— Самсон-дядюшка, хорошенький, куда ходил?
— Вчера ходил, родимушка, в Найман!..
Весна 1922 года в Найманы пришла рано. В начале апреля за несколько дней согнало снег, дружно прошел паводок, и поля, отдохнув за зиму, готовы были принять семена посевов. Засуетились мужики, с пререканиями и спорами собрались в «паи» и шумными толпами двинулись в поля, чтобы начать очередную дележку земли по едокам. За прошлую зиму особенно много изменений произошло в каждой семье. Страшный недород, охвативший десять поволжских губерний, обрекший на голодную смерть двадцать миллионов людей, прошелся и по Найману. Редко из какой избы не вынесли одного или двух покойников.
Поделив землю, мужики стали налаживать сохи, чинить телеги и готовить семена. Но мало оказалось таких, у кого семян было в достатке. Большинство найманских жителей ходили понурые, не торопились выезжать в поле. А некоторым и выезжать было не на чем: голодная смерть прошлась не только по избам, она опустошила и дворы. Больше всего от нее досталось семье Гарузовых. Правда, лошади у них и раньше не было, но была корова, были куры, теленок — и теперь всего этого не стало. Нет семян, нет и надежды засеять в этом году землю на семь едоков.
С давних пор существует в Наймане род Гарузовых, некогда обширный, многолюдный. Но с течением времени могучее дерево их рода понемногу теряло ветви, пока не оказалось почти оголенным. Теперь в Наймане Гарузовы занимали всего лишь один домик на самом конце нижней улицы.
Как помнят найманские старики, эта звучная фамилия всегда являлась синонимом предельной бедности. Такие выражения, как «жить по-гарузовски», «пахать на гарузовских лошадях», то есть на себе, «обедать по-гарузовски», «поехать на базар с гарузовским карманом», часто повторялись в найманских семьях.
Двухоконная избушка Гарузовых, глубоко осевшая в землю и помнящая еще топку по-черному, стояла немного на отшибе. Между нею и порядком был заброшенный пустырь. Он образовался после большого пожара перед войной, когда погорела вся нижняя улица. Сгорел и двор Гарузовых, но избушка чудом сохранилась. Когда стали отстраиваться, два соседа перебрались на другую улицу. Так между селом и избушкой, Гарузовых образовался пустырь. Братья свою усадьбу в шутку стали называть Камчаткой, и это название настолько укрепилось за ней, что деревенские ребятишки дразнили детей Степана камчадалами. Вокруг избушки, на месте двора, — одинокие полуобгоревшие столбы. Кругом ни соломинки. Мало соломы и на крыше избы, отчего закопченная труба оголена почти до самого потолка и торчит, словно грязный палец из рваной варежки. Поверх трубы опрокинут горшок с отбитым дном. Сеней нет, и дверь из избы выходит прямо на улицу. Перед дверью вместо крыльца со ступеньками лежит большой белый камень.
Внутри избушки всегда стоит полумрак. Маленькие окна, во многих местах заткнутые тряпками, слабо пропускают дневной свет и скудно освещают только передний угол и место перед печкой. Голландки нет, да и класть-то ее негде.
Большая семья Гарузовых в полном составе собирается сюда только зимой, и тогда в избушке бывает настолько тесно, что повернуться трудно. Летом же здесь остаются только женщины и дети. Сам Степан обычно спит на подлавке, Пахом, когда выгоняют стадо, харчуется с ночевкой по очереди по всему селу. Он вот уже несколько лет как бы штатный пастух Наймана. Несмотря на крайнюю бедность, братья жили очень дружно, и ни один из них не старался урвать себе долю побольше, хотя у Степана были жена и дети, а остальные два брата семьями не обзаводились. Делить было нечего, и каждый добытый кусок съедали вместе. Из братьев только один Захар не был на войне. Степан провоевал всю германскую, изредка наезжая домой после ранений. Был мобилизован и Пахом, но он в шестнадцатом году дезертировал и до самой революции скрывался в присурских лесах. Голодный год все они встретили дома. Пахом сразу же ушел кормиться за Волгу. Захар к этому времени уже батрачил в хозяйстве найманского богача Кондратия Салдина, чем поддержал себя и спас от голодной смерти двух последних ребятишек старшего брата Степана. Трое родившихся перед ними умерли от голода. Сам Степан с матерью и женой, может быть, только потому и выжили, что их желудки давно привыкли к древесной коре и листьям, которые часто примешивали в хлеб даже в урожайные годы. Никогда не удавалось Степану полностью засевать свой надел: не было лошади и каждый год недоставало семян. Он добрую половину земли сдавал кому-нибудь из богатеев в аренду, а оставшуюся часть, договорившись с мужиком, имеющим коня, обрабатывал исполу. Выходило, что его семья пользовалась лишь четвертой частью всего надела. Разве тут хватит хлеба до нового урожая, когда соломы на тюфяки и то не было вдоволь. Вот и выкручивалась семья как могла. Степан каждое лето нанимался работать к богатым мужикам. Пахом пас найманское стадо. Мечтой всей жизни Степана было купить лошадь, которая, по его соображениям, вывела бы их из этой вечной нужды. Но годы шли, а его мужицкая мечта не сбывалась. Жизнь безжалостно ломала его планы. Одна неудача сменялась другой, не давая ему выпрямиться, шагнуть вперед. В оправдание своего бедственного положения он всегда приводил какие-нибудь маловажные причины, в которых винил себя. Не поступи он тогда вот так-то, обязательно у него вышло бы. Но как Степан ни поступал, его всегда ждала неудача. Однако он был на редкость упрямым мужиком, и энергия к жизни в его маленьком и суховатом теле не иссякала. У него не было настоящего, он всегда жил завтрашним днем. Пахом не разделял его оптимизма. В противоположность брату он жил сегодняшним днем и часто подтрунивал над потугами Степана выбиться в люди, стать наравне с крепкими жителями села, вроде Кондратия Салдина, Ивана Дурнова или братьев Платоновых. Но Степан его насмешки выслушивал молча и никогда не сердился. Пахом был рослый, жилистый, с сухощавым продолговатым лицом. Серые большие глаза его всегда были невеселы, как будто он на что-то сердился. Ему давно пора бы жениться, но из-за бедности не удавалось, да и невесту брать некуда — слишком мало места в доме.
Возвращение Пахома домой встретили в семье Гарузовых с радостью. С прошлого года, когда он уехал из Наймана кормиться за Волгу, от него не было вестей, и вот неожиданно явился сам. Но еще больше обрадовались в семье залатанному мешку с фасолью, купленной им где-то по пути. В мешке было около трех пудов, и эти три пуда Пахом нес на спине двадцать километров от самой железнодорожной станции.
Взрослые и дети с веселым оживлением окружили мешок, рассматривая фасоль, доселе в Наймане не виданную. Самый маленький, шестилетний Мишка, тут же поторопился отправить в рот несколько зерен, но, разжевав их, скривился, мотнул головой и выплюнул. К мешку протиснулась старуха мать, всю зиму не слезавшая с печи. Она протянула иссохшую руку, обтянутую сморщенной, бескровной кожей, и, пропуская сквозь редкие костяшки пальцев отполированные фасолины, сказала снохе, жене Степана:
— Давай вари, Матрена, кашу, пусть хоть раз ребятишки наедятся вдоволь.
— А можно ли из них варить кашу? — усомнилась Матрена и взглянула на Пахома.
— Это такой харч, что из него все можно варить, — ответил Пахом, довольный, что он явился причиной такой семейной радости.
Он сидел немного поодаль, за небольшим столом в переднем углу, под темным, закопченным образом с еле заметным ликом Николы. Перед ним на столе лежала светлая, из-под дешевого мыла, железная коробочка с махоркой. На боках и крышке ее темнели крупинки ржавчины. Митька, пасынок Степана, года на три старше малыша, вертелся около, боязливо протягивая грязные ручонки к разрисованной коробочке.
— Что, нравится? — заметил Пахом. — Возьми, потрогай.
— А навовсе, дядя, не дашь? — спросил он, с любопытством разглядывая какой-то стершийся рисунок на крышке. — Я бы туда стал класть тараканов, у нас их много за трубой.
Пахом высыпал махорку на стол и отдал коробочку.
Тут же появился Мишка.
— А мне? — заревел он и потянулся к брату отнимать подарок дяди.
Но Митька ловко увернулся от него и быстро полез на печку. Пахом стал выворачивать карманы, надеясь что-нибудь найти и для Мишки. Ничего не нашел, кроме оловянного мундштука, и, чтобы успокоить маленького племянника, протянул ему мундштук.
— Отсюда таракан выползет, — сказал Мишка, недовольно разглядывая подарок.
— А ты заткни большую дырку, маленькая же будет вроде окошечка для таракана, — уговаривал его Пахом. — Это даже интересней.
Мишка медленно и неуверенно направился за братом, все еще разглядывая подарок и сомневаясь в его превосходстве над коробочкой.
— Не мешало бы сейчас перед этой кашей выпить немного на радостях-то, — крякнул Степан, присаживаясь к брату.
— Денег у меня ни гроша, — вздохнул Пахом. — Все, сколько было, отдал за этот мешок.
— А как это называется, из чего кашу-то варить? — спросила Матрена, насыпая зерна в чугунок.
— Хвасоль, не то хасоль, вроде как-то так сказывали, — ответил Пахом.
— Должно быть, в наших краях ее не сеют, коли по-эрзянски и названия-то нет, — прошамкала старуха, катая на беззубых деснах гладкую фасолину.
— Может, ты нам, Матрена, все-таки найдешь где-нибудь бутылочку самогона? — снова вернулся к этому Степан.
— Найти нетрудно, да на что? Нешто попробовать за эту касоль поискать. Дадут ли: больно уж харч-то непривышный.
— А то сбегай к кому-нибудь, — настаивал Степан.
Узнав о приезде брата, пришел и Захар. Ростом он был ниже Пахома, но в плечах шире. Во всем его молодом теле чувствовалась большая сила. Его темные волосы, не подстриженные на затылке, загибались за околышек фуражки, а спереди высовывались из-под мятого козырька. Над верхней губой темнел пушок усов, которых еще не касалась бритва. Карие глаза Захара быстро окинули домашних и задержались на Пахоме, окутанном сизым дымом своей большой цигарки.
— Здорово, браток, — проговорил Пахом, немного приподнимаясь и протягивая длинную жилистую руку.
Захар почему-то смутился и, пожимая руку брата, неумело тряхнул ее, как это обычно получается у молодых, еще не привыкших здороваться за руку.
— Ну как? — спросил его Пахом, когда тот сел с ним рядом на узенькую лавку. — Видать, неплохо тебе на салдинских харчах: на щеках румянец, не то что у меня.
— Хлеба у Салдина хватает, — ответил Захар и опустил глаза, чувствуя в словах брата скрытую насмешку.
— Он у нас хорошо определился, — заметил Степан. — Сам сыт и ребятишкам когда помогает. Что же-еще надо?
— Да, — проговорил Пахом, выпуская из ноздрей густые струи дыма. — А я думал, ко мне в помощники пойдет. Любо было бы нам за стадом-то ходить, ни тебе хозяев, ни тебе начальников. Сам себе все. А Салдин, поди, придирчивый?
— Чего ему придираться, что полагается — я все справляю.
— Старуха у них больно дотошная, — сказала мать. — И сама я к ним, бывалычи, не раз жать ходила. То не эдак сноп связала, то колосок обронила.
— Чистая колдунья, — заметила Матрена.
— Скоро у тебя там каша-то? — спросил Степан, прерывая разговор.
— Пусть немного пропарится, а я сейчас побегу поищу где-нибудь вам самогонки.
Матрена перевязала сбившийся на затылок темный платок и, отсыпав в подол немного фасоли, вышла из избы.
— Видишь, какой я харч привез, — сказал Пахом Захару. — Салдин, поди, таким тебя не кормит?
Захар ничего не ответил, опять уловив в словах брата скрытую насмешку. Он молча подошел к мешку и стал разглядывать диковинные продолговатые горошины с синими и красноватыми прожилками. С печи послышались возня, резкий визг Мишки и настойчивый голос старшего:
— Отдай коробку!
— Не отдам!
И опять визг.
— Вот я полезу к вам туда! — прикрикнул на них Степан.
Проворный и юркий Мишка кубарем скатился на пол и, придерживая одной рукой штанишки, а в другой зажав добычу, стремглав выскочил на улицу. Со слезами на глазах появился Митька и устремился за ним. Через некоторое время они вернулись обратно, но теперь уже ревел Мишка, у которого отобрали коробочку. Отец погрозил ему вальком.
Вскоре вернулась и Матрена с фасолью.
— В двух домах была, ничего не дают за твой харч, Пахом. Это, говорят, бог знает что, может, ее и есть-то грех, — сказала Матрена, высыпая фасоль обратно в мешок.
— Не дают — не надо, сами съедим, мы греха не боимся. Подавай, Матрена, кашу, а то у меня гашник что-то сильно ослаб, — сказал Пахом, убирая со стола табак.
Захар отказывался от каши, но его уговорили хоть попробовать. Он взял ложку и вскоре отошел от стола. После салдинских харчей эта «касоль» показалась ему невкусной. Но остальные уплетали за обе щеки. Матрена сдобрила варево ложкой конопляного масла, которое оставалось на дне одной из темных бутылок, стоящих в углу за лавкой.
— Заваривай, Матрена, еще один чугун, — сказал Пахом, когда в большой деревянной чашке показалось дно. — Я только разошелся, а у тебя каша кончилась.
Чашку с остатками фасоли придвинул к себе Мишка и, загородив ее обеими руками, покосился на старшего брата, который старался дотянуться до нее своей ложкой.
— Отдашь банку — дам, — предложил Мишка.
Сделка состоялась быстро. Баночка тут же перешла во владение Мишки, и остаток фасоли был мирно доеден обоими братьями.
— С таким харчем и без хлеба можно жить, — сказал довольный Степан, вставая из-за стола и отирая на лице пот рукавом посконной рубашки. — Спасибо тебе, Пахом, накормил ты нас как следует. Первый раз за этот год наелся досыта.
— Побольше бы нам такой касоли, — отозвалась старая мать.
— А у нас она не уродится, коли посеять? — спросила Матрена.
— Почему не уродится? Попробовать надо, — заметил Пахом. — Ведь где-то, должно быть, сеют ее.
Этот разговор неожиданно всех навел на мысль о семенах, о весенней пахоте, пора которой так быстро подходила. Оживление, вызванное сытным обедом и приездом Пахома, сменилось грустью и заботами. Старуха-мать вздохнула раза два и снова отправилась на печь, вдруг почувствовав себя по-прежнему немощной. Пахом, свернув толстую цигарку, растянулся на единственной лавке, заняв ее почти всю от переднего угля до самых дверей. У стола остался один Степан. Он положил длинные руки на стол и, молча поглядывая на них, шевелил узловатыми пальцами.
— Ты что, уходишь? — спросил он Захара, стоявшего у дверей.
— Дела, — неопределенно сказал Захар. — Бывайте здоровы.
Пахом вскоре заснул, уронив на пол цигарку. За столом вздыхал Степан, положив на длинные руки лохматую голову. На печи возле бабушки затихли и Митька с Мишкой. Матрена продолжала копошиться перед печкой, гремя деревянными ложками, укладывая их в берестяной кузовок, висящий возле печки.
На улице было тепло. Яркое апрельское солнце слепило глаза. Захар шел зажмурившись. Пребывание у братьев вызвало в нем грусть. Ему была близка молчаливая печаль старшего брата, охватывающая безлошадного крестьянина при мыслях о весне. Надо готовиться к пахоте, к севу. От этого зависит все существование его бедной семьи. Захару хочется помочь ему, но что может сделать он, семнадцатилетний деревенский парень? Он пошел в работники к богатею села, чтобы хоть как-нибудь облегчить положение семьи брата, но его помощь — не больше капли воды умирающему от жажды. Кондратий Салдин, у которого он батрачил, мужик очень скупой, расчетливый и взял его к себе «из милости», чтобы не дать ему умереть с голоду. Только с этой весны он положил ему за работу пуд муки в месяц, а до этого Захар работал лишь за стол. Отвешивая ему первый пуд, Кондратий наставительно говорил: «Не относи ты муку-то братьям, оставь у меня, тебе все равно не прокормить такую большую семью, пусть они сами себе добывают. Поработаешь у меня год — двенадцать пудов у тебя будет, поработаешь два — двадцать четыре. Глядишь, и избенку сколотишь себе, женишься, своим хозяйством обзаведешься. Ты парень работящий, у тебя дела пойдут, только вот хитрости в тебе маловато. Ну, да она, хитрость-то, со временем придет. Молод ты еще…» Захар поблагодарил хозяина за такой совет, а муку все же отнес брату. Ему была чужда, непонятна эта салдинская хитрость. Как же он мог поступить иначе? Вот и брат Пахом: двадцать верст нес на своих плечах три пуда фасоли, истратив на них все свои заработанные деньги, нес, чтобы обрадовать семью. Он ведь тоже мог бы, рассуждая по-салдински, зашить свои гроши куда-нибудь за подкладку и приберечь на будущее. Но нет этой хитрости у Гарузовых. Не умеют они тянуть каждый себе.
Яркий апрельский день с веселой игрой солнечных зайчиков по лужам, оживленные голоса высыпавших из изб ребятишек и пряный запах оттаивающей земли как-то рассекли грустные мысли Захара. На его белом широком лбу разгладились складки, улыбка заиграла в карих глазах, разливаясь по всему лицу. Захар молодцевато шел по улице, время от времени подергивая плечами, чтобы поправить небрежно накинутую на них фуфайку. У церкви он встретил вдову Самойловну с дочерью. Захар поздоровался и хотел было пройти мимо, но его остановили. Дуня, дочь Самойловны, прыснув в рукав, спряталась за мать.
— С чего ты ржешь-то? — толкнула Самойловна дочь и ласково сказала Захару: — Ты бы, Захарушка, зашел к нам как-нибудь поправить соху. Тяжело без мужика-то. Время-то у тебя есть?
— Выберу как-нибудь, — ответил Захар.
— Зайди, родимый, помоги.
Самойловна и раньше не раз просила Захара помочь ей по хозяйству. Но он смутно догадывался, что причина была не в этом. Дуняша была на выданье. Она с матерью часто работала у Салдиных, особенно во время жатвы. Работящий Захар понравился матери. Она хотела заполучить его себе в зятья. Дуняша ничем не отличалась от других найманских девушек и, может быть, была бы неплохой женой, но Захар еще не задумывался над женитьбой. Он обернулся, когда женщины немного отошли, обернулась и Дуня, показывая свое веснушчатое лицо. Нос у нее был некрасивый — пуговкой. Дуня опять прыснула. «С чего она смеется, глупая?» — подумал Захар.
В один из воскресных дней Пахом Гарузов на мирской сходке подрядился пасти найманский скот. В подпаски ему определили Ивана Атямарькина, товарища и сверстника Захара. Договорились по пять фунтов ржи и по пять фунтов овса с каждой дойной коровы; две третьих всего сбора полагалось Пахому, остальное — подпаску. Прикидывая в уме, Пахом подсчитал, что он осенью получит около пятнадцати пудов ржи и столько же овса. Степан посоветовал ему добиться на сходе получения некоторой части уплаты весной, при выгоне, чтобы выгадать на семена, но старики подняли шум, Расчеты с пастухами обычно производились осенью, когда скотину загоняли во дворы. Хотя и случалось, что часть уплаты производилась весной, в виде аванса, но редко. Порешили на том, что при выгоне за каждую корову сверх положенного принесут по яйцу и по ломтю хлеба. Пахом согласился, чтобы зря не тянуть время, и сходка кончилась. Но мужики не расходились, ожидая распивки магарыча, неизбежного в таких случаях. На сходе был и Захар. Он стоял в стороне в группе молодых парней, не принимавших участия в мирских делах. Когда все было кончено, он подошел к брату, чтобы поздравить его.
— Опять надел хомут, на целое лето надел, — сказал Пахом, держа в уголке рта незажженную цигарку.
Захар протянул ему свою зажигалку, сделанную из ружейной гильзы.
— Жаль, на семена не пришлось урвать.
— Урвешь у этих живоглотов, — ответил Пахом, кивнув на мужиков.
— Эх, и ловок же ты, Пахомка, — сказал средний из братьев Платоновых, Архип, коренастый мужчина с татарским скуластым лицом, с узенькими, хитроватыми глазами. — Сейчас за пуд ржи можно шапку денег взять, а осенью, если она, бог даст, уродится, по полтине, может, будет…
— Да не у всякого она сейчас есть-то, — заметил другой мужик. — Рады бы дать, да нечего.
— Я не Артемка Осипов, хлебом не торгую. Коли запросил наперед — значит, надо позарез, — возразил Пахом и сказал брату: — Пойдем, ну их…
— А магарыч?! — остановил их Гостянтин[1] Лабырь, их сват по двоюродному брату Григорию Канаеву. — От такого добра отказываться, да еще главному виновнику!
— Когда будете распивать-то? — спросил Пахом.
— Несут! Несут! — раздались голоса.
Принесли два ведра самогонки и поставили в середине круга. Лабырь взял в руки ковш и протянул чайный стакан Пахому:
— Держи, ты первый. Подходи, мужики!
Все сгрудились вокруг Лабыря, большого охотника всяких оказий, связанных с выпивкой.
— Пей, Гарузов, да смотри хорошо справляй дело, — сказал Сергей Андреевич, мужик лет под сорок с маленькой курчавой бородкой.
— Чего ему смотреть, не впервой, — заметил высокий костлявый мужик Филипп, сосед Лабыря.
— Оно, конечно, дело это ему привышное, но однако же… — заметил несуразный Цетор; его ни с того ни с сего так и звали несуразным.
— Налей-ка брату, — сказал Пахом, вытирая губы и возвращая стакан.
— Молод еще, здесь и старикам не хватит, — заметил тот же Платонов.
— Я не буду пить, — отмахнулся Захар, норовя выйти из круга, но несуразный Цетор остановил его.
Захар нехотя взял стакан и отпил половину. Стакан быстро стал переходить из рук в руки.
— Можа, еще нальешь, Гостянтин? — пошутил кто-то из мужиков.
— За ворот? Подходи. Вы, черти, хоть понемногу на донышке оставляйте, а то, чего доброго, самому не хватит, — говорил Лабырь, ловко работая большим деревянным ковшом.
Как ни мала была выпивка и как ни слаба, все же многие повеселели. Послышались шутки, говор стал громче. У некоторых появилось желание помериться силами, бороться. Более солидные старики, поглаживая бороды и посмеиваясь, подзадоривали борющихся.
— Куда сейчас? — спросил брата Пахом, когда они выбрались из тесного круга.
— Мне бы вот сюда надо зайти, — нерешительно кивнул Захар в сторону избы Самойловны, находившейся невдалеке от салдинской. — Никак не выберу время. Давно просили.
Пахом с удивлением взглянул на брата, потом на опрятный домик вдовы.
— Ага, понимаю, — неопределенно сказал он. — И давно ты сюда похаживаешь?
Захар смутился и промолчал.
— Чего же ты покраснел? Не одобряю, браток, не одобряю. Она баба, того, женит тебя на своей дочери, и перейдешь ты от хозяина к хозяйке. Вишь, у нее какой чистенький домик-то. А тебе еще рановато надевать на шею этот хомут.
Пахом помолчал, перекатывая во рту цигарку из стороны в сторону и щурясь от дыма.
— Просили наладить соху. Отчего же не помочь, коли у них нет мужика. Руки не отвалятся, — возразил Захар.
— Помочь можно… — в раздумье сказал Пахом и решительно закончил. — Учиться тебе, Захар, надо. С повязкой на глазах трудно жить человеку.
— Где уж теперь мне учиться, запоздал.
— А я вот не запоздал, — живо отозвался Пахом, вытаскивая из внутреннего кармана шинельного пиджака потрепанную книжку. — Видишь начальная политграмота. Так что я с собой не только эту проклятую хвасоль привез… Кстати, этой самой хвасолью у нас ребятишки объелись и чуть было не того… Ты им как-нибудь немножко хлебца принес бы. — Пахом бережно разгладил помявшуюся обложку. — Нужная книжка для нашего брата, тут все о нашей жизни сказано.
— Ты хоть два года в школу ходил, а я что: ни одной буквы не знаю.
— Напрасно ты отказался пойти со мной в пастухи, я бы тебя за лето выучил читать, а там сам пошел бы в гору. Мудрость не велика, была бы охота.
Захар махнул рукой и молча направился к воротам Самойловны.
— Ты хлебца-то не забудь! — крикнул ему вслед Пахом.
Захар кивнул головой.
Самой хозяйки дома не было. Захара встретила Дуняша. Она из окна видела, что он идет к ним, и выбежала ему навстречу.
— А соху-то нам уже починили, — сказала она, поспешно спускаясь с крыльца.
— Значит, я не к сроку, — ответил Захар, намереваясь вернуться к калитке.
— Почему же не к сроку? Побудь немного, сейчас мама придет, — заторопилась Дуняша, чтобы удержать его.
— Да ведь нужды-то во мне больше нет?
— Мама, может быть, еще что-нибудь попросит тебя помочь. У нас вон дверь в конюшне совсем расслабла…
Она повела показывать дверь. Захар шел за ней, невольно поглядывая на ее босые ноги. Она повернулась к нему и, засмеявшись, пошла быстрее.
— Чему ты смеешься? — спросил он недовольно.
— Уж и посмеяться нельзя, какой ты сурьезный, — сказала она, останавливаясь перед конюшней. — Вота дверь-то.
Пока Захар возился с дверью, Дуняша с каким-то шитьем подсела недалеко от него, время от времени поглядывая в его сторону. Однако Захару ни разу не удалось поймать быстрого взгляда ее зеленоватых глаз. Когда он оглядывался, она низко склонялась над шитьем. Захару казалось, что она все улыбается.
— Ты что вчера вечером не был на гулянье? — спросила она, не поднимая головы. — Знаешь, как весело было.
— То-то ты и сейчас улыбаешься.
— Где это я улыбаюсь? Только всего раз и засмеялась. А ты-то с чего такой сурьезный? Слова от тебя к не добьешься, знай себе молчишь.
— Чего же мне говорить?
— Необходительный ты, Захар. Другие парни какие разговорчивые.
— Вроде Кольки Лабыря?
— Ну уж и сказал, такой охальник. И совсем он мне не нравится.
— А какие же тебе нравятся?
— Которые больше помалкивают.
— Вот я и молчу, — буркнул Захар.
— Чтобы мне понравиться?!
Она громко засмеялась, откидывая назад голову. В это время в калитке показалась мать. Они и не заметили, как она подошла к ним.
— Ну, с чего ты, кобыла, ржешь? — замахнулась она на дочь. — Ты, Захар, не смотри на нее, она у нас любит посмеяться, веселая такая… Перестань, тебе говорят! Нет чтобы помочь человеку; а она сидит и заливается. Тебе, может, Захарушка, подержать чего?
— Не надо, я сейчас закончу.
— Ну и доделывай, а я пойду яичницу тебе пожарю. Поешь после работы.
— Не стоит, Варвара уряж[2], — попробовал остановить ее Захар. — Дела-то здесь всего на полчаса.
— И не говори, неужто я тебя так отпущу. Слазий, Дуняша, на конюшню, достань свежих яиц.
Дуняша мигом отложила шитье и замелькала босыми ногами по лесенке, приставленной сбоку конюшни. Она была одета легко, По-домашнему: без пулая[3], в белой вышитой рубахе с вырезом спереди. Захар невольно поднял голову и, поймав ее смущенный и предупреждающий взгляд, быстро отвернулся. От Самойловны не ускользнуло это; она, довольная, медленно пошла к дому, шурша кистями тяжелого пулая.
Кончив возиться с дверью, Захар собрался уходить, но Дуняша стала звать его в избу.
— Зайди, не побрезгуй нашим угощением, нам больше нечем заплатить тебе за работу.
— Да разве я за плату делал? — обиделся Захар.
Дуняша не удержала бы его, не выйди сама Самойловна. Она без слов взяла его за руку и повела к крылечку, где висел глиняный умывальник с двумя носиками.
— Дуняша, вынеси полотенце.
В избе было чисто и опрятно. Пол был вымыт и выскоблен до восковой желтизны. Слева от двери, на месте коника, стоял небольшой столик со швейной машиной и обрезками цветастого ситца. Захар снял фуражку и прошел к столу, где уже была приготовлена запуска и стояла бутылка самогона. «Принимают, как заправского зятя», — подумал он, присаживаясь на лавку.
— На, выпей, а потом и закусишь, — сказала Самойловна, поднося ему полный стакан самогона.
— Пить я, уряж, не буду, — мотнул головой Захар. — А, вот закусить, коли приготовили, закушу немного. У хозяев моих гуляют, так что там теперь не до обеда.
— Много не пей, а от стакана не откажись. Сама не люблю пьющих мужчин. Мой покойный, царство ему небесное, не пил, уж так-то хорошо мне с ним было, только вот не привел господь дожить нам вместе до старости. Вот и Дуняшке я непьющего мужа прочу. Плохо нам с ней без мужиков-то…
«Тебе и самой-то еще мужик нужен», — подумал Захар, мельком оглядывая дородную Самойловну.
Из сеней вышла Дуняша в новой, белой как снег длинной рубахе, в ярких рукавах[4] и в сверкающем от медных бляшек пулае. Пулай был ей великоват и свисал вниз. Осторожно ступая ногами, обутыми в сапожки гармошкой, она прошлась по избе и села у переднего окна, где лежало ее давешнее шитье.
— Да брось ты, Дуняша, дело-то: воскресенье сегодня, так посиди, — сказала ей мать и обернулась к Захару. — Шить ее учу. Машина своя, помру — ей останется. Уж больно она у меня до дела охочая.
Захар ел, низко наклонясь над столом, стараясь не слушать болтовню Самойловны.
— Ты и пирожки-то попробуй, они хоть и черствые, но сдобные. Еще с пасхи остались, есть-то у нас некому, — говорила Самойловна, вертясь около стола и угощая Захара.
— Спасибо, — сказал он, вставая из-за стола.
— Да что так мало? Смотри-ка, и совсем ничего не ел. И самогонки-то совсем не пил, а я уж так старалась, да, видать, чем-то не угодила. Уже уходишь? — засуетилась Самойловна.
— Надо идти, я давно из дому, а то хозяин заругает, — сказал Захар, направляясь к двери.
— Плюнь ты на этого хозяина. Самому надо быть хозяином. Век, что ли, на него спину-то будешь гнуть?
Она направилась было выйти с ним в сени, но в дверях остановилась и крикнула дочери:
— Дуняша, проводи гостя! Чего сидишь, словно пришили тебя к лавке?
Во дворе Захар немного задержался. Как-то неловко было уходить сразу. Некоторое время они стояли молча.
— Вечером придешь на улицу? — сказала наконец Дуняша.
Захар не сразу отозвался.
— Может, приду, если не будет какого-нибудь дела.
— Какое же дело ночью?
— Не своя воля, у хозяина живу.
Захар как-то свободнее вздохнул, когда очутился на улице. С площади, где распивали магарыч, еще доносился гул голосов. По улице навстречу Захару шла толпа нарядных девушек. Чтобы не встретиться с ними, он прибавил шагу и юркнул в салдинскую калитку. Захар слышал, как девушки громко засмеялись, ему показалось, что смеются над ним: они видели, как он вышел из ворот Самойловны.
Горше горького у богатого вино,
Тверже камня у богатого хлеб.
В большом пятистенном доме Кондрата Ивановича Салдина праздновали именины единственной шестилетней дочери, Наденьки. Гостей было не так уж много. Родня у Салдина небольшая. Жена его, Елена Петровна, взята из города, братьев и сестер у него нет, дядья и тетки давно повымерли. Все гости — близкие ему найманские богатеи.
Они разместились за двумя сдвинутыми столами. Сам хозяин стоял в конце одного из столов и, растопыривая то и дело толстые короткие руки, призывал гостей есть и пить вдоволь.
Росту Кондратий Салдин небольшого, с узкими отвислыми плечами, книзу толстоват, так что его фигура на коротеньких, слегка кривых ногах напоминает грушу. Большая с проседью голова прочно сидит, словно на подставке, на толстой жилистой шее. Самая выдающаяся часть его скуластого лица — большой мясистый нос с глубокими рябинками на конце и с лиловой родинкой, величиной в большую горошину. Когда Кондратий говорит спокойно, родинка почти не шевелится, но стоит ему вспылить, заговорить с раздражением, как она начнет дрожать и прыгать. Его маленькие глазки, подобно ярким светлячкам, выглядывают из-под нависших над припухлыми веками бровей. Широкий, словно щель, с тонкими губами рот его скрыт под жесткими рыжими усами. Борода у него реденькая, как сухая рыжеватая растительность на плешивой горе. Во всей его грушеобразной фигуре чувствуется какая-то скрытая цепкость. Когда он идет, быстро семеня коротенькими кривыми ножками, кажется, что он не ступает, а цепляется за землю. Эта цепкость угадывается и в его широких ладонях, испещренных за шестьдесят лет жизни глубокими линиями удач и неудач. Удач у него бывало всегда больше. Давно, лет сорок тому назад, после смерти отца, он, двадцатилетний парень, остался хозяином небольшой водяной мельницы, двух лошадей, коровы и трех десятков овец. Все тогда говорили, что не справиться ему по молодости лет с салдинским хозяйством. Однако он не только справился, но и приумножил его за последующие сорок лет. Отцовскую старую мельницу он переделал на ческу; в найманском лесу, в лощине под названием Белый ключ, наладил ободное производство; рядом же, на широкой поляне, устроил пчельник на восемьдесят ульев; на высоком бугре в полверсте от села поставил ветряную мельницу. Еще совсем недавно, во время мировой войны, в 1916 году, в городе по сходной цене он купил двигатель и на площади за церковью построил вторую мельницу, известную на всю округу. «Мордвин пошел в гору», — говорили про него.
Елена была третьей женой Кондратия. Женился он на ней перед самой войной, когда ему было уже пятьдесят лет с лишним, а ей — всего лишь тридцать. Она была вдовой городского мещанина и жила со своей матерью, мелкой базарной торговкой.
С первой женой Кондратий прожил тринадцать лет. Женили его в ранней молодости. Старому Салдину нужна была здоровая, сильная работница, и он сам выбрал себе подходящую сноху, не считаясь с желанием сына. За тринадцать лет жизни с ней у Кондратия не было ни одного ребенка. Умерла она, надорвавшись, когда вместе с Кондратием устанавливала на мельнице жернов. Он подваживал тяжелый камень ломом, а она поддерживала руками. Случилось так, что лом вдруг выскользнул из рук Кондратия, и жена рухнула вместе с камнем на землю. Не долго по ней печалился муж. Не прошло и года, как он женился на второй.
Вторую жену ему выбрала мать, Матрена Дмитриевна. Вторая жена была по душе Кондратию. Прожил он с ней два года. Но детей и у нее не было. Матрена Дмитриевна уговорила ее сходить на поклонение в дальний монастырь, к святой иконе. Она ушла и больше не вернулась. Говорили, что она с какими-то странниками пошла на поклон к киевским мощам. Кондратий ее так и не дождался. Около двадцати лет он оставался соломенным вдовцом, пока наконец найманский поп, отец Гавриил, не разрешил ему жениться в третий раз. В трудах и в заботах прошли эти длинные и одинокие годы, скрашиваемые удачами и прибылями от его заведений. Какая уж там женитьба в пятьдесят с лишним лет, когда все молодые годы прошли без любви, без женской ласки. Но Кондратий Салдин по-своему смотрел на любовь. Ему нужен был сын, в котором он видел бы продолжателя салдинского рода. Да только не везло Кондратию. За восемь лет жизни с Еленой у них родилась лишь одна дочь. Как ни ворожила Матрена Дмитриевна, какими травами и снадобьями она ни поила сына и сноху, в каких монастырях ни побывала — ничего не помогло. В конце концов Кондратий рад был и дочери…
Пьют гости за здоровье Наденьки, пьют и закусывают студнем, домашней жирной колбасой, пожелтевшим от времени салом, пышными пирогами, начиненными мясом, сдобной кашей с яйцами, пьют и поют старинные песни, сохранившиеся в памяти. Полная чарка с самогонным спиртом то и дело ходит из рук в руки, ходит и будоражит головы гостей, развязывая их языки на веселые, откровенные разговоры. Чарку иногда сменяет довольно объемистый двурогий деревянный ковш с темными узорами и с яркими зелеными звездочками по бокам. После самогона гости охлаждаются холодным, со льда, медовым квасом, тоже хмельным. На столах рядом с деревянными раскрашенными тарелками сверкают золотистыми узорами фарфоровые, купленные хозяином на городской толкучке в прошлый, голодный год. Деревянные ложки перемежаются с блестящими железными, есть даже несколько серебряных, приобретенных таким же образом, как и тарелки. Вилок нет: эрзяне не привыкли ими пользоваться; ложки и те редко пускаются в ход, закуска с тарелок берется прямо руками.
За столом на самом почетном месте, под иконами, сидит Лаврентий Захарович, крестный отец Наденьки. На его цветущих щеках играют небольшие ямочки, придающие его лицу насмешливое выражение. Темные усы у него аккуратно расправлены и подкручены, как у щеголя, под ними всегда прячется довольная улыбка. На первый взгляд он очень мягкий и приятный человек, а лицо кажется даже красивым, однако, вглядевшись пристальнее, невольно начинаешь замечать в нем что-то отталкивающее. Найманские жители его очень не любят и за глаза называют Кыртымом, но по необходимости обращаются к нему с уважением. До революции он имел две лавки: большую — в базарном селе Явлей, меньшую — в Наймане. После революции у него осталась только найманская лавка.
Рядом с ним сидит его дородная половина — Анастасия. Она, как и хозяйка дома, Елена, одета по-русски. На ней красная сатиновая кофта и синий сарафан. На плечи накинут большой шелковый платок с яркими красными цветами, как у цыганки. Концы платка едва сходятся на груди.
С другой стороны возле Лаврентия — найманский поп, отец Гавриил. Его черная ряса расстегнута, длинные темные с проседью волосы рассыпались по плечам, в широкой, до ушей, густой бороде сверкают дрожащие крошки студня. Пот крупным бисером катится по широкому лбу и по лоснящимся щекам. Он говорит громко, густым басом, но медленно, с расстановкой. Чувствует себя непринужденно, шутит с женщинами.
Рядом с попом горбится сосед Кондратия, Артемий Осипович. Он почти не вмешивается в застольную беседу гостей, ест мало, но пьет за всех. До революции Артемий Осипович был самым видным человеком на весь уезд. По всей волости у бедняков он скупал и арендовал земли, имел несколько собственных участков, выделенных ему во времена столыпинщины, и каждую осень вокруг за бесценок скупал хлеб, чтобы, выждав время, поставлять его втридорога в губернский город или дальше по Волге. Но все это в прошлом. Теперь у Артемия Осиповича остался только огромный каменный дом, единственный каменный дом в Наймане, и опустевшие просторные амбары на задворках. Жена у него умерла, сын ушел к белым в гражданскую войну и пропал без вести. Он жил один со своей младшей сестрой, которая раньше была где-то в монастыре и недавно появилась в Наймане. Не тот теперь стал Артемий Осипович. Если его друзья Салдин и Кыртым начинали поднимать головы, думали не поддаваться суровым законам новой жизни, то он на все махнул рукой и предоставил себя обстоятельствам. Недаром говорят, что от бури крупная птица чаще гибнет, чем мелкая.
И последний гость из мужчин — Иван Данилович Дурнов, крепкий найманский житель, богатей нового склада. Он еще недавно вышел из середняцкой гущи села и только что начинает расправлять свои мужицкие плечи. Это рослый и здоровый мужик с широкой бородой, с крупным красным лицом и с большими воспаленными глазами. Рядом с ним — его красивая чернобровая жена, ярко разодетая в вышитую руцю поверх рукавов и пулая. Она кажется непомерно толстой, но это только от костюма. На самом деле она высокая и стройная, года на два моложе мужа, которому пошел сороковой. Из женщин обращает на себя внимание еще сестра Артемия Осиповича, Аксинья. На ней полурусский-полуэрзянский костюм; поверх белой вышитой рубахи надета синяя кофта, на голове теплая шапочка на вате. Жиденькие волосы перевязаны сзади темной ленточкой и выглядывают из-под шапочки, как утиный хвост. Она и сама-то походит на птицу с длинным острым носом. Аксинья отказывается от каждого стакана, отмахивается руками и головой, удивленно повторяя: «Что вы? Что вы, православные, как же можно мне пить?» Однако под конец оказалась довольно пьяной.
За столом между мужчинами идет оживленный разговор о нэпе, про который вот уж второй месяц пишут московские газеты. Лаврентий Захарович весь раскраснелся. Он то поворачивается к отцу Гавриилу, то через стол лезет к хозяину и, довольный, расписывает какую он теперь заведет торговлю. Голос у него неожиданно писклявый, явно не соответствующий его сложению Ямочки на щеках так и играют.
— Не верю! — гудит ему в ответ бас отца Гавриила.
— Как не веришь? — пищит Лаврентий.
— Тут какая-нибудь мышеловка.
— Политикой играть нельзя! — поддерживает кума и Кондратий.
А поп гудит свое:
— Вы думаете, Ленин пустит такую политику, которая будет на потребу вам?
Артемий Осипович молча, в подтверждение слов соседа, поднес кукиш к самому носу Лаврентия. Палец у него с черным от грязи ногтем был измазан в горчице. Потом растопыренной пятерней он схватил налитый ему стакан и опрокинул в рот. Отец Гавриил, замешкавшись с огромным куском студня, только мотнул головой: так, мол, и я думаю.
— А по-моему, друзья, тут будет война, новая война против нас, — заговорил Кондратий. — Конечно, из ружей палить не станут…
— Как знать, — прервал его охмелевший Дурнов.
— И войск с генералами не будет, а все же добивать нас будут. И чем вы думаете? Капиталом!
Лаврентий тонко захихикал, отворачиваясь, а поп Гавриил, немного подумав, веско пророкотал:
— Пожалуй, золотые слова.
— Нет, ты погоди, кум, смеяться, — продолжал Кондратий развивать свою мысль. — Нас мало, а их тысячи, этих голоштанников-то, вроде наших найманских Гарузовых и Лабырей.
— Пусть их хоть миллион будет. Да разве в такой драке большинство когда-нибудь побеждало?
— А их и вправду миллион, Кондратий Иванович скостил немного, — сказал поп хихикающему Лаврентию.
— Все одно, все одно, — повторил Лаврентий, отмахиваясь от попа рукой.
— Будущее покажет, как повернется дело, — сказал Кондратий и начал опять разливать самогон.
Поп говорил как бы сам себе, соглашаясь с Кондратием:
— Да, насчет капиталу ты правду сказал. Это оно так и будет. Народится новый капитал и посильнее вашего, посильнее всяких оружий.
— Оружие со счета тоже скидывать не надо. Может, кое-где придется и его в ход пустить, если капитал не осилит, — ответил ему Кондратий.
— Про такие вещи, кум, — и вслух! — зашикал на него Лаврентий, пугливо оглядываясь по сторонам.
— Да здесь все свои, — успокоил его Кондратий.
Артемий Осипович, не дожидаясь других, молча опрокинул в рот налитый стакан, взял щепотку соли и положил на язык.
— Не верю я всему этому, — мрачно прогудел он, словно из пустой бочки.
Потом он опустил лохматую голову на стол и, поворачивая ее из стороны в сторону, завыл старинную песню:
Ты гуляешь-пьешь, саранский эрзя,
Гуляешь — ничего не знаешь…
Но песня, к радости окружающих, неожиданно оборвалась. Артемий Осипович поднял голову и попросил налить ему еще. Кондратий подвинул было ему тарелку с мясом, но он оттолкнул ее и подставил стакан. Когда ему налили, он, прежде чем выпить, долго смотрел сквозь вонючую жидкость на дно стакана, словно хотел разглядеть там свой завтрашний день, но самогон был такой же мутный, как и его глаза.
Кондратий в это время наставительно говорил Лаврентию Захаровичу:
— На нашем месте, кум, теперь надо чаще поглядывать по сторонам, чтобы знать, в какую сторону идти, не напролом, а ощупью: сначала попробовать, можно ли ступить, а то провалишься…
— Золотые слова, — басил ему в ответ отец Гавриил.
А Лаврентий Захарович тихо хихикал.
Наденька, за здоровье которой пили и ели за столом, не понимала, о чем спорили собравшиеся в их доме дяденьки и тетеньки. Она смирно стояла, прислонившись к мягким коленям бабушки, и светлыми бусинками синих глазенок поглядывала на гостей. Ее совершенно не занимали грубые голоса споривших, куда приятнее было слушать ласковый шепот бабушки, которая, наклонясь к ней, наставляла внучку, как нужно благодарить гостей за поздравления и подарки. Эти подарки она сложила на подоконник и теперь радостно поглядывала на них. Больше всех ей понравилась огромная кукла в розовом платьице с голубыми шелковыми ленточками в маленьких косицах. С нею она не хотела расставаться и крепко прижимала к себе. Наденьке казалось, что сегодня ее особенно любят, даже чужие дяденьки и тетеньки, которые так громко и весело разговаривают. Сегодня она не боялась даже попа Гавриила, который всегда ходит весь в черном, не боялась и дяди Артемия из красного кирпичного дома. К Наденьке иногда подходила мать. Она наклонялась к ней и горячими маслеными губами целовала ее в лоб или в щеки. От нее пахло чесноком и самогоном, и Наденька украдкой тщательно вытирала место, которого касались ее губы, недовольно морща маленький носик.
А за столом все жарче разгорался спор о том, кто теперь займет главенствующее положение в жизни, коль в Москве повернули политику в новую сторону. Чаще всех звенел тонкий, режущий ухо голос Лаврентия, ему вторил густой бас попа Гавриила, а голос Кондратия, слегка шепелявившего, в общем шуме рокотал ровно, назидательно. В разговоры мужчин иногда вмешивались и женщины, особенно Анастасия. Она никак не могла примириться с тем, что муж открыл торговлю только в Наймане. Зачем кому-то другому уступать место в Явлее, где раньше у них всегда бывала такая крупная выручка? Елена, чтобы успокоить расходившуюся куму и не допустить ссоры, подсела к ней и вызвала на песню. Она высоким, но сильным и ровным голосом затянула:
Мальчишечка-бедняжечка…
Но Лаврентий прервал ее:
— Вот, кума, нашла какую. Что же, одна ее будешь петь? Давай нашу, эрзянскую. Он писклявым голосом затянул:
Ужо аштек, од тейтерь, ужо, Машур, учомак!..[5]
Лаврентий чуть было не сорвался, но Анастасия подхватила песню, за ней и остальные. Пели все. Даже старуха Салдина иногда присоединялась к зычным голосам охмелевших гостей. И только один Артемий Осипович молча катал по столу свою большую лохматую голову, опрокидывая стаканы и тарелки и бессмысленно вращая покрасневшими белками мутных глаз.
Далеко за полдень перевалило апрельское солнце, когда Захар вернулся от Самойловны во двор хозяина. Из дома долетали голоса подгулявших гостей, слышалось пение. Захар прошел в маленькую избушку, стоявшую во дворе. Зимой здесь держали телят и ягнят, а теперь была небольшая столярная мастерская, где готовили запасные ульи. Здесь же, прямо на стружках, Захар расстилал свою постель. Он снял пиджак и хотел прилечь, но вспомнил, что надо почистить конюшню. Выпустив во двор двух лошадей, принялся за работу. Он и не заметил, как в задних воротах появился нежданный человек. Это был волостной милиционер Прокоп Миронович Стропилкин.
Стропилкин был грозой самогонщиков волости, но частенько бывал у них и желанным гостем. Стропилкин разведал, что на этих днях Салдин гнал самогон, и решил хотя бы ошарашить его веселую компанию, раз уж не удалось поймать Салдина на месте преступления. Но у Стропилкина была, как говорится, слабость. Когда он ловил самогонщиков, эта слабость часто брала верх. Тогда он напивался до одурения и терял свое несложное вооружение, состоящее из пустой револьверной кобуры и ржавой кавалерийской шашки. Может быть, эта слабость и сейчас привела его к Салдину.
— Тебе что, праздников нет? — сказал он Захару, обходя свежий навоз, чтобы не запачкать блестевшие сапоги.
— Какие праздники? — не понял Захар.
— Сегодня же воскресенье! Да и твои хозяева, кажись, гуляют…
Он подошел ближе и спросил как-то вкрадчиво:
— Слушай-ка, гуляют, что ли?
— Не смотрю за ними, что они делают, — с неохотой ответил Захар.
Он ударом о порог очистил вилы и направился в дальний угол конюшни. Но Стропилкин остановил его.
— Погоди ты. Скажи: самогон Салдин гнал?
— Я же сказал тебе: не смотрю за ним. Это твое дело, требуется — поймай.
— Укрываешь?
— Одного такого укрыл уже, — усмехнулся Захар. — Да что ты пристал ко мне? Вместо того чтобы болтать со мной, нагрянул бы туда, где пьют самогон, может, и тебе перепало бы.
— Ты смотри у меня, грубиян! Во-первых, ко мне, как представителю власти, как должностному лицу, надо обращаться на «вы», а не тыкать. Необразовщина, учить вас все надо. Во-вторых, не твое дело — перепадет мне или не перепадет. Твое дело вон чистить кулацкие конюшни да помалкивать, — сказал Стропилкин, придерживая длинную кавалерийскую саблю, которая висела у него на широком желтом ремне с исцарапанной медной пряжкой.
Захар ничего не ответил. Скрывая улыбку, он отошел от него и снова взялся за вилы. А Стропилкин зашагал к сеням.
Однако появление Стропилкина было замечено. Пока он разговаривал с Захаром, старухе Матрене Дмитриевне случилось выйти во двор. Она мигом смекнула, что это за гость, и, как могла, быстро юркнула обратно в дом.
Ее сообщение переполошило гостей. Они было встали из-за стола, но хозяин их успокоил.
— Без колготни, друзья. Все оставайтесь на своих местах. Найдем средство против этой грозы. Коль он пожаловал сегодня, значит, с похмелья. А человеку с похмелья известно, что надо.
Гости слегка успокоились, каждый опять занял свое место. Салдин схватил с лавки огромную бутыль с самогоном и завертелся с ней по избе, выискивая, куда бы ее сунуть.
— Эту штуку все-таки на время надо убрать куда-нибудь, а то она вся ему одному достанется.
— Гряди ко мне, Кондратий Иваныч, — пророкотал поп Гавриил, привстав и протягивая через стол руки.
— Куда ты ее? — спросил Кондратий, подавая ему бутыль.
— Эх, выручайте, святые угоднички! Ну-ка, Захарыч, приподними вон ту, которая в самом углу, большую-то богородицу, — сказал он Лаврентию, кивнув на иконы.
Тот полез на лавку и помог Гавриилу пристроить за иконами бутыль с самогоном.
— Самое надежное место. Ни один дурак не домыслит заглянуть туда, — заверил поп Гавриил, садясь обратно на лавку, и тише, только одному Лаврентию, сказал: — В оное время за ними и не то прятали. С божьей помощью все сходило, сойдет и сейчас.
Спокойствие попа Гавриила передалось и другим гостям, и праздничное настроение кое-как было восстановлено. Женщины между тем добавили на стол закуски, разлили по стаканам медовый квас и со скрытым беспокойством стали ждать.
Стропилкин, как только вошел, сразу понял, что его приход предупрежден. Хозяин словно ожидал его появления. Он торопливо засеменил к нему навстречу, предлагая заранее приготовленное место за столом. Но Стропилкин отстранил его от себя и, шагнув на середину комнаты так, что заскрипели половицы, во все стороны повел носом, вынюхивая воздух.
— Где самогон?! — гаркнул он, не обращаясь ни к кому в отдельности.
— О каком самогоне это вы, Прокоп Мироныч? — сказал Кондратий, опять подходя к нему.
— Зачем нам этот самогон, сыночек? У нас и без него, слава богу, есть чем угощать желанных гостей, а вы у нас завсегда самый желанный гость, — сказала старуха Салдина, приближаясь к нему с другой стороны.
— Да, товарищ Стропилкин, так оно лучше будет, подойдите сюда, поближе к столу, — подал свой голос и Лаврентий.
Стропилкин стоял посреди комнаты, шаря глазами по углам, покосился на старуху, процедил сквозь зубы Лаврентию:
— Твои товарищи по лесам рыщут.
Но тут вмешалась Елена, и все сразу изменилось. Одной рукой придерживая подол длинного клетчатого сарафана, а другой поднося полный ковш хмельного медового кваса, она встала перед ним и поклонилась.
— Уважьте, Прокоп Мироныч, выпейте на здоровье, — сказала она, играя густыми бровями.
Трудно было устоять против такой просьбы, и Стропилкин не выдержал. Он как-то приосанился, молодцевато положил руку на эфес сабли, поправил пустую кобуру и, смущенно улыбаясь Елене, взял из ее рук ковш. А она все стояла в поклоне, поблескивая большими голубыми глазами. Стропилкин одним махом осушил ковш.
— Из твоих рук я бы что-нибудь покрепче выпил, — подмигнул он, стирая желтую пену с усов и направляясь к столу.
— Всему свое время, Мироныч, — вставил Кондратий, сопровождая его.
Потом незаметно на лавке опять появилась бутыль с самогоном, и Стропилкин, окруженный заботой почти всех салдинских гостей, так захмелел, что отстегнул и отставил все свое вооружение.
Но праздник все же был испорчен. За столом были не все свои; больше не вели откровенных разговоров, не затягивали песен. Чернобровая Варвара увела своего Дурнова, боясь, что он сцепится со Стропилкиным. За ними ушли и Лаврентий Захарович с женой, потом — сестра Артемия Осиповича, а за ней вскоре исчез и поп Гавриил, на ходу напялив соломенную шляпу с широкими полями. Вскоре из гостей остались лишь Стропилкин и Артемий Осипович, которые теперь сидели рядом, как самые закадычные друзья, и каждый другого в чем-то старался убедить.
— Ты в нашем деле ничего не понимаешь… — хрипел Стропилкин.
— Нет, ты погоди, погоди… — словно из пустой бочки, бубнил ему в ответ Артемий Осипович.
Кондратий стоял тут же, угощал их, чертыхался про себя и ждал, когда они наконец уберутся.
Провожая кума и куму, Елена прошла во двор, на заднее крыльцо. Ей не хотелось возвращаться в дом, где оставались те трое, и слушать их пьяную болтовню. Легкая апрельская прохлада приятно освежала захмелевшую голову. Елена хотела выйти в сад, но ее взгляд невольно задержался на Захаре. Окончив работу, он по пояс голый стоял к ней спиной у колодца и умывался. Она плотнее прикрыла за собой дверь, сеней и прислонилась плечом к косяку. Весеннее солнце яркими блестками играло на мокром, еще не успевшем загореть теле Захара, переливаясь радугами в мелких брызгах, летящих от него в стороны. Елена видела, как от легких движений мускулистых рук ритмично ходили на его спине широкие лопатки, и невольно вспоминала тело мужа, рыхлое, с рыжими жиденькими волосками и с отвисшим животом. Она скрестила на груди горячие руки, крепко прижимая их к себе, словно боясь, что они увлекут ее туда, к колодцу, увлекут, чтобы потрогать эти узлы мускулов и крепко стиснуть не испещренную морщинами шею молодого парня. Елена отвела в сторону глаза, чтобы избавиться от этого внезапного желания. Под навесом у конюшни стояла пара гнедых. Лошади скрестили свои длинные шеи и, шевеля чуткими ушами, похрапывая, теребили губами друг другу холки. Возле лошади терся жеребеночек с коротким волнистым хвостом.
Захар кончил умываться и пошел под навес, где лежали его рубашка и полотенце. Елене вдруг захотелось, чтобы он обернулся, она крикнула:
— Ты что же не идешь обедать?
Он повернул к ней раскрасневшееся от холодной воды лицо. В ее голосе, в блеске ее голубых глаз он уловил что-то новое, доселе незнакомое. Захар смутился и, не найдя, что ответить, бросил:
— У вас гости…
— Да что они тебе, иди обедай.
Елена торопливо сошла с крыльца и через задние ворота вышла в сад.
В саду было тихо, и только еле уловимый, но еще довольно свежий ветерок шептался с голыми ветвями яблонь, вишневых кустов и слив, усыпанных горошинами набухших почек. Еще день-два, и эти ветви покроются светлой клейкой зеленью. Елена подобрала подол длинного сарафана и прошла сквозь кусты смородины и крыжовника в густые заросли черемухи, где была вкопана небольшая скамеечка. Она опустилась на нее, закутала плечи в шаль и сосредоточенно притихла, вслушиваясь в шорохи пробудившегося сада. У ее ног хлопотливо сновали муравьи, переваливаясь через сухие былинки. На солнечной стороне толстой ножки скамейки ярко-красным пятном скучилось целое семейство божьих коровок. Она невольно остановила на них свой взгляд. Вот одна пара отделилась от общей кучи и медленно поползла вверх, вот другая сорвалась с ножки скамейки и покатилась на землю, к муравьям. Под теплыми, ласковыми лучами весеннего солнца в каждой козявке, в каждой былинке просыпалась великая сила жизни, ни с чем не сравнимая, неукротимая.
Елена вдруг почувствовала, что ей грустно. Она долго оставалась в саду, не замечая ни времени, ни прохлады вечера. Наконец, поеживаясь и плотнее натягивая концы шали, встала. Солнце уже село, сизый прозрачный туман легким дымком обволакивал сады и огороды. Елена отломила несколько веточек еще не распустившейся черемухи и пошла домой.
Кондратий, провожая пьяного Стропилкина, предложил отвезти его прямо в Явлей.
— Нет, в таком виде в Явлей нельзя, — запротестовал тот, качаясь на длинных ногах, точно подбитый журавль. — В Явлее начальство, а начальство — оно того… заставит кудахтать…
Они вышли на середину улицы.
— Куда же тебя? Может, у меня переночуешь? — спросил его Кондратий.
— Что? — многозначительно сказал Стропилкин, силясь остановить на нем мутный взгляд. — Чтобы я, да при исполнении служебных обязанностей, ночевал у кулака? Никогда! Ты у меня и думать не смей об этом! Подавай мне председателя сельского Совета!..
Он вырвал из рук Салдина свою руку и, пошатнувшись, как жердь, повалился на дорогу. Сидевшие поблизости на бревнах молодые парни и девушки громко засмеялись. Салдин помог ему встать. Отряхнул от пыли его гимнастерку и брюки.
— Вы что же это, над представителем власти гоготать?!
Стропилкин направился было к молодежи, но Кондратий удержал его, уговаривая:
— Чего с глупых возьмете, Прокоп Мироныч? Разбегутся сейчас, и все тут. Никого не поймаете.
Останавливаясь и падая, они наконец добрались до избы председателя Найманского сельсовета Максима Андреевича Чиндянова. Тот встретил их на крыльце. Это был мужик лет под пятьдесят, с широкой бородой с проседью.
— Где ж ты его подобрал? — спросил председатель, слегка приподнимая на голове высокий синий картуз с маленьким козырьком.
— У меня был. Дочкины именины справляли, ну и зашел…
— Что?! — вдруг встрепенулся Стропилкин, словно его подтолкнули сзади; он уже успел примоститься на ступеньках крыльца, привалясь к ним и запрокинув голову.
— Как же, Прокоп Мироныч… — начал было Кондратий, но Чиндянов прервал его:
— Иди подсоби.
Они взяли Стропилкина за руки и за ноги, поволокли в избу и уложили на конике.
— Человек меры своей не знаете — сказал Чиндянов, когда они опять вышли на крыльцо.
— Считай, один целую бутыль выхлестал.
— Вот и разобрало его…
Кондратий ушел, торопливо семеня вдоль улицы коротенькими кривыми ногами. Дома обволакивались сизыми апрельскими сумерками, навевая тихий покой. Салдин, уставший, отяжелевший от хмеля, заранее предвкушал мягкую теплоту высоких перин и подушек, умело взбитых проворными руками Елены. Вдруг он услышал пыхтение движка за церковью. «Что бы это могло быть? — подумал он вслух, не веря своим ушам. — Да как он смел, чумазый шайтан, пустить без позволения двигатель?..» Кондратий, неловко перепрыгнув через канаву, промытую весенней водой, чуть ли не бегом пустился к своей мельнице, огибая церковную ограду.
А дело было в том, что из Явлея приехали на двух подводах молоть посыпку для лошадей волисполкома. Возчик, не застав дома хозяина, направился к кузнецу Петру, ранее работавшему у Кондратия машинистом. Ключи от мельницы и теперь находились у него. Кому-нибудь другому кузнец без ведома хозяина не стал бы молоть, но для волостного исполкома решил пустить двигатель. Они уже заканчивали, и задержись хозяин еще немного у Чиндянова, обошлось бы без шума. Кондратий, как только прибежал на мельницу, остановил двигатель, с руганью накинулся на кузнеца, отнял у него ключи, стал гнать возчика. Кузнец, не очень разговорчивый, обидевшись, отошел в сторону и молча вытирал ветошью измазанные нефтью руки. Однако Кондратий все же догадался, что подводы не найманские. До его слуха донеслось недовольное бормотание возчика: «Чай, не свои — казенные…» Было нерасчетливо ссориться с волисполкомом. «Камень в рукаве держи, но улыбайся», — подумал Кондратий и сказал возчику:
— Ты что же, знако́м, сразу не сказал, что из волости? Мы для вас найдем и нефть, и время. Я ведь думал, что это какой-нибудь засурский руз[6] приехал, шныряют тут то и дело. — И, обернувшись к кузнецу, словно к главному виновнику происшествия, крикнул: — Ну, чего стоишь, иди пущай!
Он до конца оставался на мельнице и даже помог грузить мешки.
— Ты, знако́м, еще когда придется, приезжай, милости просим, завсегда будем рады. И волостному старшине так скажи, что, мол, завсегда рады, — говорил он, провожая подводы.
Оставшись вдвоем с кузнецом, Кондратий, сверкнув маленькими глазками из-под нависших рыжих бровей, негромко процедил сквозь зубы:
— Тоже мне еще нашелся почитатель власти. Не смей больше трогать ключи!
— На кой мне сдались твои ключи! — угрюмо проворчал кузнец, направляясь к выходу, но неожиданно обернулся и угрожающе сказал: — А почитанием власти ты меня не попрекай! Слышишь?! Власть наша! Если не нам ее почитать, так кому же?
Это было так неожиданно, что Кондратий невольно сник. Кузнец ушел, а Кондратий с грустным вздохом опустился на порог и тупо уставился в серую муть вечера. Надо было идти домой, но тело его так отяжелело, что не хотелось даже пошевелиться. Немного посидев, он все же пересилил себя, кряхтя, поднялся на ноги и стал запирать мельницу.
Было уже совсем темно, когда Кондратий брел домой. В голове у него все время вертелись слова кузнеца: «Власть наша!» Грозное предупреждение почудилось в них. Словно что-то острое и холодное пронзило его сердце. Несказанной отчужденностью вдруг повеяло от родной улицы, по которой он ступал шестьдесят длинных лет, от этой полукруглой площади со старой, посеревшей от времени церковью, взметнувшей в холодное звездное небо свою неуклюжую, обсиженную вороньем колокольню с железным крестом. Все здесь было родное и в то же время чем-то необъяснимым отдаленное от сердца. Погруженный в мрачные мысли, Кондратий не заметил в темноте, как набрел на канаву. Правая нога его вдруг провалилась в холодную снеговую воду, и он грузно упал, больно стукнулся обо что-то бедром. Со злостью выругался, медленно поднялся и, хромая и охая, заковылял к своему крыльцу.
Чтобы не разбудить домашних, Кондратий в задней избе снял сапоги, разделся и, шлепая по крашеному полу босыми ногами, прошел в переднюю. Он лег, но теперь уже не испытывал того приятного ощущения покоя, которое предвкушал, возвращаясь от Чиндянова. Чего-то недоставало, что-то было недоделано, и его охватило какое-то скрытое беспокойство. На сердце было тягостно, в голове, тяжелой от похмелья, копошились неопределенные мысли, ушибленное бедро тупо ныло.
Завалившись после работы отдохнуть, Захар проспал до позднего вечера. Проснувшись, пошарил, по карманам в поисках табака и, закурив, долго сидел в темноте на свежих стружках, напоминавших смолистым запахом присурский сосновый бор. Старательно потушив цигарку на ладони, чтобы не обронить искорку на сухие стружки, Захар накинул на плечи фуфайку и вышел дать корм лошадям. Апрельская ночь легкой свежестью, еле уловимыми шорохами, лаем беспокойных псов манила Захара из тесного салдинского двора. Кончив дело, он вышел за ворота и остановился, раздумывая, в какую сторону пойти. Вечерние гулянья не привлекали его. Изредка бывая на них, он неизменно оставался безучастным, за что и прослыл нелюдимым. Мать говорит, что он пошел в отца. Но каков был отец, Захар не помнил, да и старшие братья почти не знали его. Всю свою жизнь он провел на Волге, сначала бурлаком, потом грузчиком, где-то там и успокоил свои кости.
Движением плеч Захар поправил фуфайку и стоял у ворот, занятый своими мыслями. Вспомнились слова Пахома: «Тебе надо учиться». Пахом настойчиво уговаривал его пойти с ним в пастухи, но Захар наотрез отказался. «Любую работу буду выполнять — только не эту». Пахом всегда был против того, что Захар батрачит у кулака, укорял его: «Не хочешь пасти общественный скот, так ломай хребет на кулака, умножай его богатство…» Захар ничего не отвечал на это. Он и, сам хорошенько не знал, кто из них прав. Весь мир для него заключался в Наймане, где издавна утвердилось как закон: нет ничего своего, работай на другого, если не хочешь помереть с голоду. Часто у него пробуждалось смутное желание раздвинуть межи этого узкого мира, но как это сделать, он не, знал, и не с кем было посоветоваться. Иногда найманские жители ему казались навозными жуками, каждый из них слепо ковырялся в своей куче, а вот у него, Захара, не было даже собственной кучи, приходилось ковыряться в чужой. Он как-то раз об этом сказал Пахому, но тот плохо понял его и ответил совсем не то: «Человека жуком назвать нельзя, человек — тварь разумная. Вот твой хозяин, правда, немного похож на жука…»
Постояв еще немного, Захар направился вдоль улицы в противоположную сторону от хоровода. Избы, с примыкающими к ним дворами, казались сплошным нагромождением бесформенных серых куч. Луна не показывалась, и только частые звезды поблескивали зеленоватыми светлячками в темноте ночного небосвода. Огромный ковш Большой Медведицы запрокинулся и повис ручкой вниз. Чем дальше по улице шел Захар, тем становилось тише и по-ночному спокойнее. Он машинально свернул в один из проулков и пошел по направлению к верхней улице. Не хотелось никого видеть. Одному лучше. Вот так идти, думать обо всем, что взбредет в голову, и ничего не желать. На повороте тропинки, которая шла за огородами, он неожиданно столкнулся с парочкой, Захар хотел пройти мимо, но парень загородил ему дорогу и, заглядывая в лицо, окликнул:
— Ты меньшой Гаруз? Чего один бродишь?
Это был сверстник Захара, сын Лабыря Николай. Найманские девушки любили его за черные глаза и белые как лен кудри.
— Недаром тебя нелюдимым называют, — продолжал Николай. — Пойдем с нами. Посидим где-нибудь. У тебя табак есть?
— Найдется.
— А то я целый вечер не курил.
Они подошли к низенькому, полусвалившемуся плетню.
— Вот я думаю, Захар, — заговорил Николай, поудобнее устроившись на плетне, — надо в город подаваться. Говорят, там разные училища открываются и нашего брата, крестьянина, безо всякого принимают. Чего мы здесь киснем, в Наймане?
— Я грамоту не знаю, — не сразу ответил Захар.
— А что грамота: теперь не те времена. Вот я вчерась газету в Совете видел, так в ней прямо написано: «Рабоче-крестьянская молодежь — за учебу!» Это как раз о нас с тобой говорится. Ты, к примеру, работаешь у Салдина, стало быть, рабочий, ну а я к крестьянам отношусь. Здорово написано. Весь вечер читал.
— Я не рабочий, я батрак, — возразил Захар.
— Ну, а батрак разве не работает?
— Рабочими называются те, которые в городе живут.
— Откуда ты знаешь? — с недоверием спросил Николай. — Вот в газете, которую я читал, об этом там ничего не говорится.
Захар промолчал и, раскуривая боком горящую цигарку, заговорил как бы сам с собой:
— Крепка в нас найманская привычка: сидим на месте, пока силой не потянут, как редьку с грядки.
— Это к чему ты?
— Хотя бы к тому, что вот говорим с тобой, а сделать ничего не сделаем.
— Ну, это ко мне не относится. Я, брат, человек решительный, сказал — и все тут.
— А девок своих на кого оставишь? — пошутил Захар. — Сколько их по тебе плакать-то будут!
— Девки что, девок и в городе хватает.
— В городе и красавцев таких, как ты, полно, а в Наймане ты один. Что они без тебя будут делать?
— Я с тобой о деле, а ты смехом, — обиделся Николай.
Он с досадой кинул в сторону недокуренную цигарку и, проследив, куда она упадет, сказал девушке:
— Иди затопчи.
Та покорно повиновалась.
— Пойдем проводишь, а то уже поздно, — сказала она, возвращаясь.
— Погоди ты, — отмахнулся он от нее и опять заговорил с Захаром. — Значит, ты не хочешь ко мне в напарники? А я рассчитывал на тебя.
— Куда мне в город учиться, если я и в Найманской школе ни разу не был, — грустно ответил Захар. — Ты вон газеты читаешь, а я что? Нет уж, если я в город и поеду, опять же хребет на кого-нибудь ломать, Так лучше на найманского мужика, чем на городского.
Приятели помолчали. Девушка дернула за рукав Николая и робко зашептала:
— Пойдем, дома заругают.
— Ты что привязалась, дорогу сама не найдешь? — сердито отозвался Николай.
Девушка медленно пошла вдоль плетня к проулку.
— Зачем ты с ней так? — сказал Захар. — Иди проводи.
— Ну их, надоели, липнут как мухи к меду.
— Сладкий ты, наверно, для них.
— Вот уеду в город — отвяжусь, — сказал Николай, слезая с плетня. — Ладно, пойду уж…
Каким бы одиноким ни чувствовал себя Захар, но никогда не завидовал легким успехам Николая, пустого бахвала, и удивлялся: чем и как мог он покорять девушек? Однако разговор о городе заставил его призадуматься. Захар всегда считал свое пребывание у Салдина временным, но сколько будет оно длиться, определить не мог. Посидев еще немного, он пошел к верхней улице.
Побродив в одиночестве по улицам и проулкам, Захар увидел небольшой кружок парней и девушек, расположившихся перед домом Сергея Андреевича, хозяйственного мужика среднего достатка. У него была бойкая семнадцатилетняя дочь Елизавета, первая певунья и плясунья на селе. Здесь, у ворот Сергея Андреевича, часто заканчивались вечерние хороводы, непременным участником которых был и подпасок Пахома Гарузова Иван Атямарькин, по-уличному — Воробей. Обычно веселый и разговорчивый, здесь он менялся, становился тихим, незаметным.
— Ты что, Воробей, приуныл? — спрашивали его товарищи.
— К утру спать хочется, — отшучивался он, кутаясь в неизменный коротенький пиджачок с узенькими рукавами, молча усаживался в стороне и следил глазами за тонкой, гибкой фигурой Елизаветы.
Захар и здесь, около дома Сергея Андреевича, не задержался. Было уже поздно. Молодежь расходилась парами, и только вокруг Елизаветы крутилось несколько парней, но мать Елизаветы, строго следившая за дочерью, позвала девушку домой. Поклонники ее тут же исчезли. Захар с Иваном пошли вместе. Им было по пути.
— Ты домой? — спросил Иван.
— Пожалуй, да… Переночую у своих.
На востоке, над Белым ключом, светлым маревом занималась заря. Звезды тускнели и гасли. Тишина, особенно глухая к концу ночи, легла на темные сады, все отчетливее выделявшиеся на фоне светлеющего неба. От них пахло терпким запахом яблонь и черемух. Сады застыли в немом ожидании нового дня. И этот новый день, может быть, раскроет мириады набухших почек, и сады оденутся в первую клейкую зелень, раскроются первые цветы и наполнят воздух своим густым ароматом.
Ой, вдова, вдова, вдова-солдатка!
Семь лет она вдовой оставалася…
Петька, восьмилетний сын Марьи Канаевой, сегодня встал рано. Никто его не будил, сам проснулся. Еще вчера он решил навестить деда на салдинском пчельнике. Дед обещал ему показать на Явлее самые рыбные места. Длинная деревянная кровать, на которой спал он, стояла в сенях у задней стены. В избе у них были клопы, и он с матерью, как только ночи стали потеплее, перебрался сюда. Первое, что услышал Петька, был голос матери, доносившийся со двора сквозь щели плетневой стены. Он сразу догадался, с кем разговаривает мать. «Значит, я в самый раз», — сказал он себе, отыскивая удобную щель, чтобы глянуть во двор. Оттуда вскоре донесся знакомый звон подойника от первых струй парного молока. Петька смотрел, как быстро опускались и поднимались проворные руки матери, выжимая из полного вымени коровы тонкие синеватые струйки. Казалось, не подойник, а они, словно крепко натянутые струны, издавали мелодичный звон. Петька ощутил во рту вкус парного молока, и ему сразу захотелось есть. Он спрыгнул с постели, выскочил на крыльцо и вприпрыжку, словно молодой барашек, помчался на огород к колодцу.
Безоблачное небо было подернуто прозрачной кисеей утреннего тумана, слегка подсвеченной из-за горизонта невидимым солнцем. На колодце стояло ведро с водой, Петька наклонил его, наполнил горсть и, обливая босые ноги и узенькие штанишки, сполоснул лицо. Сразу почувствовал себя бодро. Откуда-то с улицы с радостным лаем прибежал его неразлучный друг — черный лохматый пес Волкодав. Петька брызнул на него горстью холодной воды, и они с шумом и визгом побежали домой.
Там Петьку ожидал завтрак — большая медная кружка парного молока и краюха ржаного хлеба с примесью картофеля. Половина краюхи была тут же брошена Волкодаву, пес поймал ее на лету.
— Хватит тебе разбрасываться хлебом, я уже кормила его, — крикнула из чулана мать, процеживая в крынки пенистое молоко.
Марья, мать Петьки, — солдатка. Так ее называют с 1918 года, когда Григорий Канаев добровольно ушел в Красную Армию. Четвертый год пошел с того дня.
Письма от Григория приходили редко, и писал он коротко: жив, здоров, того и вам желаю. Не расписывал много о себе и об армейской жизни. И совсем не потому, что не любил свою жену, — просто от характера. Но и в коротеньких письмах чутким сердцем Марья угадывала его тоску о ней, о сыне. Последнее письмо было месяца два тому назад, в котором он писал, что к лету, может быть, вернется домой, если обстановка не осложнится. Про войну уже с прошлого года ничего не было слышно. На дворе уже весна, а его все нет. Многие давно приехали и теперь копошатся вокруг своих хозяйств, стараясь поднять их и наверстать потерянное время. Только двор Марьи по-прежнему стоит запущенным, без хозяина и работника.
Немного ей пришлось прожить с мужем, но жили они дружно. Не было случая, чтобы Григорий ее обругал или побил, как это бывает во многих семьях. Соседки всегда завидовали ей. «Ты, Марья, не живешь, а празднуешь», — говорили они, когда разговор заходил о житье-бытье. Ничто женщину так не старит, как привередливость мужа и полная зависимость от большой семьи. На одного человека еще как-нибудь можно угодить, но на семью, где сталкиваются разные характеры, никогда не угодишь. Марью такое «счастье» миновало. С первых же дней замужества она была хозяйкой в доме. Матери у Григория не было, жил он с отцом. Отец же всю свою жизнь находился на пчельнике Кондратия Салдина. Марье было немногим больше семнадцати, когда она вышла замуж за Григория. Материальные затруднения не пугали ее. В родительском доме ей было не лучше. Отец Марьи Гостянтин Пиляев, по прозвищу Лабырь, — мастер на все руки: и плотник, и печник, и шорник, — вечно бывал на заработках, но домой никогда ничего не приносил. Вся семья была на попечении матери, женщины трудолюбивой, но очень суровой и сварливой. Ее боялся даже сам Лабырь, который, часто пропившись до последнего рубанка и топора, месяцами сидел на ее шее в ожидании счастливого случая. А случаем этим всегда был какой-нибудь выгодный подряд с задатком. Тогда он опять приобретал инструмент и набирал небольшую артель. Работать с ним всегда шли охотно — Гостянтин Лабырь никогда не обидит и не обделит.
Провожая сына, Марья наказывала:
— Смотри не задерживайся у деда до ночи, а то я буду беспокоиться.
— Чего тебе беспокоиться, дорогу не знаю? Не первый раз иду, — отозвался Петька, укладывая деду гостинцы.
Как ни хотел он пораньше выйти из дому, солнце все же опередило его. Оно уже поднялось над лесом.
Управившись с делами в избе, Марья с лопатой вышла на огород. Лошади у нее не было, ходить по соседям и выпрашивать, чтобы вспахали огород, она не хотела. А земля не ждала, земля знает свое дело. Марья окинула взглядом усадьбу, по-мужицки поплевала на широкие ладони и начала копать. Острая лопата легко и жадно врезалась в рыхлую, влажную почву, сильные руки ловко перевертывали пласт. Солнце поднималось все выше, все больше пригревало спину и плечи. Тяжелый пулай тянул вниз, затруднял движения. Здесь никого не было, и Марья сняла его. Потом она освободилась от рукавов и осталась в одной рубашке. Ранее вскопанные места понемногу теряли влажный цвет и становились серыми. Земля сохла. Это заставляло Марью торопиться. Спина взмокла. Марья отстегнула медное сюлгамо[7] и распахнула ворот рубахи. Легкий ветерок приятно щекотал шею. Работа шла медленно: лопата — не плуг.
Увлекшись работой, Марья не заметила, как со стороны проулка к плетню подошел парень. Это был известный на весь Найман вор и распутник Васька Черный. Из-под его фуражки, небрежно сдвинутой набекрень, вились густые, черные как смола, спутанные кудри; широкое скуластое лицо, усеянное редкими рябинками, было темное, как у цыгана. И во всех его ухватках и коренастой фигуре было что-то дикое, не эрзянское. У Васьки не было в Наймане ни рода, ни племени. Лет двадцати с лишним тому назад, в один из голодных годов, в Наймане появилась бродячая женщина с маленьким ребенком на руках. С неделю она ходила, побираясь по домам, а потом, как-то утром, ее нашли мертвой у церковной ограды. Женщину похоронили всем миром, а ребенка пригрели сердобольные найманские старухи. Сначала он года три жил в разных домах, переходя из рук в руки, потом взяла его в-приемыши вдовая бездетная Акулина, у которой он жил до ее смерти. Рос на свободе, без присмотра. В десять-двенадцать лет он был грозой всех найманских садов и огородов, а в пятнадцать уже лазил по кладовым и погребам. Он был неуловим, ловок и бесстрашен, как конокрад. Впоследствии судьба его свела с Лаврентием Захарычем Кыртымом, и он стал воровать хитрее: больше в чужих селах. Мужики его побаивались — не раз пугал поджогом. Однако еще ни одна изба в Наймане по его вине не сгорела.
Он стоял, облокотившись на низенький плетень, и большими жадными глазами бесстыдно смотрел на полуодетую Марью. Наконец он не вытерпел, осторожно перешагнул через изгородь и направился к Марье.
— Смотрю я на тебя, красотка, и думаю: не по тебе эта черная работа, — сказал он, подойдя совсем близко.
Словно ледяной водой вдруг облили Марью. Она выронила лопату и кинулась к своей одежде, стараясь полами рубахи прикрыть голые ноги. Быстро схватила рукава, пулай и прижала к груди. Она присела на вскопанную землю и, словно пойманный зверек, испуганно озиралась по сторонам, не находя слов и не зная, чем защититься.
— Чего же ты испугалась?.. Ведь я только хотел…
— Уходи, уходи, бесстыдник, отсюда! — наконец промолвила она, приходя в себя.
— Я хотел тебе помочь…
— Уходи! — почти крикнула она, перебивая его.
Ваську слегка смутил неожиданный повелительный тон Марьи. Он наклонился поднять брошенную лопату. Марья быстро вскочила на ноги и бросилась во двор. Васька только успел заметить, как в задней калитке мелькнула ее широкая спина. Потоптавшись на месте, он медленно направился за ней, но калитка была замкнута изнутри. Спустя некоторое время Марья вышла одетая, гневная. Васька было направился к ней, но она встала в калитке, загородив собой проход.
— Пусти во двор, — сказал он, грудью напирая на нее.
— Там тебе делать нечего. — Она сильным движением плеча отстранила его от себя.
— Пусти в тень, видишь, как палит, — более спокойно попросил он.
— Тебе солнце не страшно. Больше не почернеешь, — едко заметила она. — Иди, куда шел.
— Не бойся, муж об этом никогда не узнает. Мое слово — могила, — продолжал между тем Васька.
У Марьи от обиды перехватило горло, на глаза навернулись слезы. Она молча переступила с ноги на ногу и вдруг размахнулась и по-мужски, наотмашь, ударила Ваську по щеке так сильно, что тот пошатнулся. Васька ничего не успел сообразить, как Марья уже была по ту сторону калитки и задвигала тяжелый засов.
— Как она меня жахнула, вот это баба! — сказал он, потирая щеку.
Некоторое время он тупо смотрел на закрытую калитку и медленно, словно нехотя, пошел к проулку. Щека горела, но странно: Васька не чувствовал обиды.
— Как она меня…
Заперев калитку, Марья отошла в глубь двора, поджидая, когда он уберется с огорода. Она кусала губы, злясь на себя, что в таком виде предстала перед этим охальником. Думая, что он еще стоит за калиткой, Марья отошла под навес и села на охапку прошлогодней соломы. Где-то совсем близко с писком зашуршали мыши. Она хлопнула рукой по соломе и откинулась на спину, чувствуя во всем теле сонную истому. Захотелось вытянуться и так лежать, прислушиваясь к осторожному шороху мышей. Сверху, сквозь большие просветы в соломенной крыше, на нее падали светлые блики, яркие солнечные зайчики вызывали резь в глазах. Она отвела глаза в сторону, потом закрыла, забываясь приятной дремотой…
Марье снилось, будто приехал Григорий. Они выехали пахать. Григорий все такой же, но голос совсем не его: молодой, высокий. Он то и дело покрикивает на лошадь, и эти необычные для него окрики пугают Марью. Вот снова раздался его окрик да так близко, что она вздрогнула и проснулась. С крыши смотрели те же яркие отблески полуденного неба, во дворе было по-прежнему пустынно… Кто же на огороде? Оттуда слышалось тяжелое дыхание лошади и молодой зычный голос. Марья с недоумением вскочила на ноги, отряхнула с одежды соломинки и бросилась на огород.
Захар Гарузов, завидев ее, остановил гнедого и смахнул рукавом пот с лица.
— Добрый день, Марюша уряж! — крикнул он еще издали.
Марья подошла к нему.
— Еду мимо по проулку, смотрю — немного вскопано. Дай, думаю, подсоблю, а то лопатой-то когда она кончит. Возьми лопату, а то завалится.
— Спасибо тебе, Захар.
Марья поспешно подняла лопату и отошла в сторону, пропуская лошадь. Она смотрела вслед Захару с радостным чувством. Еще совсем недавно она считала себя одинокой, забытой…
— А у хозяина ты спрашивался? — вдруг спохватилась Марья. — Не заругает он тебя?
— Ну и шайтан с ним. Да он и не узнает.
— Пойду хоть пару яичек тебе испеку.
— Это зачем же? Голодный, что ли, я? Не беспокойся, у Салдина харчей хватает.
— Чем же мне отблагодарить тебя? — повторяла Марья, не зная, что сказать.
Но Захар молча допахал усадьбу и, выезжая в проулок, крикнул:
— Грядки делай, сей морковь!
Почти до самого заката Марья оставалась на огороде: делала грядки, сажала лук, готовила капустную рассаду. Надо было торопиться: у людей уже давно все посажено. Работала, не чувствуя усталости, и только ближе к вечеру, когда косые лучи уходящего солнца заиграли на верхушках ветел и тополей, она разогнула спину, окидывая довольным взглядом ровные ряды высоких грядок. Еще утром здесь было пустынно и голо. «Дня на три-четыре хватило бы копаться здесь», — подумала она.
С улицы донесся заливистый лай Волкодава, и послышался звонкий голос Петьки.
Петька был не один: рядом с ним по шатким ступенькам покосившегося крылечка поднимался Николай, брат Марьи. Он был в голубой сатиновой рубахе, повязанной белым шелковым поясом с кистями, в черных суконных брюках и в отцовском старомодном картузе с блестящим козырьком. Его сапоги с узкими голенищами были обильно смазаны дегтем. Пестро разрисованной тросточкой он небрежно похлопывал по голенищам.
— Мама, дядя Коля говорит, что он одной рукой может повалить любого найманского мужика, даже мильцанера Стропилкина, — сказал Петька. — Ведь хвастает?
— Это он умеет, — отозвалась Марья и, покосившись на брата, спросила: — С чего ты такой нарядный?
— А что мне не наряжаться? — криво усмехнулся Николай.
— Как что? Отец соху снаряжает, в поле собирается выезжать, а ты бездельничаешь.
— Отправишь его в поле! Он рассчитывает меня запрячь, но — дудки! На мне много не напашешь. Поработал — хватит.
— Поработать-то не успел ты еще. А надо бы уже. Кто же отцу-то будет помогать?
— Агашка. А я откалываюсь.
— Лентяй ты, Николай.
— Ладно тебе, Марья. Лучше покорми чем-нибудь, с утра ничего не ел. Мать сказала, чтоб не приходил обедать, я и не пришел.
— Как дедушка? — спросила Марья сына, собирая на стол.
— В субботу обещался прийти, велел баню истопить.
Николай снял картуз, без приглашения подсел к столу и, с улыбкой посматривая на сестру, вполголоса напевал:
Не вино меня качает —
Меня горюшко берет:
Тятька с дому выгоняет,
Мамка хлеба не дает…
— Вот до чего дожил, беспутный ты эдакий, — проворчала Марья.
— Это какая песня, дядь Коль? — спросил Петька, подсаживаясь к столу.
— Сам придумал.
— Опять хвалишься. Песни складывает только подпасок Иван Воробей, а ты не можешь.
— Что мне твой Воробей!..
На столе появилась полная чашка щей. Всякие разговоры прекратились. Не один Николай был голоден. Марья, весь день проработавшая на огороде, с удвоенным аппетитом ела постные щи, слегка забеленные кислой сметаной. Не отставал от них и Петька, обычно разборчивый в еде.
После щей на стол были поданы картофель в глиняной миске и чашка кислого молока. Со лба Николая закапал пот.
Уже сгустились сумерки, когда они окончили свой поздний обед и встали из-за стола.
— Ты мне, Марья, дай Гришин пиджак, а то ночью в рубашке свежо будет, — сказал Николай.
Марья промолчала.
— Надень дедушкину поддевку, — предложил Петька. — Она почти новая, только пола немного обгорела, но ты застегнись на другую сторону, ночью-то никто не увидит.
Николай, ничего не ответив, надел картуз, отыскал тросточку и вышел на улицу.
Мать и сын стали укладываться спать.
Ой где, где Кузьмина Дарья плачет?
Где сука Дарья печалится?..
Давно еще Кондратий Салдин задумал отремонтировать свою ческу, что стоит на Вишкалее, но в те времена было не до ремонта. Теперь же, когда Москва заговорила о новой политике, Кондратий снова вернулся к этой мысли. Бояться больше нечего: новая политика допускает, как понимал Кондратий, пользование не только ческой или мельницей, но и целым предприятием. Это его подбодрило, и он зашевелился, захлопотал вокруг своего большого хозяйства; смелее стал смотреть людям в глаза, и загнанное в тайники души прежнее чувство хозяина снова стало проявляться в нем при столкновениях с людьми. Я, мол, это я, а ты — весь для меня. Исчезала и старческая сутулость его. Теперь он старался держаться прямее, выпячивая вперед круглый живот. Даже коротенькая, татарского покроя шубенка его с замасленными полами стала выглядеть как-то новее. С нею Кондратий расставался очень редко, только в самые жаркие летние дни. От скупости ли это было или просто от невнимания к своей одежде? Пожалуй, и от того и от другого.
Сегодня Кондратий с утра был на Вишкалее, осматривал жалкие остатки плотины, размытой несколькими половодьями, обошел вокруг здания чески, постучал по подгнившим бревнам осевшего сруба — все требовало основательного ремонта. Сруб-то стоит лет пятьдесят с лишнем, еще отец Кондратия под мельницу ставил. «Придется новые столбы вкапывать и весь низ подводить», — рассуждал сам с собой Кондратий. Уходя, он сосчитал дубовые бревна и тес, сложенные под навесом у входа в ческу. Недоставало десяти тесин.
Чтобы ремонт не откладывать, он, как только пришел домой, тут же позвал Захара.
— Приведи ко мне Лабыря. Скажи, что плотничать найму.
Тот было собрался уходить, но Кондратий остановил его.
— Вчера, когда ехал с пашни, где задержался? — спросил он.
Захар не нашелся, что ответить. Он смущенно взглянул на хозяина и догадался, что тот уже все знает.
— За сколько ты ей вспахал? — допытывался Кондратий.
— Ни за сколько, — ответил Захар.
— Как так? Прямо-таки ни за сколько? Да разве мне кто-нибудь за так что делает? Вот ты у меня работаешь, работай так! Ан нет, проходит месяц — отвешивай пуд муки. Ну ладно, я сам с нее получу.
— Не смей этого делать! — вдруг вспыхнул Захар. — Я вспахал, я и уплачу тебе, коли ты такой человек.
— Какой я человек? — Самый обыкновенный. Моя лошадь, мой работник — я и должен получить.
Он немного помолчал, потом как-то неожиданно скользнул маленькими глазами по фигуре Захара и, вкрадчиво понижая голос до шепота, спросил:
— Может, у вас там с ней свои какие расчеты? Так ты скажи, я прощу тебе. Это бывает между молодыми: ты уже в летах, мужик, что называется, и она который год без мужа живет…
Захар было возмутился, но Кондратий говорил просто, без насмешки, как о чем-то обыденном. Захару и в голову не могло прийти, что его помощь может быть так истолкована.
— О каких расчетах говоришь? — сказал он, сдерживаясь. — Как же ты мог это подумать? Она жена моего двоюродного брата.
— Это ничего, что жена брата, это бывает.
Кондратий тихо хихикнул в рыжую бороду и, заглядывая Захару в глаза, подумал про себя: «Эх, какой ты еще зеленый, братец…»
— Ну, коли других расчетов нет, стало быть, следует с нее получить, — сказал он вслух.
— Когда будете рассчитываться со мной, удержите, сколько там полагается, а к ней не ходите — вот наш уговор.
— Эх-хе-хе! Не в меру ты добр. Только эта доброта при твоем положении ни к чему. Ну, иди, зови Лабыря.
В доме пахло жареным луком. Старуха Матрена пронесла в горницу дымящуюся солянку. Кондратий над шайкой сполоснул руки и вошел в дом.
— Могли бы и в задней избе позавтракать, — проговорил он.
— Там не убрано, — ответила вместо свекрови Елена.
Она сидела у переднего окна и, взяв в колени дочь, заплетала ей волосы в две косички.
Окинув взглядом нарядную жену, Кондратий подумал: «С чего это она как на праздник?»
Елена сегодня была особенно внимательной. Проводив Надю на улицу, она сама пригласила мужа за стол и села рядом. Кондратий по опыту знал, что за этим последует какая-нибудь просьба. К концу завтрака она заговорила:
— Мне бы к матери съездить, давно не была у нее, проведать надо.
— В город? — удивился Кондратий.
Поездка была явно не ко времени: начинался ремонт чески, да и весенний сев требовал его присутствия в хозяйстве. А поедешь в город — потеряешь неделю. Но, чтобы не обидеть жену, ответил:
— Что ж, поехать можно, только мне вот очень некогда. Может, когда попозднее…
— Тебе всегда некогда, — возразила Елена. — Из-за каждого пустяка готов лишить меня удовольствия. И так ничего не вижу.
— Ну вот, ты уже и сердишься. Я же тебе не отказал. Вот только время неподходящее.
Елена незаметно метнула на него лукавый взгляд:
— Что ж, коли некогда, не езжай со мной.
— А как же ты?
— Захар отвезет и вернется.
Ее щеки слегка зарделись, в глазах заиграли веселые огоньки. Но Кондратий торопился кончить завтрак и ничего не заметил.
— И вправду, — обрадовался он. — Как же я сам не догадался? Поезжай с Захаром, а послезавтра он вернется. Не много потеряем. И Надюшу захвати с собой. Пусть бабушка увидит, как она выросла.
— Зачем же Надю тащить в такую даль?
— Ну, делай как хочешь, — согласился Кондратий. Елена выплыла из-за стола и сразу же стала собираться в дорогу.
— Там Гостянтин Лабырь тебя спрашивает, — сообщила старуха Матрена, входя в горницу.
Кондратий заторопился.
— Засиделся я тут с тобой, — сказал он недовольно. — Так ты когда выедешь? Я до вечера задержусь, наверно, не застану тебя. Очень долго-то не гости, матери здесь одной тяжело будет.
— Дуняшку Самойловны пусть позовет.
— А куда она? — спросила Матрена, поглядывая на сына и сноху.
— В город, к матери, — ответил Кондратий.
— Знаю, зачем ты едешь в город, тебе не мать нужна, — проговорила старуха, когда они остались одни. — Твоя поганая плоть тебе покою не дает.
— Ты мне покою не даешь! Замолчи, а то вот запхну тебе в рот сарафан, может, задохнешься. Надоели вы мне все!..
Елена шагнула к свекрови и бросила ей в лицо сарафан, который вынула из сундука. Багровая, с трясущимися от злости руками старуха Матрена попятилась к двери.
— Чего же ты ко мне пристала, старая карга? Что я тебе плохого сделала? Ты вот колдуешь — я не вмешиваюсь, и ко мне не лезь! — продолжала Елена более спокойно.
— Слышала я, как ты умасливала мужа, чтобы он тебя отпустил одну.
— Ну и что из этого?
Елена опять шагнула к свекрови. Старуха съежилась и притихла. Ее крупная, оплывшая фигура словно уменьшилась, плечи опустились, руки с набухшими фиолетовыми венами беспомощно повисли вдоль тела. Тяжелые веки с реденькими рыжеватыми ресницами часто замигали, словно она собралась заплакать. Подобрав с пола сарафан, Елена повернулась к большому железом кованному сундуку. А старуха выкатилась из горницы.
Дорогу еще не успели как следует укатать, и тарантас подпрыгивал на комках засохшей грязи. Перевалив за Ветьке-гору, лошадь пошла веселее. По обеим сторонам дороги тянулись поля. Слева они кончались лесом, а справа уходили вдаль, к присурским пойменным лугам. Там, за Сурой, сизоватой дымкой обозначались невысокие горы, поросшие сосняком и ельником. На полях было еще пусто и голо, и только кое-где виднелись одинокие пахари. По обочине дороги тянулась зеленая лента веселой травки, пестревшей ранними желтоголовыми одуванчиками. В бездонной синеве неба звенели жаворонки. Легкий ветер доносил пряный запах прелой земли и острый, горьковатый — прошлогодней сухой полыни.
Выезжая, Захар хотел взобраться на облучок тарантаса, но Елена велела сесть рядом. Ему было неудобно в тесном кузове рядом с ней. При толчках она наваливалась на него всем корпусом. Захар до мурашек отсидел ноги. Отодвинуться было некуда. Он решил подтянуть чересседельник и немного размяться. Не предупредив Елену, выпрыгнул из тарантаса и чуть было не упал — правая нога совсем онемела. Елена от неожиданности, потеряв опору, повалилась набок.
— Заигрывать вздумал? — засмеялась она.
Захар не ответил. Прихрамывая, он шел рядом с тарантасом, на ходу перетянул чересседельник и вскочил на облучок. Лошадь пошла рысью. Елена, привстав, попыталась отнять вожжи.
— Безбожник ты этакий, растрясешь меня по этим кочкам, — сказала она, как-то по-особенному заглядывая ему в глаза.
Захару даже неловко стало. Он отвернулся и сказал:
— Чего же в тебе трясти-то? Садись, а то лошадь дернет, и вылетишь из тарантаса.
— А я за тебя ухвачусь и уволоку за собой, — сказала она и, схватив его обеими руками за плечи, свалила в тарантас на спину.
— Что делаешь, шайтан-баба?
— А зачем ты от меня убежал? Ты думаешь, я не догадываюсь, почему сел на облучок? — сказала она, низко наклоняясь над ним.
Лицо Захара вспыхнуло. Он притих на минуту, глядя мимо головы Елены в синее небо. Лежать было неудобно: ноги его оставались на облучке, а голова упиралась в задок плетеного кузова. Елена все ниже склонялась над ним, обдавая горячим, частым дыханием. Слегка прищуренные глаза ее блестели. Маленький рот с толстыми губами, чуть приоткрытый, нацеливался в губы Захара. Сзади послышался топот.
— Никак, кто-то едет за нами, — сказал Захар, отстранив ее от себя и приподнимаясь.
Их обгоняла какая-то подвода. Сидящий в телеге мужик взглянул в их сторону, ухмыльнулся криво и стегнул лошадь. Затрусил и гнедой, не отставая от телеги.
— Видишь, как нехорошо, — сказал Захар, когда они немного успокоились. — Пойдут разговоры. Мне-то ладно, а тебе, замужней женщине, каково? Из ничего выйдут неприятности.
— Мужик, кажись, не найманский.
— Явлейский, наверно, — согласился Захар и немного погодя добавил: — Ни к чему все это.
— Люб ты мне, Захар, хоть и молод. А он, какой он мне муж? Года-то идут, а радости не вижу… Мне бы еще поиграть, как молоденькой, пошутить… Как я тебя повалила! Испугался, а?
Захар молчал, опустив голову. Было неловко и непривычно разговаривать об этом. «Люб ты мне… — повторял он про себя ее слова. — Какая уж там любовь…»
Долго ехали молча. Ближе к закату ветер заметно усилился. С северо-востока надвигались темно-синие тучи. Рваные тени их быстро скользили по полям. Елена, казалось, успокоилась и сидела, откинувшись назад, подставляя лицо влажному ветру. Так они проехали Явлей, потом — какой-то небольшой поселок, редко раскинувший избенки посреди пустого поля. Дорога пошла наизволок. Справа и впереди темнел сосновый лес, заметно погружаясь в синеватые весенние сумерки. Неожиданно сверкнула молния, и раздался удар грома. Продолжительным эхом отозвались сосновый лес и далекие холмы за невидимой Сурой. Елена испуганно припала к плечу Захара. Почти сразу же за громом хлынул дождь. Пока Захар доставал из-под тарантаса старый салдинский дождевик, прихваченный на всякий случай, они изрядно промокли. При каждой вспышке молнии Елена закрывала глаза, крестилась и всем телом прижималась к Захару, словно ища у него защиты.
— Надо было переночевать в поселке. Напрасно мы на ночь глядя поехали дальше, — сказал Захар.
Елена поежилась:
— Так ничего бы, вот только дождик.
Наконец дождик начал стихать. Быстро надвигался вечер. Они не успели доехать до леса, как сделалось совсем темно. Лошадь шла неохотно, грязь налипала на колеса, затрудняя движение тарантаса. Ближе к лесу стало холоднее.
— Так ехать нельзя, я совсем продрогла, — сказала Елена, кутаясь в жесткий дождевик.
— Что поделать! Поблизости нет жилья, — отозвался Захар. — Хотя погоди-ка, здесь где-то была лесная сторожка. Дом сгорел, но какие-то постройки вроде осталась. Может, завернем туда?
— Делай как хочешь, я вся дрожу.
Доехав до леса, Захар свернул на просеку. Тарантас покатил легче, колеса очистились от грязи и захлюпали по мокрой прошлогодней отаве.
Ехали довольно долго, но никакой дороги не попадалось.
— Где же твоя сторожка? — с нетерпением спрашивала Елена. — Может, давно уже проехали?
— Может, и проехали, хоть глаз выколи — ничего не видно.
Захар слез с тарантаса и пошел впереди лошади, вглядываясь в темноту. Но лес все тянулся непроницаемой черной стеной и мрачно шумел, нагоняя тоску. Дороги никакой не было.
— Мы, должно быть, ее все-таки проехали, — сказал Захар, возвращаясь к тарантасу.
— Как же быть? — безнадежно отозвалась Елена.
Она вся дрожала, зубы у нее стучали, как в лихорадке. Холодный и мокрый дождевик не грел. Захар стоял возле тарантаса, раздумывая, как быть.
— Делай же что-нибудь скорее, ищи эту проклятую сторожку.
— Сторожка-то ведь тоже не дом родной, и там придется подрожать. Шайтан нас погнал сюда, лучше бы в поселок вернуться, — ответил Захар, поворачивая лошадь.
Обратно он пошел также впереди лошади, по самому краю леса, натыкаясь в темноте на кусты и полусгнившие кучи валежника. Наконец лесная стена как бы разомкнулась, образуя черный узенький коридор.
— Вот она! — обрадовался Захар, словно нашел не дорогу, а ярко пылающую печь, возле которой можно было обогреться. — Как же мы ее проехали?
Узенькая лесная дорога все время расширялась, пока не слилась с большой длинной поляной, в конце которой из темноты неопределенно вырисовывались какие-то две постройки. Одна из них оказалась большим сараем; а другая — амбаром без двери и пола. Лошадь завели в сарай, а сами примостились в амбаре. Однако здесь было не лучше, чем на воле. На крыше недоставало несколько тесин, и холодные потоки воздуха свободно гуляли по всему строению.
— Здесь мы, Захар, замерзнем, — сказала Елена, присаживаясь на одну из балок.
— Посиди немного, я схожу за валежником, разведем костер, будет тепло.
Захар пересек поляну и углубился в чащу. Он пробирался ощупью, протягивая вперед руки, чтобы не стукнуться о ствол дерева или не наскочить на сук. «Совсем замерзнет шайтан-баба, — думал он про Елену. — И поделом ей. Дурная кровь покою не дает. Меня еще заставляет таскаться, где не надо…» Захар догадался, зачем предпринята эта поездка, но думать об этом было неприятно. Вдруг он ткнулся о куст и громко выругался. Найдешь в такой темноте валежник!.
На его голос в лесу неожиданно совсем близко залаяла собака. «Откуда в лесу может быть собака?» — подумал Захар. Он обошел куст и направился в сторону лая. Однако он не успел сделать и трех шагов, как земля под ним оборвалась и он скатился вниз, на дна крутого оврага. Совсем близко Захар услышал тихое журчание лесного ручейка. Потрогал вокруг себя землю — он сидел на топком дне оврага, сквозь штаны просачивалась вода.
На противоположной стороне собака продолжала лаять. Она теперь была где-то совсем близко, слышалось, как она прыгала и рвала привязь.
— Да замолчи, проклятая! — вдруг послышался оттуда голос. — Кто там ходит?
— Я! — отозвался Захар, приподнимаясь на ноги. — Помоги мне, добрый человек, из ямы выбраться.
— Держи правее, здесь отложе.
Захар выкарабкался из оврага и разглядел в темноте перед собой невысокого человека, стоящего у какой-то изгороди, вроде частокола. Наклонившись, тот держал за ошейник рычащего пса. Захар только теперь вспомнил, что недалеко от сторожки где-то должен быть пчельник. «Как же я про него забыл?» — подумал он.
— Иди сюда, — сказал ему незнакомец, показывая на узенький проход в изгороди.
Вскоре они очутились перед небольшой избушкой, в единственном окошке которой мерцал огонек. Какой несказанной теплотой повеяло от него на Захара! Даже на Елену он перестал сердиться, по прихоти которой приходится таскаться по темному и незнакомому лесу. Захар представил себе, как она сидит там в холодном амбаре и дрожит от холода и страха.
— Я не один, — сказал он. — Со мной еще женщина. Она осталась в сторожке. Надо за ней сходить.
— И женщина, должно быть, такая же шалопутная, как ты, коли в такое время таскается с тобой по темным лесам.
— Мы в город едем, дождь нас застал в дороге. Ну, немного заблудились, — соврал Захар.
— Беды большой нет, обсохнете. Заходи в избу, а я собаку привяжу.
Захар вошел в тесную закопченную избу. Слева у двери стоял низкий топчан, занимавший почти треть помещения. Одним концом топчан упирался в стену, другим — в довольно большую голландку с плитой. Близко к топке был придвинут толстый чурбан, служивший, видимо, стулом; вокруг него валялись обрезки лыка и недоплетенный лапоть. В переднем углу стоял небольшой круглый столик на трех точеных ножках. Он когда-то был покрыт темно-коричневым лаком, и теперь еще под светом мигающего огонька его полированный верх поблескивал, как тусклое зеркало. Посреди столика на опрокинутой деревянной плошке стояла поржавелая, невероятно чадившая железная лампа без стекла. В углу над столиком, в золоченой резной узенькой рамке с закопченным стеклом висел портрет. Захар еще не успел толком оглядеться в избушке, как вошел хозяин. Это был невысокий старичок с белой, точно покрытой инеем пушистой бородой и со сверкающей розовой лысиной. Одет он был в какое-то непонятное одеяние, вроде длинного женского халата, из толстого узорчатого материала. Халат этот, видимо, был когда-то белым или голубым, но теперь, да еще при скупом свете коптилки, трудно было определить, какого он цвета. На ноги старик надел большие охотничьи сапоги с голенищами намного выше колен, явно ему не по размеру. Из-под распахнутого халата виднелись посконные порты и холщовая рубаха.
— Одежду, пожалуй, тебе сменить надо, а то она у тебя все мокрая, — сказал старик и выдвинул из-под топчана огромный лубочный кошель. — Тебе-то вот найду, но вот бабе твоей не знаю, что дать… Ладно, что-нибудь придумаем…
Порывшись в кошеле, он вытащил чистые порты и рубаху.
Пока Захар одевался, старик заправил и зажег большой закопченный фонарь, вытащив его откуда-то из-за голландки.
— Накинь на себя вот этот зипун, — сказал он, выходя на улицу.
В избушке старика-пчельника стало жарко. В голландке пылали, весело потрескивая, сухие сосновые сучья, отблески пламени играли на закопченных стенах и потолке. Над раскаленной плитой и вокруг голландки сушилась мокрая одежда Елены и Захара. Елена полулежала на широком топчане, одетая в грязный халат старика, и пила чай из большой жестяной кружки. Захар и хозяин сидели у круглого столика. Перед ними стоял большой медный чайник. Старик время от времени подливал из него в деревянную чашку Захара.
— Пей, пей до пота. Очень помогает после холода.
Мало-помалу они разговорились.
— Это у вас свой пчельник или сторожите хозяйский? — спросил Захар.
— Я, сынок, за свой век очень мало нанимался к хозяевам. Правда, бывало, когда был молод и глуп. Теперь же вольному человеку совестно быть в наемниках у какой-нибудь занозы.
— Чьи же эти ульи, собственные?
— Собственные, — с досадой повторил старик. — Вот эта самая собственность проклятая и мучает нас, житья не дает. Никак мы ее не можем осилить. Царя осилили, бар осилили, а вот ее — нет. Крепко она сидит в нас.
Он немного помолчал и сказал неопределенно:
— И мои теперь, и не мои…
— Как же это так? — спросил Захар. — Непонятно.
— Здесь и понимать нечего — рухнуло дело…
— Ты, дед, говоришь что-то не то. Я спрашиваю о пчельнике, а ты мне о каком-то деле намекаешь. Что же это за дело у вас рухнуло?
Старик молчал, словно раздумывая, стоит ли говорить о самом сокровенном с таким молодым собеседником, поймет ли он боль его сердца, боль, которая не дает ему покоя ни днем ни ночью.
Вдруг старик словно встрепенулся и, наливая Захару еще чаю, сказал скороговоркой:
— А ты пей, пей, не смотри на меня, старика, и молодухе вон подлей.
— Это не коммуна ли ваша развалилась? — вмешалась в разговор Елена. — Люди поговаривали, что не пойдет это дело.
— А кто поговаривал? — живо повернулся старик к ней. — Скажи, кто поговаривал?! Не люди, а кулачье и их прихвостни! Вот кто поговаривал.
— А они не люди? — обиделась Елена.
— Люди, да не те. С другого куста орехи.
— Орех — все орех, на каком бы кусту он ни был, — возразила Елена.
— Нет, не все орех! — подпрыгнул старик на своем чурбане. — На одном кусту они желтые да полные, а на другом, глядишь, червивые и пустые. Поняли?
Он быстро повернулся к Захару, сказал с жаром:
— Коммуна — это великое дело! — Внезапно голос его упал: — Распалась только она у нас…
— Как распалась? Отчего распалась? — заинтересовался Захар, тронутый его воодушевлением и печалью.
— Как распалась — рассказать нетрудно. Взяли и поделили между собой все имущество. А вот почему распалась — это вопрос большой сложности.
— Имущество-то это вовсе не ваше было, а чавлейского барина, — опять вмешалась Елена.
Старик снова подпрыгнул на своем чурбане.
— Барское, говоришь?! Ошибаешься, баба. Это наше имущество! Мы его в поте лица добывали, а он им владел. Настало время — мы его себе взяли, и стало оно народным, как сказал товарищ Ленин.
Он встал торжественно и показал на портрет. Захар только теперь заметил, что из золотой узорной рамки, прищурясь, смотрел лысый человек с небольшой бородкой.
— Это Ленин?! — удивился он, подходя к портрету.
— Батюшки ты мои!.. А я крестилась на него, когда вошла. Думала, что это у тебя икона висит! — сказала Елена, привставая на топчане.
— На него не диво и помолиться, — ответил старик и обратился к Захару: — Не видел его? Посмотри как следует.
Он взял со стола лампу и поднес к портрету.
— Смотри, каков он есть!
— Я видел, в газетах видел.
— То-то же, — сказал старик, ставя на место лампу.
— А пчельник теперь куда? — спросил Захар после некоторого молчания.
— Да разве в пчельнике дело? Возьмут и разделят, как все поделили… Да ты пей чай-то, а то остынет.
Он прошелся по тесной избушке, продолжая говорить:
— Разволновали вы меня. Пойду пройдусь, все равно теперь до утра не засну. Вы ложитесь и спите спокойно. Я в сенях устроюсь, обо мне не беспокойтесь.
— В сенях холодно будет, — начал было Захар, но старик не стал его слушать, накинул на плечи зипун и вышел.
Захар, отодвинув в сторону чурбан, стал стелить себе на полу. Он потушил огонь, лег и долго лежал с закрытыми глазами, стараясь заснуть.
— Заня, Заня! — позвала Елена.
Захар ничего не отвечал. Ему было не по себе. Спустя некоторое время он услышал, как она села на топчане и ее босые ноги осторожно шаркнули по полу.
— Пойми меня, Занюшка, — зашептала она совсем близко. — Если бы ты знал мою жизнь, ты бы пожалел меня…
— Как же я могу пожалеть тебя? — глухо ответил Захар, тронутый ее жалобой.
— Глупенькой девчонкой выдала меня мать за старого пьяницу. Кроме побоев и надругательств, я ничего не видела… Потом Кондратий… Разве я виновата, что так сложилась моя жизнь: от одного старика к другому. А как бы хорошо мы пожили с тобой, Занюшка. Хоть с годик… Кондратия ты не бойся, он ничего не будет замечать, а свекрови я прищемлю язык.
— Я никого не боюсь, — возразил Захар. — Только напрасно все это. Неужели думаешь, что я вечно у вас буду жить и собирать крохи с вашего стола?
— А что тебе у нас не жить? Люб ты мне, Занюшка, так люб, что не могу с собой совладать.
Захар почувствовал на своей шее ее горячие руки.
Он сел на постели и резко отстранил от себя Елену.
— Не могу я этого, Елена Петровна. Понимаешь — не могу! Я лучше уйду, выйду на волю…
Захар вскочил и выбежал из избы.
Елене было до слез обидно за свое унижение. Уткнувшись в грязную, пахнущую воском подушку старика, она беззвучно зарыдала. «Дура я, дура, — повторяла она сквозь слезы. — Зачем мне надо было лезть к этому молокососу, он же совсем еще глупый…»
С рассветом Захар вернулся в комнату, переоделся в свою одежду и вышел запрягать. Первые лучи солнца прорывались сквозь густые ветви сосен, золотистыми бликами скользили по поляне, уставленной рядами красных и желтых ульев. Поляну окружали невысокие кустарники черемухи, калины и крушины. Черемуха была в цвету. Ее белые кисти сверкали бусинками капель вчерашнего дождя.
— Ты что же, около лошади спал? — спросил старик, помогавший запрягать.
Захар смолчал. Ему теперь и самому было неловко за все, что случилось ночью. Старик искоса посмотрел на него и хитро улыбнулся.
— Она тебе хозяйка?
— Ну, хозяйка, — с неохотой ответил Захар.
— Муж-то у нее, видать, старый?
Захар опять смолчал, но старикане унимался:
— С чего же она разъезжает с тобой по лесам-то? А я ведь думал, ты с ней того… Потому у них и в работниках живешь. Ну, коли не так, значит, ты глуп.
— Это почему же? — с удивлением спросил Захар улыбающегося старика.
Но тот заговорил серьезно:
— Жить в работниках у кулака такому молодцу! Палкой, видать, тебя бить некому.
— Куда же мне деваться? — обиделся Захар.
— Не знаешь, куда деваться? В город подаваться надо, ближе к рабочему люду. Настоящим человеком станешь только там. А здесь что — мироеды кругом. Каждый в свою мошну норовит запихать. Им, чертям, мало трех революций, еще одна требуется, чтобы перешерстить их как следует!
Старик так разошелся, что его лысина побагровела, а белая пушистая борода вздрагивала, словно его кто тряс. Захар с удивлением смотрел на него, не понимая причины внезапного гнева. Но старик тут же отошел и громко засмеялся.
— Что стал? Затягивай супонь-то!
— Ты, дед, какой-то блажной, — сказал Захар.
— Будешь небось блажным, когда доживешь до моих лет. А бабу-то ты напрасно обидел.
Пока запрягали лошадь, проснулась и Елена. Она уже была готова в дорогу, когда зашел за ней Захар.
— Поедем? — спросила она, не глядя на него.
Захар мотнул головой и хотел вынести ее узелок, но она опередила его и, схватив свое добро, вышла из избы.
Захар сел на облучок. Они попрощались с гостеприимным стариком и тронулись. Старик некоторое время шел сбоку тарантаса, потом отстал и исчез за поворотом лесной дороги. Вскоре они выехали на большак, и Захар погнал лошадь. За все время пути они не обмолвились ни словом. Да и о чем могли говорить? Однако при взъезде в город Елена сказала ему:
— Думаю, что о моем вчерашнем глупом поведении ты не станешь рассказывать?
— Кому и зачем об этом рассказывать? — ответил Захар. — Я вчера, может быть, в сто раз был глупее тебя. Расскажешь кому-нибудь, меня же засмеют.
Елена несердито посмотрела на него, сказала тихо:
— Молод ты еще, Захар.
Тарантас проехал по большому мосту через Суру и с грохотом выкатился на мощенную булыжником главную улицу уездного города. День был базарный, на улице было многолюдно. Потянулись ряды лавок с витринами, заполненными разным товаром. Над железными дверями лавок красовались новенькие вывески. На некоторых масляная краска еще не успела высохнуть. Захар и раньше несколько раз с Кондратием бывал здесь, но тогда город казался тихим и пустынным, теперь же он был похож на муравейник, который мимоходом копнули палкой. Новая экономическая политика, видимо, коснулась его раньше, чем деревни. Захар оглядывался по сторонам, удивляясь многолюдности и непривычному шуму улицы. Раза два он чуть не наехал на зазевавшихся прохожих. Наконец он со своим тарантасом надолго застрял меж двух груженых подвод, и его так стиснули, что затрещали колеса.
— Ты что, раззява, не видишь, куда прешь?! — кричал на него бородатый мужик с одной подводы.
— Пошел, пошел! — подзадоривал с другой. — Сомнем его, окаянного, будет знать, как ездить.
— Я те сомну! — ощетинился Захар, слезая с облучка, чтобы подать лошадь назад.
Но лошадь податься назад не могла. Ось встречной телеги попала между спицами колеса тарантаса. Захар подошел к задку телеги, на которой сидели бородатый мужик с женой и с сынишкой, ухватился за задок и вместе с людьми оттащил телегу в сторону.
— Вот это да! — удивился мужик.
Сидящие на второй подводе поторопились отъехать подальше. Елена с затаенной улыбкой смотрела на Захара, любуясь его силой и смелостью. Она даже как-то невольно забыла вчерашние неприятности.
— Ты держись ближе к правой стороне, — посоветовала ему Елена, когда они выбрались из затора.
Елена прыгнула из тарантаса и пошла пешком, время от времени оглядываясь на Захара, чтобы не потерять его из виду. К матери она не очень торопилась. Они не ладили, и Елена целыми годами не ездила к ней. Она и теперь ругала себя за эту глупую поездку в город, придуманную из-за Захара. «Он во всем виноват. Вот уж не думала, что может оказаться таким глупым», — говорила она себе, медленно шагая по шатким дощатым тротуарам знакомых с детства улиц.
На другой день обратно в Найман Захар поехал один. Он выбрался из города рано и к вечеру рассчитывал проехать все семьдесят километров, отделявших уездный город от Наймана. Миновав лес, где они блуждали позапрошлой ночью, Захар в небольшом поселке покормил лошадь и дал ей немного отдохнуть. Потом тронулся дальше. Солнце еще высоко стояло над горизонтом, когда он подъехал к Явлею, а отсюда до Наймана — двенадцать километров. Захар не торопил лошадь, привязал вожжи к передку тарантаса и поехал шагом, привалясь к задку плетеного кузова. Его одолевало раздумье. После встречи со стариком-пчеловодом у него назревало смутное решение уйти от Салдина. Но куда? Вопрос этот немного пугал его. Действительно, все твердят: уходи да уходи, а куда ему уходить? С братом Пахомом пасти найманское стадо — чем же лучше работы у хозяина? В город? Может быть, этот пустозвон Николай Пиляев и прав был тогда, уговаривая его поехать с ним в город? Но город всегда пугал Захара неизвестностью, своим немужицким и непонятным укладом жизни. Да и зачем он, неграмотный, темный человек, поедет туда?!. Куда ни повернись — нет лазейки. Правда, был еще один выход, о котором Захар избегал думать, — жениться на Дуняше и пойти в дом Самойловны. Но это было самое худшее. Пойти в чужую семью — значит, тоже быть на положении работника. А-там пойдут дети, и засосет жизнь, как болотная тина. «Грамоте надо выучиться», — вспомнились слова Пахома. Снять с глаз эту темную повязку, тогда, может, яснее будет видно, в какую сторону подаваться. И нанизывались мысли, как разноцветные бусинки на бесконечную нить.
Захар проехал Явлей. На горизонте замаячила широкая спина Ветьке-горы. Она поднималась, словно мужик в сером чапане, вставший на краю поля. Справа от Ветьке-горы мутно синел найманский лес. Сколько раз Захар ни проезжал по этой дороге, всегда при виде леса у него с трепетом сжималось сердце, глаза влажнели, и по всему телу разливалась сладкая истома. Чем-то несказанно близким веяло от этой далекой синей полоски.
На полпути от Явлея Захар стал нагонять пешехода. Что-то знакомое почудилось Захару в его походке. Пешеход был в порыжевшей армейской телогрейке и в выцветшей фуражке с широким околышем. За плечами у него висела сумка. Захар поспешно взял вожжи и тронул лошадь. Нет, не ошибся! Как только поравнялся с пешеходом, он сразу же узнал в нем двоюродного брата — Григория Канаева. Смуглые от загара щеки Канаева были чисто выбриты, над верхней, слегка приподнятой губой торчали длинные усы, подкрученные вверх. Серые глаза как-то особенно светились, придавая всему лицу открытое, ясное выражение.
— Гришка! — крикнул Захар, придерживая лошадь.
— Никак Захар! Ты откуда? — обрадовался тот.
— Садись живее.
— Вот уж не ожидал тебя так кстати встретить, от самой станции пешком топаю, — проговорил Григорий, бросая в тарантас сумку и шинель.
Потом он легко вскочил в него сам, и лошадь тронулась.
— Ну вот теперь можно и закурить, — сказал он мягким баском, удобнее усаживаясь рядом с Захаром и доставая из кармана потертый кисет, на котором еще сохранилась красивая вышивка. — Ты куришь?
— Немного балуюсь. — Захар в свою очередь достал из кармана купленную в городе дешевую пачку папирос «Мак». — Вот попробуй моих.
— Не уважаю я это, от них кашляешь. Ничего нет лучше солдатской махорки.
— Заждались тебя, Гриша. Что ты там долго задержался? Война-то вроде давно кончилась.
— Где как. В Наймане, наверное, совсем ее не было.
Захар улыбнулся ему в ответ и только теперь заметил, что у брата из-за отворота фуфайки поблескивает орден. Он не удержался, спросил:
— Это что, орден у тебя?
— Орден, — коротко ответил Григорий и тут же поинтересовался, как живут в селе родные.
— Живут. Какая у нас в Наймане жизнь? Так, помаленьку…
— Это на чьей ты лошади? Не своя, поди? И тарантас вот…
— Была ли когда у нас своя? Кондратия Салдина. Работником я у него. В город жену его отвозил.
Григорий стал расспрашивать о Наймане, как перебивались в голодный год. Он хотел узнать сразу обо всем. Захар рассказывал, как умел. Слушая его, Григорий с нетерпением поглядывал на горб Ветьке-горы. Вот они въехали на нее, и внизу перед ними раскинулось родное село. Отсюда оно было похоже на огромную подбитую черную птицу: она упала здесь, уткнувшись клювом в подножие горы, и распластала крылья. Заходящее солнце уже не касалось его своими лучами, и оно тонуло в мутном мареве предвечерних сумерек. Над его садами, опушенными яблоневым цветом, курился легкий туман пыльцы.
Выйдет солнышко — обогреет иву…
Четыре года Марья ждала мужа, но как-то не думалось и не верилось, что он придет так неожиданно. Еще утром она жила своей привычной одинокой жизнью, еще днем ее окружали неотложные заботы по дому и хозяйству. А теперь все это свалилось с нее как гора с плеч. Когда вошел Григорий, она сидела за станком и ткала холст. Вскрикнув от радости, она бросилась к нему на шею, прижалась к его обдутому многими ветрами и пахнущему потом походов телу, не давая ни снять мешок, ни раздеться. Сразу все было высказано этим невольным криком: и боль долгой разлуки, и тоска нетерпеливого ожидания, и радость встречи. А слезы, обильные и неудержимые, покатились из глаз, окропили его засаленную гимнастерку. Он подхватил Марью на руки, сразу ослабевшую, шагнул с ней к лавке и, посадив, сел рядом.
— Ты что же, так? — сказал он, целуя ее побелевшие и мокрые щеки.
— Ой, Гриша! — с глубоким выдохом отозвалась она, опять припадая к его груди. — Ясно солнышко мое, четыре года…
— Четыре года, — повторил он за ней, приподнимая ее голову и заглядывая в помутневшие от слез глаза.
Григорий, казалось, ничем особенно не изменился: то же сухощавое лицо, те же светлые глаза, только вот вокруг них появилось много мелких морщинок, делающих его лицо немного чужим, и эти усы…
— Зачем усы? — спросила она, теплой ладонью проводя по его лицу.
— Без них солдату никак нельзя, — улыбнулся Григорий.
— Ты, поди, есть-то незнай как хочешь. Погоди, я вздую огонь, сделаю тебе яичницу, — сказала она и, засуетившись, бросилась в чулан.
Через минуту она зажгла лампу. Григорий прошелся по избе. Шаткие половицы заскрипели под его ногами. «Менять надо», — подумал он. Взгляд его упал на покосившуюся печь: «Перекладывать пора». И все, что ни попадалось ему на глаза, требовало замены или неотложного ремонта.
— Избу-то надо новую ставить, совсем обветшала, — сказал он, оглядывая почерневшие стены и потолок.
— Ничего, милый, — отозвалась Марья, выходя из чулана. — Были бы сами здоровые, избу починим или новую поставим. Говорят, фронтовикам дают лесу.
Григорий улыбнулся, на лбу у него разгладились складки. Жена не хотела, чтобы первые минуты их встречи были омрачены хозяйственными заботами. У них еще будет время подумать об этом и поговорить. Он вынул из кармана кисет, намереваясь закурить.
— Неужели четыре года берег?! — сказала Марья, заметив вышитый ею кисет.
— Ты ж, когда дарила, наказывала, чтобы я помнил тебя. Вот я и не забывал. Как только закуривал, ты всегда была со мной, а курил я часто, — улыбнулся он, свертывая цигарку. — Вот только весь потерся, придется тебе новый вышить.
В это время появился Петька и, увидев незнакомого человека, расхаживающего по избе, нерешительно остановился у порога.
— Ты что же стал, Петя? — сказала мать. — Поди сюда, приехал твой отец.
Но Петька оставался на месте, не выпуская из рук дверную скобу.
— Как ты вырос! А ведь когда уезжал — вот был, — сказал Григорий, показав рукой, каким был в то время его сын.
Наконец Петька боком двинулся к столу, несмело поглядывая на отца. Григорий взял его в охапку и подкинул к потолку, как это делал, когда тот был еще совсем маленький. Петька застеснялся, уперся руками в грудь отца и задрыгал ногами. Подбросив его еще раз, Григорий посадил сына на лавку.
— С тобой теперь не справишься, тяжелый стал и ногами дрыгаешь, — сказал он. — Погоди-ка, я ведь тебе, кажется, гостинцев привез.
Григорий развязал свой мешок и все содержимое вывалил на стол. Там оказалась пара белья, полотенце, пачка газет, несколько книжонок и небольшой сверток в газетной бумаге.
— Вот это тебе, — сказал он, протягивая сыну сверток.
— Чего там? — живо заинтересовался Петька.
Он как-то сразу и незаметно для себя стал смелее и разговорчивее.
— Посмотри, но, кажется, немного не рассчитал на твой рост, не думал, что ты стал такой большой.
Петька развернул газету, и перед его глазами предстали голубая сатиновая рубашка, штанишки из плотного серого материала и новенькие сапоги.
— О-о! — только вырвалось у него. Он тут же стал на босу ногу примерять их. — Хороши! Мама, они скрипят!
Марья убрала со стола и принесла из чулана дымящуюся сковородку с яичницей. Григорий подвинулся к столу. Марья села рядом и стала заботливо угощать проголодавшегося с дороги мужа. А Петька, занятый своей обновой, расхаживал по избе, с удовольствием прислушиваясь к скрипу новых сапог.
Весть о приезде Григория Канаева быстро облетела всю улицу, где стояла их небольшая избушка. Не успел он еще покончить с ужином, как пришли соседи, знакомые и друзья. В селе такой обычай: если кто-нибудь приедет со стороны, все идут за новостями. Есть что послушать сельским жителям, есть о чем порасспросить, да еще в такое время, когда газеты из Москвы пишут о новой политике, называемой нэпом. Григорий не успевал отвечать — вопросы сыпались со всех сторон. Но вот в избушке наступила тишина: вошел отец Григория. Старик, тяжело дыша, пробрался к сыну. Григорий встал, они обнялись. Тут же за стариком в избу вошел Лабырь, тесть Григория.
— Ты что же, едят тя, не прибежал за мной и не сказал, что приехал отец? — накинулся он на Петьку.
— До тебя ли ему теперь! Видишь, у него новые сапоги, — посмеялся кто-то из соседей.
— А ты, Гостянтин, уже успел, — послышался еще голос.
— Куда успел? — не понял Лабырь намека.
— Как куда? За воротник, понятно.
Лабырь был выпивши. Из кармана у него торчали две бутылки самогона. От стола подвинулись и дали ему место.
— Пожалуй, для зачина на всех маловато будет? — сказал он, кивнув на свои бутылки.
— Погоди ты, Егорыч, со своим зачином, — остановил его Сергей Андреевич, теребя маленькую курчавую бородку. — Дай поговорить с Григорием Константиновичем. Он человек бывалый и нам, домоседам, может многое порассказать, чего мы не видим и не слышим.
— Нет того, чего мы не видели… — слегка обидевшись, сказал Лабырь.
— Знаем, знаем, — прервал его лесник Дракин. — Ты сейчас начнешь рассказывать, как строил мост через Волгу.
— Вот и не угадал, ничего я не собираюсь рассказывать, — проворчал Лабырь и умолк, придвинув поближе к себе бутылки.
Вопросы, которые со всех сторон сыпались на Канаева, немало интересовали и его.
Многое надо было знать. Что такое эта новая политика? Кооперация? Что значит смычка между городом и деревней? Что они нового дадут землеробу? Улучшат ли они его бедственное положение? Люди спрашивали, останавливали друг друга, чтобы меньше было шуму, и слушали Григория, стараясь не проронить ни слова. Он рассказывал односельчанам понятными им словами, и слушателям казалось, что нет на свете таких дел и событий, в которых бы они не разбирались. Стоило Григорию остановиться передохнуть, как на него опять сыпались вопросы:
— Ты, Гриша, наверно, коммунист?
— Войны опять не будет? Явлейские рузы толкуют, что Америка с Англией на нас собираются.
— Говорят, опять продразверстку хотят пустить, правда?
— Чего тебе бояться этой продразверстки? Пусть Салдин Кондратий с Артемием дрожат.
— У Артемия теперь амбары опустели, сам один остался.
— Дом у него каменный!
— А что камень? Его есть не станешь…
Давно смолкли на улице песни молодежи, по дворам не раз перекликнулись петухи, а соседи не расходились. Григорий рассказывал, как за Волгой били адмирала Колчака, как по донским степям гнали полчища генерала Деникина и атамана Краснова, в Крыму добивали барона Врангеля, в туркестанских пустынях — басмачей. Григорию за четыре года пришлось побывать на многих фронтах гражданской войны.
Марья сидела перед печкой. Прислонившись к плечу матери, дремал Петька. Марья слышала только голос Григория и видела сквозь сизый табачный дым его лицо и блестящие глаза, оттененные густыми, слегка опаленными ресницами. А Петьке все это казалось каким-то сладким сном. Превозмогая сон, он воспринимал речь отца как удивительные сказки.
В конце разговор опять вернулся к новой политике. Заговорили все разом, перебивая друг друга.
— Вот тоже торговлю разрешили. К чему это может повести? — сказал Дракин.
— Нас больше всего земля интересует, — говорил Сергей Андреевич. — Кто его знает, чем может кончиться эта новая политика?
— Насчет земли нечего бояться! Ленин за нас, стало быть, и земля у нас останется! — возразил Пахом, рубя воздух широкой ладонью, словно топором.
— А зачем тебе, позволь спросить, земля? — сказал Пахому коренастый мужик с татарским лицом, Архип Платонов, сидящий в самом дальнем углу. — На ком ты ее пахать-то будешь? Все равно она Ивану Дурнову достанется, твоя земля-то.
— А может, тебе?! — прищурился Пахом.
— Ну, это ты брось, хитрый мужик, — заступился за Пахома Сергей Андреевич. — Земля, она всем нужна, умирать станешь — без земли не обойдешься.
— А ведь рассвело, едят тя! — вдруг прервал Лабырь начавшийся спор.
— И вправду светло, а мне сегодня надо на дальнее поле ехать! Как же это мы, мужики, не заметили? — развел руками Сергей Андреевич и бросился искать картуз.
— Оно, конечно-о, светло уже, однако для такого случая можно повременить, — отозвался и молчаливый Цетор, сосед Григория.
Но его никто не услышал. Все сразу поднялись и, прощаясь с Григорием, с громким говором стали расходиться.
— До вечера, Григорий Константиныч, — сказал лесник Дракин, держа за ошейник большого рыжего пса, все время спавшего у его ног. — Ты уж нас прости, теперь частенько будем наведываться.
— Заходи, заходи, — ответил Григорий, подавая ему руку. — В баню вместе пойдем.
Лабырь намеревался удержать Пахома, показывая на бутылки, но тот только махнул рукой:
— Не слышишь, скотину гонят. Надо стадо собирать.
— Ты погоди, — крикнул ему и Григорий.
— Я приду, только выгоним, — ответил Пахом.
Григорий вышел проводить друзей, а Марья, схватив подойник, заторопилась во двор. Сваты, Лабырь и старик Канаев, остались вдвоем. В избе как-то сразу стало тихо. Пахло табачным дымом, на полу валялись истоптанные окурки. На конике, одетый и обутый, спал Петька.
Проводив друзей, Григорий остался на улице возле своей избушки, наблюдая знакомую с детства картину пробуждения села. Со дворов хозяйки торопливо выгоняли скотину. Женщины молча кланялись, с любопытством поглядывая на него. Многих Григорий не узнавал: за четыре года из девчонок они стали взрослыми женщинами, а из детей превратились в девушек. Вот идет высокая стройная девушка, она еще недавно надела белую рубаху[8]. У нее толстая коса с голубыми лентами. Было что-то знакомое в ее овальном лице и в черных черемуховых глазах. Григорий, как ни вглядывался в нее, вспомнить не мог. А она улыбнулась и сказала:
— Не узнаете, дядя Гриша?
— Лиза! — воскликнул он, услышав ее голос.
Это была дочь Сергея Андреевича. Когда он уезжал, ей было всего лет тринадцать, и бегала она в синей длинной рубахе, а теперь — невеста. Марья, прогоняя мимо свою корову, на ходу сказала:
— Ты бы лег соснуть.
— Пожалуй, не стоит. День уже, — отозвался Григорий. Он еще раз окинул взглядом улицу и направился осматривать усадьбу.
Над Найманом поднималась утренняя заря. Ее свет разливался по цветущим яблоневым садам, вспыхивал на оконных стеклах, алыми пятнами ложился на столбы дыма, стоящие в тихом воздухе над трубами. Если в этот утренний час посмотреть на Найман с Ветьке-горы, селение в синеватой дымке утреннего тумана покажется необыкновенно красивым. Но выглянет солнышко, и Найман опять будет словно большая черная птица, распластанная между двумя лощинами.
Григорий ходил вокруг своего двора, оглядывая покосившиеся сараи, обветшалые крыши, поваленные плетни, широкие проходы в изгороди, кучу гнилых бревен за старым кустом черемухи — на месте, где стояла баня. По бороздам грядок он прошел к колодцу. Вдруг его взгляд задержался на человеке, который шел позади огорода и, казалось, что-то измерял. Григорий узнал Кондратия Салдина. Тот вышагивал на коротеньких, ногах, стараясь дотянуться до рукоятки сажени. Вот он дошел до межи, постоял немного, раздумывая, и начал опять измерять. Григорий заинтересовался и двинулся к нему. Тот не заметил, как Григорий подошел совсем близко.
— А ведь нелегко тебе, Кондратий Иваныч! Погоди, я помогу, — улыбаясь, сказал Григорий.
Кондратий с изумлением взглянул на Григория, попятился от него и сел на изгородь. На лице у него было такое выражение, словно он повстречался с покойником. Он даже провел ладонью по лицу, точно хотел избавиться от наваждения. Его веки с реденькими рыжими ресницами часто замигали. Видимо, он еще не знал о приезде Григория. Однако Кондратий быстро оправился, поднялся и, силясь улыбнуться, сказал:
— Не держат уже меня, старика, ноги. — Он засуетился, залебезил: — Когда изволили явиться? Что же это ничего не давали знать о себе?
Григорий, словно не слыша его, спросил:
— Ты, кажется, что-то измерял? Или это мне показалось?
— Ага, — подхватил Кондратий. — Измерял, точно, измерял. Иду я проулком и смотрю: что ж, думаю, у них усадьба вроде уже, чем у других. Дай прикину, с чего бы это уже. Теперь ведь народ такой: каждый норовит в свою пользу лишнюю борозду срезать.
— Ну, и сколько же вышло? — усмехнулся Григорий.
— Да вроде тринадцать.
— Значит, это тебе только показалось?
— Проулок меня смутил! Уж больно много оставили с краю-то… Да и то сказать: все равно истопчут у проулка — ходят, ездят… Так, значит, вы недавно возвратились?
— Вчера, — коротко ответил Григорий.
— И надолго?
— Навсегда!
— Значит, теперь всякая война закончилась? — спросил Кондратий, глядя куда-то мимо Григория.
— Не всякая, — многозначительно заметил Григорий. — Есть еще с кем повоевать.
— Хозяйство теперь налаживать надо: Вишь, у вас и двор и дом развалились, — сказал Кондратий, пропуская мимо ушей слова Григория. — Лошадку приобрести… Если что надо, я с превеликим удовольствием…
— Благодарю, Кондратий Иваныч, но твоей помощи мне не надо. Уж как-нибудь сам обойдусь.
— От доброй помощи не отказываются, Григорий Константиныч. Между людьми иначе нельзя, надо поддерживать друг друга. И в писании сказано: не оставляй в беде ближнего своего.
— Ну не знаю, как у тебя сказано в писании, а меня вон жена завтракать зовет, — с усмешкой сказал Григорий, увидев у задней калитки Марью.
«Эка старый волк лисой прикидывается!» — думал Григорий, шагая по узенькой тропочке между грядками.
— Ты что же запропал? — встретила его Марья.
Они вошли во двор и на некоторое время задержались перед сараем. Григорий молча привлек к себе жену и, поцеловав ее, шепотом произнес:
— Как ты здесь без меня?
— И не говори… — ответила она, с трепетом прижимаясь к нему.
Откуда-то из сарая выскочил Волкодав и громко залаял на Григория.
— Пошел, проклятый! — крикнула Марья и сказала мужу: — В бане сегодня помою тебя. Иди наруби дров.
Марья и не заметила, как в сутолоке и беготне прошла половина дня. А когда она пришла домой звать мужа в баню, то опять увидела почти полную избу людей. Ей даже стало обидно, что ни поговорить с Григорием не дают, ни наглядеться на него. А тут еще человек пять-шесть напросились с ним вместе в баню. Собралось больше, но спасибо Пахом Гарузов остановил их.
Отправив мужчин в баню, она сбегала к соседке за ведерным самоваром, почистила его до блеска и приготовилась ставить, но спохватилась, что в доме нет сахара. Пришлось собираться в лавку, к Кыртыму. Отвязав старый пулай и доставая из сундука новый, она призадумалась: «А что, если я оденусь по-русски?» В сундуке у нее хранились сарафан и кофта, купленные Григорием еще в год их женитьбы. Марья поспешно сунула обратно в сундук тяжелый пулай и достала сарафан с кофтой. Только разделась, в сенях послышались чьи-то шаги. Марья поспешно юркнула в чулан за голландку. Вошла ее сестра Агаша.
— Фу, пропасть как напугала, — проговорила Марья, выходя из-за голландки. — Я сейчас сбегаю к Кыртыму за сахаром, а ты давай ставь самовар.
— Я не умею.
— Чего там уметь: насыпь углей и подожги, только не забудь сначала воды налить. Достань мне в чулане под лавкой яички, там, в горшке, да сложи в кузовок.
Марья схватила из рук сестры кузовок с яйцами и заторопилась из избы, на ходу наказывая сестре, что делать.
— Ладно, уж сама знаю, — отвечала ей вслед Агаша, принимаясь за дела.
Первым долгом она налила в самовар воды, как ей наказывала Марья. Налила и удивилась — вода из нижних отверстий хлынула на пол. «Неужто я не туда налила?» — удивленно спрашивала себя Агаша. Взяла еще ведро и на этот раз налила в другое отверстие, вода не потекла. «Вон оно что!» — обрадовалась она. Потом стала набивать самовар углями, да вспомнила про яйца. Вместе с углями она сунула в самовар шесть яиц, больше не поместилось. «Ладно, эти испекутся — еще положу», — решила Агафья.
Так хозяйничала она до прихода сестры.
Где ни ходит Клемо — плачет,
Где ни ходит Клемо — печалится…
Лаврентий проснулся поздно и с головной болью. Вчера ездил на базар, в дальнее село Починки, возил продавать деревянные ложки и разный мелкий товар, вроде иголок и пуговиц. Поездка была неудачной, товар оказался неходовым. Измученный в дороге и недовольный поездкой, он один выпил почти целый кувшин самогону, и теперь у него было такое состояние, как будто объелся гнилых яблок. Лаврентий прошелся по избе, сдавив большими пальцами ноющие виски, лениво поглядел в окно. Улица, покрытая зеленой травкой, еще не успевшей запылиться, жила, как обычно, тихо. Бродило несколько телят, паслись гуси, а перед самыми окнами Лаврентия был привязан чей-то поросенок, который безжалостно ковырял зеленую травку, оставляя за собой зигзагообразные бороздки и черные бугорки вывернутой земли. Лаврентий увидел дочь Орину. Она стояла у дороги с хворостиной в руках, пасла гусей.
— Эй, ты! — крикнул Лаврентий, распахивая окно. — Чей это поросенок? Под самым носом привязали!
Орина подошла отвязать поросенка. Лаврентий обратил внимание, с каким трудом, широко расставив ноги, она нагнулась к низко вбитому в землю колышку, потом, выпрямляясь, одной рукой оперлась на колено, а другую закинула назад, словно придерживая поясницу. «Отчего бы это? — подумал он. — Девушка, а нагибается, словно столетняя старуха…»
— Иди-ка домой! — позвал он.
Лаврентий подошел к ходикам. Вечером забыли поднять гирьку, и они стояли, показывая два часа. Посмотрев на солнце, он перевел стрелку на десять и тронул маятник. И все время думал о дочери: «Здесь что-то не так…»
— Зачем звал, тятя? — спросила Орина.
— Принеси мне квасу, — сказал Лаврентий, внимательно оглядывая дочь.
Она была в широкой синей рубахе, надетой поверх белой, вышитые края которой выглядывали снизу. Дочь показалась Лаврентию несколько полнее обычного, хотя он никогда к ней особенно не приглядывался. Орина быстро вышла в заднюю избу и через некоторое время вернулась с кувшином кваса. «И идет-то, словно спутанная лошадь», — рассуждал Лаврентий.
— У тебя ничего не болит? — спросил он, принимая из ее рук кувшин.
— Нет, — ответила она и вся вспыхнула.
— Спина не болит?
— Спина не болит, только вот поясница немного… — начала было она, но остановилась, покраснев еще больше.
Это не ускользнуло от Лаврентия.
— Мать где? — спросил он.
— На огороде. Мне надо идти помогать ей.
— Погоди.
Орине было не по себе. Под пристальным взглядом отца ее лицо то бледнело, то вспыхивало. На висках и маленьком носу, усеянном веснушками, выступила легкая испарина. Мучительно искала она способ отвести от себя внимание отца. И вдруг вспомнила: сегодня утром у колодца женщины разговаривали о приезде Григория Канаева. Отец мог не знать этой новости.
— Говорят, солдат Гришка приехал, — сказала она.
— Какой солдат Гришка? — спросил Лаврентий, отрываясь от кувшина.
— Да который в солдаты уходил.
— Плетешь чего-то. — Лаврентий опять приложился к квасу.
Сообщения дочери он почти не понял, продолжал пить, тяжело отдуваясь, как лошадь после долгой скачки, и не спускал с дочери глаз. Орина чувствовала, что еще немного — и она не выдержит, свалится прямо на пол. Надо было что-то придумать, отвести его подозрения. Она попробовала еще раз вернуться к своей новости.
— Забыл, что ли, Гришку-то, который сам ушел на войну, Лабыря зять?
— Постой, постой, — остановил ее Лаврентий и поставил кувшин на стол. — Лабыря зять, говоришь?
Орина свободно вздохнула, почувствовав наконец себя вне отцовского внимания.
— Так это Гришка Канаев, — сдавленным голосом, как бы про себя произнес Лаврентий.
По его опухшему от похмелья лицу скользнула тень, оставляя на лбу дугообразную складку и сеть мелких морщинок вокруг зеленоватых глаз. Казалось, он совсем забыл про дочь. Воспользовавшись этим, Орина шмыгнула в заднюю избу.
После кваса Лаврентию стало как-то легче, даже в голове немного прояснилось. Но затихала одна боль, вместо нее пришла другая, посильнее. Лаврентий хорошо помнил, как этот самый Гришка Канаев по какому-то декрету из Москвы повел найманскую бедноту делить земельные участки Артемия Осиповича. Лаврентий до боли сдавил челюсти, складки на его лбу набухли, обозначились резче. Мысли ворочались тяжело, камнем сдирая остатки хмеля. Он так и сидел, облокотившись на стол, когда вошла его жена Анастасия. Она с мокрыми руками и рукавами, засученными до локтей, подошла к полотенцу, висевшему на перегородке возле давнишних фотографий в почерневших рамках. Лаврентий, проводив взглядом ее расплывшуюся фигуру, вспомнил о дочери.
— Знаешь ли, колода ты этакая, что с дочерью? — сказал Лаврентий, вылезая из-за стола.
— С чего это лаешься? Аль мало спал? Дрыхнул бы еще, — вспылила Анастасия, старательно вытирая красные пухлые руки. — Ты за нее в ответе столько же, сколько и я.
— Я-то делами занят, а ты где была?
— Что я, за ней по гулянкам бегаю, знаю, где она бывает и с кем? — сказала Анастасия и вдруг расплакалась, прижимая к губам полотенце.
Ее слезы тронули Лаврентия, он спокойно спросил:
— Давно, что ли, она отяжелела-то?
Анастасия закрыла мокрое от слез лицо полотенцем и, опустившись на лавку, разрыдалась.
— Ты погоди плакать-то, слезами здесь не поможешь, — успокаивал ее Лаврентий. — Надо решить, как быть. Ты у нее не спрашивала, кто это там с ней?
— Она толком-то и сама не знает.
— Не знает, не знает, — с досадой сказал Лаврентий. — Да что у нее, дюжина их была?
— Наверно, этот черный шайтан виноват.
— Васька, что ли?
— Кто же больше, как не он, супостат, прости меня господи.
— Надо расспросить ее как следует да прямо к нему, пока не поздно.
— Ты уж ее не трожь, я сама. Она и так, бедненькая, от людей хоронится.
В окно постучали, послышался женский голос: «Выйдите в лавку!» Анастасия было направилась к ключам, висевшим на гвозде у изголовья широкой деревянной кровати, но Лаврентий остановил ее:
— Ладно, сам выйду, куда ты с мокрыми глазами… Да надень пулай, чего ходишь так?!
Марья Канаева с кузовком в руке ждала под окном. Светлая косынка, повязанная поверх толстых черных кос, и белая кофточка с красивой вышивкой на груди и на рукавах, заправленная в темно-синий широкий сарафан, очень молодили ее. «Эка с радости-то нарядилась, как под венец», — подумал Лаврентий, неприязненно оглядывая молодую женщину.
— Сахар у вас есть, Лаврентий Захарыч? — спросила она, поклонившись.
— Кши, проклятые! — крикнул Лаврентий на кур, ковырявших на завалинке.
Он сделал вид, что не расслышал ее и не заметил поклона. Позванивая ключами, Лаврентий направился к своей лавке, помещавшейся в большом амбаре у самой дороги против дома. Марья пошла за ним.
— Приехал, значит? — спросил Лаврентий и, не дожидаясь ответа, с едкой усмешкой добавил: — Как же это так: четыре года за власть воевал и фунтом сахара не разжился?
— То-то и есть, что воевал, не добро наживал, — возразила Марья, метнув на него быстрый взгляд.
Лаврентий громко кашлянул и ускорил шаг. Поднявшись на низкое крылечко перед широкой дверью лавки, он повернулся к церкви и стал сосредоточенно и важно креститься на колокольню, однако уголком глаза наблюдал за Марьей.
— Сахар в городе дорожает, — сказал Лаврентий, осматривая яички.
Он брал их каждое двумя пальцами и придирчиво рассматривал на свет.
— Все свежие, — с нетерпением сказала Марья.
— Вот эти не пойдут, — сказал Лаврентий, отделяя от общей кучи пять штук, которые казались меньше других.
— Бог с вами, Лаврентий Захарыч, все вчерашние и сегодняшние.
— Не приму, — коротко отрезал он.
Конечно, и эти яйца были такие же свежие, но Лаврентию захотелось хоть чем-нибудь кольнуть эту женщину, притушить ее радость. Однако Марья не стала спорить. Схватила с чашечки весов неполный фунт сахару, сложила обратно в кузовок забракованные яйца, выпорхнула из лавки. Глядя ей вслед, Кыртым думал о Григории Канаеве. Как-то он теперь поведет себя? Конечно, теперь все вроде поворачивается на прежний лад: торгуй, богатей — препону нет. Можно со временем заняться каким-нибудь делом и покрупнее. А этот, что вернулся из армии, человек опасный. Кто знает, какие порядки установит в селе. Он хоть и в стороне от власти, но все же, наверно, коммунист.
Его размышления прервало появление Степана Гарузова, неуклюжая фигура которого встала в дверях. Новый посетитель вгляделся в полумрак лавки.
— Доброго здравия Лаврентию Захаровичу, — сказал он.
Степан нерешительно перешагнул порог и остановился перед прилавком, быстро скользнув глазами по полкам с товарами.
— Тебе опять в долг чего-нибудь? — сказал Лаврентий, не отвечая на его приветствие.
— Погоди, Лаврентий Захарыч, я, может, совсем и не за этим пришел. Я, может, поговорить с тобой хотел, а ты уж сразу обрезал меня.
— Стало быть, новость какую принес, рассказывай.
— Какие теперь новости, Лаврентий Захарыч. Вчера вот двоюродный брат приехал, может, слышали?
— Это безбожник-то? — произнес Лаврентий и перекрестился. — Прости, господи, меня грешного, что приходится упоминать о таком человеке. Добрые люди небось остались на войне убитыми, а этого обратно нелегкая принесла на нашу голову.
— Человек он не худой, Лаврентий Захарыч, — начал было Степан, но Лаврентий прервал его:
— Сам не худой, а рубашка на нем худая, — и, помолчав, спросил: — Что же ты плохо встречаешь брата-то?
— Да ведь дела, Лаврентий Захарыч…
Лаврентий вышел из-за прилавка и направился к двери, бесцеремонно напирая грудью на Степана. Не спеша он запер дверь и в раздумье опустился на нижнюю ступеньку, потряхивая ключами. Степан присел перед ним на корточки. Лаврентий наперед знал, что Степан сейчас будет что-нибудь просить. «Ну и черт с ним, все равно ничего не дам», — думал он, глядя поверх его лохматой головы на обсиженную галками и воронами маковку колокольни.
По небу лениво плыли обрывки белых туч, легкие и прозрачные, словно гусиный пух.
Поверх берез, росших за церковной оградой, виднелись высокие тополя перед домом Кондратия Салдина. Задержав на них свой взгляд, Лаврентий медленно поднялся со ступеньки.
— Сев вот подошел, а у меня семян нет… — сказал наконец Степан, видя, что Лаврентий, собирается уходить.
Резким движением ноги Кыртым отбросил валявшийся поблизости осколок кирпича и зашагал к салдинскому дому.
Молча ему вслед глядел Степан и, когда Лаврентий свернул за угол ограды, плюнул со злостью, махнул рукой и пошел в противоположную сторону.
Шел Степан Гарузов вдоль улицы, низко опустив отяжелевшую от дум и забот лохматую голову, шел и смотрел на свои истоптанные лапти. Его порты из грубого домотканого холста, залатанные на коленях, то и дело сползали вниз, все время приходилось их подтягивать. Степану сегодня не везло. С утра, как только вышел он от Григория, куда наведывался, чтобы повидаться с двоюродным братом, пошел прямо к Платоновым, надеясь сговориться с ними о семенах. Много забот у Степана, но основная, не дававшая ему покоя ни днем ни ночью, была о семенах. Даже радость от встречи с двоюродным братом тускнела от нее, становилась второстепенной. С тоской смотрел Степан, как люди выезжали с сохами и боронами. Время не ждало, пора было сеять, а он вынужден носиться по селу в поисках доброго человека, который помог бы ему в беде. Но у кого они сейчас, после неурожайного года, лишние семена-то? Только у очень зажиточных односельчан. А их не так уж много. У двух он уже побывал, что-то скажет третий? Как подойти к нему, чтобы разжалобить очерствевшее сердце? Научили Степана эти вечные недостатки, мыкания по людям, какому-то особому языку, приниженно-льстивым словам, чтобы не получить отказа. Где уж тут до гордости, за отсутствие которой часто брат Пахом называл его портянкой: на какую хочешь ногу крути, ей все равно…
Степан только хотел свернуть с дороги к новым воротам Ивана Дурнова, как над ним раздался громовой бас попа Гавриила:
— Не почитаешь, Степан, не почитаешь!
Степан поднял глаза и схватился было сорвать шапку, но его узловатые пальцы только скользнули по непокрытым волосам.
— Прости, бачка, не увидел, — сказал он.
— Мирское тебя заедает, Степан. Погряз ты в ем, как телок в болоте. И бога через это забывать стал. Опять не был в церкви.
— Прости, бачка, в следующее воскресенье обязательно пойду.
— Бог простит, Степан.
Гавриил слегка прикоснулся к большой соломенной шляпе и зашагал дальше. Несмотря на свою тучность, он шел легко и быстро, выбрасывая далеко вперед толстую сучковатую палку.
Тронулся было и Степан, но вдруг остановился. «Коли повстречался долгогривый, удачи не жди», — подумал он и с тоской посмотрел на новые ворота. Неожиданно встреча с попом отняла у него всякую надежду добиться здесь чего-нибудь. Потоптавшись на месте, он медленно побрел обратно. При выходе на площадь дорогу ему перешла женщина с пустыми ведрами. Степан опять остановился и выругался про себя: «Чтоб тебе ногу вывихнуть, беспутная ты этакая, не видишь, человек по делу идет». Степан обошел то место, где ему перешли дорогу, и вышел к церкви. Его взгляд сразу же остановился на большом кирпичном доме Артемия Осиповича. Размахивая длинными руками больше обычного, он направился к высокому крыльцу.
Перед домом Артемия Осиповича когда-то стояла высокая красивая изгородь, от которой теперь сохранилось лишь несколько столбиков. Буйно разросшаяся сирень надвигалась на остатки истоптанных клумб и еле заметных дорожек. Где-то здесь под кустами белой акации была широкая скамейка, на ней теплыми летними вечерами часто сиживал с гитарой сын Артемия Осиповича. Заслышав его, сюда спешили молодые рыжие дочери попа Гавриила, и весь вечер здесь раздавались их пискливые голоса вперемежку со звоном гитары. Но все это в прошлом. Теперь здесь кладбищенская тишина и запустение. Давно осыпались и засохли цветы, за которыми ухаживала жена Артемия Осиповича, обломались кусты акации, повалилась и сгнила красивая изгородь.
Поднявшись на широкое крыльцо, Степан прошел на застекленную террасу и, невольно взглянув во двор, опешил: опять поп Гавриил! Придерживая длинную рясу, тот быстро шмыгнул в низенькую дверь какого-то строения. «Что за притча? Куда ни пойду — он», — подумал Степан. Хотел вернуться, но как уйти с пустыми руками?
Артемий Осипович совсем отрешился от мира. Словно дряхлый таежный медведь на зимнюю спячку, засел он в своем большом доме. Обросший и неумытый, бродит он одиноко по пустым и запыленным комнатам, пахнущим сырьем и молью. Опустел и двор Артемия. Зарос непроходимым бурьяном. И только узенькая тропинка ведет от террасы к бывшей избушке скотника, где приютилась сестра Артемия Аксинья. Не ужились брат с сестрой в большом доме. В открытые настежь задние ворота виднеется пустырь, где еще сохранилось десятка полтора обглоданных и высохших яблонь. А за пустырем — огромные пустые амбары, прилепленные друг к другу.
Тихо было в доме, когда вошел Степан. Осторожно прошел он в следующую комнату, некогда нарядную залу, обставленную полумягкими стульями малинового бархата. Но обивка поистерлась, из прорех торчали ржавые, сбитые на сторону пружины и рыжее мочало. В углу валялся столик с точеными ножками. У стены покосился старый, изъеденный червями комод мореного дуба. Все это было когда-то куплено Артемием у разоряющихся помещиков вместе с их землями. Посредине комнаты стоял большой стол, за которым сидел сам хозяин, положив кудлатую голову прямо на тарелку с кусками черствого хлеба. Его руки лежали в какой-то жидкости, пролитой из опрокинутого стеклянного графина с отбитым горлышком. В комнате стоял тошнотворный запах самогона. Степан остановился в дверях, некоторое время переступал с ноги на ногу, не зная, как поступить: разбудить ли хозяина или уйти. Он как-то уж и не надеялся, что получит здесь то, за чем пришел. Но что-то его удерживало. Время шло, а он все стоял и ждал. Наконец голова храпящего Артемия заворочалась, и Степан, обрадованный, нерешительно кашлянул. Растопыренная рука Артемия зашарила по столу, толкнув опрокинутый графин. Графин покатился к краю стола, полетел на пол и разбился вдребезги. От шума Артемий поднял голову, уставился бессмысленными глазами на Степана.
— Это я, Артемий Осипович. Я, Степан Гарузов, — робко заговорил Степан.
— Ты-ы-ы, — растягивая, сказал Артемий. — Кто же ты есть? Чего тебе здесь надо? У меня больше не осталось самогона, — произнес он каким-то сдавленным голосом, оглядывая стол и принимая Степана за кого-то другого.
— Это ничего, Артемий Осипович, я не за этим пришел, — заторопился Степан, уловив в его голосе подобие доброты. — Мне семена, семена нужны. Сам знаешь: весна на дворе, люди пахать вышли, а я вот с семенами все…
Наконец сознание Артемия, затуманенное многодневным беспросыпным пьянством, стало проясняться. Он узнал Степана, выпрямился, сел поудобнее.
— А-а, так вот это кто заявился ко мне. Не запамятовал, значит, старую дорожку. Что ж, милости просим садиться.
— Ничего, Артемий Осипыч, я постою.
— Тебе, выходит, семена нужны?
— Семена, Артемий Осипыч.
— Гм… как же это понимать? — продолжал Артемий. — Когда власть была у царя-батюшки, ты ко мне приходил за хлебом и деньгами, теперь же власть находится у Советов, то есть у таких, как ты, голоштанников, ты опять ко мне идешь. Как это понимать, я тебя спрашиваю?
Степан смотрел себе под ноги и молчал, не зная, что отвечать на это. Он ругал себя, что вовремя не убрался отсюда.
— Да ведь я, Артемий Осипыч, не задаром прошу: жив буду, отработаю, — сказал он наконец.
— Ну, а если сдохнешь?
— На то божья воля, Артемий Осипыч.
— Божья воля, — словно эхо, повторил Артемий и тяжело заворочался на стуле.
Некоторое время длилось молчание.
— Он ко мне пришел за семенами, — сказал Артемий, как бы обращаясь к третьему лицу. — Вы уже у меня все отобрали, подчистую вымели мои сусеки, крысам на корм не оставили, а теперь опять просите! Зачем просите, коли так можете все взять?! — И забился в надрывном продолжительном кашле. На шее у него вздулись толстые узловатые вены. Рывком он расстегнул ворот рубашки, оголяя мосластую грудь, покрытую седыми волосами. Долго он не мог отдышаться, откинув назад голову и жадно, точно рыба, вытащенная из воды, глотая воздух широко раскрытым ртом.
Степан только сейчас понял, что это уже не тот Артемий Осипович, к которому он приходил раньше. Это были жалкие остатки того, кто назывался Артемием Осиповичем. Зачем он шел сюда? Чем поможет в его беде эта развалина, живущая в одном углу с мокрицами? Степан махнул рукой и быстро двинулся к выходу. На его лице появилось выражение брезгливости и досады. Первый раз в жизни он почувствовал себя как-то выше, значительнее этого человека. Всю жизнь он прожил в бедности и в недостатках, унижался перед людьми, льстил им, но никогда заживо не хоронил себя и радовался каждому дню, как бы плохо он ни начинался. Степан с силой толкнул дверь, чтобы скорее уйти отсюда.
— Ты это что же прямо на живого человека лезешь? — раздался в дверях голос Чиндянова. — Не видишь?
Степан стал в сторону, пропуская мимо себя председателя сельсовета. «Этот-то зачем прет сюда?» — подумал он. У него появилось желание остаться еще ненадолго. Чиндянов дошел до середины комнаты, снял картуз и перекрестился в сторону темного угла.
— Артемию Осипычу мое почтение, — сказал он, присматривая, куда бы сесть.
— Какими судьбами? — глухо произнес Артемий, вытирая выступившие от кашля слезы.
— Из двух лесов деревья не сойдутся, а человек с человеком всегда может встретиться, — ответил Чиндянов, присаживаясь на один из дырявых стульев.
— Неужто и я зачем-то понадобился Советской власти? — сказал Артемий. — Или, может, какой новый декрет вышел, пр которому меня из дома выселят?
— Такого декрета пока нет, Артемий Осипыч, дай бог, чтобы его совсем не было.
Чиндянов мельком посмотрел в сторону Степана, который оставался стоять у двери, и продолжал:
— Вот зачем я к вам: Совету нужен один порожний амбар, ненадолго, на недельку. Семена некуда ссыпать.
— Опять семена, — сказал Артемий.
— Какие семена? — почти одновременно с Артемием отозвался и Степан, шагнув к Чиндянову.
— Да вот таким, как ты, чтоб у вас земля не осталась незасеянной, государство дает.
Степана точно подбросило. Он нелепо взмахнул руками и, сам не замечая того, подошел совсем близко к столу. Артемий вздрогнул. Весть была не из приятных, но теперь не все ли равно? Он встал и, шаркая по полу большими подшитыми валенками, подошел к посудному шкафчику, взял там еще стакан и, вернувшись к столу, поискал глазами графин с самогоном.
— Не хлопочите, Артемий Осипыч, — сказал Чиндянов. — Мне в Совет еще надо, там начальство из волости приехало. Давно наказывали припасти амбар, да все недосуг. Так как же мы с вами поладим?
— Об чем толковать, если Совету надо, то Совет возьмет и без моего согласия.
— Нет, Артемий Осипыч, теперь не те времена, — возразил Чиндянов.
— Все едино, — махнул рукой Артемий. — Берите. Все берите… и дом возьмите, и меня самого…
Он хотел еще что-то сказать, но новый приступ кашля прервал его.
Степан боком двинулся к двери и, не помня себя от радости, вышел на волю.
После мрачного артемьевского логова улица казалась особенно светлой, по-весеннему зеленой, наполненной запахами первых цветов. Радость, неизведанная, пьянящая Степана, била через край, точно белоснежная пена молодой хмельной браги.
Обогнув церковную ограду, Лаврентий повернул к Салдиным. Дверь в дом оказалась запертой. Он прошел через калитку. От конюшни навстречу ему с громким лаем поднялся на цепи огромный пес.
— Крестный идет, крестный идет! — закричала, Надя, вылезая из погребицы.
Под навесом у погребицы сидела старуха Салдина и перебирала шерсть.
— Где же он достал этого волка? — спросил Лаврентий, кивнув на пса.
— Купил у явлейского руза, чтобы подавиться этому псу, — ответила старуха.
— Дома кум-то? — спросил Лаврентий.
— Дома, на постели валяется. Дурак дураком — вот и валяется.
— Это с чего же?
— Ногу зашиб на ческе.
Лаврентий поспешил в избу.
Кондратий полулежал на кровати, положив оголенную до колена опухшую ногу на подушку. Выше щиколотки почти до самого колена темной полосой шел синяк.
— Это как же угораздило тебя ногу-то подставить? — сказал Лаврентий, здороваясь.
— И не говори кум. От беды и от греха никуда не уйдешь. Лабырь виноват. Нанялся плотничать, а сам запил, и теперь шайтан его знает где. Ну, я погорячился немного…
— У них теперь радость, как не запить, — сказал Лаврентий. — Приехал этот…
— Да, приехал, кум, чтоб ему провалиться. Видел утром я его, с каким-то комиссарским значком на груди.
Немного помолчали. Кондратий опять заговорил о зашибленной ноге:
— Вроде не очень-то зашиб, поди, скоро пройдет. Валяться-то уж больно сейчас не время. Начинал маленький ремонт, а дело повернулось на большой. Весь сруб перетрясти придется, а низ-то совсем новый надо, почитай, полвека стоит. Ты сам-то что не в духе, кум?
— С чего быть в духе-то? — сказал Лаврентий, присаживаясь на лавку против кровати. — С самого утра одна беда за другой валится на голову.
— Мне — на ноги, тебе — на голову. Ты, поди, все об этом Канаеве?
— Да что он нам? Приехал, ну и бог с ним.
— А коли его поставят на место Чиндянова?
— Председателей в Совет не ставят, их всем миром избирают.
— Уж больно, кум, ты веришь всем этим новым законам, словно они для нас с тобой писаны.
— Если, кум, действовать с умом, то из любого закона можно себе выгоду извлечь. Говорят, для дураков закон не писан, но я бы сказал не так: они как раз для дураков и писаны. Начиная с царя Гороха, ни один умный человек не жил по закону.
— Ты чего-то, кум, очень мудрено говоришь.
Кондратий неожиданно сделал резкое движение корпусом, так что больная нога сползла с подушки. Он взвыл от боли. Лаврентий помог ему снова положить ногу на подушку.
— Ты уж, кум, лежи смирно, не ворочайся, — сказал он.
Помолчал немного и опять заговорил:
— Неплохо бы заманить его на свою сторону, пока он на ноги не встал. Чтобы не мы у него, а он у нас был в руках.
— Толкуешь, кум! Так он тебе и потянется за твоим куском, вроде его брата, Степана Гарузова. Он, видать, парень умный, на живца его не возьмешь — бредень потребуется. Я сегодня утром закинул было крючок, так он сразу меня обрезал. Война, говорит, еще не кончена, это, стало быть, он с нами хочет воевать.
В дверях показалась мать Кондратия, и они переменили разговор.
— Много у тебя пашни-то осталось? — спросил Лаврентий.
— Да денька на три, пожалуй, еще хватит, — отозвался Кондратий, натягивая на голую ногу одеяло. — А ты как вчера, с барышом съездил?
— И не спрашивай, кум, — звякнул ключами Лаврентий. — Последнее дело — торговать деревянными ложками.
— А здесь в Явлее они у нас хорошо идут.
— Здесь больше всего их мордва покупает. Нет уж, избави меня бог с ложками связываться. Берешь их у наших кустарей по семишнику[9], а продавать приходится по три копейки штука, какой же расчет возить их по базарам? Овса больше скормишь лошадям, чем наторгуешь на ложках. Не те времена, все как-то через пень-колоду идет…
Неожиданно зашел Захар.
— Ты чего приехал не вовремя? — спросил удивленно Кондратий, приподнимаясь на локтях. — Аль что случилось?
— Ничего не случилось, — сказал Захар, переступая с ноги на ногу. — Хотел отпроситься до вечера: брат приехал.
— Эка он у тебя как не вовремя. Сейчас пахать надо, сеять. Что, без тебя не обойдутся? Хватит там бездельников, есть кому встретить. Ну вечером хоть бы пошел, а то сейчас…
Кондратий недовольно крякнул.
— Я завтра пораньше выеду и попозже вечером приеду, — настаивал Захар. — Ведь четыре года не виделись…
— Не виделись, не виделись, а я тут при чем? Дело-то стоять будет. Вишь, я сам-то свалился.
Захар посмотрел на его ногу и ничего не сказал.
— И этот проклятый пьяница, он у них, что ли? — продолжал Кондратий. — С утра его нет. Ты что же, кум, уходишь? — обратился он к Лаврентию, который встал с лавки. — Посидел бы, а то мне одному скучно.
— Нельзя, ключи со мной, может, кто в лавку придет, — сказал Лаврентий, направляясь к двери.
— Ну так как же? — спросил Захар.
— Чего же мне с тобой делать? Иди. Не могу же я тебя силком удержать.
Захар проворно шагнул в заднюю избу и пошел, обгоняя Лаврентия.
Агаша все еще возилась с самоваром, когда вернулась Марья. В избе, кроме нее, сидели две соседки, зашедшие взглянуть на Григория. Мужики еще не приходили из бани.
— Ты что же так долго с самоваром-то? — спросила Марья, заметив, что он еще не кипит.
— Тухнет и тухнет все время, только один дым, а жару нет, — сказала Агаша, вся раскрасневшаяся.
Она то и дело дула в самовар.
— Где же у тебя будет жар, коли ты столько набила углей, — сказала Марья, снимая трубу.
— Там не только угли, там и яйца.
— Какие яйца? — удивилась Марья.
— Ты же велела яйца сварить.
— Батюшки светы! — воскликнула Марья. — Она в самовар с углями насовала яиц! Да где же ты видела, чтобы там яйца пекли?
— Откуда я знаю, куда их класть, — смутилась Агаша. — Что у нас, есть самовар, что ли? Я и сроду не видела, как его ставят-то.
Под проворными руками Марьи самовар вскоре зашумел.
Вошли два свата — Лабырь и Гостянтин. Оба красные и с мокрыми бородами. Дышали тяжело. Лабырь сразу же попросил квасу.
— Холодный больно, — ответила Марья.
— Давай, едят тя, хоть со льдом, видишь, отдышаться не могу. Здорово попарил меня зятек-то: сила в нем есть, мужик что надо.
Вскоре из бани пришли и Григорий с Пахомом. Григорий после бани посвежел и помолодел, словно смыл с плеч четырехлетнюю тяжесть военных походов. Марья то и дело посматривала в его сторону и, встречаясь с ним взглядом, как девушка, смущалась и краснела. От Григория не ускользнуло, что она ради него нарядилась по-русски.
— А остальные где? — спросила Марья.
— Надежкин с Дракиным за самогоном пошли, — ответил Пахом.
— Вот это по-моему, едят тя! — крякнул Лабырь, ставя на стол пустую чашку из-под кваса.
Последним из бани пришел сосед Цетор. Он подсел к Лабырю, взглянув на пустую чашку.
— Оно, конечно, правильно, но, однако же, мастерица ты, Марья, квас делать… — сказал он.
— Уж будто нет своего квасу, что к соседям пришел! — ревниво отозвалась его жена, до сего времени сидевшая молча.
— Ну, а ты чего приперлась сюда? — сказал Цетор, принимая из рук Марьи чашку с квасом. — Пошла, пошла отсюда.
— Погоди, несуразный, не гони ее, вот напьешься — упадешь, а кто тебя домой поведет? — заметил Лабырь.
— Однако ж, сам доползу.
Вскоре с кувшином самогона подошли Дракин и Надежкин. Следом за ними пришел Захар. Марья стала накрывать на стол.
— Агаша, помогай! — крикнула она сестре. — Да что ты забилась в чулан? — И улыбнулась Григорию: — Тебя стесняется.
Григорий прошел за голландку и вывел оттуда смущенную Агашу. Она силилась вырвать руку, за которую ее держал Григорий.
— О, уже невеста, выше сестры!.. А где же у вас Николай? — вдруг спросил он.
— Третий день, непутевый, в Явлее пашпорт получает, уехать хочет, — ответил Лабырь и крикнул на Агашу: — Чего ты, бестолковая, ломаешься? Стой прямо, чтобы зятек на тебя посмотрел!
Агаша наконец вырвалась и убежала опять за голландку, но Марья прогнала его оттуда.
— Неси на стол самовар!
— Не нужен он здесь! — крикнул Лабырь. — Подавай сюда кувшин. — Чай — это не наше питье. Пусть его поп Гавриил пьет, а мы из кувшина нальем.
— Оно, конечно, но, однако же, поп Гаврилка и от сивухи не отказывается, — заметил Цетор.
— Ему иначе нельзя, а то бабы обедню слушать не будут, — сказал Пахом, подвигаясь к столу.
— Вы хоть попа-то не трогайте, с чего он вам на язык попался? — отозвалась жена Цетора.
— Без попа нельзя, он везде нужен. Подавай, Марья, чашку, а то из кувшина в стакан не нальешь, — сказал Лабырь, завладев кувшином.
Стали рассаживаться, но стол оказался слишком, мал. От Цетора принесли второй и поставили рядом.
Стакан пошел по кругу. Все сразу оживились, стали разговорчивее. Посыпались шутки, смех. В дверях вдруг появился Прокоп Стропилкин. За столом задвигались, уступая ему место. Марья ушла в чулан пополнить закуску. Стропилкин важно подошел к Григорию и, щелкнув каблуками, громко отчеканил:
— Красному орденоносцу привет и почтение от представителя волостной власти!
— Ты, Прокопка, как я, нюхом чуешь, где самогоном пахнет, — посмеялся Лабырь и протянул ему полный стакан.
Стропилкин отстегнул широкий ремень с пустой кобурой и длинной шашкой, снял суконный френч, все это отправил на полати вместе со своей форменной фуражкой. И только после этого взял из рук Лабыря стакан.
— Словно молотить собираешься, — заметил Лабырь.
— Здесь я могу себя чувствовать спокойно, — сказал Стропилкин, возвращая ему порожний стакан, и притиснулся ближе к Григорию. — Люблю я тебя, Гриша, и завидую за твой красный орден.
Приход Стропилкина внес веселое оживление в семейное торжество. Гости подшучивали Над его замечаниями о значении собственной особы, а он, по мере опьянения, все меньше обращал на эти шутки внимания. Григорий пил мало. Зная привычки зятя, Лабырь его не неволил. Цетора, как и предсказывал Лабырь, пришлось вести домой жене. Наконец подошел и Степан, радостный, возбужденный. Выпив залпом два штрафных стакана, он вскоре опьянел и забыл поделиться своей новостью.
Общее веселье, вскоре потянуло всех на песню. Дракин мягким баском затянул:
Ой, высоко, высоко
Утки летят,
Ой, выше них
Дикие гуси летят.
К Дракину присоединились еще голоса, и песня поплыла по тесной избе, ударяясь об оконные стекла. Марья блестящими глазами влюбленно смотрела на мужа и пела высоким сильным голосом. Лабырь подпер ладонью щеку, а второй рукой взмахивал в такт песне, тянул вместе с остальными:
Ой, куда, ку-у-уда-а-а
Они опустятся поко-о-орми-и-иться…
Захара от непривычки к хмелю стало поташнивать. Он попросил Агашу дать ему ковш холодной воды. Они вышли во двор.
— Дай я тебе полью, — сказала она и беспричинно засмеялась, пошатнувшись.
— Да ты тоже пьяная, — заметил Захар.
— И вовсе не пьяная, я только веселая. Эх, и весело же мне!
Она опять залилась смехом. Захар наклонил голову.
— Лей на затылок, — сказал он.
Но вода полилась мимо. Захар хотел взять у нее ковш, но Агаша, отбросив ковш в сторону, обняла его.
— Ты что, глупая? — сказал он, силясь оторвать ее от себя.
— Пусти, пусти: я хочу поцеловаться с тобой, — твердила она, прижимаясь к нему.
— Да разве можно?
— Можно, можно! — шептала она. — Ты знаешь, как Марья с Григорием в сенях целовались!
— Так то Марья с Григорием, а ты?..
Он с силой потянул ее к выходу. Она, расслабленная, почти упала ему на руки, позволила увести себя.
У Пиляевых их встретила жена Лабыря, Пелагея, высокая и сухощавая женщина лет пятидесяти, одетая в руцо, с бисерным кокошником на голове.
— Ты чего ее ведешь, как теленка? — спросила она Захара.
— Немного захмелела у Канаевых, ее надо уложить, и все пройдет, — ответил Захар.
Хватило одного взгляда матери, чтобы Агаша притихла и успокоилась на своей постели в сенях. Мать накрыла ее зипуном и спросила Захара:
— Как там встретили Гришу?
— Хорошо. Что же ты не приходила?
— Тещи последними ходят, после того как сам зять к ней пожалует. Теперь Марья отмучилась.
Вечерело.
Возвращаться обратно к Григорию Захару не хотелось. Засунув руки в карманы штанов, он медленно пошел к нижней улице. Тошнота прошла, только легкий хмель еще бродил в голове. В ушах немного шумело, сердце билось необычно сильно, и по всему телу разливалась какая-то истома. Ему вдруг захотелось сделать что-нибудь такое необычное, чтобы можно было заглушить этот непонятный трепет сердца. Захар дошел до салдинского крыльца и присел на ступеньках. Он почувствовал себя хмельным больше, чем это казалось, когда провожал Агашу.
Вскоре стало совсем темно, а Захар все еще сидел на крыльце и никак не мог успокоиться. За ним тиха скрипнула дверь, и кто-то вышел. Захар поднял голову и узнал Дуняшу.
— Ты чего так поздно? — спросил он.
— Масло пахтала твоим хозяйкам. Сам-то где ходишь? Целый день тебя не было.
— А ты ждала меня?
Дуняша помолчала. Захар потянул ее за полу длинной рубахи.
— Иди сюда, сядь. Тебя ждал, думал, пойдешь на гулянье.
Захар и сам не знал, зачем он сказал это. Ведь он совсем не думал о ней. Дуняша молча опустилась рядом с ним. Он подсел ближе и взял ее руку. Теплая девичья рука, еще пахнущая свежим сливочным маслом, покорно осталась в его ладони. Некоторое время они сидели молча, отвечая друг другу легкими пожатиями пальцев. Наконец Захар наклонился к Дуняше и тихо прошептал:
— Я все хотел видеть тебя, но никак не удавалось, С поля приезжал поздно, тебя здесь не застал. Скажи, ты сегодня ждала меня, потому и задержалась?
— Ты, Захар, пьяный. Брата, что ли, встречал? — сказала она.
— Это ничего, что пьяный… Давай побудем вдвоем. Хочешь?
Он осторожно привлек ее к себе.
— Не надо, Захар, кто-нибудь может выйти, старуха еще не спит.
— Тогда пойдем отсюда.
Он встал и потянул ее за собой. Перешли дорогу и пошли вдоль церковной ограды. Захар заметил в решетке пролом. Он молча пролез сквозь него, увлекая за собой и Дуняшу. Они зашли в частые кусты сирени, росшие вдоль ограды, миновали несколько берез, темную высокую ель и оказались на луговой полянке, на которой смутно белело несколько надгробных камней.
— Сядем здесь, — сказал Захар, спускаясь на одну из гладких плит.
— Зачем меня привел сюда? — спросила она после недолгого молчания.
— Так, посидим. — Он привлек ее к себе.
— Не надо, Захар, ты ведь все равно на мне не женишься.
— А ты хочешь за меня замуж?
— Что же мне, в девках оставаться? — ответила она, опуская голову. — Ты неплохой парень, вон с каким хозяйством справляешься один… Хорошим был бы хозяином. Мать мне все говорит, чтобы я с тобой поласковее была…
— Ну, а сама как?
— Мне что, мое дело девичье.
— Женюсь, была не была, женюсь на тебе, Дуняша, — прошептал он над самым ее ухом. — Мне тоже подаваться некуда, не век же быть батраком у Салдина.
Захар на минуту отнял руки от ее плеч, задумался и, всматриваясь в темноте в ее матовое лицо, снова привлек девушку к себе.
В сторону посмотрит
эрзянский парень — ветра нет,
Вверх посмотрит
эрзянский молодец — туч нет…
После приезда Григорий Канаев редко отлучался из дому. Удерживала дела по хозяйству. Вот уже неделя проходит, а он все никак не соберется сходить в Явлей, встать на партийный учет. Правда, он раза два был в сельском Совете, предлагал Чиндянову свою помощь, но тот дал понять, что ни в чьих услугах пока не нуждается. «Вот осенью, когда будем взимать продналог, — говорил он, прощаясь с Канаевым, — тогда милости просим помочь Совету. И Стропилкина позовем, потому что многие будут отнекиваться и прикидываться неимущими».
Канаев понял, что председатель свое назначение видит единственно во взыскании продналога, и решил больше не надоедать ему. Он приводил в порядок свои домашние дела и понемногу присматривался к сельской жизни. Четыре года гражданской войны и последние перемены в политике несколько изменили обстановку в селе.
По вечерам у него часто собиралась найманская беднота. Посетителями этих неофициальных собраний всегда бывали Василий Дракин — лесной сторож и заядлый охотник, Надежкин Семен, мужик лет тридцати. Они и раньше дружили с Григорием, а теперь еще больше привязались к нему, чувствуя в нем своего человека. Дракин был неразлучен со своей собакой, заходил с ней в избу, она послушно ложилась у его ног. Случалось врываться в избу и Петькиному Волкодаву. Тогда собаки сплетались в клубок, с яростным рычанием катались по полу, пока их не разнимали и одну из них не выкидывали за дверь. Пахом приходил каждый вечер. Редко он вмешивался в общие разговоры. Садился ближе к дверям и беспрестанно курил цигарку за цигаркой, немного приоткрыв дверь, чтобы дым уходил в сени. Бывал здесь и Сергей Андреевич. Он не относился к бедноте и считался крестьянином среднего достатка, но все здесь его принимали за своего и уважали как примерного хозяина. В избу он входил степенно, снимал картуз, крестился на маленький образок, висевший в переднем углу, и бросал неизменную фразу, относящуюся одинаково ко всем: «Здравия желаю». Приходили сюда и другие мужики потолковать о гвоздях, о ситце и о своем деревенском житье-бытье. Разговоры всегда начинались с шуток Лабыря. Он клал перед собой на стол табак, спички и, попыхивая самодельной, большой, как солонка, трубкой, начинал какой-нибудь рассказ из своих многочисленных похождений по самарским и донским степям. Потом разговор переходил на деловые темы, и тогда центром внимания становился Григорий.
Часто за такими разговорами засиживались допоздна и расходились с полуночными петухами. Пахом уходил последним, задерживаясь с Григорием на крыльце. Он пытался о чем-то заговорить, но из его смутных намеков ничего нельзя было понять. Однажды, он сказал Григорию, что у него есть политграмота, которую он читает каждый день. А когда стал уходить, сунул в руки Григорию помятую бумажку:
— На вот, написал как сумел. Как будешь в Явлее, отдай в волость.
Григорий вернулся в избу и, поднеся бумажку к самой лампе, прочитал:
«В нашу расейскую коммунистическую партию от найманского пастуха и бедняка Пахома Василича Гарузова.
Прошу партию зачислить и меня в свои красные ряды борцов за новую жизнь, потому я чувствую всем сердцем, что не могу от нее находиться в стороне. Больше не знаю, чего писать, а если какие сумления будут насчет моего имущества, то всякий найманский житель скажет обо мне.
На следующий день Григорий собрался в Явлей.
В Явлее он не был с того времени, как ушел в армию. Ему казалось, что здесь ничего особенного не изменилось. Военный коммунизм тогда еще не успел как следует коснуться ни торговцев, ни трактирщиков. Теперь же, когда Григорий вновь появился здесь, военный коммунизм был в прошлом, и новая экономическая политика опять расшевелила торговцев. Хотя день был не базарный, но людей на площади было много. В тесовых, наскоро сколоченных грязных ларьках торговали калачами, пряниками и прочей снедью. Григорий хотел купить Петьке калач, но решил сделать это позднее: неудобно было явиться в волисполком с калачом под мышкой.
Волисполком помещался в двухэтажном здании старого земского управления. Григорию и раньше случалось здесь бывать, но теперь все здесь было но-новому. У входа, с обеих сторон большой вывески, написанной масляными красками: «Явлейский волостной исполнительный комитет рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов», развевались красные флаги. На первом этаже помещались волостная милиция и народный суд, на втором — волисполком. Григорий по широкой деревянной лестнице поднялся на второй этаж и вошел в большую комнату, где за несколькими столами сидели люди. Над одним из столов он прочитал: «Военстол». «Сюда тоже надо», — подумал он и подошел к человеку в военной суконной гимнастерке старого образца. Тот встал навстречу.
— Скажи, товарищ, — обратился к нему Григорий, — где мне стать на партийный учет?
— Партийными делами у нас заправляет сам Дубков, это к нему надо, — сказал он, не спуская взгляда с ордена Григория. — У вас орден? Где это вы его подцепили? Против Колчака были или против Деникина?
Григорий перебил его:
— А кто такой Дубков?
— Дубкова не знает?! А-а вы, наверно, только что демобилизовались! Это наш председатель волисполкома, Василий Михайлович Дубков. Пойдемте, я поведу вас к нему. Вы, наверно, еще и на военный учет не встали? Так это у меня надо…
Он без умолку болтал, пока не дошли до двери председателя волисполкома. Просунув в полуоткрытую дверь голову, он попросил разрешения войти, но ему ответили:
— Подождите минуточку.
— Здесь к вам, Василий Михайлович, орденоносец…
Григорий хотел остановить его, но не успел. Из кабинета послышался тот же голос:
— Войдите. Кто там пришел?
Григорий оказался в просторной светлой комнате с тремя большими окнами. Слева стоял письменный стол, покрытый зеленым сукном со множеством больших чернильных пятен. За столом сидел смуглый лысеющий человек лет сорока и разговаривал с мужчиной, стоящим у стола. Поднявшись, он протянул Григорию руку. Григорий назвал себя.
— Дубков, — коротко сказал предволисполкома и кивнул на стул у окна. — Посидите, я сейчас закончу.
Григорий, стараясь не прислушиваться к разговору у стола, разглядывал комнату. У задней стены стоял черный шкаф, на стене висели два портрета: с одной стороны — Ленин, с другой — Карл Маркс. Вдоль стен стояли несколько стульев и старый облезлый диван, со спинки которого кожа была вырезана в нескольких местах длинными полосками, вероятно, на ремни.
— Ну, что у вас ко мне? — спросил Дубков, когда они остались вдвоем. — Товарищ Канаев? Кажется, вы так сказали?
— Да, из мордовского Наймана, — ответил Григорий.
— Вы из армии? Член партии?
— Я пришел встать на партийный учет. Мне сказали, что это у вас надо.
— Собственно, не у меня, а у Рокиной, она у нас секретарь волостной партийной организации. Я сейчас скажу вам, как ее найти. Но прежде мне хотелось бы поговорить с вами. Вы думаете в Наймане оставаться?
— То есть как оставаться? — не понял Григорий.
— Ну, жить думаете в Наймане?
— Конечно, у меня там дом, семья.
— Вот это нам и надо. Значит, вы очень кстати приехали. А то у нас в волости ваш Найман стоит во всех отношениях на самом последнем месте. Понимаете, там нет никакого актива, а председатель сельского Совета какой-то старомодный мужик. Ему бы в церковном совете сидеть, а он в председатели попал. Не знаю, откуда такого выкопали. Так вот, надо сколотить там крепкий актив из бедноты, а со временем можно будет и партийную ячейку создать. Как вы думаете, есть у вас для этого люди?
— Как же им не быть.
— А коль они есть — будет и актив. Если что, обращайтесь сюда, волостная партийная организация вам всегда поможет. Понимаете, там у вас даже опереться не на кого было. Сразу же принимайтесь за организацию молодежи, создавайте комсомольскую ячейку. Потом подберите надежных людей и готовьте их в партию. Вот с этого мы с вами и начнем. Вы меня поняли?
— Понял, — ответил Григорий, вставая.
— Хорошо. Надеюсь, у нас с вами дело пойдет. Я сейчас проведу вас к Рокиной.
— Зачем же сами? Я найду ее.
— Хотя погодите, — сказал он и, приоткрыв дверь, крикнул: — Стрижов! Проведи товарища Канаева к Рокиной.
Дубков пожал Григорию руку и проводил его до дверей кабинета.
— Ну, всего доброго, товарищ Канаев, желаю успеха. Почаще к нам заглядывайте. Если что, приходите прямо ко мне.
Григорию он понравился простотой и деловитостью. Казалось, и недолго побыл у него, а сказано им было все, что особенно хотелось услышать здесь Григорию. «Хороший человек, — решил он про себя. — Только вот насчет наших людей он не совсем верно сказал, что опереться не на кого».
У Рокиной Григорий долго не задержался: встал на учет, отдал заявление Пахома.
— Разберем, разберем, — сказала она, разглаживая помятое заявление. — Когда будем принимать — сообщим. Вы тогда и сами приезжайте. Думаю, что возражений не будет.
Рокиной Григорий также остался Доволен. «Народ здесь неплохой», — думал он, возвращаясь к своему проводнику, чтобы сразу встать и на военный учет.
Когда он спускался по широкой деревянной лестнице, навстречу ему попался Стропилкин.
— Канаев! — крикнул тот. — Вот уж не думал сейчас увидеть тебя. Пойдем-ка со мной. У меня есть четверть самогона. Вот напьемся!
— Нет, брат, для этого надо другое время и другое место. Ты ведь на работе.
— Гм… Коли не хочешь пить, давай в Найман отвезу. Ты ведь пешком?
— Да, на своих двоих.
— Сговорились. Прокачу тебя, брат, как на свадьбе. В прошлый базар новую лошадь купили, начальник говорит, что немного разъездить надо, а то горячая больно.
— Иди запрягай, а я пойду сынишке гостинцев куплю, — сказал Григорий.
— Она у меня с утра запряжена. Сейчас поедем.
Однако Стропилкину не пришлось прокатить Григория. Лошадь оказалась действительно горячей и совсем не умела ходить в упряжке. С горем пополам они отъехали от Явлея четыре версты, и лошадь заупрямилась окончательно: вставала на дыбы, шарахалась в сторону и наконец опрокинула тарантас вместе с седоками. Из тарантаса со звоном вывалилась спрятанная Стропилкиным в сене четверть самогона.
Стропилкин, забыв об ушибленной ноге, бросился к самогону, готовый горстями вычерпать образовавшуюся лужицу.
— На твоей лошади я дальше не поеду, — сказал Григорий. — Пойду пешком, пока цел, а то она еще раз катанет нас, и мы с тобой разлетимся, как твоя четверть.
— Чтоб ты издохла, цыганская скотина! — ругался Стропилкин и бил кулаком лошадь по морде. — Такое добро вылила на дорогу…
Дальше Григорий пошел пешком, а Стропилкин, ругаясь на чем свет стоит, повел, прихрамывая, лошадь под уздцы обратно в Явлей.
Весенние работы шли полным ходом, и на полях, по которым пролегала найманская дорога, было много пахарей. У Григория невольно защемило сердце: ведь он еще и не начинал свою пахоту. Правда, о лошади он договорился с тестем Лабырем. Но получит ее, когда Лабырь вспашет свой клин. Николай у них отлынивает от работы, сам Лабырь тоже неторопливый мужик, так что почти вся пахота лежит на Агаше. «Придется помочь им, — рассуждал про себя Григорий, — а то запоздаем с севом…» Подгоняемый этой мыслью, он зашагал быстрее. Солнце уже давно перевалило за полдень. На полпути кончились явлейские поля и начались найманские. Стали попадаться знакомые мужики, работающие в поле. Григорий издали увидел Захара, решил завернуть к нему. Захар, заметив его, остановил лошадей. Он бороновал засеянную овсом полосу.
— Покури у телеги, вместе поедем домой, — крикнул ему Захар.
— А не рано тебе будет, хозяин не заругает? — спросил Григорий.
— Чего ругать, я кончил здесь.
Не успел Григорий выкурить цигарку, как, добороновав, к нему подошел Захар.
— Есть не хочешь? — спросил он.
— А что, у тебя хлеб есть?
— От обеда краюха осталась, возьми там, в мешке.
— Пожалуй, не откажусь — ел только утром.
Пока Григорий закусывал, запивал хлеб водой из родника, Захар запряг лошадей, отвязал от бороны постромки и положил их в телегу. Григорий помог ему поднять плуг и борону, и они поехали. Дорогой Григорий поделился с ним своими мыслями о Явлее, о наказе председателя волисполкома Дубкова. Захар слушал молча, ни о чем не расспрашивал. Когда Григорий посоветовал ему вступить в комсомол, он ответил:
— Туда требуются грамотные, а я ни единой буквы не знаю.
— Ничего, осенью организуем учебу для неграмотных, вот и научишься.
Захара, видимо, мучила другая забота, о которой он хотел поговорить с братом, но не решался. Только подъезжая к селу, он сказал:
— Мне все советуют уйти от Салдина…
— А кто советует? — спросил Григорий.
— И Пахом, и другие…
— Куда ты сейчас пойдешь? Голодовать со Степаном? А осенью видно будет, может, придумаем что-нибудь… Жить-то у него можно, работой не очень допекает?
— Без работы нигде не проживешь.
— Ну и работай. Вот только насчет платы — сколько он тебе за работу платит?
— Пуд муки в месяц, да еще деньгами обещал.
— Ну, это уладим.
При въезде в большой проулок Захар остановил лошадей, чтобы высадить Григория. Его советом он остался доволен, так как и сам думал, что уходить ему от Салдина еще не время. Можно было идти к Самойловне, женившись на Дуняше. Он часто раздумывал об этом, но так и не мог ничего решить. Что-то непонятное удерживало его. Даже близкие отношения между ним и Дуняшей не внесли ничего нового. Все откладывалось до осени.
Рабочий день Захара начинался на заре. Он выезжал до солнца, а возвращался на салдинский двор, когда стадо уже было дома. Всю землю Салдина на четыре едока он обрабатывал один, и только во время сева и жатвы Кондратий нанимал ему помощника. В этом же году Захару и на севе пришлось работать одному. Кондратий сказал, что в связи с ремонтом чески у него большие расходы — придется поднатужиться. Молодой, сильный Захар не боялся работы, а кормили его неплохо. Расчетливый Кондратий понимал, что сытая лошадь работает лучше.
Сегодня батрак вернулся с поля немного раньше обычного, отпряг лошадей, дал им корма и, вымыв у колодца руки, зашел в заднюю избу. Старуха Салдина собрала ему ужинать. Захар недолюбливал ее и про себя называл колдуньей. Впрочем, слава колдуньи за ней укрепилась давно. Она ворожила, лечила ребятишек и взрослых от любых болезней отваром разных трав и наговорной водой, вправляла вывихи и даже помогала девушкам и вдовушкам освобождаться от последствий «греха».
— От обеда у тебя не осталось хлеба? — подозрительно спросила она, выворачивая сумку Захара.
— Ну, где там, — недовольно буркнул тот.
— Ты что так рано? — крикнул из передней Кондратий, заслышав голос Захара.
— Кончил клин за сухим долом, к лесу ехать семян не хватило.
— Кончил?! Тогда завтра и у леса кончишь. А я-то рассчитывал еще дня на два. Это хорошо. — Немного помолчав, он пожаловался: — А я вот все валяюсь. Господи, когда же встану?
Занятый ужином, Захар ничего не ответил. По избе, точно гусыня, ходила вперевалку старуха. Ей было очень жарко. Не стесняясь Захара, она была в одной рубашке, подпоясанной узенькой ленточкой. Все ее тело, когда она ступала босыми ногами по крашеному полу, тряслось, словно студень в чашке. Сегодня Захару она казалась особенно противной, он ел, сидя боком, чтобы не смотреть на нее.
— Еще добавить аль хватит? — спросила она, когда Захар закончил вторую миску щей.
— Хватит. Давай, что там у тебя еще.
Она поставила перед ним миску с гречневой кашей и кислого молока.
Во дворе залаяла собака, через минуту в дверях показался младший племянник Захара, шестилетний Мишка. Он громко шмыгнул носом и сказал:
— Дядя Захар, айда, тебя тятька зовет.
— Что у тебя, как и у отца, штаны-то не держатся? — заметила старуха.
— Не знаю, — ответил тот, исподлобья поглядывая на стол.
— Иди со мной кашу есть, — позвал его Захар и отдал ему свою ложку.
Мальчик ел с жадностью, словно боясь, что у него отнимут кашу.
Когда он облизал обе чашки и они встали из-за стола, старуха закачала головой, подумав: «Ничего себе, сам с ноготок, а ест за взрослого».
— Пойдем, а то тятька ждет, — сказал мальчик Захару.
Во дворе им навстречу попалась Надя. Мимоходом она еле слышно бросила: «Камчадал!» Мишка таинственно взглянул на Захара и сказал полушепотом:
— Ты, дядя, подожди меня за калиткой, я сейчас…
Он быстро вернулся во двор. Захар, ничего не подозревая, вышел за ворота. Вдруг со двора донеслись крики, плач Нади и неистовый лай рвущейся с цепи собаки. В ту же минуту из калитки выскочил Мишка с довольным, раскрасневшимся от возбуждения лицом.
— Ты чего?! — спросил его Захар.
— Пускай она в другой раз не дразнится, — ответил мальчик, отскочив в сторону, чтобы не попасть под руку дяде.
К плачу Нади во дворе присоединился резкий голос старухи, и Захар зашагал быстрее, чтобы не слышать ее.
— Больше не придешь сюда, драчун ты этакий! — погрозил он племяннику.
Но тот шмыгнул носом и, поддерживая штанишки, подпрыгивая, побежал впереди, время от времени оглядываясь.
Только что прошло стадо, и на улице столбом стояла пыль. Захар свернул в первый проулок и пошел задами: так было ближе и не пыльно. Тропинка за огородами привела Захара к пустырю. Здесь она круто сворачивала вниз, к речке. На этом пустыре, у этих отлогих берегов, где Вишкалей вьется между кустарниками ольхи и ивняка, прошло безрадостное, голодное детство Захара. Ни единого светлого дня, ни особенно радостного события того времени не помнит Захар. Вечные вздохи матери, повседневные жалобы старших братьев — вот что баюкало его, когда он, набегавшись по берегу этой речушки, свертывался калачиком на полатях и полуголодный засыпал, чтобы завтра встретить то же самое. И так было каждый день. Но все же чем-то близким, родным веяло от этого пустыря, от ольховых кустов, от ракитника, которые, казалось, нисколько не изменились за десять-пятнадцать лет. Может быть, они всегда были такими и такими останутся, окружая чье-нибудь такое же детство. Захар свернул с тропинки, пошел наискосок, прямо по бурьяну, который уже успел за весну подняться довольно высоко.
Братья были дома. Степан сидел у стола и, размахивая руками, что-то с жаром рассказывал Пахому. Тот слушал, скривив губы в легкую усмешку. Захар догадался, что Степан, как всегда, о чем-нибудь мечтал вслух. Здесь же был и Иван Воробей, видимо зашедший с Пахомом. Он сидел поодаль и ковырял свой изношенный лапоть; одна нога у него была разута. Жена Степана, маленькая неопрятная женщина, терла перед печкой картофель. Старуха-мать, как обычно, лежала на печи, свесив маленькую седую голову, и, видимо, тоже прислушивалась к разговору сыновей. С приходом Захара Степан умолк и, положив на стол руки, посмотрел на брата.
— Ты уже здесь, камчадал, — сказал Захар Мишке, успевшему прибежать домой.
— А я бегом шел, — ответил тот, прячась за мать.
— Ай что-нибудь опять натворил? — спросил Степан.
— Салдинову дочку побил. Спасибо скажи — не попался под руку толстой бабке, она бы потаскала тебя за вихры-то, — сказал Захар, подсаживаясь к Степану.
— Правильно, племянничек! — отозвался Пахом. — Бей их, кулацкую отродью!
— Пускай не дразнится, — сказал Мишка, ободренный словами старшего дяди.
— Учи, учи, он и без тебя кому-нибудь башку свернет. Вот я его теркой огрею.
Но Мишка ловко увернулся от матери и быстро полез к бабке на печь.
Старушка, не расслышав, за что ругают внука, привлекла Мишку к себе и, поглаживая его вихрастую голову, нежно нашептывала:
— Обижают тебя, маленького, а ты около меня сиди, я тебя никому не дам в обиду…
— Ну вот, — заговорил Степан, повернувшись к Захару. — Мы тут насчет сева толкуем…
— Люди уже кончают сеять, а вы все еще толкуете, — сказал Захар.
— Это кто же кончает? — немного обидевшись, сказал Степан.
— Салдин, например, с Платоновым, — сквозь зубы процедил Пахом, крутя новую цигарку.
— Хорошо им: у них лошади и работники. А здесь из-за одних семян сколько крови попорчено, — проговорил Степан и немного погодя добавил: — Ничего, и мы кончим, только бы погода стояла. Я тебя поэтому и позвал. Нельзя ли у Салдина попросить лошадей? Отработаешь за них… Мы бы ден за пять парой-то вывернулись.
Степан смотрел на Захара, ожидая от него ответа. Пахом и Иван ушли ужинать.
— Ты что же молчишь? — спросил Степан. — Думаешь откажет?
— Отказать-то, может, он и не откажет, но сдерет с тебя три шкуры или заставит отрабатывать все лето, — сказал Захар. — Поговорил бы ты с кем-нибудь другим, е Сергеем Андреевичем например: у него хорошая лошадь.
— Нет, с Сергеем Андреевичем ничего не выйдет.
— И с семенами-то, пожалуй, не скоро посеешь. Смотри, какая сухота, — заметила Матрена, улучив паузу в разговоре мужиков.
Она кончила тереть картофель, постукала теркой о край широкого низенького корытца и стала промывать крахмал. В избушке уже совсем стемнело. Матрена работала ощупью. С улицы вошел пасынок Степана, десятилетний Митька. Он стал просить у матери есть.
— Нечего мне тебе дать, милый, — ответила она. — Потерпи как-нибудь, утром я вам с Мишкой крахмальных лепешек напеку.
— Иди сюда, — позвал его Захар, вытаскивая из кармана ломоть хлеба. — Пришлось для тебя разорить Салдина на один кусок.
Митька схватил, ломоть и торопливо стал жевать.
— Ты и Мишке отломи немного, — сказала мать.
— Ешь один, Мишка со мной каши наелся, — заметил Захар.
— Да он уж, никак, прикорнул там возле бабушки-то, — сказал Степан и вздохнул. — Скоро ягоды поспеют: земляника, малина — ребята на подножный корм пойдут.
Наступило тяжелое молчание. Лишь слышно было, как где-то в темноте сопел Митька, жадно уплетая хлеб, да с печи доносился легкий храп задремавшей старухи. В маленькие квадраты окон просвечивало мутное вечернее небо с белесоватыми кромками одиноких облаков, между ними вспыхивали зеленоватыми искорками реденькие звезды.
— Огонь, что ли, вздуй, чего сидим в темноте? — произнес Степан и спросил Захара: — Спать дома будешь?
— Нет, пойду туда, завтра рано вставать.
— Стало быть, мы с тобой ни о чем не договорились. А я, сказать по правде, только на это и надеялся.
— Надо что-нибудь другое придумать, — сказал Захар, уходя.
Посещение дома всегда оставляло в его душе тяжелое чувство. Ему как-то понятнее становилась звериная ненависть его брата Пахома к богатеям села.
Погруженный в свои невеселые мысли, Захар и не заметил, как дошел до церкви, оставалось только свернуть к высоким тополям, тихо шумящим молодыми листьями. Он на минуту задержался у дороги, прислушиваясь к отдаленному говору собравшейся где-то молодежи, вышедшей на гулянку после целого дня тяжелой работы. Захару не хотелось идти туда и спать не хотелось. На улице так хорошо! Вечерняя прохлада была напоена ароматом отцветающих садов. За церковной оградой теснились густые деревья. Темные силуэты раскидистых крон отчетливо выделялись на помутневшем небе, и среди них возвышалась огромная колокольня с черным крестом. Захар невольно залюбовался этой грустной и непонятной красотой. Вспомнилась Дуняша, тот вечер. После ему как-то не удавалось встретить ее. Он медленно двинулся в сторону самойловской избы. «Дуняша, наверно, еще дома, не успела уйти на гулянье, а может, совсем не пошла, — думал Захар, прибавляя шаг. — Надо поговорить насчет лошади. Степан вспашет и им и себе. Зацепился крючок — не отцепить теперь, все равно не отцепить…»
В сосновом лесу, в звенящем лесу,
В звенящем лесу — поляна…
Около месяца провалялся Кондратий Салдин с ушибленной ногой. Привыкший во все вникать сам, он обычно вставал до солнышка и весь день бывал на ногах, обходя свои предприятия и везде прикладывая хозяйские руки. За время болезни он немного похудел, его круглый живот опустился еще ниже, а спина стала сутулее. Вначале он копался в огороде: полол грядки, окучивал, помогал Елене и матери поливать, потом стал появляться на улице, все еще не расставаясь с клюшкой. Сегодня он решил пройтись до пчельника, где не был давно уже. Хотя он и надеялся на пчеловода, человека опытного, знающего свое дело, но считал, что без хозяйского глаза нельзя. Выходя из калитки, Кондратий встретил Наденьку. Узнав, куда идет отец, девочка стала проситься с ним.
— А не устанешь? — спросил Кондратий.
— Вот и не устану: у меня обе ноги здоровые, и хожу без палки.
Через несколько минут Надя уже бежала рядом с отцом, уцепившись за его руку.
Кондратий пошел полем, чтобы взглянуть на посевы. Он пользовался только своим наделом, не занимаясь земельными махинациями, вроде аренды и закупок у безлошадников, как это делали Дурнов и братья Платоновы. Однако у него были две мельницы и он был заинтересован в хорошем урожае. Они шли по заросшей высоким сочным пыреем полевой дорожке, по обеим сторонам которой тянулись длинные узенькие полоски загонов. Среди пырея было много цветов, и Надя, пока шла с отцом до межи, отделявшей яровое поле от озимого, успела нарвать их целую охапку.
Озимые уже начинали желтеть. Кондратий, довольный, медленно шагал по меже, любуясь приметами будущего урожая. Отдохнувшая за прошлый неурожайный год земля обещала щедро наградить пахарей за их труд. Кондратий любовался полными и тяжелыми колосьями, мягко постукивавшими его по отвислому животу, брал их и пропускал меж пальцев. Скоро они совсем отяжелеют, и тогда каждый колосок будет чувствоваться на ладони, как большая серебряная монета.
Межа вскоре привела их к речке. Здесь они увидели рыболовов. Это были Степан Гарузов со своей женой. Они стояли выше колен в воде и вытряхивали из рваного бредня мелкие речные камешки, гнилые корни водяных трав и почерневшие веточки ракитника. Степан, увидев Кондратия, сорвал с головы помятый, мокрый картуз. Без штанов, на тонких ногах, покрытых реденькими волосиками, он походил на цаплю. Матрена одной рукой придерживала бредень, а другой поспешно старалась опустить полы рубахи, заткнутые за пояс.
— Ловится? — спросил Кондратий.
— Чего уж там ловится, Кондратий Иваныч, так только, душу отводим, — ответил Степан.
У самого берега из кустов выглядывали, две грязные головки — Митьки и Мишки. Перед ними кучей была навалена какая-то съедобная трава, они ели ее, очищая от листочков. Тут же в траве лежал облезлый щенок. Кондратий отвернулся и проворчал себе под нос: «Самим жрать нечего — собаку держат…»
— Митька, смотри, девочка в портках, — удивленно и сдержанно сказал один из мальчиков.
— Тише ты, вишь, какой сердитый отец-то.
Надя, вспомнив побои, нанесенные ей однажды Мишкой, спряталась за отца и оттуда показывала им язык. Мишка погрозил ей грязным, позеленевшим от травы кулаком.
Постояв еще немного, Кондратий пошел вниз по берегу. По слегам, переброшенным через речку, они с Надей перешли на ту сторону. Здесь почти до самого леса простирался болотистый луг. Чтобы Надя не намочила себе ноги, Кондратий хотел взять ее на руки, но она оказалась тяжелой, да и нога давала о себе знать.
— Не надо, тятя, я сама. — И она побежала вперед, легко перепрыгивая с кочки на кочку.
Лес их встретил глухим шумом и прохладой. Кондратий расстегнул рубашку, чтобы освежить вспотевшее тело. Они шли по узенькой тропинке, которая вилась между деревьями и кустами орешника, огибая лесистую гору. Потом они оказались на большой, залитой солнцем поляне. Надя вскрикнула от радости и хотела побежать вперед, но отец удержал ее за руку.
— Погоди, не бегай и не маши руками, а то на тебя нападут пчелы, — сказал он.
— А где же они? — спрашивала Надя, оглядываясь по сторонам.
Она увидела впереди изгородь, за которой стояли ровными рядами красные ульи. Залаяла собака, и к ним навстречу вышел дед Гостянтин, высокий и бородатый. Надя его не раз видела и прозвала лесным дедом.
— Пошла отсюда! — прикрикнул дед на собаку, которая с рычанием обнюхивала пришедших.
Это был Петькин Волкодав.
— Сторожит, говоришь? — сказал Кондратий, кивнув на собаку.
— Сторожит от хозяина, — отозвался дед Гостянтин.
Кондратий прилег отдохнуть на охапку свежего сена, скошенного между ульями, и тут же задремал под монотонное жужжание пчел. Покрутившись немного около деда и заглянув в его избушку, Надя вышла широкой дорожкой на противоположную сторону поляны. Здесь от пчельника шла проезжая дорога, по обеим сторонам которой росла высокая трава вперемежку со множеством лесных цветов, куда красивее тех, что она собирала в поле. Увлеченная цветами, Надя и не заметила, как отошла довольно далеко, села в траву и стала плести венок. Время шло, и она не замечала его.
Петька еще утром пришел к деду и, оставив на пчельнике Волкодава, пошел на Вишкалей ловить рыбу. Речка здесь под горой близко подходила к пчельнику. Поляна выходила прямо к речке, кончаясь высоким обрывом у берега. На этом месте когда-то был пруд для мочки липовых лубков на мочало. Остатки пруда сохранились и до сего времени. В прибрежных кустах была спрятана маленькая долбленая лодочка деда Гостянтина. Петька целое утро сидел в этой лодочке, подплыв к самому обрыву. С утра дело шло неважно, он поймал всего лишь несколько мелких красноперок и пару пескарей, но ближе к обеду стало клевать по-настоящему. Однако тут у него случилось несчастье: зацепил крючком за какую-то подводную корягу и сорвал леску. Сколько ни нырял, ни лазил — крючка не нашел. И что всего обиднее — крючок был единственным. А он еще утром похвалился отцу, что к вечеру принесет на уху целый картуз рыбы. Пришлось ни с чем возвращаться на пчельник. Он, недовольный, шел по поляне, на ходу сшибая длинным ивовым прутом головки цветов, пока не увидел Надю. Петька с удивлением остановился перед ней. Она вздрогнула и подняла голову.
Он заметил ее испуг и старался вести себя как можно дружелюбнее. Опустился в траву и сел немного поодаль.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Надей, — тихо ответила она.
— Какой красивый у тебя венок, — сказал Петька немного погодя, чтобы не молчать.
— Хочешь, я подарю тебе? — живо ответила она и протянула лежавший у нее на коленях венок. Петька хотел взять его, но, увидев свои грязные руки, поспешно отдернул их назад. Надя быстро вскочила на ноги и надела ему на голову венок. Они смелее стали разглядывать друг друга. Петька больше не знал, о чем с ней говорить. Он ее видел в первый раз, но догадался, что она дочь дедушкиного хозяина. Иначе откуда бы ей тут взяться?
— Почему у тебя рубашка такая мокрая? — спросила Надя.
— Рыбу ловил.
— Я никогда не ловила рыбу и не знаю, как ее ловят, — с досадой сказала Надя.
— Я бы показал тебе, только крючок потерял. Была бы хоть булавка, из булавки можно сделать крючок.
— А вот эта не годится? — Надя быстро отстегнула от платьица светлую большую бабочку.
Петька внимательно осмотрел красивую с серебристыми крылышками железную бабочку и подумал, что, пожалуй, из ее застежки можно согнуть крючок, но как бы Надю не заругали дома, если он сломает брошку.
— Не годится, — сказал он, возвращая ей бабочку.
— Почему? Смотри, как она крепко закрывается. Я хочу, чтобы ты из нее сделал крючок и научил меня ловить рыбу, — упрямо сказала она и снова протянула ему брошку.
Петьке понравилась ее решительность. Он, довольный, посмотрел на нее и для успокоения совести сказал:
— Потребуется только застежка, а все остальное принесу тебе обратно. Подожди меня здесь, я сейчас вернусь.
Петька с брошкой побежал на пчельник и вскоре вернулся обратно. Вместе с ним прибежал и Волкодав. Они направились к реке. Волкодав бежал впереди, хорошо зная, куда направляется его хозяин. Вскоре они дошли до обрыва, обошли его и спустились к реке. Петька вытащил из кустов ракитника лодку, усадил в нее Надю и погнал лодку к омуту под обрывом. Они тихо сидели, прижавшись друг к другу, внимательно следя за поплавком.
Время перевалило за полдень. Становилось жарко и душно. Со стороны поля к речке спустилось стадо. Из-за леса медленно надвигалась темная туча. Но Петька и Надя, увлеченные своим делом, не замечали ни жары, ни приближающейся грозы. Правда, рыба ловилась плохо, как это бывает в середине дня, да еще перед дождем, все же у них на дне лодки подпрыгивало несколько гольцов и пескарей. Надя с любопытством разглядывала их, пробовала брать в руки, но гольцы ловко и неожиданно проскальзывали у нее между пальцами. Она весело смеялась и с каждой новой добычей радостно вскрикивала. Петьке несколько раз приходилось останавливать ее, чтобы не пугала рыбу, но она вскоре забывалась, и ее звонкий голосок опять раздавался над тихой речной гладью. Над ними, на самой вершине обрыва, свесив голову вниз, в тени орешника лежал Волкодав. Время от времени он поднимал большую мохнатую голову и постукивал хвостом по траве, заслышав голос хозяина. Дождь пошел как-то неожиданно, сразу. Тихая гладь речки потемнела и покрылась рябью. Маленький поплавок Петькиной удочки беспокойно запрыгал на воде, словно его задергала какая-то озорная рыбка. Сверкнула молния, и раздался раскатистый гром. Петька второпях стал наматывать длинную лесу на удилище, с беспокойством оглядываясь на бледную и присмиревшую Надю. Но когда гром грянул вторично, она в страхе кинулась к Петьке, обхватила его шею, мешая ему работать веслом. И как Петька ее ни успокаивал, она заплакала во весь голос. Дождь лил как из ведра. С каждой вспышкой молнии, с новым раскатом грома Надя в ужасе закрывала глаза и все плотнее прижималась к Петьке. Ему пришлось отставить весло, все равно они нисколько не двигались к берегу, а только кружились на одном месте. Петька обхватил свою маленькую подругу, стараясь заслонить ее своим телом от дождя. Она несколько успокоилась, продолжая шмыгать носом и вздрагивать.
Наконец туча уплыла, открывая за собой ясную синеву неба. Снова засияло солнце, и опять стало тепло. В кустах защебетали умолкнувшие во время дождя птицы, над обрывом весело залаял Волкодав. Надя снова села на свое место, благодарно поглядывая на смелого друга.
— Знаешь, как я боюсь грома, — сказала она, расправляя мокрое платьице. — А ты совсем не боишься?
— А чего его бояться? Прогремел, и все тут.
Он подогнал лодку к берегу. В это время на дороге, идущей от пчельника, показался Кондратий. Он сразу же заметил ребят и большими шагами, насколько позволяла ему больная нога, направился к ним.
— Ты, шайтанская душа, куда увел ребенка? — набросился он на Петьку и ударил его по голове.
Петька отскочил в сторону и, не удержавшись на ногах, повалился на мокрую траву. Надя громко вскрикнула, словно удар пришелся по ней. Но тут произошло неожиданное. Волкодав, который опять было улегся на обрыве, с громким лаем сорвался с места. Кондратий и опомниться не успел, как собака кинулась ему на грудь и повалила его на землю. К счастью, всю эту сцену с самого начала видели Пахом и Иван, находившиеся со своим стадом поблизости. Пахом побежал к ним, когда Кондратий замахнулся на его племянника. Но теперь пришлось выручать уже Кондратия. Они с Петькой почти одновременно подскочили к Волкодаву и оттянули его за ошейник от растрепанного и окровавленного Кондратия. Тот встал, тяжело охая и с испугом поглядывая на Пахома.
— Будешь еще драться? — звонко и не по летам серьезно сказал Петька, придерживая рвущегося Волкодава.
— Больно он тебя ударил? — спросил Пахом.
— Нет, не больно, — ответил Петька.
— И к Стропилкину его не води — драться больше не будет, — сказал подошедший Иван. — Здорово же она его разлохматила! Вот это собака!
Пахом взглянул на Кондратия и не удержался от смеха, за ним засмеялись Иван и Петька. Они хохотали, взявшись за животы: такой жалкий и растрепанный вид был у наказанного обидчика.
— Чего скалите зубы-то? — проговорил Кондратий, исподлобья поглядывая на смеющихся.
— Что ж теперь плакать, коли поделом досталось тебе, — ответил Пахом и, возвышая голос, добавил: — Спасибо скажи, что я еще тебе не прибавил за племянника.
У Кондратия задрожали колени. Он взял за руку испуганную дочь и поторопился уйти.
— Вот это собака! — опять воскликнул Иван. — Настоящий Волкодав. А ну, попробуй пусти: она опять повалит его.
Петька собрал в картуз пойманную рыбу, спрятал в кустах лодку и, не заходя к деду, отправился домой. Волкодав бежал рядом, преданно поглядывая на своего хозяина.
Домой Кондратий вернулся под вечер. Надя устала, проголодалась и всю дорогу хныкала. У Кондратия снова разболелась нога, да так сильно, что хоть опять ложись в постель. Он был очень не в духе, даже не обращал внимания на капризы Нади. Рубашка на нем была порвана, а на плече торчал довольно большой клок, и выглядывала подкладка пиджака. Искусанное плечо ныло.
— Что с тобой, старик? — спросила его Елена. — Ты общипан, как петух после драки. Кто это так тебя?
Но Кондратий только махнул рукой и заторопился в избу.
— Приложи-ка что-нибудь к плечу, а то меня собака искусала, — сказал он матери.
— Где?! Как?! Чья собака? — забеспокоилась старуха и заметалась по избе. — Не бешеная ли?
— Нет, — успокоил ее Кондратий. — А ты не бегай, прикладывай скорее, что там у тебя есть для этого.
Старуха стала врачевать Кондратия. А Елена остановила во дворе Надю, чтобы узнать о случившемся. Но девочка больше рассказывала о том, как они с мальчиком ловили рыбу и как хорошо им было на речке.
— Мальчика этого зовут Петькой, он такой смелый, даже грома не боится, — говорила девочка. — Он и отца от собаки отнял, а то она бы загрызла его. Только отец его ударил.
— За что он его ударил? — спросила Елена, не совсем понимая смысл рассказанного.
— А я не знаю, взял да ударил. Мама, ты меня пустишь к нему? Он знаешь какой хороший: лучше всех мальчиков.
Елена отослала девочку домой, сама задержалась во дворе. Захар, кончив отбивать косу, собирался куда-то уходить. После злополучной поездки к матери она больше не делала попыток сблизиться с Захаром, но мысль эта не давала ей покоя. На днях она слышала от соседок, что Захар частенько ночует у Самойловны, да и сама раза два замечала, как он на зорьке приходил не с улицы, а через сад. Это ранило ее самолюбие: ей предпочли какую-то сопливую девчонку.
Она искала предлог, чтобы поговорить с ним.
— Захар, ты не поможешь мне? — сказала Елена, подходя к колодцу. — Я буду поливать, а ты таскай мне воду.
— Чего поливать? — удивился Захар.
— Помидоры, лук, морковь — все польем.
Захар пристально посмотрел на хозяйку. Ей стало не по себе от его взгляда, но она не опустила глаза. Захар слегка улыбнулся и, поправляя локтем накинутый на плечи легкий пиджачок, сказал:
— Да ведь дождь был, зачем же поливать?
— Ах да, я совсем забыла, — спохватилась она, выпуская из рук бадью.
Захар двинулся к калитке.
— К Дуньке небось? — насмешливо спросила она.
— Хотя бы и к Дуньке, а тебе что? — рассердился Захар, а про себя подумал: «Заело бабу…»
— Я ведь знаю: ты все равно на этой девчонке не женишься, только ходишь, а зачем ходить, когда… — Она не договорила, спохватившись, что зашла слишком далеко.
— Откуда тебе известно, что я не женюсь на ней? — спросил Захар, немного удивленный, и, не дожидаясь ответа, пошел к калитке.
На улице он встретил Ваську Черного. «Вот бы с кем ее свести, — подумал Захар. — Этот ни от какой бабы не откажется».
— Ты куда, меньшой Гаруз? — спросил Васька, подавая ему смуглую ладонь.
— Да вот пойдем хоть с тобой.
— Ты чего-то не в духе. Брось, брат, голову вешать. Все в море будет! Однако тебе со мной не по пути.
— Отчего же не по пути? — сказал Захар, шагая рядом с ним.
Они остановились недалеко от лавчонки Лаврентия Кыртыма. Двери лавки были открыты, и Лаврентий сразу же увидел их.
— Мне, понимаешь, сейчас нужны деньги. Целый капитал — пятьдесят рублей. Где я их могу найти, как не у будущего тестя. Он давно все норовит поймать меня, но я, брат, не лесной кречет, пока сам в силки не полезу — не поймаешь. Сегодня я решил отдать себя в его руки, по-моему, другого выхода нет.
— Зачем тебе так много денег? — спросил Захар.
— Вчера меня явлейские хлюсты всего общипали, добро хоть поверили на слово. Сегодня с ними надо рассчитаться, — проговорил он и тут же заметил: — Вот он уже закрывает свой сундук, сейчас будет здесь. Ты сразу не отходи от меня, а потом уйди. У нас с ним сейчас сделка начнется, торговаться, брат, будем.
Не успел Васька Черный произнести последние слова, как Лаврентий поспешно сбежал с крыльца и направился прямо к ним. Наконец-то ему удалось настигнуть Ваську; но он сначала и виду не показал, что хочет с ним поговорить. Подошел, поздоровался и, вынув взятую из лавки специально для этого случая пачку папирос, стал угощать молодых людей.
— Курите, курите, у меня они не купленные, — говорил он при этом.
Васька выхватил из пачки сразу штуки четыре и подмигнул Захару. Захар понял, что ему пора отойти от них, и, попрощавшись, пошел дальше по улице.
— Что ты теперь думаешь? — спросил Лаврентий, когда они остались одни.
— Насчет чего? — как бы не понимая, переспросил Васька.
— Уж будто не знаешь, — немного раздраженно произнес Лаврентий.
— Ей-богу, не знаю, Лаврентий Захарыч, о чем вы меня спрашиваете.
— Жениться тебе придется на Орьке-то, — сказал Лаврентий, опуская вниз глаза.
— Что ж, это можно. На покров пришлю сватов.
— Смеешься надо мной, прохвост ты эдакий? Да ведь до покрова она родит! — вспыхнул Лаврентий, но тут же спохватился и, прикрывая ладонью рот, оглянулся по сторонам.
— Не бойся, что услышат, все равно все уже знают, — спокойно сказал Васька. — Только об этом лучше бы поговорить дома, за самоварчиком аль за чарочкой. Есть, что ли, у тебя?
— Ты давай о деле. Время подойдет, и водка на столе будет. Откладывать здесь нечего. Потихоньку, сыграем свадьбу, да и ко мне переходи жить.
— Значит, на даровые харчи? Это мне нравится. Ну что ж, я согласен. Только с одним уговором — дай мне сейчас пятьдесят рублей. Надо невесте подарков накупить.
— Где же это видано, чтобы будущий тесть жениху денег на подарки давал?
— Ты, Лаврентий Захарыч, забываешь, какую я ее беру. Попробуй выдай теперь ее за другого.
— Так ведь не кобель салдинский виноват — сам же, проклятый!
— Кто же его знает, свидетелей не было.
— Хватит тебе ломаться. Пойдем чай пить, — сказал Лаврентий.
— А деньги? — настаивал Васька.
— Дочь тебе, такому беспутному вору, отдаю, так пожалею ли я полсотни.
— Ну, воровали-то, допустим, мы с тобой вместе…
— Молчи, молчи! — обрезал его Лаврентий. — Сказано тебе: деньги будут!
— Так давно бы и надо. Только я не хочу обманывать: эти пятьдесят рублей я прошу у тебя не на подарки — проигрался в карты.
— Начинается, — недовольно проворчал Лаврентий. — Пусть это будет первый и последний раз, больше я тебе никаких денег давать не буду, ты так и знай.
— Ну, это мы еще посмотрим, — ответил Васька, шагая за ним.
— Нечего смотреть, сказано тебе: никаких денег — и думать об этом не смей.
На крыльце их встретила Анастасия и стала приглашать в избу. В окне мелькнуло и быстро скрылось желтовато-бледное лицо Орины. При виде ее Васька поморщился, но эта гримаса быстро сошла с его лица, и он, довольно улыбаясь, важно поднялся на крыльцо вслед за хозяином. Во дворе гоготали гуси, блеяли ягнята, мычал бычок — ко всему этому он скоро будет иметь какое-то отношение. Это его радовало и немного удивляло. Он привык жить в тихом и пустом дворе бедной старушки, у которой, кроме кошек, сроду не было никакой скотины. А тут тебе все — и лошади, и коровы, и дом пятистенный, и лавка с даровыми папиросами.
С этого вечера Васька Черный стал жить у Лаврентия Захаровича. В ближайшее же воскресенье сыграли свадьбу. Она была немноголюдной, так как положение Орины не допускало этого. Да и время было рабочее, самый сенокос.
Отношения, которые складывались между Захаром и Дуняшей, давали повод для всяких разговоров. Некоторые осуждали Самойловну, мол, она поощряет такую связь дочери с неимущим человеком, но те, которые знали истинное намерение вдовы, наоборот, поддерживали ее и считали, что лучшего зятя ей к себе в дом не заманить. Захару теперь частенько приходилось помогать Самойловне по хозяйству. Ему особенно тяжело было во время сенокоса и жатвы. Днем он косил салдинский урожай, а ночью шел косить Самойловне. Правда, ему там и тут помогала Дуняша, но эта помощь мало облегчала его труд.
— Совсем заездили тебя, браток, — говорил ему Пахом. — Ты бы от одних отказался, а то тянешь, как мерин, два тягла.
Но Захара что-то удерживало окончательно примкнуть к Самойловне. Как ни близко он сошелся с Дуняшей, все же в их семье он чувствовал себя чужим, пришлым. «Это для меня плохое место в жизни», — думал он и продолжал оставаться в неопределенном положении. Весь день работал, а ночью иногда шел к Дуняше. Ее постель находилась в сарае, и мать, видимо, знала, что он бывает с ней. Раз он помогал им складывать в сарай сено. Улучив момент, Самойловна, как бы между прочим, заметила, что кровать Дуняши надо поставить в сенях, поближе к своей, а то теперь на девок-то не больно надейся.
— Хорошо, у Лаврентия лавчонка, есть чем заманить к себе зятя, а нам, бедным, случись какой грех, и нечем будет потрафить, — говорила она, поглядывая на Захара.
Дуняша вся стала пунцовая и не знала, как скрыть свое смущение от матери. Захар молча продолжал работать, на Самойловна не унималась:
— И про вас недоброе поговаривают.
Теперь пришлось смутиться и Захару, он поспешил отвернуться от зорких глаз Самойловны. Она все отлично видела, Захар дал себе слово больше не бывать у Дуняши. Будь что будет осенью, а сейчас это дело надо прекратить. Самойловна вопрос о свадьбе дочери с Захаром считала решенным. Да и сам Захар начал привыкать к мысли о неизбежности такого исхода. Слишком далеко зашел он в своих отношениях с Дуняшей, так что отступать было уже поздно. Правда, иногда он чувствовал, что как-то все не так. Обдумывал свои действия, искал других путей, но ни к чему определенному не приходил. В такие минуты он сам себе казался человеком, потерявшим в тумане дорогу.
Раз Захар по настоянию брата вечером зашел в сельский Совет, где по воскресеньям собиралась недавно организованная комсомольская ячейка. Здесь были и Николай Пиляев, и Елизавета — дочь Сергея Андреевича, и Иван Воробей. Девушек было немного, и они держались несколько в стороне. Только смелая Елизавета вела себя непринужденно. В этот вечер у комсомольцев было собрание. За столом восседал Николай Пиляев — секретарь ячейки. Захара встретили радушно. Сразу же был поставлен вопрос о принятии его в ячейку. Все до единого высказались «за», и он тут же был принят. Только Николай в конце заметил, что Захар теперь должен порвать всякие отношения с кулацким элементом.
— Это значит, мне надо уходить от Салдина? — спросил Захар.
— Уходить, пожалуй, совсем не надо, — неуверенно проговорил Николай. — В общем, я завтра узнаю в Явлее. Пока живи у него.
Это немного озадачило Захара. «А если в Явлее скажут, что надо уходить от Салдина, куда тогда деваться?»
— Ты знаешь что, — сказал он на следующий день Николаю. — Вычеркни меня из комсомола. Мне сейчас не расчет уходить от Салдина.
— Ну и не уходи, — ответил ему Николай.
— Так ты же говоришь, что комсомолу нельзя иметь дело с кулаком.
— По правилам нельзя, но мы же люди свои и можем позволить тебе находиться у Салдина. Главным образом это от меня зависит как от секретаря ячейки. В Явлее об этом говорить не буду, и все пойдет хорошо…
Он что-то еще хотел добавить, но Захар остановил:
— Ты погоди, секретарь ячейки. Насколько я понял из того, что ты вчера читал на собрании, комсомолец должен быть честным и правдивым, а сам предлагаешь скрыть мою связь с кулаком.
— Так это, дурья башка, тебе же на пользу, а мне что, пожалуйста, уходи от него.
— Нет, ты лучше вычеркни меня, — настаивал Захар.
— Что ж, можно вычеркнуть, нам не нужны такие неустойчивые элементы. То прими его, то обратно вычеркни. Что это тебе, игрушки? Не с Дуняшей в кобылки играешь…
— Но ты смотри Дуняшу не замай, она тут ни при чем, — сказал Захар, повысив голос.
— А чего, все ведь знают, как лазишь к ней в сарай.
— Ты ко многим лазил, и то ничего не говорю.
— Я и не скрываю.
— Ну и хвалиться здесь нечего. А из комсомола вычеркивай…
Однако Захар усомнился в правильности своего поступка и пошел посоветоваться с братом. Григорий был дома, у него сидели его неразлучные друзья — Дракин с собакой и Надежкин. Захар хотел подождать, когда они уйдут, но Григорий сам заговорил об этом.
— Я слышал, вчера тебя приняли в комсомольскую ячейку. Поздравляю, поздравляю, давно бы так надо!
— Значит, нашего полку прибывает, — заметил Дракин, широко улыбаясь.
— Вчера приняли, а сегодня вот вычеркнули, — сказал Захар, виновато опуская глаза.
— Что так? — удивился Григорий.
Захар передал свой разговор с Николаем насчет отношения к кулакам.
— Это он просто чудит, — ответил ему Григорий.
— Я же говорил, что из него не выйдет комсомольский секретарь, — сказал Дракин.
— Некого было больше ставить, — возразил Григорий. — Но мы ему будем помогать. А ты брось насчет выхода из комсомола. За комсомол надо тебе держаться. Иди и сейчас же скажи Николаю, что ты пошутил. Насчет того, что ты работаешь у Салдина, не сомневайся, это комсомолу не помешает.
— Не пойду я к Николаю, — решительно заявил Захар.
— Ладно, я сам с ним поговорю. Видишь, — сказал Григорий, показывая ему согнутую пополам четвертушку довольно толстой и гладкой бумаги с какими-то знаками на ней, — кандидатская карточка Пахома. Наш Пахом теперь состоит в партии, и тебе туда нужно готовиться.
Захар задержался у Григория допоздна. Вечером к ним пришел Пахом. Ему Григорий торжественно вручил кандидатскую карточку. Он взял ее в руки, осторожно погладил, а потом попросил у Григория лоскуток газеты и завернул в него карточку. Он ее не положил в карман, видимо, боялся помять и все время держал в руках. Он даже и курил-то в этот вечер мало, чтобы не выпускать из рук эту драгоценную для него бумагу. Захар видел, что с братом творится что-то необычное. Он вспомнил и свое вчерашнее вступление в комсомол. Никакого волнения, никакого душевного подъема он вчера не почувствовал. А брат, который старше его на несколько лет, свой прием в партию переживает как нечто необычное, не повторяющееся дважды в жизни. И когда Захар поздно шел от Григория, все его мысли были заняты комсомолом. «Неужели это то самое, что в моей жизни будет главным?..» — спрашивал он себя. В этот вечер Захар опять не пошел к Дуняше. Он уже больше недели не был у нее, а она, наверное, ждала. «Ну и пусть ждет», — сказал он почти вслух, но тут же поправил себя: «Надо бы хоть поговорить с ней». Но внутренний голос оправдывал его: «Ведь женюсь же я на ней осенью…»
Приближалась осень. Кончили жатву, убрали яровые, во всех хозяйствах готовились к молотьбе. С уборкой Захар на время оторвался от комсомола, не бывал он и у Дуняши. Однако на сердце у него было неспокойно, мучила мысль: «Как быть? Как быть со свадьбой?» Ведь через месяц все должно решиться, а он еще совсем не готов к этому. Раз как-то встретился с Николаем Пиляевым. Тот заметил ему:
— Ты что же, братец, не приходишь в ячейку? Мы там новых комсомольцев приняли, И твоя Дуняша с нами. Впрочем, она теперь уже не твоя.
Захар с удивлением посмотрел на Николая, не совсем понимая смысл последней фразы, но спрашивать не стал.
— Недосуг все, — ответил он. — Вечером зайду.
И когда вечером после работы он зашел в сельский Совет, действительно там была и Дуняша. Она старалась не замечать Захара, все время держалась ближе к Николаю. Это еще больше удивило его, он решил поговорить с ней сегодня же и узнать, в чем дело. Чувства ревности не было, так же как не было к ней чувства любви, но его самолюбие все же было задето. «Что бы это значило?» — думал он, ожидая, когда начнут расходиться.
После собрания он вышел почти первым и стал ждать ее под окнами. Но Дуняша домой пошла не одна, а с Николаем, который вел ее под руку. Захар ничего не понимал. Он быстро зашагал к салдинскому дому, огибая церковную ограду с другой стороны, чтобы не столкнуться с Николаем и Дуняшей. «Все же надо с ней объясниться», — решил он, останавливаясь у крыльца.
У Салдиных еще горел огонь. Захару видно было через окно, что делалось в избе. Кондратий сидел за столом, ужинал. В глубине комнаты, у бокового окна, низко склонилась над чем-то старуха. Захар отвернулся и медленно побрел по дороге. Ему показалось, что прошло достаточно времени и Николай, проводив Дуняшу, должно быть, уже вернулся домой. Захар прошел к проулку, вышел на огороды и стал тихо пробираться по знакомой тропинке, ведущей ко двору Самойловны. Задняя калитка была замкнута, но Захар знал, как ее открывать, — он без труда оказался во дворе. Было тихо. У Захара забилось сердце, когда он остановился перед сплетенной из ивовых прутьев дверью. Вдруг ему показалось, что Дуняша там не одна. Он не ошибся: из-за двери послышался голос Николая. Захар опешил. Послышался и шепот Дуняши. Все стало ясно. Он почему-то облегченно вздохнул и той же тропинкой выбрался к проулку, с улицы вошел во двор Кондратия. Он еще не уяснил себе, конец ли это его отношениям с Дуняшей, но понимал, что повод к такому поведению Дуняши дал сам. И эта мысль не давала ему заснуть. Повертевшись на своей постели, он встал, надел фуфайку и прошел в сад. Августовская прохлада ночи приятно освежала. Из-за дальних дворов верхней улицы показалась луна, точно каравай хлеба, от которого немного отрезали. Ее серебристый свет мягко ложился на темные деревья сада, отягченные плодами. Захар на ходу сорвал яблоко, откусил, но оно оказалось кислым, он швырнул его далеко на огород Артемия. Пробрался к черемухе, где была скамейка. И лишь когда подошёл вплотную, заметил сидящую там Елену.
— Чего так поздно, Елена Петровна? — спросил он.
— Так, не спится что-то, — ответила она грустно и тут же добавила: — А ты сегодня чего-то рано и, кажись, не с той стороны. Присядь, посиди со мной немного.
Захар неохотно опустился рядом. Стал крутить цигарку. Елена подвинулась к нему и, обдавая его горячим дыханием, прошептала:
— Чего, молодец, все один ходишь и думаешь? Какой червь у тебя завелся в молодом сердце?
— Это тебе кажется, потому как на меня много внимания обращаешь.
— Люблю я тебя, Захар, а ты не хочешь понять, — вздохнула она и чуть отстранилась от него.
— Какая уж это любовь! Так, баловство одно. Вот ты здесь сидишь со мной, а там муж тебя ждет, тоже не спит. Да и к чему это может привести? К раздору в семье и разговорам по селу. Связалась, скажут, с парнем, который почти вдвое моложе ее.
— Так ты этого боишься?
— Я не о себе говорю.
— Ну за меня не бойся. В семье у нас раздору не будет, все останется по-прежнему. Разве ты не видишь, как мать с сыном пляшут под мою дудку? Так они и будут плясать до конца дней своих. Здесь хозяйка я, а не эта старуха-колдунья, а хозяином, если захочешь, будешь ты.
— Куда же ты денешь мужа? — с кривой усмешкой спросил Захар.
Его слегка забавляла болтовня Елены, и вместе с тем ее страстные слова вызывали в душе какое-то новое, непонятное чувство, разжигали любопытство.
— Этот муж только видимость, пусть он себе хлопочет. Нашей любви он не помешает.
— Ты как-то чудно говоришь. Забываешь, что я всего лишь работник, при первом же подозрении Кондратий прогонит меня со двора. Давай лучше оставим этот разговор. Все это пустые слова.
Он вынул зажигалку, хотел высечь огонь, прикурить, но раздумал. Порывисто встал, отбросил цигарку и зашагал прочь из салдинского сада.
Всю ночь Захар бродил по полю, потом перешел Вишкалей и углубился в лес. Утро его застало на большой лесной поляне. Трава была скошена, недалеко он увидел небольшую копну. Подошел к ней и повалился на сено. Измученный ходьбой и навязчивыми мыслями, он уснул почти сразу.
Степан сидел у себя под окнами и готовил цепы для молотьбы. Его гумно было тут же, на пустыре. Над пустырем возвышалось несколько небрежно сложенных скирд из ржаных снопов. Матрена лопатой подрубала высокий бурьян и расчищала место для тока. Митька и Мишка вертелись тут же, помогая матери. На солнечной стороне у одной из скирд сидела старуха Авдотья. Она также оставила тесную избушку, вышла погреть свои старые кости на солнышке и взглянуть на скирды хлеба. Со стороны Вишкалея появился Захар. Он медленно шел по тропинке, по которой Гарузовы из речки таскали воду.
— Ты совсем забыл нас, Занюшка, — сказала мать, когда Захар остановился около нее. — Сколько времени тебя не было дома. И похудел: работой, знать, все донимает тебя хозяин-то?
— Ничего, мать, — ответил Захар.
— Помогать пришел? — крикнул Степан, завидя его. — Молотить собираемся.
Захар взял у снохи Матрены лопату. Стал подрезать бурьян.
— Сторонись, воробьи, а то ноги подрежу! — крикнул он племянникам.
— Ты чего же не вовремя? — спросила его Матрена, вытирая концом платка вспотевшее лицо.
— Как не вовремя? К самой молотьбе, — ответил Захар, продолжая работать.
— Отпросился, что ли?
— Совсем ушел. Рассчитался с ним подчистую, — проговорил Захар после некоторого молчания.
Матрена лукаво взглянула на Захара и, пряча в конец платка улыбку, сказала:
— С самим аль с сударушкой не поладил?
— С какой сударушкой? — Захар с удивлением уставился на Матрену.
— Уж будто не знаешь, о какой сударушке разговор идет. Девок, знать, тебе не хватает — с бабой связался, да еще с замужней. Дуняшку-то теперь, знать, бросил?
— Что ты плетешь, уряж, ни с кем я не связывался, — возразил Захар, чувствуя, что краснеет.
— Думаешь, ни с чего будут болтать люди? От людей ничего не скроешь. Нехорошо, Захар, делаешь, нехорошо. Связался с Дуняшкой Самойловны — и женись на ней, девка по тебе. Хозяйство у них, и нам будете помогать лошадкой-то. Как хорошо мы в это лето вывернулись…
Захар молча продолжал работать, не отвечая Матрене. Подошел Степан с цепами. Матрена обратилась к нему:
— Ушел он от Кондрашки-то.
Степана не удивило такое сообщение. Он, видно, уже все знал и заговорил о том, как они теперь заживут.
Трудно было Захару после салдинских харчей привыкать к картофелю с квасом. Но он не особенно жалел о чужих хлебах, здоровому человеку и картошка идет на пользу. Работы в маленьком хозяйстве Степана было мало, они с братом справлялись с ней шутя. Теперь он чаще бывал в ячейке. Дуняшу видел часто и заметил, что Николай ее больше не провожал домой. Теперь он вертелся около черноглазой Елизаветы. И как ни старалась Дуняша удержать его, как ни липла к нему на глазах у всех, Николай отталкивал ее и даже смеялся над ней. Это было на него похоже. Захару иногда становилось не по себе, когда он глядел на эту девушку. Ведь он дал слово жениться на ней, на этой самой Дуняше, которая так легко забыла его и так бессовестно липнет к другому. Он часто мучился мыслью, что во всем этом, может быть, виноват сам. Он первый отошел от нее, хотя и на время, а она, видимо, хотела досадить ему. Раз вечером ему пришлось немного пройтись с ней. Он заговорил о ее поведении.
— Ты мне не указ, иди учи свою салдинскую бабу, — грубо ответила она.
— При чем тут салдинская баба? Ведь мы говорим о тебе. Нельзя же быть такой портянкой. Я хотел на тебе жениться, а ты с Николаем связалась.
— А сам-то с кем связался?! Обманул меня и бросил. Ради бабы небось бросил.
— Ничего я тебя не бросил. Мы же порешили до осени оставить это.
Весь вечер Дуняша была грустна, а когда Захар подвел ее к их избушке, без причины расплакалась и ушла, даже не сказав «прощай».
Вскоре Дуняша перестала появляться в ячейке, перестала выходить на вечерние гулянья. По селу прошел слух, что с Дуняшей Самойловны творится что-то неладное. Словно громом ошарашил Захара этот слух, и он решил во что бы то ни стало еще встретиться с ней. Но как-то в середине второго осеннего месяца к Гарузовым пришла сама Самойловна.
— Было время, когда ваш сын хаживал к нам; а теперь мне пришлось навестить вас, — со вздохом сказала она, проходя к передней лавке.
Матрена торопливо смахнула с лавки картофельные очистки и усадила гостью.
Со двора вошел Степан. Потом позвали Захара. Все молчали. Разговор никак не начинался. Захар дрожащими пальцами крутил цигарку, поглядывая на Самойловну.
— Чего же теперь делать-то? — проговорила наконец Самойловна, обращая свой вопрос к Захару. — Слышите, что звонят по селу? Сама я, дура, виновата: принимала да привечала тебя, а ты оказался обманщиком, хуже Васьки Черного. Что ж теперь не приходишь к нам?..
Захар молча курил, не зная, что сказать.
— Лучше давайте поладим мирком, без шуму, — продолжала Самойловна.
— Какой здесь может быть шум, — проговорил Степан.
— Шум-то шум, да ведь, говорят, ваша девка-то не только с нашим гуляла, и Николая Пиляева там доля имеется, — вмешалась в разговор Матрена.
— Никаких Николаев я не знаю, я знаю только Захара.
— А надо бы знать, — проговорил наконец Захар.
— Эка какой ты смелый стал! — вспыхнула Самойловна. — Раньше от тебя и слова не дождешься, а теперь вон что!.. Знать, Салдина Еленка тебя таким смелым сделала!
— Не трожьте Елену, она тут ни при чем, — твердо проговорил Захар:
— Люди знают, кто у нас дневал и ночевал, — отрезала Самойловна. — И нечего сюда путать других.
Под конец они разругались, и Самойловна ушла ни с чем.
Захар молчал. Он угрюмо курил, не поднимая головы. А про себя все же решил поговорить как следует обо всем с самой Дуняшей.
Улучив день, когда Самойловны не было дома, Захар пришел прямо к ним. Дуняша была одна. Захар еле узнал ее. Лицо у нее осунулось и покрылось большими желтыми пятнами. Особой полноты он в ней не заметил, видимо, это с ней еще не так давно началось.
— Ты что, болеешь? — спросил он, подсаживаясь к ней на лавку.
— Болею, — коротко ответила она и тут же добавила: — Не лечить ли меня пришел?
— А что у тебя такое? — продолжал спрашивать Захар, не отвечая на ее едкое замечание.
— Не знаю, сглазили, наверно.
— Да я же тебя без шуток спрашиваю. Знаешь ли, что о тебе говорят?
— Людям платка на рот не накинешь, всяк говорит, что ему вздумается.
Дуняша мельком взглянула на Захара и, криво усмехнувшись, опять опустила глаза.
— Ну мне-то должна же сказать правду, — настаивал Захар. — Может, я и виноват-то.
— Обманывать я тебя, Захар, не стану, виноват не ты. После тебя у меня ничего не было, а вот Николай…
Дуняша не докончила начатую фразу, спазм сдавил ей горло, из глаз по бледным щекам потекли слезы.
— Он же должен на тебе жениться…
— Он и разговаривать со мной не хочет, с Лизкой связался, — ответила она и совсем расплакалась.
Захар стал ее успокаивать, пообещав поговорить с Николаем. А если что, поставить об этом вопрос в ячейке. Она оживилась, наскоро вытерла слезы и подняла на него засиявшие надеждой глаза.
— Поговори, Захарушка, поговори с ним, — торопливо сказала она, шмыгая носом. — А то я руки на себя наложу, удавлюсь…
— Ну, это, ты уж брось молоть! — сказал Захар, вставая с лавки.
Он ушел от Дуняши с тяжелым сердцем. Было жалко девушку, но он не знал, как помочь ей, и было досадно, что она ни словом не обмолвилась об их любви, а больше говорила о Николае и желала только его.