ОТ АВТОРА
«Листки календаря»— это страницы моих дневников, которые я писал до 1939 года, до воссоединения Белоруссии.
Первые записи относятся к 1932-1934 годам, когда я работал в подполье и за участие в революционно-освободительном движении был арестован и отсиживал срок в известной виленской тюрьме Лукишки. Эти тетрадки, заполненные моими стихами, рассказами, очерками, народными песнями, поговорками, собранными во время бесконечных странствований от села к селу,— главным образом материалами литературного характера,— затерялись в разных актах судебных следствий.
Чудом, как говорится, уцелели страницы дневников, относящиеся к 1935-1939 годам, когда я был на легальном положении и по заданию Компартии Западной Белоруссии работал в белорусских и польских журналах и газетах Народного фронта: «Наша воля», «Попросту», «Белорусская летопись», «Колосья» и других. Уцелели они благодаря тому, что хранились в библиотеке Белорусского музея имени Ивана Луцкевича и у родителей в моей родной деревне Пильковщина, где полиции, несмотря на частые налеты и обыски, не удалось обнаружить наших лесных тайников, в которых мы прятали и подпольную коммунистическую литературу, и допотопное ружье моего деда — заядлого охотника.
К сожалению, в дневниках, уцелевших в рукописном фонде Академии наук Литовской ССР, кто-то похозяйничал, изъял из них судебные обвинения, приговоры по моему делу, а самое главное — тюремные грипсы [1] со стихами В. Тавлая, Ф. Пестрака и других товарищей, переданные мне в 1935-1937 годах. Остались только пустые конверты с перечнем материалов, которые в них находились.
Больше всего записей сохранилось у меня на родине, в моей родной Пильковщине, которая в годы войны была партизанским районом. Туда немецко-фашистским захватчикам удалось проникнуть только два раза, во время блокады района.
Спасая мои рукописи и книги от огня войны и от курильщиков (бумаги было не достать), отец закопал их в лесу, в картофельной яме, где они и пролежали до конца войны.
Вот краткая история дневников. Многие страницы я еще не смог полностью расшифровать: прошло уже тридцать лет с тех пор, как они были написаны. Особенно трудно сейчас по инициалам и кличкам установить имена товарищей, знакомых, друзей, с которыми мне приходилось работать, встречаться в те годы. У меня у самого тогда было несколько кличек и псевдонимов. Только после воссоединения Белоруссии я узнал подлинные имена и фамилии таких руководящих работников компартии, как Павлик — Самуил Малько (в настоящее время генерал польской армии), Трофим — Буткевич, Рега — Л. Янковская, Герасим — Н. Дворников (бывший секретарь ЦК комсомола Западной Белоруссии, героически погиб в Испании в 1937 году), Кастусь — М. Криштофович (в годы Отечественной воины был одним из руководителей партизанского движения на Брестчине, потом заместителем председателя Брестского облисполкома, теперь пенсионер).
В дневнике часто упоминается Лю — моя жена Любовь Андреевна Скурко (девичья фамилия — Асаевич), с которой я познакомился еще в Виленской белорусской гимназии. В 1935-1937 годах она работала в Варшаве в ЦК КПЗБ машинисткой и переводчицей. В Вильно, в доме, где жили ее родители, всегда были подпольные явки, скрывались многие коммунисты. В 1934 году на их квартире было проведено совещание революционных писателей Западной Белоруссии. Одним из организаторов этого совещания был Валентин Тавлай.
По понятным причинам в своих дневниках я не мог записать всего, о чем тогда говорилось на подпольных встречах, какие принимались решения, какие читались и изучались партийные документы.
Наиболее тяжелыми для нас, коммунистов, были 1938-1939 годы, когда по ложному обвинению были распущены компартия Польши, КПЗУ и КПЗБ. Трудно представить себе весь трагизм тех лет и особенно трагедию товарищей, находившихся в подполье и в тюрьмах.
Мне было легче. Я был на легальном положении и от всех невзгод хоть на короткое время мог найти убежище в поэзии — стране, не подконтрольной полиции.
7 января
Листки моего календаря перевертывает и треплет грозовой ветер. Некоторые из них я сам вырываю и уничтожаю. Трудно по такому календарю жить, еще трудней будет когда-нибудь воскресить минувшее.
Мне и сегодняшний день следовало бы вырвать и уничтожить, хоть и жалко, потому что был он наполнен встречами, мыслями, мечтами. Но чтобы все это не послужило основанием для появления нового опуса пана прокурора Д. Петровского, я только запишу, что был у меня день седьмого января, когда в Закрете [2] шел мокрый снег, когда в моем кармане было только тридцать грошей на хлеб, а в голове — начало нового «бунтарского» стихотворения. И что ко всему этому я замерз как цуцик. Только на старой своей квартире (ул. Буковая, д. 14) немного отогрелся. Любина мама угостила меня драниками и кружкой горячего чая.
Внимательно прочел воззвание Лиги защиты прав человека и гражданина, в котором сказано про Березу Картузскую, что это лагерь почище царской каторги. В предновогоднем номере «Работника» напечатано требование ликвидировать Березу и привлечь к ответственности виновных в преступлениях против арестованных. Это — первая брешь в стене молчания, воздвигнутой вокруг застенков концлагеря.
До полуночи осталось 15 минут. Интересно, сколько часов, ночей, дней, сколько еще лет до настоящего рассвета?
8 января
По соседству с домом, в котором живет П.,— четыре костела. Можно оглохнуть, когда в воскресенье все они одновременно начинают звонить.
На несколько дней одолжил у П. «Левар» и «Журнал для всех» (1932). Помню, он так быстро был конфискован полицией, что я даже не успел ощутить запах типографской краски первых моих напечатанных стихотворений. Показал мне П. и журнал «Ледолом», изданный группой прогрессивных белорусских студентов, и львовскую газету «Белорусская жизнь» (7/IV 32) с моим стихотворением «Забастовали фабричные трубы», которое я впервые подписал своим новым псевдонимом — Максим Танк.
9 января
Откуда-то возникла мелодия. Она льняной ниткой потянула за собой образы, образы — рифмы, а те легли в стихотворение. Весь этот поток был вызван мелодией полузабытой маминой песни. Слова ее я никак не могу воскресить в памяти.
Забежал к Т. Он рассказал мне о героической смерти Андрея Малько. Когда осужденного подвели к виселице, он крикнул в лицо своим палачам: «Вешайте выше, чтоб мне видно было, как горят ваши маёнтки». Я вспомнил весеннее утро в Лукишках и стук топоров, который мы слышали в своих казематах, когда ему сколачивали виселицу, а потом — маленькие красные листочки, развешанные в Мяделе, в которых сообщалось о его смерти. Красные листочки! Как часто они появляются на наших дорогах! Нужно о них написать. Вот так и не могу никак расстаться с горькой тюремной темой.
14 января
Четверг. Сегодня наши, наверно, где-то на ярмарке. Через два-три дня приедут подводы мядельских купцов и, может, привезут мне какую-нибудь посылку. Вечер у меня был свободный, и я смотрел в кинотеатре «Пан» польский фильм «Молодой лес», а потом еще два сеанса отсидел в «Гелиосе», где показывали чудесный фильм А. Грановского «Московские ночи». Сидевшие рядом со мной два господина жаловались друг другу:
— А водка, пан, «Выборова» — четыре злотых сорок грошей, «Люксусова» — шесть злотых… Не диво, что хлопы гонят самогон.
Признаться, я и не знал, что водка такая дорогая, никогда никто у нас ею не интересовался. Почти три пуда ржи стоит литр этой «Люксусовой»!
Мороз почти совсем спал. На тротуарах мокрое месиво. Южный ветер гонит над городом тяжелые тучи, как из мешков муку вытряхивает из них снег. Снег! Наверно, никогда я так не радовался ему, как в юности, когда пас скотину. Весной и летом нужно было рано вставать, осенью — мокнуть и мерзнуть на наших болотных пастбищах. И вот настает день, когда никто тебя не будит, хоть уже давно пора вставать. В ожидании чего-то радостного открываешь глаза и дивишься: каким необычным светом светятся стекла! Подбегаешь к окну — снег!
На Игнатовской встретил большую группу арестованных. Все со скованными руками. Шли серединой улицы, окруженные полицией. Видно, перегоняли их в Лукишки.
15 января
У К, с которой до своего ареста в 1932 году дружил инженер Степан, осталась интересная библиотека и много рукописей, привезенных Степаном из Праги. Она показала мне переписанные его рукой стихи И. Дворчанина. Правда, с художественной стоооны стихи очень слабые.
Видел несколько стихотворений и писем Радзевича и Жилки. Я и не думал, что этот гражданин с таким умилением относится к поэзии. Теперь я понимаю, почему он интересовался и моими стихами, давая им место на страницах «Пролома», «Журнала для всех» и других однодневок.
На несколько дней одолжил у К. «Очерки истории белорусского искусства» Н. Щекотихина и «Расцвет культурно-национальной жизни Восточной Белоруссии И. Свентицкого.
21 января
После долгого ожидания, ночью, Кирилл Коробейник с хлопцами принесли несколько мешков литературы. Мы сразу ее распределили: часть послали на Заворначь, часть на Нарочь. Я оставил себе только сборники советской поэзии, несколько журналов и «Библию для верующих и неверующих». Все это спрятал в старом каменном завале, где когда-то дед хранил свое допотопное ружье, пока не нашел ему лучшего места на гумне. По-видимому, на днях поеду в Вильно. Говорят, там снова начались антисемитские выступления эндеков [3], стычки, битье окон, витрин на Немецкой улице.
14 февраля
Только что вернулся из Браслава. И нужно ж было попасть в это местечко под субботу. Зашел в один, второй дом, где думал остановиться и переночевать, а там горят свечи, молятся старые евреи. Хотел было пойти в Слободу, но далековато. С озера дул пронизывающий ветер. За последними домами какие-то канавы, ямы. Заснеженное поле с черными горбами вспаханной под озимь земли казалось покалеченным, одиноким. Вернулся на вокзал. Несколько человек грелось у печки. Прошел полицейский, разглядывая пассажиров. Сонный кассир медленно выдавал билеты. Я забился в угол и начал обдумывать, что бы ответить, если кто-нибудь поинтересуется, зачем и к кому я приехал в Браслав…
Долетают обрывки чьего-то рассказа:
— Крутой и живучий был человек. Я уж думал, и смерть его не догонит. Как-то хотели изловить его за то, что он охотился в казенном лесу, да где там! Стреляли. Пуля за ним, а он за дерево, пуля за ним, а он за стог… Так и убежал… Голодно тогда было. Ели сурепку, крапиву, васильки, лебеду, чернобыль…
Снова со своей неразлучной кочергой — карабином прошел полицейский.
— У нас на кладбище, в склепе, где был похоронен старый Васютовский, нашли какую-то крамольную «бибулу» [4]. Пришел комендант к его сыну и спрашивает: «А знает ли пан дзедзиц [5], что отец ваш на кладбище занимается коммунистической пропагандой?»
У сына аж волосы на голове дыбом встали…
Хохот.
— А что это вашмость хромает? Может, чтобы не идти в войско?… И правда, один у нас так растравил рану курослепом, что его едва выходили. Думали, помрет — он уже ничего и в рот не брал, даже горелки…
«Кажется, слушаешь Одиссею, у которой, к сожалению, не будет своего Гомера» (Гейне). А может быть, все, что мы сейчас переживаем, когда-нибудь найдет свое отражение в литературе?
Смаривает сон. И часы застыли — едва передвигают свои стрелки…
Даже сегодня, мне кажется, чувствую еще холод той ночи, проведенной на вокзале.
Правда, когда рассвело и я немного отогрелся в чайной, Браслав, протянувшийся между озерами, показался мне и более веселым, и более привлекательным городком.
На огородах чернеют вытащенные из воды и перевернутые вверх днищами рыбачьи лодки.
15 февраля
В старых своих бумагах нашел переписанную от руки еще в 1932 году поэму Маяковского «Облако в штанах», переведенную на польский язык Ю. Тувимом. Чернила выцвели, и текст едва разберешь. Нужно заново переписать ее или, еще лучше, выучить на память. Эх, если бы мог я где-нибудь найти эту вещь на русском языке!
Из Главного управления ТБШ [6] притащил целую кипу книг, изданных когда-то бывшим Посольским клубом. Читаю Сталина «Марксизм и национальный вопрос». Мне кажется, что к известному определению нации нужно было бы там, где говорится об общности языка, добавить еще — и любовь к нему. А то и на моей Мядельщине — наряду с петициями, в которых крестьяне требуют открытия белорусских школ,— появились, собранные местными властями, другие заявления — людей, высказывающих желание, чтобы дети их учились в польских школах,— «бо куды яны пададуцца са сваей мужыцкай мовай?» Правда, заявления эти чаще пишутся не по своей воле, а под нажимом осадников, полиции, ксендзов и некоторых учителей из центральной Польши, уверенных, что оказывают этим услугу своей стране и своему народу.
17 февраля
Привычка — не интересоваться тем, чего мне не нужно знать, и людьми, знакомство с которыми не является необходимостью,— часто мешает мне как писателю: я начинаю проходить мимо событий и явлений жизни, достойных внимания и осмысления.
За окном — солнечная синь, глаз от нее нельзя отвести. С улицы доносится детский смех. Он напоминает звон жаворонка, когда тот весенней песней прополаскивает свое горло.
Прочел две нашумевшие в свое время поэмы: Радзевича «Беларусь» и Жилки «Воображение». Их мне очень хвалил В. Г-ич, считавший их переломными в развитии нашей литературы, поэмами с глубоким философским подтекстом. По-видимому, каждый воспринимает наиболее близкие, созвучные ему песни, произведения искусства. Меня же этот запоздавший символизм не захватил. Видно, я с ним разминулся, когда шел за плугом и каждый комочек земли, каждый камешек на ней ощупывал своими босыми ногами. Ну, а в тюремную камеру через заслон часовых попасть он ко мне и вовсе не мог.
Пишу новое стихотворение:
Карандаш отобрали.
Пишу
Скудным лучиком солнца,
Что пробиться сумел сквозь решетку.
Нет бумаги.
Пишу
На листе своей памяти,
Окровавленном,
Беспощадно истоптанном сапогами жандармов.
Марки нет.
Я наклеиваю на грипс Вместо марки —
Надежду мою,
Веру в то, что увижу тебя.
Ты получишь песню мою —
Из рук в руки —
От бывалого каторжанина,
Моего хорошего друга,
Что сегодня выходит на волю.
Он мог бы вынести из этого ада
Много приветов родителям, женам и детям,
Но по решению Партии
Он вынесет мою песню.
Не согревай ее долго в своих ладонях.
Отпусти.
Пусть летит.
Пусть приходит к людям,
Принося им, как ей и наказано,
Эту первую весточку,
Как весеннюю веточку…
Пока что большей популярностью, чем сами художественные произведения, пользуются у нас разного рода литературные, эстетические программы и манифесты. Почти каждый печатный орган начинает свою жизнь именно с них.
Не заметил, когда заболел болезнью, известной золотоискателям. Только я ищу не золото, а новые темы, еще не стертые от частого употребления слова, рифмы, метафоры, сравнения.
Возле «Бара Акатимского» едва не напоролся на X. Иляшевича и А. Бартуля — не так давно еще двух знаменитых поэтов. Первый пьет и пишет анемичные, выхолощенные стихи, остановившись на границе поэзии и непоээии, второй, как только добрался до панского корыта, расстался со своим прежним радикализмом и стихами и помогает сейчас прокурору писать обвинительные акты против нас.
Когда-то, помню, в 1930 году, 3. меня с ними познакомила. Бартуль тогда, кажется, отмечал пятилетие своей литературной деятельности.
— А вы знаете, что этот постреленок пишет стихи?
— Ну! — удивились барды.— Может, он что-нибудь нам прочитает?
Сказано это было для приличия. Пришли еще какие-то студенты, и я незаметно прошмыгнул в соседнюю комнату.
Вторая встреча произошла через несколько лет, когда меня в наручниках привезли из Глубокого в Виленский окружной суд. На допросе у следователя я неожиданно увидел Бартуля. Он все время, пока меня допрашивали, сидел за столом, опустив голову, не отрывая глаз от каких-то бумаг.
Сегодня — третья встреча с помощником следователя. Хорошо, что они не заметили меня. Я остановился возле витрины книжного магазина и, как в зеркале, видел, что они перешли на другую сторону улицы. Около старого каменного дома, где помещалась когда-то знаменитая типография Мамоничей, стояло несколько извозчиков. Оба поэта, ввалившись в сани, поехали в сторону Немецкой улицы. Наверно, снова пить.
Как-то быстро я привык к Вильно. Может, потому, что улицы окраин, где я приютился, мало чем отличаются от деревенских. Летом тут можно увидеть коров, коз, лошадей, услышать, как громко перекликаются петухи; осенью улицы пахнут сеном, овощами, фруктами, зимой — березовым и сосновым дымом из труб, а весной — талым снегом, болотом. Издалека видно, какие приближаются тучи, откуда надвигается гроза. Тут, если человек собрался по каким-то делам на Завальную, Немецкую, Мицкевича или другие центральные улицы, считается, что он идет в город. А главное — город этот, хоть он на много километров и растянулся вдоль Вилии, подвластен моим ногам. Я могу его несколько раз пройти вдоль и поперек, с севера на юг, с востока на запад.
Справлялся у Трофима о Юзефе, которому когда-то была передана целая кипа стихов — Я. Гороха и моих. Некоторые из них были напечатаны — о чем я узнал на суде — в «Хрестоматии», изданной в Минске. Но остальные, видно, пропали.
На Железнодорожной улице — цветные рекламные плакаты — «Ведель», «Гербео», «Маги», «Соляли». Чтобы забыть, что сегодня ничего не ел, нужно сесть писать. Голод у меня почему-то ассоциируется с творчеством, а творчество — с голодом. Может быть, потому, что они ко мне пришли вместе.
20 февраля
Только что вернулся из апелляционного суда, где по милости прокурора И. Ячинского пересматривалось мое дело. Обвинялся я в том, что написал и распространял в Вильно 14 февраля 1934 года антирелигиозные стихотворения, а 30 апреля 1934 года — первомайское воззвание, в котором содержался призыв выступать «против террора и пацификации [7], в защиту СССР и красного Китая, против фашистской диктатуры, бороться за Польскую Советскую Республику, за право самоопределения вплоть до отделения…». Одним словом, как говорил пан прокурор, «призывал к выступлениям против существующего правительства и за отторжение от Польского государства части его территории». Эта формулировка, ставшая трафаретным заключительным абзацем во всех политических актах обвинения, была уже всем знакома.
И прокурор, и свидетели (адвоката у меня не было) стыдливо обходили тот факт, что эти крамольные материалы были найдены в тюрьме, и даже не в моей камере, а в соседней. Все обвинение держалось на показаниях надзирателей — Трухана и Барановского, которые утверждали, что я им давно известен как автор подобных грипсов. Их поддерживал и «графолог», скорее всего — просто шпик. И Бругаль.
Неизвестно, чем бы все это кончилось для меня, человека, заподозренного в принадлежности к КПЗБ и осужденного на предыдущем процессе условно на два года, с лишением всех прав на восемь лет, но ахиллесовой пятой обвинения оказались ссылки в найденных материалах на минскую газету «Звезда», которые и помогли мне опрокинуть все обвинение. Помню, еще в окружном суде состоялся любопытный диалог. Я попросил разрешения задать несколько вопросов свидетелям обвинения.
— Суд разрешает.
— Могут ли в Лукошках арестованные получать подпольную коммунистическую литературу и советские газеты?
— Это абсолютно исключено! — горячо запротестовал надзиратель, еще не поняв, в чем дело. Но если бы он и догадался, к чему я клоню, что бы он мог еще сказать, если не хотел подорвать собственный авторитет — авторитет лукишкииского держиморды.
— Как известно,— заключил я,— в грипсах сообщаются факты, цитаты, взятые из советских газет. Как же я мог их переписать, если сидел в то время в Лукишках и, как утверждает свидетель Трухан, не имел возможности пользоваться этой литературой? Не менее беспочвенно и обвинение в авторстве антирелигиозных стихов, которые являются (тут пусть уж простит меня наш выдающийся сатирик за то, что приписал ему эти слабые и беспомощные стихи) отрывками из «Библии» известного советского белорусского писателя Кондрата Крапивы.
Суд утвердил решение первой инстанции, вынесенное 19 декабря 1934 года.
Вечером пошел к Мажуцам. Встретил у них отца И. Гареличонка. Старый горевал, что сына его в Лукишках совсем замучила экзема.
— Ходит,— рассказывал он,— весь обмотанный бинтами, только глаза блестят.
С Гареличонком я сидел несколько месяцев в камере 89. Он и тогда уже был тяжело болен. От сырых и холодных тюремных стен у всех нас болели и опухали суставы пальцев.
На улицах почему-то не горели и без того редкие в предместьях фонари. С трудом выбрался с темной и запутанной Цментарной улицы на узкий, переброшенный через железную дорогу пешеходный мост, где было немного светлей. Остановился на минуту. Подо мной поблескивали рельсы. Они, казалось, разрезают город на две части: потонувший во мгле Новый Свет и освещенные привокзальные кварталы.
Жизнь с каждым днем усложняется. Драматизм ее серьезнее, глубже, острее шекспировского, потому что на арене истории решаются сейчас судьбы народов, а не одиночек, не отдельных героев.
Я долго искал работу, которой хватило бы мне на тысячу лет. Пока это поэзия: закончил песню, другая стучится в сердце. Но работа эта оказалась гораздо сложнее, чем я думал раньше. Учусь ходить своими тропками, хоть и редко это мне удается, стараюсь избегать дешевой патетики, позы, хочу быть таким же естественным и реальным, как та линия небосвода, что вместе с землей то опускается, то поднимается… Но и это не всегда мне удается…
Последние дни часто приходится принимать участие в разных диспутах, спорах с нашими идейными противниками, хотя я все больше и больше убеждаюсь, что мои выступления не стоят и одного стихотворения, которое я мог бы за это время написать.
Какие пошли бесконечные зимы!
Зашел Р. Передал привет от К. В. Мацкониса, с которым мы в 1932 году вместе сидели в Лукишках. Взялся за Ариосто.
Как часто у людей, живущих в темноте, рождаются образы солнечные. Про богатырей — пишут слабые, про любовь — те, что ее не знали. Конечно, это не аксиома, но не аксиома также и то, что для того, чтоб что-то написать, обязательно нужно это пережить.
Вчера записал слова какого-то дядьки, продававшего дрова на Новогрудском рынке: «Что ты с него возьмешь, когда богат он только смелостью… А это и правда немалое богатство!»
25 февраля
На несколько недель приехал в свою Пильковщину. Днем в лесу с отцом распиливаем на дрова всякое гнилье, бурелом, сухостой, вечером — пишу. В первые дни лес был такой заснеженный, что и сунуться туда было трудно, да и жалко было врываться с топором в его тишину. От каждого взмаха, порыва ветра на нас обрушивались целые лавины снега. Я разложил было огонь, но и его засыпало. Чтобы не замерз наш полдник, мы закопали торбу в снег. Как смычок, звенит и звенит наша пила. Сначала мне казалось, что звон ее однообразен, но потом начал различать оттенки. По-одному пела наша пила, врезаясь в осину, по-другому — в сосну, в перекрученные жилы карельской березы или в стержневатую, суковатую, словно гвоздями кузнеца сколоченную елку.
Сегодня в полдень пришел помогать дед. Вспомнил, как в этих местах, где мы сейчас пилили, он пальнул по волку, да дробь была мелковата, и тот не упал.
— Вообще,— объяснял дед,— по волку лучше бить сбоку, а не в лоб, потому что он может прыгнуть на человека.
Мы пилим. Дед обрубает сучья и рассказывает:
— Был такой случай в Бушевом бору. Ладно еще, что у охотника на голове была баранья шапка, она и спасла его.
Все пильковщане говорят громко. Их и в ярмарочном гомоне услышишь. Слова деда отчетливо слышны сквозь чирканье пилы. Когда возвращаюсь в Вильно, я долго не могу привыкнуть к приглушенному городскому. говору, рассчитанному на тесные стены небольшой комнаты, а не на поле или этот лес.
5 апреля
Решили с дедом пойти в Дровосек и собрать березовый сок. Сейчас самая пора, пока не тронулись муравьи. Потом не спасешься от них: ползут к соку, а напьются, как пьяные — тонут в нем.
Над пастбищем кружат-плавают коршуны. Видно, где-то близко их гнездовье. И они, пока не проснулись муравейники, спешат вывести своих писклят. Мы остановились около трех раскидистых берез, затесали кору. Пока вбивали лоток — сок выступал крупными каплями, а потом полился сплошной серебряной ниткой в принесенные нами легкие, будто из бумаги, осиновые корытца. Дед пошел к дороге, где, слышно было, кто-то понукал коня, а я присел на пень, ожидая, когда на дне корытец соберется несколько глотков хмельного и освежающего весеннего напитка.
Над лесом, куда-то спеша, плыли облака. Я смотрел на них, пробовал управлять ими. Некоторые были даже послушны моей воле: принимали фантастические формы, меняли свой цвет.
Вернулся дед с новостью: проехали купцы из-под Кривичей. Спрашивали дорогу к Миколаю. Слышали, что он продает луг.
— Может, написать Фаддею в Аргентину, чтобы подослал денег, да прикупить и нам пару десятин,— рассуждает вслух старик.
— А что это тебе даст, дед? — осторожно стараюсь я подкопаться под его слепую извечную жажду земли.— От того, что еще прибавится коряг да болота, никому легче не станет. У тебя, такого рачительного хозяина, и так хватает каторжной работы — даже дети твои, спасаясь от нее, поубегали из дому.
Старик, хотя и не признается, знает, что это правда. Отец мой не раз говорил ему об этом. Двенадцать детей! Одни умерли от чахотки, а другие разбрелись по белу свету. Только один мой отец вернулся из беженства к этой земле и теперь крутится тут как в пекле, за что каждый раз не преминет упрекнуть его мать, как только нажитый на пильковских болотах ревматизм начинает нестерпимо крутить ей руки и ноги.
Вернувшись домой, дед занялся любимым своим делом — принялся щепать лучину. Он уже наготовил с полсотни пучков, завалил и чердак и печь. Негде даже портянки и рукавицы посушить.
После обеда я поехал к кузнецу Василию Бобровичу чтобы подковать нашего Лысого. В кузне было несколько пильковщан. Они суетились возле наковальни, помогая раскалывать старые снаряды, из которых у нас делают лемеха. Работа не из легких. Намахаешься молотом, пока отделишь гильзу от толстенной пяты снаряда. Уже сколько лет прошло, а мы все еще перековываем оставленное войной железо на плуги, топоры, полозья, серпы. Почти в каждом дворе лежит припасенный железный лом: крупповские шпалы и рельсы с разобранной сватковской узкоколейки, костыли, болты, балки блиндажей, витки проволоки.
В кузнице — дымно, душно. Жгут не уголь, а толстую березовую кору, содранную на пасеках со старых пней. Около горна дымится шлак и остывает несколько только что выкованных лемехов.
Привязав Лысого к забору, я иду на Езупов двор, где остановились какие-то подводы, слышится шум голосов и веселый лай собак,— видно, радуются, что сегодня в этом хуторском безлюдье могут хоть всласть налаяться…
7 апреля
Закончил на польском языке небольшой рассказ из жизни безработных. Хочу послать его на конкурс в одну из левых газет. Это будет уже третий мой рассказ. Хоть бы на него, как на предыдущие, не получить грустный ответ: «Газета закрыта…»
С трудом заставил себя дочитать Хлебникова. Мне кажется, что такими экспериментами могут заниматься поэты, перед которыми никогда не стоял вопрос: быть или не быть их родному языку. Даже завидно, что есть на свете писатели, которых никогда не тревожила эта проблема.
22 апреля
С тех пор как закрылись «Молния» и «Оса», мы совсем разучились смеяться. Не по годам стали серьезными. Растеряли своих талантливых сатириков и карикатуристов. Одни совсем отошли от всякой общественной деятельности, другие спились, потеряв веру в будущее, третьи подались в другие края. На днях виделся с Горидом. Замечательный художник. Это своим собачьим нюхом почуяли и его сегодняшние меценаты.
Забежал в студенческую «Менсу», чтобы перекусить. В углу у окна сидел К. Сидел он печальный, погруженный в себя, даже не замечал, когда с ним здоровались. Я слышал, что у него несчастье — за какую-то политическую акцию полиция арестовала его старшего брата. Я знал и К., и его брата, и всю их семью, честную, преданную делу, с которым они давно связали свою жизнь. Жили они бедно. Единственное богатство, которое отец завещал своим сыновьям (сам он умер в Лукишках во время голодовки), была ненависть ко всякой несправедливости.
Не везет мне сегодня со встречами. Нигде никого не застал. Не начались ли уже предпервомайские облавы?
25 апреля
Стараюсь меньше появляться на улицах. Под вечер заглянул на старую свою квартиру и поссорился с С. Я плохо разбираюсь в людях, часто ошибаюсь. Только моя крестьянская настороженность спасает меня иногда от преждевременного увлечения тем или иным деятелем или каким-нибудь модным произведением. А вот С. все видит сквозь розовые очки, быстро увлекается. Начала вдруг причесываться под Грету Гарбо. Посмотрев несколько советских фильмов, стала носить кожанку. Начитавшись Горького, подружилась с какими-то виленскими босяками…
Запасся на несколько дней лингвистической литературой и «молодняковскими» сборниками стихов. Стихи «молодняковцев» мне кажутся до того многословными, кудрявыми, что напоминают барокко, только пролетарское. Правда, язык их гораздо богаче нашего, западнобелорусского, безбожно засоренного диалектизмами и полонизмами. Я все больше убеждаюсь, что настоящая поэзия рождается не из словесной и ритмической эквилибристики, а из мысли.
3 мая
Утром мы с отцом. спилили на дворе сухую бабкину грушу. Она почему-то вдруг начала сохнуть, хоть и не была еще очень старой. Долго скользила наша пила по ее твердому, словно бы костяному, стволу. И топор не хотел брать узловатые, неподатливые сучья. Отец собирается вытесать из плашек груши новые шестерни для молотилки, а то старые совсем расщепились. Думали спилить и высокий еловый подгнивший пень, что служил коновязью, но отложили до другого раза. Теперь у ворот остались только две мамины рябинки и дуб, пересаженный отцом из Неверовского еще в первую осень после нашего возвращения из беженства. За последние годы он широко раскинул свою крону и все более щедро засыпает осеннюю траву двора золотыми желудями.
За изгородью буйно разросся куст грецкого ореха, что вырос из ядрышка, посаженного дядей Фаддеем, когда тот вернулся из Чехословакии. Куст этот каждую зиму вымерзает, но каждую весну снова выпускает молодые отростки с широченными темно-зелеными кленообразными листьями. Что-то в его характере есть от нашего мужицкого упорства. Наверно, поэтому его никто и не трогает — пусть и дальше борется с белорусскими холодами. Может, со временем и обживется, привыкнет.
Зашел в хату напиться воды. Мама, кляня нашего шкодливого кота, распутывала сброшенные им с печи напряденные льняные початки. В хате было душно. Из ушата, что стоял возле печи, в который только что отцедили несколько чугунов картошки, как из кратера вулкана, валил пар. На поду в сковороде шипели рыжие шкварки — готовилась заправа к капусте. Залаяла собака: на гумне остановился знакомый старьевщик Ходас — щедрый на всякие новости, посулы, советы.
Лошадь с ослабленной подпругой ловит, лениво двигая губами, разбросанные возле ворот сарая пучки сена. Между задними колесами телеги, как маятник, качается ведерко с колесной мазью. Телега завалена какими-то кулями, ящиками. А вот и сам Ходас: худой и сутулый, с лицом, похожим на вопросительный знак; на нем поношенный, какого-то непонятного цвета сюртук, перепоясанный старым ремнем, на пряжке надпись: «Gott mit uns».
Я все собираюсь спросить его, где он добыл этот военный трофей, но он всегда опережает меня встречным вопросом:
— Мать дома?
— Дома.
— Покупай, хозяйка…
— Купила б село, да грошей мало́!
Видно, сегодня запоздаем с обедом — пока женщины не сбудут всякое барахло и не купят себе иголок, мыла или какой-нибудь там платочек.
5 мая
Немного задремал в вагоне, но меня разбудил пронзительный паровозный гудок встречного поезда. Долго почему-то стояли на станции Вилейка. Может, что-нибудь случилось на железной дороге? Я вышел на перрон, чтобы взглянуть на домик Бутаров, у которых когда-то квартировал. Светало. Ничего за последние восемь лет не изменилось на этой привокзальной улице. Ко мне в купе подсел вилейский знакомый, торговец яйцами Сацункевич, с дружком. Разговорились. От него я узнал о смерти своей бывшей квартирохозяйки, о болезни старого Бутара, о том, что старший сын Бутара, Миколай, уехал в Варшаву, а младший, Вася, с которым я вместе учился в третьем и четвертом классах гимназии, работает на лесопильном заводе. Обязательно как-нибудь проведаю их. Последний раз я был у Бутаров в 1932 году, когда пешком шел из Вильно домой.
Хотелось мне расспросить Сацункевича о моих товарищах-вилейчанах: Миколае Гаврилюке, Люсе Волынец и других, но собеседник мой что-то очень уж быстро начал клевать носом, видно устал, пока устраивал свой багаж — тяжелые ящики с яйцами. Я всегда удивлялся оборотистости и ловкости этого человека — он издалека, нюхом чуял, где пахнет наживой, деньгами. Перед пасхой и радуницей он целыми днями просиживал над ящиками с яйцами, выбирая самые крепкие, чтоб потом продать их втридорога любителям яичных боев.
Зато его спутник — крупный торговец льном — и не думал ложиться спать. Обрадовавшись, что нашел в моем лице внимательного слушателя, он рассказывал и рассказывал о своих торговых делах, о громадных рынках по сбыту льна в Трутнове, Гандове, Лилле, Белфасте, куда он чуть ли не каждый год ездил заключать контракты с различными иностранными фирмами.
— Я, если б моя на то воля,— говорит он,— для поднятия благосостояния приказал бы крестьянам сеять только лен, лен и лен…
Лязгая буферами, тронулся наконец и наш поезд. За окном промелькнула островерхая крыша костела, белые высокие стены тюрьмы. А дальше — лес и заросшие мхом болота, лес и болота, лес и болота…
7 мая
Снова начались с утра до вечера мои бесконечные странствия по Вильно — по интересным страницам истории, архитектуры, поэзии.
С каждым годом этот город все больше и больше привлекает к себе туристов, я уже не говорю о толпах богомольцев, которые все лето, начиная с мая, тянутся и тянутся по дорогам к Острой Браме и Кальварии. Идут не только с Виленщины, Новогрудчины, Гродненщины, но и из Литвы, Латвии.
Сегодня я остановился возле группы деревенских женщин. Укрывшись от солнца в тени Святоянской звонницы, они о чем-то говорили с ксендзом.
Притворившись, что разглядываю в витрине магазина охотничьих и рыболовных принадлежностей чучела птиц, ружья, удочки, я краем уха прислушивался к их разговору.
— Так вы откуда будете?
— Из Мяделя,— ответила ксендзу старенькая бабулька.
— Пришли или приехали?
— Пришли… Как поправился мой внук Пилипка, дала обет — что ни год ходить в Вильно. Вот только ноги сбила, да и опухли…
— У вас же есть своя Кальвария…
— Так разве ж такая?.. Божечка ж мой, если б хоть где глаза ополоснуть, воды напиться,— говорит бабка и, обессилевшая, сняв с плеч котомку, садится на краю тротуара.
Мне хотелось подойти и спросить у бабки, из какой она деревни, как ее зовут, но к этой группе богомолок стали присоединяться другие. С Замковой улицы подъехали подводы, груженные крестами и иконами. Видно, тут был сборный пункт богомольцев с моей Мядельщины. На дощечках, привязанных к телегам и возкам, на которых по приказу полиции писали адреса хозяев, я прочитал — село Бояры… село Новоселки… село Купа… и даже две-три знакомые фамилии.
Построившись рядами, богомольцы пошли серединой улицы в направлении Кальварии.
Раскрыв молитвенники, они затянули молитву, которая вскоре задохнулась в жаре, шуме и грохоте «Арбонов», в черном траурном дыме, что оставляли за собой эти тяжелые швейцарские дизельные автобусы.
8 мая
Тревожные вести привез К. со своей Гродненщины. Рассказывал, как у них распоясались фашистские элементы, как они готовятся к «ночи длинных ножей».
И в Вильно эндекские пикетчики, вооруженные кастетами и палками, часто патрулируют возле еврейских лавочек и магазинов, уговаривают покупателей присоединиться к ним, не покупать у евреев, а только у поляков, у которых во всех витринах выставлены иконы «матки боской остробрамской». На Погулянке видел матку боску рядом с бутылками водки и вина, а в магазине галантереи — в окружении женского белья, чулок, бюстгальтеров. Но всех переплюнул владелец аптеки на улице Мицкевича, выставивший ее рядом с рекламой противозачаточных средств.
9 мая
До встречи с П. было еще много времени. Чтобы не обращать на себя внимания, я присоединился к какой-то похоронной процессии, которая направлялась к кладбищу Росса. Крутой тропкой я дошел до так называемой «Белорусской горки», где похоронены разные «деятели». На гранитных и мраморных плитах высечено: «Вечная память…», «Вечная слава…», «Всегда будем помнить…» Кому нужна эта «поэтичная» ложь? И все же надмогильные памятники подсказали мне тему; вернувшись домой, сразу за нее примусь.
У нас литературе придается величайшее значение, какого у других народов она уже давно не имеет: народ ищет в литературе ответы на все тревожащие его вопросы. У нас нет разницы между литературой и воззванием, литературой и забастовкой, литературой и демонстрацией, поэтому почти на всех политических процессах рядом с борцами за социальное и национальное освобождение на скамье подсудимых находится и наша западнобелорусская литература.
10 мая
Этими днями мне удалось побывать в музее Товарищества друзей науки. Я там впервые увидел картину Чюрлёниса «Буря». Над вздыбленными волнами моря — тяжелые тучи, напоминающие колокола. Кажется даже, что слышишь в зале их набатный гул. А сегодня попались мне репродукции картин Рушица: «Земля», «Баллада», «Весна», «Последний снег». Эти картины — фрагменты какой-то очень знакомой и близкой моему сердцу поэмы.
Встретился с Трофимом (Буткевичем), прочел ему несколько новых своих стихотворений и черновой набросок автобиографии, подготовленной для моего первого сборника. Даже и не верится, что может появиться на свет сборник моих стихов! Много мы с ним говорили о нашей западнобелорусской литературе. И хоть он несколько раз оговаривался, что литература — не его специальность, его меткие замечания и оценки удивляли меня своей глубиной. Сам он напоминает бережливого хозяина, который знает цену каждой вещи и ничему не даст пропасть зря. Я часто с ним не соглашаюсь, спорю. Иногда вижу, что он смеется над моей задиристостью, но так доброжелательно, что обидеться на него невозможно. Он много курит. Спокойно и рассудительно говорит:
— Переживаем очень сложные ситуации, и поэту необходимо быть политиком.
С наступлением сумерек мы с ним попрощались. Я пошел с Лю в кино.
Завтра, видно, поеду домой, чтоб забрать свои рукописи и кое-какие холостяцкие манатки. Только не знаю еще, где мне удастся обосноваться в Вильно. На Буковой — тесно: там живут какие-то рабочие с бойни. Да и Трофим не советует мне возвращаться на старую квартиру.
13 мая
Растерянность и траур среди всякого рода «ужедников» [8] в деревне, начиная с секвестраторов и полиции и кончая солтысами и стрельцами,— умер Пилсудскнй. Надо сказать, «дзядэк» [9] выбрал удачное время, чтоб умереть — уйти от ответственности за все, что натворил на этом свете.
Целый день я бороновал в поле. В сумерки появился М. Принес известие, что скоро прибудет литература, которую мы должны переправить дальше — на Нарочь Внешне М. похож на учителя: грузный, довольно прилично одет, в шляпе, портфель в руке. Даже дети в деревнях — рассказывал он со смехом — его приветствовали: «День добрый!»
Ночью пришел Кирилл Коробейник. Договорились, что он завтра поможет М. добраться до Новоселок.
15 мая
Почти с годовым опозданием Н. познакомил меня с материалами Первого съезда советских писателей БССР — с докладами Бронштейна, Климковича, Кучара. с некоторыми выступлениями участников съезда. Признаться, не со всеми их оценками я согласен. Но важно другое — какая в Советской Белоруссии растет большая, настоящая литература! Даже завидно. Ведь здесь у нас не только не у кого учиться, даже потягаться в охотку не с кем. Сегодня Западная Белоруссия — мешок, затянутый полицейской нагайкой, ксендзовскими четками и петлей пана Матиевского [10], в котором из-за отсутствия свежего воздуха гаснет всякий свет — даже лучина.
21 мая
Лучшие мои стихи всегда были большей неожиданностью для меня самого, чем для моих знакомых. Даже обидно, когда никто не верит, что творчество для меня — работа невероятно трудная. До сего времени мы разрабатывали только верхние пласты жизни, в них не много уже осталось самородков.
На моем пути множество перекрестков. И почти на каждом, как в той сказке, стоит камень и предостерегает: «Прямо пойдешь — жизни лишишься, налево пойдешь — коня потеряешь, направо пойдешь…» Возвращаться назад? Одиссей и то, мне кажется, не был таким одиноким: дома о нем помнил старый пес. Я не думаю, что горе и беда всегда будут повивальной бабкой поэзии. Просто пока они были неизменными ее спутниками.
Сегодня между нашими схоластами разгорелся спор: может ли истинный поэт писать по заказу. Камень, конечно, был брошен в наш огород. Но если художники и поэты творили по заказу королей, панов, магнатов, купцов, так почему же они не могут творить по заказу народа — единственно неподкупного, самого благородного и авторитетного заказчика?
В полдень пришел Д. Он попробовал было перевести мне несколько лирических стихотворений Семятыцкого. Но его подстрочники напоминают разрушенные землетрясением храмы, под руинами которых погибли и верующие, и сам Иегова.
Под вечер ходили на разведку к типографам Баевскому и Знамеровскому, хотя к последнему некоторые из наших товарищей относятся настороженно. Нам необходимо найти возможно более дешевую типографию для своей газеты.
Возле Замковой горы встретил Владека. Познакомился я с ним еще в виленском студенческом кружке по изучению эсперанто, куда мы вместе ходили, чтобы стать настоящими интернационалистами. Мы тогда считали, что национальные языки — преграда на пути к интернационализму: какой же ты к черту интернационалист, если признаешь только свой язык и заставляешь на нем говорить и других. В Вильно Владек приехал из Домбровского бассейна. Работал несколько лет в шахтах «Сатурн» и «Челядзь». Потом за работу в МОПРе был арестован. После освобождения из тюрьмы добрался на товарных поездах до Варшавы, где Стефания Шемплинская — ее у нас называли «Теткой» — раздобыла для него более приличную одежду и помогла перебраться в Вильно. Тут он с помощью Мажуца и Хвальки устроился на канализационных работах. Но и в Вильно он, видимо, не пришелся ко двору — его уже вызывали на Святоянскую и грозились посадить, если он не прекратит заниматься коммунистической пропагандой.
В те годы Владек был для меня фигурой экзотической: рабочий, настоящий шахтер. Ходил он немного сутулясь, словно всегда нес на плечах какой-то груз. Язык его — польский — отличался от того языка, на котором говорили на наших кресах [11] Некоторые слова я даже не понимал. Кроме польского он, как и большинство силезцев, знал еще и немецкий. В тюрьме выучил еврейский и украинский. А слоняясь по виленским рынкам, стал говорить по-белорусски и литовски.
…На Новогрудской ссорились две торговки:
— Ах, чтоб тебе детей чужих нянчить!
— Чтоб отсохли руки твои, что никому добра не сделали.
Сегодня Трофим познакомил меня с воззванием против нового государственного займа. С его помощью правительство намерено выжать из рабочих 200 миллионов злотых. И это в условиях лихорадочно растущей безработицы! Только зарегистрированных 500 тысяч безработных! А если учесть и так называемую «скрытую» безработицу и деревенских батраков, вероятно, число безработных будет значительно больше.
22 июня
Наверно, нигде, кроме предместий Вильно, нет такого количества тихих, глухих улочек и зелени садов и огородов, прячущихся среди пригорков и сосняков. Иные трудно даже найти, а найдя — выбраться из них. На Полоцкой познакомился с одним заядлым голубятником, который чуть ли не полдня не отпускал меня, пока не показал всего своего хозяйства и всех своих крылатых подопечных. На Завальной встретил целый обоз подвод с бочками, ушатами, маслобойками, ведерками. Даже не удержался, спросил, откуда все это везут.
— Из Куренца, из Костеневичей, Кривичей,— ответил один из возниц.
Я долго смотрел на эти возы, груженные стихами и поэмами моих родных околиц.
Как часто в поисках поэзии блуждал я по бездорожьям! А она вот только что проехала мимо на скрипучих крестьянских телегах, наполнив запахом смолы всю улицу.
24 июня
В кинотеатре железнодорожников неожиданно показали советскую хронику о славной эпопее «Челюскина»… Когда на экране появились руководители правительства и партии со Шмидтом и Горьким, в зале раздались аплодисменты. Я просидел два сеанса, чтобы только еще раз увидеть эти кадры.
На Погулянке настиг меня грозовой дождь, но он быстро кончился. Над городом вспыхнула радуга; прямо на глазах она начала наливаться яркими красками, концами клониться к земле; казалось, какой-то богатырь хотел согнуть ее в громадную арку и поставить на плечи гор — Трехкрестовой и Замковой.
25 июля
Наткнулся на биографию Якуба Ясинского — одного из руководителей Ноябрьского восстания, который погиб в окопах Праги под Варшавой 4 ноября 1794 года. Был он близким другом Т. Костюшко, писал стихи. Буйницкий обещал дать мне его произведения, изданные в 1869 году К. Войтицким. Король в свое время назначил награду тому, кто найдет автора знаменитого «Стихотворения в день скорби», осмелившегося сказать: «Пусть сгинут короли, пусть вольным будет свет».
В редакции «Белорусской летописи» среди корреспонденции интересное письмо Пигулевского о белорусских песнях, собранных в Латгалии С. Сахаровым.
А это статистика: сейчас в Польше издается около трехсот католических газет и журналов. Некоторые на них — «Пшеводник католицки», «Малы дзённик», «Рыцэж непоколянэй» — распространяются в сотнях тысяч экземпляров. Такими тиражами не может похвастаться ни одна из существующих газет. Правда, разные клерикальные католические организации и братства рассылают многим верующим свою прессу бесплатно. Даже моя хозяйка, православная, получает, хоть и не выписывала, «Рыцэж непоколянэй». Я иногда перелистываю этот журнал обскурантов. Не верится даже, что в век революционных сдвигов может издаваться нечто подобное.
У кино «Гелиос» купил «Чарнэ на бялым» — орган левого крыла санации. В этой газете часто можно найти очень интересные для нас материалы,— в наших изданиях цензура не пропустила бы их.
Сегодня два раза пришлось — от Антоколя до самой Волчьей лапы — перемерить ногами город. А сейчас, после всех встреч, мне нужны карандаш и тишина, да такая, чтоб не слышно было даже, как на черепичных крышах Вильно гаснет день, а в небе загораются звезды.
Пишу о «балаганчике», о том, как в 1932-1933 годах в Кареличах, Негневичах. Щорсах мы собирали деньги на МОПР. Ночь. Мороз. Несутся лошади с красной пятиконечной звездой. Останавливаемся возле хат, занесенных снегом: на мотивы колядных песен поем о гибели старого и рождении нового мира, призываем народ бороться за свою свободу. А назову я свое произведение «Каспар. Мельхиор. Бальтазар». Так звали королей, что первыми пришли за Вифлеемской звездой поклониться мифическому Христу. На коляды, чтобы отогнать нечистую силу, все правоверные католики на дверях и окнах пишут мелом первые буквы их имен — К. М. Б. Но это может означать и Комсомольская Молодежь Белоруссии.
Поэзия похожа на того сказочного орла, который, пока несет на себе своего героя, все время требует от него пищи. Герой к концу путешествия вынужден пожертвовать самим собой.
27 июля
Против влияний разного рода бесплодных модернизмов западнобелорусская литература получила надежную прививку, сделанную нашими «опекунами» с помощью каучуковых дубинок. Поэзия наша — тяжелая, как булыжник, вырванный из мостовой в час уличных боев, неблагозвучная, как стон или крик… Другой она сегодня и не может быть. Что до меня, так я интересовался и интересуюсь разными школами и направлениями, но опасаюсь, как бы не попасть на прокрустово ложе их теорий. Пока что меня спасает чувство главного направления, как старого коня чувство дороги.
29 июля
Целый день просидел в библиотеке имени Врублевских в отделении советики. С. дал мне несколько переведенных на польский язык стихотворений Элюара. Это было путешествие в еще одну незнакомую мне страну поэзии. Беда только, что я с опозданием открываю давно известные другим части света.
30 июля
На несколько дней приехал из Вильно домой. B полдень у меня было немного свободного времени, и я начал сбивать из березовых прутьев этажерку для книг, но вскоре пришлось бросить свое рукомесло — меня позвал : собирать рой, что был обнаружен на ели возле бани. Я побежал за лестницей. С роем удалось справиться довольно быстро: собрали его в деревянную кадочку и, плотно обвязав чистой скатеркой, отнесли в пуньку. Вечером, после захода солнца, переселим его в подготовленный отцом старый лежак. Пчелы у нас были давно. Но у деда они не особенно водились. Лучше пошло дело, когда ими занялся отец. Он умел за ними ухаживать, не боялся, если какая-нибудь пчелка его и ужалит. Правда, это редко случалось, пчелы знали его и не трогали.
Притащился сосед — Захарка Колбун. Возле Мяделя, по его словам, кто-то убил бешеного волка, за что ему выдали вознаграждение в 500 злотых, но за то, что он не имел разрешения на охоту, оштрафовали на еще большую сумму. Может, правда, а может, Захарка сам выдумал.
Записываю рассказ деда про солдата, обманувшего царя и пана.
…Служил один солдат из наших краев у царя. Когда он отслужил свой срок, царь у него спрашивает: «Что дать тебе, солдат, за верную службу?» — «Ничего мне не нужно,— отвечает тот,— дай мне только старое седло». Обрадовался царь, что солдат не просит у него ни денег, ни земли, ни богатой одежды, а только — старое седло. И тут же приказал выдать ему седло и за его подписью — соответствующий документ. Солдат поклонился царю и пошел домой. Вернувшись в свои края, пришел к пану, у которого служил когда-то батраком в маёнтке Старое Седло, показал ему царскую грамоту и говорит: «Иди, пан, куда хочешь, потому что маёнток этот мой и я теперь тут хозяин…» Вскочил пан, стал кричать, побежал к ксендзу, к сотнику, к судье. Но так ничего и не смог сделать. Пришлось ему отдать солдату свое Старое Седло…
Снова я зацепился за фольклор, как пьяный за порог.
Ужинали при свете лампы. Завтра с росой собираемся косить.
— Теперь уже можно выспаться,— говорит отец.— Ночи стали длиннее.
Он всегда встает первым и всем доказывает, что больше четырех-пяти часов спать не нужно, это только вредит здоровью. Мы уже и не оспариваем этой «истины»,— знаем, что его ничем не переубедишь.
5 августа
Владек Борисевич привел меня на Скопувку, где в доме № 5 разместилась редакция «Попросту». Он дал мне несколько экземпляров первого номера газеты, которая сегодня отмечает день своего рождения, и одолжил на несколько дней поэму Чеслава Милоша «О застывшем времени».
Наконец-то я купил себе за четырнадцать злотых «батевские« туфли. Как научиться ходить, чтобы не так быстро снашивать обувь?
6 августа
Вчера только к вечеру добрался до Константинова. В конце улицы остановился возле колодца и спросил женщин, у кого можно было бы переночевать.
Хозяева, к которым я попал на ночлег, оказались довольно гостеприимными и приветливыми людьми. Когда садились ужинать, они и меня пригласили за стол. Потом показали мне свои семейные альбомы. По фотографиям я понял, что это шляхетская семья. Почти на каждой были увековечены семейные торжества: свадьбы, крестины, первая исповедь, приезд ксендза, войта, лесничего, встреча в престольный праздник с родственниками, среди которых красовалась и сама хозяйка — еще довольно красивая женщина лет сорока. Ее грудной, хрипловатый голос очень был похож на голос популярной артистки И. Эйхлерувны из театра «Редут».
«Я люблю тебя, Иоан!» — Эйхлерувна произносила эти слова так, что у меня замирало сердце: в них было и признание в любви, и предчувствие трагической развязки... Прошли годы, а я все слышу ее голос. А может быть, просто все тогда воспринималось острей. Помню, как семилетним мальчиком я в первый раз в Москве попал в театр. Для меня ничего там не было условного. Театральный занавес открывал не только мир сцены, но и мир новых понятий, представлений, которые долго потом меня не покидали.
Я так задумался, просматривая фотографии, что не сразу понял, к кому обращается хозяин:
— А пан, видно, хорошо знает польский язык...
И стал расспрашивать меня про мядельскую и долгиновскую шляхту, с которой я почти совсем не был знаком. А он, черт, знал всех. Знал, кто с кем породнился, сколько у кого волок земли, сколько лошадей, коров. Я не удержался даже от того, чтобы не высказать ему свое восхищение и не удивиться живучести, казалось бы, давно отживших свои век кастовых традиций.
Спал я на сеновале. После города запах сена был таким пьянящим, что я сразу провалился в сон, как в бездонный колодец.
Утром меня разбудил веселый гудок шустрого паровозика. Он долго маневрировал на узкоколейке, долго кого-то окликал на переезде, но ему отзывалось только стоголосое эхо бора. Кустики лесного люпина на обочинах дороги были густо затканы паутиной. На них горело целое созвездие росинок — мелких и крупных, всех цветов и оттенков. А возле самого леса стоял дремучий, переплетшийся травостой, в него страшно даже было ступить. Темно-зеленой лентой километрами он тянулся вдоль большака.
Не доходя до Кобыльника, я остановился отдохнуть в старой корчме. Думал, может, найду подводу из Мяделя. Правда, встретил нескольких знакомых возниц, но они с пенькой и льном ехали в Вильно. Ну что ж, как-нибудь дотащимся до дома. Не в первый раз. Чтобы не сбить ноги, старался идти ровно, размеренно, но через какое-то время ловил себя на том, что иду «рысцой». Останавливался. Старался контролировать себя. Нет, наверно, никогда я не научусь возвращаться домой спокойным, медленным шагом…
В этот раз я мог и не идти пешком из Вильно. Деньги на билет у меня были. Но мне очень хотелось купить себе Шолохова, Третьякова и «Коричневую книгу» — книгу о поджоге фашистского рейхстага. Что ж, как говорится, дурная голова ногам покою не дает. Правда, приятно идти и чувствовать, что, сколько бы небосклонов ни смыкалось над дорогой, все они остаются за тобой! Кобыльник, рыбачьи села, Мядель, Новоселки, Триданы, Лукьяновичи, Березняки, Липава, Магдулина… Наконец замаячили и пильковские хутора, и крыша нашей хаты, издалека похожая на шалаш, потому что сам сруб еще скрывается за полосой яровых, за темной зеленью сливовых деревьев.
В тишине слышу скрип журавля. И сразу не терпится утолить дорожную жажду, напиться из домашнего, щербатого от времени, прикрепленного к шесту ведра. На изгороди сушится серое полотно. Это, видно, мама покрасила его в отваре толокнянки или в отстое ржавого железа, чтобы сшить нам будничную одежду. Единственным ее украшением будут самодельные мамины деревянные пуговицы. С частокола смотрят на меня обливные крынки. Смотрят и словно не узнают.
— Закрывай, Женя, ворота, чтоб телок не выскочил на гумно! — слышу звонкий голос сестры Милки, которой никак не удается загнать в хлев шустрого поджарого бычка.
Вот я и дома.
10 августа
Утром налетела сватковская полиция делать обыск. Перевернула все гумно, хату, чердак. Даже в закутах штыками истыкали кули соломы, прошлогодние озадки и мякину. Долго рылись в моих бумагах. Потом достали из ящика изъеденного шашелем хромого самодельного шкафа горстку цветных иконок, о существовании которых все уже давно забыли. Долго не могли разобрать размашистую надпись на Ветхом завете: «В молитвенную память от монаха Иосивалона, 1912 г., 1 августа». Что за странное имя? Этот Иосивалон, кажется, был дальним родственником моей бабки, она рассказывала, что он пешком ходил в Иерусалим. Среди клубков, бечевок, пуговиц лежал подаренный этим богомолом небольшой деревянный крестик «из святого кипарисового дерева».
Старики наши когда-то были очень набожными. Дед своей волей даже установил дома еще несколько праздничных дней. Только в войну, увидев все ее ужасы, и особенно после смерти тяжело контуженного на немецком фронте дяди Тихона он усомнился в справедливости бога и в самом существовании его. Это было заметно и по тому, как с каждым годом все более пустел красный угол в нашей хате, где когда-то был целый иконостас.
Почти до самого вечера полиция перетрясала все закуты. А найти ей удалось только вытертую, в заплатах дедову охотничью сумку, где была горстка пороха на десяток зарядов и несколько манков на птиц.
— А где ружье, старик?
— Было и ружье, да в войну его у меня забрали,— ответил дед, радуясь в душе, что не нашли его ружьишка.
Когда полиция уехала, дед пожалел, что пропал его рог для хранения пороха. И правда, рог этот был сделан им мастерски: прямой, отшлифованный, с красивым орнаментом и крышкой. Острый конец рога похож был на открытый клюв утки, из которого сыпался порох.
30 августа
По уши закопался в общественно-политическую прессу: «Белорусская нива», «Белорусское дело», «Наш голос», «Наше дело»… Делаю выписки. Может, когда-нибудь пригодятся. В Белорусском музее нашел громадные залежи материалов, необыкновенно интересных для писателя и историка.
Около биржи труда на улице Субач собралась нескончаемая очередь безработных. Я медленно прошел вдоль нее, присматриваясь, может, увижу знакомых с железной дороги, спиртового завода, маслобойной фабрики, где, я слышал, в последние дни уволили много рабочих. На другой стороне улицы крутилось несколько шпиков и полицейских. «Годами презрения» мы окрестили нашу эпоху — эпоху кризисов, человеческого унижения, бесправия, наступления фашизма… А может, это еще не самое худшее время? Какое название мы тогда дадим будущему — еще более мрачному? Не знаю, какое нас ждет будущее, но нашему прошлому и настоящему никто не станет завидовать.
В воротах плакала маленькая, замызганная девочка. Кто-то, наверно, ее обидел, а может, потеряла маму.
Почему-то этот плач долго звенел у меня в ушах, даже тогда, когда я очутился на шумной Большой улице, на забитой торговцами, суматошной Немецкой.
7 сентября
Зашел к своим знакомым в Новом Свете, а у них — свадьба. Кто-то из гостей притащил старый граммофон, и начались танцы. Жених — К. не так давно вышел из тюрьмы. Мы вместе с ним учились на курсах техников. Хороший парень. Невесту его я когда-то встречал в Новосветском кружке Товарищества белорусской школы, где она работала библиотекаршей. Я у нее получал Синклера, Барбюса, Роллана, новинки советской литературы. К. обещал передать мне несколько стихотворений, написанных нашими поэтами в Лукишках. Может быть и удастся где-нибудь напечатать, хотя они, по его словам, почти все крамольные.
Во вчерашнем номере «Курьера виленского» напечатана статья о выступлениях Я. Коласа, М. Климковича и А. Александровича на съезде советских писателей в Москве. Статья злобная. Видно, писал ее кто-то из санационных или хадекских [12] кругов, скрывшись под латинской буквой «Р», потому что сама газета до этого времени белорусскими делами почти совсем не интересовалась. И вдруг…
Поздно, опустевшими улицами возвращался на свою квартиру. Только на Колеевой под тенью старых тополей слонялись проститутки да у Острой Брамы попрошайничало несколько богомольцев. Бледный свет качающихся фонарей блуждал по их согнутым плечам, по молчаливым стенам костела, по рекламным афишам кино, среди которых выделялась безобразная маска «Франкенштейна». Ночь темная. В небе — редкие звезды, словно остальные склевали журавли, отлетая в теплые края. Вчера, когда был на Антоколе, неожиданно услышал их клекот. И не было человека, который бы не остановился и не проводил их прощальным взглядом.
15 сентября
Встретил Сашку Ходинского. Обрадовались друг другу, потому что давно не виделись. Он обосновался на Снеговой. Договорились, что на какое-то время я остановлюсь у него. Вечером я перенес свой багаж с Буковой на новую квартиру. Хозяйка притащила с чердака раскладушку. Отодвинув стол, будем ставить ее в нашей тесной проходной комнатке на ночь. Единственное окно упирается в красную черепичную крышу соседнего деревянного дома. С нашего второго этажа можно увидеть закопченные паровозным дымом привокзальные здания и даже часть перрона. Во дворе до поздней ночи — лай собак, сварливый голос дворничихи и перебранка пьяных.
Сашка углубился в учебник химии, а я начал перетрясать свои заметки. Как гоголевский Плюшкин, чего только не насобирал я за последние дни! Нужно все записи привести хоть в какой-нибудь порядок — лишнее выбросить, а то, что стоит внимания, отложить или сразу попробовать переплавить в стихи.
Не могу никак восстановить в памяти одно из своих тюремных стихотворений — «Лукишкинские витражи». Я его давно переслал Лю с товарищем, который вышел на волю, но оно до нее не дошло. Видно, придется писать заново… Писать и писать. Стихи стали для меня хлебом и воздухом, воздухом и хлебом.
16 сентября
Сегодня в студенческой «Менсе» за соседним с моим столом разглагольствовал какой-то эндек, ратовавший за теорию «национального владения землей». Он доказывал, что земля, находящаяся в руках польских помещиков,— земля польская, и право распоряжаться ею принадлежит только полякам. Кажется, еще до революции мракобес С. Маевский проповедовал нечто похожее, обосновывал свою «теорию» тем, что в руках польских магнатов находилось более 50 процентов всей земли в Белоруссии. Кстати, политику «национального владения», дополнив ее политикой выселения белорусов из пограничных районов (протяженностью в 120 км), пацификациями и ассимиляцией, давно уже проводит правительство Польши, задавшееся целью расширить на востоке этнографические границы господствующей нации до самой рижской границы. Старая история. Уже сколько раз на нашей родной земле хоронили нас разные «благодетели» — на земле, где еще и сегодня, как в далекие времена «Великого литовского статута», считается одинаковым: что убить мужика, что собаку. Только народная поговорка гласит: кого при жизни хоронят, тот живет дольше тех, кто хоронит. Обо всем этом необходимо говорить в нашей печати. Народ может многое простить писателям, только не молчанье в час, когда решается его судьба. А в голову лезут какие-то неказистые стихи…
1 октября
Трофим развернул небывалую деятельность среди виленской интеллигенции. С кем он только не встречался. Вчера Зося Асаевич познакомила его с Г. Будько, который крутится около эсеровского журнала «Рассвет» и увлекается технократическими идеями. Целый вечер Трофим с ним разговаривал, агитировал его сотрудничать с нами в рамках Народного фронта, но только зря потерял время.
Вечером зашел ко мне Феликс 3. Я познакомился с ним, еще когда он был батраком в Озерцах, что возле Глубокого. Нужно помочь ему сменить одежду. Зашли в магазин братьев Яблоковских. Дорого. Не по нашему карману. Потащились на Немецкую улицу. Вспомнили нашу первую встречу хмурым весенним утром 1933 года, когда я чуть не утонул с дырявой своей лодкой; вспомнили и моего дядю Л. Баньковского, который помог мне в то время найти в Озерцах пристанище. Позже мы зашли с Феликсом в редакцию «Попросту», где застали старого моего друга М. Урбановича. Он вместе с другими работниками редакции был занят рассылкой очередного номера газеты, писал адреса.
Был у Эдварда. Он интересовался, над чем работаю, что читаю. Обещал познакомить меня с творчеством Т. Крамера — человека с горьковской биографией.
В последние ночи мне снятся какие-то цветные сны. Кажется, и красок таких в природе нет, чтоб можно было воспроизвести их.
На глаза попался курс валюты: сообщается, сколько злотых стоит доллар, сколько — франк, марка, рубль, крона. Не указана только стоимость крови и пота. После кризиса они совсем обесценились.
Все чаще газеты Народного фронта выходят с белыми пятнами. Цензура обнесла нас таким частоколом своих статей и параграфов, что сквозь них видны только башни костелов или стены тюрьмы. И все-таки никак не удается панам оградить народ от влияния советской пропаганды и литературы. Они, если б могли, и солнцу запретили бы всходить с востока. Те, у кого нет аргументов, всегда отвечают пулями и арестами…
11 октября
С трудом разыскал на Пивной улице своего старого товарища Н. Когда-то мы учились вместе на курсах техников. Улица теперь так раскопана, что ночью можно голову сломать. Но прохожих тут мало. Да и те какие-то медлительные, сонные, словно не знают, куда им девать время. Я просмотрел газеты, которыми был завален стол Н.: стычки на абиссинско-сомалийской границе. А в Лиге наций — дебаты, дебаты, которым и конца не видно.
Н. сейчас работает на Нарочи, где строится для гимназической молодежи яхт-клуб имени полковника Лиса-Кули. Это что еще за зверь?
Нужно было бы сходить на фильм «Возвращение Франкенштейна» или «Каприз испанки» с Марлен Дитрих, но Н. затащил меня на выставку М. Равбы, где мы долго любовались его картинами: «Старая часовенка», «Через окно», «Вилия», «Зеленое озеро», «Голубая вилла».
24 октября
Белорусская хадеция опубликовала в «Кринице» развернутый ответ на предложение ЦК КПЗБ о создании подпольного антифашистского фронта. Необходимости в публикации этого ответа, мне кажется, не было. Просто опасаются лидеры хадеции, как бы вдруг их не заподозрили в ведении переговоров с коммунистами.
В «Редуте» последний день идет «Чудесный сплав» в постановке Ченгера. А в городе на киноафишах снова появился пресловутый Тарзан.
2 ноября
Суббота. У меня два дня, свободные от встреч. Ходил смотреть, как справляют поминки на Россах. Наиболее торжественно это происходило у могилы И. Лялевеля; туда пришли со своими знаменами все университетские корпорации: Рутения, Батория, Вильнения, Снедеция, Кресовия, Леонидания, Пилсудия и даже Полессия…
На могилах горели свечи. Особенно красиво все это выглядело вечером. Казалось, это звезды упали на землю и теплятся трепетным светом. И что-то неумирающее было в этом их свечении.
10 ноября
Вечером взялся за стихотворение «Серп солнца».
…Комната — однооконный сундук,
Стол-инвалид подпирает стенку…
Стихотворение это — про нашу с Сашкой Ходинским комнату. Образы — под рукой, не надо за ними далеко ходить.
Переписал для архива одно из своих ранее написанных стихотворений — «Вламываясь в двери» (1932). Потом начал перелистывать сборник Бальмонта. Когда-то я им увлекался, а сейчас он мне кажется неглубоким, однозначным...
В комнате холод, как в собачьей будке, я накинул на себя все свое движимое имущество — покрывало, пальто, шарф. Одно только полотенце белеет на вешалке. По потолку, когда гаснет свет в комнате, до самого утра перемещаются отсветы уличных фонарей.
12 ноября
Забежал к К. Застал его за книгой Э. Пискатера. Он что-то подчеркивал, выписывал. Собирается, говорит, писать статью о театре. Стол его, как всегда, завален различными, иностранными — немецкими и французскими,— газетами и журналами. Стал уговаривать меня, чтобы я проштудировал Бергсона и Фрейда, без которых, по его мнению, трудно понять новые течения современного европейского искусства и литературы, Между делом прочел мне интересное высказывание Фрейда о религии: она — по Фрейду — является бегством от ответственности в мир фантазии.
Я показал ему стихи наших революционных поэтов, напечатанные в последнем номере лукишкинской «Решетки». Понравились. Четыре стихотворения переписал. Обещал послать своим друзьям в Варшаву, попросить перевести их на польский и еврейский языки и, если удастся, напечатать.
15 ноября
Закончил «Акт первый». Пытаюсь освободиться от старых поэтических канонов, вырваться из плена певучести, традиционной образной системы, но пока на этом пути у меня больше поражений, чем удач. Ощущение кризиса архаичных форм еще ничего не дает. К новому трудно подобрать ключи. Может быть, и не найду их, потому что само по себе новое не существует. Каждый художник должен самостоятельно его создать. А пока что записываю темы будущих стихотворений: про неразменный рубль, про двенадцать маляров — двенадцать месяцев, про новогоднюю карусель (политическая сатира) и антикварный магазин, где выставлены для продажи санационные, полонофильские, антисемитские и разные шовинистические пугала.
Заходили ребята из Белорусской гимназии. Даже не раздевались — в комнате моей холодно, как в сарае.
Не ошибся тот, кто назвал нашу улицу Снеговой. И днем, а особенно ночью все больше и больше донимает холод. Что же будет, когда наступят морозы? Правда, за те семь злотых, что я плачу хозяйке за свой угол, трудно найти что-нибудь лучше…
21 ноября
Пишу вступление (или предисловие) к поэме о Нарочи, хотя, признаться, никакого плана этой поэмы у меня еще нет. Надеюсь на Музу: может быть, она, прочитав мои первые строки, что-нибудь подскажет. Так было не раз. Итак — не во имя отца и сына и святого духа, а во имя дела, за которое боремся, во имя победы и светлого будущего — начинаю.
Деревня, к тебе мы — певцы твои — скоро придем
Не с нищей сумой наших песен, пронизанных плачем.
На струнах рассвета березовым гибким смычком
Мы завтра сыграем иначе…
22 ноября
Приехал Кирилл Коробейник. Рассказал, что перед самыми Октябрьскими праздниками кто-то на братские могилы красноармейцев, что около нашей Красновки и в Липовском бору, возложил венки с надписями на красных лентах: «Да здравствует революция!», «Да здравствует КПЗБ!» Полиция несколько раз делала засады в лесу, но так никого и не поймала.
Расправившись с селедкой и выпив по нескольку стаканов чаю, мы пошли с Кириллом на Остробрамскую улицу в магазины белорусской книги. Ребята со Слободы и Мацков просили его привезти белорусские календари. Но Кирилл кроме календарей купил еще «Сымона-музыку» и «Венок», портреты Я. Купалы и Я. Коласа. Он, наверно, оставил бы тут последние деньги, если бы я не пообещал ему некоторые книги бесплатно с помощью дяди Рыгора достать в Товариществе белорусской школы. И правда, день этот выдался урожайный. Наколядовали мы с ним целый мешок литературы: Маркс, Энгельс, Плеханов, Сталин, несколько экземпляров хрестоматии Дворчанина, песенники, несколько годовых комплектов старых журналов, сборники одноактных пьес…
Возле еврейского клуба «Макаби» встретили группу пьяных корпорантов. Слышно было, как где-то зазвенело разбитое стекло.
Проводив Кирилла к поезду, поздней ночью вернулся в свою снеговую конуру. На некоторых улицах почему-то совсем не горели фонари. Густой туман опустился на город. Только извозчичьи лошади, на память знающие все виленские закоулки, гулко цокали подковами по промерзшей мостовой.
24 ноября
И день праздничный, и погода ничего себе, и ночью никто не будил. Можно было бы радоваться, если бы не испортил настроение Юпитер, который спустил на наши кресы воеводой известного ассимилятора и держиморду— пана Ботянского. В костелах бьют в колокола, сзывая на мессу всех черносотенцев.
Вечером пойдем с Лю, которая завтра уезжает в Варшаву, смотреть «Анну Каренину». Анну играет Грета Гарбо.
9 декабря
В 7 часов 12 минут вечера над городом завыли сирены — учебная воздушная тревога. Погасли все огни.
Я остановился на улице Мицкевича в подъезде напротив ресторана «Штраль». В некоторых домах зажгли свечи. Автобусы и машины шли медленно, с замаскированными, пригашенными фарами. Наверное, больше всех этим затемнением воспользуются разного рода преступники. Позавчера, рассказывали, очистили обувной магазин фирмы «Батя». Сколько там было хороших ботинок!
Почти над самой крышей пролетело несколько самолетов, мигнули огоньки их крыльев.
Очень грустно, что Лю уехала в Варшаву. Нет рядом самого близкого человека. Трофим запретил даже переписываться. Я и сам знаю, что ни о какой переписке сейчас не может быть и речи. И все же… Зайду к ее матери, может, у нее есть какие-нибудь вести из Варшавы.
10 декабря
Изучаю «Малый статистический ежегодник». По-моему, по данным статистики легче предугадать развитие событий, чем по произведениям нашей литературы.
Голова какая-то пустая. Болит. Может, потому и болит, что пустая. Подставить ее, что ли, хоть под сквозняк, чтоб проветрилась.
Сегодня, разыскивая дом, в котором жил П., я долго плутал по переулкам Антоколя. В темноте наткнулся на какой-то пустырь, на нем было много битого стекла, бутылок. Затишье. Туман. Что можно создать из битого стекла и тумана? Догнал какую-то женщину. Идя следом за нею, вышел на освещенный перекресток, на котором дремал извозчик. Условились с П. о моем выступлении на вечере в Литовской гимназии. На этом вечере выступят и дядя Рыгор со своим хором, и Михал Забэйда-Сумицкий. Собирался еще подъехать М. Машара.
П. заметил, что я заинтересовался репродукциями, висящими на стене его комнаты.
— Это Теофиль Квятковский, повстанец, близкий друг Мицкевича, Шопена… Не знаю, где мои хозяева достали эти репродукции. Вот нашел у них — советую и тебе прочесть — биографию революционера и бывшего каторжанина М. Пехаля «Горсточка пепла».
Угостив меня перловым супом, оставшимся, видно, от обеда. П. начал возиться у радиоприемника. Долго не мог поймать Минск. А когда поймал, мы услышали только гул Красной площади и бой кремлевских курантов.
Возвращаясь на свою холодную квартиру, чтоб сократить дорогу, начал сочинять какие-то стихи.
Белые стены военной тюрьмы на Антоколе, всегда щедро освещенные фонарями, показались мне громадным листом бумаги. Хотелось написать на нем стихотворение, да такое, чтоб прожгло их огнем, чтобы никогда не смогли его стереть часовые.
15 декабря
Выписка из «Курьера виленского»: на съезде польских учителей в Вильно директор семинарии Матушевич сказал, что регулярное посещение школы тут, на Северо-Восточных землях, является не только вопросом школьного образования, но и вопросом общественно-государственного значения. Призывал «вальчить» — бороться за польскую культуру на границах государства. Вот она — одна из главных причин, почему родители, дети которых не посещают школу, наказываются штрафами. А у нас некоторые наивно полагали, что паны стараются дать образование белорусским детям!
17 декабря
Сегодня были довольно далеко за городом. С товарищем А. ездили к его родителям. Ночь застала нас в дороге, в семи-девяти километрах от хутора, до которого по снежной целине да по крутым понарским перевалам едва дотащила нас замученная коняга случайного возницы-литовца.
Родители А., узнав, что я когда-то вместе с их сыном сидел в Лукишках, очень радушно встретили меня. Вместе с нами усадили за стол и нашего возницу. Он оказался знакомым хозяина и, узнав, что мы свои люди, отказался взять деньги за подводу, да еще и пригласил, если снова случится быть в их местах, наведаться и к нему.
19 декабря
Вчера умер в Варшаве Альберт Радзивилл, «XVI ординат Несвижа, XIII — Клецка, граф Миры, кавалер Мальтийский», один из тех проклятых магнатов, что на труде и крови нашего народа нажили себе неисчислимые богатства и привилегии. Неужели минует его ад? Уж очень взялись все святые отцы молиться за его душу, за отпущение ему грехов…
У С. одолжил годовые комплекты украинского журнала «Окна» (1930-1932) и несколько новинок советской литературы. Трофим советует мне, чтоб прочнее легализоваться, поступить на какие-нибудь курсы по подготовке к экзаменам на аттестат зрелости.
Сегодня разговаривал с Франуком Г., который связан с этими делами. Обещал помочь, предложил даже ходить на репетиторские занятия к нему.
24 декабря
У всех у нас праздничное настроение. После стольких усилий вышел наконец первый номер газеты «Наша воля». Всю ночь в студенческой комнатке редактора В. Склубовского надписывали адреса. Утром погрузили весь тираж на извозчичьи сани и отвезли на почту. На Татарской улице, у подъезда дома № 15, где помещается редакция, уже второй день крутится какой-то подозрительный тип. Видно, выслеживает, собака!
После бессонной ночи мороз кажется более сильным, чем показывает термометр на вокзале, куда я на минуту забежал погреться. Улицы, дома, люди, деревья и даже ветер — все, казалось, закоченело.
25 декабря
Нужно будет покопаться в Белорусском музее,— может, там удастся найти какие-нибудь произведения малоизвестного поэта-самоучки Морозика. У С. я узнал только, что он как будто читал на белорусском языке свои стихи при открытии памятника Екатерине в Вильно и что ему покровительствовал тогдашний редактор газеты «Северо-Западный край». Этот С. — ходячая энциклопедия. Все, черт, знает.
27 декабря
По случаю изменения программы белорусской хадеции набросал несколько строк сатирического стихотворения:
Ксендз на сутану напялил дерюгу,
Даже не брезгует лапти носить,
Брюхо он стал подпоясывать туго,
Лишь бы дурман свой повыгодней сбыть.
В студенческом союзе поспорил с каким-то эндеком из-за белорусского языка. культуры. Не перестаю удивляться тому, что люди, которые еще вчера находились в такой же ситуации, как мы сегодня, сами становятся душителями, угнетателями других народов. Впрочем, особенно удивляться нечему; допусти только к власти некоторых мракобесов с Завальной улицы [13] и из других белорусских шовинистических зверинцев — и они, наверное, делали бы то же самое.
В последнее время, когда принимаюсь за новое стихотворение, почему-то возникает тревожное чувство, что мне его не дадут закончить. Поэтому зубную щетку и мыло на ночь кладу на всякий случай в карман пальто.
28 декабря
Всего несколько дней осталось до Нового года. Не знаю, где и как буду его встречать. Мой Дед Moроз — в синем полицейском мундире с трехзначным номером на шапке — вчера приходил проверять, что я делаю. Не собирается ли пан прокурор повесить на мою новогоднюю елку несколько своих повесток и статей уголовно-политического кодекса?
Нужно переписать все новые стихотворение и попросить кого-нибудь из наших виленских старожилов припрятать их от недремлющего ока моих надоедливых опекунов. П. советует мне уехать на несколько недель в Пильковщину. Наверное, завтра двинусь в путь-дорогу. Да и так нужно ехать домой — подремонтировать здоровье, одежду, обувь. Хорошо было бы, если б на постоялом дворе мне удалось найти подводы знакомых купцов и на них добраться до Кривичей или Мяделя.
Ветер крутит снег над крышами города. Может, будет оттепель?
30 декабря
Пишу очерк о лесорубах, об их каторжном труде. Пишу на польском языке, чтобы легче пробился наш голос в большой мир. Элиза Ожешко назвала Д. Конрада предателем за то, что тот писал на английском языке. Тут она, как говорится, перегнула палку. Правда, Д. Конрад, отказавшийся от языка отца, с которым он в свое время страдал в Вологодской ссылке, бросил и народ свой в самые тяжелые годы его подневольной жизни. Странные и непонятные это страницы в биографии автора «Негра из Нарцисса», «Лорда Джима», «Ностромо».
Записываю, чтобы не забыть, высказывание С. Будного о языке: «Глупость — пренебрегать языком одной страны, а язык другой превозносить до небес».
Пишу стихотворение «Последняя страница» — стихотворение о летописце.
А в поле начинает разыгрываться метель. От ветра колышутся подвешенные под амбаром баранки лыка, засунутое под скат крыши косовище, поскрипывает потолок, словно бы по нему кто ходит, а в трубе — черт играет на дуде. Вечером по какому-то делу к отцу пришел Янук Чернявский. Рассказал, что одному улану, который приехал в отпуск и, подвыпив, сцепился с хлопцами, не только сломали саблю, но и ребра поломали. Полиция отвезла его чуть живого в Мядель, а из Мяделя в Вилейку.
Неожиданно, когда все уже спали, приехал с литературой Макар Хотенович. Я предложил ему заночевать, но он не согласился. Вернул взятый у меня наган № 46847, дал немного передохнуть лошади и снова тронулся в дорогу. Я проводил его до кладки. Хорошо, что к утру метель успеет замести следы от полозьев.
31 декабря
Обувшись в веревочные лапти, протаптывали сегодня с отцом дорогу в Неверовское, где осенью мы расчистили новую делянку под сенокос. Сейчас оттуда нужно было вывезти дрова и несколько старых, дуплистых ольховых колод для лежаков. На болоте вспугнули беляка. На Высоком острове на одной из берез, похожие на подвешенные шапки, сидели тетерева. Низкая полоска зари лежала на кустарниках. Казалось, они горят и не сгорают в ее огне. Снег во многих местах был расшит следами ласок и мышей. Они обрывались у кучи валежника и уходили под землю так же неожиданно, как и появлялись.
Возле пуньки — сдвоенные следы зайца и лисицы, которая, видно, тут охотилась. Тишина. Только перестук дятлов в лесу да тихий шорох наших шагов. А идти все трудней и трудней. Местами ноги проваливаются в проталины, обрастают снегом и льдом и становятся тяжелыми, как колоды.
Усталые, притащились домой. Когда мать готовила ужин, я попросил ее, чтобы она пересказала мне польскую народную песню, что пели в ее родной деревне. Песня эта — диалог обманутой девушки и парня, который обещал, но не брал ее замуж,— видно, родилась в той католической среде, где бытовал своеобразный, густо заправленный белорусизмами, польский язык.
Записал несколько строф, больше не удалось — маму позвали в хлев, начала телиться корова. Я остался один в избе сторожить охваченный веселым пламенем чугунок с картошкой. Дрова были еловые — сухие, трескучие. Когда горят такие дрова, у нас говорят — не нужно никаких приправ,— в еде и так будет полно шкварок.
2 января
Был на наших пильковских хуторах. Захарка Колбун рассказывал, что в Мяделе он слышал по радио выступление Ботянского. Беда, что он ничего не понял из этого новогоднего выступления пана воеводы. Помнит только, что тот призывал: «Лицом к деревне».
— Что б это могло означать? Может, новые налоги?
Сватковская полиция, распространяет воспоминания Ф. Алехновича о Соловках. Хлопцы смеются, что автор поместил в этой книге две свои фотографии — одну соловецкую, другую виленскую — и что на первой он выглядит гораздо лучше. Книгу вскоре, даже не дочитав, искурили наши заядлые курильщики.
В Великом бору — полно заячьих следов. Снег не всюду еще прикрыл всходы ржи и запаханный люпин, вот и сбегаются сюда косоглазые полакомиться.
Ветер. Да такой, что на болоте звенит обледеневшая ракита.
7 января
Возле гумна, слышно, кто-то остановился. Приехал задубенский Иван — сын дяди Игната. Я помог ему распрячь коня и втянуть сани под поветь. Он замерз, едва отогрели. Когда мы ушли с ним спать в новую хату, он рассказал мне, что в Задубенье приезжал из Вильно Рыгор Ширма, прочитал им интересную лекцию о литературе и ее роли в общественной жизни. Слушателей набралось столько, что самая большая изба в селе не смогла всех вместить.
Мне хотелось его расспросить еще про работу их кружка ТБШ, и о школьных делах, и о бывшем путиловце М. Хотеновиче, но собеседник мой, утомленный дорогой, быстро уснул — по всей хате разнесся его мощный, переливистый храп.
8 января
С обедом сегодня запоздали. Ждали, пока дед с отцом вернутся с обхода. Отец ходил проверять, замерзло ли болото и можно ли добраться до стогов, чтобы начать вывозить сено из Неверовского; дед, как обычно, интересовался больше охотничьими делами. В Красновке он обошел зайца. Ночью через выгон (он видел свежие следы) прошли волки, но приманку, что возле бани, почему-то не тронули.
Наготовив на сеновале коровам трясянки, мы отправились на охоту. Собак не брали, чтобы не привлечь их лаем нежеланного свидетеля: и так хватало слежки лесников и всяких доброхотов.
Мне выпала неблагодарная роль загонщика. Только снег вытоптал, а зайца на стрельцов так и не удалось выгнать. По дороге домой с высоких осин, что у пастбища, согнал нескольких тетеревов. Полетели они на Бель. Следом за ними отлетела и вспугнутая внезапным дуновением ветерка вечерняя заря. Шумели сосны. Они все сильней и сильней раскачивали свои темные вершины, словно расчищали небо для вечерних звезд.
9 января
В Вильно открылся большой политический процесс так называемой «Левины акадэмицкей». На скамье подсудимых настоящий интернационал — поляки, белорусы, литовцы, еврей: Ендриховский [14], Штахельский, сестры Дэвицкие, Петрусевич, Околович, Смаль, Щакола, Урбанович, Друта, Лифшиц. Всех их обвиняют в принадлежности к КПЗБ. Официальные круги растерянно и с сожалением сетуют на то, что пропаганда с Востока начинает проникать в среду польской интеллигенции. Надо скорей ехать в Вильно, чтобы успеть на этот процесс.
Вчера было затмение луны. Но увидеть его не удалось — небо было пасмурным. Несколько раз мы выходили с дедом во двор — думали, распогодится.
Когда ветер стихал, слышно было, как где-то в Неверовском выли волки. До поздней ночи переписывал свои новые стихи, которые думаю отдать в «Нашу волю». Все еще не могу освободиться от разных литературных влияний. Кажется, Шатобриан говорил, что оригинальный писатель— не тот, кто никому не подражает, а тот, кому никто не сумеет подражать.
15 января
Дорога, дорога! Под скрипучее пенье полозьев я задремал. Проснулся только за Сватками, почувствовав, как мороз начинает хватать меня за ноги. От озерка почти до самого Городища шел или бежал за розвальнями. В бору догнал возниц из Габов, которые везли доски и шпалы. Некоторые из них узнали отца, стали расспрашивать, куда едет. Плотней закутавшись в тулуп, я зарылся в солому и, чтобы снова не уснуть, начал обдумывать свои виленские дела, встречи, планы, хотя последние так часто в моей жизни менялись, что о них не стоило думать.
Даже не заметил, как мы доехали до станции Кривичи. Привязали к вокзальной ограде своего Лысого и подбросили ему кошель с сеном. Решили, что отец не будет дожидаться моего отъезда — и время позднее, и конь может, испугавшись поезда, наделать беды. Попрощались. Вскоре холодная темень ночи поглотила коня и розвальни со сгорбленной фигурой отца, которому я столько в жизни стоил забот и который теперь один, я знаю, обеспокоенный, встревоженный, возвращается домой.
Вскинув на плечи мешок с домашними харчами, замерзший, я поплелся к темному зданию вокзала. Только за полчаса до прихода поезда там возле кассы зажигали лампу, а на перроне — два газовых фонаря. Я всегда любил присутствовать при этой операции, а потом вместе со знакомым железнодорожником ждать со стороны полустанка далекого паровозного гудка и грохота колес пассажирского состава.
А ветер все усиливался. Не знаю, как мой отец доберется в такую непогоду домой…
17 января
Хорошо, что успел вернуться в Вильно вовремя. На столе меня уже ожидало несколько писем, на которые нужно было срочно ответить. Да и без этого набралось много неотложных дел. Под вечер вручили еще и повестку, чтобы 20 января в 10 часов явился в городскую управу. Может, по делу, связанному с военной службой или получением паспорта?
Сегодня мы целый день работали с Павликом (Самуил Малько) над материалом для «Нашей воли».
Под вечер пришел Герасим (Николай Дворников). Принес кучу новостей из города, несколько корреспонденций и заметку о сезонных рабочих, выезжавших прошлым летом с Виленщины в Латвию,— их было более тридцати тысяч. Присел погреться у печки. Сказал, что целый день ничего не ел. Павлик наскреб в кармане 50 грошей и попросил Любину мать купить нам что-нибудь перекусить. А она умудрилась как-то на эти жалкие гроши устроить нам такой обед, какой давно уже никто из нас и не видел,— суп с хлебом, картошка с рубцом, чай!
Когда начало смеркаться, Герасим попрощался с нами. Мы подождали, пока он своей моряцкой, вразвалку, походкой не вышел за ворота, а потом двинулись и сами через сосняки старого кладбища. Хоть поздно уже было, но я успел еще попасть в кинотеатр «Пан» на прекрасный фильм Стернберга по роману Достоевского «Преступление и наказание», отмеченный международной премией в Венеции. Игра актеров произвела незабываемое впечатление.
Домой возвращался лабиринтом средневековых улочек, где жила преимущественно еврейская беднота. Каждый раз, когда заглядываю сюда, я спрашиваю себя: как и чем живут тут люди? Голая холодная мостовая, старые, заплесневевшие кирпичные дома, как чахоточные, стоят, задыхаясь без глотка свежего воздуха. В некоторых переулках даже тротуаров нет. Чтобы разминуться с извозчиком, нужно переждать в ближайших воротах, из-под которых и зимой и летом плывет в сток какая-то вонючая жижа.
18 января
Путрамент познакомил меня со своей соседкой по квартире, бывшей ученицей Коненкова, скульптором Леоной Щепанович. Когда мы вошли к ней, я сначала растерялся — где же сама хозяйка? Вся ее комната была заставлена чертями, водяными, лесовиками, ведьмами. Такого сборища разной нечисти не встретишь, наверно, и в повестях Гоголя. Все фигуры — в натуральный человеческий рост — вырезаны из дубовых пней, колод карельской березы, смолистых пней. И сама пани Леона Щепанович — седая, маленького роста женщина, с длинными жилистыми руками, широкими мужскими плечами и морщинистым лицом — чем-то была похожа на эти сказочные персонажи. Только глаза ее смотрели молодо и приветливо.
— Ну и соседство у тебя! Ночью они тебе не снятся? — спросил я Путрамента.
Я с интересом присматривался к этой женщине. Она когда-то училась вместе с Маяковским, была знакома с ним, а сейчас одиноко живет в своей мастерской на четвертом этаже в окружении чудищ — порождений какой-то болезненной фантазии, созданных ее талантливыми руками.
Поджидая Г., я долго стоял у пешеходного моста, который, словно танцовщица, застыл над бурливой Виленкой в раздумье: на какой берег лучше перепрыгнуть?
Захватил меня интересный ритм народной песни. 3аписываю. Может, когда-нибудь пригодится.
Но то чорт, не то хорт,
Не то цень ці спакмень...
Был на постоялом дворе, где встретил городецкого смолокура Лейбу. Он мне дал несколько адресом своих знакомых в Малиновке, Вытресках, Буде, Кривичах, по каким нужно будет послать «Нашу волю».
На улице слышен звон шараховок. За окном мерцают далекие звезды. Холод, который, кажется, идет от них, заставляет меня сильнее любить нашу, хоть еще и не оборудованиую для счастья, землю.
19 января
Газеты принесли известие о смерти нобелевского лауреата, последнего и самого выдающегося певца английского империализма Р. Д. Киплинга. Последнего, потому что уже приближается час захода солнца над его империей, над всем тем, чему он верно служил, словно колониальный солдат.
Последнее время в Вильно и разных уездных центрах правительственные круги организуют многотысячные антилитовские митинги и демонстрации, на которых выступают генералы (Осиковский, Желиговский), старосты, войты, требующие амнистий для поляков в Литве, школ, свободы слова — всего того, чего сами не дают тут ни литовцам, ни белорусам, ни евреям.
Видно, я ошибался и продолжаю ошибаться, деля стихи на агитационные и лирические. Поэзия едина. Все дело в том, как получить этот чудесный сплав. А пока что портим темы. И какие темы!
Прочитал годовой комплект «Колосьев» за 1935 год. Если бы не было перепечаток из советской белорусской прозы — Зарецкого, Лынькова, а в поэзии — наших классиков, очень бедно выглядела бы литературная часть этого журнала. Западнобелорусская поэзия представлена пасторальками. Диву даешься: откуда они у народа, жизнь которого полна трагедий?
Сегодня потерял день в ненужных препирательствах с безнадежным графоманом-хадеком, которого кто-то прислал ко мне из «Пути молодежи». Следовало бы вставить в утреннюю молитву слова: «Сгинь навеки все, что мешает работе!»
27 января
Наверно, нигде не дуют такие пронизывающие ветры, как на Зверинецком мосту и Лукишкинской площади. Единственное спасение — бежать под защиту кирпичных домов. Около ресторана «Затишье» меня остановили крики газетчиков:
— Экстренное приложение «Курьера»!
— Выстрелы в здании суда!
За пять грошей я купил газету. В мигающем свете фонаря прочел: «Дня 27/І с. г. в окружном суде в Вильно рассматривалось дело Р. Колен и других семнадцати человек, обвиняемых в принадлежности к КПЗБ. Во время показаний Якуба Стрельчука из публики, находившейся в зале суда, к свидетелю подошел молодой человек и, схватив его левой рукой за ворот пиджака, четыре раза выстрелил в него из револьвера, потом бросился бежать к дверям, которые были в это время открыты, потому что вышел служащий суда Голонд.
За покушавшимся бросилась полиция и работники секретной службы, от которой он отстреливался и одного человека ранил в ногу… Из главного вестибюля он повернул на лестницу, направляясь к выходу из здания суда, но был ранен полицией и упал на ступеньки. Человек этот оказался Сергеем Притыцким…»
Такие случаи были известны и раньше, но тут было что-то неизмеримо большее. Каким нужно быть мужественным революционером, чтобы отважиться привести в исполнение приговор над предателем в самом логове врага!
Я несколько раз пробежал глазами скупую информацию ПАТ [15], напечатанную большими буквами во всю страницу газетного листа. Хотелось обо всем узнать более подробно, но больше я ничего не нашел, а вторая страница газеты, к сожалению, была пуста. Когда в эту сырую, ненастную ночь я притащился в свою конуру, хозяйка, ее дочка Оля и их гость, бывший царский офицер Рогозин, все уже знали о событиях в суде. Вслед за мной пришел с этой вестью и Сашка Ходинский.
Рогозин, оказывается, пишет стихи и печатает их в эмигрантских газетах. Ему хотелось познакомить нас со своим творчеством. Но только сегодня не до его стихов.
Когда все разошлись, погасив свет, мы с Сашкой еще долго не могли уснуть, все говорили о подвиге Сергея Притыцкого.
29 января
Заходил на постоялый двор, что около крытого рынка, где останавливаются возчики с товарами мядельских купцов и нарочанской рыбой. Знакомый лавочник Иоська привез мне посылку из дому: кусок свежего сала (видно, закололи кабана), несколько сухих сыров и старый отцовский пиджак. Не люблю я это старье: то оно слишком тесно, то велико. Выглядишь в нем всегда как чучело. Никак не могу разжиться деньгами на одежду своего размера. У нас, чтобы купить что-нибудь новое, будут раз двадцать прикидывать на семейном совете и чаще всего дело это отложат до следующего престольного праздника. Помню,, однажды, когда я еще учился на мелиоративных курсах, я до того доносил свою обувь, что не в чем было ехать в Вильно. Дали мне тогда бабкины брезентовые, на резиновой подошве туфли, которые она припасла себе на смерть. Я и недели их не проносил, как они разлетелись, и, пока мне не прислали новые, несколько дней не ходил на практические занятия с теодолитом.
На постоялом дворе познакомился с некоторыми, возчиками из Гатович и Бояров. Хорошие хлопцы. Просили, не могу ли я где-нибудь достать им белорусские книги, газеты. Условились, что они перед отъездом зайдут ко мне, а я постараюсь что-нибудь для них подготовить. Дали мне несколько адресов, по которым нужно будет высылать «Нашу волю».
Около Окружного суда снова полно полиции: начался новый процесс над группой коммунистов во главе с Ш. Хмельник.
30 января
Увлечение в нашей западнобелорусской литературной среде урбанизмом, техникой, астрономическими сюжетами (чем переболел в свое время и я) было смешной данью моде, занесенной восточными и западными ветрами в край курных хат, скрипучих сох, лаптей и лучины. А пока что нетронутой целиной лежит у нас историческая тема в ожидании своего Вальтера Скотта, Сенкевича.
Мне кажется, когда начинаешь писать, самое трудное — научиться на все смотреть своими глазами и воспитать в себе художественное чувство меры во всем.
2 февраля
Только полчаса осталось до полуночи. Кажется, можно считать, что день прошел без неожиданных происшествий и гостей. А может, еще рано? Помню, как-то рассказывала мама, как их задубенский сосед за кутьей сказал: «Вот теперь, если б я даже тяжело заболел, так до Нового года все же дотянул бы» — и тут же, бедолага, подавился костью.
3 февраля
Был с Путраментом в Союзе польских писателей, где он познакомил меня с Марианом Чухновским. Народу собралось столько, что трудно было найти свободное место не то что в зале, но и в коридоре. Чухновский читал фрагменты из поэм «Трудная биография», «Смерть и паводок», «Женщины и лошади». Путрамент, кажется, собирается что-то писать об этом вечере и о поэзии Чухновского для газеты «Попросту». Чухновского он считает одним из самых способных и интересных современных польских поэтов. Мне же кажется, что стихи его, хоть и необычные и проникнуты революционным духом, пахнут потом и сырой землей, слишком мало несут в себе поэзии. Может быть, я ошибаюсь, как человек, воспитанный на совсем других традициях. Нужно будет еще раз внимательно самому прочитать все эти поэмы, которые произвели на всех большое впечатление.
Даже стыдно признаться, что я столько раз проходил мимо древних базильянских стен монастыря, где разместились Белорусская гимназия, интернат, музей и духовная семинария, и до этого времени не знал, что рядом «камера Конрада», в которой когда-то сидел арестованный Адам Мицкевич. Сейчас здесь находится отделение Союза польских писателей. Эти массивные стены, тяжелые своды, мрачные коридоры и сегодня напоминают тюрьму.
В редакции «Нашей воли» познакомился с рабочими стеклозавода «Неман», где около семисот человек объявили забастовку. Они привезли для газеты интересный материал о положении рабочих на этом предприятии пана Штолле. От К. узнал, что завтра начинается процесс над одиннадцатью людьми из Глубокого, обвиненными в принадлежности к КПЗБ.
9 февраля
На рассвете приехал Д. Снежные бураны, говорит, совсем замели мою Мядельщину. Он едва смог добраться до узкоколейки. В Лынтупах полиция обыскала его, но ничего не нашла, отпустила. А он вез важную новость — о выступлении рыбаков в Пасынках, Черевках и Купе...
Пришло письмо из дому. Отец жалуется на зиму; все еще не замерзло болото, и они не могут из Неверовского вывезти сено. Некоторым уже нечем кормить скотину. Молят бога, чтоб скорей наступили морозы, а то и в лес нет доступа.
20 февраля
В польской газете «Попросту» помещены краткие автобиографии М. Василька и моя вместе с нашими стихами. Эту свою первую автобиографию («Этапы») я давно подготовил для своего сборника, но никто еще не знает, когда он выйдет в свет.
Автобиографии — одно из первых моих прозаических произведений, если не считать нескольких рассказов в рукописных и других конфискованных журналах да еще очерков, посланных в 1933-1935 годах в польские левые газеты, очерков, о судьбе которых я ничего не знаю.
Истории каждого народа, пока она не станет наукой, опирающейся на факты и документы, начинается с легенды или сказки. Биография — история человека. Поэтому и начинаю свою автобиографию с воспоминаний — сказок своей матери. Кроме того, детские и юношеские годы — это годы становления характера, и, может быть, именно поэтому в продолжение почти всей своей жизни так часто к ним возвращаешься.
…Мировая война. Я — маленький, сломал руку. Фронт приблизился к нашей деревне. Мама закутала меня в домотканый платок, закинула на плечи котомку с сухарями, чайник и присоединилась к обозу беженцев.
…Двинск. На станции толпа. Солдаты, раненые. Мама пошла за кипятком. Кто-то в шинели подошел ко мне:
— Как тебя звать?
— Женя… Сахару мама велела не брать, и рука у меня болит…
Отец узнал меня по домашнего тканья платку.
…Москва. Мама некоторое время работала у попа, потом у полковника, потом перешла на военный завод. Жили далеко, в предместье, снимали койку в мрачном подвале. Вместе с нами жили еще две семьи беженцев.
Обо всем этом мне рассказывала мама. Правда, рассказ ее был гораздо длиннее — сносил бы не одну пару лаптей, пока она его закончила.
…1922 год. Кто-то разбудил меня: «Граница!» Через окно товарного вагона я увидел темную дождливую ночь, в бездну которой медленно вползал наш поезд. Однообразно стучали колеса, н шумел дождь. Кто-то стоял под фонарем, махал на прощанье рукой, что-то кричал. Но вскоре исчезло все. Только дождь и еще более громкий грохот колес.
— Приехали! — раздался голос в темноте вагона.
— От и Польша коханая,— сказал рабочий из Варшавы.
Позже, в 1932 году, я встретился с ним на этапе.
...Школа, Помню стихотворение:
Kto ty jesieś?
Polak mal у…
Я тогда пас коров, но ответить учителю, что я пастух, не решался — боялся линейки.
Не менее неожиданно для себя, чем для других, я начал писать стихи:
…Лети, мое слово,
К отцовскому крову,
Где люд обездолен,
Где сердце в оковах,
Где горе смеется,
Где песня как стон,
Где стали острожной
Разносится звон…
За эти стихи я слетел с Парнаса быстрей, чем на него взобрался.
Я часто слышал: «И я писал стихи… Это болезнь переходного возраста…» Но меня некому было лечить, вот я и остался поэтом. Потом? Писал и пишу. Правда, много моих стихов затерялось среди судебных актов, а еще больше осталось в тюрьме у моих товарищей…
24 февраля
От редактора В. Склубовского узнал, что Окружной суд снял цензурный запрет с 1-го (2-го) номера «Нашей воли».
Проводил на вокзал Михася Василька. Виделся с Павликом. Он прочитал мне свою большую статью — «Еще о новом у христиан-демократов», в которой критикует их программу.
Из письма А. П.: «В нашей Лиде с 30 декабря бастует семьсот двадцать рабочих «Ордаля». Некоторым уже давно нечего есть… Нужно помочь бастующим…»
Бастуют возчики в Дятлове… Прошли митинги в Засетье и Ахонове.
От Н. принес целую кипу журналов и газет: «Новы тор», «Тыдзень работника», «Пшекруй тыгодня», «Левар», «Нова весь», «Ютро хлопске».
Сердце радуется, когда читаешь эту боевую прессу Народного фронта. Вообще в последние дни приобрел много интересной литературы. А если ко всему этому прибавить еще и два тома Ленина, которые подарил мне Павлик, так я в наших условиях могу считаться настоящим богачем.
25 февраля
Прочел Павлику несколько своих новых стихотворений. Больше всего ему понравилось «Свидание». Хотя это стихотворение, по его мнению, еще и не завершено. Я долго с ним спорил, не соглашался с его критикой и вообще с критикой, без которой в былые времена спокойно жили и творили наши предшественники. Но все же, возврашаясь на свою Снеговую улицу, более спокойно обдумал стихотворение и вынужден был признать резон оппонента. Сашка уже спал. А я принялся дорабатывать «Свидание». Завтра мне хотелось бы прочесть Павлику стихотворение в новой редакции.
В последние дни, как голодный на хлеб, набросился на прессу. Читаю «Ведомости литерацке» — газету с таким невыразительным, неопределенным политическим лицом, что, наверно, другой такой сейчас и не сыщешь. Но делается она на очень высоком литературном уровне. Почти в каждом номере можно найти что-нибудь интересное.
Удалось у моих польских друзей достать «Левар» № 7, в котором прочел необыкновенно интересную статью «О ясной платформе совместных действий». Сразу принялся переводить ее для «Нашей воли».
«...Независимо от тех расхождений, которые разделяют нас в политике, философии, искусстве, независимо от языка, на котором мы творим,— мы выступаем в едином фронте с массами. Выступаем против лишения народа его политических прав. Боремся против национального угнетения, против всяких попыток разжечь новый пожар войны. Солидаризируемся с постановлением Парижского Конгресса писателей в защиту культуры… Боремся против реакции на фронте культуры, против ликвидации просвещения, против недопущения широких масс к науке. Боремся за свободу слова, за независимость писателя в его работе. Призываем всех независимых писателей и работников культуры к солидарности с нами в защите прогресса, мира и культуры…»
Под этим документом подписались редакции польских газет: «Левар», «Новы тор», «Нова весь» и «Попросту».
На столе — незаконченный перевод стихотворения Виктора Гомулицкого (1851-1919) «На Белой Руси» Начало мне не очень нравится, но конец стихотворения сильный и звучит пророчески. А было оно, кажется, напечатано в 1908 году — за много лет до революции.
О, белорусский люд! Когда пройдет все горе,
Счастливою порой,
Услышим мы в славянском общем хоре
Свободный голос твой…
26 февраля
Месяц люты хоть под конец оправдал свое название.
В последние дни мороз дошел почти до 30 градусов. Днем ходил на юбилейную выставку фотоснимков профессора Яна Булгака, а вечером в театре «Редут» смотрел бессмертного «Ревизора» Гоголя. В фойе театра встретил К., у которой всегда доставал новинки украинской литературы. Обещала достать для меня «Воспоминания политзака» А. Гаврилюка.
Узнал, что на моей Мядельщине полиция арестовала нескольких крестьян, а некоторых оштрафовала за слушанье радиопередач из Минска. Сватковский комендант грозился: если крестьяне и впредь будут слушать эти передачи, он прикажет «срубить все отравленные коммунистической пропагандой антенны…».
9 марта
В студенческом интернате на Бакште встретился с Ю. Путраментом. Он подарил мне свой сборник стихов. Спровоцировали меня, чтоб и я прочел несколько своих стихотворений. Начались споры. У Путрамента было много дельных замечаний — и по моим стихам, и по стихам Машары, Александровича, Василька, Дубовки, Лужанина. Мне кажется, Путрамент более трезво оценивает нашу поэзию, чем его оппоненты. Как человек свежий, он видит то, чего сами мы не замечаем. Правда, польским друзьям наша поззия, связанная с освободительной борьбой народа, кажется немного архаичной. Для них это пройденный этап. У нас же и любовной лирики не существует в чистом виде. Удивляет многих еще и другое: откуда у нас столько поэтов? Почти каждый десятый пишет стихи. Со временем, я уверен, только один из десяти не будет их писать. А что касается модных течений, так они, как всякая мода, нивелируют таланты. После сегодняшних споров я радовался в душе, что не захватил с собой свои более ранние стихи,— они очень слабые. А главное, рад был, что я не успел их еще нигде напечатать. Очищу-ка я свой пильковский архив от этих стихов да от рисунков, которыми я занимался одно время больше, чем поэзией.
Сегодня долго сидели с Герасимом над газетными материалами. Достал для него Третьякова и Бабеля. До Погулянки шли с ним вместе. Потом расстались. У него особенное умение одеваться и выглядеть «как все». Я шел по другой стороне улицы и не мог отличить его от других прохожих.
Вечером со своим товарищем-гимназистом зашел ко мне М. Минкевич. К сожалению, не было у меня для них интересной литературы, кроме нескольких газет Народного фронта.
Переписываю рассказ Стаха, который хочу вставить в свою «Нарочь».
«Не знаю, сколько времени, удрав из-под конвоя, пролежал я в Гатовском бору, израненный и обессилевший. Лес, что шумел надо мной, казался мне черным. В сухом опаде хвои копошились муравьи. Несколько всползло мне на руку. И вот тут впервые охватил меня страх: я их видел, но не чувствовал их прикосновения».
12 марта
Дядя Рыгор, Михась Василек и я были у Здановских. Они приняли нас очень сердечно. Дядя Рыгор — их старый знакомый. Жена Эдмунда Здановского, пани Боля, маленькая, смуглая, с красивыми и умными глазами женщина, начала возиться с фотоаппаратом, чтобы нас сфотографировать. В их художественной мастерской все стены увешаны портретами писателей, артистов, композиторов, чудесными пейзажами Виленщины и особенно моего Наднарочанского края. Несколько интересных пейзажей хозяева подарили нам для наших журналов.
Здановские понравились и Васильку.
— Видно, хорошие и культурные люди,— сказал он, когда мы позже шли на встречу с Павликом.— Среди стольких портретов — ты заметил? — ни одного держиморды.
14 марта
Получил пригласительный билет на «Вечер белорусской поэзии и песни», который состоится 15 марта в зале Снедецких.
Вчера, наверно, простудился, пока прочитал в витрине весь номер газеты «Илюстрованы курьер цодзенны». Голова прямо трещит. Только бы перед вечером не свалила меня какая-нибудь хворь!
Перелистал новый сборник стихотворений Н. Давно уже он в поэзии ничего не открывает. В лучшем случае продолжает делать то, что делали когда-то, только гораздо лучше, его предшественники. В его стихах столько старого реквизита, начиная с рифм, ритмов и образов, что не нужно быть пророком, чтобы предсказать подобной поэзии недолгий век. Да и вообще надо признать, что надежда нашей литературы не в тех, кому справляют сегодня громкие юбилеи, а в тех, о ком еще пока нельзя говорить во весь голос.
В одежке литературных произведений у нас существуют две меры: одна — белорусская, другая — европейская. Согласно первой — все выдающиеся, все классики. Согласно второй… Второй пока что и мерить некого. На сборник Н. можно было бы написать очень короткую рецензию: читать советуем только тому, у кого есть несколько лишних часов…
Квартирная хозяйка принялась меня лечить наваром липового цвета. Мы с Сашкой выпили целый чайник этого довольно приятного душистого зелья.
15 марта
Навестили меня знакомые хлопцы из Сватков. Рассказывали, что их вызывал комендант полиции, уговаривал не выписывать «Нашу волю», потому что это газета коммунистическая. И еще две новости с моей Мядельщины: первая — кто-то повыворачивал все кресты на Кальварии; вторая — о неожиданном банкротстве сватковского Янкеля, в корчме которого — как говорила старая погудка — когда-то Иуда пропил свои тридцать сребреников, а выходя, оперся о стол, на котором так и остался черный, будто выжженный, след его пальцев.
Нужно было бы написать что-нибудь про эту корчму, в которой мы с отцом часто останавливались, когда ехали в Княгинино или в Вилейку или на престольный праздник.
Усталый, поздно вернулся с литературного вечера домой. Читал «Встречи», «До дня», «На марше»… а на «бис» «Акт первый». Когда студенты меня подхватили и начали качать, я больше веего боялся, чтобы на моем заду не расползлись старые, еще в Лyкишках протертые брюки.