговаривался с кем-то, по-видимому, стоящим в сенях или на крыльце, кого Апостол из окна видеть не мог. Сердце охватила тревога: «С кем он там болтает, образина? Не с ней ли?» Лицо исказилось будто от мучительной боли. Солдат вдруг заметил наблюдавшего за ним офицера. Улыбку тут же стерло с лица, он испуганно вытянулся, поправил каску и отдал честь. Опасливо поглядывая на Апостола, он направился во двор и скрылся из виду.

«А мне что за дело, с кем он говорил, хотя бы и с ней! – отталкивал он от себя мучившую его мысль. – Не хватало мне только еще сделаться всеобщим посмешищем!»

Он уселся на лавку, на которой сидел до того, как обнял Илону, и старался отвлечься, думать о чем-нибудь другом, но упорно и упрямо возвращался к одной и той же мысли... «Я ее люблю! Люблю! Боже!» Он уже не сопротивлялся, он принимал это как должное. На душе у него стало опять светло и радостно, словно после длинного пасмурного дня вдруг выглянуло солнце. Илона воплощала для него красоту всего лучшего, что существовало в мире. И этому лучшему он поклонялся в полном самозабытьи, как предается неискушенная девушка своей первой чистой и пламенной любви. Мутные сумерки просачивались в комнату сквозь сонную герань на окнах и обволакивали душу радужным маревом...

Долго сидел он так один, потом опомнился, поднялся, надел фуражку и вышел в сени. У самых дверей на крыльце стояли и разговаривали давешний пехотинец и какой-то артиллерист с непокрытой головой. От души сразу отлегло, Илоны поблизости не было, он не стал ее искать и направился через двор к воротам, тут он опять подумал об Илоне, но снова даже не обернулся, а вышел на улицу.

Вечерняя прохлада окончательно остудила его разгоряченный ревностью мозг. Апостол шел но улице, но не к центру, а в противоположную сторону. Шел он быстрым шагом, точно спасался от преследования. На берегу речки, где улица раздваивалась, разбегаясь в разные стороны, Апостол остановился, перевел дух. Над вершиной горы, огибаемой быстрой речкой, зажглась первая звезда, холодная, яркая, неподвижная, как глазок во вселенную. Апостол стоял на берегу реки, смотрел на медленно темнеющее небо и был так счастлив, словно стал обладателем давно желанного клада.

2

На другое утро явившись в канцелярию, он первым делом поднял трубку телефона и уведомил адъютанта в штабе о своем прибытии из отпуска.

– Я приехал вчера вечером. Может, мне не обязательно являться лично? А то тут накопилась куча бумаг, хочу разобраться. – И уже напоследок, как бы случайно вспомнив, спросил: – Послушай, а за какие провинности меня лишили трех дней отпуска? Что? Ты не в курсе?.. А я-то думал...

– Неправильно думал, – отвечала трубка. – Обратись в штаб дивизии, там тебе разъяснят.

Не хотелось Апостолу звонить в штаб дивизии. Он вспомнил, как мать убеждала его, что это дело рук Пэлэджиешу, что тот написал на него донос. Вспомнил, как бросился извиняться перед нотариусом и был счастлив как дурак, когда тот соизволил протянуть ему прощающую руку. Теперь ему было стыдно за себя. И зачем он унижался перед мразью? Глупости! Он поступил правильно, он был виноват и извинился, теперь совесть его чиста. Правда, тогда ему и в голову не приходило, что Пэлэджиешу мог накатать на него донос, в ту пору Апостол был настолько отрешен от всего мирского и суетного, что и не задумывался об этом. Но теперь, вспоминая рожу Пэлэджиешу, он подозревал, что так оно и было: вызвали его из отпуска по доносу нотариуса! Но узнать точнее все же не мешало... Генеральский адъютант хотя и трус и подлипала, но неумен, чванлив, тщеславен. Если закинуть удочку, он из хвастовства может что-нибудь да выдать или случайно по глупости проболтаться.

– Тебя вызвали но личному указанию его превосходительства! Все! Привет! – вопреки ожиданию, сухо и кратко отрубил адъютант.

– Так, может быть, надо явиться к нему с рапортом? – поинтересовался Апостол, желая продлить разговор.

– Надо сидеть и помалкивать в тряпочку. А понадобишься, вызовем, не сомневайся!.. Одно знаю, готовится крупное сражение. Все офицеры должны быть у нас под рукой!

Апостол повесил трубку и ухмыльнулся: этот трусливый как заяц фанфарон, окопавшийся в штабе и готовый лизать задницы всем генералам на свете, лишь бы избавиться от передовой, разглагольствовал о «готовящемся сражении» с пафосом опереточного фельдмаршала.

Апостол сел за стол и принялся внимательно изучать новую, недавно присланную карту, где до мельчайших подробностей был указан рельеф местности и расположение войск. Прежняя карта была не в пример хуже, приблизительней, путаней. А с этой можно было идти даже ночью с завязанными глазами. Апостол радовался ей, как ребенок, и с дотошностью школяра изучал расположение отдельных частей и даже подразделений. Ах, если бы тогда у него в руках была такая замечательная карта, он бы действовал решительней, уверенней... Но разве карта ему помешала перейти фронт? Разве он пытался? Ему помешала болезнь... Но болезнь ли?.. Надо честно сознаться, он просто смалодушничал тогда... Он медлил и медлил, а каждая минута промедления подтачивала его веру в успех предпринятого, и он отказался... Да, так оно и было! Чего уж тут скрывать?..

Апостол прочертил ногтем путь от командного пункта капитана Клапки до самых передовых окопов, где залегли пехотинцы. Ого! Да это добрый кусок пути, а ему-то тогда на глаз показалось, что до них рукой подать... Да и местность неровная, холмистая, с оврагами, буераками и просто воронками от снарядов, – извилистый путь, а напрямик ни за что не пройти. А если и пройти, того и гляди, нарвешься на разъезд поручика Варги... Здесь и курсирует его лихой экскадрон... Как все же причудлива линия фронта. Какая уж там линия, если одни закрепились на одной высоте, другие – на другой, а между ними голо, пусто... тысячи метров безлюдного пространства и объединяет их только гусарский разъезд... Можно пройти, никого не встретив... Это уж как повезет!.. Знать бы тогда!.. Конечно, все же была опасность наткнуться на Варгу, но кто не рискует?.. А он предупреждал, что лучше ему в руки не попадаться, иначе...

«И зачем я теперь зря время трачу, одному богу ведомо, как все пойдет дальше!» – подумал он решительно, запрещая себе вдаваться в неизвестность.

Он поднял глаза. За столом напротив, скрючившись, наморщив лоб и подставив яйцевидную макушку под струю темно-серебристого света, проникавшего сквозь пыльное окно, корпел над какими-то реестрами и накладными фельдфебель. Во дворе тишь и спокойствие, будто все разом уснули. Этот покой проникал прямо в душу. И Апостол вновь исполнился веры и благости. Он лишь сожалел, что за окном пасмурно и все небо заволокло пеленой серых туч.

Успокоившись, Апостол стал перебирать и просматривать бумаги, накопившиеся за время его отсутствия, и вдруг краем глаза заметил Илону. Она шла от калитки к дому, усталая, недовольная, озабоченная, с воспаленными нерадостными глазами. И сразу же покой его нарушился, сердце сжалось, забилось, он опять затревожился. Ему хотелось выбежать во двор, схватить ее в объятия и не отпускать от себя ни на шаг. Расспросить, где она была все это время: ведь он со вчерашнего дня ее не видел, да и ночевала ли она дома?.. Что с ней? Почему она такая печальная?

Ему стоило большого труда не сорваться с места и не исполнить тут же задуманное. Он уткнулся взглядом в какую-то бумагу, но буквы расплывались, он видел перед собой одну Илону. На губах он ощущал вчерашний поцелуй, душу опять терзали страх и беспокойство, в голове бродили тревожные мысли. Нет, его любовь не была безмятежной и благостной, как вера; между ними существовала пропасть, и почему оно так, Апостол не понимал. Если любовь – это и есть бог, почему любовь к Илоне столь мучительна и беспокойна, почему не дает душе умиротворения, неужели бог против нее?..

3

Пополудни Апостолу надо было встретиться с начальником главного склада боеприпасов, который расположили в углублении горы. Квартировал начальник в одном из соседних домов, но отлучился по каким-то делам, и Апостол решил его дождаться. К великой радости, он встретил тут поручика Гросса.

– Вот так встреча, дружище! – воскликнул Апостол, протянув ему руку. – Ты-то как тут оказался?

– Да вот уже почти неделю вместе со своими молодцами оборудую вам склад, – так же радостно отозвался Гросс, не выпуская ладони Апостола из своих железных пальцев.

Они болтали о том о сем, и вдруг Гросс сказал:

– Не думай, Болога, я не забыл тот наш разговор полгода назад в Зирине, помнишь? Когда ты меня обвинил в трусости!

– Я – тебя? В трусости? – изумился Апостол.

– Забыл! Конечно, забыл! – злорадно продолжал Гросс. – Тебя тогда интересовал только румынский фронт. До остального тебе и дела не было! Сболтнул походя и преспокойно забыл... А меня твои слова жгут до сих пор... Хотя я не считаю тебя правым, но сказал ты верно... В мягкой форме, конечно, ты обвинил меня, будто я говорю одно, а делаю другое...

– Ах, вот ты о чем! – сконфуженно пробормотал Апостол. – Я тогда не в себе был... болен, сгоряча и сказал, прости!..

– Ну, нет! Как у тебя все легко и просто получается: прости! – рассмеялся Гросс, уязвленный словами Апостола. – Допустим, я трус, лицемер... но... не могу же я не подчиниться приказу, меня тут же – к стенке, и конец!.. Стиснув зубы, я подчиняюсь, но дай срок, и я себя покажу... Во мне копится такая злость, такая ненависть, что готова все сокрушить!.. Я ведь никому не жалуюсь и не требую ни от кого жалости! Приходится терпеть – я терплю, подчиняюсь, притворствую, но я дождусь своего звездного часа, и тогда только держись!.. Камня на камне от всего не останется...

Апостол сокрушенно покачал головой и с сожалением возразил:

– Камня на камне? Но это же несчастье!

– Несчастье! Счастье! Брось, Болога! Меня не проведешь! Этой мишурой прикрывают свою немощь и малодушие. Злость движет миром! Злость и месть!..

– Но разве они утоляют душу?

– Опять ты за свое? – не на шутку разозлился Гросс. – Когда мне хочется пить, меня утоляет стакан воды – и это счастье.

– Нет, дружище. Стакан воды – это всего лишь утоление жажды. А счастье – это любовь, – серьезно ответил Апостол и грустно улыбнулся.

– И бог? – ехидно и желчно добавил Гросс. – Знаем мы эти сказки! В боге начало и конец, а нам и знать не следует, откуда мы пришли и куда уходим... Слышали!.. Обвешают пустоту громкими словами и рады! Благо доказательств никаких не надо!..

– В ком живет бог, тому не нужны и доказательства, – спокойно подтвердил Апостол. – Вера в бога возвышает нас над жизнью и примиряет со смертью...

– Ты что, Болога, совсем рехнулся? – раздраженно пожал плечами Гросс.

– Никакая наука не в силах убить в человеке бога, – спокойно продолжал Апостол. – Один вопрос рождает кучу других вопросов, и нет им конца. Умиротворение душе приносит только вера. Душа, потерявшая бога, мечется, ищет смысл жизни везде и не способна отличить добра от зла. То, что сегодня видится добром, завтра оказывается злом. Если бы бог покинул человека, душа бы лишилась главного – надежды; мир превратился бы в громоздкую и бестолковую машину, обреченную на холостое верчение и тарахтенье... Жить в таком мире было бы бессмысленно и нестерпимо! Вот это и был бы конец света!..

Поручик Гросс смотрел на приятеля то снисходительно, то с сожалением, то еле сдерживая негодование.

– Тысячи лет люди умоляли бога, чтобы он любил их, выпрашивали эту любовь, как подачку, потому что, слабые и малодушные, они нуждались в ней. Христианство велело полюбить друг друга, и мученики любви и веры умирали с божьим именем на устах... И что же? Под эгидой бога, несущего любовь, расцветают ложь, лицемерие, несправедливость... Бог, обещавший любовь, принес людям столько горя, сколько не приносили все остальные боги вместе взятые!.. Сколько жизней принесено в жертву во имя этой любви!.. Сколько людей убито во имя этого любящего бога!..

– Из любви не убивают, – невозмутимо настаивал на своем Апостол. – Убивают всегда из ненависти, а слова при этом можно произносить любые. Но когда наступит царство всеобщей любви...

– Перестань, Болога! – раздраженно перебил его Гросс. – Надоели эти байки! Слушать тошно! Да знай человек, что после смерти ему уготована лучшая жизнь, разве стал бы он медлить и волынить? Пустил бы себе пулю в лоб и разом перенесся в лучший мир. По-моему, все верующие либо притворщики, либо дураки!..

– Чтобы обрести бога, – спокойно возразил Апостол, – незачем ломиться в ворота смерти. Бог не оставляет душу ни там, ни здесь...

– Вот-вот... Этими сказочками кормят людей уже на протяжении двух тысяч лет! – презрительно процедил Гросс. – На языке бог и любовь, а в руке нож и удавка! Лицемерие!.. И не какое-нибудь наивное, мелкокорыстное лицемерие воина, а преднамеренное, целенаправленное, матерое лицемерие ханжей!.. Противно!

Он вскочил и заметался по комнате, зашагал из угла в угол, изредка поглядывая на Бологу своими маленькими острыми глазками, будто хотел в чем-то открыться, да все сомневался, прикидывал: стоит ли?..

– И бог и любовь потерпели крах, а вместе с ними исповедуемые смирение, кротость, покорность и прочая дребедень, – сказал он, помягчев. – Все это оказалось ловушкой для идиотов... У человека возникла потребность в самоуважении, ему хочется быть гордым, властным, эгоистичным, свободным; бороться и побеждать своих врагов, кто бы они ни были и за что бы ни прятались... Надо очистить душу от развалин рухнувшего кумира и подготовить почву для пришествия нового божества, не нуждающегося ни в поклонении, ни в воздержании, ни в самоуничижении, принимающего человека таким, каков он есть! До сих пор люди стыдятся ненависти, как заразы, а ведь она родная сестра любви... До сих пор они прячут ее от посторонних глаз, держат в черном теле, как золушку, надо дать свободу всем человеческим чувствам и инстинктам! Хватит лгать. Всем чувствам должны быть предоставлены равные права; нельзя жить, уповая на смерть, надо жить ради самой жизни и сопротивляться смерти до последнего вздоха. Когда борешься со смертью, не так обидно умирать. Лицемерие должно уступить место правде жизни, пусть грубой, неприятной, но истинной. Только ненависть к лицемерию, фальши, ханжеству, лжи очистит мир от скверны, развратившей людей! Только ненависть!

Апостол слушал его, широко открыв глаза и удивляясь страсти, с какой это все говорилось.

– Я-то считал тебя социалистом, а ты...

– Социалисты тоже притворщики! – опять перебив его, заговорил Гросс резко и неприязненно, – Хотя у них есть одно достоинство, они, по крайней мере, откровенно и смело призывают к ненависти... Они делят людей на два антагонистических лагеря, борющихся не на жизнь, а на смерть друг с другом! Тогда как все до единого приверженцы христианства бессовестным образом истребляли и продолжают истреблять друг друга, не говоря уже об иноверцах, разглагольствуя при этом о любви к ближнему и о том, что в царстве божием нет ни эллина, ни иудея. Социалисты открыто заявляют, что не успокоятся до тех пор, пока не уничтожат определенную часть человечества, по их мнению, худшую, иначе говоря, исповедуя убийство себе подобных как нравственную норму. А вы болтаете о всеобщей любви и милосердии, скрывая за этой дымовой завесой свои подлинные чувства и истинные цели. Вот взять к примеру тебя, Болога, я давно к тебе присматриваюсь и кое-что в тебе уразумел. Уж не сердись, пожалуйста, ты можешь служить классическим наглядным пособием!.. В глубине души ты ярый шовинист, – разве не так? – но поскольку ты находишься на фронте и вращаешься среди представителей других национальностей, тебе приходится скрываться под разными личинами. Еще совсем недавно ты выступал горячим патриотом, доказывая это словом и делом, пока судьба не сыграла с тобой злую шутку и не перебросила на румынский фронт, тут-то ты и завертелся, как уж на сковородке... Никогда не забуду, как мы с тобой столкнулись на штабном дворе в Зирине, на тебе лица не было... Ты был в отчаянии, в панике... Еще бы! Такого шовиниста и вдруг отправляют воевать против своих, у тебя небось сердце разрывалось от боли!.. Ты метался, не зная, что предпринять. До этого ты готов был, не испытывая никаких особых чувств, ухлопать тысячи москалей и тысячи итальянцев, но стрелять по своим тебе показалось чудовищным преступлением... Хотя, повторяю, в любом другом месте ты и теперь мог бы нагородить целую гору трупов и, пожалуй, счел бы это не преступлением, а доблестью, подвигом... Теперь ты придумал себе новое прикрытие в виде любви к богу, но и за ним прячется все тот же шовинизм... При первой же возможности ты сбежишь к своим, Болога! И будешь стрелять в нас, исповедуя милосердие и любовь! Ведь это ужасно, милейший! Ужасно!.. Не то, что ты шовинист, будь себе им на здоровье... а то, под какой пристойной и лицемерной маской ты орудуешь!..

Апостол отшатнулся как от пощечины, кровь бросилась ему в лицо, губы задрожали, он гневно сверкнул глазами, готовый кинуться на Гросса.

– Ты!.. Ты ненавидишь меня!.. Ты пышешь ненавистью!..

– А ты, Болога, никак, возлюбил меня как ближнего? – с язвительной усмешкой спросил Гросс. – Будь ты ангелочком, за какого себя выдаешь, тебе бы поблагодарить меня, что я открыл тебе глаза, дал увидеть себя со стороны... Сделай это не я, а другой, тебе бы не поздоровилось... А по мне, живи себе спокойно, Болога! Мне нет дела до твоих россказней о любви к богу, как нет дела до твоей агитации против венгров там, у себя дома, я уже не говорю о твоих воинских доблестях... Я даже тебе посочувствую, если генерал тебя...

– Не хочешь ли ты сказать, что генерал с тобой откровенничал? – насторожившись, недоверчиво спросил Апостол.

– Генерал со мной откровенничает только на служебные темы... А вот твой дружок адъютант, генеральский прихвостень, на днях в столовой кое-что поведал...

– Ах мерзавец! А мне он сказал, что ничего не знает!..

Гросс гадливо передернул плечами и отвернулся, по-видимому, давая понять, что не желает об этом говорить. Спустя некоторое время он опять повернулся и продолжал:

– Признай я тебя верующим, ты был бы вправе оскорбиться, Болога, ибо я делю всю эту публику на дураков и шарлатанов, а поскольку ни под одну категорию ты не подходишь и на блаженного, вроде Червенко, ты тоже не похож, так что не обессудь... Червенко со своими пароксизмами любви к человечеству чем-то мне дорог, хотя, по сути дела, он не столько любит, сколько ненавидит людей, так как считает себя единственным настоящим человеком... Вчера я навестил его в лазарете, и он меня потряс. Лежит не шелохнувшись, как мумия, пуля застряла в легком... Посмотрел бы ты, как он самоотверженно мучается... Ну прямо-таки второй спаситель... Ох, бедняга!.. Доктор Майер говорит, что он недолго протянет, дни его сочтены... Что там ни говори, а новоявленного нашего спасителя жаль!..

Апостолу вдруг стало до того тошно, что расхотелось жить, и чувствовал он одну только смертельную усталость. Тихо поднявшись, он огляделся по сторонам, не понимая, где он и как здесь очутился.

– Капитана нет, – пробормотал он. – Зачем же ждать?.. Пойду, пожалуй. – И шаткой походкой, словно лунатик, направился к выходу.

В дверях он внезапно спохватился, вспомнил про Гросса, вернулся, молча подал ему руку и вышел, не оглядываясь, во двор, залитый ярким весенним солнцем.

– Счастливо, Болога! – весело крикнул ему вслед Гросс. – Счастливо тебе добраться!

«Куда добраться? Почему он так сказал?» – шагая прямиком через железнодорожные пути мимо вагонов, вспомнил вдруг Апостол слова поручика. Но не успел сообразить, к чему относились слова Гросса. Другая мысль заслонила первую: «А что, если Гросс все-таки прав?..»

Вот и вчера, как только он увидел на перроне Илону, – сам он разве не подумал о том же, о чем ему только что сказал Гросс, конечно, совсем по-другому, в иных словах... Дрожь пробежала по телу Бологи. Его бил настоящий озноб. Он никак не мог взять себя в руки, успокоиться. Вопросы один тревожней другого метелью взвихрились у него в мозгу... И вдруг произошло чудо: сердце Апостола захлестнуло радостной волной, дрожь кончилась, его точно согрело теплым весенним ветром. Он увидел Илону. Она шла, задумчиво опустив глаза, ничего вокруг не замечая.

– Вот уж не ожидал тебя здесь встретить! – сказал он, догнав ее, сказал так, будто хотел в эту ничего не значащую фразу вложить всю свою нежность, всю свою любовь. – Где же ты все время прячешься?

– Я вас боюсь... – потупившись, ответила девушка и ускорила шаг, словно собираясь бежать.

– Глупенькая ты! Глупенькая! – ласково произнес Апостол, ему почему-то польстило, что она его боится. – А я тебя сегодня видел во дворе, из окна канцелярии... Ты была такая серьезная, такая хмурая... Знаешь, тебе идет быть серьезной...

Илона, ничего не ответив, вдруг сорвалась с места и чуть ли не бегом бросилась от него. Апостол остановился в растерянности, не понимая, какая муха ее укусила, чем он мог ее напугать или обидеть? И не знал, что делать: бежать ли за ней, утешать ее или дать ей самой успокоиться?..

Вдруг из-за поворота, куда скрылась Илона, с грохотом и скрипом выкатила телега, доверху нагруженная ящиками с боеприпасами. Апостол мельком взглянул на нее и, отвернувшись, зашагал прочь, но с телеги неожиданно его окликнули, и он тут же узнал голос: рядом с возницей на передке сидел поручик Варга. Апостол, хотя и не очень обрадовался встрече, остановился, телега, поравнявшись с ним, тоже остановилась, но Варга так и остался сидеть на месте. Приятели поздоровались, обменялись двумя-тремя словами: говорить было не о чем. Варга смотрел на Апостола напряженно, выжидательно, с любопытством, не скажет ли тот что-нибудь заслуживающего интереса, наконец, сам не выдержав, насмешливо спросил:

– Что же ты, Болога? Жду тебя, жду, а ты не идешь... Ведь договорились как будто... Уж не передумал ли?

Слова его острым ножом резнули сердце, но Апостол выдержал удар, даже не подал виду, как ему больно, лишь дрогнули на скулах желваки. Подладившись под тон Варги, он так же весело, с усмешкой ответил:

– А ты молодец, не забыл уговор! Похвально!.. Только вот не опоздал ли я?.. Как ты думаешь?

– Тебе виднее! – ответил Варга, осклабившись.

– Это верно! Ладно, я еще подумаю... Но фронт велик, а твой участок мал, не промахнуться бы... Вот незадача!..

– Ты уж постарайся! Не промахнись!.. По старой дружбе выбери, дружище, меня, а?.. – просительно уставился на него гусар, холодной сталью блеснули глаза. – Ну, пошел! – прикрикнул он на возницу, торопливо сунув Апостолу руку. – Бывай!.. И помни, я тебя жду, Болога!.. Всегда к твоим услугам!..

Телега с грохотом и скрипом покатила дальше, и в этом шуме потонули последние слова Варги. Апостол опять усмехнулся, хотел что-то ответить в тон поручику, но тот отъехал слишком далеко. Длить столь «разлюбезную» беседу уже не имело смысла.

Проходя мимо лазарета, размещенного в деревенской школе, Апостол вспомнил про Червенко и заторопился, словно встреча с ним могла облегчить его участь, избавить от мучительных сомнений и мук.

В лазарете было всего две палаты, и в каждой но пятнадцать коек. Капитана Червенко поместили в ближайшем от двери углу.

Прежде чем впустить к раненому посетителя, молодой врач с землистым, скучным, нездоровым лицом предупредил Апостола, что больному нельзя разговаривать, двигаться и волноваться...

– Пуля попала ему в грудь рикошетом, по-видимому отскочив от камня, и застряла в левом легком, у самого сердца, поэтому извлекать ее опасно... Боль у него адская, но и терпелив он нечеловечески... Только чудо может его спасти... Старайтесь, чтобы он не встревожился вашим приходом... Мы опасаемся случайного кровоизлияния...

Апостол молча кивнул и на цыпочках вошел в палату. Червенко, бледный и отрешенный, лежал навзничь, уставившись в потолок зелеными страдальческими глазами. Кожа на исхудалых щеках натянулась и сухо поблескивала, каштановая борода, разметавшись по серому казенному одеялу, казалась черной. В глазах его была и покорность судьбе, и готовность к неизбежному, и какая-то неизъяснимая радость, пожалуй, даже восторг.

Апостол остановился возле самой койки, но Червенко его не замечал, продолжая смотреть в потолок, словно там виделось ему нечто особенное, недоступное никому другому. Болога тихонько окликнул его, лицо капитана слегка дрогнуло, оживилось, губы изогнулись в легком подобии улыбки.

Поручик сел на край кровати, в изножье, и сказал несколько слов, не требовавших ответа. Червенко понял, поблагодарил по-своему: легкая тень улыбки опять оживила его бледные, бескровные губы. Лицо умирающего светилось такой нежностью и добротой, что у Апостола к горлу подступил комок; в нем невольно возникло чувство неосознанной вины перед этим человеком, хотя никакой вины, разумеется, не было и быть не могло. Он просидел в палате около часа, говоря мало, а молча и жадно запоминал лицо этого необыкновенного и чистого человека, обладавшего нечеловеческим мужеством. Глядя на его лицо, Апостол и сам не мог понять, что с ним происходит; душа испытывала такое блаженство, словно соприкасалась с непостижимой тайной...

Когда он поднялся, собираясь уйти, губы страдальца шевельнулись и что-то произнесли, не тихо, нет – беззвучно, как едва ощутимое дуновение, но Апостол и без слов понял и, склонившись, поцеловал. Червенко проводил его взглядом до двери и дальше, будто взгляд его обрел способность проникать сквозь самые толстые стены и никаких преград для него уже не существовало...

4

В тот же вечер вернулся из Фэджета ездивший навестить шурина могильщик Видор и счел своим долгом заглянуть в канцелярию и высыпать на голову «господину поручику» целый ворох новостей, а заодно и узнать от него, не слышал ли он что-нибудь про замирение, потому как в штабе «господа офицеры» только о том и говорят, а еще слегка намекают о готовящемся большом наступлении.

– Я ничего не знаю, – отделываясь от него, буркнул Апостол. – Такие дела, как мир и война, решаются не в моей канцелярии.

Избегая дальнейших разговоров, он ушел к себе и, к великому своему удивлению, застал в комнате Илону. Она смело, с вызовом поглядела ему прямо в глаза.

– Я вот чего дожидаюсь... сказать: не серчаю я на вас, а совещусь... как бы вы плохое обо мне не подумали...

Апостол обнял ее. Она доверчиво прильнула к нему, уткнувшись лицом ему в грудь.

– Илона, Илона... – шептал он, все крепче сжимая ее и губами ища ее губы.

Вдруг девушка встрепенулась и опять выскользнула из его рук, да так быстро и ловко, что он и опомниться не успел. Он стоял в растерянности, не зная что и подумать. Вошел Петре, стал зажигать лампу.

Два следующих дня прошли для Апостола в муках адовых. В канцелярии он сидел как на иголках, заниматься ничем не мог, с трудом принуждал себя разбирать бумаги и все время думал об Илоне. Всем своим сердцем, всеми своими помыслами тянулся он к ней. Каждые пять минут он забегал к себе в комнату глянуть: не там ли она? Он старался, заставлял себя думать о другом – о Червенко, о боге, о любви к ближнему, но мысли упорно возвращали его к Илоне. После каждого такого вынужденного усилия он укорял себя, называя предателем своего чувства... Всякий раз его подмывало заговорить о ней с кем-нибудь, хотя бы со своими писарями, спросить у них, нравится ли им «хозяйская дочка», но вовремя спохватывался, понимая, как нелепо это будет выглядеть... Он постоянно искал повода спросить о ней у Петре и как бы невзначай выпытывал, что делает «девчонка» и где ночует, дома или в сарае, и куда ходит... Словом, он вел себя как влюбленный гимназист. Каждая мелочь ее жизни казалась ему интересной и важной. Он уже не избегал встреч с могильщиком, наоборот, сам искал их и бывал на седьмом небе от счастья, если весьма словоохотливый хозяин упоминал в очередном своем рассказе какую-нибудь подробность из ее детства.

Илона уже не пряталась от Апостола, старалась быть у него на глазах. Суетилась, хлопотала по хозяйству, резво носилась туда-сюда по двору, однако в комнату «господина офицера» заглядывать избегала, опасаясь, как бы ее ненароком там не застал отец, но еще больше из-за того, что ей все непосильнее было уклоняться от сладостных объятий Апостола. За два дня она всего лишь дважды позволила себе туда зайти по делу, и оба раза Апостол каким-то собачьим чутьем угадывал, что она там, тут же выскакивал из канцелярии, мчался следом, обнимал и целовал ее так жарко, что у нее замирало сердце и голова шла кругом. Правда, случилось это всего лишь раз, так как в другой помешал неожиданно вошедший Петре.

На исходе третьего дня могильщик отправлялся в Фэджет, пообещав вернуться в субботу. Под Фэджетом у него была полоска под кукурузу, и собирался он вспахать ее, взяв у шурина волов и плуг, чтобы с легким сердцем, спокойно отпраздновать святую пасху. Апостол совсем забыл, что идет страстная неделя, хотя мать перед отъездом напоминала ему и наказывала непременно сходить в церковь. Апостол поинтересовался у Видора, как у них тут обычно празднуют, но слушал рассеянно, потому что все его мысли были совсем о другом: Илона останется одна в доме. Как только могильщик отбыл, Апостол ринулся ее разыскивать, но нигде не нашел; остался поджидать ее во дворе, но и тут потерпел неудачу. Девушка будто сквозь землю провалилась. Апостол был в отчаянии. Больше всего он опасался, что она заночует у кого-нибудь из соседей или родни. Однако за ужином, разговаривая с ним, Петре сказал, что «девка какая-то помешанная», заперлась в задней комнате и носа оттуда не кажет...

Все следующее утро и весь день Апостол ходил мрачнее черной тучи. Илона не показывалась, она ни разу так и не покинула своего добровольного заточения. Однако поздно вечером, выходя из канцелярии, он неожиданно столкнулся с ней в сенях лицом к лицу и несказанно обрадовался. Одетая по-праздничному, в новом ярко-зеленом платке и красной бархатной безрукавке в талию, будто затянутая в корсет, стройная, статная, с высокой, красиво очерченной девической грудью, стояла она перед ним вполоборота, затаенная, загадочная. Писари давным-давно ушли, Петре возился в комнате, распевая во весь голос псалмы... Робко протянул руку Апостол, желая только слегка коснуться ее, но девушка остановила его строгим, властным взглядом. И следа не осталось в ее лице от той приветливой, ласковой улыбки, с какой она встречала его раньше. Сейчас она казалась даже недовольной, пожалуй, сердитой, досадуя, что ей помешали спокойно и незаметно уйти. Пораженный такой переменой, Апостол совсем приуныл. Так и стояли они друг против друга, не говоря ни слова, слушая громкое пение денщика, доносившееся из-за закрытой двери.

– Ты избегаешь меня, Илона? – спросил Апостол упавшим голосом.

Намеренно или не услышав его, она ничего не ответила... Однако губы у нее дрогнули от близких слез, глаза опустились долу. Увидев в этом знак прежнего расположения, Апостол вновь протянул руку, но Илона опять отстранилась, мягко, осторожно отвела ее в сторону.

– Не надо, – сказала, – Я в церкву иду... Нынче страстная пятница... а там светло христово воскресение... Пасха...

Апостол стоял в нерешительности, скованный ее неприступностью, чистотой и набожностью; затравленным взглядом скользнул он по ее смуглому лицу, ярким губам, стройной, высокой шее и остановился на выпуклой, дерзко и красиво очерченной груди, готовой вот-вот освободиться от стеснившей ее одежды. Она одна как бы напоминала о присутствии соблазнительной плоти в этом целиком устремленном в духовность очаровательном существе. Обрадованный своим неожиданным открытием, Апостол в порыве восторга схватил девушку за плечи, привлек к себе и горячо задышал ей в лицо, сам еще толком не осознавая, о чем он ее просит:

– Илона... после церкви... приди ко мне!..

Девушка вздрогнула и в страхе замерла, не в силах шевельнуться, руки у нее безвольно повисли. Апостол задышал еще жарче, настойчивей, требовательней, стараясь как можно глубже проникнуть взглядом в ее испуганные глаза.

Она не отвечала, но это было уже иное молчание: не силы – слабости. Вся она пребывала во власти неудержимого, одурманивающего, сладкого плена. Она как бы осознавала, что теперь посягает на нее нечто такое, чего нельзя отстранить рукой или словом, – могущественное, повелевающее, грозное, по силе, может быть, равное богу...

Апостол крепко обнял ее и с такой жадностью поцеловал, будто собирался выпить ее душу до конца, до дна, до последней капельки...

– Так ты придешь? Илона!.. – спросил он, отпуская ее.

– Господи владыко!.. Спаси и помилуй!.. – пролепетала девушка.

– Придешь?.. Придешь?.. – настойчиво повторял Апостол, глядя, как она, шатаясь, тычется в стены, ища выхода из сеней.

Он и сам не понимал, что с ним происходит, какие звериные инстинкты выползли на свет из глубин подсознания и завладели им. А может, это мираж, сон? Может, ему все только снится? Сейчас он опомнится и увидит, что это был лишь сон! Тревожащий, манящий, испепеляющий, но все же – сон!.. Но признаки сна были слишком реальны! На губах он до сих пор чувствовал вкус поцелуя, а сердце, до предела переполненное счастьем, готово было излиться на кого угодно...

– Петре! Петре! – закричал он не своим голосом.

Перепуганный насмерть денщик выскочил из комнаты и остановился на пороге как вкопанный. Лицо его выражало недоумение и недовольство. Казалось, Петре раздосадован, что видит своего господина живым и невредимым, улыбающимся во весь рот, а не распростертым на полу в луже крови.

– Ты приготовил ужин?.. А постель приготовил? – не в силах не улыбаться, спросил Апостол. – Я голоден как волк... И счастлив, Петре, так счастлив, что счастливей и не бывает!..

Глядя из-под нахмуренных бровей, денщик сурово пробубнил:

– Все давно готово... потому как я в церкву иду...

– Иди! Иди, Петре!.. Иди, куда хочешь!.. Ты свободен, Петре! – сияя, провозгласил Апостол с широким жестом короля, отпускающего на свободу своего вассала. Будь его воля, он бы сейчас отпустил Петрю и домой, к жене, к детям, на ночь, на год, навсегда, насовсем освободил от тягостной солдатчины.

Хотя Апостол и сказал, что голоден, но есть не стал. Ему не сиделось дома, он выбежал во двор, пулей промчался по переулку и выскочил на улицу. Ему хотелось бежать и трубить на всех перекрестках о своем великом, непереносимом счастье. Приятный вечерний холодок слегка остудил его пыл. Апостол на секунду приостановился, задумавшись: а не отправиться ли и ему в церковь, но сделав несколько шагов, опять приостановился и резко повернул обратно: в церкви в такой вечер наверняка не протолкнуться, народу тьма, разве в такой толчее отыскать Илону? Скорее всего, именно там он ее и проворонит, а она тем временем вернется домой, увидит – его нет – и, разочарованная, уйдет к себе спать.

По улице изредка торопились запоздалые прохожие; по одному и семьями они спешили к вечерне. Апостол вернулся домой. Окна его комнаты светились на весь двор, сквозь незанавешенные стекла видна была чистая разостланная постель...

«А если Илона и не собирается прийти?» – мелькнула страшная мысль, и радость в сердце мгновенно померкла. По спине пробежал холодный озноб, мерзкий, скользкий, леденящий. Апостол миновал сени, ворвался в комнату – никого! Петре ушел. Во всем доме Апостол остался один-одинешенек. На столе его ожидал остывающий ужин, но он к нему даже не притронулся, схватил с полки над кроватью первую попавшуюся книгу, решив, что так будет легче скоротать время, и сел читать. Но буквы расплывались перед глазами, читать он не мог. А тревога донимала все сильнее, все мучительней...

«Если она не придет, значит, не любит, и тогда...»

Но что «тогда» – оставалось невыясненным. Оно повисало над бездной, торчало в мозгу острием иглы... Хотя с некоторых пор Апостол жил уже другой жизнью, да и смотрел на многое совсем по-иному, все же любовь по-прежнему питала его душу, нужна ему была как воздух, без нее он был ничто – голым камнем, мертвой пустыней. Чем кончится для него эта любовь, он и не задумывался. С Мартой у него все было иначе, с Мартой все было заранее предопределено: рано или поздно им предстояло стать мужем и женой... А Илона была его страстью, мучением, адом; при одной мысли о ней он весь загорался и пламенел. Он желал ее лихорадочно, жадно, непреоборимо, желал всеми клеточками своего тела и чувствовал, что без нее он погибнет.

Мысль, что она может не прийти, его ужаснула, и сразу он ощутил исступленное, безудержное отчаяние. Его раздражал свет лампы, раздражала книга, которую он держал в руках, он отшвырнул ее, поднялся и зашагал из угла в угол.

Раздражение его дошло до крайности, до предела, он готов был чем-нибудь запустить в лампу, разбить ее вдребезги, хотя и ограничился тем, что лишь погасил ее. Некоторое время он вышагивал по комнате в темноте, потом как был, одетый, повалился на кровать. Мрак и тишина немного успокоили его. Он прислушался к ударам своего сердца, нечастым, глухим, стал их считать... На десятом он закрыл глаза...

Когда он открыл их, ему казалось, что прошла бездна времени, может быть, вечность! С улицы доносились голоса, народ возвращался с вечерни. Апостол хотел было подняться, однако передумал, но спустя миг опять затревожился. «А не дождаться ли ее лучше во дворе?» И вдруг услышал ее приближающиеся шаги. Он и не подозревал, что различит их среди десятков других... В ночной тиши шаги эти были особенно отчетливы: Илона вошла в калитку, подошла к дому, внезапно остановилась, очевидно, раздумывая... Апостол затрепетал от волнения, бешено заколотилось сердце и, ничего, кроме этого стука, он уже не слышал... Тихонько скрипнув, дверь в его комнату внезапно приоткрылась, легкая тень скользнула в нее и замерла у порога... Апостол затаился, боясь спугнуть ее случайным движением. Время тянулось чрезвычайно медленно... «Почему она не затворяет дверь?» – тревожно подумал он и тут же услышал едва уловимый скрежет задвигаемого засова. Сердце захлестнула волна радости...

Неожиданно в сенях раздался тяжелый топот чьих-то шагов. Застыли, замерли, окаменели оба, разделенные темнотой, точно сейчас их должны были застать врасплох... Однако шаги, прогрохотав еще немного, удалились, затихли: Петре ушел спать в сарай... Апостол напряг слух, услышал тихий шелест юбки. Илона подошла к самой кровати, остановилась в нерешительности. Апостолу казалось, что ему передается ее страх, биение ее сердца... Он протянул руку и нечаянно коснулся ее груди, упругой, трепещущей, горячей, несмотря на бархатную безрукавку. Девушка слабо вскрикнула.

– Илона! Дикарка! Серна! – нежно, еле сдерживая волнение, заговорил он, беря ее за руку и пытаясь привлечь к себе.

– Мне страшно... страшно... – Она упиралась так, словно и в самом деле, не удерживай он ее, метнулась бы обратно к двери и ушла.

Но Апостол крепко держал ее за руку, не отпуская, тихонько тянул, влек, приближал. Он уже чувствовал ее напряженное дыхание, слышал, как от дрожи постукивают у нее зубы.

– Ах!.. Все едино!.. Хоть смерть!.. – выдохнув, молвила девушка и кинулась в его жаждущие объятия...

5

На другой день он покоя себе не находил, на душе было и мрачно, и гадко, и скверно, как с похмелья, после дикой попойки. Делать он ничего не мог. В канцелярии без конца придирался к писарям, заставлял по два, по три раза переписывать казенные бумаги и даже на агнца Петре накинулся ни за что ни про что, из-за какого-то пустяка, чем немало удивил и озадачил бедного денщика. В конце концов, дойдя до полного исступления, он выскочил во двор, решив, что свежий воздух пойдет ему только на пользу...

«Как ты посмел... как посмел... такое чистое, невинное существо! Как же ты посмел!..» – ругал он себя нещадно.

Вдруг он заметил Илону. Она шла навстречу, сияющая и спокойная, ласково улыбаясь ему кроткой, чуть застенчивой улыбкой.

– Илона!.. Ты не жалеешь? – спросил он тихо.

– Не-е-е... – все так же улыбаясь, ответила она.

– Ты мне веришь, Илона? – с дрожью в голосе спросил он.

– Да!.. – твердо сказала девушка, глядя на него ясным, доверчивым взглядом.

Лицо ее светилось такой проникновенной решимостью, будто ничего уже в мире не осталось, что могло бы помешать ей любить. Глядя на нее, Апостол и сам начал оттаивать, успокаиваться, свет забрезжил в душе, вытесняя гнетущий мрак. И у него лицо разгладилось и осветилось такой же, как у нее, безмятежной и счастливой улыбкой. С новой силой он ощутил, что любит, беззаветно, самозабвенно, и на всем белом, свете нет ничего дороже этой бесхитростной любящей крестьянской девочки. И на короткий, очень короткий миг ему вдруг показалось, что в мире ничего больше нет, только он и бог.

– Идти мне надо, – вторглась Илона в его мысли. – Куличи печь... яйца красить... Завтра разговляться...

Но ушла она не сразу, постояла еще немного, глядя ему в глаза нежно, ласкающе и виновато... Потом упорхнула, обдав теплом дыхания и звонким веселым смехом.

Из открытого окна канцелярии до него донеслись слова, сказанные вполголоса фельдфебелем:

– А поручик-то, кажись, на хозяйскую дочку пялится?

– Еще бы не пялиться! – хмыкнув, ответил капрал. – Девка но всем статьям!..

Апостол грозно глянул в окно – оба, склонившись, усердно заскрипели перьями... И вдруг удивительная мысль пришла ему в голову.

«А не рано ли? – спросил он себя, и сам себе ответил: – Да уж какое там – рано...»

Со двора он выбежал с такой прытью, что не прошло и пяти минут, как перед ним оказалась поповская калитка. Ботяну с непокрытой головой, спиной к улице, толковал с кем-то. Апостол вихрем ворвался во двор. Услышав стук калитки, Константин обернулся, солнце брызнуло ему в лицо ярким светом, на миг ослепив, он заслонился ладонью, но, вглядываясь, все еще продолжал говорить, хотя сам уже решительно шагал навстречу гостю. Узнав Апостола, он несказанно обрадовался, чего Апостол, по правде говоря, никак не ожидал, памятуя о прежней их встрече. «Чтоб тебе месяц назад меня так встретить!» – подумалось ему.

– Апостол! Дружище! Как хорошо, что ты пришел! Как хорошо! – воскликнул Константин, радуясь так, словно не виделись они со школьной скамьи.

Апостол пожал протянутую ему руку и, одновременно растерянный и ободренный таким неожиданным радушием, бормотал слова не то извинения, не то благодарности, продолжая думать: «Да, тогда ты меня по-другому встретил... Тогда оттолкнул, как чужака!»

– Проходи, проходи, чего стоишь? – ворковал священник, взяв друга за талию и увлекая его к дому.

Они прошли мимо цветника, направились к галерейке.

Дом священника изменился до неузнаваемости. И следа не осталось от прежнего непорядка. На галерейке, увитой лозой дикого винограда, стоял теперь стол, покрытый белоснежной скатертью, а вокруг стола – стулья с гнутыми спинками.

– Милости прошу к нашему шалашу! – шутливо приглашал Ботяну и радостно потирал руки. – Гость в дом, бог в дом... Сейчас нас матушка попотчует кофием... с молочком... такого кофию ты в Пеште не пивал, ей-богу!.. Садись, садись, Апостол, а я пойду порадую матушку... Я мигом... я сейчас...

Он чуть ли не вприпрыжку бросился в дом, предупредить попадью о госте. Апостол уселся за стол. Галерейка утопала в мягком утреннем свете поднимающегося солнца. Круглое черное кофейное пятно в самом углу скатерти облепили мухи. Апостол наблюдал за их усердной возней.

Вернулся Константин.

– А ведь я на тебя тогда обиду затаил, батюшка! – признался Апостол, показывая улыбкой, что больше не сердится. – Худо мне было, ох, как худо! Пришел к тебе душу излить, а ты меня и выслушать не пожелал... Не только не пожалел, а не знал, как от меня отделаться... Что бы тебе тогда меня утешить хотя бы одним словцом!

Прозвучавший в словах Апостола упрек омрачил лицо священника тенью страдания. Потупившись, он мягко сказал:

– Ах, Апостол, я и сам был не в себе! Вспомни только, из какого ада я тогда выбрался, а гут... ты со своей затеей... Думаю, не иначе, как опять в этот ад угожу... Страшно сделалось!.. Своя жизнь себе дороже показалась, да простит меня бог!.. Когда сам страдаешь, чужое страдание хуже слышишь... По-настоящему приводит нас к господу только смерть.

– А любовь? – с тревогой спросил Апостол.

– Подлинная любовь и есть бог...

Из дому донесся плач ребенка. Мимо по улице проходили солдаты, усталые, безрадостные, покорные. Как скот, гонимый на бойню, отправлялись они на фронт. А над галерейкой вовсю сияло солнце, веселое, весеннее, безмятежное, как улыбка юной девушки.

– Хлопотное дитя, – пожаловался Ботяну. – Как разорется, удержу не знает, достается с ним бедной матушке.

Апостол про себя улыбнулся.

– Ну, как тебе в отпуск съездилось? – спросил неожиданно Константин. – Ведь меня совесть совсем замучила... Ждал я тебя... а ты не идешь... Сказали: в отпуске ты... Рад небось, что дома побывал? Хорошо там, и от войны далеко...

Апостолу не хотелось вспоминать о доме, он перевел разговор на другое.

– Ну, Константин, не скучно тебе без книг? – спросил он, в свою очередь. – Ведь был ты заядлый книгочей! Помнится, в Нэсэуде даже ночами читал, жег керосин... Как же ты теперь без книг обходишься, без общества, в глуши, где словом перемолвиться не с кем? Тоскуешь небось по книгам?.. Или притерпелся уже?..

Священник помолчал, как бы обдумывая, что ответить, и сказал:

– Поначалу и вправду не сладко было, непривычно, тоска заедала, но с божьей помощью я все преодолел... Жизнь она ведь всюду... в каждой душе человеческой, в каждой песчинке малой... И всякая она во внимании нашем нуждается. В каждой душе жив бог!.. А книги, Апостол, как бы хитроумны они ни были, не приближают нас к истине, скорее наоборот, отвращают от нее... отвлекают... Книги – баловство! Человек, питающийся книжной премудростью, сосет пустышку... И только тогда он опоминается, как столкнется с настоящей жизнью... Тогда уж он видит, что книжная премудрость бессильна помочь ему... Хоть бы ты проглотил все книги на свете, не станешь умней... Я через это прошел, знаю... Такое меня брало отчаяние, такая тоска, что никому не пожелаю, думал, никогда не обрести мне покоя... А вот здесь, в глуши, как ты сказал, пройдя через все горести, страдания и сомнения, я обрел истинную веру, и душа моя возликовала... Только здесь я по-настоящему ощутил живительную силу веры. Для меня это было великое открытие... Зачем книги тому, кто обретает бога?.. И потом вот еще что: бог ближе к людям простым, неискушенным, живущим не мудрствуя лукаво... как трава. А книги только сомнения вселяют, путают мысли... И тем самым губят душу, стремящуюся к богу!..

– Ты просто льешь бальзам на мое сердце, Константин, – с волнением произнес Апостол. – Каждое твое слово отвечает и моим мыслям...

Ботяну улыбнулся и молча кивнул, потом тихо продолжал:

– Философу труднее постичь истину, нежели человеку простодушному. Философ доверяет своему разуму, хотя и признает, что он несовершенен, а вот душе, даже признавая ее бессмертие, он не доверяет... В этом вся его ошибка. Копается он всю жизнь в словесном мусоре в поисках истины, а истина неоткрытая лежит в его душе... И нет ему всю жизнь ни покоя, ни умиротворения!..

Слова священника парили в воздухе, пронизанном солнечными лучами, и утопали в смиренном молчании. Апостол, потрясенный, сидел понурив голову. Священник стоял чуть поодаль, лицо его, озаренное солнцем, будто светилось... Вдруг Апостол поднял голову, взглянул на него с надеждой и упованием, словно перед ним был сам бог...

– Ах, Константин! – произнес он с болью, вырвавшейся из самой глубины сердца. – Всю свою жизнь я борюсь с богом!.. Понимаешь! Борюсь! Хотя никто так не нуждается в нем, как я. Как только я чувствую, что обрел его, я вступаю с ним в борьбу. Это какое-то наваждение. И бог жестоко наказывает меня, надолго оставляя одного – страждущего и алчущего... Одного посреди пустыни... Скажи, почему бог не поможет мне удержать в себе веру?.. Почему он не поможет мне избавиться от сомнений?.. Ведь в его власти помочь мне... Как бы мне хотелось жить счастливым, спокойным, умиротворенным. Как бы мне хотелось обрести твердую веру, но лишь вера коснется меня, я опять мучаюсь сомнениями и опять страдаю... Эта борьба бесконечна... Она погубит меня!.. Мне порой кажется, что она нескончаема как мир и будет преследовать меня и за гробом!..

На глазах у него выступили слезы, он с надеждой посмотрел на священника, словно ожидая, что тот тут же чем-то ему поможет.

– От того, кто полностью предается вере, бог никогда не отвращает лица своего и пребывает с ним вечно! – произнес Константин с такой спокойной убежденностью, что Апостол вздрогнул и трепет прошел по его телу.

На короткий миг он почувствовал некоторое облегчение, словно чудодейственным бальзамом смазали его кровоточащую рану.

– Моя душа жаждет веры! – заговорил он тише и спокойнее. – Она как чаша открыта для принятия истины... Но сколько я ни стучусь, двери мне не открываются... Ах, Константин, всем своим существом стремлюсь я к истине, даже тогда, когда гложут меня сомнения!.. Но она таится от меня... Еще недавно я ненавидел всех вокруг, но, слава богу, я очистился от этой скверны... Я все готов принять: унижение, бедность, лишения... остаться, как Иов на гноище, лишь бы обрести твердую незыблемую веру!..

Он опять умолк, сидел потупив голову и молчал.

– Я хожу по краю пропасти, Константин... – начал он опять. – Нет покоя мне ни днем, ни ночью, страх обуревает меня... такой страх, что и не расскажешь... И понял я, что не справлюсь один, слепцу поводырь нужен. Не приду я к вере один, без поддержки духовного отца... Уж сколько раз пытался и все терплю неудачу... Теряюсь на распутье! Возвращаюсь вспять и не могу найти прежнего пути, так и плутаю, так и плутаю...

– И мне вера не сразу далась, Апостол! – признался священник, когда он кончил. – И мне пришлось плутать в темном лесу. Я отчаивался, колебался, мучался сомнениями, покуда господь послал мне веру твердую как скала, – и я спасся!.. Только твердость в вере спасает человека. Вера – это спасительный мост, перекинутый через пропасть отчаяния, – она связывает мятущуюся душу со всем мирозданием, связывает человека с богом. Только твердость в вере может стать достойным проводником по жизни, начиненной дьявольскими соблазнами... С верой в бога нужно соразмерять каждый свой шаг в жизни, и только это приносит умиротворение и покой.

Апостол опустил голову, но опустил он ее так, как опускают для благословения, и Константин скорее по-отечески, чем как священник, с любовью перекрестил его.

Тут же на галерейку вышла матушка с корзиночкой, полной гренков, а следом пожилая служанка несла две чашечки кофе с молоком.

– Осторожно ставь, не пролей, – поучающе шепнула попадья служанке, застенчиво улыбнувшись Апостолу.

– Вот, кисанька, позволь представить тебе школьного моего друга Апостола Бологу, – добродушно и весело произнес Константин. – Ну как тебе нравится моя женушка, а?.. Бутончик, не правда ли?

– Будет тебе срамить меня, Константин! – залилась краской и притворно сердясь, сказала попадья и тут же знаком велела служанке уйти.

Матушка была пухленькая, круглолицая, совсем еще юная женщина с мутно-зелеными кроткими глазами.

Апостол поднялся, поцеловал у нее руку, сказал положенные в таких случаях учтивые слова и остался стоять.

– Уж вы не взыщите за скромность нашего угощения, – засмущавшись, проговорила попадья и опять зарделась как маков цвет. – Живем мы попросту, по-деревенски... Когда брали Константина, солдаты у нас похозяйничали, полдома растащили...

– Будет тебе вспоминать, кисонька. Кто старое помянет... – ласково погладив ее по плечу, прервал Константин, – Апостол мой близкий друг, его можешь не стесняться... Ты еще пешком под стол ходила, когда мы с ним судьбы мира решали...

Матушка просила гостя позавтракать с ними чем бог послал, хотела еще что-то сказать но заплакал ребенок, и она побежала его успокаивать.

Константин произнес шепотом молитву, перекрестился, и они с Бологой сели за стол, придвинув стулья.

– Ну, как тебе моя кисонька? – спросил Ботяну и тут же горделиво и любовно сам ответил вместо него: – Редкой доброты женщина. Такой на всем белом свете не сыскать. Повезло мне! Познакомились мы случайно, на благотворительном балу, будь благословен этот бал!.. Оказалось, что она дочка священника, предшественника моего в здешнем приходе. Теща с нами живет, а он в прошлом году преставился, царствие ему небесное... Что поделаешь? Все мы смертны!.. Жена у меня чудо, сокровище, любит меня до безумия... И я люблю ее всей душой... Хорошо, когда любишь... Сколько она, бедняжка, из-за меня выстрадала... да не одна... с ребенком... Ты не думай, что поповна – так необразованная, она в лицее училась, четыре класса окончила...

– Так, говоришь, любишь ее всей душой? – спросил вдруг Апостол. – Это как же? Как бога?.. Да?

Ботяну растерялся, не ожидая такого вопроса. Наступила длительная тишина. Слышно было лишь, как он позвякивает ложечкой, помешивая кофе...

– Пожалуй, как бога, – поразмыслив, согласился он. – В этом греха нет. Любовь ведь от бога – как душа. Господь велит нам всех любить – и родителей, и жену, и детей, и ближнего... Одна лишь любящая душа приближена к престолу господнему...

Глаза Апостола вдруг озарились радостью. Ботяну озадаченный смотрел на него и не понимал: что же он такое сказал особенное, чем так обрадовал друга?..

6

Вернувшись домой, Апостол сразу же отправился в канцелярию и сел работать. Спокойный и умиротворенный, он теперь, казалось, твердо знал, как ему поступить. Время от времени он поглядывал через окно во двор, будто ожидая кого-то, но ожидал терпеливо, не торопясь, зная, что этот «кто-то» рано или поздно появится.

Часов в одиннадцать открылась калитка, и во двор вошел вернувшийся из Фэджета могильщик Видор. Был он хмур и чем-то сильно удручен, быстрым шагом шел он к дому, помахивая небольшим узелком в руке. Как только Апостол его заметил, он вскочил, засуетился, сложил бумаги, руки у него подрагивали от волнения. Дверь канцелярии была распахнута настежь, и Видор, войдя в дом, поздоровался со всеми и, по своему обыкновению, намеревался, очевидно, поговорить с «господином поручиком» о важных вещах, как-то замирение или что-нибудь в этом же духе, но Апостол не дал ему и рта раскрыть.

– Я должен вам сообщить нечто весьма важное... – сдавленным голосом произнес поручик; каждое слово давалось ему с трудом. – Хотелось бы незамедлительно...

Крестьянин удивленно посмотрел на офицера и хотел было войти в канцелярию, но Апостол его остановил.

– Нет-нет, не здесь... Разговор очень серьезный, и мне хотелось бы поговорить с вами у меня в комнате...

– Добро! – сказал могильщик и недоумевая посмотрел на писарей, словно они могли облегчить ему участь и сказать, о чем с ним собирается поговорить их начальник. Но писари выказывали полную безучастность, и Видор тихо бормотнул:

– Добро! Вот только отдам Илоне узелок и приду...

Он и в самом деле тут же вернулся и направился прямо в комнату Апостола, а тот последовал за ним, плотно притворив за собой дверь. Видор был явно напуган и заинтригован, хотя старался не подавать виду и, выжидая, пытался смотреть на Апостола слегка небрежно и плутовато.

– Отец, – откашлявшись, начал поручик и сам удивился такому обращению, но, подумав, более твердо повторил: – Отец, я люблю вашу дочь и прошу ее руки. Если вы согласны и она не против, благословите нас...

Могильщик на мгновение лишился языка. Он широко раскрыл глаза и глядел на Бологу как на полоумного – шутит, не шутит? Но Апостол, ожидая своей участи, смотрел на него почтительно и даже робко.

– Мне бы хотелось, чтобы вы ответили сразу, – продолжал он, обеспокоенный молчанием крестьянина. – Вы не подумайте, что это как-то несерьезно... Я решил твердо и бесповоротно... так что теперь все зависит только от вас...

Могильщик все еще не мог поверить, что господин поручик сватается за его дочку; озадаченный, он подошел к окну, выглянул во двор, как бы озирая хозяйским оком свои владения, почесал в затылке и, повернувшись, опять пытливо посмотрел на Апостола.

– Такое дело, нешуточное, ваше благородие, а вы меня прямо наповал, того... Мы хотя люди и неученые, но кое-что, так сказать, понимать можем... Коли и взаправду приглянулась вам моя дочка, то... Дело житейское, мы, слава богу, всякое повидали на своем веку... Большой ложкой приходилось горе хлебать... Так что... но, извинения просим, сомневаемся... нешто дочка моя вам пара?.. Ни богата, ни учена... вам бы барышню себе найти...

– Да поймите же вы, я люблю ее, только ее одну!.. Люблю!.. – чуть ли не закричал Апостол, разволновавшись.

Могильщик опять помолчал, опять придирчиво поглядел на Апостола и, только тут с полной ясностью осознав, что господин поручик вовсе не шутит, а, наоборот, вполне всерьез сватается, приоткрыв дверь, кликнул Илону.

– Илона! Илона!.. Поди-ка сюда!..

Зов был столь требовательный и властный, что девушка тут же пришла и, почувствовав неладное, остановилась у дверей, обеспокоенно глядя то на отца, то на квартиранта. Чем больше она приглядывалась, тем больше пугалась и в какой-то миг даже спрятала за спину руки, перепачканные краской, потому что красила к пасхе яйца. Видор подошел к ней и, глядя в упор, сказал, что господин поручик делает ей честь, сватается, и если она согласна, то он, Видор, готов их благословить. Илона побледнела как смерть, мельком взглянула на Апостола и в голос разрыдалась. Сколько ни бился отец, сколько ни пытался то ласково, то строго услышать от нее хоть словечко, но так ничего и не добился.

– Ежели бабу заколоколило, ее не скоро остановишь, – досадливо махнул он рукой. – Баба, она баба и есть! Да чего у нее спрашивать? Как сам скажу, так оно и будет!

Он еще раз поглядел в ясные голубые глаза Апостола, подошел и крепко пожал ему руку.

– Большую честь вы нам оказываете, господин поручик. Благослови вас бог, будьте счастливы!

Сам не свой от радости, Апостол бросился к девушке, которая, стыдливо прикрывшись передником, никак не могла унять слез.

– Илона, – спросил он нежно, – ну, скажи словечко, согласна ты стать моей невестой?.. Я тебя не неволю, как скажешь, так...

Девушка открыла заплаканное, красное от слез лицо и улыбнулась такой счастливой улыбкой, что никаких слов и не надобилось.

Апостол обнял ее и расцеловал в обе щеки.

– Раз так, пойдем к батюшке, пусть он нас обручит, как положено, – сказал он, облизнув губы и ощутив солоноватый вкус слез.

Видор с дочерью пошли переодеться, а поручик вернулся в канцелярию и как ни в чем не бывало принялся опять разбирать деловые бумаги. Спустя полчаса заглянул в канцелярию Видор и сказал, что они с дочкой готовы. Оба они были разнаряжены по-праздничному. Девушка одета так же, как вчера: зеленая косынка, красная бархатная безрукавка, плотно облегающая ее стройную ладную фигурку.

При виде Апостола, да еще в сопровождении могильщика Видора с дочерью, священник весьма удивился и даже слегка испугался.

– Что-нибудь случилось, Апостол? – обеспокоенно спросил он у приятеля. – И трех часов не прошло, как мы виделись... Что с тобой?

– Ты наставил меня, святой отец, – поспешил успокоить его Апостол, – и мы пришли под твое благословение...

Ничего не поняв, Ботяну пригласил их в дом, в ту самую комнату, где Апостол уже бывал. Священнику с трудом растолковали, зачем они пришли. Он еще немного помедлил, недоверчиво поглядел на всех троих и вдруг со всех ног бросился в другую комнату и вернулся с епитрахилью, крестом и молитвенником.

– Да благословит господь вашу любовь, дети мои! – тихо и растроганно произнес он.

Открыв молитвенник, он торжественно и проникновенно прочел молитву, протянул обручаемым крест для целования, потом и они поцеловались, и священник сказал несколько назидательных слов невесте, призывая хранить ниспосланное ей счастье, ибо исходит оно от господа. Девушка опять всплакнула, и Видор гоже прослезился...

– А теперь по обычаю предков в честь такого счастливого события неплохо бы выпить но стаканчику вина, – сказал священник, и тут же, очевидно предупрежденная заранее, служанка принесла бутылку и несколько стаканов, а вслед за ней явилась и сгоравшая от любопытства попадья.

– Представь себе, кисанька, наш друг женится на Илоне! – радостно сообщил священник, наполняя стаканы.

Потрясенная до глубины души, матушка на миг онемела, потом бросилась горячо поздравлять обрученных, щедро нахваливая Илону, превознося ее благонравие и целомудрие, и тут же увлекла невесту за собой, торопясь удовлетворить естественное женское любопытство, чему Апостол очень обрадовался, ибо был избавлен от необходимости отвечать «кисаньке».

Когда мужчины остались одни, священник полушепотом сообщил страшную новость, которую узнал от военного, квартировавшего по соседству. Тот только что вернулся из Фэджета и рассказал, что в штаб дивизии привели троих крестьян, обвиняют их в шпионаже и давней связи с неприятелем.

Могильщик тут же подтвердил, он сам своими глазами видел задержанных, когда их провели на допрос к генералу, потому как стоит он на квартире у шурина, да и шурин, как он есть там староста, еще две недели назад предупредил все села, что командование запретило крестьянам находиться вблизи линии фронта, да разве ж мужики послушают, все равно ходили, кто косить, кто скотину пасти, и солдаты смотрели на эти прогулки сквозь пальцы... Однако дивизия к чему-то готовится, а все, что ни происходит на этой стороне, становится сразу же известным на той. Претор решил, что тут не обходится без шпионажа, и сумел убедить командующего. А как привели тех троих к генералу, он, досадуя на то, что прервали его сон среди ночи, велел всех троих для острастки повесить. Завтра утречком суд, а уж что их повесят сомневаться не приходится, раз главный генерал приказал, кто ж его осмелится ослушаться?

– Шуринова жена все плачет, убивается, сердобольная, жалеет она несчастных, – рассказывал могильщик. – Двое – свои же, из Фэджета, да и третий тоже здешний, хорват... Вы, батюшка, его, должно, знаете. Тот, чей домишко подле станции... Ах, беда какая! Надо бы к жене его сходить, упредить, а у меня духу не хватает... Как быть, не знаю... Я и господину поручику собирался сказать, да он меня огорошил новостью, у меня из головы все и выскочило. Забыл на радостях! Смерть бы нас забыла!..

– Да, разгулялась смерть! – как бы отзываясь на его слова, скорбно произнес священник и перекрестился. – Велики прегрешения наши... И неизмеримо терпение твое, господи, велика премудрость и милость твоя! Прости и помилуй нас, грешных! Не оставь в беде одних ныне, и присно, и во веки веков! Аминь!

Апостол трижды осенил себя крестом. Глаза наполнились слезами, сердце сжалось от боли и жалости.

Прощаясь, священник долго и крепко жал Бологе руку.

– Приди на великую заутреню, Апостол... Непременно приди... Тем веру свою укрепишь. Видишь, какие худые времена настали. В крепкой вере нуждается душа человеческая, – грустно закончил он.

– Непременно приду, Константин, – пообещал Апостол.

До вечера он просидел в канцелярии, а за ужином решил объявить денщику о своем намеренье жениться на Илоне. Петре не выразил никакого удивления, он уже знал о случившемся от самой девушки и недоумевал, зачем понадобилось барину свататься за простую мужичку, если любая барышня с хорошим приданым и ученая почла бы за счастье выйти за такого парня. Он без всякого энтузиазма поздравил господина офицера и пообещал разбудить к полуночи.

И в самом деле около полуночи Апостола разбудили, но не Петря, а Илона.

– Вставай, лежебока, христов праздник проспишь! – ласково прощебетала она ему на ухо и тут же бесшумно упорхнула.

Апостол с трудом разомкнул глаза, сон не отпускал... но, опомнившись, быстро оделся и выбежал из дому. Ночная прохлада окончательно его разбудила.

На иссиня-темном небе светились звезды, словно редкие свечки в синем ладанном сумраке храма.

На паперти уже толпилось изрядное количество народу, и он все шел и прибывал, по одному и кучно, заполоняя весь церковный двор, окруженный невысокой оградой.

Старая, ветхая деревянная церквушка скривилась от времени и, должно быть, обрушилась бы, если бы не подпирали ее с двух сторон толстые бревна. Вход в церковь предваряла скособоченная конусообразная колокольня, увенчанная железным крестом. Дверь в церковь была широкая, но низкая, так что входить в нее приходилось пригнув голову. Из церкви, как из подземелья, слышался протяжный, звучный, торжественный, сливающийся в густой неразборчивый гул голос дьякона, читавшего Евангелие.

Люди проталкивались вперед, перешептывались, кое-где звучал сдержанный смех. Все томились ожиданием.

Ну куда, куда поспешаешь? – тихо попрекнул какой-то крестьянин другого. – Кто ж не знает, что батюшка раньше темноты полной не начнет и прежде света первого не кончит.

– Поближе бы надо подойти, – возразил другой. – А то и в ограде места не останется. Вишь сколько народу, а все идет.

Вдруг толпа зашевелилась, заколыхалась единой волной. Вход в церковь все ярче озарялся, и на паперть с Евангелием и свечой вышел отец Константин. Руки окружающих жадно потянулись к сверкавшей серебром и золотом ризе священника. На церковном дворе становилось все светлей и светлей от трепетавших робко и терпеливо свечных огоньков, так, должно быть, трепещут души умерших у райских врат, ожидая голоса трубы архангельской.

В толпе крестьян, одетых празднично и пестро, Апостол разглядел и многих солдат. Лица их были не такие, как обычно, – просветленные, торжественные, губы благоговейно шептали молитвы. Каково же было удивление Апостола, когда среди солдат он заметил и своего подчиненного – фельдфебеля-венгра, который стоял со свечой и тоже шепотом молился.

Начался крестный ход. Впереди в блестящем парчовом стихаре шел дьякон и нес плащаницу, а по бокам от него и священника и чуть позади несколько мальчиков и стариков несли хоругви. При отблесках свечей лица людей менялись, становились необычными, загадочными; лицо священника, тонкое и строгое, казалось ликом святого со старинной иконы. Приятно щекотал ноздри благоухающий запах ладана. Болога внезапно испытал такое блаженство, словно приобщился к чему-то такому, чего издавна был лишен.

– Воскресение твое Христе спасе, ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем тебе славити... – проникновенный и чистый голос священника плыл над головами молящихся и отдавался эхом где-то далеко-далеко, чуть ли не на станции.

У входа в алтарь остановились, отец Константин раскрыл Евангелие и прочел несколько стихов.

Все опустились на колени. Старая, полуразрушенная церковь при свете многочисленных свечей приобретала очертания фантастические. Болога задумчиво слушал слова молитвы, не отрывая глаз от шевелящихся губ священника. Слетающие с губ слова, подрагивая, парили в воздухе и, сливаясь, казались необычайной музыкой, наполняющей душу беззаветной верой. Апостол, сам того не замечая, виновато понурил голову, чувствуя в своей душе невольную печаль и горечь. Мощный и радостный голос священника. словно серебряный звук трубы архангельской, возвестил:

– Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав.

Апостол поднялся. Вокруг все пели со светящимися радостью лицами. Голоса трепетали в прозрачном воздухе и, будто колышущийся белый плат, поднимались все выше и выше, прямо к милосердному небу. «Очистим чувствия, и узрим неприступным светом воскресения Христа блистающая...»

7

В первый день пасхи, отложив все дела в канцелярии, Болога провел с невестой и ее отцом. Разговлялись на половине хозяев. За трапезой Видор рассказал еще кое-какие подробности о тех троих задержанных крестьянах. После обеда он собирался опять ехать в Фэджет, за Илону он теперь уже не беспокоился.

– Вы небось постережете ее получше моего, – заявил он Апостолу, озорно подмигнув.

Под вечер, незадолго до его возвращения, в деревне стало известно, что всех троих трибунал приговорил к повешению и завтра на рассвете они будут казнены. Злая весть эта шла от дома к дому, отравляя людям праздник.

Но как ни страшна была эта весть, та, что привез из города Видор, была еще пострашнее. Кроме троих приговоренных, ночью близ фронта были задержаны еще четверо крестьян, тоже все местные жители. Родственники арестованных пришли на штабной двор, кинулись в ноги генералу, умоляли Христом-богом отпустить невинных, хотя бы в честь пасхи, но его превосходительство и слушать их не стал, топал ногами и велел всех вытолкать вон. Тем дело и кончилось.

– Видать, кровопивец решил всех нас поодиночке порешить, – хмуро заявил могильщик.

Он отправился с этой страшной вестью по соседям, а вернувшись, опять стал собираться в Фэджет.

– Все ж ремесло мое такое, что могу людям в остатний час сгодиться, – с грустью произнес он и перекрестился. – Вот она какая, наша жизнь крестьянская... Прости и помилуй, господи!..

Его возвращения ожидали не скоро, но неожиданно к обеду следующего дня Видор вернулся и со слезами на глазах рассказал, как всех троих вешали на опушке близ самого шоссе, что ведет из Лунки в Фэджет.

– И виселицу им рубить не стали, – сурово рассказывал Видор. – Так прямо на суках и подвесили, ровно собак... И схоронить по-христиански тоже не позволили, пусть, мол, висят для острастки... Чтоб другим, значит, неповадно было... Ах, нелюди! Креста на них нет!.. Уж, бедные, перед смертью плакались, клялись-божились, ни в чем мы, дескать, не виноватые... случайно близко от окопов оказались... Да кто ж их слушать станет, коли caw заглавный генерал велел смертию их сказнить?.. На пасху-то, на христов праздник!.. Ах ты, беда-то какая... И еще четверо участи своей такой же дожидаются...

Ничего не поев, ничего не попив, состарившийся за день чуть ли не на десять лет, он опять уехал в Фэджет.

А дня через два к Апостолу, когда он, закопавшись в бумаги, сидел в канцелярии, ничего не видя, не слыша, неожиданно явился капитан Клапка.

– Ну, дружище! Молодцом! Ездил в отпуск, счастливчик! Давно вернулся? Везет же тебе, Болога, черт тебя дери!..

Он тискал Апостола в объятиях, трещал без остановки о том о сем, а если разобраться, ни о чем, хотя и не умолкал ни на минуту. Но рад был по-настоящему. Он заметно осунулся, ополченская его бородка пожижела и потеряла вид, но все же держался он бодро. Болога предложил ему перейти к нему в комнату, где можно поговорить по душам да заодно и поесть. В комнате они застали Илону, которая как раз кончила перестилать постель. С некоторых пор она все делала для жениха сама, не подпуская Петре. Капитан Клапка, увидев перед собой смазливую девчонку, бесцеремонно, с галантностью армейского ухажера взял Илону за подбородок, но тут же получил по рукам.

– Ого! – удивленно процедил он сквозь зубы. – А мы, оказывается, кусаемся?.. Ручка-то у тебя тяжеленькая!.. Слушай, Болога, где ты откопал такое сокровище. Вижу, время зря не теряешь! Вот почему ты забыл ко мне дорогу?

– Это моя невеста, – улыбнувшись, пояснил Апостол.

– Что?!. Какая невеста? Будет врать!.. Шутишь? Правда? – совершенно сбитый с толку, недоверчиво верещал капитан. – Ох, хитрец! Хорошо устроился!.. Нет, ты что? В самом деле? Ненормальный!..

– Если бы все были нормальные, жить стало бы совсем неинтересно, – весело парировал Болога. – Надо же кому-то вносить разнообразие в жизнь!.. Ладно, оставим это!.. Сейчас мы лучше с тобой яичком чокнемся, отведаем кулича, пасхи, ведь праздник!

Клапка, все еще не в силах прийти в себя от изумления, сел за стол. Апостол вышел и вскоре вернулся вместе с Илоной, которая принесла полную тарелку крашеных яиц, кулич и пасху. При ее появлении капитан церемонно поднялся и выразил извинения.

– Я вел себя недостойно, простите, но это по недоразумению... Я надеюсь на ваше великодушие... Ни в коей мере, поверьте, не посмел бы, если бы был предупрежден...

Илона ни слова не понимала по-немецки, но церемонность, с какой капитан изъяснялся, его растерянность рассмешили ее. Не в силах сдержаться, она прыснула и опрометью кинулась вон из комнаты. Глядя на нее, мужчины тоже громко рассмеялись.

– А твоя невеста, оказывается, весьма смешлива, с ней не соскучишься, – отметил Клапка и серьезно добавил: – Однако твой выбор все же меня озадачил...

– Представь, и меня тоже! – в тон ему весело отозвался Апостол. – Но поскольку нас окружают сплошь неразрешимые задачи, начиная от каждой отдельной души и кончая всей необъятной вселенной со всеми звездными мирами, то я не такое уж исключение, а скорее вполне обычная закономерность...

Капитан сокрушенно покачал головой.

– Ох, Болога, любишь ты громкие слова, хлебом тебя не корми! Но вселенная – это нечто постороннее и нас почти не касающееся, а наша женитьба вещь весьма реальная, и, наоборот, нас кровно касающаяся. Конечно, твое право – сделать именно такой выбор. Девчонка славная, что и говорить, все при ней... и мордашка, и прочее, ты уж меня прости за откровенность, но она же простая крестьянка, небось неграмотная... Ты соскучишься с ней через неделю. Ты человек умный, начитанный, о чем ты станешь говорить с этой простолюдинкой, да еще венгеркой... Ума не приложу! Как тебя угораздило!..

– Ах, милый мой капитан! Все женщины прежде всего женщины, будь они принцессы или простолюдинки, как ты изволил выразиться! – с жаром возразил ему Апостол. – Никакой разницы. Впрочем, есть разница. По душевным качествам еще неизвестно, кто кому даст фору! Цивилизация изменила лишь форму проявлений! И я не уверен, что произошло это на пользу человеку. По правде сказать, мне кажется, что цивилизация испортила людей, сделала их равнодушней, неискренней, злей. Неискушенные люди добрее, проникновенней, набожней. И, уж во всяком случае, гораздо счастливее людей цивилизованных... Цивилизация сохранила с древних времен лишь одну форму отношений – войну. И довела ее до такого совершенства, что лицом к лицу сражаются миллионы людей и за один миг можно уничтожить тысячи и тысячи жизней. А благами такой цивилизации пользуется лишь кучка привилегированных семейств, мающихся от скуки и пресыщения. Для полутора же миллиардов остальных людей цивилизация является вечно обновляющейся формой порабощения.

– Мог бы ты, будучи нецивилизованным человеком, увидеть вред цивилизации? – ехидно осведомился Клапка.

– Разумеется, не мог бы, но тогда я бы не презирал ее и был счастлив, – запальчиво ответил Апостол. – Ваша хваленая цивилизация рождает все новые и новые проблемы и не в силах разрешить ни одну из них. Каждое новое ее достижение выколупывает из души человеческой маленькую крупинку счастья и в конце концов превращает эту душу в груду развалин... Вместо веры у цивилизации формулы, и даже бога она готова подменить какой-нибудь замысловатой формулой, чтобы потом, потирая руки, во весь голос провозгласить: «Бога мы изучили, он состоит из...» Нарушив гармонию жизни, расчленив ее на составные части, человек совершенно запутался и не в силах собрать все воедино, проникся отвращением к самому себе... Мне до боли ненавистна ваша цивилизация, капитан! Все десять тысяч лет ее существования я отдал бы за миг истинного душевного покоя...

Клапка удивленно слушал его бурную негодующую речь, нервно пощипывал свою подстриженную бородку, несколько раз пытался прервать Апостола, сказать, что приехал он вовсе не за этим.

– Слушай, дружище! – вклинился он наконец, но Апостол, боясь потерять нить и торопясь высказать все, что накопилось у него в сердце, остановил его:

– Еще одну минуточку! Всего лишь одну минутку, капитан! Я хочу окончательно похоронить цивилизацию в своем сердце и поставить на ней крест. Двадцать лет она калечила мне жизнь и сушила душу... В угоду ей я корпел над концепциями, формулами, правилами. И всякий раз, когда рушилась одна конструкция, я сооружал другую, еще заковыристей, и ужасно собой гордился. Мое «я» торжествовало, когда мне удавалось устроить свою жизнь против естества и против бога!.. Долго я бился головой о степы, пока не вырвался из цепких когтей заблуждения. Теперь я обрел и себя, и бога, и счастье!..

– Да-да, ты нрав, человеческая душа нуждается в поддержке... задумчиво проговорил капитан, уже и не пытаясь возражать.

– Вот видишь! – обрадовался поручик, словно только этого и добивался, чтобы окончательно утвердиться в обретенной истине. – Видишь? Видишь? Именно в поддержке, капитан!.. Человеку нужна вера, огромная, беспредельная, слепая! Вера – это бог! Да, капитан!

Но, тут же помягчев и засмущавшись, он виновато улыбнулся и тихо сказал:

Совсем я тебе голову заморочил, ты уж прости... Но это от избытка чувств! Садись есть! Между прочим, все это приготовила моя невеста... Ее зовут Илона!..

Капитан не заставил себя упрашивать, тут же сел, отломил кусок кулича и, набив полный рот, напомнил:

Наша последняя встреча, Болога, была несколько прохладной... Помнишь, когда привели пленных и там был румынский офицер... Ты не очень обиделся на меня? Меня тогда раздражало твое упорство – бежать, во что бы то ни стало бежать... Не мог же я выражать восторг... Ты рассердился?..

Рассердился! – ответил Апостол.

– Тебе повезло, что ты заболел тогда... – рассуждал капитан, очистив яйцо и проглотив желток целиком. – А у меня было предчувствие, впрочем, оно и сейчас меня преследует, что, как только ты попытаешься перейти фронт, тебя схватят... Черт знает почему, но мне так кажется... И я боюсь за тебя, Болога. Можешь назвать меня маньяком, но я ничего с собой поделать не могу... А ты и в самом деле счастливчик, в рубашке родился... Избавился от фронта... Живешь как на курорте...

– Это верно, – рассмеявшись, согласился Апостол. – Я как фельдмаршал на пенсии или цирковая кляча. Весь день вожусь с какими-то накладными... Умножаю, складываю, делю... Словом, типичная канцелярская крыса... Я и про войну напрочь забыл... Ведь так я могу и омещаниться, как ты думаешь?

– Вполне можешь... Во всяком случае, как порох пахнет, вполне можешь забыть... А вот мне это труднее, – сказал Клапка и, вздохнув, уже совсем серьезно добавил: – Последние две недели с нас не слезают, то один приказ, то другой, и носишься как угорелый туда-сюда... К атаке ли они готовятся или наступления ожидают, черт их разберет... Я только что из штаба дивизии, все ходят чинные, важные, загадочные, а спросишь у них что-нибудь, с умным видом изворачиваются... Строят из себя невесть что!.. И всюду слышишь лишь призывы к бдительности, бдительности, бдительности... Все заразились шпиономанией!.. Правда, последнее время перебежчиков много, особенно бегут румыны... Прошлой ночью целых пять пехотинцев улепетнули... Представляешь, какой поднялся переполох? Всю жандармерию на ноги подняли!..

Клапка помолчал, приглядываясь, какое впечатление на Апостола произвели его слова. Апостол грустно молчал, потом вздохнул, но это был вздох сочувствия, а не зависти.

– Теперь взялись за штатских, – продолжал Клапка. – Генерал Карг совсем озверел, приказал нещадно вешать всех, кто окажется возле линии фронта. Троих повешенных я сам видел по дороге из Фэджета сюда. Висят на опушке почти у самого шоссе... Помнишь, я тебе когда-то рассказывал про лес повешенных... Как бы и здесь этим не кончилось... Лошадь моя, как увидела висельников, шарахнулась и понесла, насилу я ее успокоил... Обратно придется ехать в объезд, мимо железной дороги, от греха подальше... Говорят, еще четверых мужиков ждет такая же печальная участь... Трибунал засядет на часик, и приговор готов – еще четыре висельника!..

Капитан умолк и опустил удрученно голову. Болога с напряжением ждал, не скажет ли он еще что-нибудь.

– Мне сказали, Болога, – выдавил он наконец, – что всех румын будут переводить на другие фронты. Покамест это касается только солдат, но кто знает... Если обойдется, то считай, что тебе опять повезло... Живи себе и в ус не дуй. Хорошо, что ты здесь, в тылу. Помнишь, я тебя просил не пороть горячку, положиться на судьбу... Видишь, я был прав!..

– Да, надо надеяться только на бога, – шепотом проговорил Апостол, и капитан Клапка с удивлением обнаружил, что тот плачет.

Крупные слезы катились по лицу Апостола, и на гимнастерке возле кармана от слез образовывалось и расширялось мокрое пятно.

– Я больше никуда не хочу бежать, – произнес тихо Апостол. – Я надеюсь на одного бога... Нельзя искушать судьбу!..

Растроганный до глубины души, Клапка вскочил и порывисто обнял его.

– Дружище ты мой! Теперь я могу тебе сознаться, что я приехал только для того, чтобы это от тебя услышать... Я ужасно боялся за тебя. Боялся, что ты выкинешь какой-нибудь номер и попадешься!.. По всему фронту гуляют патрули. При каждом известии о пойманном перебежчике я вздрагиваю, боюсь, что это ты... Как ты меня обрадовал, Болога! Прямо от сердца отлегло!..

Апостол, умилившись, расцеловал его.

Тем же вечером Петре получил приказ явиться утром с вещами в штаб полка. Вместо него Бологе обещали прислать другого денщика. Апостол оставил Петре ночевать у себя в комнате, но тот не стал ложиться и всю ночь молился. А утром, собрав свой мешок, попрощавшись, ушел. После его ухода на душе у Апостола стало пусто и тоскливо, он и не представлял себе, как дорог ему этот простой, нескладный парень. Илона, видя его огорчение, стала заверять, что она вполне заменит ему денщика и готова за ним идти в огонь и в воду.

Вечером из Фэджета приехал могильщик, был он угрюм и неразговорчив, что на него совсем не было похоже.

– Теперь их семеро! – мрачно сказал он. – Семеро!.. Семеро повешенных!..

8

Самым страшным, о чем Апостол и помыслить не смел, была бы для него разлука с Илоной. Она вошла в его жизнь, как проникает луч солнца в мрачную тюремную обитель, он словно родился заново. Так, вероятно, чувствует себя узник, просидевший многие годы в сыром и затхлом подземелье, когда его вдруг выпускают на свободу. Он просто не верил своему счастью... Даже скучная, однообразная работа в канцелярии, пустая и никчемная, проходила для него незаметно и легко лишь потому, что после нее он мог проводить время с Илоной, а проводил он с ней все свое свободное время. Они насмотреться друг на друга не могли и строили бесконечные планы на будущее, мечтали, как Апостол обучит Илону грамоте, разоденет как принцессу и она ничем не будет отличаться от настоящей барышни. Илона слушала как зачарованная и сто раз на дню требовала от него клятв, что он никогда не станет заглядываться на других барышень...

В четверг пополудни, часа в четыре, когда Апостол, окончив работу, размечтался с Илоной о том, как они, обвенчавшись в здешней церкви у отца Константина, поедут праздновать свадьбу в Парву, назовут кучу гостей, пригласят музыкантов, внезапно раздался рокот приближающегося мотора.

Апостол, умолкнув на полуслове, выглянул в окно и увидел подъехавший к воротам штабной автомобиль. С досадой взглянул он на невесту, как бы жалуясь, что их прервали на самом интересном месте: Илона была бледна как смерть.

– Это приехали за тобой, еле шевеля губами от страха, пробормотала она и вцепилась в его руку.

Апостол вышел из дому и направился к воротам. Навстречу ему шел худой и длинный как жердь, с постным, тусклым лицом облезлой обезьяны фельдфебель. Апостолу показалось, что он где-то уже видел эту долговязую «версту» с нелепыми, в пол-лица, рыжими бакенбардами, но никак не мог вспомнить – где?

– Вам пакет из канцелярии его превосходительства! – вежливо и высокомерно произнес фельдфебель вкрадчивым голосом, козырнув и глядя на поручика не то чтобы заносчиво, а с каким-то подобострастным непочтением.

Он протянул Бологе пакет. Болога мельком взглянул на него, прежде чем взять, и все время мучительно вспоминал, где же он видел эту облезлую обезьяну.

– Что-нибудь срочное? – полюбопытствовал Апостол, все еще не собираясь вскрывать пакета.

– Так точно, господин поручик. Срочное! – все с той же нагловатой вежливостью доложил фельдфебель и снова козырнул.

Апостол вскрыл конверт, пробежал бумагу глазами и снова сунул ее на место.

– Лицо мне ваше откуда-то знакомо, – рассеянно произнес он. – Но не могу вспомнить: откуда?.. Бы где служите?

– В военном трибунале, осмелюсь доложить... при господине преторе... – ответил фельдфебель, осклабившись.

– Ах, да-да... – так же рассеянно проговорил Болога, досадуя, что не сразу узнал этого облезлого господина, распорядителя памятной казни.

Бумага была подписана адъютантом генерала Карга. Бологе предлагалось явиться в штаб для получения дальнейших указаний.

– Так! – спокойно произнес Апостол. – Передайте в штаб, что завтра поутру я прибуду в их распоряжение, теперь все равно поздно и, пока я доберусь, его превосходительство будет...

– Извините, господин поручик, но вас приказано привезти на автомобиле немедленно, – перебил фельдфебель, чувствуя себя вправе проявить настойчивость и уже совершенно неприкрыто издеваясь. – Я и машина в полном вашем распоряжении...

– Ах, вот оно что... Ладно!.. Подождите, я должен собраться, – сказал Апостол.

Надо было придумать что-нибудь толковое, чтобы не испугать Илону своим внезапным отъездом.

Апостол зашел в канцелярию, сказал писарям, что его срочно вызывают в штаб, затем отправился объясняться с Илоной. Девушка вся дрожала от страха и тихонько плакала, предчувствуя недоброе.

– Зачем тебя вызывают? – спросила она шепотом, словно опасаясь, как бы ее не услышал кто-нибудь посторонний.

– Не знаю, но наверняка из-за какой-нибудь ерунды, небрежным тоном ответил Апостол и надел каску.

Видя, что она никак не может успокоиться, он подошел к ней, обнял и стал утешать, хотя сам был встревожен не менее ее и с трудом держал себя в руках.

– Не тревожься, голубка... Живи спокойно... Скажи отцу, когда вернется... Впрочем, я, вероятно, раньше тебя его увижу и все ему скажу, объясню... Самое главное, старайся не думать об этом... Ну, будь здорова!..

– И ты береги себя... для меня береги... – со слезами на глазах пробормотала девушка, прижимаясь к нему и боясь отпустить. – Господь тебя храни!..

– Аминь! – ответил Апостол и перекрестился.

Он еще раз крепко обнял ее на прощание и тихонько шепнул на ухо:

– Не плачь, голубка, все будет хорошо... Я люблю тебя...

Фельдфебель стоял около ворот, картинно подбоченившись и отставив ногу; глаза у него были зажмурены, словно солнечный свет сильно докучал ему и мешал смотреть на мир. В такой позе и застал его Болога и живо вспомнил тот день, когда фельдфебель, стоя позади виселицы, давал наставления совершенно растерянному капралу, которого неожиданно назначили палачом. Апостол гадливо отмахнулся от этих воспоминаний, как отмахиваются от мерзкого паука и его липкой паутины. Усевшись в машину на заднее сиденье, Апостол даже не взглянул на фельдфебеля. Мотор взревел, и автомобиль тронулся с места. Обернувшись, Апостол увидел стоящую у калитки Илону, на губах у нее играла улыбка, но в глазах все еще блестели слезы.

Машина мчалась по бесконечному ровному шоссе. Серая извилистая лента дороги стремительно кидалась под колеса автомобиля, затейливо отражаясь в черном зеркале капота. Апостол задумчиво смотрел вдаль, почти не замечая сидящих впереди шофера и сухопарого фельдфебеля. Разметанные мысли проносились в голове испуганными птицами... Зачем его вызвали?.. Из-за доноса Пэлэджиешу?.. Вряд ли! С тех пор прошло немало времени... Ах, как жалобно смотрела ему вслед Илона, так смотрела, будто прощалась навсегда... А может, ей сердце что-то подсказывает?..

Шоссе вбежало в сосновый лес, ловча и изгибаясь то вправо, то влево, словно увиливая от настигающего преследователя или играя с ним в догонялки. Казалось, конца не будет этой увлекательной игре. Вдруг Апостол услышал слова, обращенные к нему, но поначалу даже не сообразил, о чем ему говорят.

– Мы подъезжаем к тому месту... ну, где их вздернули... шпионов! – объяснял фельдфебель, обернувшись, и странная, жуткая, похожая на маску улыбка будто приклеилась к его страшному лицу. – Сейчас увидите! Как стручки го...

Машину сильно тряхнуло на колдобине, и фельдфебель умолк не договорив. Болога не ответил, хотя напряженно и пытливо всматривался в его гадкую физиономию, будто изо всех сил старался ее запомнить...

– Еще один поворот, и увидите! – сказал он с каким-то свирепым наслаждением.

– Два еще! Два! А не один! – не повернув головы, зло напомнил ему шофер.

– Ага! Точно, два... – согласился пристыженный фельдфебель, не отворачиваясь, как бы давая поручику возможность вдоволь на него наглядеться.

Болога не выдержал, отвел взгляд и опять смотрел на серое полотно дороги. С опаской думал он о приближающемся повороте и том зрелище, которое ему предстоит увидеть. Он внезапно вспомнил о Клапке, и перед глазами как туманный мираж возник лес повешенных. Ужас пронзил его мозг тысячами игл...

Миновали еще один поворот, дорога устремилась под гору, спускаясь в широкую котловину с садами и полями, приютившимися на ее дне, а посередине ее, как клок волос посреди наголо обритого черепа, торчала крохотная рощица.

Машина, казалось, парила в воздухе, оторвавшись колесами от земли. Фельдфебель опять обернулся, ожидая, не прикажет ли поручик притормозить, а то и вовсе остановиться... Но Апостол не замечал его, он видел лишь отражение бегущей дорожной ленты в черном зеркале капота... зеленую кромку обочины... деревья...

Метров четыреста дороги, лежащей посреди рощицы, промелькнули почти мгновенно: машина мчалась с бешеной скоростью, но поручику Бологе эти несколько секунд показались вечностью, до того отчетливо и ясно запечатлелось в его глазах то, что он увидел. Справа недалеко друг от друга висели четыре человека, без шапок, тихонько покачиваясь, словно встревоженные ветерком промчавшейся мимо машины. Двое – те, что висели по бокам, были обуты в грязные поношенные башмаки, двое же других – и вовсе босые. Лица у всех синие, опухшие, страшные; один напряженно, широко открытыми глазами смотрел в канаву, другой, будто издеваясь над проезжающими, показывал им язык... Слева от дороги висели те трое, которых казнили днем раньше. Безучастно, холодно, равнодушно глазели они на дорогу, упираясь головами в ветки. Двоих повесили на старой ольхе, высоко над землей, а третий, щупленький, маленький, как мальчонка, болтался чуть поодаль, на тонкой березовой ветке, которая, казалось, вот-вот обломится. Лицо у него было изжелта-синее, словно вымазанное жирной глиной. На той же березе и на том же уровне пустовала другая ветка, словно дожидалась очередного висельника...

Апостол видел их так отчетливо, что мог бы сосчитать пуговицы на их грязных рваных рубахах. Страшные, с посинелыми лицами, они множились в его воображении, их было уже не семеро, а вдвое, втрое больше... Ими был заполонен весь лес. На каждом дереве, на каждой ветке, на каждом суку висел человек. Повешенных было так много, что за ними не видны были ни стволы деревьев, ни ветки, ни листья – лишь один необозримый лес – лес повешенных...

Давно осталась позади рощица, машина мчалась вдоль железной дороги, по гладкому, накатанному шоссе. Вдали, километрах в двух, уже виднелся купол фэджетской церкви, а еще ближе здание вокзала под красной черепичной крышей. Но поручику Апостолу Бологе упорно виделся лес, лес повешенных... Все эти повешенные, широко раскрыв глаза, смотрели на него, смотрели с немым укором... Вдруг среди этих страшных, мертвых лиц появилась глумливая физиономия фельдфебеля, он скалил пожелтелые зубы со щербиной посередине верхнего ряда. Апостол услышал его неприятный, надтреснутый, фальшивый голос:

– Днем висельников стерегут два солдата, как вы заметили, а на ночь часовых снимают... Ночью они не нужны: ночью вороны спят, не летают... Тут страсть как много ворон, могут запросто выклевать глаза у трупов, да и самих целиком склевать... Поначалу они должны были висеть всего три дня, но потом его превосходительство распорядился их оставить в назидание нарушителям, что шастают близ передовой...

Апостол, разумеется, не заметил часовых, до того ли ему было? Он смотрел на фельдфебеля, смотрел на его желтые зубы с дыркой посередке, слышал надтреснутый, фальшивый голос, раздражающий барабанные перепонки. Фельдфебель говорил о страшном, нечеловечески страшном, так отстраненно, буднично и деловито, что оторопь брала. У Апостола не выдержали нервы, ему хотелось кричать, вопить, колотить по этой ухмыляющейся обезьяньей роже...

– Ужасно! – хриплым, не своим голосом вскрикнул он.

Фельдфебель отпрянул, но ничего не понял и вытаращил на Апостола белесые, выцветшие, неживые глаза с таким удивлением, точно видел его впервые. Апостол в исступлении закричал еще сильней, еще громче, закричал так, что шофер, вздрогнув, испуганно оглянулся.

– Ужасно!..

– Ага! Ужасно! Так точно! – с привычным, должностным испугом повторил фельдфебель и тут же, перестав ухмыляться, отвернулся.

Но Апостол уже был в себе не властен. Страшное наваждение опять овладело его душой. Перед глазами мельтешили повешенные, их было видимо-невидимо. Это был уже не просто лес повешенных, это был лес, который простирался во все стороны, без конца и края... И у всех у них были одинаковые лица, у всех глаза горели диким, лихорадочным огнем, как у солдат во время атаки... Апостола колотило от ужаса. Он был на грани безумия. Повешенные, повешенные, повешенные окружали его со всех сторон, и все были похожи друг на друга как две капли воды. Глаза их выражали немой укор, немой упрек... «За что? За что мы казнены? За что вы нас повесили?..» И вдруг Апостол узнал это лицо, да он никогда и не забывал его. Это было лицо подпоручика Свободы! Он смотрел в упор на Бологу, как бы напоминая ему тот день, когда Болога подписал ему смертный приговор, и не просто подписал, а еще хвастливо этим гордился и в припадке служебного рвения примчался на место казни раньше других, чтобы проверить, все ли сделано как надо, хотя это уже не входило в его обязанности; как он ухватился рукой за веревку, чтобы проверить, выдержит ли она. Ужасно! Ужасно!.. Он и сейчас ощущал ладонью ее шершавость. Ужасно!.. Мучительный стыд и раскаяние охватили его душу с такой нестерпимой болью, словно он стоял уже на страшном суде перед самим господом... Наваждение это длилось всего лишь один миг, одно короткое мгновенье, но этого было достаточно, чтобы боль проникла в основу основ, в самую сердцевину его души!..

Видение давно исчезло, растаяло, словно его и не было, душа погрузилась в сладостный покой. Взгляд опять скользил по холмам, долинам, лазурному небу... Когда дорога шла под уклон, шофер на время выключал мотор, и тогда слышался издали глухой шум буковых лесов и тихий позванивающий шелест хвои. Темная зелень лесов удивительно хорошо сочеталась с нежной голубизной неба...

9

Машина остановилась перед широко распахнутыми воротами огромного двора. Поручик Болога вышел из машины и подождал, пока из нее выберется долговязый фельдфебель, но тот еще давал какие-то наставления шоферу и лишь после этого присоединился к Бологе. Они вместе вошли во двор, а машина умчалась, по-видимому, за кем-то еще.

В огромном дворе на расстоянии друг от друга стояли два солидных дома. Справа дом в пять комнат, три из которых занимал командующий дивизией генерал Карг, а две других оставались за хозяевами, местным старостой и его женой. Дом этот был чистенький, ухоженный, с цветником под окнами. Что же касается другого дома, того, что стоял слева, то принадлежал он зятю старосты, мужу его сестры, местному учителю, погибшему год назад на итальянском фронте. Когда в ее доме расположился штаб, вдова с пятью детьми перебралась на жительство к кому-то из родни.

Двор, который с первого взгляда поражал своими необъятными размерами, по сути дела, состоял из двух дворов – когда-то между двумя хозяйствами стоял забор, но его снесли солдаты и на его месте уныло и одиноко торчал журавельный колодец. В дальнем конце двора виднелись новые постройки, а за ними, до самого склона холма, поросшего низкорослым густым ельником, тянулся цветущий сливовый сад. У дощатого сарая, по-видимому недавно построенного и служившего, очевидно, гаражом, блистая на солнце никелем, стояло в ряд несколько мотоциклов, и человек пять солдат, вооруженных тряпками и ведрами с водой, усердно мыли два автомобиля. У крыльца штаба толпилось в ожидании распоряжений несколько военных разных родов войск; ожидаючи, они прохаживались вокруг дома – одни о чем-то разговаривали вполголоса, тихонько посмеивались, дабы не вызвать гнева его превосходительства, который не переносил шума.

У колодца, посреди двора, стоял капитан-претор и разговаривал с каким-то сугубо штатским человеком лет пятидесяти, розовощеким, мягким и кротким, одетым наполовину по-городски, наполовину по-деревенски. Пузатый претор разглагольствовал, неистово жестикулируя, а кроткий штатский смотрел на него не то испуганно, не то удрученно и временами озабоченно вздыхал и покачивал головой.

– Вот и вы, голубчик вы мой! – радостно приветствовал претор появление Бологи. – Фу! Гора с плеч!.. Представьте, поручик Дарваш свалился в лихорадке, а завтра как раз слушается весьма важное дело... Я был в отчаянье! Его превосходительство запретил нам привлекать людей с фронта. Мы были как без рук!.. Спасибо, голубчик! Хорошо, что генерал вспомнил о вас!.. Ах, как вы вовремя!..

Здороваясь с ним за руку, Апостол мрачно спросил:

– Меня только затем и вызвали?

– А зачем же еще?.. Его превосходительство, по своему обыкновению, желает сам вас проинструктировать, – пояснил претор с живостью и энергией удивительной в столь тучном человеке. – Надо во что бы то ни стало покончить со шпионажем!.. Здесь почва кишит шпионами, Болога! Стоит нам что-нибудь задумать, об этом тут же узнает неприятель. Пора с этим покончить! Раз и навсегда! На днях, как вы знаете, готовится важная акция, а мы окружены предателями, шпионы орудуют под самым нашим носом! Куда это годится?.. Конечно, не моя вина, я давно докладывал его превосходительству, что патриотизмом тут и не пахнет. Но он не придал этому значения, думал, что я преувеличиваю. Считал, что мы у себя на родине... И вот вам, нате! Вчера вечером жандармы задержали в лесу целых двенадцать вредителей, они якобы пасли скотину вблизи от линии фронта... Как это вам нравится? Целая диверсионная группа! Что скажете? Вот я как раз до вашего прихода толковал об этом с местным старостой. Призывал его к бдительности! Настоящее осиное гнездо!..

Поручик Болога нетерпеливо перебил:

– А я зачем вам понадобился? Сами бы и управились, меня оставили в покое!..

Староста вздохнул и опять покачал головой, а претор с еще большим жаром накинулся на поручика:

– Вот все вы так! Норовите увильнуть от дела! Трибунал для вас нечто третьесортное. А если уж хотите знать, то все ваши подвиги полностью зависят от нас! Да-да! Войну невозможно выиграть одними пушками да беготней с криками «ура!». Такие времена прошли! Теперь дело решают не столько руки, сколько мозги. Из-за подобного отношения в нашей дивизии до сих пор нет постоянно действующего военного трибунала, хотя он предусмотрен по штату. Всякий раз приходится на аркане тащить людей. Нехватка офицеров – вовсе не оправдание! Трибунал должен быть! Если бы каждый из вас трудился так же, как я, у нас был бы трибунал. Совмещаю же я две должности – и претора, и следователя. А если бы каждый так? Разумеется, работаешь на износ, как вол... Все бы так!.. Знайте, что без постоянного военного трибунала нам не добиться полной победы!..

Претор, хотя и был кадровым военным, офицером, панически боялся смерти, дрожал при каждом взрыве снаряда, испуганно затыкал уши. Ему все время казалось, что штаб находится чересчур близко от линии фронта, и потому он подыскивал для своей канцелярии самые укромные и безопасные уголки, вроде глубоких подвалов, куда и самому мощному снаряду не пробиться. Постоянно дрожа от страха, претор внушал себе, и другим, что несет на себе тяготы самой ответственной и опасной службы, поэтому презирал окопников и называл их про себя «варварами». Поняв, что Болога его не слушает, а занят разглядыванием двора с постройками и толкущимися кучками людей, претор обратился к стоящему за спиной поручика – подчиненному, сухопарому облезлому фельдфебелю, излив свое недовольство властным и высокопарным призывом:

– За работу, фельдфебель, нам некогда бездельничать... Такая уж наша служба! Нужно сегодня допросить еще пятерых, завершить следствие, потому что завтра у нас сложный день!

Бросив на Бологу презрительный взгляд, он, покачивая животом, направился в свою канцелярию, а за ним неотступно, как тень, вылезшая из преисподней, шел его верный помощник.

Апостол был рад, что избавился от неприятного собеседника и, вздохнув с облегчением, вежливо спросил у старосты:

– Вы не знаете, где мне найти генерала? Меня вызвали...

– Они спят, – поспешно ответил тот. – В это время они завсегда отдыхают часа два-три, после обеда... Но скоро должны проснуться, потому как уже вечереет...

Болога решил найти адъютанта, поговорить с ним, но вдруг увидел в воротах входящего могильщика Видора, тот тоже сразу заметил Апостола и недоумевая спросил:

– И вы тут, господин поручик? Давно прибыли?

– Нет, недавно, – тихо ответил Апостол. – Меня вызвали в трибунал.

– Боже праведный! – испугался могильщик. – Да за что же?

– Судьей назначили! – мрачно усмехнулся Болога.

Видор трижды осенил себя крестом и объяснил старосте, что «их благородие и есть жених Илоны». Староста тут же расцвел, сразу переменил тон, в голосе его исчезли нотки официальности и подобострастия.

– Будьте уверены, господин поручик, устроим вас по-родственному! На улице ночевать не оставим! Вон, видите избушку...

Он указал на маленький бревенчатый домишко с крохотными окнами и небольшой дверью, с маленьким крылечком в три ступени, пристроенным прямо к большому дому наподобие гигантской собачьей конуры.

– Да я там не умещусь, – усомнился Апостол, разглядывая этот необычный домик.

– Как же не уместитесь?.. Очень даже уместитесь, человек там запросто умещается, – почему-то обиженно проговорил староста. – Вот уж семь лет, как я ее выстроил для внучки, своими руками все делал... Теперь она уже большая, внучка, то есть, почитай, невеста... Приставала она ко мне: построй да построй, дедуля, избушку для моих кукол, проходу не давала. Я и построил. Лесу кругом хоть завались, и все даровый лес, отчего ж не построить. И обставили избушку честь но чести, там и кроватка, и столик, и стульчики имеются... Все, что для избы требуется. А при случае там и человека уместить можно... Надумали господа офицеры там офицерскую тюрьму сделать, да вот пока пустует. Правда, прошлой осенью стояли тут боснийцы, и заперли они в ней своего знаменосца, уж и не знаю за какие такие провинности. Недельку продержали и выпустили. А больше никого не сажали...

Апостол еще раз внимательно посмотрел на избушку. Староста горделиво и смущенно молчал, а Видор нетерпеливо переминался с ноги на ногу, будто хотел что-то сказать, да не решался. Он было уже открыл рот, но не успел, Апостол его опередил:

– А тех куда поместили? – спросил он.

– Туда, – шепотом ответил староста, сразу догадавшись, о ком он спрашивает. – Двенадцать мужичков... Господи-владыко, и за что нам такая напасть? И все румыны, бедняги... Ни один жив не останется, больно лют капитан...

Староста указал глазами на каменный амбар, возле двери которого туда-сюда прохаживался солдат со штыковой винтовкой наперевес.

– И все они там? – спросил Апостол, взглянув на старосту.

Тот моргнул, подтвердив, что – да, все. И тут же, как бы желая отогнать от себя непрошеные мысли, сказал:

– Пойду гляну, может, его превосходительство встали...

Апостол последовал за ним, а могильщик, так и не решившись заговорить, тоже поплелся следом. Когда они подошли к крыльцу, из двери навстречу им вышла жена старосты, пожилая женщина с седыми, забранными в пучок волосами. Она была туговата на ухо, и, чтобы не кричать, муж говорил с ней тихо и внятно, а она по губам отгадывала сказанное. Вот и сейчас он обратился к ней, говоря тихо, но с расстановкой:

– Это тот самый офицер, что женится на Илоне...

Женщина поняла и сразу заулыбалась. Муж, положив ей руку на плечо, еще тише добавил:

– Его вызвали... из-за тех...

Улыбку мгновенно стерло с лица, сменив испугом. Староста стал утешать ее, втолковывая, что господин офицер хочет поговорить с генералом.

– Жена у меня ужас какая жалостливая, – пояснил он Апостолу. – Всех ей на свете жалко... Как поволокли при ней несчастных на смерть, она и покой, и сон потеряла. Мы-то, мужчины, покрепче будем... а у баб сердце мягкое что масло... Уж на что генерал крутой человек, а к ней подходит с деликатностью, – добавил староста не без хвастовства. – Готовить она у меня мастерица, а его превосходительство большую почтительность к еде имеют...

Могильщик, долго маявшийся в нерешительности, вдруг перебил его недовольным, резким голосом:

– Да повремени ты... Илона, стало быть, совсем одна в дому осталась?.. Как же так?..

– Ишь об чем человек тужит! – в свою очередь, осадил его староста, огорчившись, что его прервали. – Малое дитя она? Съедят ее, что ли? Надо поначалу с господином офицером разобраться... а потом... Привезем сюда твою Илону, всего и делов!..

Видор, ничего не ответив, отправился в дом следом за женой старосты, тихо и незаметно ушедшей Староста провел Бологу в дом, до генеральских комнат.

– Сюда! – указал он кивком на дверь.

Апостол постучал. Адъютант встретил его упреком:

– Ты что так долго?.. Давно приехал? А почему сразу не пришел? Командующий уже трижды про тебя спрашивал...

Привычно пригнувшись в подобострастной угодливости, он нырнул в дверь с опущенными портьерами и тут же вынырнул и позвал Бологу. Апостол очутился в генеральском кабинете с низко свисающей с потолка лампой.

Припухший и порозовевший после полуденного сна, генерал чувствовал себя великолепно. Он разгуливал по кабинету, заложив руки за спину, куря сигару и пуская вверх клубы сизого дыма.

Адъютант завозился у стола, складывая какие-то бумаги, а генерал, раза два пройдясь из угла в угол, как бы обдумывал свою речь. Унизанными перстнями пальцами дамской ручки он вынул изо рта сигару и остановился перед Апостолом. Слегка насупив мохнатые брови, очевидно, для пущей важности, он заговорил хотя и напыщенно, но дружелюбно, как недавно во время их встречи в поезде.

– Я решил вас привлечь к работе в военном трибунале вместо заболевшего поручика... ну, не важно какого... разумеется, временно, пока он болен. Не в моих правилах перебрасывать людей с места на место... Мне кажется, что частые перемещения вредят делу... Так вот хочу предупредить, что военный трибунал сейчас для нас важный стратегический участок борьбы с врагом, может быть, более важный, чем военная разведка. Если разведка предохраняет нас от происков врага внешнего, то трибунал призван защищать от врага внутреннего. Без этого мы не сможем достичь победы. Я не собираюсь учить вас долгу, вы отличный офицер и долг свой исполняете исправно... Я вызвал вас, чтобы объяснить, насколько для нас важна сейчас деятельность военного трибунала. М-да!.. К сожалению, а может и к стыду своему, мы до сих пор мало обращали внимания на поведение гражданских лиц, проживающих в непосредственной близости к фронту... Наши солдаты, героически сражающиеся лицом к лицу с врагом, совершенно незащищены от всяких шпионов и изменников, вонзающих им нож в спину. Защитить наше рыцарское воинство призван военный трибунал. Бороться и уничтожать врагов внутренних священный долг каждого! М-да!.. И я надеюсь, что вы исполните этот священный долг столь же рьяно, сколь рьяно исполняли его до сих пор относительно внешнего врага... Вы человек умный и образованный, я на вас полагаюсь и потому доверяю вам столь ответственный участок борьбы... Правда, в свое время вы проявили слабость, но с кем не бывает, я забыл об этом. И даже оставил без внимания жалобу на ваше недостойное офицера поведение во время отпуска. Я привык оценивать моих солдат по их боевым заслугам на фронте, а не проказам, так сказать, среди штатских в тылу... Вы у нас – герой!.. – Тут он горделиво взглянул на украшенную медалями грудь Бологи. – Вы давно заслуживаете ордена. Вы проливали кровь... заслуживаете... М-да!.. Сам я в работу трибунала не вмешиваюсь, это мое правило... Хочу все же призвать вас всегда соблюдать жестокую и беспощадную справедливость! М-да!..

Генерал откашлялся и замолчал. Очевидно, Апостолу следовало после такой пышной речи крикнуть «ура!», но он смотрел на генерала молча, не разжимая губ.

– Вам ясно? – спросил генерал, избегая его взгляда.

Апостол только плотнее сжал губы, опустил голову и опять ничего не ответил.

– Вот и отлично! Желаю успеха! – произнес генерал и протянул Апостолу свою мягкую, ленивую руку.

Он опять сунул в рот сигару и, увидев, что она погасла, вопросительно взглянул на адъютанта. Тот, хотя и был некурящий, всегда носил при себе спички, как говорят, на всякий пожарный случай.

10

Смеркалось. Черные очертания холмов сливались с мрачными нагромождениями облаков; над лесом поднимался густой туман и медленно затапливал низину. Сквозь его матовую пелену едва-едва пробивался свет звезд. То там, то здесь в домах зажигались огни. Посередине двора на задранном вверх журавле колодца покачивалось пустое ведро, словно пытаясь зачерпнуть мерцавшую сквозь туман яркую звездочку.

Апостол плотно прикрыл за собой дверь и спустился со ступенек. Окружающий его густеющий мрак казался таким зловещим, что ему стало на миг страшно. Тихо и мягко ступая, направился Апостол к воротам, вышел на улицу и двинулся прочь из этого чужого села. Дома смотрели ему вслед желтыми немигающими огоньками окон. Улица не была освещена, и Апостол с трудом различал дорогу. Думать ни о чем не хотелось, но сердце настойчиво требовало: «Торопись! Торопись!» Шаги на дороге отдавались гулким эхом, будто кто-то прячущийся в темноте звонко хлопал в ладоши при каждом его шаге... Время от времени он различал смутные очертания запоздалых прохожих; обогнав его, мимо прогромыхали две телеги, вероятно, как всегда везущие раненых с фронта.

Апостол убыстрил шаг, точно ему надо было поспеть куда-то к определенному часу, и вскоре поравнялся со станцией, выделявшейся ярко-красной черепичной крышей, – теперь село осталось позади...

Пройдя по шоссе до железнодорожного переезда, Апостол вспомнил, что Клапка собирался объезжать стороной лес с повешенными, двинувшись вдоль железнодорожного полотна, и последовал его примеру. В мутной мгле рельсы поблескивали, точно два длинных тонких клинка. Апостол свернул с дороги и пошел по шпалам. Сквозь туман изредка все еще посвечивали звезды, но тьма мало-помалу сливалась с землей, и впереди уже ничего, кроме мрака, не было. Апостол то и дело оступался, ноги проваливались между шпал. Дорога потянулась в гору, и идти стало еще тяжелей. Наконец послышалось веселое журчанье речушки, Апостол облегченно вздохнул, спустился с насыпи и вскоре снова уже шагал по шоссе.

Возле самой Лунки, там, где дорога раздваивалась, Апостол внезапно остановился и замер, будто кто-то с силой оттолкнул его.

«Зачем я иду сюда? – с укором спросил он себя. – Зачем?»

Сердце дрогнуло от мучительной боли.

«Что я здесь забыл?.. Да-да, господи, конечно, забыл... Но что?»

Он судорожно рылся в памяти, словно и в самом деле не мог вспомнить, что именно позабыл дома и за чем непременно следовало вернуться.

Деревня засыпала, кутаясь в пуховое одеяло тумана. Кое-где светились окошки, но не в их силах было рассеять мрак. Апостол двигался чуть ли не ощупью. С трудом разыскал он дом могильщика, вошел во двор и поднялся на крыльцо. Дверь в сени стояла широко распахнутой, с тех пор как потеплело, ее и не затворяли. Апостол впотьмах пробрался к себе в комнату, нашарил на столе спички, чиркнув, зажег и увидел сидящую на кровати, одетую и молча глядевшую на него Илону. Огонь погас, но и в темноте он, казалось, различал мерцание ее глаз. Внезапно, будто опомнившись, Илона вскочила и радостно бросилась, прижалась к нему, а он целовал ее губы, глаза, волосы... жадно, отчаянно... Потом отпустил и, как бы жалуясь, сказал:

– Я за чем-то пришел... Но за чем, не могу... не помню... Совсем не помню...

Звук собственного голоса словно бы успокоил его, он зажег свечу и неторопливо вставил ее в жестяной подсвечник. Илона напряженно следила за каждым его движением, будто ожидала от него чего-то очень важного, особенного, а он все медлил...

– Что же я забыл?.. Что же я хотел?.. Боже! – повторял Апостол, озираясь кругом.

И вдруг его обожгла ясная и отчетливая, как вспышка молнии, мысль: вернулся он из-за одной только Илоны... Но и сейчас он боялся признаться себе в этом и судорожно готов был ухватиться за какую-нибудь иную, первую попавшуюся причину. Он подошел к кровати, стал машинально перебирать книги на полке и даже громко выразил недовольство, что не находит того, что ищет... На глаза ему попалась карта фронта, которую он когда-то долго и кропотливо изучал, и он обрадовался, уверяя себя, что именно ее он и искал.

– Вот она!.. Нашел, нашел! – повторял он счастливый, стараясь подавить в себе неприятное чувство лжи.

Он разложил карту на столе, невидящими глазами глянул на красные карандашные пометки и, сложив, сунул карту в карман. Илона все еще стояла, выжидающе глядя на него. «Надо бы ей объяснить», – решился он, но язык будто присох к гортани, губы слиплись, не в силах разомкнуться. Впрочем, и слов у Апостола подходящих не нашлось бы, хотя в голове мысли роились, кишели, как муравьи в муравейнике. В конце концов неловкость, жалость, стыд преодолел его упорство, определившись в твердую решимость.

– Илона... – произнес он и тотчас умолк: «Как я ей все объясню?»

– Я все тропки, каждую кочку в горах знаю, – шепотом сказала девушка, будто проникнув в его мысли. – Все, все знаю... каждый овражек, ручеек... Я тебя куда хошь выведу!..

– Нет-нет! Что ты! – испугался он. – Тебе нельзя! Никак нельзя! Я сам...

Голос у него дрогнул. Он умолк, сглотнув слюну, и лишь спустя некоторое время снова заговорил спокойней и уверенней:

– Я тебя обязательно заберу отсюда... Ты мне веришь?

– Верю! – эхом откликнулась девушка, глядя на него сияющими, полными любви глазами.

Болога надел каску и еще раз огляделся. Комната, казалось, еще жила сладостным воспоминанием счастья. Илона тихо подошла к Апостолу, и он нежно-нежно коснулся губами ее губ...

Уже в сенях он вспомнил, что надо бы одеться потеплее, взять с собой револьвер, но возвращаться не стал – не будет удачи, да и не стоит пугать Илону. У ворот он напоследок оглянулся. Девушка стояла на крыльце, а в окне его комнаты, изгибаясь, очевидно от сквозняка, трепыхался огонек свечи. Вздохнув, Апостол зашагал дальше. Вдруг ему почудилось шлепанье босых ног, он резко обернулся: Илона стояла уже возле калитки. До него донесся едва слышный, бередящий душу шепот, но различил он лишь одно-единственное слово: «Бог...» Перекрестившись, Апостол вышел из переулка на улицу. Несмотря на темень, он шел твердо и уверенно, будто ведомый провидением. Крестное знамение, казалось, осветило путь огнем веры...

11

Возле моста через бурную речушку, что, извиваясь и клокоча, текла со стороны фронта, Апостолу преградил путь поезд. Паровоз пронзительно острым глазом обшарил Апостола с ног до головы, но тот, погруженный в свои мысли, не почувствовал ни беспокойства, ни неуюта, лишь вспомнилось ему, как когда-то давным-давно стоял он с матерью на переезде, выжидая, когда промчится мимо товаро-пассажирский поезд из Быстрицы.

«Я даже не знаю, который теперь час, – попрекнул он себя, глядя на пробегающие мимо вагоны и прислушиваясь к громкому стуку колес. – Наверно, уже часов девять, а может, и больше. Впрочем, времени предостаточно... Только бы бог не оставил...»

Перейдя мост, он двинулся вдоль сварливой, рокочущей речки, казалось, по-старушечьи ворчащей на кого-то. С холмов изредка посвечивали окошки одиноких хат. Речка тоже нет-нет да и посверкивала металлическим холодным блеском.

Хотя Апостол шел этой дорогой только однажды, все здесь было ему знакомо. Так уверенно он, вероятно, шагал бы но улицам своего родного города среди бела дня. Усталости он не чувствовал, душой его владело лишь одно-единственное желание: как можно скорее добраться до цели. Маршрут он хотя себе и не наметил, но приблизительный путь по карте определил еще тогда, в самый первый день, когда после возвращения из отпуска с ней знакомился.

Дорога поднялась вверх, оставив справа от себя речушку. Над острием самой высокой вершины в горной цепи, точно луч надежды, сияло несколько бледных звезд.

«Вот бы у Клапки глаза на лоб полезли, явись я к нему сейчас!» мелькнула у Апостола озорная мысль: он как раз взбирался на холм, где располагалось хозяйство капитана.

Сюда, как видно, туман не дополз, но светлее без него не стало. И здесь густела непролазная темень. Апостол подумал, а не наведаться ли ему и впрямь к капитану, но тут же отогнал эту мысль – нет, нельзя терять времени. Ориентировался он в темноте хорошо, и сам этому удивлялся. Он вспомнил, что где-то чуть левее проходит дорога, ведущая на левый фланг дивизии, где окопались спешенные кавалеристы, а по правую руку, метрах в пятистах отсюда, должна проходить дорога, ведущая к пехотным частям. По ней то ему и следовало двигаться... «Вот тут меня и подкарауливает поручик Варга», – почему-то вспомнил он и улыбнулся.

Дорогу он нашел быстро и стал спускаться по ней в суходол.

«Как бы мне и в самом деле не нарваться на патруль», – подумал он отстраненно, без всякого страха, словно дело касалось не его самого, а кого-то постороннего.

Он прошагал по полю минут пятнадцать. Вдруг впереди послышался топот сапог по утрамбованной, каменистой тропе и легкое позвякивание шпор, похожее на нестройную трескотню кузнечиков. Апостол понял, что забрал слишком круто влево, и снова повернул, чтобы держаться ближе к пехотинцам. Прошло еще полчаса. Чувство радости охватило Апостола, можно было не сомневаться, что он прошел уже все окопы, просто проскользнул между ними. «Я и впрямь родился в рубашке! Клапка прав!»

Дававшую себя знать усталость сразу как рукой сняло; ему хотелось скакать, смеяться, бежать вприпрыжку. Дорога опять потащилась в гору. Апостол утер рукавом пот с лица. Он вышел на огромную поляну, окруженную полукружьем леса. Дорога внезапно пропала.

«Где-то здесь она должна была раздваиваться», – вспомнил Апостол карту, но, сколько он ни склонялся к земле, ничего различить не мог.

Черные верхи сосен кривой ломаной линией оттеняли мрачное, заволоченное тучами небо. Апостол направился к лесу, вспомнив, что от него ведет спуск в долину; неожиданно на опушке он набрел на тропу твердую, хороню утоптанную. Обрадовавшись, он решил сделать передышку, достал из кармана платок, вытер вспотевшее лицо и шею и вдруг испуганно замер: совсем близко послышались тяжелые шаги нескольких ног. Апостол юркнул за дерево, притаился. Шаги приближались, послышалась чужая, невнятная речь. Две тени прошли мимо дерева, за которым спрятался Апостол. Шаги звучали все глуше, глуше и вскоре совсем затихли... Апостол выждал еще немного, вышел из-за дерева. Сердце учащенно билось. «Если пехотные части находятся на тех двух холмах, то где-то здесь внизу начинаются румынские позиции... – вспомнил он опять карту. – Неужто я миновал и их, зашел в тыл противнику? Вот это удача! Господи, благодарю тебя за все! Не оставь меня и впредь!..» – и широко перекрестился.

Сердце его ликовало. Он зашагал дальше по тропинке, надеясь, что она-то уж приведет его куда нужно. Пройдя шагов двадцать, он неожиданно налетел на трухлявое бревно, будто нарочно брошенное посреди дороги. Апостол обошел его. Шагов через десять он опять чуть не упал, наткнувшись на такое же бревно. Он с досады выругался и пошел осторожнее. Это его и спасло, потому что еще через несколько шагов путь ему преградила колючая проволока, густыми рядами натянутая между стволами сосен. Апостол хотел было пролезть под ней, но не тут-то было. В загородке не было и маленькой узкой лазейки: кто-то постарался на совесть. Апостол двинулся влево вдоль проволочного заграждения в надежде найти в нем хоть какую-нибудь прореху. Ему повезло. Шагов через сто наткнулся на огромную дырищу и возблагодарил бога. Он пролез через нее и двинулся обратно, чтобы вернуться на ту же тропу, по которой шел, но, увы, сколько ни искал ее, найти не мог – тропа словно сквозь землю провалилась. Тогда Апостол двинулся напрямую, без тропы, однако шагов через тридцать опять напоролся на проволочное заграждение.

«По-видимому, это все-таки ничейная полоса, вся она заколючена и завалена чем ни попадя», – догадался Апостол.

Он опять пошел влево вдоль заграждения, надеясь и на этот раз найти какую-нибудь лазейку, но на этот раз его постигла неудача: проволока тянулась плотной, густой сетью. Боясь сбиться с пути в этом проволочном лабиринте, Болога повернул обратно и возвратился на то место, откуда начал путь. Теперь он двинулся направо. Проволочный забор шел в гору, все выше, выше. Лес с каждым шагом густел, молодые сосенки то и дело цепляли Апостола за одежду, мешали идти. Апостол задыхался, пот лил с него градом, ноги немели от усталости, а гора все шла и шла вверх, и проволока не кончалась. Апостол остановился передохнуть, вытер носовым платком нот, катившийся по лицу из-под каски, волосы у него взмокли и слиплись, пот струился за шиворот, тек по спине. Апостол промок насквозь. Казалось, на нем не осталось ни одной сухой нитки.

Вдруг лес опять стал редеть, проволочное заграждение кончилось так же внезапно, как началось. Апостол стоял на краю обрыва, высокого и почти отвесного. Наискось по крутому склону шла тропинка. Апостол постоял немного, набрался сил и стал медленно спускаться вниз. Спуск занял минут пять. В самом низу Апостол оказался зажатым между кручей, с которой только что спустился, и густой стеной соснового леса; тропинка бежала по этому узкому темному коридору. Апостол уже валился с ног от усталости, все эти подъемы и спуски вымотали его вконец. Голова гудела как котел, каска больно сдавливала виски. Апостол снял ее, голове стало немного легче. Держа каску за ремешок и размахивая ею в такт шагам, Апостол медленно двинулся по тропинке. Вдруг каска ударилась обо что-то твердое и громко, чуть ли не на весь лес, громыхнула. Болога обомлел и остановился. Пошарив рукой, он нащупал смолистый сосновый пень, рука испачкалась в липкой противной смоле... И вновь перед ним как призрак возникло проволочное заграждение, густое, плотное, как рыболовецкая сеть. Болога встревожился, уж не попал ли он в ловушку? Вот на таких узких тропах лучше всего устраивать засады. Такое место и патрулировать не надо, достаточно западни...

Он замедлил шаг, раздумывая: не вернуться ли назад, туда, откуда потянулась эта проволочная сеть? Не спрятаться ли в лесу, дождаться рассвета?.. В лесу его никто не станет разыскивать... Но, сам того не замечая, он продолжал идти вперед, словно мысль о возвращении тоже касалась не его, а кого-то другого.

Тропинка круто повернула, Апостол не успел опомниться, как лицом к лицу с кем-то столкнулся. Человек отпрыгнул в сторону и громко крикнул:

– Halt! Wer da?[6]

Апостол оцепенел, голос показался ему знакомым.

– Offizier[7], – ответил он.

Наступило долгое, тягостное молчание. Глаза Бологи с жадностью всматривались в темноту, пытаясь разглядеть человека. Вдруг яркий луч карманного фонарика ударил Апостолу в глаза, и тот же голос уже спокойно и веско, не то удивленно, не то злорадно произнес:

– Болога!..

И Апостол узнал этот голос – голос поручика Варги. Казалось, в темноте вспыхнули его черные, как угольки, острые, жесткие глаза. Апостол отступил, словно лунатик, неожиданно очнувшийся на краю бездонной пропасти.

Варга тоже замер в нерешительности, не зная, как же ему поступить. Апостолу показалось, что он тихо выругался. В правой руке он все еще держал направленный на Бологу револьвер. В конце концов решившись, Варга громко и резко, точно вонзал нож в живое мясо, крикнул:

– Капрал! Отобрать оружие!

Из-за спины Бологи выскочил тщедушный кривоногий солдатик и бросился к Апостолу.

– У меня нет оружия... – тихо предупредил Болога.

Солдатик замер на полдороге, не зная, что делать.

– Обыскать! – злобно и резко приказал Варга.

Апостол ничего больше не сказал.

Солдат робко и неумело провел руками по его одежде, ощупал карманы.

– Нету у них оружия, ваше благородие, нету!.. четко отрапортовал он поручику.

– Выделить четырех человек для конвоя! Живо! – опять зло и резко приказал Варга. – Вы, капрал, пойдете сзади!

Апостол прислонился спиной к холодной стене обрыва, пропуская вперед поручика Варгу. Проходя мимо, гусар на миг приостановился, и Апостол ощутил его горячее, напряженное, злобное дыхание.

Луч фонарика погас, и наступила тьма...

Загрузка...