Катерина ненавидит свадьбы. Есть ли что на свете омерзительнее пунцовой, как свекла, невесты в платье с грязным подолом; жениха с плывущим взглядом, с прилипшими к потному лбу волосами; пьяной тещи, тянущей блестящие от слюны губы к свекрови, у которой на лице написано: первый и последний раз вытерплю, ради сы́ночки; тамады с хитрой и глупой улыбкой на отекшем от профессионального пьянства лице… Дым коромыслом, пьяные драки, лицемерие, пальба из ружей, хороводы — такой должна была стать адская свадьба. Катя была готова к ней, как к очередному мытарству, приготовленному для ее души гостеприимным инферно.
Она вытерпит. Она уже столько вынесла от своих хозяев: переходила из рук в руки, подвергаясь жестоким испытаниям и понемногу разваливаясь — совсем как любимая кукла выводка детей, дерущихся за власть, пока родители слепо верят: их детки любят друг друга. Не беспокойтесь, они просто играют, подумаешь, кукла, мы им сто таких купим. Решая, кто сверху, в самой жестокой из игр детишки угробят игрушку в хлам, ее окончательная гибель лишь вопрос времени. Игрушка это знает и все, что ей осталось — держаться, держаться из последних сил.
С ощущением кошки на раскаленной крыше, таким привычным, почти родным, сидит Пута дель Дьябло по левую руку от Люцифера. По правую руку от князя ада сидит Наама. Сиденья у дьявола и его шлюх удобней некуда — сколоченные из полированных человечьих костей, обитые тщательно выделанной, прохладной женской кожей, с высокими зубчатыми спинками, с царгами,[58] украшенными витиеватой гравировкой — перечнем самых ужасающих проклятий в адрес Люцифера. Владыка преисподней, ни в ком и ни в чем не заинтересованный, а потому безупречно любезный и до отвращения светский, подливает им вино в бокалы. Вернее, это перед Катериной стоит бокал — прозрачный и тонкий, певучий и гладкий. Перед матерью обмана красуется кубок-наутилус, сверкающий льдистым перламутром поверх вычурной резной ножки. Перед сатаной — знакомая Саграде чаша скорбей, сделанная из головы праведника. Праведника и фанатика, призывавшего к очищению души испытаниями. Теперь в его черепную коробку наливают вино на пиру сатаны. Такой вот диавольский юмор.
Катерина ищет в себе хоть какое-то беспокойство по поводу того, что ее задница попирает останки сотен грешников, чьи души, может, и сейчас горят где-нибудь в адской топке, хоть какую-то нервную дрожь от того, как Денница касается мертвой кости губами, вкус которых Катя еще помнит. Ищет и не находит. Всё это сатанинское позерство, красивости для устрашения смертных — лишь способ отвлечь ее от мыслей о главном.
О чем бы ни думать, только бы не думать об ЭТОМ, повторяет про себя Катя. Не думать, что она сама, собственной рукой благословила брак дочери с… кем? Или с чем?
Катерина еще не простила Мурмур (Мурмуру?) зубоскальства: «Зови нас сиблингами!» И пускай человечьи табу, спасающие род людской от вырождения, не нужны в мире сменных тел и извечных сущностей, табу эти язвят Катину душу.
Брат и сестра, слившиеся в поцелуе над тарелкой антипасти[59] под пьяный, бесшабашный рев гостей, заставляют Катю закрыть глаза. Ей хочется броситься вон из зала, зажав рот рукой, но она считает в уме, ждет, пока вой, и свист, и аплодисменты утихнут, чтобы разомкнуть веки, милостиво улыбнуться и глотнуть того, что ей наливают и вкус чего она никак не может уловить — то ли кислое колючее шампанское, то ли сладкий до одури шерри-бренди, то ли крепко наперченный томатный сок. Кажется, была еще газировка, квас и минералка. Все это она любит… любила в прошлой жизни. В этой она бы выпила кашасы. Или рому. Много, много рому аньехо, чтоб продубило насквозь, от глотки до зада, чтоб одеревенеть, точно лесная колода, и ничего уже не чувствовать, не сознавать.
Но в голову лезет не только близкое родство нареченных (и почему это слово до отвращения напоминает другое — «обреченные»?), вспоминается заодно и трудовая биография будущего мужа… Да мужа ли? Кто знает, что там, внутри маскулинного облика, напяленного поверх кудрявой овечки Ребекки. И если Ребекка, жертвенный агнец, обернувшийся паршивой овцой, способна перепортить все стадо, все поголовье, то что может этот…
Саграда смотрит на зятя, смотрит, не в силах оторваться. Тот словно издевается над дражайшей тещей: то подчеркивает, насколько он мужчина, набычившись, играет бровями, обращаясь к соседу по столу, играет мускулами, поднимая одну за другой заздравные чары размером с детскую ванночку, играет желваками на скулах, заряжая между глаз пьяненькому бесу, лезущему к невесте с губами рукомойником — то с нарочито жеманным видом копается в тарелке, по-бабьи поджимает рот куриной гузкой, слушая очередной тост, поправляет локон, упавший Деннице-младшей на щеку, с видом заботливой подруги. Это бесконечная череда намеков: могу так, могу и эдак. Не пытайся утрамбовать меня, андрогинную стихию, в свои жалкие человечьи правила. Которые к тому же меняются каждые полвека.
И вот это незнамо что заполучило себе мою девочку, стучит у Кати в висках. Ее и — о черт, черт, черт! — камень порчи, силу которого Катерине так и не удалось ни познать, ни покорить. Слишком быстро она отказалась от него, сбагрила, испугавшись, новорожденному нефилиму, а нефилима — старым богиням. Которые, если судить по тому, как они танцуют канкан на столе у стены, вовсе не так стары.
Хозяйка Камня давным-давно Денница-младшая, а не ты, уж она-то знает, чего хочет, нашептывает Саграде внутренний голос, словно Велиар вернулся обратно, в Катину голову, и снова шипит на ухо меткие гадости, точно зная, где надавить, где уколоть, где вонзить зубы. Хотя вот он, дух разврата, по-английски чопорный, аристократ преисподней, склоняется над плечом Люцифера, что-то шепчет своему господину на ухо, как всегда, называя того «хейлель». И пусть это значит всего лишь «утренняя звезда», Кате мерещится непристойность во всем: и в том, как волосы Денницы касаются щеки Агриэля, и в том, как владыка ада склоняет голову, улыбаясь чуть смущенно (смущенно? Люцифер смущен?), хрипло бормоча:
— Кедеш… — И древнее ругательство звучит в его устах почти ласково.
Блудня, злится Катерина. Это слово значит «блудня»! Тварь продажная, вот что такое ваш второй князь. И мы теперь родственники. Мы теперь со всей геенной огненной родственники.
— И с райскими кущами тоже, — заканчивает Катину мысль Уриил, чье место — самое почетное — бок о бок с Саградой.
Ангелу, видать, так же неможется. Сидит, крошит хлеб, лицо пасмурное. Ему-то с чего переживать? Не его же это свадьба, не его дети женятся между собой, отвергая все законы божеские и человеческие, не ему все вокруг кажется… испорченным: вино — кислым, хлеб — плесневелым, мясо — тухлым, а свадебный торт — окровавленным. Хотя, может, таким оно всё ему и кажется. Он ведь ангел, должен знать цену истинной чистоте. Если у истинной чистоты имеется цена.
— Цена есть у всего, — насмешничает, повернувшись к Кате, Агриэль. — Цена ангельской чистоты, например, моя дочка.
— Эби? — удивляется Катерина.
Пусть чертов аколит насплетничает про надменного хранителя эдемского сада сорок бочек арестантов, лишь бы ей, Кате, больше не думать о том, на скольких стульях одновременно она пытается усидеть. Говорят, на двух не усидишь. Катерина сидит как минимум на семи. Каждому греху — по трону.
— Эби, Эби, — с безмятежной улыбкой откликается дух разрушения. — Только всей вашей небесной рати моя девочка не по зубам. Вам не сделать из нее святую ни ложью, ни правдой.
— Твоя девочка не из того теста, из которого лепят святых, — злится Уриил. Волна гнева — не вялого раздражения в адрес непонятливого собеседника, а полнокровной ярости, жгучей, словно чили — кругом расходится по залу, хлеща о стены, как прибой о скалы.
— Тогда зачем ты пытаешься отнять у меня дочь триста лет подряд?
— Я всего лишь…
— Да-да, всего лишь зовешь погостить. В рай, на луга в звездах Вифлеема. Чтоб вернулась оттуда уже не моей — так же, как вот она к Люциферу. — Велиар тычет пальцем в Катю, заставляя ее отшатнуться. Уриил вскакивает на ноги, нагибается, упираясь кулаками в стол, и цедит по слогам:
— Она-не-тво-я!
— А чья? Дедулина? Предвечного отца то бишь? — взвивается костром Агриэль.
— Своя!
— Она моя. Моя. Моя, — повторяет дух небытия, впечатывая на каждом слове кулак в многострадальный стол — да так, что подпрыгивают, звеня в унисон, шеренги блюд и рюмок, салфетки взлетают белыми голубями и парят над головами гостей. А гости замирают, вилок до ртов не донеся, и вслушиваются, вслушиваются в спор неба и ада о женщине, верящей, что она свободна.
— Она мое семя, моя плоть и кровь! — бушует Белиал.
— А может, она семя, плоть и кровь мертвеца по имени Билли Сесил? — не уступает ни пяди Цапфуэль.
— Моё, — только и может повторить Агриэль.
Твое, твое, качает головой Катерина, а как же. Вы, чистые и нечистые дети эфира, любите ставить метки, красть нас у себя. Зачем? Чтобы любоваться на собственные печати на наших лбах, на беду в наших глазах, на жалкие попытки собрать себя из горстки пыли? Бедная Абигаэль. Не томите вы ее на медленном огне, лучше убейте сразу. Разыграйте на кулачках, кому она, свободная, достанется — и пусть победитель свистнет в манок и подставит грубую перчатку: падай, моя дикая птица. Падай, когти замшевую ладонь и подставляй слепые от ужаса глаза под колпачок. Обещаю, что буду выпускать тебя в промозглую синь за пухом, пером и кровью, за вкусом свободы — с послевкусием клетки и корма из хозяйской руки. Все равно вернешься, потому что я тебя заклеймил. Запечатал свой образ в тебе, а он разросся и задушил всё твое, точно сорняк.
Саграда не замечает, как на глаза ей наворачиваются слезы. Не замечает, как они начинают вытекать и бегут по щекам, будто частый мелкий дождь срываясь с подбородка. Не замечает, как Наама встает со своего места, чтобы подойти к ней, как Люцифер останавливает мать демонов, молча положив ей руку на плечо: сиди. И только когда Денница сам подходит к Катерине, обхватывает ладонью ее лицо и прижимает к своему животу, она замечает всё: и что плачет, и что слезы ее видят все, и что все замирают, увидев плачущую Пута дель Дьябло. Всё прекращается, даже многовековой спор ангела и дьявола за женщину.
Ад замерзает от слез антихриста.
Слезы Гекаты, переменчивые опалы, несущие беду, катятся по столу, словно каменная осыпь. Гости с ужасом отстраняются от лунных камней, летящих, точно живые мотыльки. А может, как белые осы, смертоносные и неудержимые. Лучше бы ангелу луны и духу небытия не огорчать богиню преисподней. Кто знает, во что выльется ее тоска, ее боль, ее темная, душная сила.
— Чего ты хочешь? — горячечно шепчет сатана, единственный, кого не пугают слезы Пута дель Дьябло. — Скажи — и я подарю тебе это. Даже если оно живое, если показывает зубы — оно будет твоим, в твоей власти. Будет. Я обещаю.
Катя слышит протяжный зов, эхом гуляющий по залу: вла-а-асть, вла-а-асть… Всласть. Сласть. Сладость, обволакивающая гортань так густо, так плотно, что ни слезам, ни желчи, ни морской соли не подняться из тех глубин, где всё — одна только горечь. Не надейся, тебе не перебить этот вкус, он отравит любые яства, любые лакомства. Но попросить у Люцифера свой подарок на чужую свадьбу стоит, очень даже стоит.
— Сам знаешь, — выскуливает она. — Сам. Знаешь.
Знает он, ох знает. Однако сделать удивленные глаза — как это по-мужски, по-дьявольски. По-человечески. Саграда смотрит в это лицо, закаменевшее в опасливом, настороженном выражении: что я должен знать? Скажи мне, женщина, какая еще дурная идея втемяшилась в твою пустую голову?
Она скажет. Сейчас, только наберет в грудь тяжелого воздуха, пропитанного предчувствием эпического ежесвадебного скандала, такого, чтоб на века воспоминаний хватило — и сразу скажет.
— Женись. На. Мне.
Занавес, вашу мать.
Саграда еще цепляется за Люцифера, будто за обломок рангоута, что удерживает на плаву окоченевшее, ставшее обузой тело. Сейчас бы отпустить да потонуть в слезах. Или утопить в них геенну огненную, превратить ее в дно морское — разве женских слез не хватит на второй вселенский потоп? Может, это и есть ее, Катерины, предназначение: открыть кингстоны, чтобы мир лег на грунт и упокоился, словно старый ковчег, повидавший все воды пресные и соленые.
Наконец, она выпускает владыку преисподней — так выпускают добычу. Вытирает ладонями лицо и выдыхает прерывисто, наплакавшись.
И преисподняя взрывается воплем. Как после решающего гола, забитого на последней секунде матча.
Вот только все поздравляют Люцифера, точно он одержал победу — но над кем? Ошарашенная Катерина наблюдает за князем ада, ошарашенным не меньше нее. Он, кажется, готов переспросить Катю: так чего ты все-таки хочешь от меня? Объясни! А что тут объяснишь?
— Молчать!!! — накрывает свадебку звуковая волна. Утихомирив подданных, Денница-старший берет Катю за подбородок и, наклонившись, глаза в глаза спрашивает: — Ты делаешь мне предложение? — И Катерина молча кивает. Делаю. Я делаю тебе предложение. Я, которая всю жизнь ждала, когда что-то сделают МНЕ, сделают СО МНОЙ, пытаюсь взять быка за рога. Кажется, я сошла с ума.
— Ты хочешь меня в мужья? — снова уточняет князь ада. Хотя каких еще уточнений требует вся эта до чертиков унизительная ситуация? Ей что, встать на одно колено, преподнести Люциферу колечко в бархатной коробочке, дать отмашку музыкантам, чтоб вжарили «Бессаме мучо»?
Напротив Катиного лица маячит склоненная голова Уриила: зеленые глаза светятся, будто у кошки, увидавшей мышь, нижняя губа азартно закушена, пальцы дрожат, чувствуя удачу — небесный игрок готовится сорвать банк. Рядом Велиар, шулер опытный, участник всех нечистых игр от сотворения мира, выжидает хода партнера.
И партнер решается.
— Да, я хочу.
В ответ Денница слегка касается Катиных губ своими — скорее растроганно, чем любовно — и тихо произносит:
— Спасибо.
Новоиспеченная невеста сатаны не понимает, за что он благодарит ее — ну и пусть. Когда-нибудь поймет, а может, и нет. Сейчас время для более насущных вопросов. Зачем ты попросила о том, о чем попросила, Катя?
Катерине не нужна любовь: она помнит, какая это смесь меда с дегтем, если не сказать с дерьмом. Определять процентное соотношение, ложка за ложкой, убеждая себя: еще не распробовала, — и так до тех пор, пока в бочке не покажется дно? Избави вас сатана и все аггелы его.
Пута дель Дьябло не требуется вечного счастья ever after[60] своей свадьбы с Денницей. Тем более, что счастье возможно лишь even after[61] — изредка, мимолетно, чтоб не пресытиться.
Саграда не ищет жара тел, негасимого, что твоя геенна: тому, кто не верит в силу любви, тем паче трудно поверить в силу секса. Ногавки,[62] связывающие ловчую птицу с охотником — вовсе не та сила, которая связывает птицу с небом.
Антихрист не мечтает отплатить за все зло, причиненное ему в этой и прошлой жизнях: как бы не пришлось расплачиваться за содеянное им — от самого начала времен, от первой из антихристовых скорбей.
Больше всего на свете Катя хочет обмануть судьбу. Выбрать другие путеводные звезды. Выгадать немного времени для себя — пока оно есть, пока не вышло все, целиком, без остатка. Разорвать путы долга, в которых провела двадцать лет. Люцифер нужен ей, как нож, чтобы разрезать ремни, дававшие ей чувство безопасности, но лишавшие чувства полета.
Поэтому она испытывает сокрушительную вину перед Витькой и Дэнни. Хорошо бы сейчас поговорить с ними обоими, но Катерина боится, что опять погрузится в пучину извинительного вранья. Нет, я не сменяла вас на мужика, вы по-прежнему свет моих очей, мамочка никогда вас не бросит, бла-бла-бла.
Сменяла. Бросит. Уже бросила. Разомкнула кольцо объятий и наблюдает со стороны, как они делают свой выбор, наихудший из всех возможных, как связывают свою судьбу с богами разрушения.
Разве не должна она драться за свое потомство со всем мировым злом, сколько его ни на есть?
Все стало слишком болезненным, чтобы просто забыть или лгать.
Катерина ждет, что ее сию минуту выдернет из объятий князя ада, с адской свадьбы, из-за бесконечного пиршественного стола — мили и мили без единой солонки — и поволочет по очередному кругу мытарств. Точно во сне: стоит слишком сильно захотеть чего-то и оно выскальзывает из рук, или сам ты выскальзываешь из сна и руки твои пусты. Кате в общем-то неважно, куда ее унесет течением — лишь бы не в бодрствование. Катерина не хочет возвращаться в свое земное тело. Кому, как не ей, знать: телу, в отличие от души, ничего не требуется. Оно доживает, потому что когда-то, лет двадцать назад, ему сказали: всё, всё. Всё. И оно поверило.
Зато Катина душа не хочет верить в то, что жизнь кончена. Она испытывает желания, от которых тело не знает, как избавиться, поэтому привычно пожирает шоколад и смолит сигарету за сигаретой. Тело растяжками на коже напоминает Кате: у нее есть ребенок. Или даже двое детей, если поверить в то, что Денница-младшая БЫЛА. Надо заботиться о них, пусть им и не требуется заботы больше, чем они уже получили.
Перед тем, как проснуться из этого сна в следующий, Катя хочет признаться в том, в чем признаваться стыдно и поздно.
Она плохая мать.
Она, собственно, и не мать вовсе. Уверяя Нааму: ей, Кате, не важно ее собственное счастье, она мечтает исключительно о счастье своих детей, Катерина слукавила. Так легко угадать слова, которых от тебя ждут все — люди, демоны, ангелы… Угадать, произнести и добиться своего. Самая толика веры в то, что говоришь — и оно становится правдой, на минуту, на час, на день, на тот срок, который тебе нужен. Главное не сомневаться в сказанном. Добейся ложью того, чего никогда не добиться правдой. Люди — и не только люди — ненавидят правду, справедливо считая: если тебе говорят всё, значит, тебя не щадят, не уважают, не боятся потерять. Лгут тем, кто важен. Тем, кто неважен, говорят как есть, не приукрашивая.
Вот почему с ангелами, которые не лгут никому и никогда (кроме, может быть, господа бога), беседовать не особо и хочется. Значит, надо продолжать лгать.
Она не только плохая мать, она и человек не слишком хороший.
— Хватит кормить духов мщения, мама, — шепчет кто-то Катерине на ухо и твердая мужская ладонь ложится на плечо.
Витька. Уже не дракон — просто человек. Взрослый мужчина, так напугавший ее когда-то в видении, посланном Исполнителем желаний. Выходит, она и его отпустила, как в свое время Денницу-младшую, перестала возлагать на сына бремя надежд, превращающее человека в сказочное чудовище.
А значит, все будет хорошо. Если бы Катя хотела, чтобы было хорошо. Но пребывание в аду и в раю, статус Священной Шлюхи и полный комплект смертных грехов, согласитесь, несколько меняют приоритеты.
— Мама! Послушай меня, — требует Виктор. — Нет, ты себя, себя послушай. Пока есть кого. Он спросил: чего ты хочешь? Раз сто уже спросил. Но ты так ни разу и не ответила.
Прости меня боже за то, чего я хочу, думает Катерина. Бог не обязан меня беречь, но простить меня — это его работа.
Катерина не устает удивляться собственным желаниям. Прожив жизнь невидимкой в неизменной и неисправимой реальности, отпущенная на свободу в выдуманном мире, она не может контролировать ни-че-го. Желания несут ее, словно лавина незадачливого лыжника, передают из рук в руки, точно райское яблоко, всё никак не наиграются. Сейчас Катериной тешится желание власти. Именно так, не наоборот: не она им тешится, а оно — ею. Отвергнутое в раю, избытое, казалось, без следа. Нет, оказывается, желания так просто не сдаются. Они не оставят облюбованную душу в покое, пока не раздуют полноценный пожар из мелькнувшей искры.
Саграде не требуется власть того рода, что предлагал папессе Иоанне ангел луны — мужская, грубая, пригибающая к земле, но которую легко сбросить, как сбрасывают с плеча ненавистную руку. Ей нужна особая власть, хорошо ведомая и ангелам, и демонам — лунная, растворенная в крови, от которой тесно в собственной коже, когда туман застилает глаза и горит, горит клеймо, поставленное прямо на душу.
Только такой власти поддается камень порчи, растворенный в Деннице-младшей, точно горсть соли в воде. Конечно, можно выпарить соль, соскрести со стенок сосуда до последнего кристалла, снова набрать полную горсть — но что тогда с водою будет?
Катя мучительно виновата перед дочерью, от которой сбежала из самых райских кущ — лишь бы подальше от проблем, от нового витка искушений и испытаний. Проклятое малодушие… Вручив сомнительный дар в виде Камня младенцу, оставила дочь на милость старых богинь, зная: от них можно ожидать чего угодно, кроме милости. А теперь мать не в силах повлиять на жизнь дочери, хоть и мечтает об этом. Собственно, жизнь Денницы-младшей уже состоялась, где-то вдали, вне времени и пространства. Слава… слава кому-нибудь, Дэнни не обвиняет Катерину, что та ее бросила. Только здесь, в нигде, фраза «Я не бросила, я умерла» прокатит как достойное оправдание. Или не прокатит: если бы не хотела, не умерла бы. В тот миг, когда кровь Саграды стояла лужей на простынях и понемногу впитывалась в матрас, стекала на пол, дробным перестуком капель подманивая смерть — в тот миг Катин полутруп еще мог сказать себе и небу, которое было и над, и под, и вокруг: я хочу жить! И выжила бы, и вырастила дочь сама.
Просто признайся, Катя: ты струсила и предпочла умереть, будто проснуться. Оттуда — сюда, с вершины мироздания — на дно.
Преисподняя не эдемский сад, бежать больше некуда, приходится брать себя в руки, чтобы утвердить свое право на дочь. Саграда прощупывает почву, ведет разведку, выясняя: второй день свадьбы детей сатаны, плавно перетекший в свадьбу родителей невесты — годный момент для взятия власти или негодный? Ей страшно, нестерпимо страшно, но она держится как может: изображает перед дочерью то, что всегда срабатывает с молодежью — продвинутую снисходительность. Убогая манипуляция, да уж какая есть.
— Когда я вас с Ребеккой в первый раз увидела, — Катерина с двусмысленной ухмылкой отпивает из странного бокала, превращающего что угодно во что угодно, — то подумала: опа, вот сейчас во мне взвизгнет бабушка — какой ужас! извращенки!
— Ата взвизгнет? — изумляется Денница-младшая. — Она, по-моему, отродясь не визжала. И что такое «извращенки»? Это плохо?
— Нет, не Ата. Другая бабушка.
Катерина представляет свою земную родню на этой, мать мою, прости, мамочка, свадьбе. И с фырканьем выплевывает то, чем пыталась догнаться, расслабиться перед разговором с дочерью. По Катиному подбородку течет пальмовое вино — вкусы Кэт по части выпивки играют ужасные игры с Катерининым вкусом, подливая в бокал невообразимую гадость. Мелкая месть.
— У меня есть другая бабушка? Круто! — радуется Дэнни. — Смотри вверх и рот открой. Шире, шире.
— Я не могу шире, у меня челюсть не вывихивается, — жалуется Катя, вытирая лицо рукавом платья, шитого серебром и жемчугом. Брабантские кружева, при всей своей нежности, царапают распухшие губы. Хорошо хоть фату, символ невинности, на Катерину, мать двоих детей, зачатых вне брака, надевать раздумали — с нечисти станется посмеяться над людским обычаем. Или не посмеяться, а просто устроить всё «по-человечески»? В стремлении выпендриться адские духи дадут фору самым понтовым свадьбам голливудских звезд и новых русских.
— Как я тебя красить буду, если ты даже челюсть вывихнуть не хочешь? — хихикает Денница-младшая. — И платье вон всё заляпала.
— А нельзя так — фррр! — Катерина делает рукой обводящее движение, включая в орбиту свое недокрашенное лицо, задранное до пояса платье, разведенные циркулем ноги, над левой ступней колдует ведьма-педикюрша. — И все готово! Нельзя?
— Не мешай нам радоваться жизни, — грозит пальцем Дэнни. — Папа не каждый день женится. Собственно, он первый раз женится, вообще. Ему надо собраться с духом. И тебе тоже.
— Мне надо не сбежать от алтаря, от камня Шлюх, — бормочет Саграда. — У меня с ним такие ассоциации…
— Я же не сбежала, — рассудительно заявляет Денница-младшая.
— Ну да, тебя перед ним венчали, — кивает Катя. — А меня на нем…
— Пожалуйста, без интимных подробностей! — осекает дочь свою стремительно косеющую мать. — И почему вы, старые клюшки, так любите рассказывать, где, кто и сколько раз вас имел? Старые богини вот тоже…
— Они тебя обижали? — беспомощно спрашивает Катерина.
— Ма-а-а, — лениво произносит Дэнни. Интонации знакомые до дрожи, до умопомрачения: так Кэт обращалась к Маме Лу. Бедняжка не замечала, что глаза квартеронки отливают хищным оловом, что нечисть уже открыла охоту на невинную, доверчивую, в семи водах мытую-катаную душеньку уличной девчонки. Напевно-смешливое «ма-а-а» значит: мама, мама. Мамочка. Не по чину обращение. Не заслужили мы доверия — ни Ата, ни Геката. — Опять ты призываешь кер? Знаешь, за что я благодарна своим теткам-богиням? Ни керы, ни фурии, ни адские гончие, ни кто там еще за вами, людьми, таскается, к ним подступиться не могли. Они и меня защищали, как себя. Меня все защищали, мам. Не то что тебя. Вот я и выросла плохой девочкой, для которой хорошо только то, что хорошо ДЛЯ НЕЕ. Рассказывай про извращенок, не отвлекайся.
Кажется, у Катерины отлично получается взять власть над этой щедрой, балованной, самоуверенной девицей.
— Так бы тебя и Мурмур назвала бабушка, моя мама, если бы увидела, как Ребекка тебя целует, — признается Катя. — Она… ну… человек старых понятий.
Как объяснить Дэнни бешеную, беспамятную любовь к своему ребенку при полном незнании его потребностей, которую Катерина обнаружила в своей матери — с годами, когда детские обиды зажили? Как рассказать: эта любящая, заботливая женщина не могла ни услышать собственное чадо, ни заставить его услышать себя?
Мама, мама. Мамочка. Помешанная на том, что до́лжно, что положено, что прилично. Долг раздавил ее жизнь, будто сказочный медведь, усевшийся на мышкин домик. А потом занес необъятный зад над Катиной жизнью. Семейный сценарий, сказал бы психолог. Семейная трагедия, уточнила бы Катя. Может, потому она и отказалась от маленькой Денницы, чтобы разорвать колесо одной на всех судьбы, в котором, словно полчище белок, бегут женщины ее рода. Бегут, не сходя с места.
Разрыв — это больно. А бывает, и смертельно.
— Насколько старых? — продолжает допрос Дэнни. — Времен Сафо? — И снова принимается хихикать, прикусив кончик розового, заостренного, чуть раздвоенного на кончике языка.
— Ах ты маленькая сучка! — смачно (а главное, умно) роняет Саграда.
— Я заметила, тебя что-то другое зацепило, совсем не то, что мы с Рибкой одного пола. — Денница-младшая, выбрав момент, бьет словом под дых так, что в горле перехватывает. Совершенно как ее отец. Беспощадная. Правдивая. Ангельская порода.
— Вы сводные. У вас общий отец. Мне к этому никогда не привыкнуть. — Катерина решает не вилять, сказать в кои веки раз что думает.
— Мы не сводные, мы родные. — На лице Дэнни жалость и замешательство. — Мы РОДНЫЕ брат и сестра. Ты тоже Лилит, мама. Наама — твоя половина. Иначе не таскалась бы за тобой по всем судьбам и мирам столько лет.
Катерина молчит, ощущая одно: глаза ее косят, зрачки сведены к носу, словно во время оргазма. Или после сокрушительного джеба[63] в переносицу.
С чего она решила: черный зверь, устроивший из человеческого тела кошачий домик, пришел извне, а не дремал там, внутри — век за веком, воплощение за воплощением? Ни разу не задалась вопросом: откуда у Наамы не по-демонски бережное отношение к смертной женщине, расходному материалу для забав нечистой силы? Повелась на яблочко познания, упавшее недалеко от нее, от яблоньки забвения…
Из-под солнечного сплетения, огнем продирая в груди, катится нехороший смешок: ах ты ж сучье племя, чертов зять, что с тебя взять. Всех-то делов — переспать с сестрой, по капле выдавить из девчонки стыд, которого и так почти не было. Потом, встретив мамочку, притвориться чужаком-совратителем: воспользовался, мол, сиротской жаждой любви и тепла. Зачем? А низачем. Поразвлечься. Напугать. Отомстить. Дьявол. Молодой, но перспективный княжич ада.
— Зря ты о нем так, — тихо, жалобно произносит Денница-младшая — и Саграда понимает, что проговорилась. — Зря вы все о нем так. Он меня собой закрывал, искусы старых богинь на себя принял. Иначе быть мне как Эби, выжженной дотла. Велиар ее любил, но себя удержать не мог. Он — дьявол. А Мурмур — нет. Уже нет.
Катя опять чувствует вину. А заодно бессильную ярость, огромную, точно дракон Сипактли с его ненасытными пастями по всему телу. И дракон этот вовсю грызет, пережевывает Катину душу.
— Добрые, любящие бесы… — ухмыляется Катерина. Кривая ухмылка выходит, невеселая.
— Любовь здесь главное сокровище, — пожимает плечами Дэнни. — Ангелы могут любить и своего никогда не упустят.
Этим мы от них и отличаемся, мысленно замечает Катя. Мы, люди. Боимся любить, для нас всё, что угодно, дороже любви. Для нас любовь — это ад. Зато в аду любовь — это рай. Маленький персональный рай посреди боли и безысходности.
Вот черти и мутят любовь со всяким, кто кажется им подходящим. Например, с каждой урожденной Пута дель Дьябло, безбашенной и бессчастной. Или с полукровками-нефилимами, плодами этой любви, ни одной не пропускают. И, наверное, ни одного тоже.
Ну и людям перепадает. Обычным людям, не готовым принять адскую любовь во всей ее красе и разнообразии. Тот, кто сопротивляется особенно жестоко, может даже оказаться на костре или в клинике, где современные инквизиторы лечат от неземной любви электрошоком. А когда возлюбленный падет духом настолько, что ему будет уже все равно, убьет его дьявольская любовь или это сделает связанная с нею терапия, он примется болтать. Расскажет всем, кто согласен слушать, о том, как его преследует инкуб или суккуб, да как прекрасен секс с ним (с нею) и ужасно пробуждение после, да как страшно быть демонской подстилкой, но все-таки отвлекает от здешней скуки, потому что наполеоны и марсиане отнюдь не лучшая свита для того, кого почтил домогательствами сам сатана.
Может быть, я тоже сижу сейчас в кабинете психиатра и рассказываю кому-то профессионально-равнодушному, как выходила за владыку преисподней в платье с брабантскими кружевами, думает Катерина. И это ничего не прибавляет к тому, что он знает обо мне, ведь ему совершенно не важны детали сценария, по которому подсознание крошит сознание в труху.
А если так, то скоро я очнусь в палате, на пролеженном в блин матрасе, чтобы всю оставшуюся жизнь оценивать, хватит ли моего сознания на возвращение в мир людей, способных держать свой внутренний ад под контролем.