Глава 7 В ОРЕОЛЕ ИЗВЕСТНОСТИ И СЛАВЫ


Несмотря на тотальную обструкцию со стороны официозной (особенно — академической) науки и держиморд от идеологии, имя Л. Н. Гумилёва к началу 1980-х годов было широко известно в Советском Союзе и ряде зарубежных стран. Несправедливо гонимых в российском обществе лю­били во все времена. И чем больше давил на ученого бюрократический и идеологический пресс, тем большим и непререкаемым становился его авторитет, росла популярность не только в научных кругах, но и среди широких читательских масс. История как научная дисциплина уже была немыслима без гумилёвских идей и гипотез, а понятием «пассионарность» оперировали друзья и враги. Вот почему, когда в середине 1980-х годов в стране наметились перемены, когда стало больше открытости и гласности, одним из тех первых это ощутил Лев Николаевич. К нему зачастили журналисты как правой, так и левой ориентации, книги и статьи его стали активно издаваться и переиздаваться. Гумилёва пригласили на Ленинградское (Петербургское) телевидение, где он блестяще провел цикл образовательных передач. После выхода в свет книги «Древняя Русь и Великая степь» Петербургское радио организовало ее чтение. Всего с января 1990-го по март 1993 года прошло 49 передач, каждая от 40 до 50 минут (текст читал народный артист России Иван Краско).

Теперешние его выступления в университете нельзя было сравнить с «первой пробой пера» в конце 1960-х — начале 1970-х годов. Аудитория неизменно была переполнена. Послушать Гумилёва приходили все желающие, нередко приезжали из других городов. Льва Николаевича не мог не радовать такой неподдельный интерес к его учению. Он воодушевленно и безо всяких конспектов вещал перед студентами и аспирантами, а в перерывах окруженный молодежью выходил на лестничную площадку выкурить папироску и продолжал отвечать на сыпавшиеся со всех сторон вопросы. Слушателям Гумилёва навсегда запомнились его обаяние и интеллигентность, неисчерпаемая эрудиция и энциклопедичность, оригинальность суждений, свежесть образов, нетривиальность мысли, сочный язык, лукавые глаза и обезоруживающая улыбка. Выступал Лев Николаевич безо всяких конспектов или заметок «на память», наизусть цитировал обширные фрагменты из разного рода первоисточников, не задумываясь и безошибочно называл сотни фактов и дат. О причинах популярности своих лекций неизменно говорил: «Я всегда говорю о том, что волнует человека, — о нем самом…» И вообще — цену себе знал; иногда бросал то ли в шутку, то ли всерьез: «Я гений, но не больше»…

Помещения Ленинградского государственного университета (в то время он носил мало кому симпатичное — а уж Гумилёву и подавно — имя Жданова) не могли тогда еще похвастаться ни евроремонтом, ни особенным убранством. Некоторые столы, стулья, шкафы были сломаны и в ожидании ремонта сдвинуты где-нибудь в углу, полы мыли и подметали отнюдь не каждый день. Все это, однако, ничуть не влияло на праздничную атмосферу, которую умел создавать вокруг себя Л. Н. Гумилёв. Для тех, кто его видел впервые, Лев Николаевич поначалу почти ничем не выделялся на фоне других преподавателей. Но стоило познакомиться с ним поближе, пообщаться в официальной или непринужденной обстановке — и сразу же становилось ясным его интеллектуальное и нравственное превосходство. Эти же качества выводили из себя его непримиримых врагов и оппонентов.

Впрочем, в НИИ географии, где Л. Н. Гумилёв числился старшим научным сотрудником, на кафедре, к которой он был по существовавшей в университете традиции приписан, к своему знаменитому коллеге относились с почтением и уважением, ценили его необъятную эрудицию, блестящий ум, мягкий юмор и острый сарказм. Ценили его и как постоянного члена специализированного ученого совета по защите диссертаций, на заседаниях которого Лев Николаевич регулярно появлялся, досконально вникал в обсуждаемую тему, задавал нетривиальные вопросы соискателям, любил поучаствовать в творческой дискуссии. Никогда не избегал Гумилёв и традиционных «посиделок» после очередной защиты диссертации или неформальных «чаепитий» на кафедре по случаю чьего-либо дня рождения или при своей и я научного звания, всегда был душой компании. В последние годы своей жизни Лев Николаевич занимал должность профессора-консультанта. Когда прощался с коллективом Института географии, где проработал четверть века, с легким сердцем заявил: «Самым большим достижением за 25 лет работы в институте считаю то, что ни с кем не поругался». Присутствующие встретили эти слова дружными аплодисментами…

После многочисленных выступлений по Ленинградскому телевидению Гумилёва стали узнавать на улице. Однажды опаздывая на передачу, Лев Николаевич воспользовался такси, и шофер отказался взять деньги за рейс, дружелюбно заявив, что Гумилёва, как ему представляется, и так всю жизнь грабили. И до всего Льву Николаевичу было дело. Сохранилось немало записей его оригинальных высказываний. Вот только одно из них, касающееся смерти Пушкина (в передаче журналистки Л. Д. Стеклянниковой): «о Пушкине мы также говорили со Львом Николаевичем. Он утверждал, что его убили масоны. Масоном был Геккерн – это общеизвестно. Пушкин вступил в ложу, а потом, прозрев, вышел из нее, чего члены масонской ложи никогда не оставляют безнаказанным. Как только Пушкин стал писать патриотические стихи, он был обречен. Дантес был выбран исполнителем убийства и не смел отказаться, иначе его самого бы убили. "Никакой измены, конечно, не было и не могло быть, — говорил Лев Николаевич. — При открытых анфиладах комнат и при тех дамских платьях — это практически невозможно".

В свете этих объяснений Гумилёва становятся понятными письма, которыми обменивались Л. Геккерн — голландский посланник — и Пушкин. Ведь анонимки, где Пушкин назначается "историографом ордена рогоносцев", сочинил и рассылал не Дантес, а Геккерн. Намек прозрачен: вышел из масонского ордена, так мы тебя припишем к ордену рогоносцев. И ведь это Геккерн от имени Дантеса, а опять не сам Дантес, утром 26 января послал вызов Пушкину. Пушкин-то прекрасно понимал всю подоплеку происходящего, но не защитить честь жены и свою не мог. Так излагал Лев Николаевич. А ведь сколько написано на тему пушкинской дуэли: и царь-то его убил, и свет, и долги, и жена глупая. Как тут было не стреляться. Горы книг! И эти горы громоздятся, как будто специально, чтобы под ними навсегда упрятать правду».

Пушкина Гумилёв ставил выше всех. Среди других русских классиков отдавал предпочтение Лермонтову, Достоевскому, Лескову. Очень ценил Грибоедова: «Горе от ума» считал гениальнейшей комедией и удачно интерпретировал ее с точки зрения теории пассионарности. Он считал, что грибоедовская Софья, стремящаяся выйти замуж, пытается выбрать между пассионарием Чацким и субпассионарием Молчалиным и останавливает в конечном счете свой выбор на последнем. Молчалина принято считать сугубо отрицательным персонажем. На самом деле это не так: он повинуется зову природы, для которой положительных или отрицательных людей вообще не существует. Безусловно, заряд пассионарности у Молчалина незначителен, зато он исключительно гармоничный человек . Такой будет верным мужем по очень простой причине: у него не хватит энергии гоняться еще и за другими женщинами. Он непременно сделает свою служебную карьеру, нарожает и воспитает кучу детей — примерных граждан отечества, вполне впишется в жизнь своей эпохи. А пассионарий Чацкий «разбросает свой генофонд по популяции» — тем все и закончится. Отсюда вообще-то совершенно понятно, почему Софья, повинуясь природному инстинкту, с такой настороженностью относилась к другу детства и юности Чацкому и предпочла ему Молчалина. С точки зрения законов этногенеза выбор ее абсолютно правильный…


* * *

На первый взгляд и с точки зрения заурядного обывателя жизнь ученого представляется если не скучной, то наверняка однообразной: чтение книг, изнурительная работа за письменным столом, обсуждение различных идей с коллегами, встречи с друзьями, участие в семинарах, симпозиумах, конференциях. В действительности это всего лишь видимая сторона его жизни. На самом деле жизнь подлинного ученого — это накал невероятных страстей и череда взлетов и падений, редких побед и гораздо более частых поражений. Потому что настоящий ученый — это почти всегда пассионарий ! (Правда, к сожалению, таковых в реальной жизни не так уж и много.)

Лев Николаевич много размышлял о сущности и характере научного творчества. К концу жизни представилась возможность высказаться на данную тему. Свои соображения и выводы, опубликованные в 1988 году в общественно-политическом и литературном журнале «Знамя», ученый озаглавил «Биография научной теории, или Автонекролог». О науке и процессе научного исследования здесь сказано следующее:

«В Александрийский век, век античной культуры (I—III вв.) говорили: "Эллины ищут знания, а иудеи — чуда". В наше время все поиски истины присвоила себе научная работа, однако и ее можно подразделить на способы, преследующие разные цели и вызывающие к себе различное отношение современников. Ограничусь здесь гуманитарными науками.

Первый, и основной, способ можно назвать "седалищным". Это составление справочников, словарей, пособий. В гуманитарных науках – это подготовка текстов к печати и библиография; в археологии – описание коллекций и в лучшем случае выполнение картосхем, каталогов и статистической обработки собранных материалов. Работа эта пользуется заслуженным уважением, обеспечивает приличную зарплату и не приносит авторам ни беспокойства, ни известности.

Второй способ можно назвать "мотыльковым". Научный сотрудник много читает, описывает и излагает чужие мысли своим языком. У него много читателей, неплохие гонорары и красочная жизнь. По сути это разновидность литературы, причем изящной, и так как популяризация науки нужна, то такие авторы обретают симпатии читателей и коллег. Но жизнь их статей мимолетна.

Третий способ – писать исторические монографии. Но если авторы ограничиваются публикацией накопленных сведений, их труды не находят читателей. Удержать интерес к своей работе можно только одним способом: вскрыть себе вену и переливать горячую кровь в строки; чем больше ее перетечет, тем легче читается книга и тем больше она приковывает к себе внимания. Зато результаты будут плачевны, ибо коллеги не простят автору: "Ишь ты, его читают, а меня нет!" Большие неприятности по службе обеспечены.

Однако такие книги живут долго. Часто они переживают авторов, а те, исполнив роль доноров, восстанавливают свое здоровье и умирают спокойно, с сознанием выполненного долга. Их вспоминают с уважением.

Все три способа были испробованы автором, и лишь после этого он прибег к четвертому. Хуже всего четвертым, у которых научное озарение охватывает сердце и мозг пламенем постижения истины. То, что было погружено во тьму, вдруг прояснилось; то, что было перемешано и перепутано, – становится на свои места. Собственные ошибки, бывшие привычными, устоявшимися мнениями, отваливаются, как шелуха, но… рассказать об этом никому нельзя, потому что даже друзья предпочитают старые, воспринятые с детства представления необходимости передумать заново пусть не все, но многое. Да и сам первооткрыватель начинает не верить себе. Огонь в сердце, обжигающий мозг, его пугает. Он проверяет себя и свою мысль. Это облегчает его, потому что горение превращается в тление, но преображение души продолжается неуклонно. Наконец наступает момент, когда он не может молчать. Он рассказывает, но не находит тех огненных слов, которые донесли бы смысл его открытия до собеседников. Он знает: надо заставить их думать, и когда это наконец удается, когда пламя мысли передано другому, он обретает счастье.

Но зачем оно ему? У него в душе уже все сгорело. Единственное, что ему осталось, – это повторять уже ему самому известное. Поистине, подлинное научное открытие, доведенное до людей, ради которых ученые живут и трудятся, – это способ самопогашения души и сердца. И хорошо, если первооткрыватель, после свершения, покинет мир, он останется в памяти близких, в истории Науки <…>».

Известность и популярность Гумилёва и его книг продолжали вызывать не только положительную, но и отрица­тельную реакцию. В начале «перестройки» он баллотировался в члены-корреспонденты Академии наук, но не прошел: антигумилёвская оппозиция в академических кругах все также задавала тон (не искоренилась она и по сей день). В 1987 году великому ученому исполнилось 75 лет: ни одна официальная инстанция или структура — ни в стране, ни в городе, ни в Alma mater — никоим образом не отреагировала на юбилей. То же самое было и в 1982 году: тогда группа коллег и единомышленников подготовила к 70-летию Льва Николаевича и пыталась опубликовать в университетском научном журнале «Вестник ЛГУ» обстоятельный материал, посвященный юбиляру, но наткнулась на непреодолимую стену равнодушия и неприятия со стороны партийных и административных органов.

Злопыхатели и фальсификаторы всех мастей и уровней попрежнему не могли простить ему ни оригинальности суждений и выводов, ни просвещенного патриотизма, ни попыток объективного рассмотрения роли еврейского этноса в истории России — особенно на ее начальных этапах, связанных с Хазарским каганатом (о чем в общих чертах уже говорилось выше). К хору записных хулителей и псевдопатриотических критиков подключились и откровенные русофобы, вроде небезызвестного политолога и публициста Александра Янова, безапелляционно обвинившего Гумилёва в культивировании чуть ли не фашистских и антисемитских идей. Развязанная в средствах массовой информации очередная антигумилёвская кампания не могла не отразиться на позиции новых властей, которые «на всякий случай» продолжали относиться к ученому с недоверием и настороженностью. Лев Николаевич отвечал примерно тем же: новую власть он оценивал так же скептически, как и прежнюю.


* * *

23 июня 1989 года весь мир отмечал 100-летие со дня рождения Анны Ахматовой. В юбилейном номере журнала «Звезда», который после печально известного постановления ЦК ВКП (б) оказался навсегда связанным с именем Ахматовой, появилось интервью Льва Гумилёва, посвященное его великой матери. В нем сын попытался дать беспристрастную оценку ее личности и многогранного творчества:

«<…> Моя покойная мать, несмотря на очень тяжелые пережитые ею годы и даже десятилетия, оставалась сама собой. Но вопрос в том, можно ли считать это заслугой? Поэт только тогда бывает хорошим поэтом, когда он искренен. Мама была хорошим поэтом и, следовательно, была искренна к окружающим, к самой себе и к своему творчеству. Она просто не могла быть иной, потому что в ней лжи не было, той самой внутренней лжи, которая заставляет превращаться людей в хамелеонов. Может быть, в житейском, прагматическом плане это было и лучше для нее, если бы ей такое удалось. Но это было выше ее сил». Далее сын подчеркивает, что биография Ахматовой окрашена неподдельным страданием: сначала огорчениями от общения со своим окружением, любовными драмами и разочарованиями, затем горечью и болью, связанными с войной и, особенно, со сталинскими расправами над беззащитными людьми. Все эти явления она воспринимала чувством; но не во внешнем плане, а проникая в самую суть. Они наполняли ее душу скорбью и страданием, постоянно мучили ее, становились основой самого существования.

На вопрос, какие из ахматовских стихов ему наиболее близки, Лев Николаевич дал несколько неожиданный ответ: «Из стихов моей матери мне лично больше всего нравятся, мне ближе ее стихи, связанные с пейзажем. Она умела поразительно чувствовать природу, в том числе и городскую природу: парки, сады, дома, и так точно все это передавать, что мои любимые стихи лежат именно в этой области. Кроме того, у нее есть такие большие исторические полотна, как "Поэма без героя", мемуарные произведения. Затем у нее были эмоциональные стихи, излагающие чувства. Они тоже были прекрасны, но не они в числе моих самых любимых, несмотря на то, что они были обращены к моему собственному отцу <…>».

Интимной лирики матери, обращенной к разным мужчинам, кроме отца, он явно не воспринимал, хотя именно здесь встречаются подлинные поэтические шедевры. Недооценивал и глубокую гражданскую поэзию автора «Реквиема». В интервью не удалось избежать и прямых вопросов, касавшихся непростых отношений между матерью и сыном. Лев Николаевич ответил честно и, как ему казалось, объективно: «<…>Мама, хотя в силу разных обстоятельств мы и прожили многие годы вдали друг от друга, по-своему любила меня, переживала за "без вины виноватого" сына. В годы заключения она помогала мне, сколько могла, деньгами, высылала мне продовольственные посылки. Помощи таковой не было, когда я отбывал срок в Норильске, но то были военные годы, тогда мама, находясь в эвакуации в Ташкенте, сама бедствовала, много болела. Отвечая на Ваш вопрос, я хотел подчеркнуть лишь, что хлопотать за меня, как я думаю и по сей день, следовало более грамотно. Не через влиятельных знакомых, а обращаясь прямо в прокуратуру. Это могло бы дать хоть какие-то плоды, поскольку следствие не располагало никакими доказательствами моей вины. Они не смогли получить от меня нужных им для обвинения доказательств. Жаль, что многочисленные мамины друзья не подсказали ей более верного направления действий». (Напомню, что Анна Андреевна обращалась с ходатайствами по поводу сына и в Генпрокуратуру, и в Президиум Верховного Совета СССР и ее заявления на сей счет приводились выше, однако Лев Николаевич об этом так и не узнал до конца жизни — документы появились в печати позже. Данный факт лишний раз свидетельствует о серьезности размолвки и недопонимания между матерью и сыном.)

Спрашивали и о причинах преследования Ахматовой со стороны Сталина и Жданова. Л. Н. Гумилёв дал своеобразное, в духе теории этногенеза истолкование трагической коллизии, повлиявшей также и на его жизнь: «Объяснить это довольно просто. Существовала тогда совершенно ложная теория, что человек — царь природы и что он всесилен управлять ее законами. Все то, что находилось внутри человека, относили исключительно к социальной сфере, полагая, что ею же, естественно, распоряжаться можно. На самом же деле природными явлениями, к числу которых определенно относится и творчество, точно так же, как и явлениями погоды, климата, землетрясениями, размыванием берегов, руководить путем приказа нельзя. Но этого нельзя было объяснить ни Сталину, ни Жданову, которые считали, что они распоряжаются всем. Если почему-то их распоряжения не выполнялись, то должны быть виноватые. <…>

По этой модели Сталин и Жданов относились и к писателям, не понимая, что художник – это прежде всего выразитель какого-то определенного настроения и чувства, людских взаимоотношений, что творчество ему полностью далеко не подвластно. Но попробуйте объяснить это людям, которые в жизни никогда всерьез не занимались творчеством, не общались с творческими людьми, разве что с трибуны, даже не с кафедры, и потому, естественно, просто этого не понимали. Невежество – такой же повод для злодеяний, как и злая воля».

Вскоре Льву Николаевичу довелось пережить и одно из немногих счастливых мгновений последних лет своей жизни – реабилитацию отца (все обвинения в его адрес были официально признаны несостоятельными)[59] и в полном объеме возвращение к российскому читателю творчества выдающегося поэта Серебряного века. С трепетом в сердце и со слезами на глазах бережно перелистывал он сборники стихов и прозы Николая Гумилёва, портрет которого в офицерской форме всегда висел у него над письменным столом.

* * *

В 1990 году Лев Николаевич получил первую в своей жизни отдельную (двухкомнатную) квартиру, однако радости она ему не принесла. Все чаще давали знать о себе болезни. Тогда же он перенес тяжелый инсульт, после него уже не смог вернуться к привычной творческой жизни. Правая рука перестала слушаться, и он не мог, как прежде, вычитывать и править верстки многочисленных книг и статей, которые непрерывным потоком поступали отовсюду. К этому следует добавить застарелую (еще лагерную) язву 12-перстной кишки, болезнь печени и диабет, который долго не могли диагностировать, хотя он несколько раз и доводил Льва Николаевича до потери сознания. Тогда-то и услышал его друг и ученик Гелиан Прохоров из уст Гумилёва печальное признание: «Геля, мне жить уже незачем, мне уже нечего делать, я написал все, что хотел. Теперь я могу умирать». Подолгу и тяжело болея, он теперь много диктовал на магнитофон, писал мало и все чаще говорил о приближающейся смерти. Он вынужден был отклонять приглашения из разных стран — Франции, Испании, Венгрии, Монголии, Японии и др. Не мог уже поехать даже в Москву. Жена, друзья и ученики, как могли, поддерживали ученого.

В таком положении застал его распад Советского Союза, который для всех нормальных и здравомыслящих людей явился шоком. Но только не для кучки временщиков, случайно и, по счастью, ненадолго оказавшихся у власти. Однако за несколько лет они успели сделать то, чего не удавалось многочисленным недругам и завистникам России на протяжении целого тысячелетия. Такого бедлама и прямого предательства страна не знала даже в Смутное время. Бездарное руководство обрушило на страну шквал авантюрных реформ. Сверхдержава, одно имя которой заставляло трепетать недругов, в одночасье оказалась на задворках мировой истории. Российский этнос, находящийся в обскурационной фазе своей эволюции и в отсутствие харизматического лидера, оказался неспособным защитить собственные жизненно важные интересы и оказать сколь-нибудь эффективное сопротивление зарвавшимся политикам и олигархам, беззастенчиво грабящим и унижающим страну и народ.

Гумилёв все видел своими глазами, все чувствовал и еще больше понимал умом и сердцем. Друзьям-единомышленникам рассказывал: «Я как-то читал лекции в МИДе, но кончились они бедой. Я объяснял им, какие у нас могут быть отношения с Западной Европой и ее заокеанским продолжением — Америкой. То, что Америка — это продолжение Европы, они усвоить не могли и считали, что она кончается на берегу Атлантического океана. И еще я им говорил об отношениях с народами нашей страны. Поскольку я занимаюсь историей тюрков и монголов, я знаю этот предмет очень хорошо и поэтому посоветовал быть с ними деликатными и любезными и ни в коем случае не вызывать у них озлобления. Они сказали: "Это нам неважно — куда они денутся!" "И вообще, — сказали они, — мы хотим, чтобы вы читали нам не так, как вы объясняли, а наоборот". Я ответил, что этот номер не пройдет. Они сказали: “Тогда расстанемся”, подарили мне 73 рубля и пачку чая. Большую пачку». К этому добавил: «Аудитория меня поразила своей косностью и тупостью»…

Было чему удивляться и возмущаться: во внешнеполитической цитадели, призванной отстаивать жизненно важные интересы России, с некоторых пор засели люди, проводившие по существу антинациональную политику, направленную на расчленение страны и превращение ее в послушный придаток Запада. Лев Николаевич внимательно следил за трагическими событиями, развернувшимися в стране после ее распада. При каждом удобном случае подчеркивал, что в новых геополитических реалиях он «поддерживает этническое единство путем внутреннего неантагонистического соперничества», в мировом масштабе — многополярный мир и евразийский полицентризм.

Гумилёв категорически возражал против проведения аналогий между распадом СССР и крушением капиталистической колониальной системы в начале XX века. Во-первых. Россия никогда не была империей в западноевропейском смысле слова. Если колониями считать периферийные республики Прибалтики, Средней Азии, Казахстана, Кавказа и т.д., то место метрополии остается только собственно России. Но коль скоро так, то Россия должна была бы напоминать Англию XVIII—XIX веков в сравнении с Индией: отличаться повышенным благосостоянием населения, иметь третье сословие, активно развивать социальную инфраструктуру за счет колониальных инвестиций. Ничего похожего не было в России. По благосостоянию жителей Кавказ гораздо больше напоминал метрополию, нежели Москва или Петербург. По формированию третьего сословия Средняя Азия ушла куда дальше. Что же касается колониальных инвестиций, то газ и нефть из Сибири долгое время продолжали поступать в отделившуюся от Союза Украину, Белоруссию, Молдавию, страны Закавказья и даже Прибалтику по ценам ниже мировых, тогда как в историческом центре России, названном почему-то Нечерноземьем, и проехать-то можно было далеко не во все деревни и поселки из-за отсутствия дорог.

Во-вторых, почему условием входа в семью цивилизованных наций должен быть распад огромной державы? Если пе­ред глазами «очарованных» россиян стояла современная европейская практика управления в виде Европейского экономического сообщества, то сие тем более ошибочно. ЕЭС и Европейский парламент с их лозунгом «Европа – наш общий дом» действительно представляют собой закономерный итог развития отдельных цивилизованных стран с устоявшимися традициями рыночной экономики в XX веке. Но если брать европейский опыт, следует рассматривать его целиком, а не отдельными фрагментами. Для европейских государств дезинтеграция всегда была способом существования, но цивилизованной Западная Европа стала отнюдь не сегодня. По Максу Веберу, процесс превращения христианского мира в мир цивилизованный проходил уже в XVI—XVIII столетиях. Таким образом, формирование «семьи цивилизованных наций» совпадает вовсе не с распадом империй, а, напротив, с их созданием в результате европейской колониальной экспансии в Африке, Индии, Новом Свете.

Противоречивость социальной точки зрения побуждала искать объяснения, лежащие в иной плоскости, и Гумилёв пробовал найти ответ в этнической истории и этногенезе народов нашей страны. Правда, здесь любого аналитика подстерегает трудность. Сегодня не существует общеприня­того, то есть разделяемого большинством общества, взгляда на историю отечества. Что такое, например, почти восемь десятилетий советской власти для большинства населения, жившего в ее условиях? «Новая эра в развитии человечества!» — так отвечали марксисты-ленинцы. Но демократы охарактеризуют этот период как «время господства тоталитарного режима, подавившего свободу, демократию и права человека, провозглашенные Февральской революцией». Однако патриот-почвенник резонно возразит: «Именно Февральская революция, направляемая руками инородцев, уничтожила традиционную российскую государственность и положила начало Большому террору». Количество высказываний легко умножить, но, находясь в рамках социально-политической системы координат, практически невозможно элиминировать влияние «партийных пристрастий». И поло­жение такое вполне естественно: в борьбе за власть каждая политическая группировка стремится завоевать симпатии общества, а потому трансформация истины проходит легко и как-то незаметно.

Попробуем поставить вопрос иначе. Возможна ли альтернатива не отдельно марксистам, демократам, почвенникам, анархистам (несть им числа), а социальной интерпретации истории как таковой? Ведь на деле политиков при всей мозаике политических взглядов роднит глубокая внутренняя убежденность: история делается людьми, и этот процесс поддается сознательному регулированию. Недаром ключевой момент в деятельности любого политика – момент так называемого принятия решения. Однако не только политик, но и любой обыватель способен привести массу примеров того, как на первый взгляд правильные и взвешенные политические решения приводили к совсем иным последствиям, нежели те, на которые были рассчитаны. Например, желая поправить пошатнувшееся благосостояние с помощью военных успехов, какой-нибудь средневековый герцог, разумно оценив свои силы, «принимал решение» начать вербовать себе наемников. Вскоре мажордом герцога уже давал какому-нибудь прохвосту золотую монету и говорил: «Милейший, возьми это, иди и объясни всем своим друзьям, что наш герцог — добрый герцог». И вот искатели оплачиваемых приключений начинали прибывать во владение герцога толпами. В результате еще до начала войны благосостояние сеньора снижалось, ибо после ландскнехтов оставались потравленные поля, пустые бочонки да оборванные женские юбки. Конечно, наш современник задним числом легко объяснит происшедшее недальновидностью герцога и низким уровнем образования в Средние века. «Правитель должен был предвидеть последствия приглашения на службу жадных кондотьеров, и вообще гораздо правильнее было бы ему освободить крестьян от крепостной зависимости, просветить их, обучив азам политической экономии и военного дела, и, оперевшись на крестьянскую массу в союзе с ремесленниками, совершить буржуазную революцию». Пример намеренно утрирован, но заметим, что такую программу вряд ли бы одобрили вассалы герцога, а ссора с окружением и тогда уменьшала шансы вождя на спокойную старость.

Но самый парадоксальный вывод из приведенного примера заключается в том, что методология социальной политики сегодня остается такой, какой она была несколько сотен лет назад. Назовите герцога – президентом, наемников – партократами, крестьян – цивилизованными бизнесменами, а буржуазную революцию – демократической, и вы получите точную копию высказываний вчерашней газеты по поводу дискуссий в парламенте. О «новой демократии», расцветавшей у него на глазах, и ее истоках Гумилёв высказывался прямолинейно и нелицеприятно:

«Да, с демократией действительно нынче сложно. Раньше ведь все как было — ни плюрализма и многопартийности, ни парламента и разделения властей. А сейчас всего становится с избытком. Хотя, глядя в телевизор, внимая речам своих же избранников, начинаем понимать, что в потоке демократизации скрыты коварные подводные камни. Я считаю самым опасным из них отсутствие нормальной селекции, которая отбирала бы кадры для самоуправления. Демократия, к сожалению, диктует не выбор лучших, а выдвижение себе подобных. Доступ на капитанские мостики, к штурвалам получают случайные люди. История знает немало примеров, когда “общественное мнение” трагически расходилось со здравым смыслом и потребностью решения насущных задач. В свое время итальянцы знаменитой эпохи возрождения низвергли тираническую фамилию Медичи, но получили взамен свирепого Савонаролу. Не стало легче после его гибели в 1496 году — созданная заново республика показала полное бессилие… Иные скептики, размышляя над подобными пертурбациями, ничего не приносящими народу, кроме вреда, называют историю государственной власти сменой одних видов саранчи другими. Суд и закон часто сами служат произволу. Избирательное право способно склонить к ренегатству, суля успех тем, кто беспринципно меняет взгляды раз в четыре-пять лет. Народные веча и митинги всех времен и народов многажды приводили к дикому разгулу охлократии — власти толпы, которая не щадила никого»


* * *

Особенно горькое чувство вызывали у Льва Николаевича межэтнические конфликты, которые вспыхивали то здесь, то там на территории советского и постсоветского пространства. (В начале 1990-х годов в центре внимания находился конфликт между Азербайджаном и Арменией из-за Нагорного Карабаха.) К Гумилёву напрямик стали обращаться политики разного калибра и вездесущие журналисты с просьбой объяснить причины национальных междоусобиц и дать свои прогнозы относительно их возможного разрешения. Лев Николаевич тактично уходил от ответов на подобные непростые вопросы, подчеркивая, что он не политик, а ученый. Что же касается науки, то в ней были допущены такие же ошибки и перекосы, как и в социально-политической сфере. Главный недостаток — классовое истолкование этнических процессов и их природных особенностей. При этом каждый этнос, тем более составляющий государство, должен думать не о том, как нажить врагов — они всегда найдутся, а о том, где найти верных друзей.

Ученый утверждал, что межнациональные отношения везде одинаковы, на всем земном шаре, подобно тому, как термодинамика и гравитация действуют одинаково во Вселенной. Межэтнические конфликты так же неизбежны, как межэтнические контакты. Более того, первые – следствие последних. Но порождающие их причины, как и следствия, – неодинаковы. Поэтому бессмысленно искать единый рецепт для преодоления разных межнациональных конфликтов. Это невозможно в принципе: ведь не существует в медицине лекарства от всех болезней. То же и в случае межнациональных конфликтов.

Гумилёв говорил, что плохих этносов не бывает и быть может, есть лишь разные степени комплиментарности в их отношениях друг с другом. Когда складывается обоюдная комплиментарность, получается благоприятное сочетание, народы уживаются друг с другом и могут объединиться в единое государство. Например, Российское государство сложилось на такой огромной территории именно благодаря тому, что была обоюдная комплиментарность народов, живших на своих землях. Создание единого государства на пространстве от Балтики до Тихого океана было естественным процессом и происходило без кровопролития. У нас не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего историю создания США, когда индейцы-аборигены истреблялись сотнями тысяч.

Первопричину возникновения государства Гумилёв, естественно, объяснил на основе своей пассионарной теории. В XIII веке киевский период Древней Руси закончился, последовал следующий, начиная со времен Александра Невского, пассионарный толчок. Это первый пассионарий, который был ясно выявлен. Потом наступило что-то вроде инкубационного периода, когда пассионарии только формировались. Появились очень энергичные бояре. Ведь самое главное, не каков царь, а каково окружение, бояре. Если окружение пассионарно и патриотично, то какая нам разница, кто по национальности царь — татарин, русский или белорус? При патриотическом окружении царь может быть даже не очень умным: поговаривали, например, что первый Романов — царь Михаил Федорович — был не слишком умен, но при нем был его мудрый отец и наставник патриарх Филарет. Пока у нас не будет настоящего патриотизма, основанного на любви к родной земле и ее истории, ничего хорошего не получится.

Оценивая «смутное время» конца 1980-х — начала 1990-х годов, Гумилёв говорил: «Я не узнаю своей страны, страны детства. Но ведь меня заставили восхититься своей Родиной – даже послереволюционной державой в 30-е годы, и это было серьезно… А затем, я защищал ее под Берлином – снова Отчизна отозвалась любовью – за отзывчивость. Было много лагерников, что-то втихомолку говорили, а вокруг молодые, которым нет дела до того, что будет с ними, когда они вернутся домой. Вот эти, молодые состарились, я ведь вижу, они инвалиды, нищие, но и в них мироощущение огромной Отчизны.

Никому нет дела, до того, что случилось со страной. А она потерпела поражение этническое: плевать, если бы политическое или военное, как Германия или Япония, а именно этническое, произошел раскол посередине, равновесие между жизнью и смертью нарушено. <…> К сожалению, я слабо знаю современную армию, но именно армия испокон веков была носительницей и хранительницей истинного патриотизма, гордости за принадлежность к великой и единой России. Потеряв эти чувства, мы неизбежно потеряем свое историческое лицо».

Одновременно Лев Николаевич ответил и на вопрос по поводу критики в адрес современной Российской армии, на которую постоянно обрушивается шквал обвинений во всех существующих и несуществующих грехах: «Я не против критики, тем более, если она конструктивна. А вот дискредитация сильного всегда была уделом слабых и корыстных. Конечно, вырастить труса, надеющегося, что ему не придется воевать, испытывать какие-то трудности и лишения, легче, чем воспитать воина и гражданина.

Мне думается, что безоглядный пацифизм наносит нашему обществу непоправимый ущерб. <…> Ход событий, все же, во многом, определяют не пацифисты, а пассионарии, и именно энергия этих людей поддерживает целостность и независимость государства. Эти люди антиэгоистичны, они служат идее, приближая поставленную цель. Они трудятся, страдают, подставляют свои головы ради России, которая досталась им кровью их предков. И только благодаря тому, что они отдают себя, как жертву , на гибель, и возможно будущее ».

Вместе с тем он осуждал ввод советских войск в Афганистан и, по словам журналистки Л. Д. Стеклянниковой, следующим образом подводил итог этих трагических событий: «Вот, впервые после 45-го года мы показали миру, что нас можно победить». Он с болью говорил о поражении, о том, что нельзя было входить в Афганистан, что воевать там невозможно: неприступные горы. Афганцы в них как рыба в воде, а наши? Вот укрепленная крепость или пункт на горе. Как ее взять? По горной тропе можно идти цепочкой, но сверху снайпер всех по одному отстреляет. Артиллерию в горы не потянешь. Зависший над укреплением вертолет тоже не стоит никакого труда сбить. Винил правительственных советников, которые ввергли страну и армию в афганскую аферу: «Ведь правительство, прежде чем предпринять подобную акцию, запрашивает специалистов, советуется с ними. В случае с Афганистаном советниками были либо некомпетентные, либо недобросовестные. Вспомнили бы опыт англичан. В свое время англичане пытались закрепиться в Афганистане, но сочли за лучшее покинуть его».

Относительно катастрофического экономического положения в стране в переломный период, свидетелем которого он оказался, Гумилёв высказался более чем определенно: «К сожалению, та самая фаза надлома, в финале которой мы пребываем, не сулила нам достатка и благоденствия. Для нее характерно расточительное отношение к ресурсам. Экономика с легкостью пошлой девки поддается деструктивным изменениям. Общество впадает в идеологические распри и переживает политическую нестабильность. Любой опрометчивый шаг поистине чреват непредсказуемыми последствиями, вплоть до краха. <…> Надежда у человека есть всегда, у целого народа – тем более. Я вовсе не собираюсь утверждать, что судьба России безысходна. В отличие от скептиков я верю в то, что она, несмотря на тяжкие испытания, сохраняет культурную доминанту <…>».

Вместе с тем за два года до кончины великий ученый с оптимизмом утверждал: «Говорят, чтобы жить счастливо, надо жить долго. Мне 78 лет, я, честно признаться, на столько и не рассчитывал… Да, жизнь была иногда очень тяжелой, но ведь я не был исключением. Кому из порядочных людей, а я смею себя относить к таковым, было легко? Я не был одинок, я был вместе со своей страной, со своим народом. И если сегодня есть люди, которые считают, что я сделал что-то заслуживающее внимания и доброго слова, я счастлив…» А Сергею Борисовичу Лаврову (1928—2000), президенту Русского географического общества и заведующему кафедрой экономической и социальной географии ЛГУ, Гумилёв при их последней встрече в клинике сказал: «А все-таки я счастливый человек, ведь всю жизнь я писал то, что хотел, то, что думал, а они (многие коллеги его) — то, что велели…»

В начале июня 1992 года состояние здоровья Льва Николаевича резко ухудшилось, и он вновь оказался в питерской академической больнице, где ему сделали неудачную операцию, которую, по мнению друзей и близких, вообще не стоило делать. О последних днях ученого рассказано в мемуарах Н. В. Гумилёвой (для нее это были очень тяжелые воспоминания): «Я всегда относилась отрицательно к академической больнице, но меня уговорили отправить туда Льва для лечения язвы, так как там есть барокамера, которая как будто дает хорошие результаты. После семи сеансов Лев сказал: “Я больше туда не пойду, мне это не помогает”. Но врачи, которые его лечили, заявили: “Нет, мы его не отпустим, надо чтобы язва зарубцевалась”. И начали лечить его облепиховым маслом, что в принципе можно было делать и дома.

Мне надо было готовить еду, а возить туда нужно было через весь город на метро и на автобусе. Поэтому Льва часто навещала наша помощница Елена Маслова, жившая рядом с больницей. Ученики – Костя Иванов, Оля Новикова, Слава Ермолаев, Володя Мичурин – приходили и читали Льву научные книги и фантастику, которую он очень любил. Это его отвлекало.

Наконец, я забрала Льва из больницы, но дома ему стало очень плохо, поднялась температура, начались страшные боли. Пробыл он дома всего неделю. Я вызвала скорую помощь. Те сказали: «Подозрение на воспаление легких, надо в больницу», и, конечно, отвезли опять в академическую. Я сказала: «Лёв, я приеду завтра утром». Вдруг рано утром звонит Лена Маслова и сообщает: «Я пришла к Льву Николаевичу, а мне говорят, что его увезли на операцию!» – «Как на операцию? Почему мне не позвонили?»

Его нельзя было класть на операцию. Они ему удалили весь желчный пузырь, а этого нельзя было делать – ткани были очень тонкие. Лопнула его чуть зарубцевавшаяся язва и образовались новые язвы, началось сильное кровотечение. И уже остановить было нельзя. В это время очень помог тележурналист Александр Невзоров: он объявил в своей передаче, что нужна кровь, и доноров пришло много.

Меня не пускали в реанимацию. Я звонила утром, вечером. Вдруг мне звонит из реанимации доктор и говорит: «Лев Николаевич очнулся и хочет есть, а у нас кроме соленой трески ничего нет. Так что приезжайте, привезите кашу».

Это Лев, конечно, придумал предлог, чтобы повидаться. Лев лежал в отдельной реанимационной палате весь бледный, опухший, опутанный проводами.

Он хотел меня повидать: видимо, чувствовал, что уже кончается. Посмотрев на кашу, сказал: «Ты чернослива туда не положила». – «Завтра привезу». Но завтра уже не было. Наконец мне сказали, что больше оставаться нельзя. Я поцеловала ему руку, поцеловала его самого, то есть простилась с ним. Я спросила: «У тебя что-нибудь болит?» – «Нет, ничего не болит». 15 июня Лев умер». Перед смертью он успел причаститься и собороваться.

После неоправданных бюрократических проволочек, в которых далеко не с лучшей стороны проявил себя тогдашний глава города А. А. Собчак, мэрия, получив разрешение от митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского владыки Иоанна, наконец определилась с местом погребения на Никольском кладбище Александро-Невской лавры, неподалеку от раки высокочтимого Львом Николаевичем святого благоверного и великого князя Александра Невского. Гроб с телом для прощания был установлен в Большом мемориальном зале Географического общества. Сюда, а также на отпевание в храме Воскресения Христова на Обводном канале и на кладбище стекались тысячи людей. У гроба в парадной форме и с шашками наголо стояли казаки. Накануне газета «Известия» опубликовала слово прощания (некролог), подписанное верным другом Л. Н. Гумилёва академиком А. М. Панченко и озаглавленное «Он был настоящим вольнодумцем». Официальные власти от организационных мероприятий самоустранились. Спустя положенное время на могиле ученого был водружен большой мраморный крест.

Вскоре вдова ученого Наталья Викторовна подарила городу просторную квартиру на Коломенской улице, дом 1/15, где последние два года проживала с мужем, с целью организации там мемориального музея, а сама переехала в Москву, где прожила еще десять лет и умерла 4 сентября 2002 года. Урна с ее прахом была захоронена рядом с могилой мужа. На доме, где разместился Мемориальный музей– квартира Л. Н. Гумилёва, через некоторое время появилась памятная доска с надписью «Выдающемуся ученому и тюркологу — от Республики Татарстан». Власти Петербурга так и не удосужились увековечить память своего великого сына. За них, как мы видим, это сделали благодарные татары. А в новой столице суверенного Казахстана в 1996 году был учрежден Евразийский национальный университет имени Л. Н. Гумилёва.

Известный писатель Дмитрий Михайлович Балашов (1927—2000), считавший себя учеником Гумилёва, в эссе «Памяти учителя», опубликованном вскоре после смерти Льва Николаевича, писал: «Обнажим же головы все — соборно! Гении русской земли — часть нации и ее порождение. Но и нация, родившая гения, должна почуять ответственность свою перед ним. К ней направлены глаголы призывающие, и она должна им достойно ответствовать. Иначе голос гения замолкнет, как колокол на погосте, никого не разбудив. Проснемся ли? В статьях и книгах все чаще звучат упоминания великого имени, все чаще встречаются те, кто и прочли, и поняли, и приняли гумилевские глаголы. Быть может, все это знак отнюдь не медленности, но быстроты распространения его идей? Ибо нас много, и мы разные, и земля наша велика зело! Но давайте поймем, что цепь исторических событий, выходящая из тьмы прошлых веков к будущему, нерасторжима. <…> Давайте вновь сплотимся воедино, перестанем уничтожать среду своего обитания, как и друг друга, давайте вспомним, что мы, даже и в бедах, великая страна, великий народ и великое содружество народов <…>». Сказанное сбывается с каждым годом и никогда не потеряет своей актуальности…


Загрузка...