Глава 4 Отстегни поводок

Мимолетное воспоминание о первой любви балованной графской дочки — а на деле о жаркой тропической ночи, наполненной запахами, и шепотами, и касаниями, и страхами двух обреченных детей — прошивают тело ударом тока. Чужая жажда, чужая страсть будто опрокинутый в глотку шот, укол, вгоняющий дурман в вену, удар в висок, заставляющий мир крутануться вокруг оси.

Так всегда бывает с нами, не имеющими своего, горько улыбается Катерина. С самого детства выдуманные, подслушанные, подсмотренные отношения пьянили, в то время как свои собственные вызывали лишь досаду и неловкость. Слишком бестолково и поспешно ты их завязывала, отчаянно надеясь на приход любви. И даже не любви (ну кому ты врешь, Катька?) — просто на приход. Вмазаться желанием, чтоб ощутить то самое, способное встряхнуть вселенную. Мучительно сладкую готовность принадлежать кому-то. Притяжение унижения. Радость несвободы и вместе с тем — свободы. Стать чьей-то — целиком и полностью, ни грана себя не отдавая другим.

Но вокруг тебя кипел тинейджерский протест против любой власти, любого принуждения. Девчонки и мальчишки — да что там, и взрослые наравне с пацаньем — старательно доказывали свою независимость, понятую ими как неуправляемость. И то, что таилось у тебя в глубине, что-то теплое, и темное, и дикое, ужасало этих демонстративных свободолюбцев. Это же глупо — выпускать наружу свои желания или падать в себя, словно в пропасть, полную звезд и чудовищ, глупо! Никогда так не поступай, иначе не миновать тебе позора.

Ужом в палой листве по краю сознания скользит: Кэт, в разорванной рубахе, с наливающимся синяком под глазом и кровоподтеками в углах рта, руки связаны в запястьях веревкой, перекинутой через гик,[44] за ее спиной маячит Энрикильо с кожаной плетеной змеей,[45] которую всегда предпочитал матросским кошкам,[46] на палубе сгрудилась молчаливая команда — ни смешка, ни ухмылки. Наказание необходимо, но следует уважать и палача, и жертву. Через несколько минут потерявшую сознание Шлюху с Нью-Провиденса отвяжут от гика и снесут на нижнюю палубу — пусть очухается. Горькое пиратское «Дитя смерти», повисшее над бездной вод, было не таким жестоким с насельниками своими, как прочная, благопристойная земная твердь.

Где была вожделенная независимость Катиных погодков, когда они влились в толпу, сыплющую насмешками? Неватада, древний обычай прописки первокурсников в Саламанке[47] по сей день — образ счастья для людей всего мира: плевать в ближнего своего, пока не пересохнет в горле, благодаря судьбу, случай, удачу — не меня, боги, не меня! Спасибо, спасибо, спасибо…

Оттого-то Катерине и не хватило храбрости, чтобы прорваться за оцепление, дойти до полюса желания и воплотить мечты в жизнь. Не вышло из тебя Амундсена, детка. В золотой середине, точно в удушливом коконе, Катя и провела свою невоплощенную жизнь. Ядовитая усмешка стягивает щеку: назовись ты хоть Саградой, хоть Пута дель Дьябло, все равно под красивыми прозвищами прячется былая трусиха Катька, боявшаяся всего подряд — и отказать, и принять, и уйти, и остаться, и полюбить безоглядно, и расчетливо продаться. Несмотря на ошибки молодости, все у тебя было как у людей: семья, ребенок, дом и право участвовать в неватаде не со стороны «снеговика».

Будем доживать, сказала ты себе, восемнадцатилетней, растерянной, с маленьким Витькой в пахнущих молоком пеленках. Ждать одиночества, как приговора, храня воспоминания бережно, будто коллекционные вина. После развода жизнь обмелела, но не до конца, всего лишь понизился уровень моря, омывающего твои берега. У тебя еще оставался сын. Теперь и он вырос — не дотянуться. Приговор вынесен, обжалованию не подлежит, и на душе становится легко и пусто.

Когда человек один, ему мешают только призраки, или он — им. Каким призракам помешала она, Катя, отчего они окружили ее, словно свита, надоедают, точно домашние питомцы, лезущие в хозяйскую постель, сводят ее с ума, будто сверчок, сидящий на щеке? Зачем Катерина взрастила ЭТО в своем внутреннем мире, прежде чем провалиться в него, как в черную воду подо льдом?

Катя не обольщается, не пытается поверить в реальность Морехода — ни в образе наглого бродячего кота, ни в ипостаси владыки ада, ни в роли умелого любовника, отца ее дочери. Призраки, вот что они такое. Привидевшееся в затяжном сне воплощение грез: о небывалой любви, о детях той небывалой любви, о преображении неприметной разведенки Катерины в могучую богиню Гекату — опять-таки силой никогда не бывшей любви… За исполнение мечты она, простая смертная, заплатила крестной мукой, выдуманной, но пережитой почти наяву на распятье дорог, где три старых богини делили ее тело и по частям убивали душу.

Катя прикрывает глаза, вновь вызывая в памяти ощущение ночи, текущей потом по коже, слезами по щекам, холодом по душе. Ночи Гекаты. Чьими глазами она видела эту ночь, чьими слезами плакала от боли, в чьем теле разгоралась эта боль, выжигая надежды на спасение? Ну конечно. Под замком Безвременья в Самайн слезами отчаянья исходила Кэт. А огонь-то разжигала она, Катя. В землях Беленуса, в Бельтейн. Именно тогда, у майского костра с факелом в руке, глядя на скорчившуюся на священных поленьях Теанну, Катерина стала Гекатой. До того у нее был последний шанс свернуть с пути, а потом и его не стало.

Потому что Катя-Геката-Саграда бросилась создавать-создавать-создавать. Вытаскивая со дна моря Ид все новых и новых богов и чертей, героев и злодеев. Судорожно лепя в мозгу аватары для нисхождения их с небес и восхождения из преисподней. Призывая: придите ко мне, порождения ночи моего разума, придите в мою вселенную и ешьте. Насытьтесь и накормите меня, вашу хозяйку, вашу создательницу. И они пришли, голодные, как могут быть голодны только призраки, и припали к реальности, будто щенки к суке. И вот настал миг, когда сила ублюдков Ночи проснулась и смяла новоиспеченную демиургиню, архимедовым винтом[48] затянув в темноту. Теперь она ли с ними, они ли с нею — все равно. Но из-за них, из-за собственных Катиных созданий, Катерина отдаляется от сына, отдаляется неотвратимо.

Они еще не враги, но вполне могут ими стать.

Пута дель Дьябло и с закрытыми глазами видит, как Виктор сияет — один — среди смыкающейся мглы. Свита Гекаты окружает его, пока не причиняя зла, только слегка касаясь, точно пробуя свет на ощупь. Катерина понимает: ее сын в безопасности. Хотя ни зги не видит во мраке, которым окружила его любящая мать. Что поделать, иногда эти мамы просто пугают.

Кстати, что такое зга? Дорога, тропа? Огонь в непроглядной ночи? Острый взблеск стрелы, прилетевшей из сумрака вспышкой боли? Если так, то Катерина тоже не видит ни зги в своей собственной тьме.

И все-таки перед ее внутренним взором яснеет после воспоминания, принадлежащего кому — Агриэль? Абигаэлю? Кэт?.. Катя не знает. Зато теперь она знает, кто такая Саграда. Кого порождения ночи разума лепят из живого, страдающего человеческого сырья. Запирая, задавливая мечты и надежды, желания и тягу, уродуя их под спудом, маринуя во мраке, точно в уксусе с солью и сахаром, покуда те не превратятся во что-то иное, страшной силы и страшной же скрытности.

Вот она, захваченная ими, словно разграбленный пиратами форт, стоит, обмирая, наглядеться на суть свою тайную не может. Величественная, что ни говори, картина — антиграаль с оскверненным содержимым. Плоть от плоти, дух от духа, мрак от мрака падших ангелов, от их искаженной, извращенной, опоганенной красоты. Предназначенный не давать, а забирать, не одаривать, а обкрадывать того, кто найдет сосуд тьмы и прикоснется. Думать о себе новой Катерине невыносимо.

Я ведь только хотела доказать, что чего-то стою, унылой вереницей ползут мысли. Хотела того же, что и все: немного согрешить, немного согреться, немного. Кто выпустил из меня проклятое цунами, смывшее мою жизнь, как рыбацкую деревушку в бескрайний океан? Можно отдать жизнь за то, что тебе нужно, но получить все задаром, когда ты совсем в этом не нуждаешься.

Мореход стоит за Катиной спиной, бесшумный, что собственная тень. Думает Катины мысли, точно серую нить на клубок мотает.

Женщина с колыбели чей-нибудь смертный грех.[49] Ловушка для душ. И совсем недавно эта ловушка распахнула дверцы, выпустив в небеса душу глупца-паладина. То, что казалось предательством, травлей, убийством, на деле стало спасением и освобождением. Отпусти и ты себя, Катя.

— Он прав, мам. — Голос Виктора в беззвездной ночи Гекаты гудит, словно колокол, несущий отпущение грехов. — Не мучайся. Ты справилась.

— Справилась, — кивает Апрель.

— И кто я теперь? — роняет Катерина. — Я та, кем представляюсь?

— Зеркало тебе подать? — улыбается Мореход. — Не нагляделась еще?

А подай, вспыхивает Катя. Где оно, зеркало, ради которого я еще здесь?

И видит их — малышку Эби и малышку Дэнни, нефилимов. Отродья смертной и дьявольской любви стоят, будто почетный караул, простирая в бесконечность зеркальный коридор, по которому к Саграде приближается Мурмур, преображенная и прекрасная.

— Идем со мной, — шепчет голосом волн и ветров, обволакивает соблазном, предлагая, обещая. — Все, что хочешь, Катерина… Все, что хочешь — все будет, все исполнится.

— Да уж исполнилось, — защищается Катя. — Все у меня есть. Уйди.

— Почему же ты несчастлива? — улыбается демон.

— Потому что жадина. — Не смотреть, не слушать. Не хотеть.

— Взгляни, не бойся… — Точно властная рука разворачивает Катерину лицом к тому, от чего отгораживалась всю жизнь. Веки размыкаются сами собой, взгляд фокусируется против воли, зрелище отпечатывается на сетчатке, кажется, навсегда.

Сильная, великолепная, завораживающая. Идеальная. Она, Катя. Свободная для чего угодно: для злодейства и для милосердия, для рабства и для власти, для любого выбора и любой прихоти.

— Это… колдовство. — Катин голос дребезжит и рвется, точно перетянутая струна. Обрывается и падает сердце.

— Конечно, колдовство. Все, что мое — твое. Все, что твое — мое. Мы твои, Геката. А ты — ты наша.

В шепоте Мурмур Катерина слышит море.

— Лясирен? — неуверенно произносит Катя.

— Мы все здесь. Твои зеркала, Саграда. — Взмах в сторону замерших нефилимов. — Уичаана, твой гнев. И… — Мурмур улыбается и протягивает руку к золотому сиянию, исходящему от драконьей громады, — …твой сын, Хорс. А ты…

— …хозяйка нави, — заканчивает за нее Катерина.

Триада старых богинь в полном составе. Хорс и Денница смотрят на мать так, словно видят ее впервые. Без человеческих слабостей и страхов, без жалкой телесной оболочки, порченой огнем и близкой старостью.

— Это не добро и не зло. Это всего лишь равновесие, — выдыхает сердце гор. И земля содрогается под Катиными стопами.

— Да катись ты! — кричит Катерина, сбрасывая морок. — Вон из моей головы! Др-р-рянь!

И видение гаснет, осыпаясь осколками, как разбитое ведьмино зеркало.

Мурмур, Ребекка, Лясирен — кто из них делает так, что мир вокруг трескается еще раз, утекает меж пальцев, точно песок из горсти?

— Не хочешь быть богиней? — цедит демон сквозь зубы. — Так будешь жертвой! — И бьет Катю по щеке, наотмашь — хлесть! — звонко и зло, аж воздух вышибает из легких, вышибает мысли из головы. Катерина падает, изворачиваясь в воздухе, как кошка, стараясь подставить руки, защитить от удара и без того огнем горящее лицо. И с разницей в доли секунд Катины руки и лицо встречаются с зеленой водой сенота.[50] Священный колодец круглый, будто глаз, устремленный в небо. Катино тело иглой вонзается прямо в зрачок, врываясь в Тартар, в царство мертвых, лежащее ниже Аида.

Старый добрый пруд на Каменной плотине принимает Катерину в себя, от котла нганга возвысившись до жертвенника майя, доказывая: все людские вероучения — об одном и том же, сколько имен ни придумывай, сколько святилищ ни создавай. О страхе перед безднами, что вокруг и внутри нас, что всегда полны чудовищ и звезд — и неизвестно, которые опасней. Погружаясь все глубже в темень, Катя чувствует, как сжимается голосовая щель, преддверие трахеи, готовя тело к сухому утоплению — без жидкости в легких, без разжижения крови, без остановки сердца, уставшего гнать по телу кровь пополам с гниловатой водой. Темный купол нганга все выше, отверстие сенота светит фосфором, стремительно уменьшаясь, и Катино сознание плывет, беспомощное и бесполезное здесь, в микрокосме зла.

* * *

Когда оно возвращается, Катерины больше нет. Зато есть все, кто какое-то время служил Кате миром, его солнцем, луной, водами и твердью. Видя своих спутников такими, как они есть, Катерина не в силах совладать ни с собой, ни с ними, хлещущими ветром и солью по губам, по глазам — светом и тут же — слепотой. Она просто ждет, ждет их первых и таких важных слов. Судьбоносных.

— Ты должен мне двадцатку! — бросает Денница Уриилу еще до того, как тот нальется плотью, перестанет струиться в дрожащем воздухе, будто отражение ангела в текучей воде.

— Двадцатку чего? — ухмыляется Цапфуэль.

— Двадцатку чего-нибудь, — отмахивается Люцифер. — Говорил я тебе: люди упрямей, чем кажутся. Слабаки вы, ребята.

— МЫ слабаки, — уточняет ангел луны. — Мы.

— Как там рыцарь? — интересуется владыка преисподней.

— Ворчит, — разводит руками Уриил. — Как и они все. Напридумывали себе насчет рая черт-те чего, настоящий им нехорош.

— Привыкнет, — деловито кивает Денница. — Блаженство им подавай. Вечное. С их-то сворами адских псов.

Оба осторожно косятся на Апрель. Обличье экстравагантной молодухи сброшено. Рядом с ангелом и сатаной сидит древняя Ата, свергнутая отцом своим Зевсом с Олимпа, дабы нести разруху в умы и души людей. Сидит и курит вонючую сигару, выпускает клубы дыма, округлив полные губы.

— Матушка Ата, — смиренно интересуется Уриил, — может, избавишь парня от гончих своих?

— Не могу, — качает головой богиня безумия. — Ты же знаешь, малыш, они не мои. Они — его. Сам, сам, всё сам. Не волнуйся, он справится. Пусть и не сразу.

Ангел вздыхает. Катерина представляет себе, как Анджей, выстроив посреди райских кущ собственной крохотный ад, запирается в нем с терзающими его чудовищами и глядит в их углями горящие глаза, глядит неотрывно, изживая застарелые страхи. Стоило жертвовать собой в битве с Уичааной, чтобы и дальше кочевать по всем девяти преисподним Миктлана. Ад затапливает эдемские просторы, потому что ты принес его с собой.

— А Катя как? — тихо спрашивает Уриил у Люцифера.

— Сам видишь, какую свиту набрала. Живьем сожрать готовы Саграду мою.

— Ну предположим, она такая же твоя, как и моя, — посмеивается ангел луны. — Наша она, наша.

— Зато меня она любит.

— Ты красивее.

— Да-а-а, я обольстительный.

— Особенно анфас. О! Так и стой. Вечно. Тебе бы еще плащик на плечо…

— Как у принца в «Золушке»: «Нет, папа. Я обиделся»?

— Папа, вестимо, расстроится.

И ангел с дьяволом смеются — чуть слышно, точно двое воришек, провернувших удачное дельце.

— Вы что творите, хулиганье? — шипит Наама, проскальзывая между ними черной плоской тенью. — По второму кругу искушения пошли? Сколько можно?

— Столько, сколько нужно, — сухо отвечает Уриил.

— Неужто милосердие проснулось, мать обмана? — поднимает бровь Мореход. — Прогулялась с мальчишкой по заповеднику богов и нате?

— Досталось ему? — сочувственно вопрошает ангел луны.

Наама удрученно вздыхает:

— А с виду такой хороший ребенок был…

— Теперь он не ребенок, а дракон света, — наставительно замечает Люцифер.

— Дракон, дракон, — кривится Наама. — Два крыла, шесть ног, зубы, хвост, чешуя.

Ата хмыкает — насмешливо, порочно… сыто. Сквозь ежесекундно меняющееся лицо богини проступают девичьи черты Апрель.

— Не вздумай! — строго предупреждает мать обмана. — Твои сети он уже прошел. Оставь парнишку его судьбе!

— Хорошо, бабуля, — послушно кивает богиня безумия. — А можно, я ему человеком явлюсь?

— Зачем? — шипит Наама.

— Так… — пожимает плечами Ата. — Для секса.

— Для этого — можно, — великодушно разрешает демон.

— Никак ты их с Катей любовью полюбила? — гладит Нааму по взъерошенной шерсти Уриил. Мать обмана по-кошачьи дергает спиной и выскальзывает из-под ангельской длани.

— Подведем итоги, — сухо объявляет Сабнак, прерывая пустую болтовню ангелов и демонов. — Мытарства души завершены. Искушения использованы — все семь. Каждый из вас… из нас показал себя Саграде, каждый предложил свою цену. Кто победил? — И первым смотрит на Люцифера.

Остальные понимающе улыбаются.

— Нет-нет-нет! — отмахивается владыка преисподней. — Похоть тоже не прокатила. Этой женщине нужна любовь. Мужское плечо, близость, надежность, забота и все такое. Власть, любострастие, наслаждение ее пугают, вы же видели. От их переменчивости Катерина сбегает в вечность, но и вечность ей тяжела. И снова бегство, снова ложь, снова людские бредни про поиск себя… Зеркала ей в помощь, Мурмур ей в поводыри.

— Трус ты, папуля, — замечает Ребекка, выходя на свет из тени, скрадывающей очертания зала. — Не надоело от баб бегать? Мы не такие страшные, как тебе кажется. И никто не вернет тебе Лилит, не надейся. Пора двигаться дальше. Соблазнять и соблазняться. А то что ты за дьявол такой, неискусимый?

— Ты поучи предвечного отца миры создавать, — парирует Денница.

— Я поучу, — вздергивает подбородок Мурмур. — Когда встречу.

Почтенное собранье непочтенно ржет. Чувствуется, это старая, но все еще смешная шутка. Ребекка терпеливо пережидает общее веселье — и достает козырь из рукава:

— И чтобы порадовать присутствующих, я пригласила нашу Саграду СЮДА. Послушать умные речи и узнать о себе много нового. Эй, Кэти, ты здесь?

Катерина замирает, боясь вздохнуть, хоть ей и нечем вздыхать. Она ждет изумления, возмущения, чего угодно, только не безразличия. Но ангелам и демонам, похоже, дела нет до смертных свидетелей, угодивших на адскую кухню. А ведь это она, с липкими испарениями котлов, красными бликами очагов и безостановочным кружением бестелесных теней.

— Здесь так здесь, — коротко кивает Ата. — Значит, настало время отстегнуть поводок. Перестань завидовать, Катя. Перестань. Завидовать.

Богиня безумия поднимается в полный рост, беззвездной ночью встает над миром. И Катерина больше не видит ничего, кроме ночи и… себя. Это уже не зеркальный коридор нефилимов, а зеркальный круг, в котором личины не прячутся друг за другом, словно танцоры, изображающие многорукого бога. Они обступают Катю, показывая себя, предлагаясь бесстыдно и жадно. Вместе с Катериной их семь — столько же, сколько смертных грехов.

Шлюха с Нью-Провиденса, воплощающая уныние.

Ламашту, бездонное обжорство.

Пута дель Дьябло, адская гордыня.

Саграда, неукротимая похоть.

Антихрист, негасимый гнев.

Хозяйка нави, скупость, присущая стражам царства мертвых — впуская всех, они не выпускают никого.

Кате осталось лишь самое человеческое, самое простительное и самое жалкое. Зависть. И Катерина соглашается с тем, что она завистница.

Мы твои, а ты наша, произносят шесть Катиных отражений в зеркалах. Ты согрешила, поддавшись каждому из искушений, впустив их в сердце свое. Которую из нас ты хочешь больше?

Всё это явственно напоминает рынок рабов. Ах, да, на рынок рабов ты и угодила, Катя. Такова суть нганга. Вот только кто кого покупает: ты их или они — тебя?

* * *

Саграда приходит в себя после мытарств, будто после болезни. Обессиленная, опустошенная, невесомая. Потерявшая еще один якорь. Не привязанная еще к одной мечте детства.

Выдуманный мир, когда-то сплетенный Катериной из защитных фантазий, ее собственный ловец снов, казалось, постарел и рассохся, точно ива, пущенная на обод оджибвейского амулета. И точно старая ива, он лопался, разрывая паутину, отягощенную давнишними, выдохшимися снами. Как будто стремился сам себя разрушить и освободить надоевшую пленницу. Разочарования, вместо того, чтобы лечь на плечи бременем, выпростались крыльями и — больнобольноболь… — словно сосуды, рвутся стропы, удерживающие в путах сердце-аэростат.

С болью, даже если это хорошая боль, спорить не приходится. Госпожа боль бросает на колени и отчаянных гордецов. Вот и Катя очнулась в позе глубокого смирения — коленопреклоненная, с низко опущенной головой и взглядом, упертым в пол. Что-то мягкое гладило щеку, будто перышком. Перед глазами время от времени мелькала то ли змейка, то ли темная молния, но сознание отказывалось давать объяснения, что это такое. Сознание предпочитало ходить по кругу, придумывая все новые и новые «а если бы».

Никаких «если бы», прекратила пустые метания Катерина. Довольно ходить за каждым, кто позвал. Отстегни поводок, Катя.

Я не Макошь и никогда ею не буду. Я не антихрист, хоть и считаюсь им официально. Я не шлюха, а тем более не Священная Шлюха, хоть и родила сатане ребенка, чтобы ею стать. Я ни два, ни полтора, ни рыба, ни мясо, паршивая комси-комса, правильно меня Велиар называл, еще когда был моим внутренним голосом.

Мельтешение темной змейки перед глазами все отчетливей — и Катерина наконец понимает, что это. Хвост Наамы.

Черная кошка, неподвижная, словно статуя, сидит между Катиными руками и смотрит Кате прямо в лицо, только хвост ходит туда-сюда, точно метроном. Катерине кажется, что поза, которую тело выбрало само — на коленях, голова опущена, кулаки вжаты в камень пола адской кухни — не просто стояние на коленях. Это больше походит на предстояние. Перед кем-то сильным и ужасным, но единственным, кто может исполнить просьбу предстоятеля.

Так и есть. За спиной Наамы в жирном тумане адской кухни маячат ступени трона Исполнителя желаний. А на троне — Абойо. Или Мама Лу — кто их, хозяек Тартара, разберет? Изменчивый лик квартеронки, то темнеющий, то светлеющий, поминутно меняющий цвет радужки, вновь темен и золотоглаз. Абойо с Наамой похожи, мать демонов-шеддим и мать человеческого безумия, даром, что одна кошка, а другая — женщина. Или все-таки?..

Катерина неожиданно понимает, что смотрит на кошку с ожиданием и страхом, предчувствуя недоброе. Предчувствие исходит от зверя волнами, невидимыми и опасными, словно солнечный ветер. Катя растерянно садится на пятки, не сводя с демона глаз. А Наама рваным, неуклюжим движением поднимается на задние лапы, шатко выпрямляется, тянется вверх, растет, как вечерняя тень, расправляя во все стороны длиннющие лапы — нет, уже руки и ноги, пятипалые, хрупкие, человеческие. Будто ветви дерева, пластаются следом за руками кожистые, угловато очерченные крылья, закрывая собою трон, распахиваются шипастым боевым веером, даже на вид устрашающие, крылья доисторической твари, что летала в небесах, не видавших ни одной птицы и не знавших иного звука, кроме голодного воя рептилий.

Наама любуется Катей, словно драгоценной безделушкой, протягивает к Катиной щеке ладонь — страшную, когтистую, с пальцами длиннее людских на фалангу, но мягкую, такую же мягкую, как кошачья шерсть, в которую Катерина столько раз зарывалась лицом, избывая боль и страх. Вот и сейчас она не отдергивается, а лишь закрывает глаза, перебарывая себя.

— Деточка… — шепчет мать демонов, — …не бойся меня, деточка…

Катя не узнает звук, который у нее вырывается. Жалкий, загнанный, точно полузадушенная кошкой крыса. Страшно, страшно стоять в изножье Исполнителя желаний. Страшно снова просить, зная, КАК он извращает, исполняя, просьбы твои.

— Мы придумаем, как его уломать, — подмигивает Наама.

Катерина не может вспомнить, где уже видела это лицо: широкий короткий нос, пухлые губы херувима, раскосые, будто оттянутые к вискам глаза. Кошачья морда, превращенная в женский лик несколькими небрежными штрихами, текучая морда оборотня. Ни человек, ни зверь — древняя тварь из тех, что создатель вычеркнул из списка всего сущего.

— Угадала! — звучит голос, который, наверное, будет сниться Кате до самой ее смерти — голос Денницы, князя ада, отца лжи и отца Катиного ребенка, последыша-нефилима. — Это все, что осталось от нее, от моей Лилит. Кошка. Животное. Низшая форма. Слыхала, что дьявол горд и ни о чем бога не просит? Ложь! Я не просил — я орал в пустые небеса, я валялся крестом перед алтарями, хэй, горланил я, спиритус санктум, хочешь сжечь меня в аду за все мои ошибки? Бери, я весь твой! Только верни, молил я, верни мне Лилит. Вот тогда я и продал душу — сам не знаю, кому, не знаю, как. И продал бы еще одну — за встречу с Лилит. Но первую любовь сатаны уже рассеяли, распылили по миру, расточили в женских телах на многие века вперед. Предвечный отче, который везде и нигде, всегда и никогда, не церемонится со временем. А я, лишенный власти над будущим, смиренно проживаю отведенную мне вечность, собираю свою женщину по вашим бренным телам, складываю по крупице. Для того вы мне и нужны, смертные: искать в вас частицы Лилит. Вы лишь урны для пыли, в которую обратилась она, моя первая и единственная.

Что ж, это можно считать расставанием: и писем больше не пиши, и не звони, и не дыши. Можно склубиться в узел рук-ног-слез-горя прямо здесь, на пепелище своего отчаянья. Можно вцепиться, словно в соломинку, в мельчайшие признаки лжи: убеждающий, напористый, проникающий под кожу голос — значит, точно врет, не собеседнику, так себе. А можно устроить сцену ревности — Деннице или Нааме, или им обоим, выть и яриться, обещать кары небесные и ледниковый период в аду, рыдать без слез и укорять без смысла.

Саграда дергает сухим горлом, глотая то ли скорбный вскрик, то ли неловкий кашель. Слезы наполняют глаза и, сколько ни пялься вверх, не затекают обратно, ручейками змеятся по вискам, заливаются в уши — словом, делают жалкое Катино положение еще более жалким. Наама по-прежнему держит ее лицо в своих ладонях, но Кате уже все равно.

— Нахема, — мягко произносит все тот же голос и демон опускает крылья. На троне, конечно, нет никакой поварихи-мамбо, на нем, оперев локоть о колено, сидит Люцифер и смотрит на свою Саграду (бывшую Саграду?) с сочувствием.

От его сочувствия становится окончательно погано. Катя даже забывает, о чем хотела просить. Что-то там было такое… насчет правды, насчет свободы… Да какая теперь разница? Свои истинные желания Катерина могла исполнить только сама. Ни дьяволы ада, ни ангелы рая не сумели сделать из раба — свободного. Анджей так и умер рабом, счастливым, верящим в собственную правоту рабом. Рабство пьянило, как перестоявшее и оттого еще более крепкое вино. Рабство предлагало себя, как умелый, а главное, последний любовник. Рабство обещало такую сладостную ложь, после которой никакая правда уже не нужна.

И не было ни силы, ни достоинства отказаться.

* * *

— Ну что, mon papa, — лениво потягивается Абигаэль, — назавтра опять сюда?

Охохо, Эби, Эби.

Велиар небрежно пролистывает пачку банкнот, выигранных в казино, где Сесилов принимают за брата и сестру. Кто поверит, что синие глаза, хладнокровие и высокомерие достались мисс Абигаэль от мистера Уильяма, а не им обоим от общих родителей? Со временем его дочь начнут принимать за старшую сестру, а там, глядишь, и за его мать, за его бабку… И время это настанет скоро, очень скоро. Мгновение назад он потерял Кэт, а через мгновение потеряет Эби. Если не убить ее раньше, убить хитро, жестоко, по частям, уничтожая в девочке человека и предоставляя все больше места нефилиму, полуангелу, чуждому и земле, и небу. Когда смерть приходит за ангельским отродьем, ей бывает нечего забирать. Прости, говорит ей получеловек, у меня больше нет души.

И пускай в мире нет никаких счастливых уголков, где время остановилось. Никаких убежищ от глаз людских и божьих. Никакой отсрочки для той, кто является в свой срок и, посвистывая, делает взмах наточенной косой. Есть лишь поток, который тащит Агриэля и Абигаэль — их обоих в какое-то новое, неведомое место, разрывая сплетенные пальцы, растаскивая усталые тела, расплескивая оставшееся им время.

— Твое здоровье! — Эби поднимает низкий стакан, в край наполненный крепчайшей кайрипиньей[51] и улыбается отцу, довольная, почти счастливая.

Сегодня она выиграла.

Не сыграв честно ни единой партии.

Весь прошлый год Велиар учил дочь тонкому искусству лгать телом: чтобы ни единая жилка не шелохнулась без ведома сознания, выдав волнение или смущение. Но коли понадобится изобразить страсть, чтобы тело сумело убедить самую недоверчивую, самую взыскательную публику. И не только на глаз, а и на слух, на вкус, на ощупь. Абигаэль может применить полученные знания где угодно — от законного брака до лжесвидетельства на суде. Однако Эби выбирает азартные игры.

И вот отец с дочерью колесят по континенту, потроша все новые и новые жертвы. Абигаэль больше не волнует, что станется с проигравшими. За отцом и дочерью тянется кровавый след убийств и самоубийств, но кто заподозрит респектабельных мистера и мисс Сесил в том, что они — пара авантюристов? А даже если заподозрит — бегство развлечет обоих. И помешает осесть на одном месте, найти Билли — жену, Эби — мужа, жить в обустроенных домах, наносить друг другу визиты, каждую неделю играть в бридж, никакого покера, боже упаси, вы знаете, ЧТО происходит в тех игорных домах, в комнатах на втором этаже?

Велиар знает. Он был в такой комнате. Был и видел, как его дочь стоит у окна, раскрыв пальцами новомодное английское устройство — жалюзи, и смотрит на улицу, освещенную пламенем фонарей, а золотой дрожащий отсвет играет на ее лице. Эби ждала. Так же, как он и сам ждал когда-то. Агриэль помнит: после игры чертовски хочется… просто хочется. Быстро, грубо, равнодушно. Оставляя красные следы на чьей-то коже, чтоб завтра проступили синяками. Подцепляя ногтем и оттягивая до боли угол чьего-то рта. Впиваясь зубами в чей-то мокрый от пота загривок. Накручивая на руку чьи-то волосы, дергая их рывком, чтобы ощутить беззащитность, покорность того, кто под тобой.

И лучше этому кому-то быть профессионалом. Шлюхи умеют не больше, чем развращенные светские львы, но им и платят не за умение. Им платят за пережитую боль, за раны, за страх. Им платят за молчание.

О вкусах демона разврата и его дочки молчали за большие деньги, молчали, серея лицом, от одного края Вест-Индии до другого. И все равно им пришлось уехать.

Сегодня, выиграв, Абигаэль захотела праздника — для себя одной. И вот она стоит у окна, ждет, когда привезут живую игрушку, и ее тонкие пальцы едва заметно дрожат от нетерпения.

Белиал вышел, бесшумно притворив за собою дверь.

Она выиграла, он проиграл вчистую.

Загрузка...