Сипактли протягивает, протаскивает свое тело сквозь черное стекло, словно проволоку через волочильный стан. Металл ее чешуи струится и сияет мирно, зубастые пасти на драконьих боках сомкнуты, но чувствуется: прикоснись и останешься без пальцев. Предвечный дракон идет прямиком в руки Денницы-младшей.
Они в чем-то похожи — дракайна[27] и нефилим. И как ни странно, паладин в боевой стойке, соединивший упрямство быка и расчетливость тореро, похож на них обеих. У этих троих есть цель, вдруг осеняет Катерину. Остальные всего-навсего расставлены по обочинам их дорог, будто верстовые столбы. И когда пути их разойдутся, нам придется выбирать свою обочину.
С кем пойду я, когда придет время выбирать? — подумала Саграда. Или не Саграда, а просто Катя, не мать, не жена и не любовница, не приложение к своей любви, к своим обязательствам, к своим страхам, всего лишь человек, ищущий чего-то для себя, только для себя.
Зачем ты подумала об этом, ну зачем? — вздохнула откуда-то из немыслимой дали Кэт. Сейчас начнется. Что начнется? — хотела спросить Катерина, но тут оно всё и началось.
За спиной Анджея метнулось второе драконье тело — колючее, бронзовое, родное. Сын. Охраняет СВОЕГО человека. Дэнни подчеркнуто медленно повернулась, закрывая худеньким плечом СВОЮ дракайну. Это. Мое! — плеснуло яростью с обеих сторон.
Не смейте втягивать моих детей! — хотела крикнуть Саграда, но горло перехватило при взгляда на ту, кто послужил первопричиной — на Мурмур. Простушка в кудряшках залихватски, по-мужски грубовато подмигнула Катерине, вздернув верхнюю губу и показав крепкий желтоватый клык. Пальцы Ребекки сложились в кольцо: о’кей. Что она хочет сказать? Не вмешивайся, всё будет о’кей? Вот теперь всё о’кей? Как может что-то быть о’кей, когда Витька и Денница-младшая готовы порвать друг друга в клочья?
Между тем драконы, прекрасные в своем несходстве — Виктор, ощетинившийся гребнями цвета старого золота, и Уичаана, текущая лунными бликами по вытертому пыльному ковру — медленно сближаются, примеряясь друг к другу. Витька поднимает переднюю половину тела под самый потолок, нависает над головой Анджея, готовый в любой момент скользнуть сверху, мимо подрагивающего лезвия меча, и обрушиться на спину Сипактли, гладкую, без голодных пастей, лязгающих по бокам. Хитрая предвечная тварь, аккуратно огибая плечо Дэнни, вьется низом, готовая впиться в бронзовое брюхо, не защищенное шипами.
Но первыми с места срываются люди. Андрей, действуя мечом, как дескабелло,[28] бросается на дракайну, Денница-младшая бросается ему навстречу, Катя бросается наперерез им обоим, Витька тоже бросается… и аккуратно подцепив зубом лезвие, вынимает из руки Анджея меч. Обезоруженный паладин смотрит на свои пустые ладони с выражением горькой, детской обиды. Он так нелеп, что Катерина даже не обижается на демонов, дружно хихикающих над проваленной рыцарской миссией.
— Извини, дядя Андрей, — выплюнув меч в угол, произносит Виктор. — Ты бы сам себе не простил, если бы с мечом на трех баб пошел.
— Это не бабы, Витя, — отвечает ему Дрюня с мукой на лице. — Это антихрист, полудемон и их ручной монстр.
— Так бабы все таковы, — улыбается Виктор. — Никогда не замечал, дядь Андрей? Они. Все. Такие.
И сын смотрит на мать, не убирая понимающей улыбки. Я тоже многое повидал и многое понял, мама, говорит эта улыбка. Там, в заповеднике богов. Саграда вспоминает звук гханты,[29] переживающей пустоту, разноцветные платки на колючих ветвях, крыши-лодки, плывущие в небе. Звук и суть зерна творения, начало и конец всех явлений. Сила и чистота. Похоже, Виктор видел то, что так и не сподобилась узреть его мать: вечность, мир и себя — с высоты ангельского, драконьего полета. Успеет еще наглядеться на бездны и провалы, через которые тянутся хлипкие мостки Эго, успеет испугаться себя тамошнего, темного и бездумно жадного.
— Анджей, ты не изменишь меня, если убьешь Уичаану… или Дэнни. Даже если перебьешь всех в этом доме, — пытается донести до рыцаря Саграда. — Они останутся частью меня и порванные в лоскуты. Вся здешняя вселенная построена из меня. Убей Сипактли — на его месте появится новый.
— Знаешь, что я такое? — усмехается дракайна, обвивая Катины ноги. — Ярость. Я ее бессильная, женская ярость. В том числе и на тебя, паладин. На то, что ты такой тупой. Поэтому я вечна. Горю и не думаю угасать.
Рыцарь Анджей обводит глазами тесный бабий круг, сомкнувшийся вокруг него. Ведьмы, проклятые ведьмы! — читается во взгляде. Замуровали, демоны! — усмехается Катя.
Она больше не сочувствует Дрюне, потому что сочувствие живо, пока жива надежда. И пускай надежда умирает последней, но она умирает. Катерина больше не надеется разубедить Андрея, вывести его за руку из его собственного ада, который он построит даже в раю, она больше не может проникать в его узилище, просачиваясь сквозь стены и решетки, немая и бессильная, зовя за собой, указывая молча на запоздалую, но оттого еще более желанную свободу. Она знает: он не пойдет.
И увидав ее усмешку, паладин ведьмы, весь — отчаянье и сталь, выхватывает откуда-то из-за голени нож с лезвием, словно лист ивы. Пунтилла,[30] мелькает в Катиной голове. А потом, когда пунтилла втыкается в макушку предвечного дракона, с ювелирной точностью пронзая теменной глаз,[31] красивые названия орудий зрелищного убийства испаряются из памяти Саграды. Хрипя и задыхаясь, дракайна сползает наземь — по Катиному телу, по ее беспомощно простертым руками, всё тяжелеющая с каждой секундой, точно мертвое тело. Собственно, предвечный дракон и есть мертвое тело. Скорее всего, оно у богини огня не единственное, да и жизнь у дракона не одна, иначе Сипактли умер бы еще в те времена, когда Кецалькоатль и Тескатлипока творили мир, разделив драконье тело на тринадцать небес, землю и девять преисподних.
Катерина, недовольно поджав губы, смотрит на своего упрямого рыцаря: гляди, что ты наделал! И не замечает, как Денница-младшая оказывается на коленях у башки дракайны, как выдергивает нож из чешуйчатой макушки, как, не поднимаясь с колен, делает четкий взмах, ловко перерубая мужчине ахиллесово сухожилие. А когда в следующую секунду Дэнни сидит верхом на упавшем, из горла Анджея торчит тот самый нож, его кровь смешивается на лезвии с драконьей, все, что остается Саграде — это дать волю своему дежавю. Похоже, Денница-младшая такое же отражение Абигаэль, как и она, Катя — отражение Кэт. Наверное, поэтому вид рекой текущей крови не вызывает у нее, мирной обывательницы, ни паники, ни отторжения.
Что поделать, философски замечает про себя Саграда, вариантов было немного, один жесточе другого. Паладин мог бы таскаться за нею год за годом, проливая кровь за кровью, пытаясь превратить ведьмовскую тьму в фейное сияние, да только без всякого толку и со множеством жертв, пусть и не совсем невинных…
Дэнни поднимается с трупа, предварительно выдернув нож из раны и вытерев о рубашку Андрея безотчетным жестом убийцы, привычного думать об оружии больше, чем о мертвом мясе. На лице ее вызывающая гримаса подростка, намеренного защищать собственную правоту — правоту, в которую она сама ни на грош не верит. Мурмур бесшумно подходит и встает за спиной Денницы, обводя присутствующих тяжелым, оценивающим взглядом. Может, демон-властелин нганга и использует Катину дочь в своих целях, но столь удобное орудие не отдаст. И повредить не позволит.
— Этого ты хотел, братец? Забирай своего праведника, — нарушает густую, вязкую тишину голос князя тьмы. И ангел луны, опустившись на колено, просовывает под тело рыцаря сильные руки, поднимается, прижав Андрея к груди, будто спящего ребенка, и выносит из комнаты.
— Он же вроде спасти его хотел? — бормочет в недоумении Катерина.
— Он его и спас. От грехопадения, — поясняет Люцифер и голос его сочится любезным ядом. — Небесам не важен срок и качество вашей жизни, у них другие приоритеты. Ты и твоя семья для Уриила — инструменты искушения. Он искушал своего праведника любовью, дружбой, ревностью… Всеми атрибутами и призраками счастья. Пока не пришел к выводу, что закалка почти окончена и не хватает последнего — мученической смерти. Она, как отпуск закаленной стали,[32] придает душе нужные свойства. Сегодня у Цапфуэля удачный день, в его кущи прибыла душа отличной выделки.
— Витя… — виновато оглядывается Саграда, не зная, что сказать сыну, как повиниться за весь этот паноптикум, созданный ее воображением, за цирк уродов, пародию на заповедник богов.
Сына в комнате нет. Да, собственно, и комнаты нет. Есть помещение, нисколько не напоминающее ни Катину двушку в Филях, ни квартиру ее мечты на Котельнической, ни солнечную мансарду Пута дель Дьябло в заповеднике богов. Оно наполнено уютом, словно уют здесь годами копили — и в то же время пугает памятливостью, точно дом с привидениями. Отчего-то Катя знает, куда идти, чтобы отыскать Витьку и попросить у него прощения или… в общем, чего-нибудь да попросить.
Виктор обнаруживается на кухне. Или не на кухне. Пространство, сплошь состоящее из мебельных углов, скрипучих половиц, полок с банками, наполовину, на треть, на осьмушку заполненными бог весть чем, жидким и сыпучим, сияющим в солнечном луче, будто драгоценный камень или песок тропических пляжей — и посередке, за многометровым столом на кривоватых львиных лапах (Катерина даже глаза протерла от изумления) устроились Витька и Апрель. Сидели на дальних его концах, словно надоевшие супруги. Может, и правда надоели друг другу?
— Вить… — Катин голос предательски дрожит. — Ты не злись на меня… Я не хотела Дрюню… то есть Анджея… В общем, я не хотела его… — Какое бы слово подобрать? Не хотела убивать? Предавать? Травить своими драконами? Учить обращаться с женщинами?
— Ты его просто не хотела, мам, — улыбается Виктор. Драконьи улыбки — жуткое зрелище. Но завораживающее. — В этом-то все и дело.
В голосе сына нет обвинения, даже упрека нет. Не хотела ты его. «И Рогнеда его себе в мужья не похотела». И в защитники своей чести — тоже. Гордячка Рогнеда Рогволодовна[33] крепко влипла со своим «не хочу розути робичича». Может, не поминай она Владимиру рабского происхождения — и не был бы город захвачен, князь и его сыновья убиты, а сама княжна… Нечего и говорить о княжне. Вышла бы себе за Ярополка, и Гориславой бы не стала, и не строила бы всю жизнь планы отмщения за вырезанную семью и разоренную вотчину. Не произнеси Рогнеда-Горислава-Анастасия в свое время четырех слов, вошедших в историю смертоносных женских капризов.
Оскорбленный раб неостановим. У него есть все, чтобы посвятить себя мести. Вот ты, Катерина, и повела себя, как вам, рабам, положено: разозлилась, что тобой пытается распоряжаться кто-то помимо хозяина. Вот ты и отомстила рыцарю, что пытался сделать из тебя честную женщину. Вот ты и натравила на него свою ярость. Вот ты и зарезала его руками своей дочери. Вот ты и повязала свою девочку кровью. Или она — тебя.
Не набивайся мне в хозяева, чужак.
Но с сыном нехорошо получилось. Витька отобрал у Дрюни меч, обезоружил его, надеясь на благоразумие сторон. Небось, корит себя теперь. Хотя паладину нашему покойному и ножичка хватило, чтоб зарезать Уичаану… И как теперь приступить к разговору, такому важному и такому ненужному? Почему, ну почему нельзя сделать вид, что не было никакого Дрюни-Андрея-Анджея, не было никогда?
— А что ты делал в заповеднике богов? — срывается с языка полупросьбой, полуприказом: извини, твоя очередь говорить.
— Я делал всё, что делали там со мной, — спокойно, даже слишком спокойно отвечает Виктор. — Как все люди. Мы всегда делаем с другими то, что сделали с нами. Отомстить хотим или думаем: если я выдержал, то и ты потерпишь, не сахарный.
— И даже если сахарный! — тихо смеется Катя. — Знакомо…
— Ну, а потом я учился не делать того, что сделали со мной, — продолжает Витька.
Нет, не Витька — Виктор. Виктор. Такой взрослый, такой… выдержанный. Светлый, светлый, светлый, выбравший раз навсегда ту сторону, да так там и оставшийся, золотой и лазоревый, будто Цин-лун,[34] бесконечно мудрый и бесконечно далекий. А они с Апрель (Катерина и сама не заметила, как оказалась рядом с богиней безумия, Катина рука на ее плече, мышцы под рукой едва заметно подрагивают, точно Апрель готова сорваться с места и сбежать очертя голову) — на другой стороне, где ночь стоит горой до неба, вечная, непроглядная, таинственная ночь Гекаты с перекрестками ее и псами ее, с тремя ее дочерьми от бога обмана Гермеса, со свитой ее из душ умерших.
Геката и Ата, помрачающие небо и разум, как вас угораздило оказаться самыми близкими женщинами для воплощения света?
Кто сказал, что кровь — не вода? Люди. Люди верят в кровь, в густоту ее, в соль и сладость. Демоны верят в огонь.
Велиар покрутил в руках пачку писем, найденных в комнате дочери, и бросил в камин. Надушенные толстые конверты загорались неохотно, отсырели в тайнике. Подумать только — его Эби и какой-то… метис. Или мулат. Человек на его месте метал бы громы и молнии. А он всего лишь сжигает порочащие его дочь письма. Человек бы кричал, брызгая слюной, об опозоренной чести древнего рода. Он не человек. Он всего лишь попросил дочь подождать до шестнадцатилетия, прежде чем ложиться с мужчиной. И получил нож в плечо. Белиал осторожно обвел пальцем края узкой глубокой раны. Долго ждать, пока затянется. Человеческие тела хрупкие, даже когда на их здоровье и молодость работает вся сила преисподней.
Надо было вести себя осторожнее. С каждым годом — быть с девчонкой аккуратней и обходительней, не причинять лишней боли, укрывая Эби от мстительных, ревнивых теней, от цепких, бесконечных щупалец, выпущенных камнем порчи в человечий мир. Скрывать свою дочь и свое отчаянье, густое, как кровь, и жгучее, как огонь.
Под солнцем Вест-Индии все созревает быстро — и плоды, и женщины. Абигаэль тринадцать, у нее рыжие волосы матери и синие глаза Сесила. А бешеный нрав и лживость от кого? Губы второго князя ада кривит горькая — или довольная — ухмылка. Кто их знает, чертей, когда они счастливы, а когда страдают? Они и сами не отличают одно от другого, и людям мешают отличать.
Войти бы сейчас к дочери в комнату и глядя на то, как она мечется из угла в угол или стоит в одной рубашке, прижавшись лицом к прутьям оконной решетки — воображает себя несчастной бесправной узницей, сказать ей: запомни всё, что окружает и наполняет тебя сейчас, запомни на всю жизнь. Играй в это, пока сможешь. Чем старше ты становишься, тем короче твои игры. Посмотри на своего отца, как быстро ему наскучивает всё — и веселье, и гнев, и острая, накатывающая внезапно похоть. Поговорить бы с нею по душам, с маленькой дьяволицей, объяснить, отчего демонов и полудемонов так тянет к подземному огню и к теплой земной крови, как холодна вечная кладбищенская ночь — и в ледяных небесах, и в стылой земле. Поведать про сердце гор, ищущее ее, Абигаэль, дочь Кэт, замерзающее в подгорной тьме, а оттого неутомимое в поисках и беспощадное.
Но нет, приходится сидеть в гостиной, жечь сопливые послания влюбленных детей и слушать, как старый камердинер дребезжит на тему того, что считается должным поведением, а что нет. Знал бы ты, кому служишь, скучный ты человечишко. Хотя, может, камердинер так и думает, что служит сущему дьяволу и его дочери-чертовке.
Агриэль лениво потянулся, расправляя кости и мышцы длинного, стройного, навеки юного тела. Поехать бы сейчас в бордель, в дорогой, роскошный до вульгарности бордель. Полюбоваться на танцы спьяну, на игры ухаживающих и совращающих. Выбрать девчонку… или мальчишку. Провести ночь без нежности, ведь единственное, чего не умеет изображать продажная любовь — это нежность. Так пусть изобразит привычное — развращенность, невинность, покорность, испуг, страсть, наслаждение.
Или, наоборот, отправиться в порт, в самый дешевый притон, где человеческое отребье вповалку живет, ест, спит и испражняется в одном месте. И где полным-полно мулатов. От черных, точно эбеновое дерево, марабу до белокожих мустафино,[35] почти белых, почти, да не совсем. Полукровки, полулюди-полукуклы для доставления удовольствия всем, кто заплатит, шепотом молящиеся своим злым богам и не узнающие тех из нас, кто бродит среди людей в вечно юной, неувядаемой плоти. Хорошо! Горячит. Будоражит.
Однажды он возьмет туда свою дочь. Когда Эби подрастет, разуверится в детских играх и будет готова к играм взрослым, вымораживающим душу. Копить в сердце ночь. Привыкать к ее леденящим объятьям. Полукровкам демонского племени суждена долгая жизнь, в которой будет место всему — и человеческой любви, и демонской жажде, но кончится всё одним пресыщением. Значит, запасайся неверием в добро и справедливость смолоду. На рынках рабов Нового Света этого товара даже больше, чем двуногого скота.
Белиал поскреб колючую щеку. Куда бы ни ехать, а побриться не помешает. Негоже щетиной обрастать, словно Люцифер. Надо поддерживать репутацию самого прекрасного духа преисподней.
Под окнами осторожно стукнуло копыто, всхрапнул конь. Так и есть. Абигаэль выбралась и выводит коня из конюшни. Помчится к своему разлюбезному, честь графскую порочить. Велиар покачал головой: дети, как есть дети. Кровь и пламя, коварство и любовь. Остановил жестом вскинувшегося слугу: не надо. Пусть съездит. Заодно и проверим, вернется ли. В отчий дом, к любящему папочке.
Играй, пока можешь, Эби. Играй в любовь. Всё одним кончится. Уж папа-то знает.
Виски, подарок отца, удивительный конь. Он видит в темноте и не боится ночного леса, оживающего на закате уханьем и воем. Не всякий человек пройдет без дороги по корням, корявым, будто драконьи лапы. И не всякий кот, даже охочая до крови эйра,[36] станет рыскать по лесу в новолуние.
Эби прячет лицо в гриве Виски, надеясь, что ветка не выхлестнет ей глаз. Надо было скакать по дороге, а не пробираться заросшими тропами, по которым и днем-то не пройдешь кроме как с мачете.
Но Виски не зря так назвали. Этот жеребец — воплощенная свобода, пьянящая, с привкусом дымной горечи. Он выносит хозяйку из леса прямиком к охотничьему домику, в котором ждет ее Наго,[37] не спит, не уходит, держит лампу на окне, надеется, что огонек приманит к нему не только мириады москитов, но и графскую дочь.
Абигаэль спрыгивает с вспотевшей лошадиной спины — не по силам было седлать, и то уж хорошо, что взнуздала. Внутреннюю сторону бедер щиплет нестерпимо, мускулы сводит долгими-долгими судорогами, кажется, она и шагу не сделает, даже под угрозой смерти. Хорошо, что Наго уже на крыльце, перескакивает через три высоких ступени, бежит навстречу, подхватывает Эби на руки. А дочь повешенной пиратки и демона вероломства в который раз удивляется тому, какой он большой, черный, почти невидимый в темноте. И как он странно пахнет — звериным, яростным черным мускусом. Его запах пугает Абигаэль, но она слишком упряма, чтобы это признать.
В комнате душно, лампа едва светит, но в пятнах света видно, как самый воздух колышется от комариных крыльев. Наго прячется с девочкой под полог, отползает на середину широкой кровати, поставленной здесь прежними хозяевами, любителями охоты и других… сопутствующих развлечений. Будь Наго дураком, он бы воспользовался всем, что его окружает: и томной жаркой ночью, и слабостью Эби, и ее желанием позлить отца, и тем, что тонкие девчоночьи ноги стерты до ссадин, а кожу разъедает конский пот. Упряма графская дочка, но и она едва не плачет, раздвигая колени. Тот, кто писал ей письма, воруя нежность и почтительность из старого письмовника, теперь вытирает воспаленные, распухшие бедра Эби мокрым полотенцем, целомудренно останавливаясь у кромки панталон и шепчет, шепчет, что любит, что не отдаст, что судьба предназначила их друг другу, йоруба слушают голоса лоас и всегда чуют судьбу, Наго тоже чует… И врет.
Абигаэль слышит ложь, так много лжи в бархатном, ласкающем голосе и впервые осознает: в этом охотничьем домике Наго — охотник, а она, Эби, — добыча. Легкая добыча, ищущая любви, любви любой ценой, хоть в придачу к изгнанию, к позорному клейму, к нищете, к разочарованию, к загубленной жизни. Лишь бы разогнать холод, ползущий по краю души, сковывающий ее, точно реку.
Отец не раз говорил Абигаэль, что она — порождение бездны, лежащей глубже греческого Аида. Того самого Тартара, который разом и безысходный провал в недра земли, и сын божественной Ночи. А заодно брат и любовник самой Земли.[38] И когда Ночь выходит из Тартара наверх, принимая Землю в леденящие объятья, все ее ужасные потомки устремляются следом за матерью. Только Никта настолько велика и сильна, чтобы обнимать и удерживать Гею, а ее ублюдкам приходится хватать кого помельче. Ангелов. Демонов. Людей. И тех, кто ни то, ни другое, ни третье. Таких, как она, Эби, своих же братьев и сестер. Керы[39] простирают черные крылья над душой графской дочери, тянутся черными руками, кривят губы — темные, словно запекшаяся кровь. Иди к нам, шепчут они. Доверься нам, мы и есть судьба, мы тебя не отпустим, никогда, девчонка, никогда. Прими нас. Прими себя.
Наго слышит шепот кер и улыбается, такой же черный, такой же лживый. Такой же готовый обещать, а если не поверят — запугивать.
Какой глупостью было прийти сюда в поисках тепла и спасения! — думает Эби. Заманчивой, гибельной глупостью. Она бежала сюда от щупалец Никты, чудовища, способного истлить и извратить все на свете — и прибежала прямиком в объятия кер. Отец хотя бы честен. Керы и Наго не скажут ни слова правды. Потому что рождены бездной и тьмой, потому что охотятся на собственных родичей, пьют их кровь, их жизнь, их разум и тем живут.
— Эби, Эби, Эби… — жарко шепчет Наго, прижимая Абигаэль к твердой, пахнущей зверем груди. — Мы ведь останемся вместе? Ты же не бросишь меня? Пообещай… пообещай… пока смерть не разлучит нас…
Наго старается быть ласковым, но осторожным. Женщины его народа в тринадцать становятся матерями, но маленькая аристократка не создана для таких испытаний. Он даст Абигаэль повзрослеть, созреть для него, для его тяжелого, сильного тела, широкого в кости, с выступающими тяжами вен, с пластами каменных мышц. И уж тогда Наго свое получит, девчонка будет биться под ним, как пойманная рыбка на речном плесе, сопротивляться и принимать. При мысли об этом ладони сразу становятся влажными. Мулат осторожно вытягивается рядом с лежащей навзничь Эби, не касаясь ее хрупкого тела. Свет лампы и тени от переплета рисуют на белой коже Абигаэль цепочку ромбов из золота и черни, будто рядом с мужчиной на постели лежит огромный бушмейстер.[40] Нет, сын народа йоруба не трус, он не отступит. Но сейчас — никаких вольностей, Наго. Если хочешь жить.
Графская дочка смотрит в потолок невидящими глазами, отдавшись собственным мыслям. Наверняка уже раскаивается в том, что примчалась ночью в их убежище, в объятия черномазого любовника, опорочила и погубила себя, злорадно думает мулат. Если правда то, что говорят о про́клятом Сесиле, ее отце, который выглядит старшим братом собственной дочери — про его распутство и презрение к приличиям, про странный мезальянс с матерью Эби, про разрыв с заокеанской родней… Может быть, граф не настолько спесив, чтобы лишить единственную дочь счастья всей ее жизни. А уж Наго постарается стать этим самым счастьем. Он не набивается в зятья, ему довольно быть постельной игрушкой графини, жить на всем готовом, носить шелковые рубашки, курить дорогие сигары и ездить на племенных лошадях. У него могут быть дети от белой, как непропеченная булочка, любовницы — маленькие квартероны, которые наверняка родятся посветлей папаши. И вырастут в холе, настоящими барчуками. Эби, его девочка, не позволит сделать из своих бастардов простую прислугу. Они придумают своим детям занятие получше.
Наго мерещится: мир расстилается под ним, будто покорная, истомленная страстью женщина, белая женщина с тяжелыми бедрами, с округлыми грудями, с мягким животом, лежащая на россыпи собственных рыжих волос. И он, истинный потомок Одуа,[41] снисходит к ней с величием и силой, достойной наследника царского рода. И его чресла дают жизнь новым родам и племенам, наполняющим землю белых, чтобы славить величие и мощь лоас и самого Бондьё,[42] которого никто никогда не видел.
Абигаэль смотрит на спящего мулата и с неожиданной жалостью проводит ладонью по его щеке. Спи, бедный мечтатель. Спи. Не твоя вина, что ты предал меня, заманил к керам, они и тебя обманули. И тебя. Я спасу твою душу от холода Ночи, от объятий Тартара. За те надежды, что ты дарил мне, пока мог.
Через несколько месяцев, во время прогулки по берегу моря, Эби предложит Наго прокатиться на ее замечательном коне. Виски спокойно примет седока, но во время скачки понесет и сорвется со скалы в воду, ядовито-зеленую, словно старая, век не чищенная медь. И лишь выздоровев от нервной лихорадки, Абигаэль, бледная, похудевшая на двадцать фунтов, неспособная удержать ложку в прозрачных пальцах, вспомнит, что полное имя жеребца было — Эквиски.[43]