— Молодежь нынешняя… хороша! Ничего не скажешь…
Афанасий сует в рот трубочку, медленно выпускает дым и внимательно смотрит на меня.
Мы сидим на бревнах, от которых исходит терпкий запах смолы. Над головой на фоне сумеречного неба толчется мошкара, назойливо лезет в глаза, в уши, и старик отпугивает ее табачным дымом.
Далеко на западе, за лесом, играют зарницы, и слабый, изредка набегающий ветерок доносит оттуда прохладу, запах леса и мокрой земли. В той стороне идет дождь.
Улица тиха, пустынна, нигде не видно ни души, не слышно ни звука.
Мой собеседник, Афанасий Петрович, — один из тех часто встречаемых в наших уральских деревнях людей, глядя на которых, трудно бывает определить их возраст. Можно дать и сорок лет и все шестьдесят.
На плечах у Афанасия — старый пиджак, на голове — картуз, около ног — охотничья берданка, непременная принадлежность всех колхозных сторожей, нужная, впрочем, больше для декорации.
Впереди — целая ночь, спешить ему некуда, и он рад, что нашел во мне слушателя.
Уже поздно. Мне надо бы идти спать, но возвращаться в такой вечер в душную избу не хочется, и я сижу на смолистом бревне и вслушиваюсь в неторопливую, размеренную, чуть окающую речь Афанасия. Думаю я о том, что все расчеты для колхозной гидроэлектростанции уже сделаны, что проект почти готов и что не сегодня-завтра мне придется покидать деревню и расставаться с людьми, к которым начал привыкать. И от этого делается немножко грустно.
— Молодежь, — опять задумчиво продолжает Афанасий, — хорошая, работящая, а непонятная.
— Почему же непонятная? — спрашиваю я.
— Непонятная, — упрямо повторяет Афанасий и качает головой. — Все норовит по-своему… Крестница моя, Нюрка, вот, к примеру. Спать не клонит еще? Нет? И то верно, какой летом в эту пору сон!.. Так вот про Нюрку рассказать тебе хочу. Она мне еще и племянницей доводится. У нас тут в деревне все перемешались. Каждый кому-нибудь не сват, так брат, не брат, так кум.
Года три назад все началось, Нюрке тогда только семнадцать годков минуло, и была она наружностью своей неприметная, неказистая. Росту небольшого, тонка, как былиночка, нос курносый да еще веснушками обсыпан. Коса — не то чтобы рыжая, а что-то вроде этого. Со стороны, вроде, и глядеть не на что. И надо же так: на ферме от нее всем прямо никакого житья не было. То подавай ей подвесную дорогу, чтобы корм к кормушкам на себе не таскать; то, чтобы халаты белые, как в больнице, у всех были; то, видишь ли, почему автопоилки не делают… И все-то она с книжками. Керосину у матери пережгла по ночам не сосчитать сколько… Мало того, что у нас в клубе всю библиотеку перерыла, из области книги выписывать начала. И как что-нибудь в книжке новое прочитает, сейчас к председателю: подавай — и больше никаких!
Раз, помню, вечер вот такой же был тихий, теплый. К нам механик с передвижкой приехал. Картину мы посмотрели, «Неоконченная повесть» называется. Может, видал? Хорошая картина, душевная. Народ разошелся, а мы с председателем нашим сидим, вот как с тобой, рассуждаем потихоньку, говорим про перемены в нашей жизни. И вдруг откуда ни возьмись — Нюрка, как снег на голову, и прямо к председателю: «Почему, — говорит, — в «Заре» и автопоилки и электродойка есть, а у нас нету ничего? Все как при царе Горохе. Почему ничего об электрификации не думаете? Ждете, когда к нам чужой дядя приедет да за нас все сделает? Не дождетесь! Под лежачий камень вода не течет». И пошла, и пошла…
Председатель все это вначале в шутку обратить думал, так она на него чуть не с кулаками наскакивать начала. Председатель наш, Федор Ермолаевич, — мужчина степенный, положительный, а не выдержал. Накричал на нее: дескать, не суйся, куда тебя не просят, яйцо курицу не учит. Но на другой день на правлении сказал: «Что хотите делайте, товарищи члены правления, а так дело дальше не пойдет! Нет мне от проклятой девки спокоя ни днем ни ночью. Однако она права… Дело говорит».
А в другой раз и того почище вышло. Приезжает к нам в колхоз сам секретарь райкома товарищ Латугин. Он тогда у нас первый год работал. Побеседовал с нами, вечером в клубе выступил, доклад сделал. Хороший доклад, обстоятельный. И про освоение целины и про разные страны рассказал. Все честь честью шло, гладко… И вдруг просит слова Нюрка. Председатель наш как услышал, так аж с лица изменился. Выходит она на сцену. Смущения какого-нибудь или робости у нее что-то не видно. И начинает она при всем народе крыть. «За то, что вы, — говорит, — товарищ Латугин, наконец, и к нам заглянули, за это спасибо. И за доклад вам спасибо. Хороший доклад. Только вот, что я вам скажу, а там хотите обижайтесь, хотите нет. Вы нам тут подробно и про целину и про международные дела говорили, а про наш колхоз — ничего. А ведь мы газеты тоже читаем. Это не старое время. У нас в колхозе одних газет каждый день приходит чуть не две сотни да журналов сколько. А вы скажите лучше, скоро ли у нас в колхозе все электрифицируют? Скоро ли мы механизацию проводить начнем? Да почаще бы надо к нам наведываться и вам, и председателю райисполкома». И пошла, и пошла…
Председатель ей и рукой машет, и глазами моргает. А она, возьми да и скажи перед всем собранием:
«Вы, Федор Ермолаевич, рукой не машите и подмаргивать мне тоже нечего. Не на гулянке мы с вами, а на колхозном собрании. Сами же вчера у нас на ферме плакались, что районное начальство про нас забыло. Так вот оно, начальство-то, рядом с вами сидит. Чего же вы молчите, будто в рот воды набрали? И обижаться на меня нечего. Комсомолка я и по-комсомольски поступаю. Я не за себя хлопочу, я о деле беспокоюсь. Вся душа у меня изболелась. Сходила я недавно в «Зарю». У них коровы по две тысячи литров молока дают, а есть такие, что и к трем подвигаются. А у нас? Восемьсот! А если тысяча, так это чуть ли не рекорд. А чем мы хуже? Создайте нам такие условия, как в «Заре», мы и «Зарю» на соревнование вызовем…» — «Верно! — закричали доярки. — Верно, Нюрка!»
А секретарь райкома сидит за столом, платочком утирается, нет-нет на Нюрку глянет, да чуть приметно так улыбнется.
Кончила она, секретарь поднялся и говорит:
«За критику спасибо, товарищи… — Улыбнулся. — Не скажу, что мне очень уж приятно было слушать. Человек так устроен, что ему гораздо приятней, когда его хвалят, чем когда ругают. Но не в том дело, товарищи, приятно это или нет. Дело в том, что критика, как учит нас партия, необходима нам как воздух. И даю вам слово, что я все эти замечания учту и помогу вашему колхозу. А вам, Федор Ермолаевич, надо прислушиваться, что рядовые колхозники говорят. С таким народом и особенно с молодежью такой, как у вас, горы своротить можно». Вот как все повернулось.
А за Нюркой к той поре уже парни увиваться стали. Да добро бы хоть один, а то сразу несколько. И главным ухажором среди них — Алешка Звездин. Парень он непутевый, бабьим вниманием избалован. Работать не очень горазд. «Работа, дескать, не медведь, в лес не убежит. От работы кони дохнут». А гулять так первый. Одна только и слава, что гармонист хороший. Как вечер, он сейчас гармонию свою под мышку и к Нюрке. Сядет возле избы на лавочку, меха растянет, запоет:
На крылечке твоем каждый вечер вдвоем…
Тьфу! Глаза не глядели бы и уши не слушали. Так мне этот Алешка со своей гармонией надоел, что не вытерпел я раз, вышел на крыльцо и совестить их стал:
«Вы, — говорю, — полуночники, спать мне дадите или нет? Возьму вот сейчас ведро с водой да и охлестну».
Алешка огрызаться стал, а Нюрка свое: «Ха-ха-ха». А как зальется — так в другом конце деревни слышно.
Осенью вернулся со службы Игнат Фомин. Он до армии в кузнице у нас работал и еще тогда силой своей отличался. А со службы пришел таким молодцом, что хоть гири ему давай да в цирке показывай. Силища необыкновенная. Весь в отца удался. Отец его покойный на всю округу первый силач был, а молчун такой, что по неделям слова от него, бывало, не добьешься. И Игнат тоже характером в отца пошел. Неразговорчивый. «Да», «нет» или о деле пару слов — вот и весь его разговор.
В армии служил он в пограничниках. Служба, сам понимаешь, тяжелая, опасная. И раз, когда Игнат в дозоре был, на него нарушитель напоролся. Диверсант матерый, вооружен до зубов и опытный. Игнат с ним и схватился. Задержал, на заставу доставил. Командир его тогда часами именными наградил и матери, Матрене Тимофеевне, письмо прислал: «Благодарю, дескать, Вас, Матрена Тимофеевна, за то, что сына такого воспитали. Хороший солдат, верно Родине служит».
И только Игнат домой со станции приехал, зашла к ним в тот же день учительница с ребятишками. Учительница у нас хорошая. Только тогда институт окончила — и к нам в деревню приехала. Уважительная такая, интеллигентная, но простая. Со всеми так это по душам поговорит, деликатно, чтоб не обидеть… Спросит, если что не ясно, посоветуется…
Пришла она к Игнату в избу, поздоровалась и говорит:
«Очень просим вас, Игнат Тимофеич, в школу прийти рассказать детям, как вы на пограничной заставе служили». «Хорошо, — отвечает Игнат, — приду».
Народу в школу набилось — семечку упасть негде. Не только ребятишки, старики пришли. Всем любопытно, что Игнат про свое геройство рассказывать будет. А о себе-то он почти ничего и не оказал.
«Дескать, сижу, — говорит, — за кустом. Вижу: ползет. Ну, я его тут и накрыл, привел на заставу. Вот и и все». — «Как все? — учительница даже руками всплеснула. — Ведь он же стрелял в вас, ранил, и вы потом в госпитале месяц лежали!.. Вас же командир именными часами наградил. Даже в газете про ваш подвиг писали!» — «Это к делу не относится, — говорит Игнат. — На границе не без этого».
Так от него ничего больше и не смогли добиться. А часы показал. Хорошие часы, с надписью: кому и за что, все честь по чести.
И вот стал я замечать, что Игнат тоже, как кончится в клубе кино, вместе с другими — за Нюркой. Сядет на лавочке и сидит, глаз с нее не сводит.
Я как-то не вытерпел. Встретил его днем в переулке и говорю:
«Что ты, дурень, на Нюрку глаза пялишь, на взбалмошную такую? Или тебе других в деревне нет? Вон Настя Бородина — не девка, а загляденье. Или вон учительница… Что ты слепой, что ли? Она, как тебя встретит, так аж с лица переменится, бедная: то покраснеет, то побелеет… Или не замечаешь, лопух ты этакий, что по сердцу ты ей? С образованием девушка, красивая, умная. Чем не невеста? У Нюрки и без тебя ухажоров хватает».
Нахмурился Игнат, брови сдвинул. «Не ваше дело», — говорит. Повернулся и пошел. Обиделся.
А Нюрка ему вдруг начала внимание оказывать. Другие-то парни злятся, ну ей по молодости и смешно это и интересно. А больше всех Алешка Звездин разозлился на Игната. Он, видишь ты, вниманием женским избалован, а тут неудача. Его и задело за живое. Встретил он раз Игната возле кузницы и говорит: «Ты, солдат, лучше к Нюркиной избе не ходи». — «Это почему же?» — «Потому. Не ходи, говорю, а то плохо будет».
Нагнулся Игнат, подкову старую, что под ногами валялась, поднял, ручищами своими согнул ее, будто прутик березовый, и Алешке под нос сунул. «А это видал? — спрашивает. — На, возьми на память».
Алешка, понятно, сам больше Игната задевать не стал, но остальных женишков незадачливых на Игната натравил. И собрались они его бить. Подкараулили вчетвером, когда он домой вечером шел. Как уж там все приключилось — того доподлинно никто не узнал. Только трое потом неделю с завязанными щеками ходили, все жаловались, будто зубы у них болят.
И начал Игнат после того случая ходить к Нюркиной избе один. Сядут возле избы на лавочку и сидят до первых петухов.
Сидел раз вот так Игнат, сидел, молчал-молчал да и бухнул: «Замуж за меня пойдешь?».
Всякой девушке лестно такие слова слышать, а Нюрка и тут будто ребенок. Песенку напевает, а сама сняла с шеи косыночку, на голову Игнату набросила и узлом по-старушечьи завязала. А потом отодвинулась, посмотрела да как захохочет.
На Игната же словно столбняк напал. Сидит, как очумелый, и платка с головы не снимает. Наконец, опомнился, сорвал платок, бросил и, слова не сказавши, пошел прочь.
Нюрка и сама тут поняла, что пересолила.
Любовь любовью, а у всякого парня тоже и гордость имеется.
«Игнаша! — кричит, — пошутила я, вернись!»
Только он не вернулся, а наутро решил из деревни уехать, чтобы Нюрку больше не видеть.
Мать в слезы: «Как так? Почему? Сколько лет из армии ждала, думала, хозяин в дому будет…»
Игнат на это ответил твердо: — «Не уговаривай, маманя, все равно уеду». И чуть свет — мешок на плечо и — на станцию.
В городе поступил он на завод, койку ему в общежитии дали, и стал наш Игнат городским. А про деревню не забыл. Каждый месяц деньги матери слал, делами колхозными интересовался.
Мать ему как-то в письме намекнула: дескать, Нюрка после твоего, отъезда ходит печальная, по вечерам из избы не вылезает и всех ухажоров своих разогнала и даже Алешку Звездина турнула. А как встретит, все, мол, про твое житье-бытье расспрашивает и здоровьем твоим интересуется.
Но Игнат материнским намекам этим не поверил. Посчитал, что хитрит мать, чтобы его назад в деревню вернуть, и в письмах про Нюрку и поминать запретил.
Так и прошло два года. Игнат к тому времени на заводе известным человеком стал. Одно только всем непонятно было: парень веселья всякого сторонится. По вечерам все больше в библиотеке сидит да книжки и газеты читает…
Взял как-то областную газету, смотрит, а в ней через две страницы заголовок:
«Они своим трудом укрепляют дело мира». И под этим заголовком — статейка про него и портрет его напечатан.
Игнату, понятно, радостно стало. Глянул на другую страницу: Нюрка с листа смотрит на него, улыбается…
А внизу под портретом подпись: «Знатная доярка колхоза «Красный партизан» Анна Ильинична Лукьянова, надоившая от пятнадцати коров по две с половиной тысячи литров молока от каждой».
Так вот они и встретились за эти два года только один раз, да и то на газетном листе.
Видишь, какие дела в нынешнее время случаются… Стали все замечать, что Игнат после той газеты неспокойный сделался и сна лишился. Встанет среди ночи и ходит из угла в угол и папироску за папироской курит… А тут вскоре начались по всей стране дела одно другого важнее. Никита Сергеевич Хрущев с докладом выступил. Стали лучших людей с заводов на деревню посылать.
Заводит с Игнатом беседу секретарь парткома: «Ну как, Игнат Трофимович, с постановлением январского Пленума ЦК ознакомились?» — «Ознакомился», — говорит Игнат. «Ну и что скажете? Вы, я слышал, сами из деревни?» — «Да, — отвечает Игнат, — все мои деды-прадеды землей жили, и меня, скажу откровенно, деревня к себе тянет». — «Так в чем же дело, — говорит секретарь, — поезжайте в село. Сейчас там такие, как вы, нужны».
Игнат даже засмеялся. «Да я, — говорит, — уже неделю заявление в кармане ношу, да отдать его не решаюсь. Боюсь, как бы за летуна меня не посчитали. Вчера из деревни в город явился, сегодня — опять в деревню».
Секретарь тоже засмеялся. «Нет, — говорит, — Игнат Трофимович, на летуна вы не похожи. А насчет деревни вы правильно решили. Поезжайте».
И появился Игнат опять в наших местах. Приехал он ранней весной. Снег на полях еще не совсем сошел, землю морозцем легким прихватило. Со станции до села шесть километров, а он и подводы не стал дожидаться, пешком пошел. А дорога, сам знаешь, возле МТФ петлю дает. И только Игнат мимо коровника прошел, как столкнулся нос к носу с Нюркой.
Увидела она его, побледнела, за березку рукой схватилась: «Здравствуйте, Игнат Трофимыч. С приездом вас».
«Здравствуйте, Анна Ильинична», — отвечает Игнат и мимо пройти хочет. А она ему дорогу загораживает. Глаза вниз опустила, кончик платка теребит.
«Вы меня за прошлое простите, Игнат Трофимыч. Молодая я была, глупая. Счастья своего разглядеть не сумела».
А у самой в глазах — слезы. Такие-то вот дела…
Афанасий замолчал, прислушиваясь. Издалека послышались шаги, потом до амбаров долетел женский смех.
— Концерт кончился. Из клуба народ идет, — сказал Афанасий и поглядел на дорогу.
Показались люди, едва различимые в сумерках.
Уже совсем близко заливисто, с переборами заиграл баян.
— Алешка Звездин играет, — усмехнулся Афанасий. — Ишь как с переборами выводит, шельма! Двадцать девять лет стервецу, а он все в женихах ходит. У-у-у, беспутная душа.
Две тени — одна высокая, мужская, другая пониже, женская — отделились от толпы.
— Дай-ка, Петрович, прикурить, — попросил мужчина густым, приглушенным басом.
Афанасий чиркнул спичкой.
Огонь на миг осветил крупное большелобое лицо и большие сильные руки.
Мужчина закурил и, попрощавшись, пошел к дороге, на ходу беря спутницу свою под руку.
Афанасий проводил их долгим задумчивым взглядом и, тихонько засмеявшись, повернулся ко мне:
— Знаешь, это кто?
И тут же пояснил:
— Нюрка с Игнатом… Из клуба идут.
Он покачал головой, усмехнулся. Потом вздохнул, должно быть, вспоминая свою молодость, и задумался.
Я взглянул на дорогу. Далеко на западе небо по-прежнему изредка вспыхивало мимолетным блеском зарниц и, хотя темнота стала гуще, еще можно было различить на фоне серого неба неясные фигуры людей. Вот они поднялись на пригорок, поравнялись с одинокой ветлой, росшей у самой дороги…
Темные расплывчатые очертания мелькнули раз, другой и растворились во мраке.