Глава 2 Проклятие быть собой

Есть люди, которым быть собой — проклятие. Вечно они пялятся за горизонт в надежде увидеть себя будущего, себя лучшего, себя проросшего из семечка, затоптанного в грязь, в раскидистый дуб. Или даже в целую рощу. Правда, увидеть себя другого — удел немногих впередсмотрящих. Обычно взгляд падает на того, кто с тобой. На спутника жизни, мерило твоего качества.

О мужчине, который тебе достался по воле судьбы, легче всего думается в постели с этим самым мужчиной, в плечо ртом уткнувшись. Когда-то Катя так же думала об Игоре, чуть стесняясь его, такого обычного — и себя, предательницы запредельных девчоночьих грез. Банальных грез о рыцаре, о паладине.

Теперь, когда у Катерины есть любовник-князь ада, дочь-чертовка, падчерица-демон, она не знает, как спасти этого рыцаря — от себя, от своей семейки, прямиком из преисподней. От своей новой цели в жизни — снова расположенной там, за горизонтом событий,[13] куда ни с какой высоты не заглянешь.

— Поговори с Андреем, — шепчет Кате в висок Тайгерм. — Не расти в себе вину — ангелам только того и надо, чтоб ты сама себя в колодки забила и сама себя выпорола.

— Это называется «мораль», придурок, — замечает Уриил, материализовавшийся на пороге комнаты без стука. Интересно, ангелы различают ложь и деликатность — или оба понятия для сил добра суть одно и то же?

Катерина, вместо того, чтобы вспыхнуть от смущения и забиться под одеяло, устраивается под боком у Люцифера (ну хорошо, немного все-таки прячась за этим крутым и таким удобным боком!) и принимается разглядывать лицо ангела луны. Наконец-то воин божий сменил черную дыру с аккреционным диском на довольно привлекательную личность, смутно напоминающую не то Давида Микеланджело, не то актера известного сериала. Впрочем, то не заслуга Цапфуэля, то заслуга Кати. Заповедник богов научил ее смотреть в лицо своему Оно и своему Сверх-Я, смотреть прямо, не отрывая взгляда и не воображая на их месте ни ужасов, ни красот. Полезное умение, приносящее больше боли, чем удовольствия — как, впрочем, и все полезные умения.

— Ну что, будешь спать с моим человеком? — небрежно интересуется ангел у Катерины.

Денница фыркает: ему действительно смешно. Дьявол не настолько лжив, чтобы возмущаться ангельски бесстыдным поведением. Он и сам таков.

— Нет, — спокойно отвечает Катя, собрав в кулак всю свою невозмутимость, накопленную за время бесед на интернетных форумах.

— Тогда ты должна его утешить как-нибудь еще, — деловито предлагает Уриил. — Солгать что-нибудь приятное. Или сказать правду: что мой братец тебя развратил и ты охотно развратилась.

Рука Люцифера под одеялом осторожно пробирается к Катиному боку. Если дьявольский разврат заключается в умении угадывать, где Катерина боится щекотки больше всего, то Денница поистине великий развратник.

— А почему это я должна утешать и отчитываться? — во весь голос удивляется Катя, извиваясь, точно угорь, голос ее дрожит, но не от страха перед ангельским гневом. — Каяться мне не в чем, я ему ничего не обещала. Ты ему обещал, Цапфуэль, обещал то, чем не вправе распоряжаться: мою любовь и верность. Все равно ж ничьи! А пока ты морочил мужику голову, ситуация изменилась. Ай! — И Пута дель Дьябло бьет владыку ада локтем под ребро. Потому что некоторые дьявольские подлости стерпеть невозможно.

Люцифер хихикает в ответ, потирает бок, обиженно оттопыривает нижнюю губу. Вот оно — счастье, греет лучше адского пламени.

— И все-таки поговори с этим рабом небес, — в конце концов произносит Денница. — Тебе это нужней, чем Анджею.

Чертова привычка говорить загадками. Бессознательное, что с него взять.

Катерина, точно ища поддержки и объяснений, поднимает взгляд на Уриила: если ее озеро Коцит, ее собственный девятый круг ада безмолвствует, может, райские выси подадут намек, зачем Кате нужен этот невыносимый, мучительный разговор? Что она, в самом деле, скажет Дрюне? Нет, не скажет. Солжет.

Ангел луны отвечает спокойным открытым взором. У людей таких ясных глаз не бывает, даже у профессиональных обманщиков. Мы недостаточно верим в собственную ложь.

— Тогда скажи всё как есть, — дыхание Кэт обжигает Катино ухо. Так и нашептывают на два голоса: с одной стороны — дьявол, с другой — его Священная Шлюха… Только ангелы безмолвствуют. Не искушают ко лжи, но и правды от тебя не хотят, Пута Саграда. Даже ангелам не чужда жалость. Особенно когда речь заходит об их верном рабе, о божьем мясе. О паладине, спасающем ведьму.

Бесправный и бесстрашный, он утянет тебя на дно, туда, где ты провела всю жизнь без греха и наслаждения. Заставит отказаться от всего, что любишь, ибо негоже Прекрасной даме любить сатану и ублюдка сатаны. И если рыцарь простил тебе минуту… ну пусть несколько минут слабости, то отныне ты обязана ему, слышишь? Герою, восстановившему твою чистоту, обязана блюсти себя, хранить вечно, словно в морозильной камере с бактерицидным эффектом. Чтобы он мог любоваться на тебя, просвеченную насквозь эдемским светом, будто рентгеновским лучом, чистую, добела отмытую в каждом уголке тела и сознания, доселе потайном и грешном.

Под взглядом Уриила Катя чувствует, как простыня под спиной заледенела, на плечи точно рабский ошейник лег, руки точно колодками сжало. Рабство, одно рабство кругом, кому ни открой ищущие объятья. «Тебе ведь это нравится?» — усмехается ангел луны. Как там, в раю, на холме, среди цветущих птицемлечников — белых звезд с лучами острыми, будто ножи. Или даже «Тебе ведь это нравится!» — не вопрос, а факт.

Что вы понимаете в покорности, перворожденные… Вам кажется, рабу все равно, как прогибаться под хозяйской рукой — лишь бы эта рука БЫЛА. Вы верите, что раб ищет хозяина, любого хозяина — только бы избежать свободы. Вы полагаете, тело раба не имеет собственных представлений о комфорте, по умолчанию принимая хозяйские. Ах вы престолы светоносные… Как донести до ваших пылающих мозгов: человек отверг вашу, отцом небесным заповеданную форму рабства и изобрел свою? Когда не только ты принадлежишь господину твоему, но и он — тебе. И даже наказывая, терзая, мучая, господин и повелитель делает это так, как ты, его живая игрушка, любишь.

Хозяин, если хочет удержать раба при себе, должен угодить ему.

А значит, должен потакать слабостям нашим. Растить их, холить и лелеять. Развращать нас, подданных своих, возможностью если не блаженства, то хотя бы удовлетворения. А мы — мы исподволь развратим хозяина покорностью его воле. И все будут счастливы.

Пута дель Дьябло представляет себе, каким видит Анджей ее, Катино, женское счастье. Двусторонним: с лица Клеманс Изор[14] без изъяна, с изнанки — горькая похоть Моргаузы,[15] иссушающая до самого дна души, словно негашеная известь. Вывернуть на нужную сторону и наслаждаться.

До истинного понимания женской натуры ему, паладину невинному, грешить и грешить. Если, конечно, Цапфуэль даст добро на постижение истины таким способом. Если хозяин позволит.

Оба они с Андреем летят сейчас по краю гигантского смерча, их затягивает, захлестывает сокрушительный собственнический инстинкт двух ангелов, падшего и избежавшего падения. Катерина чувствует себя не значительнее пузырьков воздуха на гребне волны. Чтобы насытить нечеловеческую жажду обладания, эти двое проделают со смертными душами и телами что угодно. Двое? А Денница-младшая? Да, она не ангел, но и не человек. Родная мать не знает, что она такое.

— Она нефилим,[16] — вовремя вклинивается Люцифер в размышления Саграды. Хотя состояние ее больше похоже на паническую атаку. Во всяком случае, жамевю[17] заставляет, распахнув глаза, оглядывать Люцифера и Уриила, гадая, кто успеет сделать первый ход, защищая свою собственность, свою фигуру на игровом поле. — Да, нефилимы не люди. И чувства их — не человеческие желания. Денница не любит, когда посягают на ее… игрушки. Так же, как Эби.

Черная игла под дрожащим от ужаса подбородком, глаза служанки раскрыты так широко, будто век нет вовсе, белки светятся в темноте, жилка на шее бьется сильно-сильно — напоследок. Ты была красивая, обманщица Маура Ментироса. Я любила тебя, будь ты проклята. Мама, я любила тебя. Но ты такая лгунья, мама…

Катя невольно хватается за свое многострадальное горло, и без того отзывающееся болью на память тела о повешении, на хлынувшее в глотку море Кариб, на первый, но не единственный поцелуй сатаны. На когти Наамы, путешествующей внутрь-наружу Катиного тела каждую ночь.

Она должна выбить из головы Анджея мысли о ее, Пута дель Дьябло, спасении и очищении. Даже если для этого понадобится вся сверхъестественная рать. Ради него же, неистового паладина, на рысях спешащего навстречу жестокой, грязной смерти. Божества, что старые, что новые, не церемонятся с теми, кого не считают равными себе. Кто поможет мне остановить тебя, глупый воин света?

Точно услышав призыв, между расставленных ног ангела, надменно попирающих облезлый паркет, тихой сапой просачивается Наама-Нахема, увечное, битое жизнью воплощение матери демонов-шеддим, покровительница и защитница рода Священных Шлюх. Высоко поднятый хвост задевает ангельское колено. Катерина замирает: вот сейчас, сейчас охранник эдемского сада отшвырнет дьяволицу со всей силы. Ей страшно даже представить, какова она, сила гнева уриилова.

Цапфуэль наклоняется, подхватывает кошку на руки и прижимает ее к кирасе, почесывая, словно самого обычного зверя:

— Поможешь?

Наама трется шеей об ангельский доспех, осыпая Уриила древними, как мир, кошачьими метками:

— Что, без меня не справитесь, божьи воины?

И ангел луны безнадежно качает головой:

— Нет…

Мать обмана искоса поглядывает на Катю, явно что-то просчитывая, на что-то решаясь.

— Придется тебе познакомиться с дочкой поближе, — наконец произносит Наама. Она опять похожа на бабушку многочисленного и не самого благополучного семейства — только не на взволнованную старушку, бегающую с компрессами и куриным бульоном вокруг недужных, а на утомленного жизнью матриарха. И делиться опытом с молодым поколением матриарху совсем неохота. — Сейчас я заставлю ее кое-что вспомнить. Первую жертву, которую девчонке подсунули богини. А ты, Саграда, посмотришь, как все прошло…

* * *

Денница-младшая с детства ненавидит мгновение, когда на лице собеседника проступает вначале недоумение, потом обида, а после — упрямство пополам с хитростью, и вот уже подменыш, оказавшийся на месте приятного собеседника, пытается добиться согласия юной воспитанницы старых богинь. Все эти герои, полубоги, хитрецы, норовящие потягаться славою с Локи и Одиссеем — знают ли они, чем рискуют, когда врут прямо в глаза маленькой ведьме?

Фессалийские колдуньи[18] писали пророчества кровью по зеркалу. Чья это кровь была, а, чужеземец? Кто теперь вспомнит… Ты хочешь знать будущее? Хочешь или нет? Отвечай, не отводи взгляд! Ты принес мне сладости и игрушки, хитрец, надеясь, что девчоночье сердце дрогнет при виде твоей улыбки и горки тянучек? А знаешь, при виде чего оно действительно дрогнет?

Катерина замирает, глядя в бликующие, точно расплавленное олово, глаза своей дочери. А те все надвигаются и надвигаются, закрывая собою небо, словно тучи, освещенные высоким солнцем. Словно орбитальное зеркало, расправляющее лепестки. И вот перед Катей и правда зеркало, нет, зеркальный коридор, тянущийся вдаль насколько хватает взгляда и теряющийся в тумане, сером, бархатном. Катерина не может оторвать глаз от клубов тумана, боится вздохнуть, боится моргнуть, чтобы не упустить ни единого видения, скользящего по серым туманным занавесям, ей хочется смотреть на них и смотреть. Саграда тянется всем телом туда, вглубь тоннеля, сияющего, будто глаза ее дочери — и получает сокрушительную пощечину, от которой голова ее, кажется, сорвется с шеи и улетит в угол спальни.

Зеркальный коридор схлопывается, но недостаточно быстро, чтобы Катерина вскользь не ощутила чувства нефилимов, в которых соединились человеческая жадность и ангельская властность. И легкого касания довольно, чтобы Катя вспомнила: однажды и ей показалось, что она исполинша. Нефилим.

Тогда Катино самоощущение точно наизнанку вывернуло: вдруг исчезла Катеринина всегдашняя незаметность, гарантия безопасности и самое большое унижение в жизни, сменившись величием, которого не существовало, попросту не могло существовать в реальности. Наверняка ни монархи, ни президенты, ни патриархи не испытывали такого. Когда земля проваливается под твоими ногами, не вынеся тяжести. Когда с вышины твоего роста не видать разницы между юнцом и стариком, мудрецом и идиотом, развратником и девственником, мужчиной и женщиной. Когда прошлое, настоящее и будущее сливаются в единую тусклую вспышку. Когда люди готовы тебя слушать. Слушать и слушаться.

Да только тебе все равно уже. Ты ничего не хочешь от них. Разве что иногда протягиваешь руку и на ощупь выбираешь того, кому придется вынести величайшую милость и величайшую беду, что может выпасть на долю человека — любовь бога. Или не вынести.

И неважно, какими пороками и добродетелями отмечен твой избранник. Разве можно быть достойным божьей любви, если ты всего лишь человек? Смешно.

Ты, главное, продержись подольше, смертный. Цепляйся за свою короткую жизнь, за земную твердь, за привычное бытие, за вешки знакомых ощущений. Не смотри вниз, в воронку без дна, в око урагана, надейся, что спасешься, надейся изо всех сил, вращаясь во вспененном вихре — по кругу, по кругу, по широкому туру адского танца.

Катерина, переводя дыхание, перебирает все, что удалось удержать в памяти, вынести контрабандой из зеркального тоннеля, созданного двумя исполинскими живыми зеркалами — ее дочерью от Люцифера и дочерью Кэт от Велиара. Очи нефилимов гибельные, глубже болота, хуже тумана — затянет, захлестнет и голоса подать не успеешь. А вдвоем, глаза в глаза, зрачок к зрачку, нефилимы открывают тропу в срединный мир, мир людей, всему, что от века обречено скитаться по нижним и вышним мирам, чему природой столько силы не дадено, чтобы ходить между людьми и менять их судьбу. А всё малышка Абигаэль, дочь Агриэля, и почти-уже-не-малышка Денница, дочь Денницы.

Как они дотянулись друг до друга через три столетия, через десятки жизней, через тысячи морских миль, через дымящийся мрак, через закругляющийся горизонт — Саграде неведомо. Только одно ей известно: время для нефилимов не имеет значения. Всего лишь пустое человеческое слово, у людей таких много. Дотянулись и навели тропу через туман безвременья, через гейсы[19] Самайна и коловороты Бельтейна, от которых матери Эби и Дэнни бежали без памяти, спасая свои слабые тела и души.

И теперь с наведенной тропы, из клубов тумана навстречу Кате вынырнула Макошь, хозяйка перехода из этого мира в мир иной, подательница жизни и смерти, матерь жребия, с лицом, укрытым мглистой маской. А Катя замерла, точно птица в руке безумного брухо, еще живая, но готовая к самому худшему: убьют ее? или напророчат такое, что страшнее смерти?

— До чего ж ты стала… хилая, — сетует Макошь, гладя Катину щеку, как будто Катерина старой богине сестрица, да еще и болящая. — Неужто ничего не помнишь? Так-таки ничего? Катя, Катенька… Ге-ка-та[20] моя… Вспоминай, девочка. Вспоминай. А как вспомнишь — свидимся. Прямо здесь. — И мать жребия растворяется в собственных отражениях, одарив Катю еще одним поглаживанием по щеке и вниз — по горлу, к ключичной ямке, где дыхание мкнет от ужаса.

Все, что Саграда успевает, это протестующе взвыть во тьму тоннеля:

— Нет! Нет! — И прочь, прочь, в мир живых, отродясь не возлагавший на нее никаких надежд.

Открыв глаза, Катерина запускает руки себе в волосы, мокрые от душного ужаса, чувствуя, как по шее течет, скользит каплями в ложбинку между грудей, ребра ходят ходуном.

— Макошь сказала… — задыхается она, — Макошь сказала, что я Геката. А Денница и Эби открыли ей тропу, всем им тропу открыли — старым богиням и Мурмур, всем, кто там был, на Самайне и Бельтейне, всем и всему… Мы опоздали.

— Люблю я людей, — глубокомысленно замечает Тайгерм, уткнувшись лицом в Катину макушку. — Как они легко приходят в отчаяние!

— Значит, тропы открывать юная Денница умеет, — кивает Уриил. — Надо бы узнать, что она еще умеет.

— А как? — теряется Катя. — Я боюсь ее расспрашивать. Вдруг она решит, что я ее обманываю и… рассердится?

Гнев исполинов — исполинский гнев, границ его не знает никто. Кто готов на себе проверить, на что способен взбешенный подросток, наделенный силой ангела и нечеловеческим темпераментом?

Люцифер переглядывается с Наамой: Саграда его, в сущности, послушнейшая девочка, мягкий воск в умелых руках.

— Есть способы. — Князь тьмы успокаивающе гладит мать своего последыша между лопаток, точно норовистую кобылу. — Старые способы, безошибочные… Человеческие.

* * *

Ребекка-Мурмур прищуривает глаз, приподнимая бровь — совершенно так же, как ее отец, дьявол. Катерина что угодно поставить готова: это игра, умелая актерская игра. Ни в жизнь хитрая дьяволица не выдаст истинных чувств за карточным столом. Особенно играя против ангела луны, демона гнилья, матери обмана и своей маленькой подруги, которая одна опасней остальных, вместе взятых.

— Ухо потри, — небрежно замечает Дэнни.

— Что? — изумляется Мурмур.

— Ты в затруднении всегда ухо чешешь. Не это, правое, — хихикает Денница-младшая. — Нет уж, я пас, видать, тебе стрит-флэш[21] пришел! Слышали вы, неудачники? У нее стрит-флэш! Стрит-стрит-стрит-флэш-флэш-флэш! А у тебя только каре! У тебя вообще две двоечки. И джокера нет ни у кого, нет джокера.

Дэнни скашивает глаза, высовывает язык, попеременно доставая им до острого подбородка и до носа, прижимая пальцем вздернутый кончик.

— Сучка, — смачно роняет Уриил, швыряя карты на стол. — Чтоб я еще раз с тобой за карты сел! Плакала моя ставочка.

— Да что ты ставил-то! — бурчит Сабнак, тоже пасуя. — А я всерьез продулся.

— Ничего, мальчики, вдругорядь повезет, — утешает Наама расстроенных партнеров и со вздохом сбрасывает. — Фолд.[22] Ну, что у тебя там?

Мурмур, все с тем же прищуром собирает веер карт в стопку, кладет на сукно (и откуда у меня в доме стол с зеленым сукном? — успевает изумиться Катя) и резким движением ладони вскрывает идеально ровной аркой. Дэнни вскакивает со своего места, подбегает к Рибке и, обнимая ее сзади за шею, швыряет на стол свою руку,[23] безнадежно проигрышную. С зелени на остальных игроков насмешливо пялятся две пары и два кикера[24] на двоих. Наама издает совершенно кошачье шипение, Уриил старательно глотает все, что собирался сказать, Сабнак восхищенно присвистывает, а Мурмур берет Денницу-младшую за подбородок и нежно целует в искусанные, обветренные, совсем еще детские губы.

Как будто клеймо ставит. Мое. Мое. Сколько бы веков ни прошло — мое. Навечно.

Катерина в отчаянии оглядывается на Люцифера. Тот смотрит на свое старшее дитятко, приподняв бровь — и в зрачках его полыхает геенна огненная.

— С вами, девки, за карточный стол не садись, — бормочет Сабнак. — Так сквозь рубашку и смотрите.

— Не через рубашку, — посмеивается Ребекка сочным, ярким ртом, — через лоб.

Дэнни, польщенно улыбаясь, трется щекой о рибкино плечо. Мягкий воск в умелых руках, хорошая девочка, отродье сатаны. Катя с тоской узнает собственные черты среди свойств нефилима. Чувствует, как плывет от ужаса комната, рот раскрывается беззвучным криком: я думала, хоть ты не будешь дурой! Доверчивой, жадной до любви дурой. Ну почему, почему, почему мы так отзывчивы, так бесстыжи, так неразборчивы? Твоя мать под дьявола легла — казалось бы, куда уж хуже. Оказывает, есть куда. Что ты наделала, Денница? С кем связалась? Ведь это твоя… твой… черт, оно вообще сестра или брат?

— Сиблинг,[25] — так же беззвучно, одними губами отвечает на невысказанный вопрос Мурмур, придерживая затылок Денницы-младшей, уткнувши ее лицом в свое плечо. — Зови нас сиблингами.

Взгляд у него холодный, оценивающий. Мужской.

Повелитель нганга рассматривает Люцифера и Саграду так, словно они король и дама разных мастей, пришедшие ему на очередном круге покерной торговли — и теперь он решает, собирать ему королей или дам и какой картой пожертвовать.

Славная мы семейка, иронизирует про себя Катерина. Ее больше не хватает на ужас, возмущение и погружение в табу. Неоспоримые запреты кажутся хрупкими и нелепыми, словно древние гейсы — пить в селенье то, что там надоили, обходить свои земли посолонь или противосолонь, решать спор двух рабов… Дурацкие сложности, отравляющие жизнь, чтоб люди попусту не завидовали, а нечисть верно служила. В нашем семейном кодексе бесчестья нет места излишествам, усмехается Пута дель Дьябло. Выясняя, кто из нас кому родственник, да в каком колене, рехнуться ж можно.

— Сперва он развратил тебя, теперь его ублюдок растлил твою дочь. Как ты можешь это терпеть, почему не уйдешь от него? — слышит Саграда за своей спиной.

Боже и все ангелы твои! Зачем ты сотворил этого паладина-камикадзе?

Катя оборачивается к Андрею и натыкается на тот самый взгляд, который когда-то заставил ее стать невидимкой.

* * *

— Ты еще маленькая, чтобы думать о таком!

Мать смотрит на нее с тревогой и неприязнью, будто Катерина не ее дочь, а больное блохастое животное, требующее слишком много заботы и принесшее слишком много грязи в дом, чтобы его можно было полюбить без оглядки. На мамином лице смирение и жалость, беспокойство и досада, а под всем этим теплым, родным — ужас и отвращение. Как черная жижа под травянистым ковром чарусы — болото, поверху заплывшее изумрудной зеленью.

Мама осторожна. И несчастна. Она хочет все исправить. Она хочет убить Катино несвоевременное желание несколькими неделями воздержания. Хорошо бы еще заронить в душу дочери что-нибудь приличествующее девочке из хорошей семьи. Мать у Кати добрая, заботливая женщина, но когда по ее не получается, она верещит, словно хищная птица, ходящая кругами в небе, голодная, терпеливая. Мать высматривает добычу — истинные пристрастия дочери, куски души, за которые девчонку можно поймать, закогтить и вытянуть на свет божий из жухлой травы, из пожелтелых страниц, из дурацких киношек, где она прячется, молясь об одном: стать бы невидимкой, сейчас и навечно, господи, господи.

— Почему ты не встречаешься с нормальными мальчиками? В твоем возрасте надо встречаться с мальчиками, а не книжки целый день читать!

Материнские нежность и деспотизм всё решат за нее. По маминому мнению, сейчас дочери нужней всего прыщавый кадыкастый дурак, чтоб сказать ему: положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою — и поверить: вот этот, одобренный мамой сопляк достоин любви и мольбы.

Катя вспоминает претендентов — достойных, на мамин взгляд, претендентов — на ее, Катино, исполнение Песни песней, и Катю тошнит. Она прикрывает глаза, стараясь не выдать себя вскипающими в глазах слезами. Будь Катерина смелой, злой и по-настоящему одинокой, она бы выдала как есть: прости, мама, прости, папа, я облажалась. Я больше не могу оставаться чистой, все вокруг видится мне не таким безупречным, как в далеком детстве, год назад или два. Я уже не верю вам и не верю в вас, мама и папа, и хочу избавиться от ваших ласковых, тяжелых рук на своих плечах, заменить их чужими. Пусть даже выдуманными. Выдуманные любовники — самые пылкие, самые верные, самые лучшие. Рядом с ними бледнеют реальные мужчины, парни и — черт бы их побрал! — эти ваши маль-чи-ки.

Неопытной Саграде не хочется причинять боль родителям. Она трусиха и лгунья, у нее нет сил протестовать в открытую, она еще надеется незаметно любить, незаметно желать, незаметно получать… Довольствоваться. Можно же радоваться жизни, не причиняя боль близким? Ведь можно же?

Катерина опускает глаза, разглядывая содержимое собственной тарелки. Аккуратно режет отбивную на кусочки, все меньше и меньше, совершая мелкие тихие движения. Главное — не привлекать к себе внимания. Стать прозрачной и неподвижной, точно крохотный рачок в опасных водах, слиться с окружающей средой, не выдавая себя ни цветом, ни движением.

Тринадцатилетняя девочка обещает себе не связываться с тем, кто лишит ее воли и здравомыслия. Она всегда будет помнить: нельзя хотеть кого-то сильнее, чем нуждаться в нем. Постыдно иметь желания, которые были бы сильнее страха. Страх должен побеждать, всегда побеждать. Победа страха полезна для юных умов. И для неюных. И не для умов. Полезно бояться одиночества, бояться отверженности, бояться осуждения. Полезно не проверять границ дозволенного, не дерзить, не огрызаться, когда старшие, свято блюдущие свое личное пространство, безжалостно кромсают твое, оставляя ровно столько, чтоб тебе стоять на одной ноге, пока не упадешь лицом вниз в грязь болотную.

Хочется распахнуться, вытянуться в струну, обрести широкие аистиные крылья и взмыть вверх, избавляясь от боли в сведенной, натруженной ноге. Хочется смотреть на мир с такой высоты, чтобы тот казался красивым и ярким, точно вышивка на дорогом покрывале, точно ворох канители под новогодней елкой. Чтобы не замечать мучительных, стыдных мелочей — и так, понемногу, ощутить себя богиней.

Вместо этого Саграда ощущает себя устрицей — и сворачивается внутрь, схлопывается, сжимается. Ее усилия так же бесполезны, как усилия устрицы: однажды ее раковину раскроют, прочтут дневник, высмеют нелепые в своей пылкости стишки, после чего предательская книжица улетит в хохочущую толпу. Чтобы каждая клетка многоглавой твари под названием «толпа» продемонстрировала свое умение презирать и насмехаться. А тот единственный, настоящий, кто почти вытеснил выдуманных, будет смотреть на Катю с истинно мужским страхом перед женским темпераментом, еще только разгорающимся в девчоночьей груди. Все они, настоящие, замирают перед женским эстрогеновым инферно, ищущим, кого бы собой осиять-опалить. И не в сладком ужасе предвкушения, а в самом обычном страхе, кое-как скрытом под наносной заботой: поверху цветы и ласки, понизу — гнилая вода и топкое дно.

В тот самый миг, как будущая Саграда поймет это, створки раковины сомкнутся крепко-крепко, кромка к кромке, ножом не открыть. Так и проживет Катерина следующую четверть века, стараясь пореже нарушать зыбкую красоту чарусы в душах родни. Не ходи по трясине страхов, не искушай судьбу.

И вот опять ты глядишь в лицо чужой боязни за личное пространство, за душевный комфорт, за веру в воздаяние по грехам. Кого твои псы загнали в болото на сей раз, Катя-Геката? Рыцаря и паладина, защитника и освободителя. Что ж, нечего было претендовать на роль избранного при Священной Шлюхе. У Саград не бывает избранных — лишь вассалы да слуги, той или иной степени нужности.

— Зачем ты ходишь за мной, Андрюша? — вздыхает Катерина.

Таким голосом только тяжело больного или умирающего геройской смертью спрашивать: ваша последняя воля, сэр?

— Я должен тебя спасти! — упрямо бычится Дрюня.

— От чего? — устало спрашивает Пута дель Дьябло. — От судьбы? От последнего шанса проявить себя? И куда ты меня спасешь, мой герой? К плите на кухню? В личный ад наподобие твоего собственного?

Катерине становится лень спасать Анджея, пока тот воображает, что спасает ее. От мысли, что пора предоставить бестолкового рыцаря его незавидной участи, Саграда чувствует облегчение. Изрядно, впрочем, отравленное стыдом. Катя привыкла отвечать за всё и за всех, вращающихся по ее орбите. Как же тяжело контролировать всё и всех, когда никто тебя не слушает, не слышит и не слушается! Но Катерина справлялась. Ей казалось, что такова ее судьба. Пока не выяснилось, что никакая это не судьба, а всего-навсего кандальная цепь — вроде той, что Велиар надел на ногу Кэт в каюте каперского судна.

Цепь становится судьбой, только если отомкнуть ее слишком поздно.

— Катя… — какой проникновенный голос, какой обеспокоенный взгляд, какая душеполезная беседа. — Ты всегда была прекрасной дочерью, женой и матерью. Что с тобой случилось?

— Не хочу цепляться за то, что давно ушло, — Катерина пытается донести до Андрея элементарные, поистине элементарные вещи. — Я сильнее этого. Да и ты сильнее этого, Анджей. Мы больше не нужны ни родителям, ни детям, ни супругам. Мы и себе-то не нужны. Это я и пытаюсь исправить.

Они стоят и смотрят друг на друга посреди толпы богов, демонов и монстров — двое самых обыкновенных людей, один из которых всеми силами держится за свою обыкновенность, а другая готова на все, лишь бы ее не загоняли обратно в рамки, в пределы, в кандалы обыкновенности. И несмотря на упрямое выражение лица Дрюни, Саграда видит в нем то, что пребывало с нею больше двадцати пяти лет — смирение. Гребаное смирение с тем, что необходимо быть счастливым, не причиняя боли близким. Даже если это делает счастье иллюзорным, отодвигает к горизонту — пусть рисует озера, шатры и бедуинов, пока ты бредешь через раскаленные безводные пески.

Рыцарь ее давно смирился с недостижимостью счастья, научился находить удовлетворение в том, чтобы не причинять боли. А теперь хочет научить и ее, Катю, забыв, что Саграда тем же макаром бродила по пустыне четверть столетия, вдохновляясь миражами вдали.

— Мама! — воздух разрезает звенящий от злости голос и Катерина невольно вздрагивает — столько в нем смелости и свободы. — Кто этот человек?

— Это, дочка, вассал твоей матери, — мягко произносит Денница-старший — раньше, чем Саграда успевает прибегнуть к привычному оружию. Ко лжи, спасительной, но по большому счету бесполезной.

— И ее паладин, — так же мягко добавляет Мурмур.

— Вассал и паладин? — выгибает бровь Денница-младшая. Люцифер, видимо, передал этот жест обоим своим потомкам. — Мы что, турнир проводить собираемся? Паладины, драконы…

— Сипактли… Уичаана! — бормочет Катя, забыв, что до сих пор ее дочь могла видеть только одного дракона — своего сводного брата.

Ребекка-Мурмур издает ехидный смешок и кончиками пальцев отводит в сторону занавеску, закрывающую окно. За окном стоит непроглядная темень и оттого оно напоминает зеркало. Зеркало из полированного черного обсидиана.[26] И прямо через бликующую поверхность в комнату просовывает башку предвечный дракон — убиваемый неоднократно, но не убитый до сих пор. Андрей, коротко выдохнув, перехватывает меч и становится в боевую стойку быка, направив острие в морду Сипактли — самый упрямый из смиренников, самый смиренный из упрямцев. Саграда со стоном закрывает лицо рукой.

Загрузка...