ОСТАНОВИТЕ МАЛАХОВА! Социально-педагогическая повесть

ВВЕДЕНИЕ В ТЕМУ

ПОВОД. «Уважаемые товарищи! Пишу в адрес газетчиков, потому что они, даже не публикуя материал, могут сделать многое. Хочу надеяться, что те, кому попадет в руки это письмо, найдут время серьезно задуматься над большой бедой, идущей по нашей земле: я имею в виду неумеренно распространившуюся преступность. Катастрофические размеры ее в США, о чем пришлось говорить на весь мир президенту, есть сигнал для всего человечества, в том числе и для нас. Но если за рубежом имеются все основания для преступности, то чем можно объяснить это явление в нашей стране? Неужто мы что-то где-то проглядели? Прошу ответить мне через газету или личным письмом, или даже совсем не отвечать, но только не оставляйте эту тему без внимания.

С уважением инженер Р. Молчанов. Город Николаев».


СИТУАЦИЯ, Известно, что за всю историю человечества пока еще не было общества, свободного от преступности, хотя мало кто считал и считает это зло фатально неизбежным. Известно, кроме того, что в разные периоды времени преступность то увеличивалась, то уменьшалась, причем без видимых к тому оснований.

Спрашивается: в чем дело?

У журналистов есть то преимущество, что, не всегда умея ответить на вопрос, они обладают возможностью его задать. С этого начал я, обратившись к весьма крупным специалистам-криминологам: «Назовите, пожалуйста, причины подростковой преступности в нашей стране?» Не буду описывать выражения лиц моих собеседников. Скажу главное. Все они, бесспорно, не жалели сил и средств, изучая проблему, чему свидетельством были многочисленные исследования, — это с одной стороны. С другой — мне нетрудно было убедиться, что мнения их разноречивы, а выводы робки. Стройной концепции, объясняющей происхождение преступности, пока не существует. Впрочем, с таким же «успехом» не существует единой теории микромира — в физике, происхождения жизни — в биологии, и вовсе не потому, что ученые ленятся или не хотят вырабатывать строго научные концепции, а в силу невероятной сложности проблем. Если атом неисчерпаем, то следует предположить, что духовный мир человека тоже не имеет предела. Каждый индивидуум — это, в сущности, вселенная.

Стало быть, претензий к науке нет и быть не может. Нам остается терпеливо ждать, тем более что советские ученые, особенно в последнее время, предпринимают поистине титанические усилия, чтобы докопаться до сути.

В своих новейших работах они стали исходить из трех важных принципов.


Принцип первый. Объяснять преступное поведение современного молодого человека одними пережитками прошлого в сознании и влиянием буржуазной идеологии, «не замечая» того, что не только он сам, но и отец его с матерью родились при Советской власти, сегодня уже не просто неприлично — нельзя.


Принцип второй. Также нельзя объяснять преступность только безнадзорностью детей, алкоголизмом их родителей, материальным положением семьи, ее культурным и образовательным уровнем, умственными способностями ребенка или состоянием его психики, поскольку все это не причины в строго научном смысле слова, а всего лишь внешние и вполне очевидные факторы, которые, во-первых, не обязательно толкают человека на преступление, а чаще способствуют его совершению и, во-вторых, сами нуждаются в объяснении.


Принцип третий. Истинные причины преступности не лежат на поверхности, а глубоко скрыты, с трудом поддаются анализу и учету, и, хотя их голыми руками не возьмешь, они есть, и найти их можно. Главное направление поиска — социально-психологическая сфера. Не отдельно «социальная» и не отдельно «психологическая», а именно так, как сказано: через дефис. Каждый читатель, вероятно, имел возможность убедиться в том, что люди в одинаковых условиях зачастую ведут себя по-разному, в разных условиях — одинаково, а это значит, что ни внутреннее психологическое состояние, ни внешние социальные факторы сами по себе еще не определяют поведения человека: только вместе.

Из социально-психологической сферы наши ведущие ученые выделяют прежде всего процесс воспитания. «Я не знаю ни одного случая, — писал А. Макаренко, — когда бы полноценный характер возник без здоровой воспитательной обстановки или, наоборот, когда характер исковерканный получился бы, несмотря на правильную воспитательную работу». Поскольку воспитанием нового человека практически занимаются семья и школа, ученые и направили туда острие своего поиска. Именно семья как первичная ячейка государства и именно школа как проводник общественного воздействия на подростка несут в себе и зеркально отражают все социальные процессы, происходящие в общество. А ребенок, в свою очередь, обладает той самой психологией, врожденной или воспитанной, преломившись через которую социальные процессы либо толкают его на преступления, либо предохраняют от них. Даже темперамент ребенка, по мнению советского психолога А. Краковского, является основной причиной того или иного поведения, которое при соответствующих условиях может принимать антисоциальный характер.

Не знаю, как читателю, мне этот путь размышлений кажется наиболее конструктивным. Он хорошо «просматривается» от начала до конца и предполагает в итоге не мнимые умозаключения, а реальный и практически ценный результат, — скорее бы он только был!

Теперь я приведу некоторые данные, косвенно подтверждающие правильность и перспективность избранного направления. Эти сведения касаются так называемых ранних форм антиобщественного поведения подростков, которые являются как бы первым звонком, предупреждающим об опасности. Так вот, по данным одного конкретного исследования, проведенного институтом Прокуратуры СССР, из каждых ста несовершеннолетних, осужденных за преступления, двое когда-то начинали с картежных игр, один — с употребления вина, двое — с мелких краж у товарищей по школе или у соседей по дому, один — с бросания камней в проходящие мимо поезда и так далее. Но самой кричащей и неожиданной оказалась цифра «бегунов»: семьдесят четыре подростка уходили и убегали из родного дома, прежде чем пойти на преступление.

Стало быть, именно в семье и, вероятно, в школе завязывается тот роковой конфликтный узел из социальных и психологических причин, развязка которого приводит к трагическому финалу.

К сожалению, большего нам цифры не говорят: при всей своей красноречивости они не содержат открытий, а только указывают место, где можно их сделать.


ЗАМЫСЕЛ. 12 декабря 1972 года, около 11 вечера, Надежда Рощина возвращалась домой от подруги. Она сошла с автобуса, перебежала улицу и направилась в переулок. В руках у нее была сумочка, и Рощина невольно сжала ее, когда увидела впереди человека. Переулок был пуст, под ногами у Рощиной хрустел снег, тускло светил на углу одинокий фонарь. Человек был неподвижен, он стоял у витрины овощного магазина, и вопреки логике, но в точном соответствии с законами страха, Рощина вместо того, чтобы ускорить шаг, его замедлила. Человек молча пропустил девушку, но вскинул голову в черной каракулевой шапке с опущенным козырьком, потому что, наверное, козырек мешал ему смотреть, а смотреть было нужно, хотя этот же козырек не позволил Рощиной разглядеть лицо незнакомца. И тоскливое предчувствие сжало сердце девушки.

Она сделала шаг, второй, третий, и в этот момент человек, оттолкнувшись спиной от витрины, как-то сбоку приблизился к ней и молча ударил рукой по сумке. Сумка, однако, не упала, и он тут же сказал: «Молчи. Убью». Его голос прозвучал потрясающе бесстрастно, как если бы он произнес: «Снег идет. Зима». И жуткий страх перехватил горло Рощиной, и вновь вопреки логике она еще крепче сжала сумку. Тогда он, почувствовав сопротивление, снова ударил, но уже не рукой, а ножом.

Тут же брызнула кровь, тепло которой Рощина ощутила, хотя никакой боли не было. Сумка упала, человек нагнулся, поднял ее и не пошел, а мерзкой рысцой побежал по переулку. Девушка машинально сделала за ним несколько шагов, словно трусливый бег незнакомца развязал ей ноги. Когда он заворачивал за угол, Рощина даже негромко произнесла: «Отдай!» — и только в этот момент почувствовала нестерпимую боль.

Утром следующего дня она сидела в отделении милиции положив забинтованную кисть на колени и поглаживая ее здоровой рукой, как котенка. Дежурный, молодой милиционер писал протокол, а когда по коридору кто-то протопал коваными сапогами, крикнул: «Олег Павлович!» Дверь отворилась, вошел старший лейтенант милиции, и дежурный, кивнув на Рощину, сказал: «Еще одна». Вошедший почему-то сразу все понял и ухмыльнулся. «В черной каракулевой шапке? — сказал он Рощиной. — А козырек вот так?» Рощина удивилась и даже привстала: «Вы его знаете?!» Старший лейтенант странно посмотрел на нее, сказал: «А вы?» — и пошел из дежурки. У порога он, однако, остановился и произнес: «Кричать надо. Караул! Без крика и мы глухие. У нас у каждого по два уха и по два глаза, а вы все думаете, что по десять. Поняла?» Рощина сказала: «Поняла». Старший лейтенант немного смягчился и спросил: «Чего там было-то, в сумке?» — «Помада, — быстро ответила девушка, — потом комсомольский билет, клипсы, пропуск и это, записная книжка». — «Деньги были?» — вмешался дежурный. «Да, — повернулась к нему Рощина. — Три с мелочью. Еще неделю жить до получки». — «Ладно, — сказал старший лейтенант. — О деньгах забудь, а документы он обычно подбрасывает». И ушел.


С этого эпизода можно начать нашу повесть, а можно и с другого, выбор богатый. Но так как читателю обещана не простая по жанру повесть, а социально-педагогическая, я должен предупредить заранее, что искать таинственного человека в черной каракулевой шапке с опущенным козырьком не буду, а попытаюсь установить причины, которые привели его 12 декабря 1972 года в 11 вечера на автобусную остановку «с целью грабежа», как пишется в таких случаях в протоколах допроса.

Мой замысел прост: вместе с читателем проследить жизненный путь грабителя и нащупать «горячие точки» его преступной судьбы.

Описанный выше эпизод документален, за исключением, быть может, скромного домысла в виде скрипящего под ногами снега и одинокого уличного фонаря с тусклым светом. Правда, позже я был в этом переулке, но в летнюю пору, не зимой, а фонари сосчитать не догадался, боюсь, их было больше. Зато действующие лица реальны: двадцатилетняя Надежда Рощина, контролер ОТК радиозавода, и дежурный по отделению Игорь Иванович Зацепко, и старший лейтенант Олег Павлович Шуров, работник детской комнаты милиции, и, конечно же, человек в черной каракулевой шапке. Его имя Андрей, фамилия — Малахов, он 1957 года рождения и в то время, к которому относится описанный эпизод, учился в 8-м классе «Б» 16-й средней школы.

ПОЛАГАЮ НА ЭТОМ ВВЕДЕНИЕ ЧИТАТЕЛЯ В ТЕМУ ИСЧЕРПАННЫМ.

I. В КОЛОНИИ

ФОРМАТ «ТРИ НА ЧЕТЫРЕ». Я сидел в маленькой комнате психолога, имеющей небольшое зарешеченное окно. Ко мне по очереди водили колонистов, и вот однажды привели Малахова, но я прерву сам себя, чтобы сказать несколько слов о том, какие соображения привели меня в колонию.

Сначала я решил было идти не по следам событий, а рядом с ними. Работники милиции предложили заманчивый вариант: они берут меня на тщательно подготовленную операцию, я наблюдаю будущего героя повести «в работе», потом присутствую при его задержании, посещаю в камере следственного изолятора, а затем — говорили они — будет суд, во время которого я смогу познакомиться с родными и товарищами подсудимого.

От этого плана пришлось отказаться. Прошлое преступника интересовало меня больше, чем настоящее, между тем обращаться к нему с расспросами в столь сложный для него момент я, конечно, не мог, и ему вряд ли было до бесстрастных воспоминаний. По свидетельству Достоевского, душевное состояние подсудимых всегда тяжелее, чем у «решенных», а я искал как раз человека, уже принявшего свою судьбу и успокоенного приговором. Степень его откровенности, полагал я, будет неизмеримо выше, психологическое состояние уравновешенней, раскаяние — налицо, а воспоминания, очень важные для меня, станут и для него источником сил на будущее.

Пусть не смущает читателя то обстоятельство, что я откровенно втягиваю его в авторскую «кухню». Конечно, можно было бы сделать приглашение к столу, когда «кушать подано», но это неправильно. В нашей повести, освобожденной от погонь, засад и перестрелок, драматургия событий будет развиваться не за счет внешнего сюжета, а за счет внутреннего, который, как известно, двигается только мыслью. Значит, читатель должен быть в курсе каждого шага автора, чтобы вместе с ним искать, терять, сомневаться, на что-то рассчитывать, разочаровываться, в чем-то утверждаться — одним словом, вместе с ним думать.

Итак, я приехал за героем в колонию. Передо мной положили папки с «делами» колонистов, но я не столько читал копии судебных приговоров, сколько вглядывался в фотографии «три на четыре», пытаясь угадать, кто из них поможет мое добираться до истины. Увы, никто! У подростков были очень разные лица, но с поразительно одинаковым специфическим выражением недетскости, пустоты и, я бы даже сказал, тупости — выражением, лишенным намека на мысль. Это очень меня пугало, хотя я знал, что среди осужденных могу встретить не более пяти процентов умственно отсталых. Неужто социологи ошиблись?

Когда же их стали ко мне приводить, фотографии «ожили», и я убедился, что опасения мои напрасны. Ведь это были не любительские снимки, сделанные во дворе родного дома, а работа тюремного фотографа: фас и профиль, и дощечка в руках с именем и фамилией, и тяжкий груз содеянного, и психологическая придавленность от самого факта нахождения в тюрьме, и невеселая перспектива несколько лет прожить в неволе — разве все это может не отразиться на внешности человека? Но стоило им задуматься над моими вопросами, стоило на мгновение отвлечься от своей печальной участи, как нечто живое и человеческое мелькало в глазах, и лоб становился выше, и все лицо принимало типично детское выражение, и сам я в такие моменты забывал о том, что имею дело с людьми, совершившими жестокие и отвратительные преступления, за которые и попали они в эту колонию «усиленного режима», куда с пустяками не присылали.

У каждого из них, не могу не вспомнить Ф. Достоевского, «была своя повесть, смутная и тяжелая, как угар от вчерашнего хмеля». Я слушал, записывал бесконечные «истории жизни» и чувствовал при этом, что они почти не лгут. Я говорю «почти», так как не имел возможности оперативно проверить правдивость их слов, а «поправку на ложь» просто обязан был делать. Ведь они, во-первых, естественно, боялись ухудшить свое положение в колонии, а потому либо придерживали язык за зубами, либо слегка приукрашивали себя и действительность. Во-вторых, они так же естественно надеялись получить от меня хоть какую-нибудь льготу за «красочный рассказ»: дополнительное свидание с родными, пачку сигарет, на худой конец — возможность покурить вместе со мной, и, уходя, почти каждый из них говорил: «Вызовите меня еще, я такое расскажу!» — потому что беседа была для них счастливой возможностью освободиться на какое-то время от работы. Наконец, в-третьих, они боялись ненароком выдать товарищей, избежавших суда и пока уцелевших на свободе, так как не знали, кто я такой и почему интересуюсь их прошлым, то ли из научных соображений, то ли продолжаю следствие по уголовному делу. Строгая дисциплина лишала их «вольной» привычки задавать вопросы; когда же я сам говорил, что прислан из газеты, они и рады были поверить, да уже не могли, и у меня к ним по этому поводу не имелось претензий.

Так или иначе, но я был для них «человеком с воли», и этого было достаточно, чтобы они тянулись ко мне, одновременно меня опасаясь. Смиренные позы, уложенные на колени руки, выжидательно-настороженные взгляды, непросыхающая надежда хоть на какое-нибудь облегчение судьбы и лихорадочная работа мозга: кто, что, почему, зачем, что еще спросит, как ответить, сказать правду или соврать, заплакать или засмеяться?.. Как мучительно тяжело, поверьте мне, читатель, глядеть на этих несчастных, потерявших жизненную ориентировку, а вместе с ней не только детское, но уже и просто человеческое лицо!

Но вот однажды ко мне привели колониста. Он сел на стул, снял шапку-ушанку, положил на колени, выслушал первый традиционный вопрос, касающийся срока наказания и состава преступления, и четко, как и положено в колонии, ответил, что осужден по статьям 145, 89 и 212-«прим» на пять лет лишения свободы. Затем попросил сигарету. Глубоко затянувшись, вдруг сказал: «Извиняюсь, конефно, а фто вас, собственно, интересует?»

Это был Малахов.


ДИАЛОГ. В анкете, в графе «Близкие родственники», он вывел: «Бабушка», — и поставил точку. Потом, даже не исправив ее на запятую, по настоянию, вероятно, делопроизводителя, дописал небрежным и почти неразборчивым почерком, как если бы произнес скороговоркой: «отец, мать». Этот факт, замеченный мною раньше, и послужил основанием для встречи и такого диалога:

— Кого из родственников ты хотел бы сейчас увидеть?

— На свиданке, что ли? Никого.

— А бабушку?

— Так она болеет.

— В таком случае мать?

— Мать можно, у меня как раз белье изорвалось.

— Ну а отца?

— Не приедет.

— Это почему же?

— А все равно разговора не получится.

— У тебя счеты с отцом?

— Можно еще сигарету? Никаких счетов.

Говорил Малахов охотно, делая паузы, чтобы проверить по выражению моего лица, удовлетворен я ответом или нет. Если ему казалось, что не очень, готов был тут же исправиться и испытать на мне другой вариант ответа. Увещевания по поводу того, что нужно сразу говорить правду, успеха не имели, хотя внешне он выражал полное сочувствие моим уговорам. Доверие между нами долго не налаживалось, но я надеялся, что оно будет, что это дело времени.

Для начала мне важно было установить, насколько соответствует Малахов типу современного молодого преступника, который «высчитан» социологами. Так, например, он был школьником, и с этой точки зрения типу не соответствовал, потому что в преступных делах печальное первенство было за работающей молодежью. Зато он был городским жителем, а город давал во много раз больше подростковой преступности, чем село; имел незаконченное среднее образование, как подавляющее большинство его коллег по несчастью; относился к тем семидесяти из каждой сотни осужденных несовершеннолетних, которые воспитывались двумя родителями и потому формально не считались безнадзорными.

Разумеется, среднестатистическая личность всегда отличается от конкретной, как манекен от живого человека, и я понимал, что полного совпадения быть не может. Но и мое стремление объяснимо: я хотел, чтобы «герой» повести был таким и пережил такое, что позволило бы мне, следуя за ним по пятам, охватить как можно больше типических черт действительности.

Но вернемся к Малахову. «Букет» из трех статей уголовного кодекса означал, что он занимался открытым похищением имущества граждан, то есть грабежом, совершал, кроме того, тайные кражи в палатках и магазинах и еще угонял автотранспорт. О своих преступлениях он рассказывал спокойно, без лишней аффектации и с таким подробным изложением технологии, будто речь у нас шла о рыбной ловле. Ни голод, ни нужда его красть не заставляли, семья была достаточно обеспеченной, и это обстоятельство соответствовало выводу ученых о том, что материальное положение человека как бы автономно к целям воровства, то есть прямой зависимости тут нет.

Я спросил у Малахова, какую наибольшую сумму денег ему приходилось держать в руках, и он задал встречный вопрос, никогда бы не пришедший в голову честному человеку: «Своих?» Затем предупредил ответ еще одним контрольным вопросом: «А вы не спросите, откуда?» Я сказал: «И так ясно, выиграл по лотерейному билету». Он улыбнулся и небрежно произнес: «Двести рублей». Я тут же поинтересовался, считает ли он эту сумму большой. «Да нет, — сказал Малахов, — это ж не две тысячи». — «А две — богатство? Было бы у тебя две тысячи, ты бросил бы воровать?» Он не ответил сразу, подумал, потом твердо произнес: «Надо шесть».

Уверен, он фантазировал на ходу, но обманывал не только меня — себя тоже, потому что и сам не знал, какая нужна сумма денег, чтобы покончить с воровством, существует ли она вообще и от нее ли зависит решение. Однако что-то все же заставляло его называть конкретную цифру, и именно «шесть», а не «три» или «девять», в этом загадочном «что-то» заключалась его суть, к познанию которой я стремился.

Малахов был чуть выше среднего роста. Глаза голубые, хитрые и, что называется, с поволокой. Не будь он стрижен наголо, я бы считал его шатеном. Позже мне показали его «вольную» фотографию: прямые и длинные волосы, которые приятно для постороннего взгляда закидываются назад одним движением головы. Плечи у Малахова были широкие, вся фигура говорила о том, что, возмужав, он превратится в крепкого, основательного мужчину. Но более всего меня пленяла его мягкая, я бы даже сказал, младенческая шепелявость, никак не вяжущаяся с синей арестантской одеждой и преступной биографией.

— Извиняюсь, конефно, а фто вас, собственно, интересует?

— Меня интересует, — сказал я, — думал ли ты когда-нибудь, почему именно тебе приходится сидеть в колонии, а точно такие ребята, как ты, гуляют на свободе?

— Ну и фто? Думал.

— И до чего додумался?

— Им повезло. А меня накрыли.

— Ну и дурак, — сказал я откровенно. — Знаешь, Андрей, твоя жизнь может оказаться для некоторых хорошим уроком. Хочешь добровольно послужить общему делу?

— Не футите? Тогда пифыте: согласен!

Вот так был сделан мой выбор. Я понимал, что отныне, с какими бы неожиданностями и «неправильностями» я ни столкнулся, изучая жизнь Андрея Малахова, я не оставлю работу, потому что его личная судьба будет волновать меня не меньше, чем вся проблема преступности.

II. ТОЧКИ ОТСЧЕТА

НА ФИНИШНОЙ ПРЯМОЙ. К моменту нашего знакомства Андрей Малахов обладал ярко выраженной и законченной психологией преступника. Это обстоятельство подтвердил психолог колонии, который по моей просьбе провел с Малаховым несколько тестовых бесед. Одну из них предлагаю читателю в стенографической записи.

П с и х о л о г. Слушай меня внимательно, а потом дай оценку услышанному. Некий Михаил, пятнадцати лет, однажды пошел купаться…

М а л а х о в. На речку?

П с и х о л о г. Несущественно. Предположим, на речку. Важно то, что он сидел на пляже с невеселыми мыслями, потому что вечером ему предстояла встреча с друзьями, а Миша был у них в долгу. Они часто угощали его вином. Он же их — ни разу, так как не имел денег. У матери просить бесполезно…

М а л а х о в. Факт!

П с и х о л о г. Вот и Миша это знал. А где достать — раздумывал. Тут надо иметь в виду, что деньги были нужны Михаилу необязательно в тот день. Вечером, как обычно, он мог встретиться с товарищами, попить их вина, они бы опять покуражились над ним — и все. А ему в принципе следовало решить, где доставать деньги, чтобы хоть когда-нибудь отблагодарить приятелей.

М а л а х о в. Ну?

П с и х о л о г. Не торопись. И вот он, сидя на пляже, вдруг увидел, как один гражданин положил под костюм кошелек и часы и пошел в воду…

М а л а х о в. Ну!

П с и х о л о г. Совершенно верно. Миша так и сделал. Мысль мелькнула у него мгновенно: «Вот и деньги!» Он взял кошелек и часы…

М а л а х о в. А костюм?

П с и х о л о г. Нет, костюм не взял. И сделал, как ты иногда говоришь, «ноги-ноги». А вечером угостил друзей. Спрашивать тебя, одобряешь ты Мишин поступок или нет, думаю, лишено смысла. Верно?

М а л а х о в. Если бы вы не сказали, что это какой-то Миша, я бы подумал, что вам заложили… одного моего знакомого. Он тоже был на речке и тоже однажды взял костюм и транзисторный приемник, но денег в костюме не было, всего два рубля.

П с и х о л о г. Понятно. А теперь вот такой вопрос: был ли у Миши другой выход?

М а л а х о в. Как это — другой выход?

П с и х о л о г. Другой — то есть честный. Какой-нибудь честный способ достать деньги?

М а л а х о в. Работать, что ли? А куда бы его взяли?

П с и х о л о г. Предположим, на почту, носить телеграммы.

М а л а х о в. За сороковку в месяц? Да разве это деньги? А если бы даже деньги, то как их потом пропьешь с ребятами, если все знают, что ты работаешь? Мать на твои деньги лапу — раз! И опять на речку? Так, по-вашему, получается? Не-е, что-то не то вы говорите.

П с и х о л о г. Предположим. Но слушай дальше. В твоем уголовном деле, кажется, есть эпизод с ограблением гражданки Рощиной. Я не ошибся?

М а л а х о в. Ну?

П с и х о л о г. И ты был, кажется, вооружен?

М а л а х о в. Это ножичек-то? С выкидным лезвием? Я для себя его носил, просто так.

П с и х о л о г. Вот и наш Михаил тоже носил для себя ножичек. А однажды ночью он пошел вместе с компанией грабить магазин. Вдруг в самый ответственный момент появился сторож. Что бы ты посоветовал Михаилу и его товарищам делать?

М а л а х о в. Что! Бежать!

П с и х о л о г. Но бежать им уже не имело смысла, так как сторож кого-то из ребят знал в лицо и сразу об этом сказал. Посоветовал бы ты убрать сторожа?

М а л а х о в. Убить, значит?! Да вы что! Лучше отсидеть года два — и дело с концом!

П с и х о л о г. Два не получится. Кража групповая, грабители вооружены, действовали по сговору и не в первый раз…

М а л а х о в. И по скольку бы им дали?

П с и х о л о г. Не знаю, но, думаю, лет по десять.

М а л а х о в. Хм… А этот ваш Михаил хорошо знал ребят? Заложить не могли?

П с и х о л о г. Полная гарантия.

М а л а х о в. Тогда — конечно. Делать-то больше нечего, а?

Перед нами финишная прямая нашего героя, хотя мы и знаем, что от словесного принятия убийства до его реального осуществления дистанция колоссальная. Однако Малахов, несомненно, «в пути», — когда же он сделал свой первый шаг? Что считать началом его стремительного движения вниз?


НА СТАРТЕ. В ту пору Андрей ходил в детский сад. И вот однажды, вероятно из педагогических соображений, воспитатели велели детям принести самодельные лопатки. Именно самодельные, не купленные, а сделанные дома вместе с папами или дедушками. Дед Андрея, тогда еще живой, лежал в больнице, а отец не умел и не хотел заниматься лопатками. И Андрей явился в сад без ничего. Мотив его дальнейшего поступка очевиден: нежелание быть «белой вороной». Как реализовать этот мотив? Очень просто: Андрей пошел в соседнюю группу, взял чужую лопатку и выдал ее за свою. Об этом никто не узнал, мальчишку не разоблачили, — кстати, до нынешнего дня, он только мне признался, когда я попросил его рассказать о первой в жизни краже, и то, что он вспомнил именно лопатку, само по себе знаменательно. Психологи, к которым я обратился за толкованием факта, единодушно признали, что детсадовский эпизод мог явиться мощным толчком для формирования в будущем преступных намерений.

Не слишком ли категорично?

Давайте посмотрим, из чего исходили психологи. Прежде всего из старой истины, что в каждом взрослом человеке хранится он сам — ребенок. Конечно, семнадцатилетний Андрей Малахов имел немного сходства с пятилетним мальчиком Андрюшей, но был немыслим без него, как немыслим пар без породившей его воды, какими бы новыми качествами он ни обладал. Кроме того, психологи ссылались на новейшие исследования, подтверждавшие прямую зависимость характера взрослого человека даже от таких невинных компонентов его младенчества, как сон, кормление и бодрствование. Если, положим, только что проснувшегося грудного ребенка сразу кормить, а затем позволять ему, сытому и веселому, какое-то время бодрствовать, и лишь затем укладывать спать, и постоянно придерживаться этого распорядка, у младенца станет вырабатываться оптимистический характер. Если же цикл нарушить, если голодного ребенка заставлять бодрствовать, а сытого — спать, и он будет часто и много плакать, его пессимистическое отношение к жизни можно считать обеспеченным.

На фоне столь тонкой и далекой зависимости грубая кража лопатки действительно выглядела зловещей, способной оставить неизгладимый след в мировоззрении Андрея Малахова.

Однако я все же возразил психологам, исходя из так называемой «правды жизни». Позвольте, сказал я, а как же быть с бесконечными детскими кражами яблок в чужих садах? С «обращением в свою собственность» кукол и совочков? С трудной привыкаемостью детей к таким непонятным для них социальным категориям, как «свое» и «чужое»? Как быть, сказал я, с нами, взрослыми, каждый из которых может покаяться хотя бы в одной незаконной, но, право же, невинной экспроприации, совершенной в далеком и даже недавнем прошлом? Неужели все мы обречены стать преступниками? А если ими не стали, то почему? Не говорит ли это о том, что зависимость слишком тонка и часто рвется, если вообще существует? И не ведет ли эта теория в чисто практические и далеко не безобидные дебри?

На все недоумения мне ответили таким силлогизмом: каждый преступник имеет в прошлом негативный поступок, но далеко не каждый, имеющий в прошлом негативный поступок, непременно становится преступником. Стало быть, история с лопаткой так и осталась бы рядовой «историей», не будь преступного финала, который, и то ретроспективно, превращает ее в факт, входящий в биографию Андрея Малахова с таким трагическим предзнаменованием.

Но в таком случае что это дает нам с вами, читатель? Что прибавляет история с лопаткой, даже окрашенная в зловещие тона и названная «первой кражей», к поиску причин, толкнувших нашего героя на путь преступлений? Практически ничего. Кроме единственного: мы получаем точку отсчета. С одной стороны, у нас разбойное нападение «с ножичком» на молодого контролера радиозавода Надежду Рощину, реальный эпизод из уголовного дела семнадцатилетнего Андрея Малахова. С другой стороны — кража лопатки, совершенная пятилетним ребенком и исполненная чисто символического значения. Между двумя этими фактами море условий, которые могли способствовать, а могли и препятствовать перерождению подростка в преступника.


А ВДРУГ ОН ТАКИМ РОДИЛСЯ? Я написал «перерождению» — и задумался, потому что употребление этого термина уже есть позиция, исходящая из того, что родиться преступником невозможно. Но тут же возник «странный» вопрос: все ли дети в детском саду, окажись они в положении Андрея Малахова, поступили бы так, как он? Каждый ли ребенок мог отправиться в соседнюю группу, чтобы присвоить чужую лопатку? По всей вероятности, не каждый, и коли так, вполне возможно предположить, что поступок Малахова был исключительным и стал следствием «чего-то». Чего именно? Уж не гены ли сыграли роковую роль? Не биологическая ли предрасположенность? Не психика ли Андрея Малахова, взятая отдельно и изолированно от внешних причин? В таком случае о каком «перерождении» может идти речь, если мальчик уже был «готов», если еще до истории с лопаткой он состоялся как преступная личность?

В науке по этому поводу давно идут споры, скрещиваются мнения и возникают дискуссии: какие факторы больше влияют на формирование преступных наклонностей — социальные или биопсихические? Заранее прошу простить меня за несколько упрощенное изложение некоторых старых и новых теорий, я буду делать это преднамеренно, чтобы максимально приблизить их к нашему конкретному случаю.

Итак, по одной из теорий, поведение Андрея Малахова должно диктоваться только психологическими процессами, происходящими в нем самом, причем, помимо его воли, так как «сознание, — говорят сторонники этой теории, — не является хозяином в своем собственном доме». Решающую роль в процессах должны играть два врожденных инстинкта: половой, названный «любовью», и инстинкт агрессии, разрушения, ненависти и зла, названный «смертью». Почему Андрей Малахов пошел и украл чужую лопатку? Для сторонников упомянутой теории вопрос яснее ясного: заложенная в психике ребенка потребность к ненависти и злу оказалась разбуженной, ничем не придавленной, и усыпить ее «обратно» уже ничто не могло. Таким образом, сам Андрей Малахов, получается, источник своих пороков, а не пороки общества — источник его преступного поведения.

По другой теории нам тоже не следует искать причину кражи вне Андрея Малахова. Достаточно измерить его череп, и по некоторым отклонениям от «нормы» мы легко определим, рожден ли он преступником. Если рожден, то кража, мол, была неизбежна: ни мы с вами, ни сам Малахов поделать ничего не могли. Общество способно лишь изолировать Малахова от себя, если угодно, не ожидая с его стороны преступного повода, по одним лишь «показаниям» черепа, то есть сразу посадить его за решетку или уничтожить еще в младенчестве.

Третья теория: характер Андрея Малахова должен зависеть от его комплекции. Был бы он мальчиком полным и невысоким, он не пошел бы в соседнюю группу воровать лопатку, потому что для данной комплекции характерны дружелюбие, приветливость, общительность и покладистость, что вряд ли совместимо с воровством. Был бы Андрей худым и высоким, и тут беспокоиться не о чем: его натура была бы романтичной, мечтательной и застенчивой.

Несчастье Малахова заключалось в том, что он имел развитую по сравнению со сверстниками мускулатуру, и именно это предопределило его темперамент: агрессивность, резкость, вспыльчивость, то есть такие свойства, которые, конечно же, стоят к воровству много ближе, чем дружелюбие или застенчивость.

Если исходить из более современных теорий, умственные способности Андрея Малахова должны быть подвергнуты очень серьезной проверке. Дело в том, что успехи медицины оказывают, так сказать, «медвежью услугу» человечеству, спасая от естественной гибели новорожденных дебилов, олигофренов и прочих умственно неполноценных детей, которые резко увеличивают контингент потенциальных преступников. Кроме того, известно явление мутации, еще не раскрытое по своему механизму, но связанное с появлением нового или изменением старого наследственного признака, в результате чего в стае черных ворон вдруг рождается белая, у родителей-брюнетов — ребенок-альбинос, а в самой благонадежной и высоконравственной семье — сын-преступник.

Я мог бы продолжить изложение теорий, но, думаю, можно остановиться, ибо общая их направленность читателю ясна. Они не плод досужих фантазий, а результат долгих и, как правило, добросовестных исследовании ученых — З. Фрейда, О. Ломброзо, Э. Кречмера и других. Не лишенные здравого смысла, некоторые из перечисленных теорий достаточно обоснованы, а потому спорить с ними нелегко. И хотя научных доводов в пользу, к примеру, того же мутационного происхождения преступности пока еще нет, грубое отрицание феномена тоже невозможно, по крайней мере, «до выяснения истины».

В последние десятилетия, когда период недооценки генетики миновал, значительные успехи сделали и советские ученые. Собравшись на первый Всесоюзный симпозиум по проблеме биологического и социального в развитии человека, они обнародовали интереснейшие исследования. Эти исследования основаны на признании изначальных, заложенных от рождения наследственных потенциальных возможностей человека, которые реализуются под влиянием внешней среды. Уже не подвергается сомнению то обстоятельство, что биологические факторы влияют на формирование некоторых качеств характера, таких, как пассивность, активность и стеничность, между тем от этих качеств характера в значительной степени может зависеть способность человека к совершению противоправных поступков. Нашими учеными доказано, что наследственность небезучастна к успеваемости детей, воздействует на силу лабильности и динамичности подростка, что на акселерацию влияет смешение генов, происходящее, в свою очередь, из-за миграции населения и межнациональных браков, и так далее. Симпозиум показал, что главной задачей науки на нынешнем этапе является не борьба за признание генетики, а углубление внутрь проблемы: раскрытие механизма влияния наследственности. Потому так широко и развернулись у нас в последние годы различные исследования, в том числе «близнецовые», ставшие известными на весь мир.

Общий вывод, исходя из вышеизложенного, я сделаю, вероятно, такой. В споре ученых о происхождении преступности для нас с вами, читатель, не так важна суть каждой теории, сколько отводимое ей место. Если мы в принципе будем считать биопсихические процессы главными и определяющими преступное поведение человека, игнорируя при этом социальные условия или отодвигая их на второй план, тогда нам заранее следует отказаться от возможности как-то влиять на преступность, по крайней мере, на современном этапе развития науки.

Но если мы, не отрицая связи биопсихической структуры человека, особенно подростка, с возможностью совершения им преступления, будем исходить из того, что основными и определяющими все же являются социальные условия, тогда борьба с причинами преступности не лишается смысла, тогда наше вмешательство возможно уже сегодня.

Мой вывод, таким образом, продиктован скорее тактическими соображениями, нежели научными, и я предпочитаю сказать об этом откровенно. Я не ученый, мой «интерес» сугубо утилитарен, и мне некогда ждать решения столь горячей проблемы от генетиков, которые когда-нибудь обнаружат — а может, и не обнаружат — в своих лабораториях «ген преступности» и найдут возможность — а может, и не найдут — аккуратно вынимать его из новорожденных младенцев, освобождая тем самым человечество от постоянного страха перед насилием. Я верю ученым? Да, верю. Но вынужден исходить из реального положения дел с преступностью и реальных возможностей современной науки.

Наконец, я исхожу еще из того, что, если даже мутация, мускульная сила, «эдипов комплекс» и прочие биопсихические факторы все же сыграли в печальной судьбе моего героя какую-то роль, я не сумел увидеть ее с такой ясностью и отчетливостью, с какой увидел действие внешних причин — действие жестокое, безусловное, но, право же, вполне отвратимое.

Молчать о них?

Тогда незачем было открывать рот.

III. МАЛАХОВЫ

ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. Вернувшись из колонии, я прежде всего позвонил Малаховым домой. К телефону подошла бабушка. Я представился и едва успел произнести имя Андрея, как она зарыдала. Пытаясь успокоить бедную женщину, я стал говорить о румянце на щеках внука, о его прекрасном аппетите, о полезности работы на свежем воздухе, хотя и понимал беспомощность подобного утешения. Родителей Андрея дома не оказалось, они были на работе, и мы договорились с Анной Егоровной — так звали бабушку — о встрече на следующий день. Попрощавшись, она еще долго не вешала трубку, словно боялась оборвать нить, которая связывала ее с внуком, и я тоже не нажимал на рычаг, чувствуя себя приобщенным к чужому, но очень понятному горю.

На следующее утро, подходя к пятиэтажному зданию, в котором жили Малаховы, я еще издали увидел во дворе машину «Скорой помощи». Два санитара вынесли из подъезда седую старую женщину, и я молча проводил ее глазами, не сомневаясь в том, что это и есть Анна Егоровна. Позже врачи сказали, что у нее случился спазм сосудов головного мозга, слава богу, не инфаркт, это был бы второй по счету, и я казнил себя за неосторожный телефонный звонок.

Родителей Андрея и на этот раз не было дома. Я кинулся на завод с единственной целью — сообщить им о случившемся, а если они уже знают, выразить сочувствие и как-то объясниться. Дозваниваясь из проходной по внутреннему телефону до Зинаиды Ильиничны Малаховой, я ощущал себя уже не просто корреспондентом, а, по крайней мере, участником событий, быть может, даже больше, чем мне хотелось бы.

— Нам не о чем с вами разговаривать, — сухо сказала Зинаида Ильинична, как только я назвался, и повесила трубку.

— Послушайте, — начал я, вторично набрав номер, — я вовсе не собираюсь говорить о вашем сыне, а только хочу сообщить, что Анна Егоровна… — Но короткие гудки вновь прервали поток моего красноречия. В третий раз, услышав голос Малаховой, я, кажется, уже кричал: — Анну Егоровну на моих глазах увезла «Скорая помощь», а вы!..

— Что я?! — прокричала она в ответ. — Это вы довели ее до такого состояния! Оставьте меня и мою семью в покое! С нас хватит одного горя, вы хотите, чтобы было еще? Встречаться с вами я не намерена! А с Анной Егоровной, даже если ее действительно увезли в больницу, я разберусь без вашей помощи!

Признаться, к такому повороту я не был готов. Отказ от разговора обычно задевает самолюбие журналиста, но на сей раз дело было не в этом. Стоя в проходной, я думал о том, могу ли я позволить себе «не вмешиваться» и «оставить семью в покое», если член этой семьи, да к тому же еще подросток, сидит в колонии за совершение особо опасных преступлений. Стало быть, кто-то из членов семьи, этой первичной социальной ячейки, должен нести ответственность перед обществом за воспитание ребенка. Имею ли я право повернуться сейчас и гордо уйти, не потребовав от матери хотя бы объяснений?

— Вы из газеты? — прервала мои размышления полная женщина с тонкими поджатыми губами. — Что вам угодно?

Глаза у Малаховой были злые и страдальческие. Она не сдерживала слез и не собиралась их скрывать. Я предложил немедленно отправиться в больницу, куда увезли Анну Егоровну, и только затем решить, когда мы будем разговаривать об Андрее, но Зинаида Ильинична наотрез отказалась.

— Нет уж! — произнесла она. — В моем распоряжении ровно пятнадцать минут, у меня квартальный план, а за Анну Егоровну не беспокойтесь, уж это вас совершенно не касается. Кроме того, прошу вас иметь в виду… — И она не просто сказала, а официально заявила, что рассталась с отцом Андрея, но не желает анализировать причины разрыва и просит меня категорически не вмешиваться в ее личную жизнь. Замуж она выходила по любви, Андрей был желанным ребенком, и претензий к мужу у нее никаких нет, — с меня должно быть достаточно и этих сведений. Если угодно, она готова прочитать стихи, в которых выразила свое отношение к бывшему супругу, для большей, так сказать, убедительности.

Мы стояли в проходной завода, мимо нас то и дело шагали люди, и более нелепого интервью в моей журналистской практике еще не было. Суть разговора уже не имела ни для нее, ни для меня никакого значения — только форма. Она читала стихи, я запомнил одну строчку, в которой речь шла о том, что теперь ее «обнимает осенний дождь и тоска, а вовсе не муж», — и не мог отделаться от ощущения какого-то фарса, ненатуральности, игры в переживания. Потом я вдруг предположил, что вся ее искусственность — всего лишь жалкая ширма, которой она пыталась прикрыть обнаженное сердце. Она была брошена мужем, ее мать лежала в больнице, а сын, сидящий в колонии, вероятно, уже давно был ее незаживающей раной, каждое прикосновение к которой причиняло ей физическую боль, — чего же еще я хочу от этой несчастной! Ведь никакие слова, в какой бы форме и манере они ни произносились, со слезами или с улыбкой, в прозе или в стихах, не выдерживали сравнения с тем, что творилось в душе измученной женщины.

— Зинаида Ильинична, я не хотел приносить вам новых страданий.

— Бог с вами, — великодушно произнесла она, — вы тоже на работе. Но лучше поговорите с «ним», его вам будет не так жалко.

Она имела в виду отца Андрея.

Роман Сергеевич Малахов работал инженером на том же предприятии, только в соседнем цехе. Представ передо мной с готовностью вполне равнодушного человека, он нашел в заводоуправлении пустой кабинет, предложил мне стул, сам удобно устроился напротив и пригладил черные, слегка тронутые сединой густые волосы.

— Вы готовы поехать в колонию, чтобы встретиться с Андреем? — задал я первый вопрос.

— Мы в разводе, вы это знаете? — сказал Малахов.

— Простите, не понял? Насколько мне известно, с детьми разводов не оформляют.

— Это я так, для справки, — произнес он, — чтобы вы были в курсе дела. А поехать не только готов, даже собирался.

— Вы уверены, что разговор с сыном у вас получится?

— Она уже наплела вам чего-нибудь? — спокойно произнес Роман Сергеевич.

— Нет, — сказал я. — «Наплел» ваш сын.

— А что именно?

— Роман Сергеевич, вам не кажется странным, что не я вас спрашиваю о позиции вашего сына, а вы меня?

Он совершенно не смутился, поправил ромбик на лацкане, свидетельствующий об окончании высшего учебного заведения, и громко потянул носом. Мне не было его жалко, я чувствовал, что теряю объективность, но ничего не мог с собой поделать. На протяжении нашей долгой беседы он выглядел слишком уравновешенным и, что самое противное, удовлетворенным, — не понимаю только чем. Я смотрел на Романа Сергеевича и представлял себе, каким будет Андрей лет через двадцать, и это представление сопровождалось в моей фантазии утратой чего-то положительного, что еще было в нынешнем Андрее, и приобретением чего-то неприятного, чем обладал его отец.

— Скажите, пожалуйста, вы в домино играете? — спросил я ближе к концу разговора, интуитивно почувствовав не столько необходимость, сколько возможность задать этот вопрос.

Он ни на мгновение не удивился и вообще не выразил каких-либо эмоций.

— Да, — сказал он, — играю.

— Во дворе?

— И в парке. Там есть такая беседка. А что?

— Но как же все-таки получилось, Роман Сергеевич, что сына вы проглядели? Упустили его? Можно сказать, потеряли?

Он отвернулся лицом к окну, и вдруг я уловил едва заметное движение мускулов на щеках, и быстро-быстро замигавшие ресницы, и понял, что он собирает сейчас все свое мужество, чтобы остаться мужчиной.

И тогда я сказал сам себе: «Не торопись! Не так все просто, как выглядит с первого взгляда…»


ОТЕЦ. Вот несколько эпизодов из детства Андрея Малахова, проливающих свет на его нынешнее отношение к отцу и в какой-то степени на воспитательную атмосферу, царящую в доме.

Андрею седьмой год. Вместе с родителями он отправляется за город по грибы. К вечеру, изрядно устав, семья выходит на большую поляну, где стоит стог сена. «Какая прелесть! — нечто подобное восклицает мать. — Давайте здесь заночуем!» Но отец начинает кричать Зинаиде Ильиничне, что она сошла с ума, и чуть ли не топает на нее ногами. «Папа, — вмешивается Андрей, — почему нельзя?» — «Много будешь знать, скоро состаришься!..»

Потом Андрей скажет мне, что его отец трус, — скажет легко, без переживаний, как о постороннем.

Когда ребенок дает оценку родителю, это оценка не приговор суда: она и доказательств не требует, и обжалованию не подлежит. Но все же я попрошу Андрея привести пример отцовской трусости, и вот тогда, на секунду задумавшись, он выкопает из памяти эту несостоявшуюся ночевку в лесу. «Ты все рассказал?» — скажу я, полагая, что им опущены какие-то очень важные детали, связанные то ли с паническим выражением глаз отца, то ли с его суетливыми жестами, — детали, более существенные для убийственной характеристики, нежели фабула эпизода. Андрей промолчит, только пожмет плечами и будет, вероятно, прав, потому что ведь это не он, а я стремлюсь к тому, чтобы убедить читателя, у него такой заботы нет. Применив свою собственную систему измерений, он пришел к выводу, что отец трус, и все, и кончен бал, и попробуйте ему не поверить, даже если отец приведет тысячу и одно доказательство своей храбрости.

Дети, как правило, идеализируют родителей, до поры до времени преувеличивая их возможности. Но если уж приуменьшают, то «не без дыма». Когда я напомнил Роману Сергеевичу эпизод в лесу, он искренне удивился: «Ерунда какая! Ну ходили мы по грибы. Дело к осени было. Андрей простудиться мог, при чем здесь трусость!.. — Потом сделал паузу, правой рукой пощупал бицепсы на левой, как бы проверяя, на месте ли они, и вдруг изложил свое кредо: — Откровенно говоря, если один на один, я никогда не трушу, можете не сомневаться. Но если у него какая-нибудь велосипедная цепь в руках или их двое, я не дурак, чтобы ставить свою жизнь под сомнение. И вам не советую!»

Андрею десять лет. Бабушка Анна Егоровна вопреки совету Романа Сергеевича относит в починку старый сломанный медальон. В мастерской золотую застежку подменивают на медную, и отец громко злорадствует: «Что я говорил! Не рви цветы — они завянут! Не верь друзьям — они обманут!» Эти строки из чьего-то стихотворения Андрей запоминает на всю жизнь. Тогда же происходит еще один эпизод. По случаю дня рождения мать дарит Андрею пятнадцать рублей — «подарок», к слову сказать, в стиле семьи Малаховых. Отец, узнав о деньгах, тут же берет их взаймы под «честное слово» вернуть в получку. Но проходит одна получка, вторая, третья, и наконец Андрей робко напоминает отцу о долге. Роман Сергеевич невозмутим: «Какие пятнадцать рублей? Ты что, с похмелья? — И, видя, что сын задыхается от бессильного гнева, отечески продолжает: — У меня в твои годы были деньги, заработанные честным трудом: я играл в расшибалку. А ты на дармовые хочешь прожить?!»

Потом Андрей назовет отца обманщиком, надувалой и приведет для иллюстрации эти два примера. Каковы криминогенные последствия «воспитательного метода» Романа Сергеевича, мы увидим дальше. Пока лишь скажу, что, когда однажды я заговорил с Андреем о Дон-Кихоте и задал вопрос, был ли Рыцарь Печального Образа счастливым человеком, меня не удивил решительный ответ Андрея: «Вы что! Как можно быть счастливым, если тебя все обманывают!»

Андрею двенадцатый год. Каким-то образом у него оказывается собственный лотерейный билет, на который надает выигрыш: стиральная машина. Разумеется, я уже говорю «разумеется», отец отбирает билет у сына. «Не имей сто друзей, — говорит он, — а имен сто наличными!» Вместе с сыном Роман Сергеевич идет к сослуживцу, продает билет и получает сверх выигрыша лишнюю десятку. И хотя прибыль Малахов «честно» вручает сыну, Андрей потом скажет мне, что его отец жук и жмот, — именно этими словами он охарактеризует вопиющую меркантильность отца.

И тут уж примеров — изобилие.

Воскресный день. Мать предлагает выбор: или пойти в театр, или в гости к тете Клаве. Андрей хочет в театр. «Шляпа! — смеется отец. — В театре тебя кормить будут? То-то же!»

Отец приносит домой черную каракулевую шапку, и мать начинает его пилить: «Зачем купил? У тебя есть зимняя, у Андрея тоже есть, только деньги зря тратишь…» Зная, что отец никогда не делает покупок, исходя из нужности вещей, а только из их цены, Андрей и на этот раз получает подтверждение. «Дура! — кричит отец, тараща глаза. — Это по случаю куплено! За трояк! У алкаша! Тебе что, карман тянет?!»

Отец с сыном идут в кино. Роман Сергеевич покупает два самых дешевых билета, но садится с Андреем на самые дорогие места.

Семейный конфликт: мать застает Романа Сергеевича с другой женщиной, подает заявление в партком, и отцу выносят «выговор с занесением». Он возвращается домой и с порога кричит Зинаиде Ильиничне: «Что ты наделала! Ты мне крылья подпалила! Теперь мне меньше платить будут! Сама внакладе останешься!» Андрей, разумеется, здесь же, в квартире, но вроде неодушевленного предмета: все происходит при нем, а его как будто бы нет. Но потом, презрительно сплюнув, Андрей скажет мне холодно и бесстрастно, что его отец вообще нечестный человек, и примером нечестности явятся именно эти слова Романа Сергеевича, о которых он, вероятно, давно забыл, но которые крепко помнит его сын.

Я, конечно, готов сделать поправку на то, что память Андрея работает «с отбором», и потому его воспоминания об отце изобилуют негативными примерами. Я готов предположить, что эти примеры не исчерпывают всех качеств Романа Сергеевича, что в его отношениях с сыном была и «поэзия», не могло ее не быть, ведь не изверг же старший Малахов, не одной черной краской мазан — живой человек. И мне удается, хотя и не без труда, поднять со дна Андреевой памяти светлые воспоминания: вот отец несет его на плечах во время демонстрации, вот катает на санках по двору, берет с собой в зоопарк, дарит ему в день рождения целлофановый пакет с пряниками, конфетами и шоколадной медалью… «А потом, — говорит Андрей со злобным упорством, — мы вечером играли в карты, отец все время проигрывал и бросил колоду мне в лицо».

Увы, другой «памяти» в моем распоряжении нет, да она, вероятно, и не нужна, если я хочу понять, каким образом Андрей Малахов потерял уважение к отцу. Именно его воспоминания, отражающие его отношение к родителю, должны лечь в основу моих размышлений о печальной судьбе подростка. Вопрос о том, почему Роман Сергеевич стал «жуком», «жмотом», «обманщиком» и «нечестным человеком», при всей его животрепещущей важности является для Андрея — и, стало быть, на данном этапе для меня — второстепенным, хотя я вовсе не исключаю, что старший Малахов виноват в своих недостатках не более, чем урод в своем уродстве. Но каким бы он ни был в действительности и по какой бы причине, я вижу его ничем не оправданную и безусловную вину хотя бы в том, что он позволил родному сыну не уважать себя, дав к тому основания, и воспитывал Андрея в таких условиях, которые печатали в его памяти только «прозу» жизни, а не «поэзию».

Констатирую факт: отец оказался для сына потерянным. Как воспитатель Роман Сергеевич был не просто нулем, а величиной со знаком минус.


МАТЬ. «По отношению к Роману мы находились с Андреем в страдательном падеже», — как-то сказала Зинаида Ильинична в порыве откровенности, и это была сущая правда. Мелочный, капризный, придирчивый и жестокий, он часто бил сына в присутствии матери, не щадя его самолюбия, тиранил мать на глазах у ребенка, не считаясь с ее авторитетом, и оба они постоянно терпели от него унижения. Но, как говорится, нет худа без добра: в силу обстоятельств, можно сказать, вынужденно, мать и сын оказались в союзе против отца, а союз влечет за собой, как минимум, взаимное доверие. Я даже рискнул предположить, что в такой обстановке между сыном и матерью могли сложиться искренние и душевные отношения, что Зинаида Ильинична могла стать для Андрея «светом в окошке», в конце концов во многих семьях матери, являясь источником добра и любви, своим самоотверженным примером, как щитом, предохраняют детей от дурных влияний.

К сожалению, это был не тот случай.

По мнению людей, хорошо знавших семью Малаховых, Зинаида Ильинична по уровню воспитанности казалась им выше своего мужа, наверняка грамотнее его и, возможно, умнее. Однако эти добрые качества не помогли ей стать главой семейства и получить, таким образом, приоритет в воспитании сына. «Факт! — подтвердил Андрей, когда мы затронули эту тему. — Отец главнее!» — «С чего ты взял?» — «А его сумма всегда была окончательной!» Для Андрея, как понимает читатель, это самый верный признак. «Ну хорошо, — сказал я. — Ты можешь привести пример?» И он с готовностью рассказал такую историю.

Когда мать заканчивала институт и пришло время делать диплом, она попросила у Романа Сергеевича сто пятьдесят рублей, чтобы нанять чертежника. В этом месте рассказа я даже переспросил: «То есть как нанять?» — «А очень просто, — ответил Андрей. — Вы что, не понимаете?» Отец, естественно, стал ругаться, полагая цену завышенной. Как мать ни просила, мотивируя тем, что чертежи стоят не меньше трехсот, а тут в два раза дешевле, а ведь она и работает, и учится, и дома занята по хозяйству, Роман Сергеевич «отвалил» ей полсотни. Остальное Зинаиде Ильиничне пришлось по секрету от него брать на работе в кассе взаимопомощи. Его сумма, таким образом, действительно была «окончательной».

«Кого ты поддерживал в этом конфликте? — спросил я. — Отца или мать?» — «Меня не спрашивали», — ответил Андрей. «А если бы спросили?» Он вскинул глаза, пытаясь угадать дополнительный смысл, заложенный в этом вопросе, и сказал: «Можно подумать?» Но и без ответа Андрея я уже готов был на самых элементарных весах взвешивать реальный проигрыш Зинаиды Ильиничны в воспитании сына из-за этой истории. Как ни была она «выше» мужа, ей не дано было понять, что, совершая безнравственный поступок на глазах у ребенка, она теряет в обоих случаях: и в том, если Андрей примет ее сторону, и в том, если примет сторону отца. Но Андрей не сделал ни того, ни другого. «Подумав», он криво усмехнулся и сказал: «Муж и жена — одна сатана! Ведь верно?» — осудив, таким образом, обоих. Внешне его реакция была здоровой, нормальной, но таила внутри опасные последствия. Клянусь, я до сих пор не знаю, что хуже: когда дети клеймят пороки своих родителей, но ценою потери к ним уважения, или когда сохраняют уважение к родителям, но ценою принятия и прощения их пороков.

Вернемся, однако, к Зинаиде Ильиничне. Однажды я в лоб спросил у нее, считает ли она себя культурным человеком. Ответ был через паузу, но положительный: разумеется! Инженер с высшим образованием, в кино и в театр ходит, книги читает, программу «Время» смотрит, дома «все как положено», то есть телевизор, холодильник, мебель, библиотека, телефон, бра на стенах, — полный джентльменский набор, отличающий век цивилизации от первобытного. Однако Зинаида Ильинична воспринимала культуру не как способность распоряжаться материальными и духовными благами, а как сумму этих благ, — к несчастью, довольно распространенное заблуждение. Что же касается истинной культуры, в том числе педагогической, которая является неотъемлемой частью общей, ее Зинаиде Ильиничне недоставало.

Вот, например, как пользовались Малаховы домашней библиотекой — пятью десятками книг, по росту стоящими на полированных полках. Роман Сергеевич к ним близко не подходил, никогда не испытывая потребности в чтении. В отличие от него Зинаида Ильинична, которая даже сочиняла стихи, книги почитывала, правда, урывками, между дел, но, полагаю, винить ее за это невозможно: для современной женщины, перегруженной множеством забот, одно стремление похвально. Кроме того, Зинаида Ильинична ревниво следила за тем, чтобы привить сыну любовь к книге. «Я иногда сажала его рядом с собой и вслух читала историко-революционную литературу», — сказала она не без гордости, желая произвести на меня впечатление «сознательной» матери. Но я представил себе идиллическую картину: «передовая» мама, плотно закрыв окна, чтобы с улицы не доносились голоса мальчишек, играющих в футбол, насильно заставляет десятилетнего сына внимать ее чтению. Педагогическая задача обнажается с такой тупой прямолинейностью, с которой можно дрессировать только домашних животных, хотя, сказав так, я, вероятно, не гарантирован от возражений специалистов-дрессировщиков, А что в итоге? Имея самые благие намерения и в этом смысле положительно отличаясь от некоторых других матерей, Зинаида Ильинична получила прямо противоположный результат: Андрей возненавидел серьезную литературу и пристрастился к детективам. Положение усугублялось еще тем, что он почти одновременно научился читать и красть, чего, конечно, Зинаида Ильинична в ту пору не знала. Факт чрезвычайный, если вдуматься, поскольку самостоятельное чтение Андрея уже тогда носило утилитарный характер: он оценивал героев произведений не по принципу «хорошо» или «плохо», «благородно» или «подло» они поступают, а по принципу «умно» или «глупо» это делают, «с риском» или «без риска». Он так и сказал мне со свойственным ему цинизмом: «Я поднакапливал опыт!» Добавлю, что запомнить хоть одно название из прочитанного Андрей не сумел, а впечатлениями делился примерно так: «Ух, книжка была — во! Про четырех друзей, не читали? Синяя такая? Как один умер, второй сошел с ума, третий — не помню, а четвертый накупил здания, а тут как раз революция, и он макал деньги в в сметану и прямо их ел! Законная книга!» Это реакция на прочитанное не десятилетнего ребенка, а семнадцатилетнего парня, доучившегося до девятого класса средней школы. Но Зинаиду Ильиничну, вероятно, устраивал такой уровень понимания, потому что, подменив естественную потребность Андрея в книгах потребностью искусственной, она никогда не задумывалась о качестве чтения и упивалась самим фактом: сын сидит за книжкой!

Криминологи давно установили, что для подростков, чьи ценностные ориентации уже изменены и нарушены, характерны фрагментарность и поверхностность при общении к книгой. Это значит, что они выделяют и прослеживают лишь одну фабулу, определенную сторону отношений между действующими лицами произведения, не умея самостоятельно осмыслить общий замысел, тем более положительный. Стало быть, действенность даже серьезной литературы на таких подростков ничтожна.

Выходит, не простое, не механическое это дело — научить детей правильно читать книги. Выходит, нельзя и даже опасно пускать его на самотек, а надо умно подбирать литературу, учитывая возраст и состояние ребенка, его конкретное поведение, ценностные ориентации, и обучать его правильному восприятию прочитанного, — здесь много тонких и важных нюансов, разобраться в которых просто обязан каждый родитель, претендующий на звание «культурного».

Но не слишком ли многого я хочу от Зинаиды Ильиничны — в сущности, обыкновенной женщины, обремененной множеством забот и отличающейся от некоторых других разве что дипломом о высшем образовании, да и то приобретенным нечестно? До науки ли ей было, до высоких ли материй, попросту говоря, до настоящего ли воспитания сына?

Представьте: воскресное утро, мать подает мужу стакан чаю, и чай оказывается холодным. Для кого-то нужны более серьезные поводы, а для Романа Сергеевича и такого достаточно: скандал! С битьем посуды, со взаимными попреками и оскорблениями, с нецензурной бранью и рукоприкладством, и все это выкатывается из квартиры на лестничную клетку, а потом соседи «пытают» маленького Андрея: мол, что да как у вас произошло? «Мамка недокипела чай, — нехотя объясняет Андрей, — а папка уходит к другой тете».

Малаховы ссорились часто, и одним из поводов были измены отца. Словно интимной подружке, Зинаида Ильинична регулярно докладывала Андрею, кто предоставляет отцу для свиданий квартиру, с кем и когда он «спит, кот паршивый», и как она застает его «с поличным». Не меньшим поводом для ссор был сам Андрей, которого отец и мать всеми силами пытались разделить пополам, но вовсе не для того, чтобы, воспитывая, улучшать каждый «свою половину», а для того, чтобы использовать ее во взаимной борьбе. Роман Сергеевич «по-мужски» говорил сыну, что поженились они с матерью вроде бы по любви, но потом у нее «случился внутренний нервоз», и потому он терпеть ее не может. А Зинаида Ильинична могла при сыне «дурачить» отца, то есть называть дураком, и не раз серьезно говорила Андрею, что давно бы рассталась с Романом Сергеевичем, если бы не его зарплата.

О какой культуре воспитания может идти в данном случае речь? Какие телевизоры, библиотеки и бра могут восполнить то, что не потеряно, а не привито?

Андрей однажды сказал: «Отец меня лупит, а мать нарочно жалеет, чтобы переманить на свою сторону». Вдумайтесь только: «нарочно жалеет», — это говорит родной сын о родной матери, которая, казалось бы, по природе своей должна жалеть сына, но в искренность чувств которой ребенок уже не верит. Я не могу сказать, что Андрей ненавидел Зинаиду Ильиничну, как не могу сказать и того, что он любил ее и по-сыновьи был к ней привязан. Его отношение к матери было потребительским: он часто использовал противоречия Зинаиды Ильиничны с отцом, снимая с них «сливки». При этом он жил по «относительному» принципу: сегодня мать к нему с нежностью, ну и он к ней так же, завтра она к нему с равнодушием — получи «сдачи». Совершенно бесстрастно — лучше этого определения я ничего не могу подобрать — Андрей относился и к ее добродетелям, и к ее недостаткам. Его не радовали стихи, написанные матерью и напечатанные в заводской многотиражке: «Чего-то там, говорят, пропечатали». Его не смущала и ее двуличность, ее умение говорить одно, а думать другое, громко хвалить в глаза, чтобы потом поносить шепотом. Однажды Зинаида Ильинична грубо выгнала из дома школьную учительницу Андрея, Евдокию Федоровну, а ровно через неделю, Восьмого марта, явилась в школу с букетиком цветов и с милой улыбкой поздравила педагога с «праздничком», на что та сказала: «Да вы, Зинаида Ильинична, чистый хамелеон!» Оба факта произошли на глазах у парня, но Андрею до такой степени все это было безразлично, что он не удосужился даже узнать значение слова «хамелеон». Зинаида Ильинична так часто лицемерила в присутствии сына, что его даже не трогали ее горькие слезы и переживания, когда они были настоящими: он просто не знал, насколько они искренни.

И получилось так, что мать жила своей жизнью, отец своей, а сын тоже своей, совершенно от них независимой, и все они не были связаны друг с другом душевным контактом. Что может больше калечить человека, чем жизнь под одной крышей с самыми родными по крови людьми как с чужими! Мне даже показалось, что Андрей, не уважающий ни отца, ни мать, испытывал какое-то садистское удовольствие, когда ему удавалось поставить родителей в положение людей глупых и многого не понимающих. Как-то Андрей спросил у Зинаиды Ильиничны, что такое «бой», это было при гостях, за обеденным столом. Зинаида Ильинична, не подозревая подвоха, ответила: «Когда война, ну и сражаются два противника…» Он громко захохотал, торжествуя, потому что имел в виду английское «бой», в переводе означающее «мальчик».

Она писала ему в колонию письма. Одно начиналось довольно известным стихотворным эпиграфом: «Я долго читаю адрес на белом конверте письма, я долго гляжу на буквы, ведь ты их писал для меня, ведь все нераскрытые письма таят в себе лучший ответ, и радостно сердцу от слова, которого, может быть, нет…» Я, грешным делом, не сумел разобраться в тайнописи ее слов и мыслей, но, по крайней мере, мне было ясно, что Зинаиде Ильиничне плохо, что она страдает, ее горе «сочится» из эпиграфа, — впрочем, именно это не задевало и не трогало Андрея. «Хотите, — сказал он, — я прочитаю вам письмо? Только сам, можно?» И начал вслух, «с выражением», косо поглядывая на меня: «Сыночек мой, дорогой! — было сразу после стихов. — Помни, что всякий труд облагораживает человека, и трудись не покладая рук. Слушайся воспитателей, они очень хорошие люди, ведь ты знаешь: в нашей стране плохих не бывает. И обязательно приобщайся к общественной работе…» Тут он не выдержал и, глядя на мое сосредоточенное лицо, в голос расхохотался: мол, неужели я не понимаю теперь, что имела в виду мать, говоря о «нераскрытых письмах, таящих в себе лучший ответ», и намекая на радость от «слова, которого, может быть, нет»? Боже, она и здесь доставала его своими лицемерными проповедями — лицемерными и потому, что сама в них не верила, и потому, что они были рассчитаны вовсе не на Андрея, а на его начальство, вынужденное по службе читать родительские письма, допуская при этом, что Андрей поймет ее «тонкий ход», но уверенная, что он останется ее союзником. Она и здесь, таким образом, продолжала формировать из него личность безнравственную!

На что, собственно, надеялись Малаховы? — спрашиваю я сам себя, потому что задавать этот вопрос им бессмысленно. На то, что Андрей глух и слеп? Или что он полный кретин, не способный ни в чем разобраться? Или они полагали, что яд, впитанный сыном в детстве, с годами вытравится из его души, но с помощью чего, каких очистительных средств? Или они нарочно калечили Андрея, но тогда зачем рожали его, будучи людьми психически нормальными? Или им просто некогда было заниматься сыном, а потому безразлично, что он о них подумает, какие сделает выводы и каким в итоге станет?

И все же я далек от мысли делать элементарный вывод о прямой зависимости между преступным поведением Андрея Малахова и таким вот родительским воспитанием. Зависимость эта сложна, запутанна, чаще косвенна и, к слову сказать, совсем не обязательна: мы знаем немало отличных молодых людей, выросших и на более жесткой почве — рядом с родительским алкоголизмом, тупым невежеством, откровенным развратом и уже готовой преступностью. А здесь, как ни говорите, все же было подобие «нормальной» жизни, ведь во всех официальных инстанциях семья Малаховых считалась благополучной, причем в какие-то моменты она действительно была таковой. Лишь из-за вынужденной концентрации нами родительских пороков — вынужденной потому, что мы находимся в состоянии поиска, а для выводов нужен не факт, а сумма фактов, — семья выглядит зловещим отравителем Андрея, хотя на самом деле он получал отраву капля по капле и далеко не ежедневно… Я говорю, таким образом, о другом: когда все причины сойдутся, свяжутся в один узел и придет время спросить, где были и куда смотрели родители Андрея, мы, надеюсь, избежим этого наивного вопроса, поскольку теперь знаем, какие они у него.


ЗЕРКАЛЬНОЕ ОТРАЖЕНИЕ. Говорят, дети — «цветы жизни», но говорят еще, что они и «зеркало». Мы попробуем рассмотреть ситуацию, сложившуюся в семье Малаховых, исходя из этой простой сентенции.

Начну с того, что Андрей «цветком» никогда не был ни для отца, ни для матери, а разве что для бабушки Анны Егоровны, которая называла его не иначе, как Розочкой, была очень добрым человеком, но, к сожалению, со своим четырехклассным образованием терялась в обществе «культурных» родителей Андрея и была лишена ими права голоса.

Вопрос о том, каким и чьим «зеркалом» был наш герой, нуждается в более глубоком осмыслении.

Известно, что детские проблемы нельзя трактовать как чисто детские, потому что на самом деле они есть проблемы взрослые, но как бы переданные потомкам «для исполнения». Возьмите в качестве примера знаменитую формулу: «Пусть дети живут лучше нас!», которая кажется нам естественной, хотя нередко реализуется так, что калечит детей, вырабатывая у них потребительское отношение к жизни. Кто придумал эту формулу? Мы, взрослые, но жить по ней, со всеми вытекающими из этого «детскими» проблемами, заставляем наше потомство. Еще Ф. Достоевский писал, что «высочайшая любовь к ближнему есть в то же время и величайший эгоизм» — разве не так? А что остается детям? Они по праву и по обязанности, к счастью или к несчастью, но становятся прямыми наследниками как наших добродетелей, так и наших пороков.

Я скоро обнаружил у Андрея «родительские интонации». Его мировоззрение представляло собой «коктейль» из отцовского и материнского, его ценностные ориентации корнями уходили в типично «малаховское», и он почти так же относился к деньгам, вещам и людям, как его родители. Роман Сергеевич однажды провозгласил такой житейский принцип: «Работа должна быть чистой, а зарплата большой!» Дело, конечно, не в словах, которые могли быть сказаны в шутку, хотя родитель даже шутить в присутствии ребенка должен с умом, если учитывает восприимчивую психологию детей, — дело в той действительности, которая либо подтверждает подобные «принципы», либо отвергает.

Так вот, когда Андрею впервые в жизни дали в руки молоток — это случилось в школе, на первом уроке по труду, — он сказал: «Да ну его, я лучше буду смотреть». Пытаясь найти истоки подобного отношения к физической работе, я, естественно, вспомнил «крылатую» фразу Романа Сергеевича, многократно слышанную сыном и, главное, подкрепленную постоянным домашним бездельем отца и даже отказом сделать злополучную лопатку, о которой мы говорили в предыдущих главах. Но Андрей пошел дальше Романа Сергеевича: к стойкому презрению к труду, сохраненному до последнего времени, он добавил презрение и к родителю, унаследовав, таким образом, порок отца, одновременно потеряв к нему за это уважение, — самый безрадостный вариант из всех возможных.

В одном научном исследовании, посвященном педагогике, я вычитал справедливое, мне кажется, утверждение, что на ребенка гораздо больше влияет не профессия родителя, а его квалификация. Именно талант, умение, высокий уровень знаний отца или матери могут стать предметом истинной гордости ребенка, а их отсутствие — мучительной тайной от сверстников.

Когда я спросил Андрея, хорошим или плохим инженером он считает своего отца, ответ был небрежный: «Значок носит…» Роман Сергеевич действительно не снимая носил институтскую эмблему, перекалывая ее с пиджака на куртку, с куртки на свитер, со свитера на пиджак. Что же касается уровня знаний, то… «Вы думаете, ему знания были нужны? — сказал Андрей, имея в виду студенческие годы отца. — Диплом!» Откуда, подумал я, это убийственное мнение? И понял: оно родилось у сына, вероятно, потому, что родитель никогда не демонстрировал перед Андреем своего трудолюбия, достойного уважения, своей высокой работоспособности и добросовестного отношения к делу. Кстати, аналогичный вопрос, но касающийся Зинаиды Ильиничны, вызвал уже иную реакцию Андрея. «Она трудяга!» — сказал он о матери, угадав по ее муравьиному домашнему трудолюбию такое же отношение к своим обязанностям и на заводе.

Суммируя все, что мне известно было о старших Малаховых, об их человеческих и профессиональных качествах, я задал Андрею еще один вопрос, хотя понимал его обреченность: «Ты гордился когда-нибудь своими родителями?» — «Что вы?!» — как по написанному ответил Андрей. «Ну а сам-то каким хотел стать?» — «Как отец», — не моргнув глазом, сказал он, совершенно меня обескуражив. «Ты шутишь! — почти возмутился я. — Ты же говорил…» — «А чего вы, собственно, сердитесь? — перебил младший Малахов. — Если стать, например, как баба Аня, так всю жизнь будешь ходить в дураках!»

Мы наконец вплотную приблизились к «зеркалу».

Социологом А. Харчевым высказана мысль о том, что влияние семьи на подростка должно опираться не только на любовь ребенка к родителям, но и на «порожденное этим чувством стремление во всем подражать им». В нашем случае, как мы знаем, ни о какой любви Андрея к отцу не могло быть и речи, однако стремление стать таким, как Роман Сергеевич, было! Парадоксально и, я бы сказал, противоречиво, если иметь в виду мысль социолога: выходит, не только любовь, но и нелюбовь порождает желание быть похожим!

Андрей действительно ревниво искал в себе черты Романа Сергеевича. Когда отец, на что-либо разозлясь, кричал, что Андрей не его ребенок и что мать «нагуляла его в отпуске», мальчишка страдал, кидался к зеркалу и успокаивался тогда, когда убеждался, что родинка на правой щеке, точно такая же, как у отца, не рассосалась. Их внешнее сходство и сходство характеров были бесспорными, хотя Зинаида Ильинична утверждала, что это «нажитое», что маленький Андрей как две капли воды был похож на нее. Вероятно, и такое случается: яростное стремление походить на отца прибавило к родинке на щеке типичный отцовский взгляд с поволокой, привычку бросать волосы назад взмахом головы, такие же, как у Романа Сергеевича, расширенные в момент злобы ноздри и, разумеется, многие черты отцовского характера. Но, глядя на себя в зеркало, — я понял это по рассказам Андрея, — наш герой всегда испытывал двойное чувство: покой, потому что получал бесспорные доказательства того, что Роман Сергеевич все же его родной отец, и ненависть к самому себе, потому что ненавидел даже эту общую с отцом родинку на правой щеке.

Однако никакого противоречия здесь, если вдуматься, не было! Решение Андрея походить на нелюбимого отца естественно, так как продиктовано реальными условиями, в которых он жил и воспитывался. А с кого еще брать пример? С матери? Но Зинаида Ильинична постоянно находилась в «страдательном падеже», и, видя это, подражать ей Андрей не хотел. Конечно, некоторые черты характера матери, — к сожалению, не самые лучшие, а лишь те, которые помогали в борьбе с супругом, а именно: хитрость, лицемерие, злопамятность — Андрей все же унаследовал, но только черты и, как говорится, по необходимости. Копировать жизнь с бабушки? Но положительный пример Анны Егоровны, так привлекательно, казалось бы, стоящий перед глазами Андрея, был начисто задавлен отрицательной мощью отца. О бабушке вообще разговор особый. Андрей очень любил, если не обожал, старую «бабу Аню», которую в раннем детстве звал «мамой», несмотря на протесты Зинаиды Ильиничны. Он никогда не стеснялся ее Розочки, даже в суде, где Анна Егоровна, отвечая на вопрос прокурора, сказала: «Это кто? Это Розочка-то воровал?!», и все вокруг смеялись, кроме Андрея, едва сдержавшего слезы. И вот именно бабушку Андрей отвергал, как практически беспомощную в этом мире, предпочтя ее слабости силу, грубость и «приживаемость» отца. Анна Егоровна стала олицетворять в его глазах ту человеческую порядочность и честность, ту искренность и доброту, которые только мешают жить и от которых, если не хочешь оказаться в дураках, как раз надо держаться подальше… Какая патология чувств!

Став «зеркалом» нелюбимого отца, Андрей тем не менее продолжал его ненавидеть, как может человек ненавидеть собственный недостаток, от которого не умеет избавиться, с которым вынужден примириться, и, примирившись, начинает его в себе культивировать в надежде свести, таким образом, «концы с концами».

Но подобно тому, как в зеркальном отражении наша правая рука становится левой, а сердце перемещается из одной половины груди в другую, Андрей тоже не мог быть точной копией Романа Сергеевича: восприняв его пороки, он вполне современно «обогатил» их невиданным цинизмом. Иначе быть не могло, потому что, понаблюдав в родном доме извечную борьбу добра со злом и убедившись, что зло побеждает, он сознательно взял его себе на вооружение, сохранив при этом душевные симпатии к бабушке, то есть к добру. Это не могло не раздвоить Андрея, не превратить его в циника, что было особенно опасно: он мог теперь совершать подлости с улыбкой на устах, а предательство — с одновременным заверением в вечной дружбе.

Но даже отсюда Андрею еще далеко было до преступного финала! Барьер, отделяющий его от уголовного мира, стал, конечно, ниже, но мы знаем людей и с более трудным характером, с более сложной судьбой, которые, однако, этот барьер на перешагивали. Они несли окружающим неуживчивость, нетерпимость, вздорность натур и злобу, не давали близким ни счастья, ни покоя, но все же не грабили, не убивали, не насиловали! Вероятно, и Андрею, чтобы перешагнуть на «ту сторону», нужны были какие-то особые обстоятельства, о которых нам еще предстоит говорить.

Но прежде — о том, почему, по каким причинам семья оказалась неспособной не только правильно воспитывать Андрея, но и предохранить его от дальнейшего падения.

IV. АВТОМАТ — АВТОМАТУ

БОЛЕЗНЬ ВЕКА. О прошлом мы говорили с Малаховыми мало, они неохотно ворошили память. Я знал только, что их детство пришлось на военные годы и было связано с лишениями и трудностями, пережитыми всем поколением нынешних сорокалетних.

Роман Сергеевич фактически рос без отца, который был геологом, месяцами находился вне дома, а затем и вовсе ушел из семьи или, точнее говоря, не вернулся к ней после очередной полугодичной командировки. Войну он провел на фронте, остался цел, но Роман Сергеевич мог считать его для себя «без вести пропавшим». Жил он вдвоем с матерью, больной и несчастной, которая целиком отдавала себя единственному сыну, даже последний день и час своей жизни: она, по рассказу Романа Сергеевича, с утра вязала ему свитер, да так и умерла вечером со спицами в руках.

Мне было известно, кроме того, что семья Зинаиды Ильиничны в первый же месяц войны попала на оккупированную территорию, отец стал партизанить, а дочь, два сына и Анна Егоровна прятались от немцев в землянке. Отец был пойман гестаповцами, его повесили на городской площади. После войны, чтобы поднять семью, Анна Егоровна вторично вышла замуж за «большого человека, брата генерала», да неудачно. Он работал на станции буфетчиком, оказался алкоголиком и, основательно намучив Анну Егоровну и детей, скончался в «психиатричке» от запоя.

Могу представить себе, сколько сил пришлось отдать молодым Малаховым, на какие пойти ограничения, чтобы встать на ноги: не надеясь на чью-либо помощь, они вдвоем получили высшее образование, одновременно учась и работая, и, между прочим, родили в этот сложный период сына.

Я написал «между прочим» и подумал, что, кажется, попал в точку: Андрей действительно был «излишеством» — в том смысле, что родился не вовремя, или, как откровенно сказал Роман Сергеевич, «не в жилу». Но в какой степени это должно было отразиться на его воспитании? Успех, как мы знаем, больше зависит от личных качеств родителей, нежели от условий, в которых они живут, иначе в бедных семьях никогда не вырастали бы прекрасно воспитанные дети, а они вырастают, и не реже, чем в обеспеченных. Когда отец с матерью находятся в добром согласии и имеют неистощимый запас любви, терпения и доброты к ребенку, они практически в любых условиях, но только с большими или меньшими трудностями воспитывают настоящих людей.

К сожалению, Малаховы в согласии друг с другом не были, нужным запасом чувств не обладали и, насколько нам известны их характеры, обладать не могли. С этой точки зрения можно предположить, что, когда бы ни родился Андрей, он всегда был бы «не в жилу»: Малаховым просто не хватило бы ни физических, ни духовных сил, чтобы серьезно заниматься ребенком, что, собственно говоря, и случилось.

Очень скоро супруги стали «валить» ответственность за воспитание ребенка сначала друг на друга, а потом, объединившись, на школу, Анну Егоровну, уличных друзей Андрея и так далее, обнаружив тенденцию к бесконечному расширению списка «виноватых». Правда, Роман Сергеевич еще заходил в школу, еще просиживал в директорском кабинете по часу или по два и даже плакал однажды «настоящими», как выразилась директриса, слезами, прося совета, как быть и что делать с сыном. Но буквально на следующий день после развода с Зинаидой Ильиничной — примерно за год до ареста Андрея, — он как отрезал, и больше его в школе не видели. Полагаю это решительным доказательством того, что прежние заботы отца о сыне диктовались отнюдь не внутренней потребностью Романа Сергеевича.

И как факт: отношения в доме Малаховых почти всегда были аморальными — в том смысле, что основывались не на морали. Роман Сергеевич без радости нес в дом зарплату. Зинаида Ильинична без удовольствия готовила обед. Андрей съедал его без благодарности, как в столовой, и все это делалось только потому, что иначе нельзя: брак — узаконен, крыша — общая, прописка — у всех, соседи — начеку. Улыбка, доброе слово, приятный сюрприз и прочие признаки нормальной семейной жизни, когда-то, возможно, бывшие в доме Малаховых, постепенно исчезали, пока не превратились в такого же редкого гостя, как хороший солнечный день в дождливую осень. А если вдруг Роман Сергеевич и начинал говорить жене приятные слова, в стопроцентную искренность их уже никто не верил. «Чего-то просить будет», — решал про себя Андрей. «В чем же он виноват, кот паршивый?» — думала Зинаида Ильинична, и они, как правило, не ошибались, потому что пора натуральных чувств давно миновала, уступив место фальши и неискренности. Зинаида Ильинична, хотя и говорила иногда, что любит мужа, сама себе не верила. Роман Сергеевич, хотя и убеждал друзей, что терпеть не может жену, был, в сущности, к ней равнодушен. А оба они постоянно ощущали некую тягостность от присутствия в доме сына, который не то чтобы очень мешал им жить, но и был не нужен. Однако перед окружающими приходилось делать вид, что без Андрея они не мыслят своего существования. Фальшь разъедала семью, и острее других ее чувствовал ребенок, пока не выработал в себе иммунитет в виде собственной аморальности.

Семья держалась семнадцать лет! Но не чувствами, не взаимной привязанностью, а инерцией, общим вкладом в сберкассе, жилплощадью, боязнью общественного мнения, отсутствием «подходящего варианта» на стороне и даже самой элементарной нехваткой времени, чтобы подумать и принять ответственное решение. Внутрисемейные связи были ослаблены до такого состояния, что уже не обеспечивали ни духовного, ни даже физического контакта. Малаховы работали на одном заводе, но едва интересовались делами друг друга. Их труд был как бы отчужден от сына: Андрей понятия не имел о профессиональных заботах отца и матери. Последний раз они выехали втроем за город в ту злополучную осень, когда Роман Сергеевич побоялся заночевать в стоге сена, — это было за девять лет до развода!

Болезнь века… Лишь в десяти семьях из ста родители ходят вместе с детьми в театры, на прогулки, в кино, в музеи, на стадионы — таков безрадостный результат исследования, проведенного социологами Тартуского университета. Лишь двадцать пять процентов из всех опрошенных ими юношей называют свои отношения с отцами «удовлетворительными», то есть основанными на тепле, сердечности и взаимопонимании, и только сорок юношей из ста считают отношения с матерями «благоприятными». Когда социологи предложили группе родителей графически изобразить процесс воспитания, почти все нарисовали цветы, поливаемые водой. Это было грубейшее и трагическое заблуждение, в какой-то степени объясняющее вышеизложенные «проценты», ибо на самом деле воспитанно — процесс взаимный, предполагающий вовсе не односторонний «полив», а равноправный обмен духовными ценностями, совместную деятельность родителей и детей, создание живой, душевной, искренней атмосферы в семье, — так и хочется воскликнуть:

— Малаховы, ау-у-у!..

«Всеобщим похолоданием» назван буржуазными учеными процесс, происходящий сегодня с людьми в капиталистическом мире. Его реальность уже для всех очевидна, а в качестве главной причины называют одну: научно-техническую революцию, точнее говоря, ее издержки, последствия.

Великий архитектор и гуманист Корбюзье говорил, обращаясь к современникам и выражая беспокойство за их судьбу: «Вы — живые и мыслящие существа… Неумолимое развитие машины превращает вас в автоматы, вы уже почти сделались автоматами». Многие ученые считают, что в результате убыстрения темпа жизни и перехода человечества на так называемый «индустриальный галоп», в результате все увеличивающегося потока информации люди стали испытывать колоссальные перегрузки, которые, резко увеличив напряжение, одновременно уменьшили возможность сдерживать стрессовые проявления. Усугубилась изоляция людей друг от друга, потому что социальные контакты стали заменяться автоматами: например, совместное времяпрепровождение — сидением у телевизора. Количество контактов, возможно, и увеличилось, но люди стали безразлично и неразборчиво терпимы к их качеству. Научно-технический прогресс приводит к очень быстрым изменениям вкусов, моды, привычек, стиля жизни, за которыми далеко не все одинаково поспевают, отсюда и трещины между прошлым и настоящим, настоящим и будущим. Обесценивается труд как основная форма деятельности человека, и люди из «рабов производства» превращаются в «рабов потребления» — в существа, у которых гипертрофически обострены эгоизм, тщеславие, меркантилизм, зависть, больное самолюбие, цинизм; скоро вообще наступит «эра потребления», или, как выразился один веселый социолог, «шмуточный период развития человечества», при котором духовные отношения между людьми заменятся отношениями «вещными». Молодежь, эта ахиллесова пята капиталистического общества, страдает особенно сильно, и вот уже перестала задумываться о своем будущем, предпочитая жить «одним днем», а старшее поколение, к несчастью молодежи, ограничено в возможностях быть примером для подражания. Короче, происходит всеобщий упадок нравственности и морали — таков глобальный вывод буржуазных ученых.

Не берусь судить, насколько точно замечены ими и правильно сформулированы последствия НТР, но вот то, что общий пессимистический вывод не годится для всех людей, поскольку они живут в разных социальных условиях, утверждать можно. Научно-техническая революция в условиях капитализма лишь усиливает, обостряет, осложняет уже имеющиеся противоречия, и потому ее последствия выглядят столь трагично и безысходно. В нашем обществе антагонистических противоречий нет, и в этом смысле издержки прогресса «усилить» и «обострить» ничего не могут. Они действуют сами по себе и, я бы сказал, в чистом виде, но действуют! Затыкать уши и не слышать их отзвуков мы не имеем права, если не хотим беспомощно ждать, когда «холод» нас больно «укусит», как это случилось с Малаховыми. Ни мы, ни все человечество уже не имеем возможности во имя покоя «отменить» научно-техническую революцию, а в нашей действительности «отменять» ее просто неразумно, ибо НТР для социалистического общества несомненное благо. И если это так, мы обязаны именно в преимуществах нашего строя и нашего общества искать и находить реальные силы, способные сгладить, нейтрализовать, уменьшить издержки, сопутствующие научно-технической революции.

Вот почему многие советские специалисты, особенно из числа криминологов, стоят за реалистический подход к явлению, прекрасно понимая, какими пагубными могут быть его последствия.

Мне рассказали об одном опыте, поставленном не так давно американскими учеными. Они взяли десять новорожденных обезьян, отделили от стада и друг от друга и поместили в «одиночки» — в условия, при которых животные общались только с автоматами: нажмет обезьяна кнопку — появляется пища, нажмет другую — струя воды, повернет рычаг — вращаются колесики и прочие предметы, обеспечивая игры, и так далее. Через полтора года подопытных вернули в стадо. Эффект был ошеломляющий. Все десять обезьян оказались по сравнению с обычными с пониженной эмоциональностью, не могли самостоятельно найти себе партнеров для продолжения рода и для забав, а злобность и агрессивность этих обезьян по отношению к «нормальным» собратьям была на «преступном» уровне.

Конечно, я далек от мысли механически распространять результаты опыта на человеческое общество, но, полагаю, и в нашей среде холодный и бездушный родитель, лишенный эмоций, способен воспитать из ребенка лишь нечто подобное себе, по принципу «автомат — автомату». Тем более что отношения между людьми, как установили психологи, приобретая устойчивость и продолжительность, могут стать чертой характера. Это значит, что, если они были основаны, положим, на доброте, в характере человека может появиться добрая черта, но если на равнодушии, на цинизме, на лицемерии…

Когда-то, готовя сына к поступлению в школу, Роман Сергеевич объявил, что с первого по второй класс «включительно» будет лупить Андрея куском телевизионного кабеля, с третьего по четвертый — солдатским ремнем с металлической пряжкой, а с пятого и «далее везде» — кулаками: мол, ничего, к тому времени подрастет, выдержит. Первую порку — за то, что Андрей плохо написал в тетради букву «а», — отец действительно устроил куском телевизионного кабеля. Судя по рассказу Андрея, Роман Сергеевич бил его вовсе не потому, что очень уж рассердился, а «нужно было» и «обещал»; к слову сказать, порол совсем не больно. Мать попыталась вмешаться и защитить сына, но, по мнению Андрея, не потому, что пожалела, а чтобы «переманить на свою сторону». И сам Андрей громко орал не из-за боли или обиды, а «положено орать, иначе отец долго не остановится». Три автомата, три механизма расчетливо, холодно и равнодушно, каждый в меру способностей, исполнили «семейный долг». Кстати, Андрей и после наказания плохо писал букву «а», но это уже никого не волновало.

Ни настоящей жалости, ни истинной любви, ни искреннего сочувствия, ни даже подлинного гнева, — что может получиться из ребенка, воспитанного в этой переохлажденной семье Малаховых, лишенной натуральных чувств? Мне приходит в голову страшная мысль: может быть, чем «такие» родители, лучше «никаких»? Если ребенка вообще не воспитывать, а позволить ему просто расти, как растет трава, из него в конце концов что-нибудь вырастет, и что именно, по крайней мере, неизвестно. А тут — никаких сомнений!


АНДРЕЙ МАЛАХОВ ИЗ ПЛЕМЕНИ «АЛОРЕЗОВ». В колонии у меня состоялся с Андреем такой разговор.

— Представь себе, — сказал я, — что ты маг-волшебник и тебе дается право совершить три любых чуда. Настройся, соберись с мыслями — и твори!

— А зачем?

— Неужто тебе не интересно помечтать?

— Дак ведь не исполнится.

— А вдруг?

Андрей задумался. Я с любопытством ждал, пытаясь угадать диапазон его желаний: вероятно, от немедленного освобождения из колонии до всеобщего мира на земле?

— Тэ-э-эк, — сказал Андрей. — Три чуда, говорите? Любых? — Я сделал царский жест, означающий: чего душе угодно. Его глаза немного ожили, потом в них появилось нечто плотоядное, и он потер руки. — Значит, так. Перво-наперво я хочу полное государственное обеспечение до конца жизни: чтоб квартира, чтоб деньги, дача, машина — чтоб все!

— Работать при этом?

— Вы что?!

Я выглядел, наверное, большим чудаком, но не унимался:

— Тогда, может, учиться?

— Чему? Как тратить деньги? Ну, вы и скажете…

— Понял. Переходи ко второму чуду.

— Второе… — Он сделал интригующую паузу. — Пусть будет долговечье!

— Прекрасно. Кому, если не секрет?

— Как кому? Разве другим тоже можно? — Я пожал плечами, боясь спугнуть его бушующий эгоизм: мол, ты волшебник, тебе и решать. И Андрей решил: — Тогда еще бабе Ане: живи сколько хочешь!

— А матери с отцом? — спросил я, но он не слушал вопроса.

— Над третьим чудом, — сказал Андрей, — буду думать. А то еще прогадаю.

— Я спрашиваю, отцу бы с матерью дал долговечье?

Он вновь «не услышал».

— Третьим чудом будет — встретить хорошую девушку!

— Ну вот и прогадал, — сказал я. — И так встретишь.

— Ой ли? — произнес Андрей с далеко не юношескими интонациями в голосе. — Разве отец мою мать «встретил»? А баба Аня тоже, по-вашему, «встретила»? Алкоголика-то? Не, тут без чуда не обойтись, уж я-то знаю!..

По-видимому, нет нужды подробно расшифровывать всю нашу беседу. И без того понятно: в три «чуда» Андрей ухитрился вложить и яростный эгоизм, и трезвый расчет, преобладающий над эмоциями, и ограниченность мечты, и свою психологию типичного потребителя, при этом незаурядный жизненный опыт с привкусом горечи, и даже оплатил векселя, предъявленные ему в свое время родителями. К моменту нашей встречи он уже год сидел в колонии. Я думал, новая жизнь успела хоть «разбавить» старые представления, чуть изменить прежние взгляды, но нет, заложенное еще в семье оказалось крепким и устойчивым.

Но более всего меня поразил вывод, с предельной отчетливостью вытекающий из второго «чуда» Андрея Малахова: Роман Сергеевич и Зинаида Ильинична воспитали в своем доме чужого для себя ребенка, не пожелавшего им не то чтобы вечной, но даже долгой жизни. Это обстоятельство показалось мне особенно опасным, и не только для Малаховых.

Поясню свою мысль. У психологов существует понятие «фрустрация». Им обозначают, если по-научному, насильственное размыкание цепи «цель — желание» или «цель — результат», после чего у личности, чья «цепь» оказалась разомкнутой, возникает психический стресс, резко изменяется эмоциональное состояние, что может привести к агрессивным действиям со стороны этой личности. Проще сказать, если человек чего-то хочет, а ему не дают, запрещают или мешают достичь желаемого, он не в силах перестать желать — и потому не гарантирует окружающих от своей бурной реакции. Добавлю, что фрустрация более характерна для детей, нежели для взрослых, поскольку именно в детском возрасте труднее отказаться от чего-либо и труднее сдерживать эмоции; кроме того, именно дети испытывают основной «шквал запретов»: этого нельзя, туда не ходи, того не смей, делай так, ешь то-то и прочее. Когда не только запрет, но даже желание навязывается ребенку извне, действительно можно «озвереть»!

Ученые установили — что очень для нас с вами важно — одну потрясающую особенность, свойственную ребенку. Если его желания блокируются посторонними людьми — учителем, прохожим, представителем власти или дворником, ответная реакция направляется только на этих конкретных людей: на учителя, милиционера, дворника или прохожего. Но если запрет исходит от отца с матерью, отрицательные эмоции легко переносятся ребенком с родителей на соседей по дому, на дворовую компанию, на кого угодно, в том числе на целые общественные институты: на школу, милицию, пионерлагерь. Как справедливо замечают психологи, необходимо строго разграничивать идущее от возраста и идущее от различного рода антиобщественных влияний; это невероятное свойство детей — «от возраста».

Добавьте к сказанному, что агрессия, явившаяся результатом фрустрации, необязательно выходит наружу немедленно, она может часами, неделями, месяцами и Даже годами накапливаться, как энергия в аккумуляторе, а потом, и не всегда по значительному поводу, вдруг «разрядиться» в любой из перечисленных выше адресов и в самой разной форме: в виде ухода из школы, попойки, бродяжничества или хулиганского поступка, мотивы которого мы часто ищем днем с огнем, а найти не можем.

Вы понимаете, как опасен для общества этот начиненный «семейным» порохом подросток, превратившийся в бомбу замедленного действия? Вот почему многие специалисты стоят на той точке зрения, что нужно любыми средствами предупреждать фрустрацию, создающую благоприятный психологический фон для совершения антиобщественных поступков. Как предупреждать? Очень «просто»: воспитывать детей в атмосфере, где запреты основаны не на авторитете силы или угрозы, а на убеждении, уговоре, пожелании, где царствует разрешение, где подросток ни в чем грубо не ограничивается, где родители приемлют и любят своих детей независимо от того, как они себя ведут. Иной читатель, конечно, возразит: «Им только разреши, они на головах ходить будут!» Но если говорить серьезно, этот довод обывательский, он не годится в споре с наукой. Создать «терпимую личность», то есть такую, которую мы «терпим» в процессе воспитания, не так уж глупо, если исходить из зла, которое этим предотвращается. Известный всему миру доктор Спок предлагал свою «систему позволительности», полагая, что это все же выгоднее обществу, чем любой другой вариант.

Однако дело здесь не в научных дискуссиях, которые мы оставим специалистам, а в констатации факта: фрустрация существует, она опасна. Сказав так, мы вернемся к нашему герою и с сожалением убедимся, что судьба Андрея Малахова оказалась осложненной еще одним серьезным обстоятельством, не будь которого он, возможно, мало отличался бы от своих сверстников, тоже подвластных фрустрации, но, слава богу, не попавших в тюрьму. Я имею в виду так называемый «дефицит защиты», который постоянно, с самого раннего детства, испытывал Андрей, будучи чужим в родном доме. Его отец с матерью, равнодушные и холодные, да к тому же еще с головой ушедшие в свои проблемы и заботы, никогда не торопились к сыну на помощь ни в физическом, ни в моральном смысле слова. Андрей мог кричать на улице, когда его били соседские ребята, мог, вернувшись из школы, рыдать, когда его не приняли в пионеры, — ни мать, ни отец не летели, как иные «сумасшедшие» родители, через пять ступенек по лестнице и не помогали сыну выяснить отношения с бестолковой пионервожатой.

Строго говоря, «дефицит защиты» в некоторых случаях даже полезен, когда способствует развитию инициативы и самостоятельности, но у подростков, уже накопивших душевные силы и обладающих пусть небольшим, но жизненным опытом. А дети, особенно маленькие, так же нуждаются в родительской защите, как в материнском молоке, которое, пока они его пьют, предохраняет от многих инфекционных заболеваний. Оставаясь беззащитными, они начинают чувствовать неуютность, одиночество, брошенность на произвол судьбы и совершенно естественно становятся злобными, мстительными, недоверчивыми и злопамятными. Вынужденные переходить на самозащиту, но без достаточных для этого сил, без опыта и при небольшом умишке, они, как правило, избирают уродливые и искаженные методы. Андрей, например, уже будучи здоровым парнем, учеником шестого класса, на затрещину от соседа по парте мог ответить, во-первых, не сразу, а много позже, и, во-вторых, косвенным образом, тайно срезав у обидчика пуговицы с пальто. При этом он получал полное удовлетворение!

Теперь мысленно перемножьте полученные нами компоненты: унаследованное Андреем «малаховское» мировоззрение, цинизм, потребительское отношение к жизни, исковерканные ценностные установки, накопленную в результате фрустрации агрессию и еще эти уродливые способы самозащиты, и вы получите уже не просто бомбу замедленного действия, а склад взрывчатки с часовым механизмом и коварным запалом.

Никогда еще психология Андрея Малахова, которую прежде мы могли называть и патологической, и ущербной, и чуждой, не была так близка к преступной, как ныне, и никогда еще мы не видели с такой ясностью и отчетливостью роль семьи в ее формировании.

Но можно ли сделать отсюда вывод, что наш герой теперь «обязан» совершать преступления? Отнюдь! Фатальной предопределенности здесь нет и быть не может. По свидетельству психологов, дети в обмен на любовь умеют отказываться даже от инстинктивных своих притязаний, не на чувствах, как известно, и не на разуме основанных. Андрей, человек неглупый и еще способный чувствовать, тем более мог тихо и спокойно «разрядиться» без ущерба для окружающих, если бы родители предложили ему взамен любовь — это прекрасное чувство, которого, однако, они были лишены.

Хочу обратить внимание читателя на то, что мы говорим о родительской любви уже не как о хлебе насущном, которым нужно кормить ребенка с момента появления на свет, иначе он просто не будет счастливым, а как о способе блокировать преступные намерения Андрея Малахова, вот-вот готовые проявиться. Эта печальная метаморфоза свидетельствует о том, что количественные изменения в психологии нашего героя действительно дали новое качество, но произошло это так незаметно, что даже мы с вами, читатель, «очнулись» только сейчас. Ведь, говоря о любви к Андрею со стороны родителей, мы, оказывается, проявляем заботу вовсе не о счастливой или несчастной судьбе подростка Малахова, а беспокоимся о судьбе людей, его окружающих, для которых он стал опасен.

А что же с самим Андреем? Неужто он беспрепятственно шагнет теперь через барьер на «ту сторону», и все последующие разговоры наши будут посвящены не тому, как не пустить его «туда», а как вернуть «обратно»? Увы! И роковую роль в последнем шаге Андрея сыграла Зинаида Ильинична Малахова — пора сказать об этом в полный голос. Она была, пожалуй, единственным человеком, который даже в последний момент мог остановить парня, потому что звалась его матерью. Множество живых примеров и научные исследования подтверждают то обстоятельство, что ни отец, ни дедушка с бабушкой, ни сестры с братьями, ни тети и дяди не занимают такого ведущего места в воспитании ребенка, как его мать. Потому что никто лучше матери не может удовлетворить органичную потребность детей в нежности, любви и ласке, столь же органичную, как потребность в пище, кислороде и сне.

Нет, не гимн я хочу пропеть Хорошей Матери, а устроить «отпевание» Плохой, приведя доказательства того, как губительно может сказаться на ребенке физическое или моральное отсутствие родительницы. Не буду оперировать литературным примером Золушки, мудро придуманным специально для того, чтобы поддержать дух ребят, живущих без матери, показать им возможность вопреки общему правилу сохранить себя чистыми и добрыми.

История знает массовый случай воспитания детей без участия родительниц: на одном из островов Голландской Вест-Индии жило племя «алорезов», в котором матери традиционно оставляли грудных, младенцев без присмотра и лишь дважды в сутки кормили их, по дороге на работу и с работы. Все остальное время дети были предоставлены сами себе и периодическому «досмотру» со стороны мужчин, которые вмешивались в их дела только в крайних случаях. В конечном итоге дети племени вырастали неконтактными, недоверчивыми, с трудом сходились с людьми, отличались злобностью и агрессивностью, страдали комплексом неполноценности и, естественно, став взрослыми и следуя той же традиции, воспитывали себе подобных.

Чем, в сущности, отличалась Зинаида Ильинична Малахова от матери из племени «алорезов»? Формально находясь с Андреем под одной крышей, она ухитрилась фактически отсутствовать и еще сделала все для того, чтобы свести на нет и даже извратить положительное влияние на ребенка бабушки Анны Егоровны. В конце концов она способствовала созданию в семье той атмосферы безнадзорности при живых родителях, которая, во-первых, ничего общего не имеет с «системой позволительности», основанной прежде всего на искренней любви и на доверии к ребенку, и, во-вторых, во много раз сильнее калечит детей, нежели откровенное сиротство.

Обычно мы рассматриваем семьи не как источники развития патологии детского характера, а как главные ячейки воспитания. К сожалению, этот тезис категорически не подходит к семье Малаховых, где даже мать приложила руку к тому, чтобы сын стал преступником.

Ну вот, кажется, и наступил торжественно-печальный момент, когда я могу обратиться к читателю с предостережением: «Уважаемый товарищ! Будьте внимательны и осторожны: Андрей Малахов из племени «алорезов» готов с вами встретиться на углу улицы в любое удобное для вас вечернее время…»


ПРОМЕЖУТОЧНЫЕ ФИНИШИ. И все же я не хочу торопиться с утверждением, что наш герой вполне созрел для противоправных деяний. Пойти на преступление, даже при стопроцентной внутренней готовности к нему, разумному человеку очень и очень трудно, если, конечно, он действует не в состоянии аффекта или «сильного душевного волнения», как говорят юристы. Сдерживающие начала у большинства людей достаточно сильны, чтобы не сдаваться без боя. И потому каждый или почти каждый преступник имеет промежуточные финиши, когда он совершает уже антиобщественные поступки, но еще не преступления, как бы входя в роль, вживаясь в образ, дегустируя запретный напиток мелкими глотками, а не залпом. Подобный механизм втягивания в преступную деятельность растянут, как правило, во времени, что, с одной стороны, чрезвычайно опасно, поскольку засасывает человека, и ему, как из топкого болота, без посторонней помощи уже не выбраться, а с другой стороны, позволяет окружающим своевременно распознать преступную личность и поспешить с профилактическими мерами. Для подростков такими промежуточными финишами являются ранние формы антиобщественного поведения, о которых я уже говорил: выпивка, игра в карты, побег из дома, мелкая спекуляция, попрошайничество и так далее.

Наконец, следуя справедливой позиции наших ученых, не надо преувеличивать значение психологической и психической готовности подростка к совершению преступления, потому что процессы, связанные с внутренним состоянием молодого человека, высоко пластичны и поддаются модификации через влияние общества. Иными словами, на отклонения в поведении подростков можно и нужно влиять, изменяя характер детей в лучшую сторону, хотя это, конечно, дело не простое, а требующее титанических усилий. А. Макаренко писал в свое время, что «перед нами всегда двойной объект — личность и общество». Стало быть, необходима сложная педагогическая работа, истинным объектом которой должен стать не только ребенок со своими психологическими особенностями и сдвигами, но и отношения его с другими людьми, в том числе с родителями. Ведь семья при всей ее огромной роли в формировании личности является только одним из этапов воспитания, далеко не единственным, не изолированным от других и не самодовлеющим. В конце концов и семьи живут не на облаке.

К сожалению, эти благие рассуждения, предполагающие позитивный результат, почти не применимы к нашей сугубо негативной истории, и это естественно, так как в противном случае судьба Андрея Малахова сложилась бы по-другому. Внимательный читатель, надеюсь, не забыл, что еще в детском саду Андрей присвоил чужую лопатку. Детсад был первым в его жизни — но, увы, не последним — коллективом, который ничего не изменил ни в его характере, ни в поведении, почему, мы узнаем несколько позже, когда будем вести специальный разговор о детсадовском и школьном воспитании.

Теперь самое время перейти к первому побегу Андрея из дома. Было ему тогда восемь лет, он учился в первом классе школы, и в связи с этим очередным «финишем» у меня состоялся со старшим Малаховым такой разговор:

— Припомните, Роман Сергеевич, когда Андрей отсутствовал дома больше недели?

— Вы что-то путаете. Не было этого. Больше недели?!

— Извините, Роман Сергеевич! Он уходил в общей сложности пять раз, и я точно знаю, когда и на какой срок, но меня интересует, знаете ли это вы. Вспоминайте: тысяча девятьсот шестьдесят пятый год…

— А-а-а, это? Ну, было. И что?

— Какова, с вашей точки зрения, причина побега?

— А черт ее знает! Характер такой!

— Для такого характера, Роман Сергеевич, тоже нужны причины. Но повод хотя бы вы можете вспомнить?

— Не могу. То ли жена вернулась из школы и что-то мне рассказала, и он понял, что будет порка, то ли…

— Почему «будет»? Ведь вы отлупили Андрея куском телевизионного кабеля?

— А что, по-вашему, отцы не имеют права наказывать собственных детей за плохую успеваемость? Они все бегать должны из-за порок?

Социологи определили четыре основные группы причин для уходов из дома: конфликт с родителями — примерно двадцать человек из каждой сотни бегущих; конфликт со школой — около десяти; стремление к путешествиям, желание посмотреть большие города и побывать на юге — человек тридцать. А остальные сорок, за небольшим исключением, покидают отчий дом по «неустановленным» причинам, то есть скрывают их с такой тщательностью, что даже наука бессильна что-либо разгадать. Полагаю, однако, что эти данные в какой-то степени формальны. «Неустановленность» причин вовсе не означает их отсутствие, и чего тут мудрить-то, если мы все понимаем: коль ребенок психически нормален, какие, кроме как вышеперечисленные три причины, заставляют его бежать из родного дома? Скорее он не умеет осмыслить то, что с ним происходит, или не может толково об этом рассказать, или боится рассказывать, или его просто плохо спрашивают. Что же касается стремления к путешествиям, то и тут: копните это стремление поглубже, и во многих случаях вы обнаружите в первооснове несложившиеся отношения в семье или в школе, которые и «выпирают» детей на улицы; в романтику побегов, особенно в наш рациональный век, я верю примерно так же, как некоторые люди в любовь с первого взгляда.

Вот как выглядит картина побегов по временам года. Общее количество «бегунов» довольно равномерно распределяется по месяцам, давая преимущество только трем из них. Каким? Догадливый читатель, как и я когда-то, конечно, решит, что речь идет о летнем периоде, наиболее удобном для путешествий, — и ошибется. На самом деле, как показало исследование советского социолога Мидлера, подростки покидают родные дома преимущественно осенью, потому что в начале учебного года происходит развязка долго длящихся семейных или школьных конфликтов и, хочешь не хочешь, а надо решать: идти ли учиться, идти ли работать, бездельничать на глазах у всех или «смываться, пока не поздно, а там видно будет». Во всяком случае, непогода никогда не останавливала детей, если домашняя ситуация становилась для них невыносимой: они уходили и в дождь, и в жару, и в трескучий мороз, эти вынужденные «романтики-путешественники».

Андрей ударился в первый побег явно из-за родителей, я это прекрасно знал по всей «семейной раскладке», но получить от него четкое подтверждение не мог. «Да просто мне захотелось! — говорит он. — Может, мне скучно стало!» По приведенной классификации его причины попали бы в число «неустановленных», и Андрей был бы отнесен к «романтикам». Стало быть, истинные причины остались нетронутыми, не требующими срочного вмешательства соответствующих лиц и организаций, и продолжали бы действовать, — вот что меня в этой «неустановленности» больше всего трогает, вот почему я к ней «прицепился». Андрей пять раз бегал из дома, а впервые ушел в середине сентября, две недели проучившись в школе и заработав от Романа Сергеевича бессмысленную порку за небрежное написание буквы «а». Но за «а» следует «б», и «в», и «г», и «д» — тридцать три буквы в алфавите! Какую богатую перспективу мог нарисовать Андрей в своем воображении, зная отцовский характер и холодно-жесткую атмосферу в семье, — ему же было не восемнадцать, а всего только восемь лет!

Он не кричал, не грозил побегом, не плакал, а ушел на очередной «промежуточный финиш» спокойно, без взрыва, с двумя рублями предварительно накопленных денег. Ушел он куда глаза глядят, а глаза Андрея, как у большинства бегущих мальчишек, глядели на парки, подъезды и вокзалы.

Логика дальнейших поступков Андрея была простой, как таблица умножения. Вечером второго дня, захотев есть и уже не имея за душой ни копейки, он сел в троллейбус «без кондуктора», присмотрел наиболее спокойную по внешнему виду женщину, вот-вот готовую опустить монету в кассу, и вежливо «попробовал»: «Тетенька, не опускайте, я жду сдачу!» Тетенька немедленно вручила ему пять копеек, и через два часа, сменив несколько маршрутов, Андрей получил возможность поужинать в вокзальном буфете. Он купил стакан горячего кофе со сгущенкой, бутерброд с колбасой, маковую булочку и пачку сигарет «Лайка», хотя не курил, зато тонко чувствовал необходимость этой покупки.

Откровенно говоря, троллейбусный заработок не вдохновил нашего героя из-за утомительности и небольшого дохода, и потому он решил впредь от него отказаться. Тем более что к этому времени Андрей познакомился на вокзале с двумя братьями-близнецами, своими одногодками, которые, хотя и не были в бегах, основное время проводили не дома и не в школе. Какова их семейная ситуация, Андрея совершенно не интересовало, а сами близнецы тоже ничего не спрашивали и не рассказывали, и даже не назвали своих имен: мол, все равно перепутает. Знакомству помогли сигареты «Лайка»: Андрей угостил ребят, научил их пускать дым кольцами, как это делал Роман Сергеевич, при этом сам научился, их всех троих чуть не вырвало. В благодарность за «Лайку» близнецы взяли Андрея с собой «на работу». Тут уже заработок был много больше троллейбусного, потому что дело было коммерческое: они выпрашивали у иностранцев или выменивали у них на значки жевательные резинки, уезжали с «товаром» подальше от вокзала, перепродавали местным мальчишкам, а на прибыль «кутили», покупая мороженое, конфеты и газированную воду.

На третий день после знакомства Андрей оставил близнецов, масштаб работы которых показался ему мелким, и стал действовать самостоятельно. Прежде всего он сделал оптовую закупку значков, сразу на два рубля, и целый день гонял по перрону, пока не наменял резинок с таким расчетом, чтобы прибыль была не меньше десятки. Но тут Андрея неожиданно подстерегла «борода», как сказал он мне на чистом жаргоне, имея в виду «неудачу»: близнецы поймали его, отобрали весь «товар», не заплатив, естественно, ни копейки, и еще набили физиономию, чтобы не конкурировал, они сказали: «не вякал и не встревал». Коммерция была, таким образом, делом небезопасным, и Андрей отказался от нее, тем более что покупка и перепродажа требовали «очень много возни», — так он выразился, рассказывая мне свою одиссею, и я запомнил эту фразу, потому что без возни можно получить прибыль только одним способом, называемым «международным».

И вот на шестой день после побега, поздно вечером, Андрей почувствовал наконец в себе силы, достаточные и для этого «международного» способа, что логически вытекало из предыдущего. Поискав и найдя в глухом переулке стационарную палатку мороженщицы, он разбил стекло, — как мне просто писать об этом, и как легко прочитаются эти строки вами, уважаемый читатель, но при каком страшном моменте в жизни нашего героя мы с вами присутствуем! — влез внутрь и увидел картонную коробку с двадцатью пачками халвы. Больше в палатке ничего не было, но на всякий случай Андрей внимательно осмотрел помещение, зажигая спички, и за щитком с электропробками обнаружил бумажный треугольник. В нем оказались пятнадцать рублей и записка, немудреное содержание которой Андрей помнит до сих пор: «Юля, передай Тамаре мой долг».

Рубикон был перейден. С точки зрения «маститых» воров, самая трудная — первая кража, после которой остальные идут «как по маслу». Не каждому дано на эту первую решиться, и меня не просто удивляет, а потрясает то обстоятельство, что Андрей, если судить по его рассказу, с такой легкостью и бездумностью пошел на кражу со взломом, — хотя по малолетству он уголовной ответственности не подлежал, — приобретая в результате вовсе не пятнадцать рублей и не халву, а новое качество, как если бы из здорового человека превращался в хронически больного. Впрочем, я, конечно, наивен, но мне так жаль парня, что я позволил себе на мгновение забыть о его психологическом состоянии, полностью подготовленном для того, чтобы преодолеть и этот «промежуточный финиш».

— Страшно было? — спросил я с некоторым опозданием, поскольку со дня той кражи минуло восемь лет.

— Это когда я застеклил? — сказал Андрей, почему-то уверенный в том, что я говорю на жаргоне и мне без перевода понятно, что «застеклить» — значит разбить стекло. — Дак ведь ночь была, вокруг одни тени!

— А если бы сторож?

— Не, «балду» к таким объектам не ставят.

— Но палатка могла быть на сигнале?

— Вы что! Блокатор дороже стоит, чем весь товар! Государству невыгодно, понимаете?

— Но это ты сейчас такой грамотный, а тогда?

— Поджилки, конечно, немного того — тряслись.

Вернулся он домой сам, своими ногами. Родители успели поднять тревогу, и городская милиция на второй день после побега имела данные об Андрее Малахове. Но он всего этого не знал, а пришел потому, что «надоело». Волнуются дома, не волнуются, его совершенно не трогало, и только однажды он мельком подумал о бабушке Анне Егоровне, когда засыпал на жесткой вокзальной скамье. Особенно ругать его дома не стали, отец дал «подщечину», как выразился Андрей, а мать сразу занялась стиркой и чисткой его одежды. О своих приключениях он, конечно, никому ничего не сказал, но две пачки халвы, оставшиеся несъеденными, не выбросил, а по-хозяйски принес домой. Потом я спросил у Зинаиды Ильиничны, почему она не поинтересовалась, откуда у сына халва. «Мне в голову не пришло, — откровенно сказала Малахова. — Принес, ну и принес, слава богу, сам пришел. Я ж не знала в ту пору, что он ворует, а дома Андрей никогда «такого» не позволял».

Это была сущая правда: на всем домашнем словно лежало священное табу, нарушить которое Андрей не рисковал даже в самый расцвет воровской деятельности. Больше того, Зинаида Ильинична иногда нарочно роняла деньги, чтобы воспитать у сына честность, как будто для ее воспитания нужен непременно воровской соблазн с последующим преодолением, и Андрей всегда возвращал найденные рубли, не будучи, как мы знаем, честным человеком. Я терялся в догадках: что это? Осторожность? Боязнь родителей? Негласный договор с ними о соблюдении взаимных интересов? Или случайность? Андрей не мог объяснить феномена и отвечал на вопросы примерно так: «А на фиг мне было воровать дома? Вон сколько «плохо лежит» — бери, еще и другим останется!» Но однажды он рассказал мне историю, не имеющую, казалось бы, отношения к загадочному явлению, однако читатель сам почувствует, что в ней «что-то есть». Совсем еще малышом Андрей как-то взял отцовскую авторучку, чтобы похвастать ею перед детсадовскими ребятами, и вдруг потерял. Узнав об этом, Роман Сергеевич выпорол сына и, когда порол, при каждом ударе приговаривал: «Я в дом несу, а ты из дома тащишь?! В дом неси! В дом неси! В дом неси!» Эти слова, как видно, запали в душу ребенка, коль до сих пор ему помнятся, и превратили в сознании Андрея все «наше» в нечто абсолютно неприкасаемое. Позже, когда он стал воровать почти профессионально, он мог даже думать, что остается «чистым» перед родителями: во-первых, потому, что ничего не берет из дома, и, во-вторых, потому, что как бы несет в дом, сам себя обеспечивая сладостями, мороженым, кино и экономя, таким образом, родительские деньги.

Андрей, мне кажется, если учитывать меркантильный стиль жизни семьи, готов был откровенно таскать домой все наворованное для общего пользования, будь он уверен, что родители никогда не зададут ему лишних вопросов. Как не задали, положим, в связи со злополучной халвой.

— Роман Сергеевич, давайте прикинем, как повернулась бы судьба Андрея, если бы вы дознались в ту пору, что он обворовал палатку?

— Что я, следователь, что ли?

— Но вы отец.

— Он тоже не маленький.

— В восемь-то лет? А куда вы, кстати, дели эту халву?

— Куда! Наверное, чай пили, куда ж еще.

— Ну и как? Вкусный был чай?

— Какие-то странные вопросы вы задаете. Вроде бы о сыне печетесь, а на самом деле халва вас больше интересует!

У нас с Романом Сергеевичем всегда было полное взаимопонимание…

* * *

— Я буду писать о вас, — сказал я. — Изменить фамилию?

— А как хотите, — ответил Роман Сергеевич. — Я лично славы не боюсь.

Зинаида Ильинична сказала иначе:

— Какая я есть, такая уж есть. Но Андрею еще жить. Может, сам остановится или кто остановит…

V. ДЕТСАД И ШКОЛА

КРУГЛЫЙ СИРОТА. Прежде чем приступить к детсадовской теме, я отправился к специалистам, занимающимся теорией дошкольного воспитания, и задал такой вопрос: «Детсад — это благо или вынужденная необходимость?» Мой интерес не затрагивал практической деятельности какого-нибудь конкретного детского учреждения и тем более всех садов, к которым мы давно и прочно испытываем чувство искренней благодарности за героическую заботу о наших детях. Но поскольку мне предстояло знакомиться с детсадом, в котором прожил до своих шести лет Андрей Малахов, я был намерен подковаться теоретически, а потому и задал вопрос о благе и необходимости.

Уже начало ответа не сулило определенности. «Видите ли, — осторожно сказали ученые, — смотря как подойти». Мы подходили и так, и эдак, и вот что из этого получалось: с одной стороны, детсадовское воспитание имело бесспорные преимущества перед домашним, но, с другой стороны, домашнее воспитание имело не меньше преимуществ перед детсадовским. Самое же замечательное состояло в том, что их плюсы и минусы, в отдельности поддаваясь «взвешиванию», не позволяли, однако, при сравнении сделать окончательный вывод ни в пользу того, ни в пользу другого метода воспитания. Сейчас, когда я изложу читателю некоторые условия этой странной «задачи», он тоже окажется в положении человека, который должен определить скорость движения локомотива, исходя из расстояния между городами и возраста машиниста.

Представьте себе: детсад, используя единый для всех режим и предъявляя к детям одинаковые требования, помогает им довольно быстро и безболезненно адаптироваться, то есть приспособиться к окружающей действительности, что есть безусловный плюс. Семья, в свою очередь, вольно или невольно растит индивидуалиста, которому в будущем предстоит испытать «лишние» жизненные осложнения — что есть безусловный минус. Следует ли отсюда вывод, что детсад — благо для ребенка? Нет, не следует. Потому что детсадовская адаптация достигается главным образом за счет нивелировки индивидуальности: не зря говорят, что хорошие дети в саду непременно что-то теряют, плохие — приобретают, а прочие остаются «при своих», поскольку единые требования и режим как раз и сориентированы на их средний темперамент, средние физические возможности и, увы, средний интеллект. Но можно ли отсюда сделать категорический вывод, что детсад не благо? Вновь нельзя, так как никто не способен с научной достоверностью определить, что хуже, а что лучше, уж коли иначе не получается: то ли нивелировка индивидуальности во имя ранней адаптации ребенка, то ли отказ от адаптации во имя раннего расцвета индивидуальности.

Конечно, детсад дает ребенку многое из того, что он не получает в семье: и радость общения со сверстниками, дефицит которого ребенок постоянно ощущает дома; и возможность активно двигаться, в чем непременно ограничивают его родители, боясь лишних синяков и не понимая, что ребенок, став малоподвижным, одновременно теряет в любознательности, в дотошности, в смелости, в глазомере; и постоянный контакт с педагогом, что, несомненно, отражается на общем развитии ребенка, и т. д. Однако при всем при этом дети лишены в саду душевного комфорта, или, как говорят ученые, «эмоционального благополучия», без которого они не могут полноценно развиваться. И это понятно: нельзя заставить воспитательниц с истинно материнской любовью, лаской и вниманием относиться к каждому детсадовскому ребенку, брать его на руки, целовать, шептать на ухо нежные слова, одним движением бровей поощрять или наказывать, как это делают родители. Мы, конечно, стремимся к такою рода тонкому воспитанию, потому и работают в детских садах только женщины — «искусственные матери», но их неестественность все равно заметна детям, не говоря уже о том, что на каждую «маму» приходится группа в двадцать, а то и в тридцать человек. И получается, что из многих анализаторов ребенок вынужден пользоваться в саду чуть ли не единственным — слухом, улавливая, как правило, однотонно произносимые педагогом фразы, обращенные сразу ко всем: «Взялись за руки! Сели за стол! Вытерли слезы! Дружно сказали!» Это, как ни печально, сужает эмоциональную сферу детей, тормозит эмоциональное развитие, а ведь оно есть начало нравственного, поскольку именно от душевного благополучия зависит, будут ли дети непринужденными или скованными, искренними или скрытными, равнодушными или отзывчивыми, добрыми или злыми.

Но опять же никто не может с научной достоверностью взвесить и определить, какие из перечисленных потерь и приобретений скажутся больше, а какие меньше на дальнейшей судьбе ребенка, — стало быть, мы вновь лишены возможности в принципе установить, благо детсад или не благо.

Что же нам делать? И вообще — к чему я затеял этот полемический экскурс в теорию, да еще нарочито его заострил? А к тому, уважаемый читатель, что у нас остается единственный критерий, подсказанный здравым смыслом: хорошо сегодня, сейчас, сию минуту ребенку? — значит, ему и в будущем на пользу; плохо? — значит, во вред. Такой подход немедленно переводит разговор из теоретической плоскости в сугубо практическую, потому что оценка детсадовского «блага» становится зависимой от совершенно конкретных вещей: от того, какой детсад мы имеем в виду, какие в нем работают люди, как исполняют свои обязанности, что представляет собой ребенок, какова реальная ситуация в его семье.

Так вот, возвращаясь к Андрею Малахову, три полных года отдавшему детскому саду, я могу с уверенностью сказать, что жилось ему там скверно. К сожалению, за минувшие десять лет от этого сада ничего не осталось, даже здания, где он находился, и потому видеть его собственными глазами мне не пришлось. Судя по воспоминаниям Малаховых, это был обыкновенный детсад, не бедный и не богатый, в меру оборудованный, с относительно приличным подбором сотрудников, короче говоря, типичный районный, который в отличие от специализированных не избалован дотациями и дополнительным шефским вниманием. Был он ежедневным, но «с подстраховкой», а это значит, что дети, почему-либо не взятые родителями, могли в крайнем случае оставаться на ночь. Этот «крайний случай», как понимает читатель, превратился для Андрея в систему: оба родителя и учились и работали, а бабушка Анна Егоровна из-за сердечных недугов не только не могла следить за внуком, но и сама частенько нуждалась в уходе, как малое дитя. Добавлю к сказанному, что никаких претензий по поводу еды, игрушек, чистого белья, температуры воздуха в помещении и прочих составных детсадовского быта я от Малаховых ни разу не слышал.

Андрей ходил в сад как на каторгу — есть такие дети, у родителей обычно сердце обливается кровью, да положение безвыходное, только один расчет: привыкнут. И если большинство детей действительно приживается, Андрей не прижился, а всего лишь понял бессмысленность бурных протестов. Все три года он прожил в саду в тоскливом ежевечернем ожидании: возьмут его сегодня или не возьмут? — потому что, как ему ни было плохо дома, а все же лучше, чем в саду. «Там всё было вместе и всё по команде, — вспоминает Андрей с горько-презрительной интонацией в голосе. — А воспиталки только и делали, что всех воспитывали». Увы, если бы так! Полагаю, однако, что это не тогдашняя, а сегодняшняя оценка Андреем детсада: в ту пору он больше страдал от избытка одиночества, нежели от недостатка, и еще от того, что педагоги почти не обращали на него внимания. Судите сами: друга он себе не завел, в праздничных концертах ни разу не участвовал, никогда не наряжался «зайчиком» или «снежинкой» и не был «дежурным по природе», о чем сегодня, уже сидя в колонии и пережив далеко не детские испытания, вспоминает с нескрываемой болью и обидой.

Что же случилось с нашим героем? Почему он оказался в положении изгоя? Я не знаю всех причин, но об одной скажу, поскольку она известна наверняка: Андрей шепелявил. Вместо «шайба» он говорил «файба», вместо «что» у него получалось «фто», а «шкафчик» он называл «фкафчиком». Читателю, усомнившемуся в солидности и достаточности этой причины, я готов посочувствовать: он никогда не сможет работать с детьми. Если бы он знал, как много человеческих судеб коверкается из-за того, что в детской, особенно в школьной, среде существуют «очкарики», «жиртресты», «заики», «рыжие» и такие вот косноязычные, как наш Андрей, которые хоть чем-то, но отличаются от основной массы! Если бы он умел предположить, какие самосомнения могут аукнуться в этом ранимом возрасте, чтобы откликнуться в более позднем сознанием неполноценности! Если бы он понимал, как важно, чтобы рядом с детьми оказался в столь ответственный момент взрослый человек, — я уж не говорю: умный и тонкий, — элементарно внимательный, способный заметить страдания ребенка, умеющий успокоить его и пристыдить сверстников, чья беспощадная реакция тем и опасна, что естественна!

Но каждый ли детсадовский педагог обратит внимание на «обыкновенную» стеснительность ребенка и тем более станет доискиваться ее первопричины? «Отличное качество! — подумает он. — Всем бы такое!» А потом заметит вдруг, что мальчишка перестал учить стихи и напрочь отказался петь, но ему даже в голову не придет, что начинающееся изгойство ребенка имеет один корень с «милой» стеснительностью: дефект речи! И педагог отсечет этот корень как несуществующий, а потому не только не пригласит врача-логопеда, но и не будет сдерживать эмоций «жаждущих крови» сверстников. А несчастный ребенок, наглухо уходя в себя, уже метит красным карандашом «свой собственный» стул, на котором сидит, и с боем выдирает его из-под попок «врагов», физически отдаляясь от коллектива на отвоеванном стуле. И торопится первым проглотить обед, чтобы раньше всех захватить оловянных солдатиков, которых иначе он уже из получит, и забирается с ними в самый дальний угол игровой комнаты.

Неужто у читателя все еще есть сомнения по поводу того, откуда взялась у Андрея такая ненависть к детскому саду, почему он часто плачет по ночам, забившись под одеяло, отчего чувствует себя не просто лишенным душевного комфорта, но одиноким, всеми брошенным и слабым? А добавьте к этому прохладную атмосферу, царящую у Андрея в доме, и дефицит защиты, и накопленную против родителей агрессию, направленную, однако, против детей, — к чему все это может привести?

Наука утверждает: если ребенок болезненно чувствует зависимость от окружающих и слабость перед ними, у него появляется желание быть сильным для того, чтобы подчинить их себе. И это естественно. Патология характера материализуется именно там, где происходит борьба двух начал: комплекса неполноценности и стремления к превосходству над окружающими.

К несчастью, это была не единственная неверная жизненная установка Андрея, взявшая начало в детском саду. Однажды я спросил его, дрался ли он с мальчишками, защищал ли себя и свою честь. «А как же! — сказал Андрей. — Первым оденусь, а потом ка-ак попрячу их вещи! Или ка-ак перепутаю в шкафчиках! Во потеха!» — «Нет, — сказал я, — а в честной драке? На кулаках?» Он ответил вполне серьезно: «Сначала посмотреть надо, кто к тебе лезет, сильный или несильный. Потому как, может, совсем не драться нужно, а заплакать или пожаловаться».

Эти признаки явного прагматизма, не имеющие ничего общего с натуральными человеческими чувствами, родились у Андрея, конечно, не в детском саду. Но что сделал детсад, чтобы изменить неверную ориентацию Андрея? «Я никогда не дружил со слабыми, — сказал он мне. — С ними дружить, так и тебя за слабого примут!» Беря урок у действительности, он уже в саду пришел к необходимости поиска сильных друзей и совершенно естественно, пользуясь их защитой и покровительством, стал нападать на слабых — во имя самоутверждения. Позже, в школе, Андрей наймет себе в защитники известного в округе хулигана, как когда-то Зинаида Ильинична Малахова нанимала чертежника, и будет платить ему деньги по установленной таксе.

Давайте зададимся вопросом: что в конечном итоге является нравственной основой для совершения противоправных деяний? Эгоизм и потребительские тенденции, — и то и другое в избытке было у Андрея, причем его потребительство касалось не только материальной сферы, а любой, поскольку он научился корыстным образом использовать и чужое расположение, и чужой ум, и чужую физическую силу.

Детсад не только не блокировал эти чрезвычайно «перспективные» начала в характере нашего героя, но в какой-то степени даже способствовал их развитию — вот в чем беда. А могли педагоги что-нибудь предпринять? Могли, хотя никто не говорит, что дело это легкое: «лепить» человека и «делать» то, как вещь, как неодушевленный предмет, невозможно, ибо он не обладает свойствами глины и не пассивен. Андрей, вероятно, оказал бы яростное сопротивление и не дался бы так просто в руки педагогам. Однако, если бы они включили его в какую-то деятельность, любыми правдами и неправдами нарядили хоть «зайчиком», они бы вызвали его собственную активность, с помощью которой уже можно заниматься перековкой характера.

Но «воспиталки» того детсада, судя по воспоминаниям Андрея, занимались только тем, что «всех воспитывали», иными словами, ограничивали круг педагогических забот одергиванием быстро бегущих и громко кричащих, заучиванием с детьми «когда я ем, я глух и нем» и наблюдением за общим порядком, то есть самым легким делом, для которого не требуется даже педагогического образования: пасли детей. А тут нужна была тонкая, ювелирная, «штучная» воспитательная работа.

И вот я снова, теперь уже вполне конкретно, ставлю вопрос о «благе», волнующий меня с самого начала. Конечно, безусловным благом было бы для Андрея изъятие его из т а к о й семьи, в которой он реально воспитывался. Но не меньшим благом для него явилось бы и изъятие из т а к о г о реального детского сада, в котором он оказался. Стало быть, если мы образно представим себе детсад «папой», а семью «мамой», мы вынуждены с горечью констатировать, что Андрей Малахов был «круглым сиротой».


ОДИН УРОК ЛИТЕРАТУРЫ. Я пришел на урок литературы в 10-й «Б», тот самый, в котором должен был учиться Андрей Малахов, не будь он колонистом. На моей парте было написано перочинным ножиком: «Кто здесь сидит, того люблю, кладите в парту по рублю», а чуть ниже некто тоже остроумный довырезал вполне практическое: «А я приду и рупь возьму».

Парты, выкрашенные в зеленый цвет, были маленькие и неудобные, впрочем, скорее всего это школьники были слишком большие, «не от этих парт»: промышленность едва поспевала за акселерацией. Все юноши, безропотно подчиняясь дисциплине, носили аккуратные стрижки, зато все девушки поголовно были Маринами Влади: прямые распущенные волосы лежали на их плечах, что выглядело, по крайней мере, современно. И только у одной была тяжелая коса, которую она поддерживала, когда хотела предоставить голове свободу движения.

По всей вероятности, класс был обычный, каких сотни и тысячи, но каждая деталь и подробность этого класса казались мне исполненными особой значительности, поскольку я имел дело со средой, в которой долгое время жил преступник.

Урок посвящался «Поднятой целине». Все внимательно слушали, и я вместе со всеми, довольно скучное изложение знаменитой притчи по поводу человеческой сути, без которой каждый из нас выглядит голым, словно вишневая косточка. Мораль заключалась в том, что к людям надо подбирать ключи, чтобы познать глубины их душ. Здесь учительница сказала: «А теперь запишите», — и школьники записали под диктовку вышеизложенную мораль, как я понимаю, совершенно не оплодотворив ее собственными размышлениями. Пока они это делали, я думал об Андрее Малахове, невольно примеривая на него тему урока. И если по роману смысл притчи должен был усвоить Давыдов, дабы не рубить сплеча, а находить подход к каждому коммунару, без чего не мог двигаться вперед, я перекладывал мораль на плечи школьного педагогического коллектива, который был обязан познать суть Андрея Малахова, без чего не мог рассчитывать на успех в деле воспитания.

Должен сказать, перед тем как явиться на урок литературы, я беседовал с директором школы Клавдией Ивановной Шеповаловой. Она и не думала скрывать беспокойства — нет, не за судьбу Андрея Малахова, «уже покатившегося — не остановишь», как она выразилась, — за честь коллектива, на которую «скандальная история одного ученика клала свою тень». В кабинет Шеповаловой были приглашены педагоги, помнившие и знающие Малахова, и все они подтвердили, что он был «трудным», что на него потратили много сил, возились с ним годами, и от того, что результат оказался печальным, виноват кто угодно, но только не школа, и я не должен делать вывода о неспособности педагогического коллектива.

— Хотите знать, почему он попал в тюрьму? — с академической уверенностью произнесла Клавдия Ивановна. — Жажда приобретательства превалировала у него над жаждой знаний!

«Мне бы такую ясность», — с завистью подумал я про себя, но вслух ничего не сказал, испытывая традиционную робость перед учителем. Однако что-то не устраивало меня в позиции педагогов, я, кажется, разобрался потом, что именно, но расскажу об этом позже, а пока вернусь в 10-й «Б», урок в котором уже шел к концу. За пять минут до звонка школьникам были розданы домашние сочинения, проверенные учительницей, и по моей просьбе мне вручили с десяток. Когда я просматривал творчество выпускников, за моей реакцией внимательно наблюдала девушка с тяжелой косой, единственная оставшаяся на перемене в классе, так как была дежурной.

— Ну что, у нас есть оригинальные личности? — спросила она, заметив, что я перевернул последнюю страницу.

— А вы как думаете?

— Думаю, что нет и быть не может. Во всяком случае, по сочинениям этого не обнаружить.

— Так уж категорически?

— Скоро экзамены, — сказала она, — минута час бережет, и потому источник для всех один: читальный зал.

— Унификация мышления?

— Вот именно. Я где-то читала, что чем меньше у людей времени, тем одинаковее они думают.

— Возможно, — сказал я. — А где ваше сочинение?

Она протянула тетрадь, на обложке которой было написано: «Татьяна Лотова». Я раскрыл на середине, бегло взглянул и вслух прочитал: «Человек должен любить жизнь!»

— Вполне оригинальная мысль, — съязвил я.

— Из «…надеюсь, что это взаимно», — улыбнулась Лотова и перекинула косу за спину.

Уже звенел звонок с перемены.

— Татьяна, — спросил я, — вы вспоминаете Андрея?

— Какого?

— У вас был один Андрей в классе.

— Я так и подумала. А зачем?

Действительно: зачем? Сомкнув ряды на месте… — я чуть было не сказал «павших», хотя в данном случае лучше сказать «падших», — они, вероятно, топали вперед, не оглядываясь и не испытывая потребности оглянуться.

На том мы и прервали нашу беседу. Я многого еще не знал. Не знал, например, что у Татьяны Лотовой было больше, чем у других, оснований ответить на мой вопрос иначе.


СЛЕПОЙ КОНДУИТ. — Как ты думаешь, Андрей, что сказали бы о тебе твои бывшие школьные товарищи, если бы их спросили?

— У меня не было в школе товарищей.

— Хорошо, назовем их по-другому: одноклассники.

— Чего бы сказали? Да ничего. Что я достукался.

— А педагоги? Как бы они оценили твое поведение и твои способности?

— Смотря кто. Галина Васильевна сказала бы, что способности по математике были, но не занимался. А Дуся — что вел себя, ну, в общем, плохо, и что я дурачок.

— А на самом деле?

— Какой же я дурачок? Я средний, есть и похуже. Но хитрый, хитрее многих…

«Дуся», Евдокия Федоровна, была классным руководителем Андрея. «Как сейчас», она помнит их первое знакомство, состоявшееся шесть лет назад, когда молодая учительница впервые переступила порог класса. Ей дали 2-й «Б» в середине учебного года, она волновалась, «дрожала, словно осиновый лист», и предчувствия ее не обманули. Но, прежде чем рассказать о подробностях злополучного знакомства, я коротко изложу события, тому предшествующие.

Нетрудно предположить, что Андрей был внутренне не подготовлен к школьному коллективу. Горький детсадовский опыт, постоянно ощущаемый дефицит защиты, сложная домашняя ситуация и неправильные жизненные установки, к тому времени уже достаточно сложившиеся, сделали свое дело: мальчишка был неконтактным, недоверчивым и готовым ко всему. Если отбросить причины, которые привели Андрея к такому состоянию, я мог бы сказать, что он сам виноват в несложившихся отношениях с классом. Когда Андрей, весь ощетинившийся, в первый же день учебы пожелал сидеть за партой один, понять его мог только тот, кто знал его печальную предысторию. Класс, разумеется, не знал, за что винить его совершенно невозможно. Короткая перепалка Андрея с учительницей закончилась поражением строптивого ученика, соседа ему все-таки дали, но с этого момента коллектив не то чтобы исключил Андрея из своего состава, а как бы отодвинул в сторону, чтобы лучше и пристальнее его разглядеть.

«Разглядка» была не в пользу Андрея. Очень скоро дети увидели, что он замкнут, коварен, злопамятен, не дает сдачи и предпочитает мстить из-за угла. Все эти малосимпатичные черты, конечно, не способствовали сближению Андрея с коллективом, хотя общая ситуация еще не была угрожающей и, возможно, не стала бы таковой, оцени ее педагоги вовремя. К сожалению, сделать этого они не могли по «техническим» причинам: за полтора учебных года в классе сменилось трое учителей — по обстоятельствам, ни от кого не зависящим. Каждый из троих, не успев всерьез заняться Малаховым, приходил тем не менее к выводу: мальчишка явно «не тот», а почему «не тот», выяснить уже не было времени. И получилось, что никто не помешал классу принять нашего героя таким, каким он был, но без прошлого, без «биографии» и, стало быть, без активного желания его понять и помочь ему как-то переделаться.

На этом весьма неблагоприятном фоне шепелявость Андрея оказалась просто роковой, тем более что в противовес ей не нашлось никаких заметных достоинств. Сначала дефекты речи вызывали оживление в классе, потом откровенный смех, а вскоре, когда Андрей, отвечая урок, вместо «шило» сказал «фыло», класс не выдержал. Учительница, одна из «временных», то ли считая нецелесообразным вмешиваться, то ли из-за душевной черствости, то ли нуждаясь в разрядке после четырех утомительных часов занятий, не только не остановила класс, но и сама рассмеялась, — можете представить себе, что творилось с детьми, как они веселились. Тогда же родилось обидное для Андрея прозвище Филин, которое он, заработав в первом классе, пронес затем через все годы обучения в школе, через воровскую шайку и несет теперь через колонию. Ничего «филинского» в его внешности и в поведении, конечно, не было, но произошла одна из тех странных «химических реакций», когда мы точно знаем первичный элемент, вложенный в колбу, и можем лишь догадываться, как он превращался в вещество с совершенно новыми свойствами: шило-фыло-фило-филя-филин!

К моменту, когда появилась Евдокия Федоровна, Андрей в полной мере ощутил на себе «силу» коллектива. Чтобы не оказаться окончательно выдавленным из него, он был вынужден как-то приспосабливаться, и сама жизнь подсказала ему новую тактику; она-то и поставила Евдокию Федоровну в тупик в первый же день знакомства. Началось с того, что, войдя в класс, учительница замерла, потрясенная: сорок мальчишек и девчонок «бесновались, будто сорвавшись с цепи, у меня было такое ощущение, что я на съемках фильма, и сейчас режиссер скажет: «Стоп! Отлично! Приготовились ко второму дублю!» (Замечу попутно, что муж Евдокии Федоровны был кинооператором.) Пол-урока ей пришлось успокаивать детей, «разболтанных учителями, которых я сменила», а потом к доске вышел Андрей Малахов и «дал форменное представление»: что ни слово — всеобщий хохот, какие-то странные гримасы, ужимки, фокусы и неразборчиво произносимые фразы. Евдокия Федоровна, опомнившись, удалила его из класса, но он, к восторгу присутствующих, ухватился за ручку двери, и учительница поняла, что оторвать его можно, лишь вызвав пожарную команду: «Он то ли играл в слабоумного, то ли был таким». В журнале-дневнике, заведенном классным руководителем, появилась первая запись: «12 декабря 1966 года. Малахов паясничал у доски, был удален из класса, но не ушел. Урок сорван».

— Евдокия Федоровна, — сказал я, — вам, конечно, известно, почему его звали Филином?

— В каком смысле?

— Я имею в виду происхождение прозвища.

— Филинами, — сухо сказала учительница, — должны заниматься в милиции, а не в школе.

— Помилуйте! Андрей имел дефект речи, из-за этого!

— Малахов? Дефект речи? С чего вы взяли?

Она несколько лет мучилась с ним, по сути дела, не зная, с кем мучается, — я понял это совершенно отчетливо. До сих пор Евдокия Федоровна не представляла себе, чем объясняется «такое» поведение Андрея. Между тем, комплексуя, мальчишка предпочел выглядеть перед ребятами искусственно смешным, а не естественно, «героем», а не страдальцем, и даже утрировал свой недостаток. Евдокия Федоровна ошибочно приняла за его суть то, что еще было не сутью, а постепенно ею становилось, поскольку Андрей всего лишь актерствовал, и только потом, уже в третьем классе, окончательно затравленный ребятами, он откажется выходить к доске и отвечать уроки, а еще позже вообще перестанет их учить, что будет логически вытекать из предыдущего. Легко заметив «странности» в поведении ученика, Евдокия Федоровна в отличие от предшествующих ей учителей имела достаточно времени, чтобы докопаться до их причин. Но она не стала этого делать, поспешно решив, что причины заложены в самом Андрее. Отсюда последовала ее вторая ошибка: вместо того чтобы работать с классом и пристыдить его, она с помощью школьного врача отправила Малахова на прием к психиатру, чем только усугубила его положение, окончательно скомпрометировав в глазах товарищей — с одной стороны, а с другой — дав ему неожиданный козырь. («Ведь с дурака-то меньше спрос!» — откровенно сказал мне Андрей.) Впрочем, как он ни подыгрывал психиатру, его признали совершенно здоровым, и тогда он сам пустил о себе слух по школе: мол, осторожней со мной, у меня «справка», я ни за что не отвечаю!

В медицинской карте, заведенной на Малахова, как и на каждого ученика школы, я не обнаружил за несколько лет обучения ни одной записи о консультации с логопедом. Почему? Ответ простой: никто не замечал, а заметив, не придавал значения его шепелявости. Рост парня был зафиксирован с точностью до десятой доли сантиметра, вес — до грамма, но в графе «Дефекты речи», не зря, полагаю, картой предусмотренной, стояло уверенное «нет», и всякий официальный спрос с педагогов, таким образом, становился бессмысленным. «Как же так? — сказал я школьному врачу, пожилой женщине, много лет проработавшей с детьми. — Разве в школу, как на мясокомбинат, детей принимают и сдают по весу, и этим исчерпывается процесс воспитания?» — «Напрасно вы иронизируете, — с достоинством ответила врач. — Во всяком случае, не по адресу. Я не педагог и не психолог, для меня ученики делятся на больных и здоровых. Малахов был здоров, от физкультуры не освобожден, а шепелявости у него, коли так написано в карте, не было! Кстати, не я заполняю карту, а медсестра».

В колонии, уже не веря самому себе, я попросил Андрея произнести фразу: «Четыре черненьких чумазеньких чертенка чертили черными чернилами чертеж». Он удивленно посмотрел на меня, однако с готовностью начал: «Фетыре ферненьких фумазеньких фертенка фертили… не буду!» — и смертельно обиделся. Под рукой у меня не было шпателя — специальной стеклянной палочки, которой пользуются логопеды. Я взял обыкновенную зубную щетку. С большим трудом мне удалось уговорить Андрея подложить конец щетки под язык и произнести «ать». Получилось четкое и ясное «ачь», для нас столь неожиданное, что оба мы обрадовались, как малые дети. Через несколько дней, хотя и не без помощи щетки, Андрей уже сносно выговаривал коварную фразу о чертенятах. Пожалуй, именно тогда я впервые пожалел, что при моих разговорах со взрослыми, прежде знавшими Андрея или имевшими с ним дело, рядом не присутствует он сам, живой и реальный, — возможно, иные из собеседников смутились бы, иные задумались, а кое-кто открыл бы глаза и увидел то, чего раньше не замечал.

В дневнике классного руководителя, прилежно заполняемом Евдокией Федоровной, проступки Малахова шли как бы по нисходящей линии от «холодно» к «горячо». Читая записи, отделенные друг от друга часами, неделями или годами, я почти физически ощущал лестницу, по которой катился вниз Андрей: «кривляется на уроке», «не переобулся», «плюет на пол», «отказался выйти к доске», «проявляет полное безразличие к оценкам», «в середине урока самовольно покинул класс», «обнаруживает неправильные взгляды на жизнь», «читает во время контрольной уголовную литературу», «подозревается в краже авторучки», «украл пуговицы с пальто Замошкина», «поставлен на учет в детской комнате милиции» и т. д. С выписками из дневника, посвященными Малахову, я вновь отправился в колонию, а затем вернулся к Евдокии Федоровне, вооруженный подробностями. Картина падения Андрея, сопровождаемая непониманием души ребенка, предстала передо мной в полном виде.

Я понял прежде всего, что Евдокия Федоровна излишне поторопилась «выделить» Малахова из числа прочих учеников, подтолкнув, таким образом, а не затормозив процесс отторжения, и без того происходящий в коллективе. Андрей между тем в то время был далеко не единственным в классе, потерявшим интерес к учебе и проявляющим непослушание. В том же дневнике, особенно в первый год фиксации в нем всевозможных «художеств», много записей посвящено другим детям, проступки которых мало отличались от проступков Андрея: и они бегали с уроков, и они плевали на пол, не переобувались, дрались, получали колы и двойки с равнодушием роботов и стойкостью мушкетеров. Явное охлаждение к учебе, характерное для этого «разболтанного» класса, имело, вероятно, разные причины, как субъективные, так и объективные, но было налицо. Я говорю об этом к тому, что наш герой, когда появилась Евдокия Федоровна, шагал со всем классом по одной и той же дороге, но только шагал не в ногу, потому что в силу уже известных нам причин имел особые трения с коллективом. И вот их-то и не заметила, к сожалению, молодая учительница. Решительно берясь за дело и подчиняя класс своей воле, Евдокия Федоровна повернула все-таки учеников в другую сторону, и ей за это, как говорится, большое спасибо.

Однако повернуть Андрея ей не удалось. И не потому, что он сам не давался в руки, а потому, что класс мешал ему это сделать. Едва отсидев положенные в школе часы, Андрей торопился на улицу в общество ребят, которые никогда над ним не смеялись и где он чувствовал себя человеком. В школе, по выражению Андрея, была «принудиловка» — в том смысле, что приходилось иметь дело с детьми, из которых «некто» скомплектовал класс. Зато на улице Малахов сам себе подбирал друзей, терпимо относящихся к его недостаткам и умеющих оценить его достоинства.

А что дальше? Дальше произошло самое печальное: не найдя понимания и поддержки у классного руководителя, Андрей, естественно, вступил с Евдокией Федоровной в конфликт. Он пользовался любой возможностью, лишь бы досадить учительнице, обидеть ее, поставить в глупое положение перед классом, на чем-то «поймать», — и она, как ни печален сей факт, в долгу перед ним не оставалась. Однажды, где-то вычитав, что в Италии безработные позавтракали макаронами, Андрей задал на уроке вопрос: «А почему советские люди тоже едят макароны, хотя и не безработные?» Это был типичный детский вопрос-ловушка, безобидный по своей сути, ни о чем «таком» не свидетельствующий, рассчитанный лишь на то, чтобы подковырнуть учительницу. И, конечно же, Евдокии Федоровне ничего не стоило ответить на него и даже, воспользовавшись вопросом, серьезно поговорить с учениками о преимуществах социалистического строя — с одной стороны, и о любви к макаронам, то есть о вкусах — с другой. Однако, вспыхнув от негодования, она тут же удалила Андрея из класса, потом сделала запись в дневнике о том, что «Малахов обнаруживает неправильные взгляды на жизнь», и доложила о происшедшем на педсовете, соответственно сгустив краски. С ее легкой руки Андрей стал ходить в «чуждых элементах» — в свои-то двенадцать лет!

Вот так, цепляясь одно за другое, накручиваясь, как снежный ком, все более и более осложняясь, текла школьная жизнь Андрея Малахова. С явным опережением о нем стали говорить как об ученике «трудном», «невыносимом», «неисправимом», «тупом», «противопоставляющем себя коллективу», а он находился в состоянии человека, как бы вынужденного догонять и подтверждать правильность этих характеристик. Был он в то время вором? Отнюдь! Андрей никогда не крал пуговиц от пальто своего соседа по парте Замошкина, а всего лишь однажды тайно срезал их и спрятал, отомстив за оплеуху, — типичный метод самообороны детей, испытывающих дефицит защиты. Но никто в эти дебри психологии не вдавался, а потому не понял истинных мотивов поступка Андрея, — поступка, разумеется, плохого и тоже не имеющего оправдании, но явно преждевременно квалифицированного как кража. Когда я попытался объяснить это Евдокии Федоровне, она выслушала меня и сказала: «К чему такие сложности? Одни говорят, «взял», другие — «присвоил», третьи — «украл», четвертые — «спрятал», но суть-то от этого не меняется!»

То есть как «не меняется»?! Или из пушки — по воробьям, или из духового пистолета — по слону: вот ведь во что превращается воспитание, когда честного человека называют вором, а вора — честным человеком! Одна запись в журнале буквально потрясла меня своей нераскрытой психологической густотой: «7 апреля 1968 года. Малахов совершает алогичный поступок, выразившийся в возврате награбленных вещей потерпевшим». Подумать только, какая «не на жизнь, а на смерть» терминология: «награбленные» вещи и «потерпевшие» ученики! И почему поступок «алогичный»? Вполне удовлетворившись мщением, Андрей подбросил одноклассникам ранее спрятанные пеналы, авторучки, ластики, пуговицы и брошки. Стало быть, не крал, если вернул, но почему-то спрятал, почему-то мстил, и не одному человеку, и за что-то — множество жгучих вопросов могло бы родиться в голове учителя, пожелай он вдумчиво разобраться в факте и, оттолкнувшись от него, пересмотреть отношение к мальчишке. Но я читаю журнал дальше: «Тупо отрицает кражу, хотя вина его явная».

Нет слов.

«Послушай, — спросил я как-то Андрея, — зачем ты все это делал, если знал, что любая пропажа в классе немедленно оборачивается подозрением в твой адрес?» — «А пусть докажут! — сказал Андрей. — Кто видел?» У него уже тогда стал вырабатываться формально-казуистический подход к жизни, при котором юридические доказательства беспокоят больше, нежели общественное мнение, которое может сложиться. Честь и совесть тонули в море бесконечных препирательств с «потерпевшими» по поводу «видел или не видел», — не это ли самая серьезная нравственная потеря, так обидно не замеченная классным руководителем!

Наконец, догнав свою собственную характеристику вора, Андрей действительно начал красть — здесь же, в школе, после каждой «трясучки», но в журнале его реальные кражи не нашли отражения. «Бравирует деньгами, в большом количестве принесенными из дома», — наивно записала однажды Евдокия Федоровна, хотя, казалось бы, чего проще было пойти к родителям Андрея и выяснить, давали они деньги сыну или не давали. «Вы знаете, что такое «трясучка»?» — спросил я учительницу. «Вероятно, болезнь? — сказала она. — Или вы имеете в виду секту? Неужели Малахов был членом секты?!» Я успокоил Евдокию Федоровну, предполагая, однако, что новость, узнанная от меня, взволнует ее не меньше. «Трясучкой» называлась любимая игра ее учеников: между ладонями зажимается мелочь, партнеры загадывают «орла» или «решку», затем руки «трясутся», ладони по команде раскрываются, и происходит дележ денег; популярная среди некоторых школьников игра, как видит читатель, высокоинтеллектуальна. «И что же, — сказала Евдокия Федоровна, — Малахов был королем «трясучки»?» Увы, если бы так. С некоторых пор он стал выслеживать, куда победители кладут выигрыши, — замечу попутно, немалые, — и если они оказывались в карманах пальто, забирался в гардероб и преспокойно их крал. «Надо же!» — сказала Евдокия Федоровна.


ТАЛАНТЫ И ПОКЛОННИКИ. Однако не будем взваливать всю ответственность на хрупкие плечи Евдокии Федоровны. Конечно, в воспитании школьника очень многое зависит от личных качеств и таланта учителя. В этом смысле Андрею не повезло, но это, к сожалению, закономерно: наша мечта о привлечении в педагогику людей, поголовно к ней призванных, нереальна. Уж если мы, традиционно заботясь о здоровье человека, — куда, между прочим, трепетнее, чем о его воспитании! — все же допускаем в медицинские вузы всех, кто пожелает и сдаст экзамены, сам бог велит открывать настежь двери педагогических институтов. Понимаем ли мы, какие возможны при этом издержки? Да, понимаем. Серость в педагогике чревата неизмеримо большими последствиями, нежели в торговле, инженерии, науке, в прочих массовых профессиях. Но что прикажете делать, если стране нужны не сотни и даже не тысячи учителей, а миллионы? И чем же в таком случае виновата лично Евдокия Федоровна, став не прекрасным бухгалтером, а «терпимым» педагогом?

Выход из положения видится только в одном: в создании гарантий, обеспечивающих успех независимо от личных качеств учителя. Парадоксально, но в промышленности, где можно искалечить разве что металл, который потом легко переплавить, такие гарантии существуют: людям разных способностей предоставлена возможность создавать одинаковые по точности детали. А в педагогике? Как добиться того, чтобы дети, под чьим бы началом они ни были, выходили из школы воспитанными и обученными?

Прежде всего кто-то должен официально потребовать от Евдокии Федоровны, чтобы она не только учила Андрея Малахова, но и воспитывала его, — лишь после этого мы можем предъявить к ней претензии. К сожалению, при всем обилии призывов и разговоров фактически мы относимся к воспитанию как к деликатесу: хорошо, если оно есть, но если нет, «как-нибудь перебьемся». В школьной программе перечислены только конкретные знания и навыки, которые следует давать детям, причем именно на эту часть школьных забот преимущественно работает педагогическая наука, — потому так высок, по общему признанию, уровень обучения в наших школах. Однако расчет на то, будто знания, даже солидные, сами по себе приведут ребенка к нравственной зрелости, столь же наивен, как если бы мы надеялись с помощью бензина, даже высокооктанового, привести в движение не мотор, а руль автомашины. Честность, трудолюбие, способность к сопереживанию, доброта и прочие нравственные качества, по мнению ученых, не являются прямой функцией интеллекта. Они зависят не от понимания ребенком моральных норм, а от того, насколько эти нормы становятся его потребностью, то есть зависят от воспитания.

Теперь давайте представим себе, что Евдокия Федоровна независимо от официальных требований готова воспитывать своих учеников, — может она это делать? Нет, не может, потому что лишена умения, а никакой методики на сей счет, увы, не существует: сколько учителей, столько и «методов», основанных, как правило, на голой эмпирике. Спросите учительницу, есть ли у нее хоть одна официальная и научно обоснованная рекомендация, как поступить, чтобы класс не смеялся над физическим недостатком Андрея Малахова, и она посмотрит на вас как на свалившегося с неба человека. Добавьте к сказанному, что наука сама еще не разобралась и противоречии, существующем между обучением, которое направлено на ускорение интеллектуального развития ребенка, то есть на сокращение детства, и воспитанием, подразумевающим его продление, и вы поймете, как трудно рядовому учителю практически увязать не увязанные теорией задачи.

Но, предположим, наша учительница — трижды талантливый педагог, сумевший самостоятельно разрешить эти сложности, — теперь-то она может заняться воспитанием? И вновь не может, потому что у нее нет физической возможности. Судите сами: сорок ребят в классе! Материал по физике или литературе, преподанный в виде лекции, ученики еще, надо надеяться, усвоят. Но воспитание — процесс сугубо индивидуальный. Попробуйте вглядеться в сорок пар глаз одновременно и заметить в каких-нибудь из них грусть, с которой, быть может, начинаются будущие неприятности! Когда же подросток совершает экстраординарный поступок, тем самым обратив на себя пристальное внимание учителя, кидаться к нему на помощь чаще всего и поздно и бесполезно.

Современному педагогу едва хватает времени, чтобы учить детей знаниям. Воспитывать практически некогда. Талант, будь он у Евдокии Федоровны, еще нуждается в «поклонниках» из министерства просвещения, которые освободили бы учителя от изнурительной проверки тетрадей, от посторонней работы, ничего общего не имеющей с педагогическими обязанностями, от нелепой отчетности, связанной с «выводиловкой» процента успеваемости. А сколько сил и времени уходит у педагога на мнимую борьбу то с узкими, то с расклешенными брюками, то с мини-юбками, то с макси, хотя с таким же рвением и с большей пользой учитель мог бы воспитывать у детей чувство собственного достоинства, без чего наверняка нет и не может быть личности. А уж если тратить время на борьбу, то не с модой, а с дурным вкусом, с расхлябанностью, неопрятностью, равнодушием, цинизмом, что, конечно, потруднее, чем просто удалить с урока нестриженого ученика.

В этой борьбе решающая роль должна принадлежать не столько знаниям педагога, сколько его человеческим качествам, собственному вкусу, искренности и натуральности его переживаний, способности передать детям свои симпатии и антипатии, гнев и радость, любовь и ненависть. Индивидуальность учителя приобретает, таким образом, колоссальное значение, но и двойная ответственность ложится на его плечи. К сожалению, Евдокия Федоровна не то чтобы отвыкла, а никогда не привыкала к такому общению с учениками, она в принципе утратила возможность называться учителем в прямом и высоком смысле этого слова, ей больше подходит казенное «преподаватель», что еще допустимо в вузах, но категорически противопоказано при общении с детьми.

Чего же мы удивляемся «всеядности» нашей средней школы при подборе учителей, если в основу основ она кладет коллективное обучение, которое не всегда способно выявить талант педагога-воспитателя? Но стоит школе сделать упор на индивидуальное воспитание, требующее от учителя ярких чувств и самобытности таланта, как тут же выяснится, кто есть кто, — кому давать зеленую улицу, а кого близко нельзя допускать к детям.

Когда мы говорили с Евдокией Федоровной на все эти темы, она несколько раз бросила взгляд на часы — взгляд, как известно, редко ускользающий от внимания собеседника. Я спросил: «У вас дела? Или вам скучно?», а про себя подумал: если ей и скучно, то вовсе не потому, что затронутые проблемы ее не волнуют, а потому, что говорено и писано о них так много, что она уже не верит в практическую целесообразность нашего разговора. «Мне действительно некогда, — вздохнула тем не менее Евдокия Федоровна. — Во-первых, ждет ученик, вызванный для беседы, во-вторых…» — и добросовестно перечислила все свои заботы на предстоящие полтора часа. Она, конечно, тратила на школу уйму энергии, я в этом не сомневаюсь, — но достаточно ли тепла?


ОШИБКИ. Однако что я, собственно, хочу всем этим доказать? Что преступная судьба Андрея Малахова находится в прямой зависимости от личных качеств его педагога? Нет, это слишком рискованное по своей категоричности утверждение и, вероятно, несправедливое — хотя бы потому, что у нашего героя еще до школы и вне ее было достаточно оснований, чтобы «сойти с рельсов». Я хочу убедить читателя в другом: если школа по каким-то причинам не может блокировать негативные качества ребенка, она тем самым как бы дает толчок их развитию, и это еще не самый худший вариант из всех возможных. В нашей истории фактическое бездействие Евдокии Федоровны как воспитателя усугубилось цепью дополнительных ошибок, роковым образом подтолкнувших Андрея Малахова к печальному финалу.

Об одной из них я расскажу подробней. В четвертом классе Андрея готовились принимать в пионеры — событие для любого ребенка значительное. Галстук Андрею купили заранее, вместе со всем классом он разучивал слова Торжественного обещания, а Зинаида Ильинична даже приготовила дома праздничный ужин, решив, как она выразилась, «из педагогических соображений» сделать этот день запомнившимся. Однако слов «Я, юный пионер…» Андрею не суждено было произнести. Он вернулся домой раньше, чем его ожидали, и на вопрос матери: «Что случилось?!» — швырнул галстук на пол.

В ту пору наш герой еще не был уличен в кражах, ограблениях и прочих тяжких грехах, еще не состоял на учете в детской комнате милиции, не находился в антагонистических противоречиях со всем классом и отличался от сверстников только «упорным и систематическим нарушением дисциплины», как написала в журнале Евдокия Федоровна. Не стану напоминать читателю о семейной обстановке в доме Малаховых, сделавшей Андрея «трудным», о детском саде, еще более испортившем его характер. Скажу лишь, что мы должны ясно представлять себе, что значил для него школьный коллектив: пожалуй, он оставался единственным, еще способным как-то изменить судьбу Андрея. Конечно, пионерская организация не проходной двор, но если отказ Андрею в приеме рассматривать как один из методов его воспитания коллективом, давайте посмотрим, с какой основательностью и серьезностью было принято столь ответственное решение и на какой эффект рассчитывала школа. К сожалению, минуло с тех пор более пяти лет, и потому воспоминания участников события несколько стерлись. Но настойчивость, с которой я задавал вопрос: «Почему Малахова не приняли в пионеры?» — все же дала результат.

Начну с версии Зинаиды Ильиничны. В тот вечер она очень расстроилась и утром побежала в школу «выяснять отношения». С кем и о чем она говорила, неизвестно, Зинаида Ильинична плохо помнит детали, но с ее слов получалось, якобы «мальчик совершенно не виноват», что «никаких сомнений в том, принимать его в пионеры или не принимать, ни у кого в школе не было», а случилось недоразумение, неправильно истолкованное старшей пионервожатой: Андрей раньше времени, еще до начала торжественного сбора, надел галстук и отказался снять его, несмотря на приказ. «Ах так?!» — будто бы сказала пионервожатая и своей волей «временно отложила» прием. Затем, после того как Зинаида Ильинична выложила пионервожатой все, что о ней думала, вопрос о приеме Андрея отпал вообще: коса, мол, нашла на камень.

С Романом Сергеевичем Малаховым у меня состоялся такой разговор. «Не приняли, ну и не приняли, — сказал отец Андрея, — и правильно сделали». — «Почему?» — «А я почем знаю? Наверное, у него было несолидное поведение». — «Что значит «несолидное»?» — «Не у меня, у них спрашивайте!» — «Но вы пытались выяснить?» — «Зачем? У отца на сына свои глаза, у школы свои». — «Как вы думаете, Андрей переживал случившееся?» — «Вроде не ужинал. Но утром позавтракал…»

Пионервожатая, продолжающая работать в школе в своем прежнем качестве, эпизод с галстуком категорически отрицала. По ее мнению, Андрей сам не хотел вступать в пионеры: ни одного общественного поручения не выполнил, барельеф Галилея за него сделала мать, «локоть к локтю» с классом не был и, кроме того, за ним «еще что-то числилось, я, к сожалению, не помню, что именно».

Зато помнила, как выяснилось, директор школы Клавдия Ивановна Шеповалова. Не вдаваясь в подробности, она рассказала мне, будто Малахов и еще один ученик, «тоже отпетый», забрались в кабинет физики, их заметила уборщица, они кинулись бежать от нее, а потом, доставленные к директору, упорно твердили, что «какая-то училка» велела им повесить в кабинете плакат, но объяснить, почему в таком случае они бежали от уборщицы, не могли. «На общем плохом фойе поведения Малахова, — сказала директор, — история показалась нам подозрительной, и мы решили воздержаться от приема в пионеры». — «Простите, Клавдия Ивановна, — сказал я, — этот эпизод мне тоже знаком: Малахов с Володей Кляровым, прозванным Скобой и впоследствии осужденным по одному с Андреем уголовному делу, украли в тот день из кабинета физики реостат и продали его лаборанту из техникума, что соседствует с вашей школой, за один рубль…» — «Вот видите!» — почему-то обрадовалась, прерывая меня, Шеповалова. «Однако, — продолжал я, — этот случай относится к тому времени, когда Малахов учился в шестом классе, а не в четвертом». Немую сцену, затем последовавшую, я опускаю.

Евдокия Федоровна, конечно, лучше других знала истинную причину, по которой Андрей не был принят в пионеры, но ограничилась фразой: «Он был недостоин».

Итак, каковы впечатления у читателя? Предшествовали событию серьезные раздумья школьного коллектива о судьбе ребенка? Справедливо решение или нет? А если справедливо, то случайно или не случайно? В какой мере это почувствовали в семье Малаховых и сам Андрей? И, наконец, на какой воспитательный эффект могли рассчитывать в школе?

Приблизительно с этой суммой вопросов я обратился к «последней инстанции» — к Андрею, уже находящемуся в колонии. И понял главное: если бы его приняли в пионеры, факт приема, возможно, не оказал бы на него такого решительного влияния, какое оказал отказ. Во всяком случае, его версия независимо от степени своей достоверности в полной мере содержала весь воспитательный «эффект». «Почему не приняли? — сказал Андрей. — А очень просто. Из-за макарон! Дуся тогда еще сказала, что не видать мне пионерской организации как своих ушей!»

Затем он сделал долгую паузу, вздохнул, что должно было означать глубокие переживания, затем улыбнулся, что свидетельствовало об их скором и благополучном конце, и равнодушно произнес: «А мне плевать! Подумаешь, «пионеры»!» И тут же, загибая пальцы, перечислил «выгоды», которые получил, оставшись за бортом организации: все на сбор — он свободен, всем поручения — ему никаких, все ищут металлолом — он руки в брюки, со всех требуют успеваемость — с него как с гуся вода и так далее.

Я слушал Андрея, прекрасно понимая, что передо мной сидит не тот страдающий мальчишка, который готовился в пионеры и, допустим, раньше времени надел галстук, а тот, в которого он превратился, возможно, из-за непринятия. Одноклассники Андрея, вспоминая, говорили мне, что первое время Малахов буквально силой рвался на пионерские сборы, от него приходилось запираться на ножку стула, но он торчал под дверьми до самого конца «мероприятия». Разумеется, острота переживаний рано или поздно миновала, и Андрей, искусственно отторгнутый от коллектива, в самом деле стал пожинать плоды своего отторжения. Разойдясь с классом сначала на ничтожно малое расстояние, он с каждым днем удалялся все дальше и дальше, пока полностью не оправдал выраженное ему недоверие. Вопрос о вступлении в комсомол, например, уже никогда не возникал и не мог возникнуть. Предопределилась судьба! Из-за чего? Из-за педагогической ошибки.

На Андрея махнули рукой — не только с точки зрения воспитания, но обучения тоже, перестав предъявлять к нему даже «общие» требования: что можно дать и что можно взять с ученика, который, по меткому выражению С. Соловейчика, «отпал» от школы? А если и случались формальные проработки, Малахов, с искусственным пафосом выступая перед классом, призывал «посмотреть сначала на себя, а уж потом…». «Я накритиковать тоже умел!» — не без гордости сообщил мне Андрей, давая понять, что приспособиться к новым условиям существования он так или иначе сумел. В журнале появилась тогда поразившая меня своей литературоведческой бесстрастностью запись Евдокии Федоровны: «Малахов обнаруживает печоринские интонации».

И все же главную беду я вижу не столько в действиях отдельных лиц, пусть даже ошибочных, пусть даже принесших непоправимое зло лично Андрею Малахову, — потому что сегодня эти лица «хорошие», завтра «плохие», а послезавтра вновь «хорошие», — сколько в их разобщенности, которая, не будь устранена, никогда не гарантирует нас от новых ошибок. Как очень точно заметила известный советский психолог Лидия Божович, «учитель имеет одни задачи, пионервожатая другие (список можно расширить, добавив директора школы, врача, секретаря комсомольской организации и т. д. — В. А.), но эти задачи они не связывают в единую воспитательную систему. В лучшем случае это конгломерат…»

Евдокия Федоровна, могу вас успокоить: к вам не больше претензий, нежели ко всем остальным. Даже Андрей, и тот сказал: «Я лично к Дусе ничего не имею».


КРУГЛЫЙ СТОЛ С ОСТРЫМИ УГЛАМИ. На восьмой год учебы однажды исчез классный журнал. Подозрение, естественно, пало на Андрея Малахова. Нити, по выражению Шеповаловой, вели к нему, так как за ним укоренилась «добрая слава», он являлся главным обладателем двоек, его видели в тот день в учительской, и, наконец, его заметила уборщица, когда он выходил из школы, что-то пряча под пиджаком. Забегая вперед, скажу, что оценки уже давно не трогали Андрея, и если он действительно украл классный журнал, то с единственной целью насолить отличникам и Евдокии Федоровне.

Прямой разговор директора с Малаховым ничего не дал. «А вы докажите!» — по своему обыкновению заявил Андрей. Тогда Шеповалова предприняла обходной маневр, для чего вызвала к себе лучшего друга Андрея, ученика седьмого класса и второгодника Володю Клярова, прозванного Скобой; он был известен в школе как человек весьма авторитетный среди «отпетых» и, кроме того, ревниво оберегал свою репутацию, которая была не лучше, если не хуже, Андреевой. Всегда находясь в курсе школьных событий, он зарабатывал у директора некоторые привилегии тем, что умел, не выдавая товарищей, «принять меры», в результате которых исчезнувшие вещи сами возвращались владельцам, ко всеобщему, как говорится, удовольствию, и «следствие» прекращалось. К помощи Скобы Шеповалова прибегала довольно часто, хотя и понимала безнравственность своего метода. Она даже сказала мне, что внешне ее действия могут выглядеть так, будто стоимость пропавших вещей для нее важнее, чем воспитание честности, но «встаньте на мое место, бывают ситуации».

Короче говоря, ровно через сутки классный журнал появился на законном месте в учительской так же таинственно, как исчез. И вернул журнал вовсе не Андрей Малахов, что шокировало и буквально потрясло школьную общественность, а, по всеобщему убеждению, его мать, Зинаида Ильинична. Она попыталась будто бы незаметно проникнуть на территорию школы, но ее случайно заметила все та же всевидящая уборщица.

Зинаида Ильинична, разумеется, до сих пор решительно отрицает свою причастность к этой истории, обвиняя педагогов в злонамеренности подозрений; что касается Андрея, обычно откровенного со мной, на сей раз он явно «темнил», — полагаю, вовсе не потому, что оберегал честь матери. «Какая разница? — сказал он. — Журнал нашелся, и дело с концом!» Возможно, ему не хотелось признавать превосходство над собой Володи Клярова, если тот действительно заставил его вернуть пропажу, а если Андрей вообще не имел отношения к этому делу, то не торопился так уж категорически списывать «подвиг» со своего лицевого счета. Не будем, однако, уподобляться Шерлоку Холмсу и устанавливать истину в ее кристальной первозданности, — у нас иные задачи. Я рассказал историю с пропажей и возвращением журнала единственно потому, что считаю ее достаточно красноречивым поводом для размышлений на тему о содружестве семьи Малаховых и школы в деле воспитания Андрея. Для читателя, вероятно, не явится откровением тог факт, что никакого содружества не было и в помине. Круглый стол, за который должны были сесть обе стороны, оказался с острыми углами. Но механизм взаимоотношений представляется мне достойным нашего внимания.

Начну с позиции, занятой родителями Андрея. С некоторых пор Малаховы стали считать, что, во-первых, их сын вовсе не такой, каким его выставляют педагоги, а во-вторых, если и превратился в «такого», то исключительно по вине школы: из-за предвзятого к нему отношения, из-за бесчисленных придирок, непрекращающейся травли и обвинений в несуществующих грехах. Дальше этих рассуждений Малаховы не шли и задумываться о том, какой резон школе «травить» хорошего ребенка, не желали. «Удивительное дело! — получалось по Зинаиде Ильиничне, которую я представляю произносящей эти слова не иначе, как уперев руки в боки. — У них, видите ли, Андрей ходит в «отпетых», а дома… (здесь должен по всем правилам следовать контрапункт с естественным преувеличением, как бы подчеркивающим справедливость негодования)… а дома он ведет себя безупречно, как истинный паинька, послушный и дисциплинированный!» Читатель, полагаю, догадывается: если провозглашенная безупречность Андрея дает вдруг трещину, главной заботой родителей становится скрыть это обстоятельство от школы, дабы не подрывать своего реноме. Замечу попутно, что, может быть, здесь и лежат мотивы, по которым Зинаида Ильинична предпочла сама вернуть классный журнал, если она действительно его возвращала.

Так или иначе, но день за днем усиливая антагонизм, Малаховы пришли к выводу, будто «в лице» школы имеют врага, озабоченного единственной целью «себя обелить, чтобы нас поставить перед ответственностью», как сказал Роман Сергеевич. Ни по одному вопросу они уже не могли столковаться. Где лучше Андрею отдыхать летом: в деревне с бабушкой или в заводском пионерлагере? Если родители считали — в деревне, Евдокия Федоровна требовала, чтобы они отправили сына в лагерь. Где лучше учиться Андрею: в школе или в профессионально-техническом училище? У родителей на этот счет не имелось сомнений, а Шеповалова прозрачно намекала Роману Сергеевичу, что ждет от него заявления о переводе в ПТУ, конечно, просто-напросто желая «сбагрить» Андрея, и это за два года до окончания школы! Ну ладно, разводились Малаховы, конфликтовали из-за имущества, кому, казалось бы, до этого дело? Однако именно педагоги стали распускать слух, якобы Роман Сергеевич разрезал ножницами настенный ковер, а пальто Андрея сдал в комиссионку, чтобы деньги разделить пополам. Они намеренно «лили» и на Зинаиду Ильиничну, будто она не интересуется учебой сына, хотя Малахова всегда была «лицом к школе», перемыла в ней столько полов, что им нет счета, и «только папиросы Шеповаловой не носила, и то потому, что та некурящая».

Позиция школы. Во всем виновата семья: Андрей пришел в коллектив уже «готовым», а переделать его не удавалось из-за решительного сопротивления родителей. Так, например, летом Малаховы упорно отправляли ребенка в деревню под надзор больной, неграмотной и слабохарактерной бабушки, вместо того чтобы определить его в пионерский лагерь, благотворно влияющий на «трудных» детей. Зинаиду Ильиничну «на аркане» тащили в школу, но за восемь лет ее интерес к учебе сына выразился участием в двух субботниках, когда готовили классы к новому учебному году. Вмешаться в раздел имущества, безобразно учиненный Романом Сергеевичем, школа была вынуждена, так как Андрей остался к осени без демисезонного пальто. В период развода Андрей совершенно запустил учебу, неделями не ходил на занятия, ночевал, вероятно, где-нибудь на вокзале и форменным образом отсыпался на уроках. Но школа, проявив благородство, за которое, конечно, никакого «спасибо» от Малаховых не дождалась, дотянула подростка до девятого класса «без должных к тому оснований» и т. д.

Дело даже не в том, чья позиция была верной, а чья ошибочной. Налицо полное взаимное непонимание, пронизанное недоверием, неуважением, подозрительностью и враждой. Монтекки и Капулетти! Кульминационной точкой явился эпизод, когда Зинаида Ильинична выгнала из квартиры Евдокию Федоровну. С этого дня мотивы престижа окончательно взяли верх в отношениях между родителями и школой. Видимость контакта еще сохранялась, — видимость, еще более опасная, нежели откровенный разрыв, потому что заставляла и ту, и другую стороны играть в воспитание Андрея. Психологически я могу их понять, но оправдывать ни педагогов, ни родителей у меня нет никаких оснований. Ведь, в сущности, им всем не было дела до Андрея, если никто из них не пожелал приподняться над склокой и, сменив гнев на милость, пойти на уступки во имя контакта, который мог бы еще изменить отношение к подростку, верно или неверно избранное то ли родителями, то ли школой. Но нет, ребенок их не волновал. Истинной заботой каждой из сторон было «избежать ответственности», которая между прочим, так и не наступила, несмотря на трагический финал. Я готов предположить, что, если бы они знали о своей безнаказанности раньше, они бы давно прекратили вражду, перестали «кивать» друг на друга и в трогательном единстве поставили бы на Андрее большой общий крест.

— Андрей, — спросил я, — всегда ли ты плохо учился?

— Зачем? В первом классе нормально.

— Что же случилось потом?

— А надоело! Гулять куда интересней, чем делать уроки, ведь правда?

— Но тебе помогали учиться?

— Кто?!

— Ну, товарищи по классу.

— От них дождешься! Они, если помогают, только для того, чтобы показать, что они хорошие, а тебя берут на поруки. Но на каждую двойку я всегда имел объяснение. Дома — на училок валил, в школе — на отца. Меня редко когда ругали!

— После каникул ты с охотой шел в школу?

— А почему же нет? Ведь знания-то нужны. Практические. Я теорию не любил.

— Не могу понять тебя, Андрей, ты с желанием учился или без желания?

— Можно подумать? — он сделал паузу. — Честно говоря, чтобы все они от меня отвязались.


БЕСЕДА! ЕЩЕ БЕСЕДА! Давайте посмотрим теперь на проблему с другой стороны: а что способна сделать школа, имей она добрую волю и искреннюю заинтересованность? Как и чем могли педагоги воздействовать на Андрея?

В журнале классного руководителя вслед за каждой записью, посвященной «художествам» Малахова, Евдокия Федоровна прилежно фиксировала принятые меры. Строго говоря, не «меры», а «меру», потому что имела на вооружении только одно средство, называемое «беседой». Иногда, правда, мне попадалось «обсуждение на педсовете» и «вызов родителей», однако непосредственный виновник торжества получал в конечном счете все ту же «мораль». Плюет Андрей на пол? — беседа; украл пуговицы? — беседа; считает, что справедливости нет? — беседа; и даже после того, как Малахов «проявил дух противоречия и отказался беседовать», — есть и такая запись в журнале, — Евдокия Федоровна с упорством, достойным восхищения, записала: «Проведена беседа о необходимости терпимо относиться к словам взрослых, особенно педагогов».

Откровенно говоря, учительница давно заметила, что ее нравоучения работают вхолостую. Она, быть может, не совсем ясно понимала, почему это происходит, но ощущение того, что Малахов после каждого разговора уходит «нетронутым», преследовало ее на протяжении всего периода общения. По всей вероятности, Евдокия Федоровна не учитывала глубины происходящих в подростке изменений. Бурю в его сознании ей вызвать не удавалось, а легкое волнение, происходящее на самой поверхности, пользы не приносило. Андрей покорно выслушивал Евдокию Федоровну, иногда даже поддакивал, но это была всего лишь иллюзия понимания им умных и правильных слов педагога. Годы шли, мальчишка не просто не менялся, а становился все хуже, и в его таинственной глубине, совершенно не доступной Евдокии Федоровне, несмотря на все ее старания, без помех продолжали созревать темные силы.

Но почему «без помех», почему «несмотря»? «Кроме сознательной деятельности, — вычитал я у Л. Божович, — человек ведет и бессознательную психическую деятельность, изучать которую и учитывать необходимо… И тогда мы не будем придавать столько неоправданного значения в педагогике воздействию на сознание ребенка, не будем преувеличивать значение слова и роль словесных убеждений». Ответ на наше «почему», таким образом, вроде бы получен, но лично меня он не устраивает. Дело не только в том, что Евдокия Федоровна, слабо знакомая с трудами наших ведущих психологов, понятия не имела об этой «бессознательной психической деятельности» Андрея Малахова, которую забыла учесть. Дело в том, что, будь она трижды образованным педагогом, она все равно не придумала бы и не сумела применить иное оружие в борьбе за Малахова, кроме беседы. «Разговорный жанр», к сожалению, до сих пор остается основным средством воздействия учителя не только на ученика, но даже на его окружение, от которого в немалой степени зависит поведение ребенка. Но для подростка словесные битвы с педагогом сравнимы разве что с дуэлями на полотенцах.

В педагогической биографии Евдокии Федоровны был случай, когда она, спасая ученика от запойно пьющего родителя, на целый месяц взяла чужого ребенка в свою семью. Отдавая должное гражданскому и человеческому поступку учительницы, я не могу не заметить, что подобная героическая мера свидетельствует, по крайней мере, о беспомощности Евдокии Федоровны как полномочного представителя школы.

Поставим вопрос так: может ли педагог, столкнувшись с родителем-алкоголиком и понимая необходимость его принудительного лечения, выписать соответствующий документ, поставить в углу его, как врач на рецепте, «Cito!», что означает «Срочно!», и быть уверенным в немедленном исполнении? Может ли школа в случае надобности обратиться в райжилуправление, рассчитывая при этом на успех, с просьбой изменить квартирные условия школьника и мотивируя обращение «педагогической необходимостью»? Может ли учитель, вмешиваясь в чужую семейную жизнь, решительно исправить стиль отношений между родителями, пагубно влияющий на ребенка? И даже так: есть ли у Евдокии Федоровны возможность своевременно забить тревогу и привлечь внимание различных компетентных органов, в том числе правоохранительных, к судьбе конкретного школьника, да еще с надеждой, что они «откликнутся» и кардинально изменят условия жизни, в которых воспитывается ребенок? Или с серьезным видом учительница, а вместе с нею и мы с вами, читатель, полагаем, что перечисленные выше меры легко заменяются двойками по поведению, регулярно выставляемыми Малахову в дневнике, беседами с его родителями и бесконечными обсуждениями на педсоветах? (Об исключении из школы как «высшей мере» воздействия я сознательно не говорю, поскольку исключение означает отказ от воспитания ребенка, но отказ — не наша тема.)

Конечно, в масштабах всей страны делается многое для того, чтобы улучшалось материальное благосостояние народа, его жилищные условия, налаживался быт людей, обеспечивался досуг, люди становились культурными, образованными, высоконравственными, и мы прекрасно понимаем: когда государство что-то делает «для всех», это рано или поздно доходит «до каждого». Но у нас иногда возникает настоятельная необходимость начать «с каждого», чтобы затем дойти до «всех», — и это уже наше с вами дело, которое нельзя и даже неприлично взваливать на чужие плечи.

К сожалению, у школы в этом смысле слишком мало прав и возможностей. Прежде всего она не всегда располагает информацией об источниках негативного влияния на конкретного ребенка, не всегда знает истинную обстановку в его семье, уличную компанию, которая окружает подростка, степень и характер искажений его потребностей, интересов, взглядов, — читатель понимает, почему: все та же нехватка времени, все то же отсутствие индивидуального подхода в деле воспитания.

Но если бы даже некий провидец, явившись в школу, заранее предупредил педагогов, что, мол, вот этот первоклашка по имени Андрей и по фамилии Малахов через восемь с половиной лет в «урочный день, в урочный час» будет арестован за преступления, а потому — выручай, товарищ школа! — то и в этом случае педагоги не могут гарантировать спасение. Об этом мне откровенно сказала Клавдия Ивановна Шеповалова: «Чего добьешься одними уговорами?» — «А если подключить детскую комнату милиции?» — наивно спросил я. «Когда?! — удивилась моя собеседница. — В первом классе?! Чтобы нас склоняли и спрягали по всему району на всех совещаниях? Пока не изменят критерий в оценке нашей работы, мы будем обращаться в милицию лишь в тех случаях, когда терять уже нечего… — Она сделала паузу и добавила: — И что-либо изменить тоже поздно».

Мое сердце уже наполнялось сочувствием к школьным работникам. Но в этот момент, сообразив, вероятно, что с самокритикой благополучно покончено, Шеповалова вдруг перешла в решительное наступление. Такого поворота я не ожидал и, откровенно говоря, смутился. Однако, подумав, понял его внутреннюю логику. «Но мы никому не позволим, — сказала Шеповалова, — чернить весь коллектив из-за какого-то уголовника! Отдельные недостатки в воспитательном процессе не должны класть тень…» — «Зачем же обязательно чернить? — сказал я. — Просто хочется разобраться. Ваше желание, Клавдия Ивановна, выглядеть прилично мне по-житейски понятно. Однако в истории, связанной с Малаховым…» — «Он тут ни при чем! — перебила Шеповалова. — Вы лучше напишите о наших филармонических вечерах, которые вот уже третий год, единственные в районе, мы регулярно проводим с большим успехом. Знаете, какой у нас процент посещаемости?» — «Какой?» — не удержался я, поскольку вопрос был задан в интригующем тоне. «Шестьдесят! Шестьдесят процентов школьников приобрели абонементы!» — «Но сорок процентов не приобрели?» — «Вы как-то странно оцениваете положительные явления нашей школьной действительности, — сказала Шеповалова. — Не с той стороны». — «Позвольте! — сказал я. — Во-первых, по факту посещения филармонических вечеров еще нельзя судить об уровне воспитанности ваших школьников. А во-вторых, Клавдия Ивановна, и это самое главное, лично меня больше волнуют не те шестьдесят, семьдесят, восемьдесят, девяносто и даже девяносто девять процентов, которыми вы, пусть даже законно, гордитесь, а тот единственный процент, что выпал из поля вашего зрения. Не гайки, в конце концов, вы делаете, где тоже лучше бы не допускать брака!»

Короче говоря, у нас были разные точки отсчета.

VI. КОМПАНИЯ

ДРУГ ЗА ПЯТЬДЕСЯТ КОПЕЕК. В младших классах Андрея часто били. Об этом вспоминали многие, причем с разными оттенками в голосе: с удовольствием, с сожалением, со злорадством. Клавдия Ивановна Шеповалова сказала как о само собой разумеющемся: «Конечно, били. Мы ничего не могли поделать, так как узнавали задним числом».

Андрей говорил о битье бесстрастно, словно речь шла о другом человеке, что объяснялось, мне кажется, единственным: он считал, что попадало ему за дело. Над ним смеялись, в отместку он делал пакости, его били, он мстил, его снова били, он снова мстил, и что в этом круговороте было причиной, что следствием, давно забылось: они бесконечно возвращали друг другу долги.

Реакция Малахова была деловой. Почти профессионально он становился спиной к стене или присаживался на корточки, чтобы уменьшить площадь попаданий и, как говорил он, «сберечь почки», и только прикрывал руками лицо, защищаясь от синяков, «чтобы потом задавали меньше вопросов». Андрей не кричал, не сопротивлялся, не звал на помощь и не жаловался, полагая все это бессмысленным.

Но ожесточался. Главной его мечтой в ту пору было найти какого-нибудь взрослого парня, способного стать защитником, но в бескорыстную дружбу Андрей уже не верил. А вот купить ее был не прочь, о чем и сказал однажды своему лучшему другу Володе Клярову, известному как Скоба.

Вскоре Скоба и познакомил Малахова со Шмарем, фамилия которого звучала кличкой. Шмарю было шестнадцать лет, из них он два года провел в колонии, а теперь болтался с финкой в кармане, ничего не делая, и его считали «грозой района». За три рубля, которые Андрей выпросил у бабушки Анны Егоровны, Шмарь выполнил «разовое задание»: избил одноклассника Андрея, соседа по парте, с которым Малахов воевал чуть ли не с первого дня учебы. Дело было сделано безукоризненно, и у Андрея возникла мысль поставить содружество на промышленные рельсы. Торговались они недолго и сошлись на пятидесяти копейках в день. «Есть работа, нет работы, а полхруста, — сказал Шмарь, — вынь да положь».

В итоге, даже независимо от того, куплена она была или не куплена, получалась не «защита», а какая-то извращенная форма мести, поскольку избиваемые Шмарем школьники не знали, откуда следует направление удара. Они могли догадываться по некоторым совпадениям, чьих это рук дело, но сам Андрей открыто торжествовать не мог, потому что никому не признавался в оплаченной дружбе. Считать, что он поступал так из-за стыдливости за свой безнравственный поступок, нельзя, ибо Андрей руководствовался практическими соображениями: «А зачем мне лишний шум?» И хотя над ним по-прежнему издевались и продолжали его бить, избранная форма сатисфакции тем не менее его удовлетворяла.

Затем возникли трудности с «фондом заработной платы». Постоянного денежного дохода, кроме тридцати копеек в день от матери на завтрак да редких подачек бабушки, у Андрея не было. За плечами имелась единственная кража из палатки мороженщицы, так что опыта самостоятельного добывания денег тоже было немного. Но выход из положения предложил тот же Шмарь: однажды он отвел Андрея в «сходняк», где наш герой познакомился с человеком, которого все звали Бонифацием. Андрею тогда было двенадцать лет, он учился в четвертом классе…


ВСТРЕЧА В БЕСЕДКЕ. Я с нетерпением ждал знакомства с компанией Малахова, оставшейся на воле. Путей к ней нащупывалось много. Работник детской комнаты милиции Олег Павлович Шуров знал по именам, по кличкам и в лицо всю шпану в районе и готов был предоставить мне любого «по выбору». Родители Малахова тоже могли припомнить бывших друзей сына. Наконец, в моем распоряжении было уголовное дело Малахова и др., из которого я переписал в блокнот всех свидетелей с адресами. Но мне не пришлось воспользоваться ни одной из перечисленных возможностей.

Еще при первом посещении школы я узнал, что Володя Кляров — он был на два месяца младше Андрея и попал под амнистию — в день, когда его выпустили из колонии, явился к школьному подъезду и проторчал возле него более трех часов. Что ему было нужно, никто не понял.

Педагоги терялись в догадках. Одни утверждали, что Кляров, раскаявшийся в колонии, решил вернуться в седьмой класс, в котором и без того просидел лишний год, но почему-то постеснялся обращаться к директору. Другие предположили, что он просто «доложился, но не поклонился», ведь это очень соответствовало его характеру: мол, вот я, целый и невредимый, назло всем вам. Третьи подозревали, что он приходил сводить с кем-то старые счеты, и даже позвонили на всякий случай в детскую комнату милиции, но их успокоил Шуров: «Да что вы, он месяц будет ниже травы!» Короче говоря, смысл странного явления Клярова оставался неясным.

И вот, когда я вторично посетил школу и сидел в кабинете Шеповаловой, без стука отворилась дверь, и на пороге возник небольшого роста парень, крепкий и мордастый, с независимым взглядом синих нахальных глаз.

— Тебе что? — строго спросила Клавдия Ивановна.

— А мне справку, — сказал парень. — Для этого, для ПТУ.

— Во-первых, нельзя входить в кабинет без стука, — назидательно сказала Клавдия Ивановна. — Во-вторых, если уж вошел, следует здороваться.

Кляров подумал — а это был именно он — и невозмутимо произнес:

— Тук-тук-тук, можно войти, здравствуйте.

— Ну вот, — повернулась ко мне Шеповалова, — любуйтесь! Экземплярчик!

Я вышел с Кляровым в коридор, легонько постучал указательным пальцем сначала по его лбу, потом по стене, как бы проверяя разницу в звуке, и выразительно посмотрел на него, что, в общем, не произвело на Клярова впечатления.

— Если тебе действительно нужна справка, — сказал я, — веди себя прилично и не ставь директора в глупое положение, да еще при незнакомых людях. Малахова знаешь?

— Ну? Был такой.

— А Шмаря с Бонифацием?

— А вы кто?

— Мне нужно с тобой поговорить.

— Тут?

— Разговор не на пять минут и, может, не на десять.

— Тогда лучше завтра, — сказал Кляров. — В шесть вечера. В парк придете?

— Договорились.

— Ага, — сказал Кляров. — Там беседка есть. В общем, в «сходняке».

Так я впервые услышал слово «сходняк», означающее место, где регулярно собираются, «сходятся» ребята.

В шесть вечера следующего дня я подошел к беседке. Там находилась компания. Долговязый парень лет семнадцати сам себе аккомпанировал на гитаре и пел песню о том, что в его годы еще не все выпито, не все съедено, не все девушки перецелованы, не все песни перепеты и, стало быть, не все еще потеряно. Вокруг сидели парни с безучастными лицами, которые загорались лишь на время припева. Долговязый переходил тогда на синкоп, и вся компания, в том числе Кляров, начинала орать, глядя в открытые рты друг друга. Проорав, они тут же гасли, уступая сцену гитаристу, но было одно место в песне, которое ребята свистели, и это получалось у них красиво.

Мое появление никого не смутило. Кляров слегка приподнялся и пригласил меня глазами в беседку, как бы разрешая войти. Я вошел. Тут кончилась песня, и вся компания закурила, ожидая начала нашего разговора. По всей вероятности, они были предупреждены Скобой заранее.

— Может, прогуляемся? — предложил я Клярову. — Чтобы не мешать ребятам?

— А кому? — сказал Кляров. — Здесь и нет никого. Лишних.

Долговязый хмыкнул, парни переглянулись.

— Как знаешь, — сказал я, — мне даже лучше, я о тебе заботился. Так вот, меня прислали из газеты, чтобы разобраться с Андреем Малаховым, а потом написать статью.

— Да ну? — вроде бы удивился Кляров. — Игде, значит, причины «того»?

— Похоже, — сказал я.

Кляров засмеялся, а ребята сделали общее легкое движение, словно по команде сменив позы.

— Не вижу ничего смешного, — сказал я Клярову. — Было бы тебе на два месяца больше, сидел бы сейчас вместе с Андреем. Я посмотрел бы тогда, как ты смеешься.

— Это конечно, — сказал Кляров. А вы, случа́ем, факт из газеты? — Я показал удостоверение, он изучил фотографию и произнес, обратившись к ребятам: — Доку́мент в порядке, дак ведь исделать можно… Ну ладно, предположим, верю. Ну и что? Как будем «разбираться»? Спрашивай — отвечаем? — Я закурил. — Игде, мол, дорогие товарищи, причины «того»? А тут они, хоть щас выну из кармана! — Я молчал, он продолжал кривляться. — А кто, мол, вас толкает и завлекает? Щас продиктую, вам лучше как, по алфавиту?..

— Все? — сказал я. — Ты просто гений.

Мы просидели до двенадцати ночи.


«СХОДНЯК». Довольно скоро я понял, что «сходняк» — не тайное общество по типу масонского, а вполне легальная сходка молодежи, в разных местах называемая, вероятно, по-разному, но известная в районе всем. Когда матерям нужно было срочно найти детей, они шли в парк. А в соседней с ребятами беседке собирались отцы, среди которых бывал Роман Сергеевич Малахов, и со стуком играли в домино с выбыванием. Они глазами видели сыновей, и, разумеется, им в голову не приходило, что дети в дурной компании. Роман Сергеевич был убежден, что в беседке собирается молодежь, которой просто некуда податься, которой скучно, домашних забот никаких, «только в магазин сбегать да хлеб нарезать», вот и сидят на свежем воздухе, и ничего в этом «такого» нет.

Кстати, многие ученые-криминологи связывают падение нравов у некоторой части современной молодежи с проблемой досуга. «Искоренить безнравственность очень просто, — не без иронии заметил один психолог. — Надо сделать так, чтобы у наших детей не было ни минуты свободного времени».

Тут его было «завались». По внешнему виду компания, собиравшаяся в беседке, выглядела тем не менее прилично. Ребята сидели смирно и на виду у всех, безучастно поглядывали по сторонам, мало ругались, редко дрались, иногда пели песни, а если гитариста не было, разговаривали. О чем? О вине, о девчонках, о футболе и хоккее. Других тем не было. Нинка попала в милицию, имярек забил шайбу, портвейн хуже бренди, кто-то вернулся в «Спартак» — мир у-у-узенький, ма-а-аленький, плоский и на трех китах.

Мои новые знакомые, возглавляемые Скобой, газет не читали (по данным одного социологического исследования, из каждых десяти осужденных подростков лишь двое держали прежде газеты, книги или журналы в руках, — стало быть, то, что я сейчас пишу, подавляющему большинству этих ребят недоступно, а жаль), радио не слушали и по телевизору предпочитали смотреть спортивные передачи и детективы, да и то редко. Если предположить, что в беседку этих ребят «выпирала» из дома бездуховность, то следует одновременно констатировать, что «сходняк» ее не только не компенсировал, но даже усугублял, так как по сути своей был примитивен.

Однако что-то тянуло парней «на воздух», в общество друг друга! Что-то заставляло, как на работу, ходить в беседку и убивать время ничегонеделанием! «Неформальные группы дают возможность подросткам самоутверждаться и самовыразиться, в этом их притягательная и, можно сказать, в какой-то степени полезная сила», — говорят психологи. А в чем и как самоутверждаться? В песнях под гитару? Впрочем, не будем торопить выводы, ведь мы к ним всего лишь на полпути.

У «сходняка», конечно, была полутайная программа действий. Ребята играли в карты на деньги, стараясь не привлекать внимания взрослых, продавали друг другу жевательные резинки и прочую мелочь и пили вино, которое, несмотря на малолетство, добывали без затруднений. Вино — это уже ближе к тому, о чем мы давно догадываемся. Володя Скоба вроде бы невзначай бросил фразу: мол, посидим мы вот так в беседке часик-другой, да и расходимся по домам, «если нет идеи». А долговязый гитарист, засмеявшись, добавил: «Когда выпьешь, ужасно тянет на подвиг!» Читатель может не сомневаться: под этим словом он подразумевал вовсе не выполнение заводской нормы на двести процентов. Поил компанию, как правило, кто-нибудь из зависимых ребят, каким был в свое время Малахов, когда искал защитника. «А деньги откуда?» — спросил я. «Оттуда!» — грубовато ответил Скоба.

Ну вот, кажется, мы и подошли к немаловажному смыслу «сходняка». Нет, не «просто так» собирались под одной крышей и школьники, и учащиеся ПТУ, и молодые рабочие, и студенты, и чистые бездельники — народ, разный по возрасту и положению, который находил тем не менее «общий язык», поскольку был объединен единой судьбой и единым нравственным состоянием. Это состояние выражалось в том, что ребята одинаково не любили школу и были фактически отторгнуты школьным коллективом, как, впрочем, и любым другим, к которому были формально причислены. Они одинаково плохо относились к своим родителям и ко всем, кто был способен осудить их самих, и одинаково оправдывали себя и себе подобных. Если что-то и остается для нас пока тайной, так это степень их организованности: всегда ли стихийно возникали у членов «сходняка» «идеи», или чей-то указующий перст давал направление?

Бонифаций! — обращаю внимание читателя на этого человека. Ему было двадцать три года. Крепкий, спортивный, в кожаной курточке и кепочке с пупырышком, он изредка появлялся в районе беседки, издали оглядывал собравшуюся компанию, а затем либо тихо уходил, сделав кому-нибудь едва заметный жест рукой, и принявший знак немедленно бросался за ним вслед, как верная собачонка, либо решительно «входил в круг». У него было хорошее, чистое лицо интеллигента, открытая белозубая улыбка, глаза теплые и веселые, и только иногда, когда он сердился, они вдруг стекленели — это обстоятельство отмечали все, кто рассказывал мне о Бонифации, — и становились похожими на глаза мертвеца или удава, и тот, на ком они останавливались, чувствовал себя кроликом.

Он задерживался в беседке не более чем на пять, десять минут. Кому-то что-то говорил, выслушивал короткий ответ, словно рапорт, что-то давал и брал из рук в руки и вскоре удалялся неторопливой походкой. Никто из членов «сходняка» никогда не видел его бегущим или даже быстро шагающим, какие бы вокруг ни разворачивались события. Когда он вновь появится в беседке, ребята не представляли, его приход всегда был ожидаем, но сваливался как снег на голову. И только избранные, составляющие постоянное ядро «сходняка», к числу которых относился Шмарь, знали его настоящее имя и имели возможность в случае острой нужды подойти к проходной завода, на котором работал он слесарем. И горе им, если повод оказывался неубедительным!

Итак, Бонифаций уходил, но дело уже было им сделано.


ПРИНЦИП Д’АРТАНЬЯНА. Если бы Бонифаций захотел созвать общее собрание «сходняка», явилось бы человек пятьдесят. Однако каждый раз в беседке находилось не более десяти-двенадцати подростков, причем состав их никогда не отличался постоянством. Это не мешало всем пятидесяти знать друг друга в лицо, по именам и кличкам или в крайнем случае иметь представление о взаимном существовании, стремиться к знакомству, быть осведомленными о делах каждого и при встречах здороваться за руку. Иными словами, это была среда, исповедующая единую мораль, подчиняющаяся единым нормам и состоящая из нравственно подготовленных к «подвигам» молодых людей. Бонифаций был у них главарем и работодателем, — разумеется, не «за так», а за проценты, причем руководство наиболее сложными операциями он брал на себя лично.

Никакой системы связи между членами «сходняка» не было, и визиты в беседку осуществлялись на добровольной основе. Эта видимость свободы выгодно отличала «сходняк» от так называемых «формальных» групп, к числу которых относились учебный класс или, положим, спортивная секция. Из «сходняка» не исключали, как, впрочем, и не принимали с каким-либо особым ритуалом: пришел подросток или кто-то привел его в беседку, ну и бог с ним, — смотришь, на пятое или десятое посещение у него уже «работа» от Бонифация. Можно было пропустить день, неделю, месяц и приходить в беседку, лишь когда возникала нужда в деньгах или появлялось желание пообщаться с ребятами, — Бонифация это не беспокоило: в «сходняке», словно на бирже труда, всегда толкался народ. Из него и формировались преступные группы, называемые юристами шайками.

Состав шайки не был постоянным, а зависел от наличности, от симпатий Бонифация, от степени срочности «дела» и от личных качеств исполнителей: не каждый на все способен. Одни получали задание украсть голубей, другие — банки с красками со склада, от которого уже имелись готовые ключи, третьим Бонифаций доверял «снять кассу» в продуктовом магазине, снабжая их при этом подробным чертежом места действия и сведениями о сигнализации, сторожах и запорах, четвертым давал задание угнать мотоцикл определенной марки из определенного гаража и т. д. И тут была строгая добровольность: подросток мог отказаться от поручения, причем мотивы отказа совершенно не интересовали Бонифация. «Не можешь, не надо, — говорил он, — отдыхай». Но когда теперь «отказчик» получит работу, никто не знал.

В отличие от «сходняка» шайка имела конкретную цель, которая ее цементировала и внутренне организовывала. После достижения цели группа на прежних основаниях вливалась в «сходняк», ожидая нового задания Бонифация. Впрочем, ядро могло сохраниться, и тогда у ребят возникали собственные «идеи». Проявляя мелкую инициативу, они могли раздеть пьяного в подъезде, обокрасть палатку или ограбить случайного прохожего, кладя в таких случаях выручку целиком в карман. Все это не волновало Бонифация, так как было «художественной самодеятельностью», если сравнивать с его профессиональным искусством. Тем более что неизбежные провалы ребят на мелочах не затрагивали самого факта существования «сходняка», а прямых нитей, ведущих к Бонифацию, у этих провалов никогда не было.

Как понимает читатель, структуру «сходняка» никто специально не выдумывал и не разрабатывал, ее сложила сама жизнь. Механизм образования представляется мне несложным: подросток, такой, как Андрей Малахов, имеющий расшатанные и предельно ослабленные связи с родителями и школой и оказавшийся в результате этого на улице в безнадзорном состоянии, либо входил в готовый «сходняк», где спокойно дозревал до полной кондиции, либо, найдя себе подобных, создавал новый. Тогда из их среды выдвигался лидер и, если ему удавалось избежать быстрого «прокола», со временем превращался в Бонифация. Положительные качества ребят, посещающих «сходняк», естественно, затушевывались и почти не проявлялись, а вот качества отрицательные феноменальным образом суммировались, давая в итоге общее негативное направление «сходняку». А уж затем совместные полутайные и тайные действия ребят, безнравственные и противоправные, неизбежно рождали соответствующие нормы и мораль, которых они придерживались и которые потом превращались в традицию.

У каждого «сходняка», надо сказать, были свои особые принципы, хотя в целом они не противоречили общей «морали». Эти принципы собирались в неписаный, но известный каждому назубок устав, «групповой кодекс»: «На простом деле струсил, просись на более сложное: закаляйся!», «Друг у друга не красть!», «Не пропадай надолго, не скоро потом войдешь в доверие!», «Лупи дружинников!», «Выпил — не падай!», «Попался — молчи!» («Но большинство разговаривает», — сказал мне Володя Скоба.) Одни шайки были «благородные»: если грабили, то оставляли потерпевшему рубль на дорогу, а зимой — шапку на голове. Другие «зверствовали», по выражению Скобы. А внутри «сходняка» еще действовал так называемый «принцип д’Артаньяна», хотя, как я выяснил, из десяти моих собеседников, сидящих в беседке, только двое, в том числе и Скоба, знали, кто такой д’Артаньян, да и то по кинофильму. Что же это за принцип? «Один — за это, за всех, — сказал Скоба, — а все — за это, за одного».

Откровенно говоря, я очень усомнился, потому как цели и задачи «сходняка» были настолько безнравственными, что совершенно исключали мушкетерские отношения между его членами. Ребятам, вероятно, импонировала красивая ширма, окрашенная в благородные тона, но прикрывающая муть. Во всяком случае, как я ни настаивал, ни одного примера в пользу провозглашенного принципа они припомнить не могли. Зато из рассказа Скобы, долженствующего вроде бы проиллюстрировать колоссальную выдержку Бонифация, я узнал, как однажды главарь оставил на месте преступления члена шайки, подвернувшего ногу. «Извини, дорогой, мы не на фронте», — будто бы сказал ему Бонифаций и ушел неторопливой походкой, хотя вокруг трещали милицейские свистки и все ребята уже дали деру. «Где же тут «принцип д’Артаньяна»?» — спросил я Скобу. «Дак это другое дело! — ответил он. — У нас, как у этих, разведчиков: если что случается, рассчитывай сам на себя!»

В эту среду и попал Андрей Малахов.

Вскоре он как новичок «получил» от Бонифация три телефона-автомата с точным указанием, где какой находится. По поручению главаря Шмарь за один сеанс научил Андрея с помощью нехитрых приспособлений «брать выручку», а условием было оставлять себе сорок копеек с каждого рубля, и с этим «не шутить», как сказал Бонифаций, взглянув на Андрея остановившимися глазами.

Пока что жизнь вполне устраивала нашего героя. В классе его защищал Шмарь, теперь регулярно получавший свои «полхруста» в день, а в «сходняке» Андрей определенно пользовался покровительством самого Бонифации, который скоро заметил сметку мальчишки, его выдержку и расчетливую осторожность и, самое главное, его устойчивость как «кадра «сходняка». После всех выплат у Андрея еще оставалось немного денег на мороженое и на игру в «трясучку», и, откровенно говоря, он не рвался на более серьезные «подвиги», которым было суждено попасть если не в историю, то в уголовное дело. Бонифаций это обстоятельство очень тонко учитывал и тоже не торопился. Он давал возможность новичкам осмотреться, освоиться, набраться ума и опыта, он как бы берег наиболее перспективных ребят и с этой точки зрения воспитывал подростков куда внимательнее и тоньше, нежели педагоги в школе: уж у него-то наверняка был строго индивидуальный подход!

Однако ход событий был неожиданно ускорен непредвиденным обстоятельством, в какой-то мере независимым от Бонифация. Когда Андрей после летних каникул, проведенных в деревне с бабушкой, вернулся домой, Шмарь потребовал у него сорок рублей, то есть свою «зарплату» за весь летний период, не желая мириться с вынужденным простоем. Несправедливость требования была очевидна, но Малахов смертельно боялся своего защитника, человека отчаянного, сильного и способного пырнуть ножом даже без всякой причины. Попросить у Бонифация серьезную «работу» Андрей не решался, потому что, во-первых, все лето не посещал «сходняк» и в какой-то степени вышел из доверия, и, во-вторых, чтобы заработать чистыми сорок рублей, надо было украсть, по крайней мере, на двести, учитывая проценты Бонифация.

А Шмарь уже назначил последний срок.

Наступили трудные времена. Хочу напомнить читателю, что ни родители, ни школьные педагоги понятия не имели о заботах, свалившихся на голову тринадцатилетнего парня. Не только его внутренний мир был недоступен взрослым, но даже внешние поступки совершались как бы в ином измерении, хотя и в тех же пространственных и временных объемах. Андрей был один на один со своими маленькими и большими трагедиями, причем к а к о й он был один! С исковерканными представлениями о добре и зле, издерганный, злой, агрессивный, ощущающий одиночество, враждующий со школьным коллективом, неспособный дать самому себе добрый совет и предостеречь себя от недобрых поступков.

Кончилось дело тем, что выход из положения он, конечно, нашел, совершив первое в своей жизни разбойное нападение, но я временно приостановлю развитие сюжета, чтобы закончить рассказ о нравах и образе мышления ребят, входящих в «сходняк».


ВОРОН С ВОРОНОМ. В колонии у меня состоялся с Андреем такой разговор (передаю его в стенографической записи).

— Андрей, были в твоем окружении люди, перед которыми ты хотел бы выглядеть лучше, чем был на самом деле?

— Нет.

— Могу ли я понимать так, что тебе все равно, что о твоей персоне подумают?

— Правильно.

— А как ты считаешь, есть у тебя качества, от которых следует избавляться?

— У меня все нормально.

— И с честностью тоже?

— А я честных людей вообще не встречал. Вот у нас сосед по дому, а у него жена — продавщица в молочном. Я сам относил ее записку какой-то Наде, ну и по дороге прочитал: «Надя, не разбавляй молоко, я уже разбавила».

— Андрей, это из старого анекдота.

— Правильно. Ну и что из того? А шоферы такси не дают сдачи, говорят, что у них нет мелочи, — тоже из анекдота?

Короче говоря, его главной социальной установкой была убежденность в том, что «все воруют», что «никто не живет на одну зарплату», а он поступает всего лишь «как все». В подтверждение этого тезиса Андрей обрушил на меня каскад жизненных примеров, свидетельствующих, с его точки зрения, о всеобщей нечестности. Начал он, как я и предполагал, с собственной семьи, с отца, который «только и думает, как бы прожить на дармовщину». Затем вспомнил некую Розу, директора магазина, которой Бонифаций перепродавал краденые товары, но Роза в суде, конечно, не призналась, «что она, дура, что ли?». Потом посмеялся от души над «Актом об уничтожении вещественных доказательств», составленным и подписанным судьей и секретарем после процесса над Малаховым я его компанией. А «вещественными доказательствами» были десять плиток шоколада «Цирк», шестнадцать банок «Завтрака туриста», семь банок какао и прочая снедь. «Как же они их «уничтожили»? — смеялся Андрей. — Да просто съели! А были бы честными, отдали бы лучше детскому саду!» — «Может, отдали, — сказал я, — откуда ты знаешь?» — «Дак ведь написано в акте: у-ни-что-жи-ли! Мне адвокат показывал!» И задавал риторические вопросы типа: «Кто из людей, если найдет десятку, отнесет в милицию? А найдется дурак, так разве в милиции эту десятку не зажулят?» И даже бабушку свою Анну Егоровну, известную кристальной честностью, не пожалел, и это было единственный раз, когда Малахов говорил не со злорадством, а с сочувствием: «А баба Аня после войны работала в столовке и носила домой котлеты». Как поется в песне, которую я слышал в исполнении долговязого гитариста: «А если взять и все окрасить в черный цвет: деревья — черные, цветы — чернее нет, передо мной машины черные бегут, они меня куда-то манят и зовут…»

В науке есть такое понятие: криминогенная мораль. Я откровенно говорил с ребятами из «сходняка» и понял, что они, как и предсказывали ученые, делятся на три четкие категории. Первая считала, что красть нельзя, однако все же воровала и никаких противоречий при этом с собственной совестью не испытывала; группа, прямо скажу, самая малочисленная. Большинство полагало, что красть можно, и убеждений, удерживающих от воровства, у этих ребят не было. К их числу относился Кляров-Скоба, который по моей просьбе однажды мучительно долго вспоминал, почему он ограбил маленький ларек, хотя вроде бы грабить его не собирался. Потом вспомнил: «Ах да, там на дверях замка не было! Одна пломба торчала!» Наконец, третья категория считала, что красть не только можно, а даже нужно, необходимо, иначе нельзя, и шла на воровство осознанно, с убеждениями, прямо толкающими на преступление. К этой последней категории в чистом виде относился Бонифаций, а затем, пройдя его «школу», стал относиться и наш Андрей.

Но кто мне ответит на вопрос: зачем они крали? Давайте рассуждать по-житейски: нелегальность доходов мешала им «нормально» использовать награбленное и обогатиться. Ворованные деньги и вещи «пролетали», «профукивались», ни на что полезное не обращались. Андрей заметил как-то, что очень обидно с таким трудом добытые деньги тратить на мороженое, на пирожные и на вино, которое он, кстати, «не уважал». Один-единственный раз Андрей купил бабушке Анне Егоровне косынку и, как сказал мне, едва «отбрехался», соврав, что нашел. «А я что-то хожу, — сказала баба Аня подозрительно, — и, как слепая, ничего не нахожу». После этого случая Андрей, у которого были спрятаны наличными двадцать рублей, немедленно купил две облигации трехпроцентного займа, — но зачем? Ему было тогда четырнадцать лет, и, возможно, он надеялся, став взрослым и независимым, найти достойное применение ворованному? Значит, воровать — и откладывать, копить на будущее? Кто-нибудь знает таких воров с «дальним прицелом», особенно среди подростков?

Итак, какова же была цель преступлений и каков мотив? — иными словами, чего добивались ребята и чем при этом руководствовались? Володя Скоба, украв из ларька с пломбой сладости, продал их товарищам, а на вырученные деньги купил три бутылки портвейна. Цель в данном случае была: выпивка, хотя я все равно не верю в страстное алкоголическое желание четырнадцатилетнего парня. Но предположим. А мотив? Быть может, Скоба хотел продемонстрировать «взрослость»? Или превосходство над другими? Или это было озорство? Он, может, просто развлекался? Как я ни выспрашивал парня, ничего вразумительного от него не добился. То ли Володя сам не знал собственных мотивов, то ли не умел выразить их словами, то ли мотивов вообще не было.

Криминологи утверждают, что устойчивую мотивацию имеют в среднем не более половины всех преступников из числа несовершеннолетних, причем потолок мотивации с каждым годом становится все ниже и ниже. Я не исключаю, что Володя Скоба, который в этом смысле мало отличается от Малахова, «безмотивен». И даже Бонифаций, как мне известно, не был принципиален в своих действиях: он мог на краденые деньги купить водку, а через неделю, «взяв» в продуктовом магазине несколько бутылок коньяка, продать их и получить в виде прибыли те же «хрусты».

Вероятно, читателю покажется не только странной, но и страшной эта исковерканная психология, глупость целей и бессмысленность мотивов, эта мрачная убежденность во всеобщей нечестности, однако так выглядит картина с нашей здоровой точки зрения. Они же сами, разлагаясь, дурного запаха собственного разложения не ощущали. Бонифаций был для Андрея «самым настоящим» человеком, и Скоба «настоящим», и даже Шмарь, этот наемный защитник и шантажист, и тот был «что надо».

«Ну хорошо, — попробовал я разобраться, исходя из того, что личностные качества преступников сами по себе могут и не содержать ничего порочного. — Что ты, Андрей, понимаешь под словом «настоящий»?» — «Ха! — вырвалось у Малахова. — Скоба, знаете, какой веселый? Когда нас везли в суд, он в машине так давал, что мы рты не закрывали!» — «Немного же тебе надо, чтобы считать человека настоящим, — сказал я. — А между прочим, Скоба тебя же и предал. Или забыл?»

(Дело в том, что Володя, как и Андрей, «получил» в свое время от Бонифация телефоны-автоматы, но очень скоро попался. В первом же разговоре с милицейским следователем он спокойно выдал Малахова, желая всего-навсего доказать, что его автоматы не столь прибыльны, как, например, малаховские. Расчет оказался верным, и, когда ребята предстали перед комиссией по делам несовершеннолетних, Скоба ушел на второй план и отделался легче, нежели его друг.)

Андрей, выслушав меня, отреагировал весьма неожиданно. «Это точно! — почему-то с восторгом произнес он. — Скоба хи-и-и-трый! Он тогда здорово себя прикрыл!» — «Еще бы, — сказал я, — за твой счет!» — «Ну дак и что? — невозмутимо заметил Андрей. — И я бы так сделал». — «Вот тебе и на! А как же «принцип д’Артаньяна»?» — «Когда прижмет, — сказал Андрей, — принципы могут погулять. Лично я к Скобе ничего не имею».

Ворон ворону, говорят, глаз не выклюет.


КРАЙНЯЯ МЕРА. Читателю, полагаю, ясно, какую школу безнравственности прошел Малахов у Бонифация и какого «ума» набрался в «сходняке». Но это было позже, а к тому времени, когда Шмарь потребовал у него сорок рублей, когда тринадцатилетний Малахов один на один остался со своей первой серьезной трудностью, он был еще «салажонком». Правда, другой мальчишка на его месте, воспитанный в нормальной семье, не отторгнутый школьным коллективом и имеющий дело с умным и знающим педагогом, нашел бы достойный выход из положения, если, конечно, допустить, что он в это положение попал бы. Шмарь был львом, но среди зайцев, и не так уж трудно было нейтрализовать его и осилить — то ли с помощью взрослых, то ли при поддержке верных школьных товарищей. Увы, в том моральном и нравственном одиночестве, в котором находился наш герой, при том дефиците защиты, который он постоянно испытывал, при тех искаженных представлениях о добре и зле, что он усвоил с младенчества, он, конечно, не мог не драматизировать ситуацию.

Срок, установленный Шмарем, приближался, он был приурочен ко дню рождения Бонифация, на котором все они должны были встретиться.

Андрей совсем забросил учебу. Несколько дней с затравленным видом он бродил по городу, думая о том, как достать деньги, и прокручивая варианты, один фантастичнее другого. Мимо него деловыми и праздными походками шли люди, и в каждом кармане пальто или костюма Андрей угадывал «бесполезно» лежащие сорок рублей, так ему необходимые. Он глядел на витрины магазинов с выставленным на обозрение богатством, ему недоступным, и душа его наполнялась ненавистью ко всему чужому. Пусть не подумает читатель, что вышеизложенные чувства Андрея — плод моего воображения, я исхожу из того, что говорил он мне, вспоминая те дни: «Знаете, я очень злился: у них есть все, а у меня ничего нету!»

Однажды он остановился у окна квартиры, находящейся в полуподвальном помещении. Фрамуга была на уровне его головы. В комнате на столе лежала дамская сумка. Была поздняя осень, уже летали снежные мухи, быстро темнело. Преступная мысль не то чтобы вдруг пришла Андрею, она сидела в нем у самого выхода и только ждала реализации. Где-то рядом, во дворе, он нашел кусок проволоки и веревку. Из проволоки сделал длинный крючок, затем осторожно приподнял фрамугу, закрепил ее веревкой, чтобы не сорвалась, и все это делал неторопливо, тщательно обдумывая каждое движение, дыша ровно и спокойно, не озираясь трусливо по сторонам, а редко и зло оглядываясь, напоминая в эти минуты Бонифация с его отработанной выдержкой.

Потом, несмотря на жгучее нетерпение, Андрей спрятал сумку под пальто, сделал несколько шагов от окна и вдруг почувствовал, что ноги его обмякли и отнялись, — он сказал мне: «Понимаете, как будто их отрезали». А когда они вновь обрели способность двигаться, побежал. По дороге он успел все: мысленно расплатился со Шмарем, получив от него долгожданную свободу, отложил часть денег на «трясучку», часть надежно спрятал в свой тайничок возле котельной, который давным-давно нашел в собственном дворе и тщательно замаскировал, а на все остальные деньги досыта наелся пирожных. Дома, закрывшись в уборной, он наконец-то щелкнул замком.

Хочу предупредить читателя, что, если его живо интересует содержимое сумки и если он способен так же разочароваться, как Андрей, это будет означать, что он сопереживает моему герою вовсе не в том, в чем нужно, — между прочим, «нужно» и самому читателю. Я надеюсь на другое: на тревогу за судьбу Малахова, на горькое предчувствие его последующих шагов, на искреннее желание остановить Андрея и спасти его, пока не поздно, было бы это только в наших силах.

А в сумке что? В сумке были: пара заколок, круглое зеркальце и три рубля денег. Лихорадочно проверив все закоулки и отделения, Андрей спустил воду в туалете и громко заплакал под аккомпанемент бачка. «Обидно было», — сказал он. И тогда же, в уборной, он решился на крайнюю меру — в ту пору эта мера еще была для него крайней — напасть на живого человека.

Но, прежде чем осуществить задуманное, он все же сделал самую последнюю попытку: пришел к своей матери. Не называя ей имени Шмаря, но находясь в наивысшей степени отчаяния, он рассказал Зинаиде Ильиничне всю историю, связанную с сорока рублями. Мать потрясенно слушала сына и, как сказала мне потом, «сердцем поняла, что он не врет». Однако денег у нее не было, и пришлось обращаться к Роману Сергеевичу. Первый его вопрос был: «Зачем?» Получив от жены невразумительный ответ, но почувствовав, что мать с сыном о чем-то сговорились, Роман Сергеевич «стал трясти Зинаиду, как грушу», и, конечно же, вытряс тайну Андрея. Реакция его была «естественной»: не защищать и не выручать сына, а наказывать его за то, что он «целый год, оказывается, ежедневно платил какому-то гаду по полтиннику, и все из моего кармана».

Порка еще более укрепила Андрея в принятом решении, он сказал мне: «Теперь из принципа!» Последующие три дня он исправно ходил в школу, но вовсе не для того, чтобы учиться. Андрей откровенно тренировался: сильным ударом кулака выбивал из рук школьников портфели. В дневнике Евдокии Федоровны появилась тогда следующая запись, вопиющая по своей формальности и педагогической беспомощности: «Малахов безобразничает на переменах, оторвал ручки от четырех портфелей. Провести беседу о бережном отношении к вещам». Ровно за день до сбора у Бонифация, вечером, Андрей достал из чулана черную каракулевую шапку, некогда купленную по дешевке отцом, положил на всякий случай в карман отвертку и пошел на улицу, бросив матери: «Я прошвырнусь!»

Не буду утомлять читателя подробным описанием преступления. Ограничусь деталями, характеризующими «метод» Малахова, которому он с того первого раза остался верен до конца. Прежде всего Андрей заранее, еще днем, присмотрел место, где должно было все состояться, чтобы удобно было и нападать, и давать деру. Затем он сделал себе бумажную маску, но, примерив, отказался от нее, потому что она не обеспечивала, как он выразился, нужного «кругозора». Шапка оказалась лучше. Перед зеркалом он нашел для козырька оптимальное положение, позволяющее ему видеть лицо жертвы, а собственное лицо скрыть. Одновременно с этим он тут же решил, что днем никогда не выйдет в этой шапке на улицу, чтобы его случайно не опознали. Наконец, заняв пост, он тщательно подбирал объект для нападения. Когда он выбил из рук пожилой женщины сумку, и сумка упала на землю, и женщина, не издав ни единого звука, вдруг встала на колени и закрыла руками лицо, Андрей — нет, не испугался, не удивился, не испытал ни жалости, ни раскаяния — он задрожал от ненависти к этому слабому, поверженному им человеку и несколько лишних секунд простоял, торжествуя, с отверткой в приготовленной для удара руке.

Ночью он спал спокойно. Кошмары его не мучили. Сумку он не выбросил, а спрятал в тайник. Утром, проснувшись, первым делом нащупал под подушкой десятку и золотое кольцо, с помощью которых надеялся откупиться от Шмаря. Но это был не конец, а начало бурной грабительской деятельности: к моменту ареста в тайнике Андрея скопилось шестьдесят дамских сумок.

Однако в ту пору еще можно было выйти на самый оживленный перекресток города, сложить ладони рупором и крикнуть: «Остановите Малахова, пока не поздно!» — и его действительно еще не поздно было остановить. Но, во-первых, кто-то должен был для этого выйти на перекресток, и, во-вторых, кто-то должен был услышать и откликнуться.

VII. ОСТАНОВИТЕ МАЛАХОВА!

ДЕТСКАЯ КОМНАТА МИЛИЦИИ. Примерно через месяц после описанных событий в школу неожиданно явился офицер милиции Олег Павлович Шуров. Он зашел к директору Шеповаловой, а затем вместе с нею — прямо в 5-й «Б». Ученики встали, урок прервался, и Шуров, безошибочно глядя на Андрея, произнес: «Малахов?» Андрей, как он потом рассказывал, подумал: «Здрасьте!» — и мгновенно прокрутил в голове пленку: Шмарь, наверное, засыпался с золотым кольцом, и потянулась ниточка. Размышляя так, Андрей тем не менее собрал тетради, пригладил волосы и на глазах потрясенного, но вполне довольного развитием событий класса пошел вслед за офицером. Они выехали со школьного двора на мотоцикле с коляской. О чем говорили дорогой, ни Андрей, ни Олег Павлович сегодня не помнят, а я не хочу выдумывать. Но ход мыслей каждого, исходя из последующих с ними бесед, я, кажется, позволю себе изложить.

Шуров прежде всего мог искоса посмотреть на Андрея и припомнить, откуда ему знакомо это лицо: четыре года назад Зинаида Ильинична Малахова приносила в милицию фотографию сына, прося помочь в розыске беглеца. Припомнив, Олег Павлович мог бы казниться: почему он еще четыре года назад не вник в причины, толкнувшие ребенка на побег, почему не занялся им серьезно? И тут же успокоил бы себя, потому что, пожелай он серьезно вникать в каждого, оказавшегося на его пути, ему пришлось бы работать по сорок восемь часов в сутки.

Затем Олег Павлович мог прикинуть, много или мало ему предстоит маяться с этим парнем, и даже перебрать варианты «маеты». Правда, сколько бы их ни было, этих вариантов, главного Олег Павлович все равно не знал: что кардинально следует сделать, чтобы вернуть Андрея на путь истинный? Передать его совету общественности при детской комнате милиции? Но это будет означать, что, получив Андрея, теперь уже совет станет ломать голову, что с ним делать. Побеседовать с Малаховым лично? Но этих бесед «по душам» едва хватает ребятам до порога милицейской комнаты. Отправить злое письмо на работу родителей? Но подобные письма, как хорошо знал Олег Павлович, «без обратного адреса». Обратиться за помощью к шефам-комсомольцам, кстати, работающим на том же заводе, где и Малаховы, и попросить их приглядеть за Андреем? Но очень уж нескорые по своей отдаче результаты у этой шефской работы, не всегда их сразу и видишь. Стало быть, остается последняя мера: поставить Андрея перед комиссией по делам несовершеннолетних.

Тут Олег Павлович мог еще раз взглянуть на Андрея, задумчиво сидящего в мотоциклетной коляске, и решить, что, судя по всему, обойдется беседой. Во-первых, Малахов не рецидивист, а со «свеженькими» было принято не торопиться. Во-вторых, его родители — люди грамотные, не алкоголики, никогда не судимые, то есть семья, слава богу, благополучная. Наверное, избаловали сына, приучили к деньгам, да еще «улица» повлияла, — типичный случай.

Короче говоря, в результате вышеизложенных размышлений Олег Павлович мог нарисовать себе облегченную картину, не требующую принятия радикальных мер, которыми он, к слову сказать, все равно не располагал.

Теперь оставим Шурова и обратимся к Андрею Малахову. Мне доподлинно известно, что по дороге в милицию он целиком находился во власти страха и нехороших предчувствий. Они еще более подтвердились и усилились, когда Шуров, введя Андрея к себе в кабинет, будто бы между прочим спросил: «У тебя есть черная шапка с таким козырьком?» В отличие от других, умеющих сознаваться сразу, Андрей обладал привычкой сначала отрицать любую свою вину, «пока не докажут». Вроде бы для достоверности, он переспросил Шурова: «С козырьком? Черная?», а затем, посмотрев на потолок и перебрав в уме «полторы тысячи» своих зимних шапок, твердо сказал: «Нет, нету». И, как в счастливом сне, Олег Павлович удовлетворился таким ответом, сказав: «Ну и бог с ней», — и больше к шапке не возвращался. Оказывается, это был не нацеленный, а дежурный вопрос, который Шуров задавал каждому подростку, вошедшему в кабинет: на отделении милиции «висело» нераскрытым преступление, совершенное, по словам потерпевшей, «мальчиком в черной шапке с длинным козырьком». И только тут Андрей в виде подарка узнал причину, по которой его привезли в отделение. «Про телефоны-автоматы сам будешь рассказывать? — спросил Шуров. — Или прочитать тебе показания Клярова?»

С этого момента Олег Павлович, как «детектив», прекратил для Андрея свое существование. Десятки раз впоследствии, направляясь к Шурову в кабинет то ли по вызову — то есть своими ногами, то ли приводом — в сопровождении работника милиции, Андрей был безмятежно спокоен.

Образ Шурова как воспитателя сложился у меня после бесед с людьми, имевшими с ним дело. Клавдия Ивановна Шеповалова: «Откровенно слабый товарищ, но его слабости есть продолжение несовершенств в работе нашей комнаты милиции по воспитанию подростков и профилактике преступлений». Зинаида Ильинична: «Душевный и чуткий человек! Раз в месяц, но обязательно позвонит по телефону и спросит: «Где ваш сын?» Я даже испугаюсь, скажу: «Ой, Олег Павлович, не знаю. Что случилось?» А он: «Надо бы знать, тогда ничего и не случится!» Володя Кляров: «Какой он, понятия не имею, никогда лично им не интересовался. Придет, бывало, в «сходняк», остановится возле беседки, поманит пальцем любого на выбор — и к себе, в кабинет». Роман Сергеевич Малахов: «Я его один раз всего-то и видел и ничего сказать не могу. А детская комната милиции — это чушь. Как жалобная книга: в нее пиши, не пиши, а толку мало». Андрей Малахов: «Олег Павлович — мужик безвредный, с ним жить можно, особенно не приставал. Вызовет и говорит: «Садись, Малахов, сейчас буду тебя воспитывать!» И начнет свою ду-ду. Здесь главное — слушать и поддакивать, и тогда он оставит тебя в покое».

Наконец, мои собственные впечатления. Однажды, в очередной раз вернувшись из колонии, я направился к Олегу Павловичу, совершенно серьезно относясь к тому обстоятельству, что детская комната милиции — одно из главных звеньев в системе раннего предупреждения подростковой преступности. Комнату я нашел довольно быстро, хотя ничего детского в ней не было: ни книг, ни игрушек, ни даже телевизора, — и, по всей вероятности, быть не должно, аналогия с детсадом по меньшей мере наивна. Я увидел два казенных стола, несколько стульев, тяжелый сейф, пепельницу для курящих, корзину для бумаг, шкаф, заваленный папками, и решетку на единственном окне, так как этаж был первым. Суровость внешнего вида давала более правильное представление о целях и задачах детской комнаты, нежели ее инфантильное название.

Олег Павлович сидел за одним из письменных столов, несмотря на субботу или, может быть, благодаря ей: по субботам и воскресеньям милиция, как известно, трудится с удвоенной нагрузкой. Быстрый и энергичный, он успевал одновременно говорить со мной, писать какую-то бумагу, перелистывать чье-то «дело», отвечать на телефонные звонки и еще сам звонить.

Когда я спросил Шурова, помнит ли он Андрея Малахова, многозначительный взгляд Олега Павловича, обращенный на шкаф с папками, дал мне понять, что каждого запомнить невозможно. В шкафу у Шурова в день моего прихода было шестьдесят семь папок: двадцать подростков в разное время вернулись из колонии, за ними был нужен глаз да глаз, а остальные сорок семь находились на профилактическом учете: «И они в заботах, и я», — сказал Шуров. Это были в основном мальчишки, девочек очень мало, в примерной пропорции одна к двенадцати, хотя Шуров заметил, что «ставить на путь» женский пол в те же двенадцать раз труднее, чем мужской, и потому в итоге получается «так на так».

Мы прервали разговор, поскольку ответил наконец абонент, до которого настойчиво дозванивался Шуров. Олег Павлович стал уговаривать неизвестного мне человека и даже умолять его куда-то пойти и дать на что-то согласие. Абонент упорствовал, разговор явно затягивался, и тогда Шуров, прикрыв ладонью трубку, объяснил мне, в чем дело:

— Легче отправить человека в космос, чем алкоголика на лечение. Принцип добровольности! Я из-за этого принципа третью неделю не могу получить анализы и начисто зашился с документацией. Ну и тип! Плюнуть? Бросить? Совесть не позволяет, у него сын — мой кадр, пропадает мальчишка…

Потом, когда они все же о чем-то договорились, Олег Павлович вытер платком вспотевший лоб и полностью сосредоточился на моем вопросе.

— Андрей, стало быть, Малахов, — сказал он. — Рыжий такой.

— Шатен.

— Ну шатен. Помню! По его делу проходили, значит, Шмарь и Кляров, точно? Точно. Отпетые. На путь не встали и не встанут, хотя Клярова как малолетку уже выпустили. А главарем у них был Бонифаций, он здорово нас поводил, но ничего — отсвистелся. Что же касается Малахова, то до суда он прошел всю нашу районную «мясорубку», а все же не уберегся. С моего учета снят по причине осуждения. Когда вернется… Ему лет пять дали?

— Совершенно верно.

— Вот видите. Когда вернется, будет в разряде взрослых.

«Мясорубкой» Олег Павлович называл систему ранней профилактики подростковой преступности.


КОМИССИЯ. Когда Андрея поставили на учет в детской комнате милиции, наступило какое-то странное всеобщее равновесие. Казалось бы, сейчас-то и возьмутся все за Малахова, но в действительности произошел резкий спад внимания к нему. Олег Павлович Шуров, поговорив с Андреем «по душам», посчитал свою миссию на данном этапе законченной и не то, чтобы успокоился, а временно застыл. Школа, приобретя в лице Шурова надежного соответчика за дальнейшую судьбу парня, тоже удовлетворилась. Испугались и затаили дыхание родители, впервые узнав, какие «веселые дела» числятся за их сыном, но скоро поняли, что сам факт постановки на учет, кажется, и есть высшая мера воздействия на Андрея, стало быть, и на них. Что же касается нашего героя, то прямо от Шурова он поспешил к Бонифацию, летя на крыльях если не приобретенной, то, по крайней мере, не потерянной свободы. Бонифаций внимательно выслушал его и мудро сказал: «Бог не фраер, он все простит. Но теперь будь осторожней!» Воспользовавшись советом, Андрей тоже не нарушал всеобщего равновесия.

И только через год, учась в шестом классе, он предстал перед комиссией по делам несовершеннолетних. Официальным поводом послужила непрекращающаяся эпопея с телефонами-автоматами: Андрей, уже вовсю промышляющий грабежами и кражами в составе шайки и самостоятельно, не отказался между тем от этого небольшого, но весьма надежного источника дохода. Подвел его все тот же Скоба, человек невезучий и часто «подгорающий», однако Андрей винил себя самого, поскольку вовремя не «отшился» от Скобы, нарушив мудрый совет Бонифация.

Воспоминания Малахова о процедуре разбора дела на комиссии чрезвычайно скупы, потому что, собственно, вспоминать ему нечего. «Завели нас, — рассказывал он, — сразу двоих. Такая комната. Они — за столом, человек пять, кто да кто — не знаю. Спросили, зачем мне деньги. Я ответил: на мороженое и на кино. А разве родители не дают? Я на мать посмотрел и сказал: почему не дают? Просто просить неудобно. Они покивали головами. Тут я извинился: больше, сказал, не буду. Кто-то из них: дело, мол, ясное, давайте, товарищи, закруглять, у нас там очередь. Нам сказали выйти, а потом объявили: Скобе штраф, мне — год условно. И все».

Рассказ Андрея могу дополнить не менее скупыми воспоминаниями классного руководителя Евдокии Федоровны: «Я Малахова не выгораживала, но мои слова произвели на комиссию не такое впечатление, как слезы Зинаиды Ильиничны, она очень вовремя заплакала. Кто-то заикнулся о спецшколе, но предложение отвергли, даже не обсуждая. В районе у нас спецшколы нет, а посылать «на чужбину» вроде бы жалко. Вся процедура уложилась в минуты. Считаю, что это был конвейер, исключающий глубокое проникновение вглубь». — «В чужом глазу, — сказал я, — Евдокия Федоровна, и соломинка…» — «Пожалуй, — перебила она. — Со стороны действительно виднее».

Итак, год испытательного срока. Не только шокового состояния, даже испуга не было у Андрея. «После комиссии, — сказал он мне, — я решил ходить только на такие дела, которые имеют сто процентов гарантии». — «И скоро представился случай?» — «Нет, не скоро, — ответил он. — Через неделю». По статистике каждый четвертый подросток, осужденный судом за преступления, ранее рассматривался комиссией по делам несовершеннолетних. Малая эффективность мер, принимаемых иными комиссиями, очевидна. Давайте не пожалеем времени, чтобы разобраться в причинах.

Во-первых, наказание Андрею было вынесено очень уж несвоевременно, я бы даже сказал — слишком поздно, что решительно снизило эффективность: лечить запущенную болезнь всегда трудно. Во-вторых, годичный испытательный срок не соответствовал тяжести совершенных Малаховым правонарушений, что должно было породить у него уверенность в безнаказанности. В-третьих, процедура рассмотрения дела и принятие самого решения были формальны, не отражали ничьей искренней заинтересованности, а потому не затронули чувств Андрея, не вызвали у него ни стыда, ни раскаяния. Кого, собственно, он мог стыдиться? Членов комиссии? Но он не знал, кто они такие, откуда, в какой мере и за что уважаемы обществом, увидел их впервые в жизни и больше никогда с ними не встретился. Своих родителей? Но мы прекрасно знаем, какие они у Андрея, и потому не питаем на этот счет иллюзий. Стесняться Евдокии Федоровны, над которой Андрей безжалостно издевался годами и в грош не ставил? Или одноклассников, часть которых, услышав о годе условно, даже посчитала Андрея «героем»? Короче говоря, атмосфера всеобщего осуждения создана не была. Когда я позже, в колонии, спросил Малахова, как понимает он «раскаяние», в ответ последовало: «Это когда человек отдает концы и перед смертью жалеет обо всем плохом, что сделал за жизнь», — обратите внимание, только перед смертью, не раньше! В-четвертых, сама мера наказания безлика и в самом деле условна. Кто должен был вспомнить об этом наказании, если бы Андрей совершил нечто, за что его привлекли бы к уголовной ответственности? И кто в действительности вспомнил, когда так случилось? «Да они попугать меня хотели», — сказал Малахов, вынеся, таким образом, «приговор приговору».

То, что произошло на комиссии, имеет, полагаю, две причины: субъективную и объективную. Первая заключается в том, что вполне серьезные и уважаемые люди, собравшиеся решать судьбу мальчишки, — я не могу считать их несерьезными и неуважаемыми, потому что тогда все было бы слишком просто, — не сумели профессионально разобраться ни в психологии подростка, ни в причинах его противоправного поведения, ни в механизме его поступков, — я не говорю «не хотели» разобраться, потому что и это был бы облегченный вариант. Мастер с завода, представитель райкома комсомола, довольно известный артист, вышедший на пенсию, заведующий районо, десять лет не имеющий педагогической практики, и заместитель председателя райисполкома, по совместительству председательствующий на комиссии, — вот такой, к сожалению, слепой набор «специалистов»: ни психолога, ни социолога, ни криминолога. И никакой мало-мальски объективной информации! Разве могли они выбрать ту меру воздействия на Андрея, которая была бы продиктована не их личной добротой или жестокостью, доверием или подозрительностью, а знанием самого Малахова? Увы, они не имели правильного представления о «предмете» своих забот.

Так, они полагали, что единственный криминал Андрея — обкрадывание телефонов-автоматов, меж тем на счету Малахова уже были тогда разбойные нападения. Они думали, что он «кустарь-одиночка» или, на худой конец, напарник Володи Клярова, и даже не догадывались, что Малахов по прозвищу Филин и Кляров-Скоба были членами хорошо организованной шайки, имеющей главаря и входящей в полулегальный «сходняк». Они полагали, что Андрей «трудный» ребенок, а он уже был настоящим преступником с неправильными социальными установками, искаженными ценностными ориентациями, которые постоянно поддерживались и разогревались Бонифацием. Они думали, что Малахов учится в шестом классе, хотя по культурному уровню он едва дотягивал до нормального третьеклассника. Как-то в колонии я попросил Андрея назвать известных ему великих людей. Ему было уже семнадцать, и с помощью сердобольных педагогов он доучился до девятого класса — прошу этого не забывать. Так вот, недолго думая, он назвал хоккеиста Рагулина, потом сделал паузу, добавил к нему певца Магомаева, и лоб его от напряжения покрылся испариной. Наконец, я услышал имя Улановой и на всякий случай спросил, кто она такая. «Балет на льду, — сказал Малахов. — С этим танцует, как его, забыл…» Однако статьи Уголовного кодекса он еще в четвертом классе выучил назубок.

По всей вероятности, членов комиссии обманул внешний вид нашего героя, его опущенные глаза, часто мигающие ресницы и тихий, заморенный голос, — он мог, между прочим, так рявкнуть, что лопались барабанные перепонки. Однако и «на слезу» мог взять Андрей, как откровенно признался мне однажды в колонии. Помню, я задал ему вопрос: «Что это за речь ты произнес в суде?», потому что прокурор, участвующий в процессе над Малаховым и компанией, сказал мне, что Андрей перепутал ему все карты: «Такое закатил «последнее слово», что зал рыдал, а я смотрю на судью, и у нее из глаз закапало». Андрей, как истинный художник, скромно улыбнулся, сказал: «Да ничего особенного», и вдруг предложил: «Хотите повторю?» Мы сидели все в той же комнатке психолога, он поднялся со стула, отошел к зарешеченному окну, несколько минут «входил в образ» по системе Станиславского, подняв глаза вверх, а потом начал тихим и проникновенным голосом: «Граждане судьи, гражданин прокурор, и мама моя родная! К вам обращаюсь я со своим последним словом…» Он шпарил без передышки минут десять, произнося слова, которые я за много месяцев общения ни разу от него не слышал, и так складно, так душевно и, я бы сказал, умно, что в какой-то момент у меня родилось ощущение мистификации: Андрей ли это? Виновен ли он в преступлениях? Не вознаградить ли его всей щедростью, на которую только способен живой человек? Не простить ли так искренне раскаявшегося? Я понял в этот момент судью, понял заседателей, которые, приговорив Андрея к пяти годам лишения свободы, потом испытывали чувство неудовлетворения собой: много, ох, как много мы дали этому парню! Но что, мол, поделаешь, если он совершил целых пять разбойных нападений! Могли бы и к десяти годам приговорить, и так скостили… (Еще о пятидесяти пяти грабежах никто из них, разумеется, ничего не знал, как и о тайнике, в котором спрятаны шестьдесят дамских сумок!) «Андрей, — сказал я, пораженный, — больше года прошло со дня суда, и ты еще помнишь свое «последнее слово»?!» Он уже закурил и успокоился, вернувшись в прежнее состояние колониста. Как истинный актер, у которого прошло вдохновение, устало произнес: «Наизусть выучил. Мне в камере перед судом один студент написал».

Нет, это несерьезно — решать судьбу человека в зависимости от его «манер», громкости голоса и набора произносимых слов. Настоящего преступника так же трудно раскусить по внешнему виду, как характер человека по фотографии. Однажды в школу, в которой учился Андрей, приехали режиссеры кино, чтобы отобрать мальчишек для какого-то фильма о подростках-правонарушителях. Андрею ужасно хотелось попасть на съемки, он весь день крутился возле приезжих, нарочно сплевывал через зубы, ходил «бандитской» походкой, произносил жаргонные слова, известные ему, как мы знаем, не понаслышке, но его не взяли, он сказал мне: «Внешность не пропустила».

Однако, будь члены комиссии всезнающими и всепонимающими людьми, обладай они полной информацией об Андрее и твердостью характера при выборе мер воздействия, они все равно ничего не могли бы сделать, — на этот раз по объективным причинам. Для настоящей борьбы с преступностью необходимо не только четкое знание условий жизни, которые привели к деформации личности подростка, но и реальные возможности эти условия изменить или хотя бы на них воздействовать. Но разве могла комиссия, занявшись делом Малахова пусть даже своевременно, обеспечить в школе индивидуальный подход к его воспитанию, то есть расширить штат педагогов? Могла повлиять на атмосферу в семье Малаховых, то есть изменить психологию родителей Андрея, стиль и манеру их отношений, их культурный уровень? Иными словами, какие радикальные меры способна применить комиссия, чтобы считать свою задачу выполненной?

Что же касается «набора» наказаний, который был в ее распоряжении: штраф, испытательный срок, колония и спецшкола, — то их однообразие и непопулярность приводят к тому, что они категорически не затрагивают чувств подростка, его воображения. Мне рассказывали, что однажды писатель А. Борщаговский придумал в виде подарка мальчишке ко дню рождения «открытый счет» у продавщицы мороженого, стоящей с ларьком на углу дома: юбиляр мог в течение дня привести кого угодно из своих приятелей и «бесплатно» кормить эскимо. Какой блистательный учет детской психологии, какое прекрасное воспитательное великодушие (стоившее автору, прошу простить за меркантильную подробность, всего-то пять рублей) и какой точный прицел в детскую доброту! Почему бы, спрашивается, с такой же фантазией и с любовью к детям, — да-да, именно с любовью, я не оговорился! — не придумать наказаний, отличающихся отнюдь не жестокостью, а знанием прежде всего детской психологии?

Мне удалось найти председателя комиссии Владимира Максимовича Воронова. За минувшие годы он вырос по служебной линии, оставил совместительство, но проблемы подростковой преступности его по-прежнему волновали. Я начал разговор с того, что посчитал странным сам факт совместительства, не соответствующий такому важному делу, как перевоспитание несовершеннолетних правонарушителей.

— Вы были бы правы, — сказал Владимир Максимович, — если бы не узость вашего взгляда. А посмотрите на вопрос шире: совместительство не ослабляет, а, по идее, усиливает комиссию, поднимает ее авторитет, делает действенной, не пустой говорильней. Кроме того, я скорее был совместителем, работая зампредисполкома, нежели в качестве председателя комиссии. Ведь любое дело, которое я решал в служебном кабинете, было связано с детьми, будь то строительство жилого объекта или ликвидация ошибок в работе санэпидстанции, открывающей летний сезон в пионерских лагерях. Вы согласны?

— Но если иметь в виду преступность…

— А даже и преступность! — сказал Воронов. — Эту проблему все равно надо решать не со стороны детей и даже не со стороны взрослых. Корень вопроса в другом. Вот у нас в районе был, я помню, радиозавод. Работающие там подростки пили. Почему? Взрослые посылали их за водкой и приобщали к алкоголю. А почему пили взрослые? Дома — это их дело, а на работе? Потому что пятнадцать процентов рабочего времени уходило на простои. А почему, спрашивается, простои? Экономика! Стало быть, чтобы отучить подростков от вина, надо начинать не только с бесед на антиалкогольные темы, но и с экономики. Не лишено здравого смысла?

— Не лишено, — согласился я. — Но позвольте, Владимир Максимович, акцентировать ваше внимание на той деятельности, которой вы занимались, будучи председателем комиссии. Случайно не помните Малахова? Этот юноша предстал перед вами примерно в середине шестьдесят девятого года, а в семьдесят третьем его уже судил народный суд.

— К сожалению, дела несовершеннолетних поступали к нам очень поздно, когда уже все у всех было на виду, понимаете? Откровенная безнадзорность, явный алкоголизм родителей, неприкрытая аморалка, изломанность детской психики и так далее. Так что ваш замаскированный укор относительно суда, который мы якобы не сумели предотвратить, я отметаю.

— Я вовсе…

— Дослушайте до конца. Отметаю! Практически мы не могли влиять на дальнейшее воспитание подростка, так как не знали, когда и каким образом складывался результат, поступающий к нам уже в готовом виде. Кроме того, вопрос в принципе поставлен вами неправильно. Важно, чтобы не я как председатель комиссии запомнил вашего — Малахова? — Малахова, а чтобы он запомнил меня. В противном случае наша деятельность просто бессмысленна. Вы его спрашивали, он запомнил?

— Увы, — сказал я, — спрашивал.


ОБЫКНОВЕННОЕ ЧУДО. В седьмом классе появилась новенькая. Ее звали Таней Лотовой. Когда она впервые увидела Андрея, он показался ей «нормальным, как все: рост — высокий, взгляд — приличный, идет мимо — здоровается, поговоришь с ним — не очень глуп». Правда, Татьяна отметила небрежность в его одежде, так на то была причина: Андрей слыл в классе женоненавистником, он презирал девчонок, никогда перед ними не «выкаблучивался» и нарочно перебарщивал в неопрятности.

Как покажут дальнейшие события, дело было, конечно, не в женоненавистничестве. Замкнутый, постоянно ожидающий подвоха со стороны, недоверчивый к людям вообще, Андрей сторонился всех и каждого, особенно девчонок, про которых его отец придумал афоризм, запомнившийся еще с детства: «Девчонка — не собака, она другом быть не умеет!» Кроме того, у Малахова просто не было времени, как он выразился, на «разные там ухаживания», поскольку «сходняк» поглощал все, без остатка.

И вдруг — Татьяна! У нее были завитушки на висках и длинная коса, «почти что красавица, — сказал Андрей, — но дело не в этом». В чем же? Оказывается, Татьяна Лотова отличалась от прочих девчонок тем, что была «резвой», говорила «на тему» и «не считала меня дураком». Последнее было, как я понимаю, главным, из-за чего Андрей нарушил «железный принцип».

Сначала он посматривал на Татьяну, потом они стали разговаривать, потом «дальше — больше», по выражению Андрея, а еще потом произошла сенсационная история со сбором металлолома. Андрей в нем, конечно, не участвовал, но вдруг увидел, как девчонки, среди которых была Татьяна, тащат тяжелую батарею, целую секцию. Он вдруг подошел, решительно отодвинул всех, взвалил секцию на спину и отнес на сборный пункт. «Весь класс, — вспоминала Лотова, — валялся в обмороке».

Я не буду рассказывать, как они гуляли вечерами, ходили в кино, и он стеснялся купить ей плитку шоколада, потому что она непременно спросила бы, откуда деньги, а он «почему-то» не хотел ни врать, ни сознаваться. Не буду говорить и о том, как Андрей перестал кривляться у доски и строить рожи, как выучил стихотворение по-немецки, получил четверку и поразил тем самым всех, даже преподавательницу, но только не Лотову, которая иного от него не ждала. Для нас с вами, читатель, не столь важна фабула отношений, сколько «мораль», однажды ставшая ясной Андрею. Он подумал: «А ну их всех к черту!» — и относилось это к Бонифацию и «сходняку».

Стало быть, там, где бессильны были десятки взрослых и умных людей, и целые организации, и наука с теорией, обыкновенная девчонка с завитушками на висках вдруг оказалась способной совершить чудо. Кто возьмется проанализировать действие таких тонких и великих чувств, как любовь и дружба, в сравнении с воспитательными мероприятиями школы или беседами Олега Павловича Шурова? Кто попробует научно объяснить, почему дорога к сердцу человека иногда оказывается благодатней, чем дорога к разуму?

Однако чуду, к сожалению, не суждено было свершиться. У нормальных человеческих отношений всегда больше «доброжелателей», нежели у ненормальных. Сначала девчонки в классе стали нашептывать Татьяне, чтобы она остерегалась «этого психа» и обходила его стороной. Потом мальчишки продемонстрировали Лотовой «бешеный нрав» ее друга, публично передразнив его шепелявость и заставив побелеть, покраснеть к позеленеть от гнева. А потом вмешалась сама Евдокия Федоровна, сходив к родителям девочки и официально предупредив, что снимает с себя ответственность, «если что случится». Справедливости ради скажу, что Татьяна не сразу охладела к Андрею, что резкого поворота в ее отношении к нему не произошло, но при Андреевой подозрительности, при его недоверии к людям и одного «не такого» взгляда Тани могло быть достаточно. Теперь уже он сам искал возможность убедиться, что она не лучше других, а кто ищет, тот находит.

В один прекрасный вечер Андрей выследил, как Татьяна прошла домой в сопровождении мальчика из соседнего класса, у которого был собственный магнитофон. Что подумал Андрей, я не знаю. Знаю, что он сделал: бросил кирпич в Танино окно и убежал, — возможно, в слезах и страданиях.

Нет, не стекло разлетелось вдребезги, погибла еще одна, быть может последняя, надежда на спасение. Не впервые в своей жизни Андрей оказался на перекрестке двух начал: мрачного и светлого. Куда идти, в какую сторону? Сделать ли попытку оставить Бонифация и зашагать вслед за Татьяной? Убежден, Андрей прекрасно понимал перспективу, связанную с одним и другим решениями, — и все же он бросил кирпич в свое будущее. Собственной рукой. Почему? Каков механизм его поступка? Что там сорвалось у него, не зацепилось за благоразумие, хотя бы за инстинкт самосохранения?

Сократу принадлежат слова: «…Я решил, что перестану заниматься изучением неживой природы и постараюсь понять, почему так получается, что человек знает, что хорошо, а делает то, что плохо». К сожалению, Сократу не хватило жизни, чтобы ответить на вопрос. «Процесс преобразования моральных норм в конкретные поступки — это во многом еще очень не ясный и не изученный процесс», — заявил на страницах «Литературной газеты» советский психофизиолог П. Симонов.

Но, допустим, Андрей Малахов удержался бы и не бросил кирпич в окно, не порвал бы свою дружбу с Таней Лотовой. Любой его мотив нас бы устроил? Нет, не любой. Мы хотели бы, чтобы «хороший» поступок Андрея был совершен не потому, что так надо поступать, а потому, что Андрею так хотелось бы, чтобы он не мог иначе, чтобы он привык к подобного рода поступкам. Однако для этого подростку необходим эмоциональный опыт, необходима нравственность, ставшая его натурой, — но откуда они у Андрея? За пятнадцать прожитых лет человек еще не умеет накапливать опыт. Значит, «не до жиру», и мы готовы согласиться с поступком, который опирался хотя бы на понимание Андреем своего долга. Но для того чтобы поступать вопреки желанию, то есть «по долгу», нужны высокое сознание, сильная воля и умение руководить собой. Увы, в пятнадцатилетнем возрасте подростки, как утверждают психологи, еще лишены возможности полностью овладеть аппаратом волевого и сознательного управления своими потребностями и желаниями.

Печально и то обстоятельство, что взрослые не могут силой навязывать детям правильных решений, они способны только поддержать их собственные усилия, дать им ускорение, но первый толчок должен идти изнутри! Этот толчок был у Малахова негативным: он бросил в окно кирпич…

Я прихожу к жестокому для Андрея выводу, что независимо от того, изучен или не изучен механизм совершения различных поступков, судьба Малахова была прежде всего в его собственных руках. Никто, кроме Андрея, не виноват в том, что он не сумел, оказавшись на перекрестке двух начал, избрать правильное продолжение. Но скольких усилий стоило ему мужественно пережить событие? Не брать в руки кирпич? Дождаться следующего дня и разрешить недоразумение с Татьяной? Сохранить ее дружбу? Спасти надежду на собственное спасение?

На другой день, уже в классе, он сделал Лотовой подножку, продолжая мстить. Она неудачно упала, и с сотрясением мозга ее увезли в больницу. Такого «перевыполнения программы» Андрей и сам не ожидал и был, наверное, обескуражен, но вдруг почувствовал, что его больше заботит не состояние Татьяны, а то, как он теперь выкрутится из неприятной истории. «А пусть докажут, что я не случайно!» — подумал он по своему обыкновению и начиная с этого момента быстро и удивительно легко избавился от первого чувства. Разрыв с Татьяной он воспринял как избавление от сомнений по поводу Бонифация и всего, что с ним было связано, как долгожданную возможность вновь превратиться в того, кем он был прежде.

В колонии, вспоминая по моей настоятельной просьбе о Лотовой, Андрей не только демонстрировал полное безразличие к ней, но уже, думаю, был в этом искренен. На вопрос, почему вдруг однажды он помог девчонкам тащить батарею, Андрей долго не мог ответить, потому что не помнил самого факта, да так и не вспомнив, сказал: «Наверное, силу хотел показать, при чем тут Лотиха?» И Татьяна, если читатель не забыл, на мой вопрос: «Вы вспоминаете Андрея?» — ответила: «А зачем?»

Спасение не состоялось.


ХАМЕЛЕОН. Не могу не рассказать еще об одной попытке вернуть Андрея на путь истинный. Роман Сергеевич, узнав о заседании комиссии, решил воздействовать на сына испытанным методом: поркой. Из этого ничего не получилось, и не потому, что физическое наказание никогда не действовало и не могло подействовать на Андрея, а потому, что сын впервые в жизни вдруг оказал отцу сопротивление. Преодолеть его Роману Сергеевичу, как я понимаю, ничего не стоило, но когда он увидел ощетинившегося Андрея, и отвертку у него в руках, бог весть откуда взявшуюся, и бешеные глаза, он где-то внутренне сломался и, хотя издали щелкнул сына солдатским ремнем, предпочел тут же отложить его в сторону и более судьбу не искушать.

И задумался. Тоже впервые в жизни. На следующий день Роман Сергеевич, созвонившись с Шуровым, явился в милицию. Там состоялся у них разговор, подробности которого оба они не помнят, за исключением единственной — Олег Павлович надоумил Малахова срочно подключить к делу заводских ребят: пусть, мол, возьмут над мальчишкой шефство, хуже не будет.

В обеденный перерыв, как потом, криво усмехаясь, вспоминал Роман Сергеевич, он нашел Сашу Бондарева, которого, ко всему прочему, знал как слушателя собственных лекций по технике безопасности, и сказал ему: так, мол, и так, ты отличный самбист, Саша, душа-человек, авторитетный бригадмилец, прекрасный слесарь, — помогай, чем можешь! Улыбнувшись в ответ двумя рядами белых зубов, Саша Бондарев сказал: «Ну что ж, Роман Сергеевич, при случае, конечно, займусь, вы нас познакомьте».

Случай скоро представился. Только прошу читателя не обвинять меня в вымысле, такой роскоши я не могу себе позволить в документальном повествовании, хотя и понимаю, что столь драматический оборот дела способен вызвать подозрение в его реальности. Так или иначе, а однажды вечером, отправляя Андрея на очередное «задание», Бонифаций вдруг сказал: «Слушай, Филин, а не оформить ли мне над тобой официального шефства? Смотри, доиграешься — и оформлю, тем более твой отец просил!»

У меня такое впечатление, что Андрей в какой-то момент оказался обложенным со всех сторон — в окружении, из которого не было выхода.


ОДИНОЧЕСТВО. Осталось «пять минут» до ареста Малахова. Читатель уже имеет представление о том, как относились к нему самые разные люди, пока он был на свободе. А как относятся сегодня — к уже осужденному, получившему срок, живущему в колонии? Быть может, их сегодняшнее отношение даст нам еще один ключ к пониманию прошлого? Вправе мы или не вправе ожидать пощады к этому опрокинутому и поверженному жизнью человеку, а в самом факте пощады — надежду на то, что кто-то мог в ту пору остановить Андрея?

Передо мной сидел десятый «Б», в котором должен был учиться Малахов, не стань колония его «университетом». Я обратился к школьникам с таким вопросом: «Если бы вы были судьями, на какой срок вы осудили бы Андрея за его преступления?» Ответы посыпались со всех сторон: «Я на три года!», «А я на восемь!», «Я на пять!» Один аккуратный юноша в очках поразил меня более всех, он спросил: «А на сколько можно?» Потом ребята, как бы оправдывая свою безжалостность, с удовольствием и даже с некоторым сладострастием вспоминали негативные качества и поступки Малахова. Я понимал справедливость их слов и оценок, но окраска каждого эпизода и всеобщая кровожадная веселость чрезвычайно меня смущали.

Да, Андрей был плохим человеком — мстительным, злобным, жадным, замкнутым, неопрятным по внешнему виду и недостойным во многих своих проявлениях, — но чему тут радоваться? Зачем его добрые чувства к Татьяне Лотовой трактовать так, будто Малахов был «бабником», как сказала одна десятиклассница при веселом одобрении всего класса? Почему сознательный, вызванный болезненным самолюбием отказ Андрея отвечать у доски породил всеобщую уверенность в его бездарности и тупоумии? Я говорю в данном случае не о кривом зеркале оценок, а о тенденции, имеющей обвинительный уклон, хотя никто из школьников даже попытки не сделал разобраться во внутренних мотивах человека, поступающего так, а не эдак, и не чужого им человека, а восемь лет просидевшего бок о бок за одной партой. С таким «портретом» Андрей, конечно же, имел пониженный статус среди школьников, в результате которого потерял к ним всяческий интерес, но увеличил интерес к собственной персоне. Это не могло не привести подростка к инфантильности и эгоцентричности, что еще более оттолкнуло класс от Малахова, еще более усилило взаимную изоляцию. Но у Андрея, как у любого живого человека, была естественная потребность в общении, и, раз она не удовлетворялась в школе, ей суждено было удовлетвориться в каком-нибудь другом месте. В каком, если не на улице, не в «сходняке», не в обществе Бонифация? А там, желая укрепиться и как бы в благодарность за «понимание», Андрей стал исповедовать нормы морали, ничего общего не имеющие со школьной, что довершило полную изоляцию, — примерно так объяснили бы механизм явления психологи.

«Вы знаете, — сказал я, — как называла Андрея бабушка Анна Егоровна? Она звала его Розочкой… — Мгновенный хохот всего класса, без секунды промедления. У них такой настрой, подумал я, или это действительно смешно? — А кто может припомнить об Андрее что-нибудь хорошее?» Было долгое недоуменное молчание. Они не могли понять, чем вызван мой «странный» вопрос. Не совершил ли Малахов в колонии подвиг, не «заткнул ли собой чего-нибудь», как сформулировал потом свои подозрения тот же аккуратный десятиклассник в очках, и вот, мол, теперь корреспондент доискивается истоков благородного поступка Малахова, а класс, выходит, так глупо промахнулся! Я молчал, не подтверждая, но и не опровергая их домыслов, и вскоре кто-то робко произнес: «Вообще-то он умный был, только придуривался!», «Задачки решал здорово!» — добавил другой. «А я видела, как он пришил первокласснику пластмассовую снежинку на пальто!», «А однажды мы собирали металлолом, он отобрал у нас тяжелющую батарею, отнес к сборному пункту и еще прихватил кровать!», «А при мне он подложил какому-то октябренку в портфель шоколадную медаль!» — я едва успевал записывать.

Собственно, такой поворот не явился для меня неожиданностью. Еще до разговора с десятым «Б» я задал аналогичный вопрос взрослым, имеющим дело с Андреем Малаховым. Они проходили те же стадии: от безжалостности — через недоумение — к мучительным воспоминаниям о добродетелях моего героя. Они тоже смутно подозревали «нечто», лежащее в основе моей любознательности, как будто хорошее о человеке можно вспоминать только по хорошему поводу, а по плохому надо вспоминать только плохое. Шеповалова сказала: «К чему вам это? От нас уж могли бы не скрывать!» — «Поверьте, — ответил я, — ваше предчувствие вас обманывает, я просто интересуюсь уровнем объективности людей, окружавших Малахова». Она взглянула на меня с недоверчивостью: «Ну хорошо. Объективно? Пожалуйста. Он был откровенным. Спросишь, бывало: учиться хочешь? Нет! — не выкручивался, как другие. А дома, спросишь, плохо? Плохо! Кроме того, у него были какие-то способности, не помню только, к чему именно, то ли к математике, то ли к рисованию, хотя, кажется, рисовала его мать, а не он…» Евдокия Федоровна тоже вспомнила, как она выразилась, один «странный и алогичный» поступок Андрея, когда однажды, явившись в класс, она застала ребят торжественными и притихшими, и «сам» Малахов вдруг преподнес ей огромный букет цветов. Тот день был днем ее рождения, она прослезилась, а потом случайно узнала, что не кто иной, как именно Малахов, «раскопал» откуда-то ее дату, собрал деньги с ребят и лично покупал на базаре цветы. «До сих пор не понимаю, — сказала Евдокия Федоровна, — зачем ему было нужно, из каких корыстных побуждений». И отец отметил у сына одну положительную способность, хотя начал с того, что «осудили Андрея правильно, пусть теперь посидит и поумнеет»: «Он брал на сообразительность, как я, — не без гордости произнес Роман Сергеевич. — Потому и шли у него задачки. А вот физика не шла, ее без формул не возьмешь, а формулы учить надо и запоминать — это ему не по нутру было». Сам Андрей, кстати сказать, свои математические успехи объяснял иначе: «Дак я с детства приучен считать деньги!» Что касается Зинаиды Ильиничны, то она вспоминала о сыне стертыми словами, больше заботясь о том, какое впечатление производит на корреспондента лично она сама, нежели Андрей: «Он помогал мне по дому, повышал свой культурный уровень чтением, никогда не произносил нецензурных слов, а однажды я попросила его снести с третьего этажа нашу неходящую соседку, когда они переезжали на дачу, и он мне, конечно, не отказал…»

Я затеял все эти разговоры вовсе не для того, чтобы устанавливать чью-либо вину или уличать кого-то в жестокосердии. Как писал Ф. Достоевский, «совесть не сказала им упрека», и по сравнению с этим мои упреки были бы пушинкой, не более. Я хотел единственного: выяснить степень отверженности Андрея Малахова от коллектива, в какой-то мере способного быть гарантом его нормального поведения. В колонии он как-то признался мне, что последние годы ему приходилось от всех таиться: «Отец меня научил: не показывай мыслей наружу, потому что все люди враги! И точно, про беду дома скажешь — еще добавят, в школе скажешь — засмеют. А все радости у меня были в кражах, однажды восемьдесят рублей в сумке оказалось — знаете, как распирало? Да разве скажешь кому…»

Татьяна Лотова молчала. Я буквально испепелял ее взглядом. Ни единого слова! Между тем реакция ее была непосредственной: вместе с классом она смеялась, вместе задумывалась, хотя и избегала на меня смотреть. Когда мы закончили разговор, я не удержался и прочитал классу мораль на тему о великодушии и благородстве и ушел, оставив их в аудитории, надеясь на то, что хоть что-нибудь, может быть, они и поймут. В школьном коридоре мне вдруг бросилась в глаза табличка, на которой было написано: «Октябрятская группа «Солнышко». Я остановился под этим теплым названием, очень уж контрастирующим с той холодной атмосферой, которую встретил в десятом «Б». И тут ко мне сзади неслышными шагами подошла Таня Лотова. Она подошла и сказала: «Вы не подумайте, что и я, как все. Мне просто при них не хотелось. Я хочу вам сказать, что Андрей… ну, в общем, был очень одиноким. Одиноким среди одиноких…» — и убежала с глазами влажными, не пустыми.

VIII. ВНИЗ ПО ЛЕСТНИЦЕ

РАЗГОВОР С ПСИХОЛОГОМ В КОЛОНИИ.

П с и х о л о г. Представь себе, что некий Толик примерно твоих лет срочно нуждается в деньгах. И тут у него появляются новые знакомые, которые предлагают участвовать в ограблении магазина.

А н д р е й. Липа. Случайным знакомым таких предложений не делают.

П с и х о л о г. Ты прав. Но это были не совсем случайные, потому что все они жили в одном дворе, но Толик прежде не был так близок с ребятами. А тут они предложили «дело», сказав Толику, что все продумали до мелочей: чем взламывать двери, что брать в магазине и как аккуратно уйти, не оставив следов.

А н д р е й. Значит, с гарантией.

П с и х о л о г. Вот именно. И Толик стал взвешивать. Идти или не идти?

А н д р е й. Так ведь с гарантией!

П с и х о л о г. С одной стороны. А с другой — столько случайностей! Короче говоря, после некоторых колебаний он согласился, и они пошли.

А н д р е й. Засыпались, что ли?

П с и х о л о г. Не торопись. Ты лучше подумай о том, легко ли было Толику решаться на преступление?

А н д р е й. Если первый раз, то, конечно, страшно.

П с и х о л о г. А кроме страха, какие чувства он мог испытывать?

А н д р е й. Да никаких. Потом вернется домой, ляжет спать, вспомнит, как все было, и снова — страшно.

П с и х о л о г. Неужели у нашего Толика ни сожаления не будет, ни переживаний, ни раскаяния?

А н д р е й. Если бы засыпались, тогда конечно. А если все в порядке, то какие тут переживания?


АРЕСТ. После дерзкого ограбления магазина компания на радостях устроила попойку. Пили ночь, пили день, потом еще ночь и утро, дело происходило на квартире, из которой временно уехали хозяева, знакомые Бонифация, оставив ему ключи. Возмущенные соседи по лестничной клетке позвонили в милицию. Там что-то заподозрили, взяли машину и отправили наряд. И все, начиная с Бонифация и кончая Скобой, «тепленькими» оказались в отделении. Очень глупо у них получилось, начальник райотдела даже сказал Бонифацию: «Бондарев, а ты-то что здесь делаешь?»

Андрей в пьянке не участвовал. Он был дома, кроме него — бабушка, и когда раздался звонок в дверь, безмятежно пошел ее открывать. По привычке он посмотрел в глазок и заметил «двоих в штатском». Тогда он на цыпочках вернулся в комнату, прошептал бабушке: «Скажи, что меня нет дома», а сам пробрался на балкон. Там он лег, чтобы никто не увидел его снизу, и стал ждать. Ему было слышно, как бабушка открыла дверь, как вошли люди, как сказала им баба Аня, что внука нет дома, и спросила, не из школы ли они, и один из вошедших ответил: нет, не из школы, пусть передаст Андрею, когда вернется, чтобы сразу шел в детскую комнату к Олегу Павловичу Шурову. «Э! — подумал про себя Андрей. — Сразу бы так и сказали!» Они ушли, и он с легким сердцем направился в милицию. В кабинете у Олега Павловича, в обстановке спокойной и деловой, Андрей был допрошен, а затем ему предъявили ордер на арест.

Вопрос «кто кого?», подспудно стоящий чуть ли не с самого рождения Андрея Малахова, получил завершение. В известном смысле мы можем сказать, что превращение Андрея в преступника означает, что именно он одержал «победу» над своими родителями, детсадовскими педагогами, школьными учителями и всеми, кто хотел и пытался сделать из него человека. Я беру слово «победа» в кавычки, чтобы остановить внимание читателя на коварном содержании этого понятия: победив, Малахов, разумеется, жестоко проиграл, сделав хуже самому себе, а уж потом, во вторую очередь — обществу. Его арест явился кульминационной точкой этой пирровой победы: отныне мы можем считать процесс воспитания снятым с повестки дня, уступившим место новому этапу в жизни нашего героя, связанному с перевоспитанием.


УТОПИЯ И РЕАЛЬНОСТЬ. Кто виноват? — вопрос не может не волновать читателя, но при ответе на него следует учитывать некоторые важные обстоятельства. Прежде всего, определяя чью-то конкретную вину, мы должны понимать, что одно дело, когда Бонифаций-Бондарев несет прямую ответственность по статье Уголовного кодекса за подстрекательство несовершеннолетнего к преступлениям, а другое дело, когда, положим, родители Андрея, субъективно не желая сыну вреда, объективно толкали его на преступный путь. У них не было злого умысла, как не было его у школьных учителей Андрея, у работников милиции, у соседей по дому, у воспитательниц детского сада, — короче говоря, у всех, кто так или иначе соприкасался с нашим героем на разных этапах его жизни. Мы ничего не добьемся, если начнем бездумно выносить налево и направо обвинительные приговоры, не разобравшись в сути явления.

А суть его, по-видимому, в том, что есть более серьезные причины, которые привели Андрея, пусть даже не без помощи иных из перечисленных выше лиц, к печальному финалу. Если взять тех же родителей Малахова, нельзя не признать, что вина их «многоэтажна» — в том смысле, что не сами они сделались «такими», а что-то их «такими» сделало. Среди многих причин, я полагаю, — война, эхо которой мы будем слышать еще очень долго; быть может, именно она помешала Малаховым получить культуру, необходимую для воспитания сына, поломала их судьбы и характеры, а Андрей всего лишь пожинал горькие плоды случившегося.

Мы должны помнить, кроме того, о демографии, которой объясняют многие парадоксы современного общества, взлеты и падения отдельных групп молодежи, сужение или расширение границ преступности.

Мы обязаны учитывать и такое явление, как акселерация, неизвестно откуда взявшееся и неизвестно, надолго ли. Но тот факт, что физический обгон интеллектуального развития таит в себе опасность, бесспорен.

Наконец, мы должны отдавать себе отчет в том, что существуют и действуют издержки научно-технической революции, о чем я однажды уже говорил.

Значит ли, что перечисленные выше причины неподвластны человеческой воле, не поддаются регулированию и реальному учету? Нет, конечно! Но наша истинная вина перед Андреем Малаховым может возникнуть там, где мы не пожелаем придавать этим причинам значения, не захотим разобраться в механизме их действия и откажемся на них влиять.

Человеку свойственно иногда задумываться, что было бы, «если бы». Я тоже не могу удержать себя от соблазна еще раз пройти через «горячие точки» судьбы Андрея Малахова. Что было бы, если бы его отец одиннадцать лет назад не поленился и сделал злополучную лопатку, избавив своего ребенка от необходимости красть чужую? На какие сотые или даже тысячные доли градуса выпрямилась бы тогда жизнь мальчишки, в какие величины это превратилось бы сегодня? Ну хорошо, пускай отец не сделал лопатку, но если бы кража сразу вскрылась и повлекла за собой неотвратимое наказание, что стало бы сегодня с Андреем? Каким был бы парень, если бы кто-то из родителей пожертвовал дипломом о высшем образовании? Если бы однажды ребенка направили на лечение к логопеду, чтобы избавить от роковой шепелявости? Если бы Евдокия Федоровна оказалась не «такой», а чуть-чуть «другой»? И если бы Олег Павлович Шуров в тот первый день знакомства с Малаховым докопался до его черной шапки с длинным козырьком? И если бы Бондарева-Бонифация разоблачили раньше, чем он взял «шефство» над Андреем? И члены комиссии по делам несовершеннолетних потратили бы на Малахова не двадцать минут, а час двадцать? Что было бы, «если бы»?

Я понимаю: читатель скажет, что это утопия, и будет прав. Однако утопия позволяет сделать вывод: если от конкретных лиц зависит судьба конкретного ребенка, значит, Андрея Малахова, которого кто-то угробил, мог кто-то и спасти. Разумеется, при одном непременном условии: при добровольном согласии на спасение самого «утопающего».

Да, с какой бы скрупулезностью мы ни делили сейчас ответственность взрослых за печальную судьбу Андрея Малахова, в каких бы долях ни перекладывали вину с одних плеч на другие, одна доля — и, подчеркну, немалая! — должна остаться неприкосновенной: та, которая принадлежит самому Андрею. В конце концов, мы знаем множество случаев, когда и в более трудных семьях, при более поверхностном вмешательстве лиц и организаций, при более трагическом переплетении и совпадении неблагоприятных обстоятельств все же воспитывались дети, даже не помышляющие о преступлениях. Потому что личностные качества юноши могут и погубить его, и уберечь от погибели. Потому что юношу воспитывает прежде всего его собственная воспитанность и невоспитанность, давая «инерцию движения» на все периоды жизни.

В науке имеется несколько концепций, пытающихся объяснить природу человеческих поступков и ответственности за них перед обществом. Одна группа ученых, концентрируя свое внимание на внутренних, физиологических «пусковых механизмах» поведения людей, совершенно игнорирует социальные и моральные факторы и не верит в возможность с их помощью регулировать человеческое поведение. Другие ученые, наоборот, полностью игнорируют внутреннюю обусловленность поведения, полагая, что человек — «продукт» обучения, воспитания и внешних условий своего существования и в этом качестве он не может нести ответственности за содеянное. Кто же тогда должен нести? Те, кто его обучил, воспитал и окружил условиями существования!

Но обе эти концепции, полагают ученые, позиция которых кажется мне предпочтительней, — ложны. Несмотря на явную противоречивость, они строятся на едином фундаменте — исходят из сохранения, стабилизации человека и всех присущих ему качеств и свойств: мол, благородный и сдержанный индивидуум всегда будет сдержанным и благородным, а человек с негативными качествами обречен иметь их всю жизнь.

Но это далеко не так. Для человека более актуален принцип развития, совершенствования, усложнения. В качестве объективного критерия нравственных и культурных ценностей цивилизации марксизм рассматривает именно содействие развитию личности. Стало быть, какими бы внутренними «пусковыми механизмами» ни обусловливался поступок человека, сам он продолжает совершенствоваться, изменяться, саморазвиваться. Эта возможность и необходимость саморазвития и лежит в основе его ответственности за свои поступки.

Судьба Андрея Малахова — классическое тому подтверждение. Постоянно изменяясь и усложняясь, испытывая разной силы напор изнутри и разной силы влияние на себя извне, Андрей множество раз имел возможность притормозить одни свои качества и свойства, чтобы дать ход другим. Он, право же, мог остановить сам себя, а мог и ускорить бег в пропасть. Факт саморазвития уже давал ему несколько направлений, — к сожалению, он двигался только в одном, ни разу не попытавшись его изменить. Ни разговоры с Андреем, ни его собственные обещания, ни угрозы в его адрес, ни ощущение тягостности от той жизни, которую он вел и которая его засасывала, ни даже перспектива сесть на скамью подсудимых — ничто не действовало! У людей, его окружающих, и в первую очередь у родителей, в какой-то момент возникло ощущение полного бессилия. Зинаида Ильинична раньше других почувствовала неудержимость падения сына, но у нее еще была последняя надежда, она говорила мне о ней, — надежда как-нибудь дотянуть Андрея до армии. Это была, казалось, единственная реальность, способная магическим образом вернуть сына к нормальным поступкам.

Увы, нашему герою не суждено было дождаться призыва. Андрей Малахов, как человек, уже промочивший ноги, махнул на себя рукой и безжалостно зашагал по самым глубоким лужам.

Он хотел получить такой финал, и он его получил.

ЭПИЛОГ

Я много раз был у Андрея в колонии. Когда я приехал туда впервые, был май, а в мае, как поется в одной песне, «в небе много ярких звезд, а на воле — алых роз». На звезды я не смотрел, поскольку все мое внимание сосредоточилось на том, чем богата была грешная земля. Я увидел высокий забор, в пять рядов опутанный колючей проволокой, увидел вышки с прожекторами, молчаливые колонны мальчишек в синих одеждах, койки в два этажа, баскетбольные и хоккейные площадки на территории «зоны», дежурных с красными повязками, телевизоры в отделениях, посыпанные желтым песком дорожки… Нет, я не хочу никого пугать и не хочу никого обнадеживать, расскажу всего лишь об одной детали, которая даст возможность читателю почувствовать колонию так, как почувствовал ее я.

Эта деталь — сирена. Ее давали семь раз в день, начиная с подъема в шесть утра и кончая отбоем в десять. Начиная с низкого, но уже немирного тона, она быстро набирала высоту и достигала жуткой пронзительности, звучащей, если по часам, полную минуту. Сирена случайно записалась на мой маленький диктофон, которым я иногда пользовался, разговаривая с колонистами в комнате психолога, но я, наверное, ошибаюсь, говоря «случайно», потому что она была такая, что, кажется, была способна записаться даже на выключенный аппарат. И вот теперь, когда я работаю за письменным столом в своей квартире и мне почему-то не работается, я, достаю диктофон и включаю его, чтобы еще раз услышать вой сирены. Он тревожит не только мой слух, но и душу. С какой-то особой ясностью я начинаю видеть колонистскую жизнь нескольких сот мальчишек в возрасте от четырнадцати до восемнадцати, каждый из которых приговорен вовсе не к энному количеству лет, а к тому, чтобы все эти годы по семь раз в день слушать вой сирены.

И это мое восприятие смысла наказания не умом, а барабанными перепонками, магически возвращает меня к письменному столу, заставляя ощущать не просто обязанность, не просто долг, а физическую потребность что-то немедленно предпринять, до чего-то непременно докопаться, что-то такое найти, что нужно с корнем вырвать из нашей жизни и гарантировать тем самым детям возможность просыпаться каждое утро от будильников, от пионерских горнов, от петушиных криков, от добрых и ласковых материнских уговоров, от комариных укусов, от грома небесного — от чего угодно, но только не от воя сирены.


1974—1975 гг.

Загрузка...