Подводя итоги…

Они не могли понять, что Шмидт умирает. Это нелепое младенческое недомыслие доводило Ирину Владимировну до отчаяния. Муж сдавал на глазах, а все — и друзья, и знакомые, и совсем незнакомые люди — обращались к нему по-прежнему со своими делами и заботами, будто ничего не случилось.

Как всегда, почтальонша по утрам приносила им толстые пачки писем. И, как всегда, многие из них были просьбами о помощи. Ирина Владимировна давно уже взяла на себя обязанности секретаря мужа. Когда состояние здоровья Шмидта резко ухудшалось, ей приходилось писать, что Отто Юльевич тяжело болен, поэтому ни сейчас, ни в ближайшие месяцы он, к сожалению, ответить не сможет.

Кажется, яснее не скажешь. Но многие ей не верили, писали вновь, настаивая и даже требуя, чтобы им ответил сам Шмидт. У них в голове не укладывалось, что герой легенд, совершавший столько раз невозможное, удивлявший своими подвигами мир, может быть больным и бессильным.

Удивительно, но и друзья и знакомые, видевшие, как изменился Шмидт за последние годы, не могли поверить в его близкую смерть. Ведь сколько раз — и после челюскинской льдины и в сорок пятом — медики твердили: угрожающее положение, возможен летальный исход. Но он поднимался вопреки всем недобрым прогнозам и жил широко, размашисто, по-шмидтовски. Да и сейчас разве он похож на умирающего? Конечно, приходится лежать. Но ведь не киснет, не опускается — спорит, шутит, смеется. Значит, опять встанет.

А ему становилось все хуже. Весной сорок шестого, когда врачи разрешили вернуться из Крыма в Москву, было лишь временное отступление болезни. Процесс остался — и в легких, и в горле. Врачи выпустили его в мир с великим множеством ограничений. От него требовали: беречься, беречься и беречься. А он за полгода в санатории истосковался по нормальной жизни. Недаром незадолго до отъезда из Крыма он писал одному из первых своих сотрудников по отделу эволюции Земли — Левину: «Дорогой Борис Юльевич! Спасибо за книжные и журнальные новинки, которые Вы мне так любезно послали. Это было замечательной пищей для удалившегося — невольно— в духовную пустыню».

И вот он снова в Москве, где астрономы и геофизики спорят о его теории. Как же возможно беречься? Это тем более нелепо, что Шмидт знает: к его возвращению готовились и единомышленники и оппоненты. На начало июня в Государственном астрономическом институте назначен доклад. Уже вывешены объявления, разосланы повестки. И тут врачи восстают: Шмидту еще нельзя помногу говорить. Он не может с ходу одолеть их напор и сдается: ладно, пусть снимают доклад. Но письма противников, их статьи в печати, на которые он уже знает, что возразить, побуждают к немедленному действию. Нет, он не имеет права отказаться от доклада, он должен защитить свое детище. Молчание будет походить на предательство. И Шмидт торопливо — чтоб не опоздать, чтобы в Астрономический институт не сообщили о его отказе — пишет карандашом записку Козловской: «Дорогая Софья Владиславовна! Обдумав положение, я пришел к выводу, что доклад в ГАИШ должен состояться при любых условиях. Беречь горло буду до и после. Прошу Вас поэтому ничего не говорить об отмене…»

И он делает доклад, выступает в прениях, парирует возражения оппонентов. Его речь, как всегда, блистательна, в ней все прежнее: неожиданные идеи, четкие аргументы, изящная колкость острот, взрывной темперамент. И никто из сотен людей, сидящих в зале, не может поверить, что этот человек только несколько часов назад встал с постели, что после окончания диспута он — ценой невероятных усилий — доберется до дому и свалится опять в постель. Потом несколько дней будет приходить в себя и говорить шепотом, а то и вовсе молчать и только писать коротенькие записки на вырванных из блокнота листках.

Иногда на недели мир суживается для него до размеров квартиры, комнаты, кровати. Но и это чаще всего не потерянные дни. Он продолжает работать над своей космогонией.

А когда болезнь отступает, когда хватает сил на то, чтобы встать, надеть костюм, завязать галстук и старательно бодрым шагом (чтобы жена не остановила) дойти до лифта, Шмидт садится в машину и едет в институт. Ведь он — директор, и отнюдь не формальный директор, ни один важный вопрос жизни Института теоретической геофизики не решается без его участия.

Причем в этом качестве он отнюдь не всегда — сплошная гуманность и доброта. Когда нужно, Шмидт умеет показать силу своего гнева, умеет «культурно выпороть», как некогда заметил пилот самолета-разведчика Павел Головин.

И след такой «порки» — весьма своеобразный — остался в письме одного сейсмолога: «Многоуважаемый и дорогой Отто Юльевич! Мы, сотрудники сейсмологической лаборатории (беру на себя смелость писать от имени всех) очень рады, что уход лаборатории из института не состоялся и мы остались с Вами. Это выход, о котором мы мечтали. Я никогда не забуду того совещания в сейсмолаборатории, когда Вы меня чуть не избили за моделирование. Во всяком случае, я именно так себя чувствовал. Да и сейчас это, пожалуй, еще не прошло. Выздоравливайте! Вас очень не хватает».

Болезнь не изменила его нрава. Поэтому и у научного сотрудника та же реакция на критику, что у лихого пилота, — «выпороли», «избили». Но главное, что при этом сейсмолог рад остаться под началом Шмидта, не хватает ему директора. Да, это надо уметь так «избивать» и «пороть», чтоб не отталкивать от себя людей, а только еще больше привязывать их к делу. Тут ведь каждая нота голоса имеет значение. Раздражения, грубости даже на болезнь никто не спишет.

То в институте, то у него дома, то на даче регулярно идут семинары по космогонии, по два, по три, а когда хватает сил, и по четыре раза в месяц. Метод прежний — мозговой штурм. Один из сотрудников отдела эволюции Земли или кто-нибудь из приглашенных ученых делает доклад, а потом все — ватагой — набрасываются на его построения, стараясь смять, сломать, уничтожить конструкцию. Работа идет, как на специальном автодроме, где, испытывая на прочность только что сконструированный новенький автомобиль, его бьют о стены, гонят на немыслимо крутой уклон, заставляют падать и переворачиваться колесами вверх. Безжалостная работа! Она требует изощренности ума, напряжения всех способностей и знаний. Торопливые одобрительные слова здесь считаются дурным тоном. Идет турнир — кто выищет зазор в логических выкладках? Где слабина, где просчет, где ненадежен фундамент?

И под этим дружным напором теория обретает все более стройный вид. Уже кое-что вполне определенно можно сказать о захвате двумя космическими телами третьего. Вероятность его мала, но не исключена вовсе. Генрих Францевич Хильми вслед за Шмидтом строго математическим путем показал необоснованность теоремы Шази. Это переворот в фундаментальной проблеме. Под одну из важнейших идей Шмидта подведено основание из строгих и бескомпромиссных формул.

Однако становится все более ясно, что захват — пока все же гипотеза и ему еще долгое время пребывать в этом качестве. Главное другое — проследить возможные пути построения планет из газопылевого облака. И работа в этом направлении все расширяется.

Статьи, лекции, доклады, с которыми выступает Шмидт, увеличивают ряды сторонников его теории. Некоторые из них переходят на работу в отдел эволюции Земли. Число его сотрудников растет. А с ростом отдела появляется возможность и более широким фронтом атаковать проблему.

А тут и болезнь как будто отступает. Летом сорок шестого и вовсе возникает надежда, что ему удастся справиться с туберкулезом. Ведь пришло время, когда все науки движутся вперед семимильными шагами. Шмидт работает над космогонией, а во всем мире медики бьются над проблемами самых трудных и опасных болезней.

4 августа 1946 года Шмидту передают короткую записку Президента Академии наук СССР Сергея Ивановича Вавилова: «Глубокоуважаемый Отто Юльевич! К Вам приедет Л. С. Штерн переговорить о возможности лечения Вас стрептомицином, который (к сожалению, в небольшом количестве) привез в Москву его изобретатель профессор Ваксман из Принстона и передал в мое распоряжение… Надеюсь, что стрептомицин Вам несколько поможет».

Шмидт тоже надеется. Всю жизнь именно вера в науку, в разум питала его оптимистический взгляд на мир. Он убежден, что медицина в конце концов справится и с человеческой немощью — противоестественной по самой своей сути. Весь вопрос во времени. Так, может, ему повезло? Может, надежное средство появилось именно тогда, когда ему оно больше всего нужно?

Новое лечение начали применять с осени, Шмидт заметно пошел на поправку. Не иключено — ему и вовсе бы удалось одолеть тогда туберкулез, если бы он получил полный курс уколов. Но к началу лечения у Шмидта части лекарства уже не было. О том, что ему отдали стрептомицин, узнали многие, и его стали настойчиво просить поделиться ценнейшим лекарством. Сперва молодая женщина сказала, что всего одна ампула сможет спасти ее дочь. И Шмидт, выйдя в другую комнату, попросил жену:

— Дай ей, пожалуйста. Ведь ребенок.

Потом приходили другие просители. Он снова виновато прятал глаза и говорил:

— Дай, пожалуйста, ничего, мне хватит.

И, казалось, действительно хватило. Он теперь по целым неделям чувствовал себя сносно и потому с рвением стосковавшегося по работе человека набросился на космогонию, на институтские и всякие другие дела.

За будущее тоже не было оснований тревожиться. Он знал, что Академия наук обратилась к правительству с просьбой закупить в США партию стрептомицина, получила согласие. И уже начались переговоры с американцами об этой покупке. Поэтому Шмидт не сомневался, что через несколько месяцев, когда ему понадобится провести второй курс, лекарство у него будет.

К концу зимы 1947 года он чувствует себя настолько здоровым, что решается предпринять поездку в Ленинград, о которой давно мечтал. Ленинградские астрономы не раз приглашали его прочитать цикл лекций о теории происхождения Земли — она и в Пулковской обсерватории, и в Институте теоретической астрономии, и в университете вызвала много споров. Поездка в Ленинград — это новые критические замечания, новые попытки расшатать конструкцию. И в то же время — поиск новых сторонников.

Ленинградцы, узнав о согласии Шмидта приехать, решили использовать его «на всю мощность». Пулковская обсерватория и Институт теоретической астрономии устроили не просто цикл лекций, а большую научную конференцию.

Конференция шла пять дней — с 10 по 15 марта. Шмидт сделал три доклада, в которых излагал не только уже опубликованные статьи, но и рассказывал о последних, недавно законченных работах его отдела. Доклады имели большой успех.

Шмидт возвращается в Москву ободренным. Давно у него не было такого радостного настроения. Собственно, после пяти лет разработки теории впервые она получила признание у большой группы специалистов.

Словом, у него были все основания праздновать первую победу. Недаром позднее он писал Козловской: «До сих пор я вспоминаю часто ленинградские дни, как один из самых ярких эпизодов моей не бедной событиями жизни».

А потом наступило трудное время. Весной туберкулез снова дал о себе знать. Когда возобновили уколы стрептомицина, желанного эффекта добиться не удалось.

Еще через год у него уже не было сил часто выбираться в институт, влезать, как прежде, во все дела. Он вынужден был отказаться от директорского поста. Но этот поступок Шмидта некоторые его коллеги истолковали по-своему. Они сочли, что болезнь — только предлог, а истинная причина его ухода в том, что надоела административная деятельность и хочется наконец-то целиком и полностью заняться своей теорией.

Некоторые основания для таких суждений действительно были. Поворот его интересов от административной работы к науке обозначился давно. И это отразилось в одном небольшом стихотворении Шмидта. Вообще он стихов не писал, вернее писал редко и больше ради шутки. А тут вдруг — в 1925 году — взял и изложил нахлынувшие на него мысли в нескольких строфах. Видно, желание познавать так захватило его, что проза казалась слишком обыденной.


«Без жалости я обменял коня,

Взял новое оружие и латы.

Блистает путь, чудесностью маня,

И прошлого уже не жаль утраты.

Семь лет уж держит в упряжи меня

Та сила, что смела дворцы и хаты

И, песней новой над землей звеня,

Возводит новые взамен палаты.

Семь лет я кирпичи кладу той стройки строгой,

Но манит чаще мысль меня одна,

Что ту же цель я выполню иной дорогой:

С природы тайн срывая пелену,

Я той же цели послужу подмогой!»


Двадцать пятый год — это время, когда он создает первые наброски по космогонии. Но это и время величайших преобразований в стране, когда на счету каждый образованный, опытный работник, преданный новой власти. Шмидт это, конечно, понимал, а потому и продолжал «класть кирпичи той стройки строгой». Но выплеснувшаяся в стихи мечта жила в нем.

И вот на склоне лет, он, отдавший более четверти века своей жизни той работе, которая в это время больше всего была нужна его Родине, получил наконец возможность осуществить старую мечту.

Он многое переосмыслил за годы болезни и теперь не воспринимал уже так остро, как прежде, свой уход с высокого административного поприща. «…Мне особенно вспоминаются встречи с Отто Юльевичем в последнее десятилетие его жизни, когда, мужественно борясь с тяжелой болезнью, он стоял в стороне от крупной государственной работы, но зато имел счастье сделать большой вклад в науку, — писал академик А. Н. Колмогоров. — К «понижению» своего официального положения Отто Юльевич относился юмористически. Как-то вместе с ним… мы поехали по делам Геофизического института в Президиум Академии наук, просидели несколько часов на диванчике в неясности, состоится ли интересовавшая нас беседа. Уезжая домой, он сказал: «Может, и я не всегда замечал посетителей, проводивших часы в таком положении»».

Это Шмидт сказал, пожалуй, зря. Ни друзья, ни недруги не упрекали и не упрекают его в подобных грехах. Но и за брошенной между делом фразой можно почувствовать, что перспектива снова получить в руки «высокую власть», а значит, и обязанность размышлять о том, не ждет ли тебя на диванчике забытый проситель, вряд ли казалась ему заманчивой…

Еще в сорок шестом году Шмидту предложили написать монографию по космогонии. Тогда он не считал себя готовым к такой работе — слишком много еще было разделов, строившихся на догадках, не подкрепленных строгой логикой выкладок и формул. Поэтому от лестного предложения отказался.

В конце сорок восьмого года Шмидт прочитал сотрудникам Геофизического института четыре лекции, в которых подробно и систематически изложил свою теорию. Прочитал — и сам удивился, какую стройность обрели в его конструкции многие этапы формирования Земли и планет.

Несколько дней, которые понадобились, чтобы прийти в себя после многочасовых выступлений, он сумел также обратить на пользу дела. Сидел в своем домашнем кабинете и приводил в порядок конспекты лекций, подыскивая более точные формулировки, проясняя стыковочные места. А когда кончил эту работу, когда еще раз перечитал, что получилось, вдруг рассмеялся. Заглянувшей в кабинет жене Шмидт сказал:

— Помнишь в Библии? «Вначале сотворил Бог небо и землю… И сказал Бог, да будут светила на тверди небесной, для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов. И да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю… И поставил их Бог на тверди небесной… И увидел Бог, что это хорошо». Я тоже сотворил свою Землю и планеты. Правда, не всю Вселенную — только Солнечную систему. Но, честное слово, мне кажется, что это хорошо.

Седобородый, бледный, с горящими глазами, он, и правда, похож был в этот момент на творца мира.

В тот вечер он твердо решил: настало время опубликовать систематическое изложение своих взглядов — и предложил издательству Академии наук напечатать его лекции.

Через год небольшая, всего в 70 страниц, брошюра вышла в свет, она так и называлась: «Четыре лекции о теории происхождения Земли». С ее выходом дискуссии по поводу теории Шмидта вспыхнули с новой силой. Статьи в печати и обсуждение «Лекций» во многих научных учреждениях явно показывали, что небольшой книжке удался «захват» новых сторонников идеи.

Но яснее обозначились и противники. Среди них были серьезные, крупные специалисты, подходившие к проблеме с иных позиций. Теорию Шмидта, например, не признавал известный советский ученый, академик Виктор Амазаспович Амбарцумян. Главное его возражение в том, что космогонию Солнечной системы можно создать лишь после того, как будет создана звездная космогония. Только с ее помощью, по мнению Амбарцумяна, могут быть вскрыты наиболее фундаментальные законы образования небесных тел, которые и должны лечь в основу представлений о рождении и формировании планет.

В принципе Шмидт этого не отрицал. И потому опубликовал несколько работ по звездной космогонии. Но Амбарцумян именно эти труды Шмидта критиковал наиболее резко, считая, что в данном случае конструкции ума противоречат многочисленным наблюдениям над реальной жизнью Вселенной. Нельзя, правда, сказать, что известный астроном не оставлял камня на камне от метеоритной теории. Он неоднократно подчеркивал, что многие конкретные положения новой космогонии представляют, по его мнению, выдающиеся открытия. И потому с большим уважением относился к ее творцу. Позднее он писал: «Я вспоминаю свои встречи с Отто Юльевичем, научные беседы и споры. Во всех этих случаях, независимо от согласия или разногласия друг с другом, у меня осталось впечатление о его настойчивом и пытливом уме, о неизменном стремлении понять собеседника».

Словом, возражения Амбарцумяна всегда строились по строжайшим законам научной полемики, в которой обе стороны проявляют одинаково горячую заинтересованность в одном — выяснить истину.

Но далеко не все, кто бурно выражал свое несогласие с новой космогонией, были вдохновлены благородным стремлением к познанию законов природы. Некоторых оппонентов беспокоило совсем другое: теория Шмидта наносила удар по их собственным конструкциям.

Короче говоря, на иных заседаниях, где теория Шмидта должна была вроде бы разбираться по существу, стали раздаваться громкие обвинения в адрес ее создателя. Как-то случилось: один и тот же оратор обвинил Шмидта в том, что он 1) механицист, 2) позитивист, 3) агностик. Оратору и в голову не пришло, что столь несхожие грехи никак не могут соединиться в одном, даже самом великом грешнике, ибо все три философские системы, к которым Шмидт был причислен, отрицают друг друга и находятся в непримиримой борьбе.

Шли месяцы, а заявления о приверженности Шмидта к разным направлениям буржуазной философии перекатывались с одного обсуждения на другое, опасно застревая в ушах.

В начале 1951 года Шмидта вызвали в Президиум Академии и сказали, что на апрель намечено большое совещание по вопросам космогонии. Шмидта предстоящее совещание обрадовало — ведь со всей страны съедутся специалисты. Значит, снова проверка, критика, поиск новых сторонников.

Решение совещания, принятое после четырехдневного обсуждения доклада Шмидта, четко определяло, в чем достижения новой теории и что в ней недоработано. Оно положило конец наскокам не в меру горячих оппонентов.

«Появление космогонической теории О. Ю. Шмидта, — говорилось в решении, — привлекло к вопросам космогонии внимание ряда советских ученых разных специальностей, оно способствовало широкому развитию космогонических работ в нашей стране и нанесло серьезный удар по агностицизму в этой области… Такая полнота объяснений с единой точки зрения основных черт строения Солнечной системы получена в космогонии впервые. Заслугой О. К). Шмидта является также активное сближение космогонии планетной системы с науками о Земле».

Словом, несмотря на «весеннее самочувствие», настроение у Шмидта было отличным. После девяти лет работы пришло наконец официальное признание.

В том, что и официальное отношение к нему снова изменилось к лучшему, Шмидт убедился летом, когда у него осторожно и очень тактично попытались выяснить, как он хотел бы, чтобы был отмечен его юбилей. 30 сентября 1951 года ему исполнялось шестьдесят лет. От каких-либо «торжественных мероприятий» Шмидт отказался сразу и наотрез. Но ему намекнули, что такая категоричность ставит Академию в неловкое положение: и в нашей стране, и тем более за рубежом, могут подумать, будто его заслуги не оценены по достоинству, и советовали еще подумать. Сотрудник Президиума, проводивший эту тонкую и осторожную беседу, проявил недюжинную эрудицию — напомнил Шмидту, что его учитель, академик Граве, не пренебрегал юбилейными торжествами. Вежливый сотрудник так и не понял, почему в ответ на эту реплику Шмидт по-мальчишески расхохотался, а потом еще раз повторил свой отказ.

К Дмитрию Александровичу Граве, который в предреволюционные годы был ординарным профессором Киевского университета имени святого Владимира, Шмидт всегда относился с большим уважением и легко прощал ему традиционные профессорские чудачества. В семинаре Граве молодой Шмидт постиг основы высшей алгебры, под его руководством создал в 1916 году «Абстрактную теорию групп», во вступлении к которой вставил совершенно искренне благодарственные слова учителю. Повторил он их и через полтора десятилетия в предисловии ко второму изданию этой работы. Однако со временем чудачества старого математика приобрели своеобразный характер и нередко ставили Шмидта в затруднение.

С конца двадцатых годов Граве, уразумев, что его любимый ученик занимает видное положение, стал обращаться к Шмидту с многочисленными просьбами. Иные из них были совершенно неожиданного свойства.

15 октября 1935 года Шмидт получил из Киева очередную длинную реляцию, которая начиналась так: «Дорогой Отто Юльевич! Некоторые неприятности личного характера заставляют меня отнять у Вас время». Далее в подробностях излагались эти самые, не слишком значительные обстоятельства, суть которых была в том, что в Киеве недостаточно, по мнению Граве, оценивают его, в то время уже почетного академика, заслуги перед наукой: «Я имею теперь все основания опасаться, что мой юбилей проведут так, что я переживу еще худшее… Если его проведут тускло и бледно, не известив даже моих иногородних учеников, то лучше бы не заводили дело». Из письма становилось ясно, что юбилей старого математика вообще могут не отметить, и это приводило Граве в отчаяние. Шмидт хорошо знал, что его учитель не одно десятилетие честно и плодотворно проработал в науке. И если старику так хочется, чтобы юбилей был отмечен, то никто не в праве ему отказать. Неизвестно, что именно написал тогда Шмидт в Киев, но о характере его послания нетрудно догадаться по следующему письму Граве, датированному 24 декабря 1935 года: «Дорогой Отто Юльевич! Благодарю Вас за теплую телеграмму, которая произвела на всех сильное впечатление. Не имея возможности повидаться с Вами на юбилее, я надеюсь вскоре увидеть Вас в Москве, так как мне придется приехать за орденом. О сроке моего приезда буду телеграфировать…»

Граве приехал в Москву в мае 1936 года. Шмидт в это время готовился к выполнению ответственного правительственного задания, имевшего важное значение — проводке эскадры военных кораблей Северным морским путем. Однако он сумел выкроить время, чтобы тепло принять своего учителя. И даже несколько перестарался в этом. Перед самым отъездом, когда Шмидт на машине привез Граве вместе с его дочерью и зятем на вокзал, старый математик вдруг побледнел от острого приступа тошноты. О причинах своего внезапного недуга Граве сам вскоре писал Шмидту: «Дорогой Отто Юльевич! Приехали мы в Киев без особых приключений, если не считать случая со мной йа московском вокзале. Всю дорогу я, однако, себя чувствовал неважно, вследствие объедения в день отъезда после переполнения желудка на банкете»…

Через пятнадцать лет после этого неисторического события, в канун собственного шестидесятилетия, Шмидт вспомнил тогдашний приезд Граве. Во всем облике его учителя, как и в письмах, ощущалась стариковская страсть до мелких земных радостей. Эта страсть не вызывала в Шмидте ни осуждения, ни злости. Было ясно, что происходит она от того состояния, когда человек понимает, что будущего у него уже нет — только прошлое и настоящее, — вот этот ускользающий миг, может быть, один из последних. Оттого и хочется вместить в него сразу все, что недобрал в прошлом, чего уже не взять потом: ведь будущего-то нет.

Сам же Шмидт числил себя совсем в иной категории. Несмотря на болезнь, он был убежден, что будущее у него есть, что оно не исчезнет даже тогда, когда последний срок подойдет вплотную, когда на лице почувствуется ледяное дыхание. Сколько минут еще останется впереди — все будущее. А если предстоит жить еще дни, месяцы, годы, значит, впереди целая эпоха, за которую еще очень многое можно сделать— и не просто повторить старое или развить уже достигнутое, а сделать более важное, более значительное, чем все, что удалось прежде. Конечно, никто не даст гарантии, что так все и получится. Но ведь и вероятность никто не исключит — пусть даже она мала, как в проблеме «захвата», но она есть! А раз в нее веришь, то есть будущее. И подводить итоги, сидеть на сцене, слушать комплименты, складывать лицо в мудрую улыбку, торжествуя в душе, чувствуя, как елей разливается по сердцу, — все это ни к чему, все это не для него.

Но домашний праздник дня рождения, конечно, состоялся. Пришли товарищи по дальним походам: Шевелев, радист Кренкель, оператор Трояновский, художник Федор Решетников, московские друзья, сотрудники отдела эволюции Земли.

Из многочисленных подарков больше всего понравился Шмидту фотомонтаж, который сделали Б. Ю. Левин и Л. Н. Радлова. В нижнем его углу очень удачная фотография — Шмидт сидит на берегу моря, прямо на песке, у самой кромки прибоя. Вольная, свободная поза, просторная белая рубаха, борода — всем своим обликом он похож на древнего философа. Лицо обращено в сторону моря, плечи опущены, расслабленные руки соединены на коленях — во всей его фигуре созерцательное спокойствие. И хотя не видно глаз, кажется, его взгляд одновременно устремлен в бездну и внутрь себя.

А на фоне неба над ним пририсована схема образования планет по теории Шмидта. А дальше — полторы колонки самодельных стихов, в которых излагается его космогония…

Но, пожалуй, самый большой подарок ему преподнес Московский университет. На физическом факультете в тот год открылось геофизическое отделение. Шмидту предложили его возглавить. Несмотря на болезнь, все сильнее дававшую о себе знать, он согласился. Было ясно, что для разработки многих проблем геофизики нужны специалисты высшей квалификации. И вот теперь появилось отделение, которое будет их готовить. А значит, в число тех, кто развивает его идеи, вольются совсем еще молодые люди. От такой работы он не мог отказаться.

В старом здании университета отделение, затиснутое в несколько маленьких комнат, просто физически не имело возможности развернуться. Все с нетерпением ждали, когда будет достроен высотный дом на Ленинских горах, куда физфак должен был переехать одним из первых. Здесь Шмидт собирался прочесть курс лекций по космогонии.

В сентябре 1953 года лекцией Шмидта открылись занятия на физическом факультете в новом здании МГУ. Но прочитать весь задуманный курс Шмидту не удалось: через несколько месяцев болезнь свалила его с ног — на этот раз окончательно.

Собственно, болезнь начала новую атаку еще осенью. И надо было при первых признаках лечь в больницу или отправиться в санаторий, а он все тянул и тянул: очень не хотелось прерывать курс лекций. И вот стало совсем плохо. «После многократных легочных кровотечений, начавшихся в декабре 1953 г., — вспоминает Козловская, — Отто Юльевич неделями должен был лежать на правом боку, туго прижав к груди правую руку, стараясь не шелохнуться, так как при перемене положения вновь поднималось обильное кровотечение, а с этой кровью каждый час могла уйти его жизнь. Отто Юльевич понимал все это. И таких было восемь недель…»

Смерть и на этот раз миновала Шмидта. Но попытки врачей снова поднять его с постели оказались безрезультатными.

Шло время, и с каждым днем все короче становилось его будущее. Он с грустью убеждался, что многие из прежних его любимых дел навсегда стали уже недоступны. В конце 1954 года Шмидт писал ректору МГУ И. Г. Петровскому: «Прошел год с тех пор, когда я читал свои лекции в Московском университете. Весь год я пролежал, скованный болезнью (туберкулез легких и горла), лежу и сейчас. Пора сделать необходимый вывод: уже ясно, что мне никогда не читать лекций… При таких условиях я не могу руководить порученным мне делом… Пора отказаться от иллюзий. Интересы дела требуют замены меня другим работником. Этого же требует моя честь и совесть».

Но и тех должностей, которые остались за ним, вполне хватило бы для здорового, полного сил человека. Он по-прежнему руководил отделом эволюции Земли, он — главный редактор двух журналов «Известия АН СССР, серия геофизическая» и «Природа».

И ни одну из этих работ он не выполняет формально. На всех он — не свадебный генерал, осеняющий своим громким именем чужие деяния. Смертельно больной, уже прикованный навсегда к постели, он постоянно работает. Все планы отдела согласовываются с ним, все работы сотрудников он читает, дает замечания и советы.

На его столе горы журнальных версток. Каждый номер прочитывается от первой до последней буквы. Даже ответы на читательские письма он просматривает и, если бывает недоволен, пишет на полях, как следует ответить.

И еще — он продолжает собственные исследования. В 1954 году Шмидт публикует статью «О происхождении астероидов», на следующий год выходит его работа «Происхождение и ранняя эволюция Земли», им подготовлен для симпозиума по космогонии в Льеже доклад «Роль твердых частиц в планетной космогонии». А последнюю свою работу — небольшую научно-популярную статью «Почему Земля вертится?» для газеты «Moscow news» — он закончил 15 августа 1956 года, за три недели до смерти.

Но это не весь перечень его занятий. Постоянно и неукоснительно исполняет он должность, которую много лет назад взял на себя. Ее нет ни в одном штатном расписании, даже название ей нелегко подыскать, и для XX века — века точных формул и постоянной дифференциации наук и служб — она не типична, скорее свойственна давним временам — античности или древнего Востока, когда обыденно — наряду с гончарами, ткачами, ювелирами — жили в тогдашних городах мудрецы или Учителя. Вот и Шмидт для очень многих людей — Учитель. И здесь дело не в том, что он дает умные советы (хотя, конечно, дает), и не в том, что спокойно и тактично может утешить человека в горе (хотя и это умеет, даже теперь, когда сам на пороге смерти). Нет, влияние его более могущественно, оно не поддается дроблению, оно многозначно и в то же время едино, как само бытие. Вокруг него как бы образуется постоянное поле доброты, мудрости, всепонимания, юмора. И побыть в этом поле, ощутить его на себе уже давно стало необходимо многим из тех, кому выпало счастье знать Шмидта, пройти бок о бок с ним хотя бы небольшой отрезок жизни.

Людям необходимо общение с ним. Это началось давно, когда он был еще здоров, полон сил и энергии. И свидетельства этой тяги к Шмидту людей — в их письмах.

В 1936 году Георгий Алексеевич Ушаков, проведший многие годы на пустынных арктических островах, мужественно переносивший морозы, смертельную опасность, испытание одиночеством, пишет Шмидту: «Часто сильно хотелось быть с вами, говорить, слушать, а когда пытался писать — не выходило. И в таких случаях еще больше хотелось, чтобы вы были близко, рядом. Мне кажется, я могу молчать, а вы поймете мое молчание…»

Эта тяга к общению, мысленное обращение к Шмидту проявляется с удивительным постоянством у совершенно несхожих людей и в такие минуты, когда, казалось бы, совсем не к нему должны быть направлены мысли.

Вот письмо Леонида Муханова с пометкой: 17.3. 1942, тыл врага, написанное наскоро, карандашом, на серой, рыхлой бумаге: «Дорогой Отто Юльевич! Где бы ни был, в каких бы условиях ни находился — всегда с любовью вспоминаю вас, моего учителя и друга. Большое спасибо за воспитание. Сейчас нахожусь в глубоком тылу и партизаним… Если вернусь, то многое расскажу о нашей партизанской борьбе, а главное о людях, которые творят во славу Родины замечательные дела. Крепко обнимаю. Ваш прежний Муханчик».

Излучение, которое шло от Шмидта, обладало каким-то таинственным свойством, оно как бы высвечивало в каждом человеке черты, качества, способности, которые и сам этот человек зачастую в себе не замечал. Оно заряжало верой в свои силы.

Генрих Францевич Хильми, математик, доктор наук, любивший говорить, что «не запоминает эмпирических впечатлений», постоянно подчеркивавший «математичность» своего ума, в одном из писем сумел удивительно точно сказать о том, что давало ему общение со Шмидтом: «…Я часто вспоминаю вас. Иногда это какая-либо ваша или совместно найденная мысль, иногда это образ или воспоминание. Иногда я вспоминаю день на Николиной горе, неподвижные сосны над рекой, сквозь стволы которых пробивается свет вечернего солнца. Мы только что закончили беседу о вашей космогонии и оба молчим. И что-то новое я вижу в этом клочке природы, который окружает нас. Я затрудняюсь выразить это новое, это, пожалуй, обостренное чувство историчности природы или что-то подобное. Эти эмоциональные брожения, конечно, не наука, но они содержат в себе источники той энергии, которая питает работу по добыванию ясных и точных представлений о природе. Я очень хочу узнать ваши новые мысли и работы. Я знаю также, что после встречи с вами я буду обладать новым запасом и точных представлений и эмоциональных брожений».

И до самых последних его дней друзья, соратники по различным жизненным поприщам хотели еще и еще раз видеть Шмидта, подпадать под действие его удивительного излучения, заряжаться «брожениями». Они не видели, как короток отпущенный ему отрезок времени. Они не верили в его близкую смерть.

А он не был легендарным богатырем — он был смертельно больным человеком. Врачи не понимали, как он живет. Легких, как целого единого органа, у него давно уже не было, процесс изъел их, лишь какие-то островки еще живой ткани кое-как справлялись с необходимейшей для организма работой — выхватывали из крови углекислоту и впрыскивали в нее кислород. Но островков становилось все меньше. Поэтому Шмидту были противопоказаны переутомление, волнения, разговоры, даже просто появление в его комнате гостей, волей-неволей кравших из воздуха кислород и повышавших концентрацию углекислоты.

Но люди с детской настойчивостью и с детским эгоизмом просили позволения прийти хоть ненадолго, хоть на полчаса, пусть даже на десять минут. И врачи мучительно не знали, как поступить. Конечно, никто бы из друзей не обиделся, если бы услышал твердый отказ. Да и об обидах ли речь, когда приближается страшный край, которого не миновать никому, когда каждый день может стать последним? Дело в другом. Врачи понимали, что и Шмидту нужны эти люди, что, может быть, именно встречи с ними и заставляют еще работать островки живой ткани в его легких, что именно участие в жизни, постоянное общение, без которого он не мог никогда обойтись, и дает его организму силы, чтобы совершать немыслимое с медицинской точки зрения — жить. Потому врачи разрешали друзьям приходить.

А Шмидт ясно понимал все, что с ним происходит. С безжалостной четкостью ума, всю жизнь рвавшегося к постижению истины, смевшего до конца отдумывать мысли, он видел близость своей смерти. Жестокая последовательность материалиста не позволяла поддаться даже тени иллюзии. Он знал, что когда придет на берег Стикса — реки времени из древних мифов, — то перевозчик Харон поплывет не к другому берегу, не в другую жизнь, не в царство мертвых, а в никуда, в небытие. Он знал, что это может произойти в любую минуту, и поэтому щедро, не скряжничая, не экономя, растрачивал тот бесценный капитал, который у него еще оставался, — последние часы и минуты.

Чередой проходили перед ним товарищи по пройденным жизненным поприщам: те, с кем вместе работал он в Наркомпроде, Госплане, Наркомпросе, друзья по вошедшим в историю полярным экспедициям, те, кто разделил с ним последнюю его страсть — космогонию. И каждый сообщал об успехах, достигнутых во всех сферах, в которых и он поработал и, значит, к нынешнему движению которых он тоже был причастен. И он радовался — он чувствовал, что живет. В мае 1956 года, отвечая М. И. Шевелеву, который в то время был в Арктике, на поздравление с праздником, он посылает на мыс Шмидта (его мыс, в его честь названный после челюскинской эпопеи) радиограмму: «Благодарю всех товарищей за сердечный первомайский привет. Мое старое сердце радуется неслыханному размаху изучения освоения Арктики. Горячо желаю Вам дальнейших достижений». Он уверен — будут эти достижения, начатое им дело обретет еще больший масштаб. И его имя навсегда останется на нескольких квадратах карты: остров Шмидта, пик Шмидта, мыс Шмидта.

Немного позднее, летом, к нему приехал ученый секретарь Академии наук академик А. В. Топчиев. Шмидт говорил с ним о космогонии:

— Мне сейчас уже очень трудно продолжать писать самому… Я думаю, не так важно, будет ли на книге стоять мое имя или имена соратников: важно, конечно, ее написать.

И эта монография — еще одна ниточка в будущее.

В июле, когда жить ему оставалось чуть больше двух месяцев, он получил приглашение оргкомитета Третьего Всесоюзного математического съезда. Его звали принять в этом съезде участие. Он понимал — математики знают о его болезни, знают, что он давно уже не встает с постели, но хотят показать, что и они, коллеги по первой его специальности, помнят его, ценят его труды.

Значит, теорема Шмидта, пережив его, останется в науке.

Но математики не ограничились письмом. В июле их делегация пришла к Шмидту, чтобы приветствовать его от имени съезда. Он был очень слаб, и делегацию пустили к нему лишь на пять минут. Шмидт, улыбаясь, выслушал их речь, поблагодарил за внимание. Потом, увидев среди пришедших своего однокашника по киевскому университету члена-корреспондента Академии наук СССР Бориса Николаевича Делоне, попросил его остаться.

Зная, что скоро не сможет говорить, Шмидт торопливо произнес несколько фраз, навсегда врезавшихся в память Делоне:

— Я благодарю судьбу, благодарю за ту жизнь, которую она мне дала. Сколько было хорошего и сколько интересного! Я не боюсь умирать.

Загрузка...