ЧАСТЬ IV

1

Спокойный и отрешенный, шагал Апостол по тропинке, ни о чем не думая, шагал так, будто все заботы его отпали напрочь и разом. Мокрые слипшиеся волосы, нотное лицо и шею студил ночной ветерок. Боясь простыть, Апостол на ходу надел каску, затянул под подбородком ремешок и шел, прижав руки к груди, чтобы случайным движением не зацепить локтем за колючки тянущегося обок проволочного заграждения. Шагал он, высоко подняв голову и глядя прямо перед собой привыкшими к темноте глазами. Шедший сзади конвоир чуть не упирался штыком ему в спину, громко сопел и, изредка задевая прикладом за проволоку, вполголоса чертыхался. Передний же, маленького росточка, солдат нес винтовку штыком вниз, зажав ее под мышкой, а далеко впереди грозно маячила темная фигура поручика Варги. Маленький конвоир то и дело приостанавливался, поправлял сползавшую винтовку. Болога невольно наступал ему на пятки, всякий раз порывался извиниться и в самом деле бы извинился, если бы мог разжать крепко стиснутые зубы. Порой Апостол забывал о случившемся, настолько будничным и привычным был этот ночной переход, но, вглядевшись в темный силуэт торжественно вышагивавшего впереди поручика Варги, Апостол ощущал смутную тревогу, и в сознании, будто утопленник на безмятежную гладь воды, всплывала мысль: «Кончено!.. Наконец-то!..»

И тревога исчезала, сменяясь какой-то необъяснимой радостью, удовлетворением, словно он добился своего, осуществил давно задуманное и все ему теперь нипочем. Дорога тянулась в гору, но шел он легко, без напряжения, настолько легко, что и недавний спуск был едва ли не тяжелей. Время замерло, остановилось: кто-то неведомый и всемогущий задержал, казалось, в своей сильной руке стрелку, бегущую по кругу, чтобы настала вечность.

Рядом, совсем близко, грохнул выстрел, и ему ответило эхо.

«Ну вот, слава богу, и пришли», – с облегчением вздохнул Апостол, можно было подумать, что возвращение сулит ему что-то хорошее и именно в честь его возвращения отсалютовали залпом.

Но безмятежность опять сменилась унынием, он вдруг с ясностью осознал, что пойман при попытке дезертировать, вспомнил и ужаснулся. Он упрекал себя за чудовищное легкомыслие. Как можно было пуститься на такое без подготовки, не наметив точнейшего маршрута, не изучив как следует местности, не захватив с собой даже револьвера... Как можно было!.. Но тут внезапно тяжелый груз усталости обрушился на его плечи, все ему стало безразлично, хотелось только лечь и отдохнуть. В горле и во рту пересохло. С каким удовольствием он бы теперь выпил глоток воды. Пот градом катился у него но лицу, мокрой была спина, грудь, руки. Болога изнемогал, умирал от усталости, ему хотелось спросить, далеко ли еще идти. Он боялся, что у него недостанет сил, что он ляжет посреди дороги и будет лежать, а там... пусть с ним делают, что хотят...

«Скорей бы уж... скорей бы!..» – зашевелилась в голове назойливая мысль.

Вышли на лесную поляну и остановились. Варга отпустил капрала с двумя солдатами, велел им вернуться на свой пост, а сам с двумя другими остался при арестованном. Двинулись по довольно широкому разъезженному проселку.

Варга по-прежнему шел впереди, солдаты, чуть поотстав, тяжело ухали сзади. Дорога неожиданно пошла под уклон и, обогнув широкий холм, вывела на открытую местность. Вдали мерцали желтоватые огоньки хат, а рядом слегка прикрытые для маскировки ветками покоились низкие землянки, похожие в темноте на спящих быков. Вынырнувший из темноты часовой преградил Варге путь штыком и спросил пароль. Варга, не останавливаясь, что-то буркнул в ответ и важно прошел мимо. Из землянок несся мощный храп. Миновав две-три землянки, Варга внезапно остановился и тихо скомандовал «Хальт!», и все тоже остановились. Варга спустился в одну землянку и тут же вернулся. Из землянки донесся чей-то громкий голос, крикнувший вслед:

– По уставу его надо передать прямо в штаб... чего с ним таскаться туда сюда?..

Прошли еще несколько десятков шагов и остановились у небольшой толстобревной избы, окруженной, как курица цыплятами, блиндажами.

Варга вошел в избу и пропал надолго. Но вот он наконец вышел, и за ним, поеживаясь от холода, заспанный, недовольный, запахнувшись в длинную шинель, вышел полковой адъютант.

– Не мог у себя подержать его до утра?.. – хмуро спросил он. – Что за спешка? Вечно будите из-за ерунды...

– Я могу его вообще отпустить под твою ответственность, – раздраженно отвечал Варга, обозлившись, что адъютант делает ему выговор при арестанте и конвоирах. – Я свой долг выполнил...

– Долг, долг... – продолжал ворчать адъютант. – Никак вы не угомонитесь со своим долгом... Ни днем, ни ночью от вас покоя нет...

Они вошли в просторный блиндаж, освещаемый подслеповатой керосиновой лампой. У аппарата сидел и клевал носом телефонист, в наушниках он был похож на раненого с забинтованной головой. На топчане в углу спали, похрапывая, три унтер-офицера, лица у них лоснились от пота, в блиндаже было душновато. С краю стола лежала кипа бумаг, а на ней сверху раскрытый полковой журнал. От топота многих ног телефонист проснулся, испуганно поглядел на дверь.

– Вот что, братец, соедини-ка меня с дежурным в штабе дивизии, – попросил адъютант вялым голосом, продолжая все еще ворчать на Варгу, но уже более миролюбиво и внимательно разглядывал Бологу, бледного, усталого, потного, будто с мокрым от слез лицом, еле державшегося на ногах, стоящего между двумя конвоирами.

Пока телефонист дозванивался в штаб и стучал пальцем по рычагу аппарата, адъютант подошел к Варге и, указав глазами на Бологу, шепотом спросил:

– Слушай, он что, сильно поранился?.. На проволоку напоролся?.. Смотри, у него мундир весь в клочья...

Варга мельком и как бы нехотя взглянул на Апостола и, нахмурившись, пожал плечами.

– Возможно...

Почувствовав, что говорят о нем, Апостол поднял глаза. Варга демонстративно отвернулся и подошел к телефонисту.

– Мне тяжело стоять... – мертвым, еле слышным голосом обратился арестованный к адъютанту. – Ноги не держат... Можно мне присесть?..

– Конечно! Конечно... Разумеется, садитесь!.. – поспешно и участливо ответил адъютант, в самом деле заподозрив, что тот может, не выдержав, повалиться на пол и, обратившись к конвоирам, сухо приказал: – Отодвиньте ноги этих...

– Господит адъютант, дивизия!.. Дивизия на проводе!.. Скорей, господин адъютант!.. – радостно крикнул телефонист и передал трубку подбежавшему адъютанту.

Апостол в изнеможении опустился на самый краешек топчана и благодарно поглядел на адъютанта.

– Вам весьма признателен... Вот и чудесно... – пробормотал он сухими, запекшимися губами.

Усевшись, он тут же почувствовал облегчение, так что минуту спустя стал поглядывать по сторонам в недоумении, как бы спрашивая себя: «Где я?.. Что я здесь делаю?»

Адъютант надел наушники и склонился к аппарату, а Варга пристроился рядом и, наклонив голову, как глуховатый старик, прислушивался к разговору. Апостол тоже невольно стал прислушиваться, тем более что разговор шел о нем.

– Разъезд под командованием офицера... наткнулся на перебежчика... тоже офицера... Да, хотел бежать к неприятелю... Да, оба офицера... Как фамилия? Поручик Варга, командир третьего эскадрона... Ах, перебежчика!.. Как его фамилия? – спросил он тихо у Варги.

– Болога!.. Поручик Апостол Болога!.. – шепотом ответил тот.

– Поручик Апостол Болога... да, Бо-ло-га... Артиллерист, поручик... Этого я не знаю... Конечно!.. А нам что с ним делать?.. Что? Переправить к вам?.. Хорошо, переправим... Но сейчас что с ним делать?.. Как?.. Рапорт? Чей рапорт?.. Ах, Варги?.. Что?.. Изложить обстоятельства, при которых он был задержан, и указать координаты местности?.. Ясно!.. Что?.. Был ли произведен личный обыск?.. Найдены ли какие-нибудь при нем документы?.. Не знаю. Ладно. Варга все изложит в рапорте! Да! Ладно!.. Досыпай! Привет!..

Передавая наушники обратно телефонисту, он повернулся к Варге.

– Все понял? Я нарочно переспрашивал, для тебя... Значит, так, напишешь рапорт, изложишь все подробности, что при нем найдено, документы, оружие и так далее... Только коротко, без художеств!.. А я пойду спать. Отдашь рапорт телефонисту, а утром я его вместе с реквизированными вещами должен передать в штаб дивизии... А пока твой долг охранять арестованного... Спокойной ночи!..

– Рапорт я напишу, а больше не останусь ни минуты, больше я ни за что не отвечаю. Я тебе его сдал, – твердо заявил Варга. – Могу, если хочешь, оставить тебе до утра моих людей. Но с условием, что ты их потом не отправишь неведомо куда, а пришлешь обратно в часть...

– Ладно. Договорились... Садись, писатель, пиши рапорт... До чего же вы все боитесь ответственности! – опять ворчливо забубнил адъютант и, взглянув мельком на Бологу, тихо добавил: – Какой из него теперь беглец? Он устал как собака!..

Апостол был ему от души благодарен, что пусть и в такой форме, он все же выразил ему сочувствие. Он хотел заверить этого человека, что и в самом деле больше никуда не собирается бежать, беспокоиться о нем не надо, так как с ним все кончено...

Адъютант, запахнувшись в шинель и подняв воротник, уже на него не смотрел и опять ворчливо попрекал Варгу:

– Поднять человека среди ночи... Прервать драгоценный сон!.. Изверги вы все! Ну, пока, бывай!

Оставшись один, Варга тут же приступил к делу. Правда, он слегка поколебался, не следует ли ему для начала допросить арестованного, задать несколько вопросов, почему и как он оказался на передовой, может, случаем заблудился в незнакомой местности... Не нарочно же он полез именно на тот участок, куда ему идти не следовало, так как Варга предупредил, что пощады ему не будет...

Он сел за стол, очистил место от бумаг и призадумался, с чего же ему начать. Наконец, решившись, повернулся к арестованному и, стараясь держаться строго и официально, сказал: Будьте любезны выложить из карманов все содержимое.

Апостол слабо улыбнулся, но в улыбке этой уже не было и тени той ироничности, которая доводила Варгу до бешенства. Опоражнивая карманы, Болога передавал каждую вещь одному из конвоиров, а тот клал ее на стол... Варга сидел насупившись. Безмятежное, как ему казалось, спокойствие Бологи его тоже бесило. Ему хотелось видеть Бологу униженным, раскаивающимся, оскорбленным, он даже подумывал, не велеть ли солдату обыскать его... Но на такое все же не решился, лишь стал деловито перебирать каждую вещицу. Наткнувшись на карту, он несказанно обрадовался, лицо его вспыхнуло торжеством и злостью.

– А это что? – спросил он у Бологи таким тоном, будто тот упорно отрицал наличие при нем карты.

Глаза Варги метали молнии. Но торжествующее выражение лица мгновенно изменилось на презрительное, как только он посмотрел на Бологу... Теперь он со спокойной совестью мог сесть писать рапорт. Исписав целый лист, он передал его телефонисту, наказал солдатам охранять арестанта как зеницу ока, предупредив, что они отвечают за него головой, и велел им утром чуть свет быть в части... Затем неторопливо поднялся, застегнул шинель на все пуговицы, надел каску, по-барски, лениво натянул меховые перчатки, время от времени искоса поглядывая на бывшего приятеля в надежде все-таки увидеть на его лице признаки страха, смятения, раскаяния, и ничего этого не видел... И ему еще сильней захотелось чем-то унизить изменника, хотя бы презрительным словом, высокомерным тоном, но помимо воли, сам не понимая, как это у него получилось, он заговорил с ним ласково, участливо, почти заискивающе:

– Так уж вышло, Болога... Я тебя предупреждал... В поезде, помнишь? Да и в той деревушке, где мы встретились... Я не виноват... Я исполнял свой долг... Это мое жизненное кредо, ты знаешь... При любых обстоятельствах человек должен выполнять свой долг...

Он хотел еще что-то добавить, может быть, привести самый убедительный довод своей правоты, но, взглянув на Бологу. оторопел: Апостол смотрел на него страшным, пронзительно пустым взглядом; это был взгляд человека, давно покинувшего здешний мир... Варга бросился к Бологе, намереваясь то ли обнять его, то ли просто растормошить, привести в чувство, но, опомнившись, выбежал из блиндажа вон, всей грудью глотнул свежего воздуха и успокоился. Глухо откашлявшись, он как бы избавился и от душившего его чувства жалости...

Неподвижно и бездумно сидел Апостол на краешке топчана. За его спиной раздавался дружный храп, вылетавший из трех мощных глоток; звук был такой, будто там пилили толстенное бревно ржавой и тупой пилой. Один из конвоиров, присев на корточки и положив на колени винтовку, тоже прикорнул, а другой, хотя и остался стоять, отупело уставился в потолок, будто разглядывал висевшую там у потолка на гвозде керосиновую лампу. Только телефонист, успевший, по-видимому, хорошо выспаться, был весьма бодр и детскими, невинными глазами, не мигая, смотрел на арестованного, желая, но не решаясь спросить его о чем-то...

Бологе ничего не хотелось. Светло и тихо было в опустелом доме его души. Неожиданно он вспомнил, что так и сидит в каске, – поднял руку, чтобы снять ее, и услышал тиканье часов...

– Вот же они, часы... – удивленно произнес он вслух, разглядывая белый циферблат на руке.

Стрелки показывали час ночи.

– Неужели только час?.. Всего час?.. А мне-то казалось, что прошла целая вечность... Столько событий – и за такой короткий промежуток времени!.. Невероятно!..

Но миг спустя он забыл и об этом. Рука сама собой опустилась на колени, усталость смежила веки, и отяжелевшую, будто свинцом налитую голову он уронил на грудь...

2

В половине восьмого утра поручика Апостола Бологу под конвоем четырех солдат и одного офицера, молодого безусого пехотного подпоручика, направили в штаб дивизии. Как только выбрались из расположения пехотных частей и вступили во владения артиллерийского дивизиона, пехотный подпоручик проявил себя весьма деятельным малым.

– Эх, не худо бы разжиться телегой у артиллерии, – мечтательно вздохнул он, озираясь по сторонам. – Не тащиться же пешком в такую даль.

Возле командного пункта Клапки сгрудилось несколько возов и подвод, готовых отправиться по каким-то делам. Подпоручик решил попытать счастья и обратился к артиллерийскому фельдфебелю с просьбой уступить ему на время один возок. Артиллерист, служивший некогда под началом у Бологи, увидев своего бывшего начальника под охраной пятерых до зубов вооруженных конвоиров, совершенно растерялся и от полного отупения отвечал что-то несуразное и даже бессмысленное.

– Да мы... с дорогой душой... его же благородие... как же, фронтовой товарищ... но как приказу нету... а то бы конечно... с дорогой...

Подпоручик, в свою очередь, ничего не поняв из этой галиматьи, обозлился и стал почем зря честить бестолкового фельдфебеля, крича, что «первый раз видит такого олуха», и тут же бросился жаловаться капитану Клапке, вышедшему с какой-то бумагой из своего командного пункта, а заодно и просить у него возок, но капитан, увидев Апостола, оказался ничуть не толковей своего подчиненного – ни жив ни мертв смотрел он на своего друга, дрожащими пальцами то застегивая, то расстегивая китель.

– Все же ты попытался... Ах ты, горе... Я как чувствовал... Недаром ты мне сегодня снился...

Апостол виновато понурил голову и ничего не ответил. Капитан от волнения все не мог прийти в себя, нервно ломал пальцы, бормотал что-то жалостливое, даже жалобливое, будто ожидал, что именно он, Апостол, станет его утешать. И, внезапно очнувшись, как бы вспомнив, что это не он, а Апостол находится в бедственном положении и общение с ним небезопасно, что, выказывая себя его другом, капитан ставит себя под удар, как однажды уже сделал и чуть не угодил под трибунал, он хотел было поскорей ретироваться, но не смог...

– Полога, я буду тебя защищать! – в запальчивости крикнул он. – Слышишь, Полога! Я тебя спасу! Во что бы то ни стало спасу!

Апостол, не ожидавший от капитана Клапки такой отчаянной смелости, счел ее признаком кратковременного помешательства и только недоверчиво пожал плечами.

– Ладно, ладно... как хочешь... – снисходительно пробормотал он, но веры в его голосе не было, слова его прозвучали, как тяжелый вздох.

– Голубчик! Как же это ты? – все еще не в силах справиться с потрясением, с горечью бормотал Клапка, со слезами глядя на Апостола, но тут же опять обнадежил: – Понадейся на меня, Полога! Я тебя спасу!

И, повернувшись, быстро ушел к себе на командный пункт.

Арестант и конвоиры уселись на предоставленную в их распоряжение телегу и покатили по извилистой, неровной, в ямах и буграх дороге с крутыми спусками и подъемами. Ехать пришлось медленно. Молоденький подпоручик оказался весьма словоохотливым и, чтобы как-то скоротать долгий путь, завел с Пологой нескончаемый разговор. Рассказал, что он сакс, родом из деревни под Брашовом, наполовину сакской, наполовину румынской, что отец его трижды был женат и от каждой жены у него по сыну, так что после смерти старика хозяйство придется делить на троих. Два старших брата так и остались жить в деревне, хотя теперь они, разумеется, воюют, но, слава богу, оба живы, а вот его с малых лет повлекло учиться, закончил он в Вене коммерческий институт и должен был получить место служащего в одном из казенных банков в Сибиу, да вот война помешала. И стал он офицером... Если останется жив, будет кадровым военным. Военная служба ему по вкусу, пожалуй, она получше даже, чем гражданская, и выгодней...

Рассказав о себе, он стал вызывать на откровенность Апостола, допытываясь, как да где его поймали и почему он решил дезертировать. Но Апостол не был расположен исповедоваться, и словоохотливый подпоручик, ничуть не обидевшись его молчанием, принялся рассказывать, какие случаи дезертирства ему известны...

– Служил у нас в полку один поляк, веселый парень, свой в доску... Да вот месяца четыре назад вздумалось ему дезертировать... Дурь нашла... Захотелось бежать, а его словили... Только он новел себя как храбрец, сразу начистоту сказал, мол, собрался дезертировать... И за чистосердечное признание его к расстрелу приговорили... Все же почетно... Расстрел для солдата почетная смерть... А то ведь перебежчиков обычно не стреляют... А пуля, что своя, что вражеская, все едино, – солдатская, только калибром и разнится... Верно?.. Конечно, если не просто дезертир, а еще изменник, решил перекинуться на сторону врага, тогда уж петли не миновать... У трибунала на этот счет строгий распорядок, за измену полагается виселица!.. Помню, на русском фронте был у нас такой случай, служил я тогда в одиннадцатой дивизии, так вот...

Дорога выровнялась, возница подхлестнул лошадок, колеса затарахтели по утрамбованной как камень грунтовой дороге, и телегу так затрясло, что бедный подпоручик до крови прикусил себе язык, чуть не взвыл от боли, ругался и плевался кровью, всякий раз прижимая к губам ладонь... Но спустя какое-то время опять завел разговор, хотя уже без прежней бойкости, мешала тряска, да и язык, видать, еще побаливал, потому что он продолжал изредка плеваться, как плюются заядлые куряки, и все норовил доплюнуть до текущей обок дороги речки.

Грохот колес, долгая тряская езда разбередили уснувшие было мысли поручика Бологи.

«Сегодня в девять утра я должен был заседать в составе трибунала, судить людей второй раз в жизни, а теперь меня самого везут в трибунал, и я сам предстану перед судом! – думал он без всякого страха и сожаления и тут же с любопытством спросил самого себя: – Интересно, кого они изберут вместо меня в трибунал?»

Он стал судорожно перебирать в памяти всех знакомых ему офицеров дивизии, годящихся на такую роль. Вспоминая, он перебирал в уме и то, как и при каких обстоятельствах с ними знакомился или встречался. Увлекшись, он забыл, почему стал вспоминать о них. Потом вспомнил Илону и подумал, что не придется ему, может быть, никогда ее больше увидеть, даже дома ее он не увидит, потому что останется дом могильщика где-то далеко в стороне, да и деревню объедут они стороной, а увидит он вместо этого то, с чем ему встречаться как раз и не хотелось бы, увидит семерых повешенных крестьян, потому что другой дороги в Фэджет как по шоссе, а значит, и мимо злополучной рощицы, нету...

Солнце пригревало спину. В его теплых, мягких лучах верхушки деревьев на горных склонах светились яркой зеленью листьев. Вдоль утрамбованной многими колесами и копытами грунтовой дороги, извиваясь, текла бурная веселая речушка, тишина, благодать, лишь штыки конвоиров зловеще посверкивали, уставясь остриями в небо.

У наведенного саперами моста через веселую речушку свернули на шоссе. Лунка осталась где-то сзади за холмом, и стоял там в проулке дом могильщика, и осталась там в доме одна-одинешенька Илона, даже не подозревавшая, что едет он сейчас мимо ее дома, а повидать ее не может.

Чем ближе подъезжали к рощице, где висели казненные, тем тягостней и тревожней становилось на душе поручика Бологи. Как только показался знакомый поворот, Апостол опустил голову, уставившись на дно телеги, и стал смотреть в щель между досками на убегающую вспять дорогу. От рощи на край шоссе ложилась широкая тень. Лошади, почуяв прохладу, замедлили бег. Вдруг подпоручик заметил повешенных и пришел в такой бешеный восторг, будто глазам его открылось нечто и впрямь чрезвычайно интересное и привлекательное.

– Вы только гляньте! – кричал он, захлебываясь от упоения. – Нет, вы только гляньте! Вот это картина! Эй, ты, поезжай помедленней! Такое не часто увидишь!.. Сидишь себе в окопе, как медведь в берлоге, и не знаешь даже, что на свете белом делается!.. Это наверняка шпионы! Здорово мы их!.. И правильно, не шпионничай!.. Вы только гляньте, сколько их!.. Раз, два, три... Семеро! Целых семеро!.. С нашим генералом не шути!..

Он громко расхохотался и обернулся к Бологе, как бы призывая разделить с ним радость. Апостол сидел все так же понурив голову и ничего не отвечал. Подпоручик увидел его белую изогнутую тонкую длинную шею, внезапно спохватился, что везет арестанта, которому, возможно, завтра уготована такая же участь, как тем, в роще, резко оборвал смех и накинулся на солдата-возницу:

– Ты что? Заснул! До обеда нам тут торчать? Гони давай! Висельников мы не видали, что ли?.. Ну и балбес ты, братец!..

Апостол все еще продолжал смотреть в щель между досками на убегающую вспять дорогу и вдруг увидел, или ему только почудилось, будто он увидел, тень от дерева, на котором висел один человек, другая ветка пустовала как бы в ожидании очередной жертвы. Дикий страх сковал душу Апостола.

– Господи! Господи! Господи! – зашептал он, по в силах унять дрожь.

Горячее, как заклинание, как молитва, слово неожиданно окрылило дух, вернуло душе покой, и Апостол, вскинув голову к залитой солнцем лазури, блаженно прошептал: «Не хочу умирать!.. Хочу жить! Жить! Жить!..»

Он и в самом деле ощутил прилив сил, ему захотелось говорить, смеяться, петь, доказать всем и прежде всего самому себе, что он еще жив. Таинственно улыбаясь, он взглянул на подпоручика и поверг его в изумление неожиданным восклицанием:

– Какая прекрасная погода! Не правда ли?.. Как все хорошо!.. Жить – это ведь так чудесно!..

Подпоручик растерянно и недоуменно молчал. Апостол принялся теребить его за рукав, будто хотел заставить во что бы то ни стало заговорить, и заговорил сам, заговорил так скоро, словно боялся не успеть сказать ему все, высказать главное:

– Вы мне начали рассказывать о некоторых случаях дезертирства и не закончили... Мне бы хотелось... Но позвольте, я вам кое-что скажу... Ах, вы так молоды, мой друг, так молоды... Сегодня мне в девять утра предстояло заседать в трибунале, разумеется, в качестве судьи... Смешно! Верно?.. Хотя, по правде сказать, я уже однажды был в составе судейской коллегии трибунала по одному весьма странному делу... Мы осудили на смерть одного человека... чеха... подпоручика Свободу... Такая... Так его звали: Свобода... Подпоручик Свобода... И его повесили...

Телегу трясло, мысли мешались, речь Бологи была сбивчивой, сумбурной, странной, он сознавал это, но не мог упорядочить свои мысли, боялся, что не успеет рассказать главного: почему он решился дезертировать; говорил так, будто от подпоручика зависело, признает или не признает трибунал Бологу виновным...

3

Телега въехала на широкий штабной двор и остановилась на том самом месте, где накануне Болога разговаривал с претором и старостой. Теперь Апостол стоял на том же месте в окружении четырех вооруженных штыковыми винтовками конвоиров, подпоручик отправился с докладом о прибытии арестованного. Во дворе со вчерашнего вечера, казалось, ничего не изменилось: так же стояли два автомобиля и несколько мотоциклов, так же прохаживался перед амбаром солдат с ружьем наперевес, так же у крыльца штаба толпились военные в ожидании распоряжений... За сараями насколько хватало глаз тянулся цветущий сливовый сад, а посреди двора одиноко торчал поднятый к небу колодезный журавель... Только солнце светило ярче, беспощадней. И все, все люди – и стоявшие во дворе, и выглядывавшие из окон, и прохожие с улицы – удивленно смотрели на необычного офицера, бледного, усталого, в изодранном и грязном мундире и окруженного четырьмя вооруженными до зубов конвоирами.

Любопытство окружающих смущало и тревожило арестанта, он нервно поеживался и опять, как заклинание, твердил одноединственное слово: «Господи! Господи! Господи!»

И чтобы как-то спастись от этого тягостного внимания, старался смотреть в сторону, разглядывал верхушки цветущих слив над крышами сараев в глубине двора и не заметил вышедшего из дома старосты могильщика Видора, но тот сразу его заметил, да так и застыл на месте, даже не успев надеть шапку.

– Что это с вами, господин поручик? – спросил он наконец, глядя на Апостола полными ужаса глазами и так и оставшись стоять на почтительном расстоянии от него. – Что с вами стряслось?.. Как же это?.. А мы-то решили, что вы вернулись в Лунку... К Илоне... Господи боже!..

– Да-да... К Илоне!.. – просияв, подтвердил Апостол и тут же вспомнил про карту, которую с таким торжеством и злорадством рассматривал поручик Варга. И зачем понадобилось Апостолу обманывать себя и Илону? Теперь он был рад, что ему не удалось утаить правду, как он об этом ни старался. Карта была только уловкой, правдоподобной уловкой, но вернулся он все же из-за Илоны, и, конечно, всем это понятно...

– Назад! Не положено! – крикнул вдруг конвоир, видя, что Видор собирается подойти к арестанту, и тот испуганно отпрянул.

На крыльцо вышел подпоручик и, отстранив толпившихся возле дверей солдат, махнул рукой конвоирам, подзывая их вместе с арестованным.

В тесной, заставленной столами и шкафами канцелярии арестованного дожидался капитан-претор. Его подняли глубокой ночью, и все это время он провел в трудах и размышлениях, заранее подготовившись к следствию. Он ликовал. Впервые ему выпала неслыханная удача, впервые в его руки попало настоящее – «грандиозное» – дело, которое возвышало его в собственных глазах и могло возвысить в глазах начальства. Он потирал руки от удовольствия, постоянно вскакивал, пробовал пробежаться по комнате и беспрестанно натыкался на столы, шкафы, стулья. В самом углу канцелярии за письменным столом, поигрывая новым пером, сидел сухопарый, обезьяноподобный фельдфебель.

Как только ввели Бологу, претор, стоя по команде «смирно», важно и чинно выслушал доклад подпоручика, размашисто расписался в получении пакета с «вещественными уликами» и рапорта и отдал честь. Но как только подпоручик скрылся за дверью, лицо претора приобрело прежнее ликующее выражение, так что Апостол даже принял его за знак расположения и в ответ доверчиво и светло улыбнулся.

– Ну-с, голубчик! – произнес претор, все так же сияя, будто со вчерашнего дня, когда Бологу привезли на машине для участия в трибунале, ровным счетом ничего не изменилось. – Давайте, не теряя ни минуты, сейчас и приступим. По порядку, по порядку... Все ли готово, фельдфебель?.. Отлично! Итак! Записывайте... А вы что же стоите, садитесь... Нет-нет, ближе, вот сюда...

Претор продиктовал фельдфебелю положенное вступление к протоколу допроса. Апостол сидел, втиснувшись в узкое пространство между двумя письменными столами, испытывая гнетущее чувство неловкости и неудобства. Претор дважды тщательно и с явным удовольствием прочитал рапорт поручика Варги, одобрительно крякнул, затем распечатал пакет с «уликами», то есть с вещами, отнятыми у Бологи при обыске, внимательно изучая каждую вещь и все больше воодушевляясь, как человек, чьи подозрения подтвердились и он вправе гордиться своей прозорливостью.

– А теперь кратко, четко, по-военному ответьте на мои вопросы, – скороговоркой произнес претор заученную фразу и, не взглянув на Бологу, продолжал перебирать в руках «улики».

Апостола давно томило желание исповедаться, объяснить всем, и самому себе тоже, душевное состояние, вынудившее его решиться на такой неблаговидный поступок, как дезертирство. На каждый вопрос претора он старался отвечать полно, обоснованно, а главное, предельно искренне. Но претор всякий раз обрывал его, не дослушав объяснений, задавал новые вопросы, как бы стараясь загнать Бологу в какую-то хитроумную словесную ловушку. Когда Апостол что-нибудь объяснял ему, претор перебивал, останавливал, говорил, что его интересуют не мотивы, а факты, хотя для Апостола именно мотивы и были фактами. Не понимая, куда претор клонит, Болога все более раздражался, отвечал путаней, бестолковей и в конце концов, вспылив, закричал в негодовании:

– Господин капитан, вы же не желаете меня выслушать. Я ничего не скрываю и не утаиваю, наоборот, стараюсь наиболее полно изложить все факты до мельчайших подробностей и, главное, душевное состояние, вызвавшее то или иное действие, а вы отказываетесь слушать... Я открываю вам свою душу, как духовнику, чтобы вам было легче понять мои действия...

– Напрасно утруждаете себя, голубчик... Я не духовник, а следователь и, следовательно... – тут он сделал значительную паузу, наслаждаясь своим каламбуром, – ...интересуюсь только фактами. Пока что мной установлено следующее: имела место попытка дезертировать. Это вы признаете?

Тон и глумливая усмешка претора Апостолу не понравились, и он, отвернувшись, промолчал.

– Значит, сам факт попытки дезертировать вы не отрицаете?.. До причин мы как-нибудь сами докопаемся. Еще раз вам напоминаю, меня интересуют голые факты, а не ваше... душевное состояние. Пойдем дальше. Согласитесь, что само по себе назначение вас в состав судей трибунала не могло стать побудительной причиной перехода к врагу... Так или нет?.. У вас была возможность, если бы вы сочли кого-нибудь из подсудимых невиновным, голосовать против его наказания и даже за полное его оправдание. Суд призван вершить справедливость и карать только виновных... Согласитесь, что карать виновных не есть преступление, а святая обязанность судей. На то и закон... Вы человек образованный и знаете это не хуже меня. Не сегодня завтра вам предстояло самому занять видное положение в обществе...

– Иногда судить других страшней, чем самому быть судимым, – ответил Апостол, в душе его словно загорелся свет истины.

– Так-так, интересно... Но оставим это пока, – проговорил претор, непонятно чему обрадовавшись и потирая руки. Он взял со стола карту, разложил ее и, указав на нее пальцем, насмешливо спросил: – А это что? Это как прикажете понимать?

Апостол побледнел. Он и сам себе не смог бы объяснить, зачем ему тогда понадобилась эта маленькая ложь, зачем притворялся он перед Илоной, что вернулся не к ней, не из-за нее... Конечно, случайно наткнувшись на карту, возможно, он и подумал, что она ему может пригодиться, но не поэтому же он сунул ее в карман, не за ней вернулся... Но разве можно объяснить это претору, разве можно поверить в это?..

– Это карта, составленная в моем отделе, – ответил Апостол, заглядывая в нее и стараясь определить то место, где был задержан Варгой.

– Вижу, что карта. Как-никак я тоже офицер! – надменно усмехнулся претор. – Меня интересует, почему она оказалась у вас в кармане и именно тогда, когда вы собирались перейти к врагу...

– Почему... почему... – покраснев до ушей, смущенно повторил Апостол, понимая, что говорить претору правду бесполезно, а придумывать оправдательную ложь нечестно.

– Да-да, почему?.. – торжествующе повторил претор, глядя в упор на Бологу. – Хотите, я объясню?.. Потому, что вам не хотелось прийти туда с пустыми руками.

Кровь бросилась в лицо Апостолу, он с негодованием отвернулся. Стоило ли после этого разговаривать с оскорбителем, подозревающим его в бесчестии... Но претор, разумеется, истолковал его молчание как новую свою победу: значит, преступник сломлен, опять прижат к стенке неопровержимой логикой.

Он сложил карту и небрежно бросил на стол.

– Сколько бы вы ни прикрывались «душевным состоянием», истинные мотивы все равно всплывут на поверхность. Правду не утаишь! Так что советую сразу и во всем сознаться! Да-с!..

Дело в том, что преступление Бологи было «открыто» претором задолго до прибытия самого арестанта, ночью в «трудах праведных». Материалы допроса должны были лишь оснастить фактами это «открытие». А «открытие» заключалось вот в чем: в тылу дивизии, при попустительстве генерала, не желавшего прислушиваться к голосу бдительных офицеров (понимай: претора!) – теперь-то он должен по достоинству оценить это предупреждение, воздать ему должное! – итак, в тылу действовала разветвленная шпионская организация, куда входили те семеро казненных и другие двенадцать, что заперты в амбаре. Нужно было лишь напасть на след руководителя банды. Претор давно догадывался, что руководить такой крупной шпионской организацией должен был человек военный, опытный или, лучше сказать, матерый разведчик... Ну вот Болога и попался! Конечно, претору следовало давно обратить на него внимание, спросить себя: почему это румын воюет на румынском фронте?.. Упущение, конечно! Но с другой стороны, как можно было заподозрить заслуженного офицера, героя войны, кавалера трех медалей за доблесть... Упущение! Но, слава богу, помог счастливый случай. Бологу назначили в состав трибунала, и Болога забеспокоился. Каково ему было сесть за судейский стол, если судить должны были его сообщников. Вдруг кто-нибудь из них, увидев его среди судей, предаст, сорвет с него маску!.. И Болога решил не подвергать себя риску, уйти за линию фронта. Заслуг у него там, может быть, больше чем надо. И там он был бы встречен как герой! Не мог же он предполагать, что попадется. А для полного триумфа он решил еще и прихватить карту фронта. Ему хотелось дать своим координаты всех частей, чтобы обрушить на них шквальный огонь и разом их уничтожить. Особенно Болога стремился уничтожить ненавистную для него канцелярию претора, и ее координаты имеются на его карте...

Апостол, улыбаясь, слушал весь этот бред и не верил своим ушам. Сначала он думал, претор шутит, разыгрывает его, но постепенно убеждался, что тот далек от желания шутить. Последовательно и целенаправленно претор фабриковал «крупное дело» из таких нелепых измышлений и домыслов, что было бы над чем посмеяться, если бы они не могли стоить жизни многим и многим людям помимо Бологи... А он-то как идиот исповедовался перед этой мразью... Глубокое отвращение ко всему на свете охватило Апостола. Он ушел в себя и больше уже не слышал, о чем говорит претор. Отвернувшись к окну, он разглядывал маленький домик, куда вчера еще хотел его поместить староста как гостя и куда сегодня, судя по тому, что у крылечка, чуть ли не достигая головой крыши, топчется часовой, Бологу поместят как арестованного.

Претор задавал какие-то вопросы, но Апостол не считал уже нужным на них отвечать.

– Хорошо, вы вправе не отвечать, – стараясь казаться невозмутимым и весь налившись кровью от обиды, сказал претор. – У нас и без того предостаточно улик... Одной меньше, одной больше! Не имеет значения!.. Распишитесь под протоколом.

Апостол даже не шелохнулся. Претор угрожающе прищурился и сделал страшное лицо, но Болога не удостоил его даже взглядом.

– Конечно, я не могу вас заставить подписывать ваши же показания, но учтите, что это не важно... Подпись всего лишь формальность! Да-с!.. Даже это вам не поможет! Вы...

Он осекся на полуслове не в силах сдержать гнева и сорвал его, как всегда в таких случаях, на своем подчиненном.

– Уведите подсудимого!.. – крикнул он. – В чем дело? Почему до сих пор не уводите? Допрос давно окончен... Да, вот что еще! Немедленно отправляйтесь в Лунку, обыщите квартиру арестованного до пылинки. Все бумаги, письма, записи привезти сюда! Ясно?..

Стоявшие на крыльце военные посторонились, пропуская арестанта. Майское солнце обласкало его, когда он спустился с крыльца. Чуть в стороне во дворе генерал Карг разговаривал с каким-то незнакомым полковником. Фельдфебель, проходя мимо них, вытянулся и отдал честь, а Болога прошел не замечая. Генерал бросил на него гневный, негодующий взгляд – взгляд коршуна. Приблизившись к дому, Апостол заметил в окне могильщика Видора и жену старосты, оба смотрели на арестанта глазами, полными слез. Апостол улыбнулся им кроткой, ласковой, извиняющейся улыбкой, как бы говорящей: ничего, мол, не попишешь, так уж оно вышло.

Его подвели к маленькому домику. Часовой, худющий, с изжелта-бледным лицом, долговязый деревенский парень, в пропитанном потом и грязью линялом мундире, изо всех сил старался казаться бравым солдатом, чем вызвал улыбку даже у обезьянолицего фельдфебеля.

Фельдфебель отпер дверь и пропустил Бологу вперед.

– Если вам что-нибудь понадобится, вызовите меня... Не желаете ли кофе или чаю?..

Болога недоумевающе молчал. Фельдфебель, не дождавшись ответа, ушел и дважды повернул ключ в замке, накинув скобу и повесив дополнительно амбарный замок. Нарочито громко, чтобы слышал арестованный, он наказал часовому никуда не отлучаться и временами заглядывать в оконце и, лишь завидит что-нибудь подозрительное, тут же сообщить... Он заставил солдата трижды повторить приказание и только после этого со спокойной душой удалился...

5

Апостол остался один в маленькой, крошечной комнатке, с маленьким, крошечным оконцем и маленькой, крошечной дверью. При звуке поворачиваемого в замке ключа Апостол вздрогнул, потом он услышал, как фельдфебель давал наставления часовому. Слышал, как фельдфебель спустился с крыльца; каждая из трех ступенек при этом отозвалась на свой лад характерным скрипом. В маленьком квадратном оконце арестант увидел лишь живот часового, затянутый ремнем с черным новеньким патронташем, на котором покоилась огромная натруженная толстопалая крестьянская рука.

Как человек, впервые попадающий в новую обстановку, Апостол первым делом огляделся по сторонам. У стены напротив двери стоял столик, в одном углу раскинулась застеленная кровать, в другом – умывальник и табуретка. Остальные углы занимали стулья... Апостол снял каску, бесшумно положил ее на стул в углу, пригладил волосы на висках так, будто сжимал ладонями голову, желая унять боль, потом прошелся от двери до стола, насчитав ровно четыре шага. Давно не беленные стены потрескались. Апостол оперся на стол: рассохшиеся доски столешницы образовали щель, забитую густо пылью. Стол был выскоблен дочиста; видно, чистили его и скоблили недавно. На боковинке стола, у самой стены ножом была вырезана надпись: «Маялся я тут... дней».

«Видно, тот босниец-знаменосец, – вспомнил Апостол рассказ старосты. – Но почему он не указал, сколько дней?»

Ни одна мысль не удерживалась в голове, сразу растворялась, таяла. Чтобы немного сосредоточиться, Болога прошелся по комнате, сделал четыре шага от стола к двери и четыре обратно, потом сел на кровать. На белом крохотном прямоугольнике окна четко выделялся крест, строгий, ровный, темный...

«Вон там находится канцелярия, где меня допрашивал... – перед глазами Апостола возникло лицо претора, – маньяк... маньяк... маньяк...»

Апостолу вспомнились до мельчайших мелочей все события этой кромешной ночи с той минуты, когда он столкнулся на узкой тропке с поручиком Варгой и до последней минуты... Апостол перебирал в памяти эти мгновения. Они виделись ему, как видятся в прозрачном, чистом стеклянном сосуде отдельные пылинки. Мгновения эти проносились перед глазами вспышками молний, сменяясь одно другим, как кадры фильма, – и каждое было исполнено великого смысла. Апостол перебирал их, рассматривал по одному и зачарованно шептал:

– Каждый такой миг стоит целой жизни...

Однако скоро он засомневался в правильности своего вывода.

«Нет, – возразил он сам себе, – человек живет не событиями внешнего мира, а волнениями души... Главное – душа, вне души нет и не может быть никакой жизни. Вне души – пустота!.. Если бы душа вдруг перестала существовать, человек бы не ощущал себя живущим...»

По двору в обнимку прошли два солдата. Мысли Апостола отвлеклись в сторону, но потом вновь вернулись в прежнее русло.

«И все же чаще всего именно внешние события и волнуют нам душу... Одно без другого существовать не может... Это звенья одной цепи, хотя каждое воспринимает себя как независимое целое... И только бог...»

Дважды щелкнул, повернувшись в замке, ключ. На пороге появились солдат с подносом и сухопарый фельдфебель; солдат поставил поднос на стол и тут же вышел, а фельдфебель, задержавшись возле двери, сказал:

– Господин поручик, вам принесли и кофе, и чай, что захотите...

Апостол сидел на кровати, поджав под нее ноги. Он лениво взглянул на поднос и вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Неторопливо поднялся, подошел к столу и с удовольствием отхлебнул горячего чая. Есть ему не хотелось, всем его существом завладела апатия. Все ему сделалось безразлично; отстраненно и равнодушно подумал он, что заперли его, как собаку в конуре, и держат под замком, как преступника... Он лег на кровать лицом вверх и закрыл глаза. Так, ни о чем не думая, пролежал он бесконечно долго, он и сам не мог определить сколько. Когда он открыл глаза и посмотрел на часы, стрелки показывали одиннадцать.

«Господи боже, почему же так медленно тянется время? – подумал он. – Я здесь всего час... всего один час... Если так и дальше пойдет, мне не выдержать, я сойду с ума...»

Он встал, прошелся по комнате, будто собирался движением ускорить ход времени. Ни одна мысль не удерживалась в мозгу, а откуда-то исподволь угрожающей волной накатывала тревога – и росла, росла, росла... Цепенящее чудище вползало в его душу – физический, неисповедимый, животный страх смерти, страх за свою жизнь... Охваченный жутью, Болога кинулся к двери и застыл как в столбняке, не зная, что делать дальше; перед глазами смутным видением, становясь все ясней и четче, возникала одинокая корявая зловещая ветка дерева; она надвигалась, словно собирающаяся схватить его неведомая рука... Болога готов был закричать, оттолкнуть ее от себя, отскочить в сторону, но ноги точно приросли к полу... Невероятным усилием ему наконец удалось сдвинуться с места, и он заметался по комнате. Это его несколько успокоило, привело в себя... Но страх еще гнездился в глубинах души, отзываясь глухим беспокойством. Чтобы окончательно привести мысли в порядок, Болога сделал еще одно усилие и, заложив руки за спину, несколько раз прошелся по комнате... Нужно было найти какой-нибудь убедительный довод против обвинений претора...

«Даже самому смелому, самому мужественному человеку случается хоть на минуту растеряться и испугаться, – рассуждал он. – Каждому, кто бывал на фронте и сталкивался лицом к лицу со смертью, это ведомо. Но разве минута слабости превращает сильного духом человека в труса? Вот и мой поступок, что он по сравнению со всей моей жизнью, – миг, не больше, минутная слабость. Три года день за нем я честно и доблестно сражался, так неужели одним этим поступком я мог перечеркнуть всю свою прежнюю жизнь? Как бы претор ни старался очернить меня, ему это не удастся...»

Апостолу стало немного легче. Желание жить подсказывало ему все новые и новые доводы... Конечно, теперь он заживет совсем по-иному, без иллюзий и химер, основываясь только на реальности. Все его метания происходили от засевшего в душе больного корня, надо вырвать этот корень, очистить от него душу Надо смотреть на жизнь трезво и принимать ее такой, какая она есть, со всеми ее недостатками и несуразностями, не вступая с ной в бессмысленную борьбу.

«Теперь все зависит от решения членов трибунала, – внезапно перескочил он с одной мысли на другую. – И, разумеется, от защитника... Кстати, кто мой защитник?.. Ах, да, Клапка!.. Он сам вызвался!.. И претору уже известно... Первым его вопросом было, кто будет у меня защитником, я и сказал...»

Клапка!.. Да разве Клапка годится для такой роли? Конечно, лучше бы на его месте был кто-нибудь другой. Тут нужен человек с большим весом, пользующийся авторитетом среди офицеров... А Клапка! Как бы он окончательно не завалил дело, вместо того чтобы спасти... Клапка!.. Это он своим рассказом про лес повешенных растревожил Бологе душу, отравил ее ядом сомнения... Жизнь похожа на шаткую доску, то взлетаешь под облака, то проваливаешься в тартарары. Человеку приходится всю жизнь балансировать на этой доске, чтобы удержаться на весу, а уж если скатываешься, ничто тебя не спасает...

«Я всегда доверялся словам, а что такое слова? Ничто, пустота...»

Вдруг он подумал об Илоне, и по сердцу разлилось живительное тепло, оно растекалось по всему телу так, как разливается свет по утреннему небосклону. Любовь наполняла его живой силой, потихоньку возвращала к жизни. Сияя от счастья, он радостно прошептал:

«Только любовь не знает предела... Только любовь приближает нас к богу, к вечности, к блаженству...»

На некоторое время он обрел спокойствие. Так спокоен метавшийся в бурном потоке листок, выплывая на гладкую, безмятежную поверхность воды...

Но вдруг беспокойство опять овладело им, он опять зашагал но комнате, прислушиваясь к собственным шагам, отдававшимся с такой гулкостью в ушах, как отдается гулом ход маятника в футляре стенных часов... Боль тысячами игл пронизывала разгоряченный мозг. Апостол остановился. Боль сразу улеглась, но беспокойство все еще шевелилось в израненной душе.

«Я просто потерял контроль над собой, – с горечью признался Апостол. – Рассудок, всегда казавшийся мне надежной и твердой опорой, подвел меня, забарахлил, как мотор, в карбюратор которого попал песок. Лучше лечь и уснуть... Предаться воле случая: как будет, так будет!»

Он лег, но уснуть ему не удалось, беспокойство росло, мысли осаждали его, как осаждают враги вот-вот готовую сдаться крепость...

Изредка его отвлекали всякие шумы, доносившиеся со двора: смех солдат, гудение мотора, чей-нибудь окрик или разговор...

Потом ему принесли обед... И опять началось все сначала: мысли, мысли, мысли...

Вечером он услышал приближающиеся шаги и узнал по походке фельдфебеля. Решив, что это претор посылает за ним, чтобы еще раз допросить, Апостол обрадовался. Все же это несколько отвлечет его от навязчивых мыслей, внесет некоторое разнообразие в его жизнь. Фельдфебель снял замок, дважды повернул ключ в дверном замке, но не вошел, а впустил в комнату... Илону. Апостол вскочил на ноги и стоял, не веря своим глазам: не видение ли это? Он замер, боясь шевельнуться, боясь спугнуть радостное видение. Илона поставила на стол поднос с ужином. Лицо у нее было опухшее, заплаканное, но глаза и губы улыбались тихой, кроткой, счастливой улыбкой, хотя где-то в глубине таили смертельный страх. Расставив на столе тарелки, Илона задержалась на несколько секунд и как заклинание дважды повторила своим удивительным бархатным чарующим голосом:

– Спаси, господь!.. Спаси, господь!..

И так же тихонько, как вошла, скрылась за дверью. Видение, да и только! Апостол видел, как она спустилась с крылечка, и протер глаза, чтобы удостовериться: не сон ли это?

Вошел фельдфебель и зажег подвешенную к потолку лампу.

– Уж так они меня упрашивали, так упрашивали, и староста, и сама девчонка... – произнес вполголоса фельдфебель, чтобы не мог услышать часовой. – Слезами изошла... Говорит, не пустишь, наложу на себя руки... Ну и разжалобила... Люди мы все ж, не звери. Только уж вы, господин поручик, поаккуратней, а то, не ровен час, узнает капитан... Уж не дай-то бог! Погубит начисто!.. От него пощады не жди...

Болога был вне себя от счастья. И куда девалась его недавняя угрюмость и беспокойство. Он больше не чувствовал себя одиноким, душа исполнилась надежды. Не помня себя от радости, он с благоговейным трепетом повторил слова девушки:

– Спаси, господь!..

6

На следующее утро, чуть свет, к нему явился совершенно убитый горем капитан Клапка. Фельдфебель впустил его, а сам остался ожидать во дворе, изредка поглядывая на часы.

– У нас всего час времени, – предупредил Клапка, крепко пожимая Апостолу руку. – Претор долго торговался, но я настоял, чтобы мне предоставили ровно час... Думаю, за час мы управимся, главное в деле мне известно... Я уже здесь со вчерашнего вечера, ознакомился с рапортом Варги, уликами и твоими показаниями, а также с заключением нашего обожаемого претора... Староста и могильщик, как только проведали, что я твой защитник, осаждают меня без конца... и девчонка тоже... Прости, невеста... Хорошая она девушка, душевная... Теперь я все понимаю и одобряю твой выбор... Впрочем, суть не в этом... Они меня просто закидали идеями, как тебя спасти. Могильщик, славный он мужичок, даже предложил выломать заднюю стенку этого сарая и помочь тебе бежать! Что поделаешь: старость не радость! Жена старосты, говорят, валялась в ногах у генерала, прося тебя помиловать. И хотя он ее весьма ценит за изысканную кухню, что-что, а поесть он любит... но, увы, добилась она лишь того, что он обещал не вмешиваться, дать делу естественный ход. Дескать, как трибунал решит, так оно и будет. Но это не так уж мало... При умелой и правильной защите, надеюсь, наша возьмет... Но наговорил ты, братец, с три короба, и совсем некстати! Можно подумать, что ты твердо решил себя погубить. Хорошо еще, догадался не подписывать протокол. Благодаря этому я добился переосвидетельствования, то бишь нового допроса, хотя мне это стоило немалых усилий, но я настоял на своем. Так что теперь все зависит от тебя. Первое, ты должен напрочь отказаться от первоначальных показаний; второе, отрицать, что хотел дезертировать... В остальном положись на меня. Буду придерживаться версии, что ты заблудился ночью среди всех этих траншей и заграждений в незнакомой местности... С картой, надеюсь, тоже как-нибудь удастся уладить, для нашего героического претора она – главный аргумент, доказательство твоей измены... Словом, не унывай, все будет хорошо! Главное, не противоречь мне!

Он взял табурет, придвинул его к столу и сел. Апостол стоял спиной к окну и глядел на надпись, вырезанную на боковинке стола: «Маялся я тут...» Капитан удивленно смотрел и ждал, что он скажет.

– Когда суд? – тихо спросил Апостол.

– Часа через три... Да, ровно в десять... – ответил капитан, взглянув на часы и не понимая, зачем он об этом спрашивает.

Болога опять уставился на надпись, пошевелил губами, будто читал ее по слогам, и тихо произнес:

– Тогда будь как будет...

Клапка подскочил как ужаленный, яростно набросился на него и, схватив за плечи, стал бешено трясти.

– Ты что? Сдурел? Опять за свое? Не понимаешь, что тебя ждет?

– Смерть, – улыбнувшись, спокойно ответил Апостол и безмятежно посмотрел ему прямо в глаза.

– Виселица, Болога! Виселица! Вот что тебя ждет! – упавшим голосом возразил Клапка и невольно задержал взгляд на его белой длинной тонкой шее, торчащей из расстегнутого воротника кителя.

– Какой идиот станет совать голову в петлю, если есть возможность спастись, радоваться солнцу, жить!.. Ты должен спастись, Болога! – уже спокойней закончил он и потрепал друга по плечу. – Я тебе предложил отличную лазейку, и ты должен послушать меня и воспользоваться ею. Не прозевай момент!.. А я уж довершу остальное!.. Я тебя понимаю, мне тоже тогда было туго... Хотя, конечно, я был в лучшем положении, чем ты... Но и я мог тогда сплоховать... Когда я сидел в камере, мне всюду мерещилась виселица... Я понимаю, когда постоянно думаешь о смерти, она становится притягательной... дурманит... манит... Но ты должен во что бы то ни стало вырваться из ее сетей. Во что бы то ни стало, слышишь, Болога! Поверь, даже самая плохонькая жизнь лучше смерти. Я так считаю... Жизнь только здесь, а там – ничто, конец...

– Как знать? Может, именно там и начинается настоящая жизнь, – вяло, будто нехотя, возразил Болога. – Если бы ты эту лазейку предложил мне вчера, я бы руками и ногами за нее ухватился, плясал бы от восторга, но сегодня у меня будто с души камень свалился... Вчера мне было так худо, так худо... Я был зажат как в тисках, метался, не зная, что делать, а вечером пришла Илона, и... я ожил... ко мне вернулась любовь... Иначе бы я свихнулся от одиночества и тоски, особенно ночью... Теперь душа моя спокойна... Мне больше ничего не надо. Я люблю, мне этого достаточно, потому что любовь вмещает в себя и бога, и жизнь, и смерть... Моей любовью наполнена вся комната... Я дышу ею, как воздухом... Кто нe любит, тот, можно считать, и не живет... а любящий пребывает вечно... Когда ты любишь, тебе совсем не страшно перешагнуть через порог жизни, потому что любовь проникает повсюду, во все видимое и невидимое... Возможно, я еще буду держаться за свою жизнь, возможно, буду мучаться, но...

Клапка с трудом сдерживался, он терял терпение, но не прерывал Бологу, давая ему выговориться, полагая, что его слова вызваны страхом смерти. Но в конце концов все же перебил его:

– Дорогой мой друг, ты или не отдаешь себе отчета, или в самом деле спятил... Подобные рассуждения может позволить себе человек, сидящий за письменным столом, находящийся на отдыхе, за чашкой чая, в пылу спора, среди таких же благополучных людей, но не человек, глядящий в лицо смерти!..

– Пусть это пустое фразерство, самоуспокоение, но если оно умиротворяет душу, значит, это высшее, чего может добиться человек при жизни! – горячо возразил Апостол.

– Но пойми же, дурья голова, что ты умрешь не как проповедник любви, а как дезертир, шпион, враг!.. – вспылив, крикнул капитан. – Учти, если ты будешь продолжать в том же духе, я просто объявлю тебя сумасшедшим. Скажу, что ты за свои слова не отвечаешь. И наперекор тебе тебя спасу!

– Враг? – улыбнулся Болога. – И могила – обитель любви, потому что...

– Хватит, Болога! Прекрати! – окончательно вышел из себя капитан. – Я не в силах выслушивать подобный вздор! Мы теряем время! Я пришел тебя спасти, а не выслушивать бред ненормального... О любви мы поговорим позже, когда опасность минует!

– Чего стоит жизнь, спасенная ценою лжи? Можно ли жить ею, в ней любить, считая ее по-прежнему прекрасной? – дрогнувшим голосом спросил Апостол.

– Ложь во имя спасения человеческой жизни дороже правды! – решительно объявил капитан. – Я исполню свой долг до конца! Я спасу тебя, Болога, даже против твоей воли и уверен, что ты мне потом будешь благодарен!.. Из-за тебя я иду на риск, ставлю себя под удар, а ты еще пытаешься вставлять мне палки в колеса. Прошу, не мешай мне, не путайся под ногами! Умоляю!.. Сейчас к тебе придет претор... Помоги мне! Будь умницей!.. Говори то, что я тебе сказал... Ну, да вразумит тебя господь!..

Он протянул ему обе руки, посмотрел в глаза с любовью, нежностью, с какой смотрит отец на любимое, но непослушное дитя. На пороге он еще раз напомнил вполголоса:

– Смотри, Болога, не подведи!

Клапка спустился с крыльца, фельдфебель отдал ему честь и, тут же вбежав в комнату, стал смотреть по сторонам, ища чего-либо подозрительного. Претор строго-настрого приказал ему следить, как бы арестант не покончил с собой. Фельдфебель всполошился: не оставил ли капитан арестанту какого-нибудь оружия. Но ничего подозрительного не обнаружив, он успокоился и просительно промолвил:

– Уж вы не погубите меня, господин поручик... Я для вас постараюсь сделать все, что могу, только не погубите...

Апостол понимающе улыбнулся и пожал плечами. Он лег на кровать, чувствуя усталость. Полежав минут десять, он снова поднялся, зашагал по комнате из угла в угол.

За этим занятием его и застал претор. Запыхавшись, с толстым портфелем под мышкой, он ввалился в комнату к арестанту, велев фельдфебелю запереть дверь и остаться в комнате.

– Ваш защитник, – сухо и презрительно произнес он, уложив пузатый портфель на стол, – дал мне знать, будто вы собираетесь внести какую-то ясность в прежние свои показания и они якобы могут поколебать мою уверенность в вашей виновности, заставить меня, так сказать, взглянуть на все иными глазами. Признаться, я сильно сомневаюсь в возможности по-иному объяснить ваш поступок, нежели так, как он уже квалифицирован в деле, но поскольку и его превосходительство приказал выслушать вас, я обязан повиноваться и выслушать... Итак, я слушаю...

– Я передумал. Мне нечего добавить к сказанному! – поспешно сказал Болога.

Претор, сделавший знак фельдфебелю сесть за протокол, удивленно обернулся, лицо его выразило удовлетворение.

– Я был уверен, что тем дело и кончится! – самодовольно заключил он, – Я говорил об этом капитану, вашему защитнику... Мне ли не знать психологию пресс... обвиняемых... Конечно, офицеру не к лицу лгать и изворачиваться. Кто умел совершить преступление, должен и смерть встретить достойно. Быть мужественным...

Апостол, не удержавшись, улыбнулся. Рассуждения о мужестве в устах первого труса в дивизии звучало более чем назидательно. Упоенный своей победой, претор стремительно направился к двери, но вовремя вспомнил про портфель, оставленный на столе.

– Я забыл кое-что вам передать, – буркнул он и, покопавшись в портфеле, достал и вручил Бологе помятое письмо. – Его нашли у вас на квартире нераспечатанным... Вероятно, пришло оно вчера... Но я не мог его вам передать, потому что не сразу нашел человека, владеющего румынским... Письмо написано по-румынски...

Оставшись один, Апостол вскрыл конверт и дважды перечитал письмо от матери. Хотя читал он медленно и вдумчиво, но не понимал ни слова. Он не в силах был сосредоточиться. Взгляд бессмысленно скользил по строчкам, а разгоряченное сознание пронизывала одна упорная мысль: «Вот я и поставил себя на опасную черту между жизнью и смертью... Я теперь вроде того мужика из сказки, что подпилил сук, на котором сидел, и с интересом ждет, куда же он свалится...»

7

– Болога, умоляю, помоги мне! – шепнул ему Клапка перед началом суда.

Болога, бледный, осунувшийся, с синими кругами вокруг запавших глаз, вступил в зал суда. На губах он еще ощущал соленый привкус слез, во рту сухость, как бывает у человека после кошмарной и бессонной ночи. Но душа Бологи пребывала в полном покое.

Чувствовал он себя хорошо и с большим любопытством разглядывал комнату, словно попал сюда впервые. Правда, комната и в самом деле несколько видоизменилась с тех пор, как он тут побывал. Лишние письменные столы были сдвинуты в угол, а остальные составили в одну линию во всю длину комнаты и накрыли зеленым сукном. В самом центре этого длинного стола стоял небольшой белый крест... Апостол внимательно взглянул на офицеров, сидевших за этим судейским столом, чинных и как бы слегка напуганных выпавшей на их долю тяжелой миссией. Председательское кресло в середине стола занимал полковник с жестким, резко очерченным лицом, тот самый, что вступился когда-то за Бологу в поезде, на приеме у генерала. Полковник, чувствовалось, тоже был не в своей тарелке, хотя старался держаться непринужденно... Остальные офицеры, кроме Гросса, были Апостолу незнакомы. Гросс сидел за столом потупившись, как провинившийся школьник. Апостолу ужасно хотелось спросить у него, кем он теперь себя чувствует, шарлатаном или сумасшедшим. Болога-то все же предпочел быть судимым, чем судить...

Кто-то громко назвал его фамилию, Апостол вздрогнул и удивился, почему из всех присутствующих назвали только его. «Я здесь», – ответил он, поднявшись с места. Полковник задал ему несколько вполне обычных и незатейливых вопросов, как будто ничего о нем не знал да и видел теперь впервые. Апостол, не задумываясь, отвечал, отвечал рассеянно, но правильно и именно то, что требовалось, и смотрел прямо в лицо полковнику, как бы стараясь прочесть в его глазах свою судьбу. Взмах невидимых крыльев овеял его холодом. Горечью исполнилась душа. По всему телу, вопреки его воле, шевеля тысячью щупалец, расползался омерзительный, липкий страх. Апостол изо всех сил пытался защититься от него, но страх был сильнее, и, слабея душой, Апостол крепился, чтобы не разреветься. Ему казалось, что председатель слишком тянет слова, и сам старался отвечать коротко и быстро.

На дальнем конце стола, рядом со столом претора, приставленным углом к большому столу, поднялся один из офицеров и нудно, тянуче прочел текст обвинения.

– А теперь объясните, Болога, почему вы решили дезертировать? – медленно, словно каждое слово давалось ему с трудом, спросил полковник.

Будто уронили нож и ударил он по бутылке, разбив ее вдребезги, – страшным показался вопрос. Будто лезвием острой бритвы полоснули по живому телу, – сердце облилось кровью. Болога отвел взгляд, отвернулся к окну и увидел претора, сидевшего важно, чинно, держа запрокинутую голову так, словно она была средоточием всех тайн и секретов вселенной. Самодовольный вид претора вызвал у Апостола чуть ли не тошноту, он передернул плечами и посмотрел на другой конец стола. Там он увидел сидящего Клапку, своего защитника. Желая подбодрить Апостола, Клапка скроил дурашливую физиономию, и Апостола опять объяла смертельная тоска. Он сразу почувствовал себя и несчастным, и покинутым, словно остался один посреди безбрежной степи, поросшей горькой полынью и ковылем. Но тут Апостол увидел белый крест на столе, и душа его будто по мановению волшебного жезла озарилась светом.

– Дезертировать? – глухо и удивленно повторил Апостол и вперил взгляд в белый крест, стоявший как раз напротив председателя.

Повторенный как эхом вопрос облетел всех сидящих в комнате и, не найдя ни у кого отзвука, потонул в глухом молчании.

– Вы не ответили на поставленный вам вопрос, поручик Болога, – произнес сдавленным голосом полковник, будто горло ему сжали железным обручем.

Опять в комнате повисло молчание, гнетущее, угрожающее... Но и на этот раз мягкий, призывный голос попытался вызвать отклик:

– Хотя вина тяжкая, но суд со вниманием отнесется к вашим словам... Говорите...

Опять молчание, но на этот раз прерванное судорожной, суетливой поспешностью. Сухим ружейным выстрелом прозвучал голос претора, негодующий, взвизгивающий, ударявший в потолок, разбивающийся о стены, бьющий людей по головам, как шлепок мокрой ладонью. Вслед за ним зарокотал бурливый, протестующий голос Клапки. Оба голоса схлестывались друг с другом, как клинки во время поединка, и оба вонзались в сердце Болога, нанося ему кровавые раны. И не в силах выдержать этой адской боли, он едва слышно произнес:

– Скорей, скорей, ради бога...

У него пересохло в горле. В воздухе еще стоял звон сабельных ударов, резкий и оглушающий, но шепот все же вклинился между ними и достиг ушей тех, что сидели за столом, и лица их опалило огнем возмущения.

Последовали дополнительные, уже более жесткие и требовательные вопросы, беззастенчиво вонзающиеся в сердце, раздирающие его острыми когтями. Тяжелым удушьем сдавило Апостолу горло. Он почувствовал, что теряет сознание. Бледный, охваченный ужасом, он рванул воротник кителя, чтобы глотнуть побольше воздуха...

– Убейте! Скорей убейте! – истерично выкрикнул он.

Этот театральный жест, эта истерика вызвали среди офицеров ропот. Полковник поднялся с места. Глаза его налились гневом, он с такой силой грохнул кулаком по столу, что чуть не развалил его пополам. Апостол в изнеможении рухнул на стул, задыхаясь, бледный как смерть, и воспаленными глазами опять впился в белевший на столе крест.

Ропот постепенно смолк, и судьи приняли прежний, чинный и благопристойный вид. Несколько минут ушло на обсуждение непредвиденного случая, потом перешли к обычной судейской процедуре. Апостол тоже как будто успокоился, сидел неподвижно и отрешенно. Он слышал все, что говорилось вокруг, но как бы не считал нужным обращать на это внимание, сосредоточив взгляд на белом кресте, который один лишь придавал ему силу и бодрость.

Председательствующий резко спросил:

– Хотите ли вы, обвиняемый, что-нибудь добавить?

Болога оставил эти слова без внимания, ничего не ответил, будто обращались не к нему, а к кому-то другому, чужому, постороннему.

– Слушание дела окончено, суд остается для совещания! – произнес полковник громким, слегка дрогнувшим голосом.

Претор знаком велел фельдфебелю вывести подсудимого.

– Как? Уже все? – спросил Болога, не то недоумевая, не то радуясь, и так стремительно поднялся, что фельдфебель вздрогнул. – Кончено?..

Легким наклоном головы он кивнул судьям и поспешил к выходу.

8

– Ну-с, вот и все позади, господин поручик!.. Можете отдыхать спокойно, – как-то странно улыбнувшись, произнес фельдфебель, водворяя арестанта обратно в его обитель. – А вас и обед дожидается... Должно быть, остыл...

Апостол обернулся и удивленно посмотрел на своего надзирателя, хотел было о чем-то его спросить, но, прежде чем решился, тот ушел.

«А ведь молодчик что-то знает, – подумал Апостол, – впрочем, знает он, положим, не больше моего... Но опыт давней службы при преторе подсказывает ему что-то...»

Апостол поймал себя на том, что в его желании узнать решение суда кроется что-то вроде надежды на помилование, и рассердился на себя.

«Глупости!.. Все это глупости!.. Не надо об этом думать!»

Он снял каску и швырнул ее на кровать, потом рассмеялся коротким неестественным смешком. Сердце усиленно билось. Пытаясь унять его стук, Апостол прижал руку к груди и иод ладонью в кармане кителя шелестнула бумага. Апостол вспомнил, что так и не прочел толком письмо матери.

Доамна Болога как всегда сообщала городские новости, писала о знакомых и незнакомых Апостолу людях... Пэлэджиешу, жаловалась она, похваляется, что заставил Апостола извиниться. Часто заходит Марта, спрашивает про Апостола, говорит, что считает себя по-прежнему его невестой, да и Домша называет доамну Бологу не иначе, как сватьей. На светло христово воскресенье она испекла много вкусных вещей, но ни к чему даже не притронулась, потому что есть одной скучно. А в ночь на страстную пятницу видела она Апостола во сне, но сон был дурной, так что в первый же день пасхи она заказала молебен во здравие, чтобы уберег господь ее сына от всякой напасти.

– Бедная мамочка! – растроганно прошептал Апостол. – Знала бы она, что мне грозит... Когда ей сообщат... Нет, я должен сам ей обо всем написать. Пусть она знает, что в последние минуты жизни она была со мной, так же как в первые мои дни...

Апостол сел к столу и принялся за давно остывший обед. Положив перед собой письмо, он перечитывал его снова и снова, но, дойдя до упоминания о дурном сне, всякий раз останавливался, стараясь угадать, что же такое матери приснилось...

Когда пришел фельдфебель с солдатом за тарелками, Апостол попросил его принести бумагу и чернил. Вскоре бумага весело белела на столе, но Апостол не торопился с письмом, он поднялся и ходил, ходил по комнате, заложив руки за спину...

Бросив случайный взгляд на белеющий посреди стола чистый листок, он вспомнил, что прежде перед каждым опасным боем, охваченный страхом смерти, он писал матери письмо... Писал, как бы мысленно прощаясь с ней, и все же во всех этих письмах искрилась убежденность в том, что он останется жив. Вера в жизнь была в нем столь сильна, что не допускала мысли о смерти. После боя, перечитав свое «прощальное» послание, Апостол с улыбкой рвал его на мелкие кусочки. Сколько он уничтожил таких «предсмертных» писем... А теперь настал черед и в самом деле последнего... С минуты на минуту мог явиться претор, объявить ему, что согласно такому-то пункту, параграфу такого-то указа... закона... кодекса... он, поручик Апостол Болога, приговаривается к смертной казни... После этого никакой надежды на спасение уже не будет. Ровно в назначенный час за ним придут... и очень скоро душа его навек расстанется с бренным телом... И некому будет порвать прощальное письмо его, и окажется оно и на самом деле предсмертным, последним письмом, а автора письма зароют в глубокую яму или оставят висеть «для острастки», и разум его, все это знающий наперед, перестанет существовать или, вернее, превратится в горстку мозгов, пропитанных запекшейся кровью...

Но бумага еще белела на столе, и Апостол не садился за письмо... В памяти вдруг всплыло, что во многих прочитанных им книгах, рассказывающих о казнях, нередко случалось так, что за минуту до нее гонец приносил приговоренному благодатную весть о помиловании... И на миг надежда расправила крылья, но тут же и сложила...

«Так бывает только в книгах... а в жизни... меня ждет смерть...»

И опять его одолел страх. Страх, от которого кровь стыла в жилах. Он старался избавиться от этого страха, убеждал себя в «ничтожестве» земной жизни, напоминал себе, что сам от нее отказался, не желая отягощать себя новой ложью, уповая на будущую жизнь, где освобожденная душа наконец воссоединится с богом... Но все эти душеспасительные построения распадались, как карточные домики, при одном лишь страшном, сакраментальном слове «смерть»... Страх владел им, и унять дрожь он не мог... С каким бы удовольствием он теперь выплакался, но и слез не было...

Часы показывали четыре.

«Почему же мне не сообщают решения трибунала, почему медлит претор?.. Должен же я знать, что меня ждет?.. Должен?.. Зачем?.. Разве знать не мучительней, не страшней?..»

Неведение было мучительно, но оно оставляло место надежде... А вдруг суд, учитывая его прежние заслуги и доблесть проявленную во многих боях, решил его помиловать?.. Конечно, ему самому следовало о себе позаботиться: защищаться, отвечать на вопросы, говорить, говорить, говорить... А он молчал! Молчал, считая, что дела сами за себя говорят... А может, и вправду говорят? Может, сейчас, когда решается его судьба, он будет оправдан, ему простят минутную слабость. Все же в суде заседают боевые офицеры, фронтовики... Полковник уже один раз показал себя человеком справедливым, позволив себе не согласиться с генералом... Офицеры тоже должны его поддержать. Они поставят на место зарвавшегося маньяка претора... Гросс тоже наверняка проголосует против казни... Вот и выходит – большинство... Почему же все так затянулось? Почему запаздывает решение?..

Бумага все еще белела на столе рядом с ржавой грязной чернильницей. Апостол взял себя в руки, уселся за стол, макнул перо в чернила и задумался. Пальцы дрожали, да и не знал он, что писать...

«Ладно... еще успеется!» – решил он и, поднявшись, опять зашагал из угла в угол. Минут через пятнадцать громче обычного звякнул замок, сухо, как отдаленные выстрелы, щелкнул дважды поворачиваемый в двери ключ. Болога похолодел от ужаса, лицо его побледнело так, что смерть едва ли не краше.

«Вот она, моя участь!» – обожгла мозг внезапная догадка. Ожог был столь ощутим, что ему почудилось, будто пахнет паленым.

Вошел фельдфебель и солдат с подносом.

– Написали? – деловито осведомился фельдфебель, собираясь убрать чернильницу.

– Нет, нет... даже не начинал... – торопливо остановил его Апостол и, открыв широко глаза, спросил: – А почему такая спешка?.. Приговор вынесен?

– Приговор-то давно вынесен, – с расстановкой и как бы нехотя сообщил фельдфебель. – Да нет еще резолюции начальства... Так полагается, если судят офицера... Но за этим дело не станет... Тут раз-два, и готово... На войне такие дела решают быстро... Так что скоро...

Апостол понимал, что человеку этому уже известна его судьба. А он все мялся, не решаясь спросить. Солдат тихонько, на цыпочках вышел, как выходят из дома, где лежит покойник.

– Девчонка ваша убивается, плачет... – сочувственно поведал фельдфебель, как только солдат ушел. – А что я могу сделать, если капитан так и вертится вокруг?.. Никак не могу, так что не обессудьте... Вчера пустил и сегодня бы пустил... да нельзя... увидит он, несдобровать... Вы пока ужинайте, ужинайте, а как за посудой, то и лампу вам засвечу, а покамест вроде рано...

Дверь за фельдфебелем закрылась, но тепло его слов все еще согревало душу. Как ни странно, слова эти вернули Апостолу некоторую надежду. Сердце невольно забилось. Апостол пожалел, что не передал привет Илоне, но тут же утешил себя, что скоро и сам обо всем с ней наговорится...

«Кто знает, – радостно думал он. – Может, помиловали... Пути господни неисповедимы...»

Темный коричневый крест оконца стоял у него перед глазами, а за окном темнели, сгущались туманные сумерки.

9

Было уже за полночь, когда Апостол, истерзанный тревожным и тщетным ожиданием, повалился на кровать и тут же уснул. Уснул как убитый. Тусклый желтый свет керосиновой лампы бил ему прямо в глаза, но он этого не чувствовал. Однако проспал он недолго. Разбудил его громкий топот на крыльце тяжелых кованых сапог и чей-то требовательный хриплый голос. Апостол мигом вскочил на ноги, да так и застыл посреди комнаты в ожидании, повторяя пересохшими губами одно только слово:

– Господи, господи, господи...

Дверь с грохотом распахнулась во всю ширь, ударившись о стенку, и на порог из мрака выступил претор с листом бумаги, свернутым в трубку. Был он в прорезиненном походном плаще и стальной каске, на одутловатом лице его поблескивали волчьи стеклянные зрачки. За спиной претора как тень торчал фельдфебель, тоже в каске, держа в левой руке какой-то сверток и тупо уставившись в затылок своему начальнику, словно гипнотизируя его взглядом. А дальше в темноте двора мелькали еще какие-то головы, лица, сверкали чьи-то испуганные глаза.

Апостол так и стоял, застыв посреди комнаты, переводя взгляд с лица претора на бумагу в его руке. И опять почудился Апостолу запах паленого: опять обожгла мозг мысль о конце.

Претор подошел к столу, где все еще белела разложенная бумага, развернул свернутый в трубку приговор, приблизил к лампе и без всякого предупреждения начал медленно и отчетливо читать, изредка поглядывая на Бологу, особенно в тех местах, которые казались ему наиболее впечатляющими и удачными. Апостол слушал, глядя на тонкие изогнутые жабьи губы претора, которые тот поминутно облизывал. Однако воспринимал Апостол лишь обрывочные фразы: «Именем... императорского...», «попытку...», «лишить офицерского...», «из армии... отчислить...», «к смерти через повешение...»

– Приговор привести в исполнение незамедлительно... – на повышенной ноте закончил претор чтение, свернул листок, сунул в карман и пристально посмотрел на Бологу.

– Незамедлительно... – тихо повторил Апостол и подумал: «А почему, собственно, незамедлительно, а не в таком-то часу?.. Почему не в таком-то часу?»

Претор повернул голову, кивнул фельдфебелю, и тот робко и нехотя, словно подталкиваемый сзади своим строптивым начальником, приблизился к Бологе.

– По приговору вы лишены звания и отчислены из армии, а потому не имеете права на ношение мундира... и должны надеть партикулярное платье, – начал претор веско и высокомерно, но под прямым в упор взглядом Бологи закончил почти просительно.

Апостол не понимал, зачем этот маскарад, но покорно снял крахмальный воротничок, положил на стол рядом с ржавой грязной чернильницей, затем снял китель, аккуратно сложил и, пригладив рукой, положил на кровать. Заправив в брюки выбившуюся пропотевшую насквозь сорочку и поправив помочи, он выжидательно посмотрел на претора: что еще от него требуется? А тот испуганно, не отрываясь, смотрел на его тонкую белую длинную шею. Апостол, недоумевая, взглянул на фельдфебеля, но и тот как завороженный глядел на шею Апостола. «Что это они? – рассеянно подумал он. – Совсем свихнулись. Далась им моя шея!»

– Вам велено передать пиджак и... шляпу... господин староста постарался... – все так. же робко и неуверенно произнес фельдфебель, развернув сверток и показывая его содержимое.

Болога слегка помедлил, потом торопливо взял из рук фельдфебеля серый поношенный кургузый пиджак, пропахший нафталином, и, поеживаясь как от холода, напялил на свои широкие плечи.

Фельдфебель протянул и шляпу, но Апостол ее не взял, тогда тот положил шляпу на стол, прикрыв ею белевшую на столе бумагу.

Воцарилось долгое молчание. Трепетали лишь пугливые ресницы.

Претор стряхнул оцепенение.

– Есть ли у вас какое-нибудь последнее желание?.. – неуверенным голосом спросил он. – Согласно порядку... мы готовы... исполнить...

Апостол окатил его таким ледяным презрением, что тот опять оробел. Апостол резко отвернулся, можно было подумать, что за спиной его, на кровати, лежит что-то такое, о чем он только и мечтал все это время. Претор сделал было движение тоже взглянуть, что же там такое лежит, но вовремя спохватился, круто повернулся и быстро вышел, за ним как тень шмыгнул и фельдфебель. Дверь за ними бесшумно закрылась, но то ли впопыхах, то ли по забывчивости они оставили ее незапертой.

Апостол, не услышав привычных щелчков, удивленно замер:

«Что это они: не заперли двери и замка не повесили... Странно!.. А может?..»

В голову стали лезть самые нелепые предположения и самые заманчивые замыслы... Теперь, когда он одет в штатское, ему ничего не стоит отворить дверь и уйти... уйти куда глаза глядят... и тем самым спасти свою жизнь... Может быть, и часового уже нет... А на дворе его давно дожидаются Илона, Клапка, могильщик Видор...

Пока душа предавалась призрачным соблазнам, дверь, тихонько скрипнув, отворилась, и на пороге появился Константин Ботяну, высокий, худощавый, с иконописным лицом и медным крестом в руке. Он на миг приостановился, будто засомневавшись, туда ли он попал, куда нужно, потом легонько прикрыл за собой дверь, подошел к Апостолу, посмотрел ему в глаза и мягким, певучим голосом произнес:

– Во имя отца, и сына, и духа святого, ныне и присно и во веки веков...

Апостол подумал: «Вот они как сбываются – мечты!» Он упал перед священником на колени и жадно прильнул губами к кресту, спрятал лицо в складки рясы, касаясь щекой епитрахили, и разревелся, как давно ему того хотелось. Грудь его тяжело вздымалась, кровь молоточками ударяла в виски, слезы, казалось, исходили из самых глубин истерзанного страданием сердца, они лились обильным потоком, лились на пропахшую ладаном и воском рясу, лились на расшитую золотыми цветами епитрахиль. Постепенно рыдания становились глуше, и тогда стал слышен тихий, проникновенный, мягкий голос священника, утешавшего несчастного простыми, незатейливыми словами. Слова эти обволакивали душу желанием вечного покоя и прочной стеной ограждали ее от соблазнов суетной земной жизни.

Апостол поднял свое бледное как полотно лицо с воспаленными от слез глазами и взглянул на Ботяну. На висках священника поблескивали маленькие капельки пота, и Константину, видать, не так-то легко давались эти привычные слова утешения. Он присел на табурет возле стола, а Апостол, на миг лишившись поддержки, вновь испугался, опасаясь, как бы не вернулись и не стали мытарить ему душу жестокие призраки, с которыми он устал бороться.

Он вновь опустился на колени у ног священника.

– Как только я узнал, тут же прибежал, – усталым тусклым голосом проговорил Ботяну, вытирая нот со лба и висков большим носовым платком. – В Лунке ведь ничего про тебя неизвестно... Вдруг вечером прибегает Илона, просит исповедать и причастить тебя... Вот оно сердце любящее!.. А то ведь здешнее начальство хотело приставить к тебе военного попа... впрочем, и он тоже пастырь духовный... С трудом удалось уговорить капитана, чтобы допустил меня к тебе...

– Святой отец, – торопливо, как бы боясь забыть главное, сказал Апостол. – Собирался я написать матери, да духу не хватило, так и осталась бумага нетронутой... Сообщи ей ты, Константин... не сразу, потом... Попроси, чтобы позаботилась о моей невесте... Скажи, что только мать да Илона вселили мне в душу любовь... и к вере меня вернули... К истинной и спасительной вере... И...

Он ткнулся лицом в епитрахиль, бормоча что-то бессвязное. Священник нежно погладил его но голове.

– Среди стольких соблазнов и искушений ты все же остался верен заветам своего отца, Апостол. Помнишь, как-то приезжал он к нам в Нэсэуд и сказал в разговоре: «Будьте мужественными и не забывайте, что вы румыны...» Иной раз житейские бури крушат человеческую память, но крепких корней из души вырвать не могут. А господь милостив к тем, кто приносит себя в жертву народу своему и вере своей...

– Народу своему и вере своей... – как эхо повторил Апостол и опять зарылся лицом в пахнущую ладаном епитрахиль.

Он говорил, сам не зная, что говорит, бормотал как безумный какие-то несвязные слова, и казалось, что в самом деле разум у него помутился...

Вдруг дверь бесшумно открылась во всю ширь, и в сумраке, как страж преисподней, возник претор. Священник ласково, как будит отец свое любимое дитя, приложился щекой к затылку Апостола.

– Поднимись, сын мой, – произнес он тихо. – Пришел час твоих последних испытаний, и встреть ты его так же, как встретил наш спаситель Иисус Христос...

Апостол вздрогнул и поднялся. Увидев застывшего на пороге претора, он протянул руку за шляпой, на руке блеснули часы. Апостол расстегнул ремешок, снял часы и протянул Константину.

– Возьми, Константин, будет тебе намять обо мне...

Ботяну дрожащей рукой принял подарок и поклонился.

Апостол взял со стола шляпу, старую, помятую, годящуюся разве что для пугала, надел и повернулся к двери, где в ожидании застыла зловещая фигура претора.

– Час пробил... Болога! Готовься!.. – голосом осипшего оракула произнес претор и тут же исчез.

Апостол перешагнул через порог и замер, пораженный невиданным зрелищем. Весь двор заполонили военные в таинственно поблескивающих касках. У каждого в руках был горящий смоляной факел. Это было похоже на факельное шествие в день великого празднества. Пламя сухо потрескивало, распространяло вокруг удушливый запах дыма и гари. Здание штаба при свете многочисленных огней ярко и резко выделялось на фоне темного холма, а над коньком крыши, словно воздетые к небу длинные худые руки молящихся монахов, чернели тени высоких стройных деревьев.

При виде этого зрелища Болога ужаснулся, по телу его пробежал озноб, трясущимися руками он нахлобучил шляпу на глаза, чтобы ничего не видеть.

– Шагом марш! – скомандовал откуда-то из темноты визгливый голос претора.

Апостол хотел спуститься со ступенек крыльца, но ноги будто одеревенели, он не мог ступить и шагу. Оказавшийся рядом священник подхватил его под руку, и, обрадовавшись неожиданной опоре, Апостол смело ступил на мягкую травянистую землю двора. До слуха доносилось лишь сухое потрескивание факелов да тяжелое уханье солдатских кованых сапог. Вдруг откуда-то слева, из-за плотного ряда конвоиров и солдат, донесся протяжный и звучный похоронный плач. Апостол узнал голос Илоны, но не повернул головы, а лишь крепче сжал руку священника.

Вышли на ровное шоссе. Несколько факелов погасло и распространяло вокруг только дым и чад. Плач позади затихал, с каждым шагом становился все глуше, тише, отдаленней. И вскоре совсем утих.

Свернули вправо. Апостол чуть слышно спросил священника:

– Куда идем, отче?

Горькое отчаяние его души озарил слабый луч надежды: «А вдруг!..»

Опять свернули и прошли под кирпичным виадуком, затем по наведенному из свежевыструганных досок мостку через речушку.

– Куда идем, отче? – повторил свой вопрос Болога, увидев незнакомые ему места.

Ноги были как ватные, удивительно, как он умудрялся ими ступать, ему казалось, что он парит в воздухе.

– Прости, Константин, что приношу тебе страдание, – покаянным голосом проговорил он и еще крепче сжал руку священника, который держал перед ним крест.

Ботяну шел, бормоча молитвы. Апостол слушал и не понимал. Все более обеспокоенный незнакомой дорогой и неизвестностью, ожидающей его, он и в третий раз с горечью спросил: «Куда идем, отче?»

Дорога стала карабкаться на откос отлогого холма, речушка и мостик остались далеко справа. Апостол слышал отовсюду тяжелое дыхание запыхавшихся людей.

– Не понимаю, как иду, ноги совсем отнялись... парю в воздухе... – тихо сказал он священнику.

Ботяну, не отвечая, все шептал молитвы. Испуганный невнятным бормотаньем, Апостол еще тяжелей повис на его руке.

Наконец подъем кончился. Вблизи снова послышался шум воды. Апостолу казалось, что дорога длится уже невесть сколько и конца ей никогда не будет. Ноги отказывались идти, он все сильной и сильней опирался на руку священника, который весь ушел в молитву.

– Скоро ли? Сил нет! – с мольбой и надеждой спросил Болога, не смея поднять глаз.

– Терпи, сын мой, терпи! – ободрил священник.

Апостол вдруг ощутил мод ногами мягкую траву, ноги путались в ней, разрывали, и человек вдруг постиг ее острую живую боль.

– Пропустите!.. Батюшка, сюда! – распорядился претор каким-то странным, не своим голосом.

Болога удивленно поднял голову и увидел шагах в пятнадцати впереди белый гладко отесанный столб с перекладиной наверху. Веревку с петлей мерно качнуло ветром, и Апостол мгновенно вспомнил, как сунул он некогда руку в петлю, чтобы проверить прочность веревки. Дрожь пробежала но телу, он тут же опустил голову.

Когда он вновь ее поднял, они уже пришли на место, стояли у самой виселицы. Апостол случайно рукой коснулся столба и тут же опасливо отдернул руку, словно притронулся к холодному скользкому мокрому телу змеи. Им овладело такое омерзение, что он стал усиленно вытирать руку о пиджак.

Странными и уродливыми казались лица людей при свете потрескивавших факелов, окруженные дымом и смрадом, как адские духи. Запах горящей смолы неприятно щекотал ноздри, дым ел глаза. Апостол еще ниже опустил голову и увидел совсем рядом, шагах в пяти от виселицы, разверстую рану земли.

Могила была неглубокой. Справа от нее высился небольшой глинистый холмик, а слева на голой земле покоился открытый сосновый гроб, рядом крышка с черным крестом, а подле нее большой деревянный крест с корявой, крупными буквами выведенной надписью: «Апостол Болога»... Надпись эта была столь непривычной, что Апостол мучительно попытался вспомнить, кто же такой этот Апостол Болога?

– Внимание!.. Внимание! – поднявшись на глинистый холмик и помахивая свернутым в трубку листом бумаги, прокричал претор.

Установилась тишина. Апостол слушал лишь начало приговора, потом уже не слушал. Генерал на экзекуцию не прибыл, по-видимому, давно нежился в постели. Недалеко от претора с часами в руках томился ожиданием врач, но это был не доктор Майер. Тут же рядом с врачом, жалкий, растерянный, пришибленный, стоял капитан Клапка. А чуть в стороне от него, опираясь на лопату, ссутулившийся, без шапки, с прилипшими ко лбу потными волосами и лицом мокрым от слез, – могильщик Видор. Апостол чрезвычайно ему обрадовался и даже хотел помахать рукой, но в этот миг пронзительный, как скрип в поржавелых петлях двери, голос претора умолк. Наступила тягостная тишина. Только успел Апостол подумать: «А дальше что?» – как за спиной кто-то вкрадчивым голосом сказал:

– Встаньте... на скамейку...

Болога спокойно подошел и ткнулся коленями в скамейку, но боялся, не подведут ли ноги, сможет ли он поднять их так высоко?.. «Надо попытаться», – решил он. И вдруг он оказался в чьих-то крепких, сжимающих объятьях. Видор целовал его в щеки, лоб, виски. Болога ощутил просоленный слезами вкус его губ и усов.

– Назад! – свирепо закричал перепуганный насмерть претор. Апостол легко встал на скамью, коснувшись головой петли, шляпа сдвинулась набок. Апостол снял ее и бросил в могилу. И снова чей-то громкий отчаянный вопль нарушил тишину. «Кто бы это?» – удивился Апостол. Клапка бился в истерике и ожесточенно ударял себя кулаком в грудь.

...Словно из недр самой земли поднялась и захлестнула Бологу горячая волна любви. Он благодарно взглянул на небо, усеянное редкими яркими звездами. Вдали на темной синеве его тупыми стершимися зубьями отслужившей свою службу пилы чернели ровные выступы гор. А над ними у самого горизонта мерцала таинственная звезда Лучафэрул, предвестница утренней зари. Апостол сам накинул на шею петлю. Глаза его смотрели вдаль, откуда ожидались первые проблески утра. Вдруг земля колыхнулась, Апостол почувствовал, что тело его проваливается, и он летит неудержимо вниз, в бездну. Последним усилием воли он воздел глаза к небесам, и до затухающего сознания его долетел слабеющий голос священника Ботяну:

– Прими, господи, душу раба-а-а твоего-о-о!..


1922

Загрузка...