5 ноября


Целый вечер потерял на стихотворение, и ничего не получилось. Голова как пустая бочка. Гнетет бессилие, беспросветность, голод. Сегодня могу сказать, как сказал в своих записках один безработный: «День, когда я был сыт, принадлежит к далекому прошлому». Единственный выход: пойти к пану Юзефовичу и попросить, чтобы он дал в кредит хлеба, сахара и несколько селедок. Беда только, что я и так ему задолжал целых пять злотых. Хозяйка наша, видно, догадывается, что мы с Сашкой обанкротились, потому что сегодня предложила сварить нам суп. Но мы поблагодарили ее и отказались, сказав, что последние дни обедаем в студенческой столовой. Ну чисто шляхтичи! А теперь сидим и жалеем, что отказались. Завтра, если не придет Кастусь, нужно снова на неделю запастись книгами — желудок может подождать и до лучших дней, но голова, чтоб не пустела,— как говорит восточная мудрость,— должна ежедневно пополняться знаниями.


27 ноября


В Студенческом союзе состоялся вечер литовской литературы. С докладом выступила О. Митюте. Читались стихи Жукаускаса, Кекштаса, Боруты, Александравичу-са и других. Знакомясь с литовской литературой, я убедился, насколько она близка нам по звучанию, настроениям, идейному направлению. Я перевел несколько лирических стихотворений моих литовских друзей. Больше всего удивило и порадовало меня их высокое мастерство. Мне кажется, литовская поэзия (о прозе боюсь судить, я только по польским рецензиям кое-что знаю о ней) богаче нашей поисками нового и развивается она, вбирая в себя лучшие достижения современной европейской поэзии, с которой она, по-видимому, через Каунас имеет живые связи. Ионас Каросас немного познакомил меня со стихами Янониса. Боже, какая недосягаемая вершина революционной поэзии! Шапка слетает, когда смотришь на нее. Янонис на целую голову перерос своих современников, которым выпало счастье своими песнями приветствовать Великий Октябрь.

Уже давно все уснули. Несколько раз пробили часы. То ли они отсчитывали время, то ли меня хотели вызвать на ночную беседу? Ну что ж, если нет лучшего собеседника, я рад и этому бессонному другу.


1 декабря


К. Дуж-Душевский прислал из Каунаса в Белорусский музей целую пачку школьных учебников. Некоторые из них им самим переведены на белорусский язык и были неоценимой помощью для молодежи, учившейся по старым, довоенным русским и польским книгам. Язык переводов — живой, народный, ясный, без словесных изысков и архаики. Я записал его адрес: Каунас, Лайсвала аллея, 72, чтобы сообщить нашим хлопцам — пусть напишут ему, может, он и им поможет своими книгами. Дуж-Душевский работает в Каунасе одним из главных архитекторов. Он человек материально обеспеченный, и благодаря его помощи музей кое-как еще может существовать. В последний свой приезд в Вильно он показал мне «Землю-кормилицу» П. Цвирки, сборники стихов Людаса Гиры, Саломеи Нерис. В Вильно он, кажется, намеревался найти переводчиков с литовского на белорусский и некоторые из этих книг издать.

Из библиотеки профсоюза химиков принес брошюру Р. Люксембург и переписал из второго номера «Квадриги» (1937) стихотворение Кнута Гамсуна «Место погребения», переведенное С. Тесельчуком. Стихи проникнуты глубоким пантеизмом, любовью к природе. Хочу перевести на белорусский язык, хоть и чувствую, что делаю преступление, переводя с перевода.

Гамсуна я полюбил за его «Викторию» и «Голод», потому что знаю, что такое любовь и что такое голод, особенно когда сидишь за тюремной решеткой и тебе кажется, будто на тебя вот-вот обрушатся стены твоей одиночки.

Этими днями из Лукишек снова отправили транспорт политзаключенных в Седльцы и Вронки.


7 декабря


После Рембо и Бодлера не стало тем «поэтичных» и «непоэтичных». Еще до того, как я познакомился с их творчеством, я чувствовал это в отношении слов, лексики. Кстати, сейчас со своей записной книжкой всюду охочусь за редкими словами, которых пока что нет в словарях. Да, собственно, словари всегда опаздывали, не могли угнаться за живым языком. По-моему, каждый писатель должен иметь кроме всеобщего словаря еще и свой, личный. И дело не в том, кто пользуется большим количеством слов, а кто — меньшим. Дело в безошибочном ощущении запаха, цвета, значения каждого слова, времени и места для него. Ну, а копилка для слов-самородков всегда в запасе найдется. Без нее и обойтись нельзя.

Навестил старого книжника И. Застал его в каком-то черном выцветшем балахоне и в ермолке. Сидел он, сгорбившись, над старой, в кожаном переплете книгой — это оказалась «Повесть временных лет». Пока я приводил в порядок свои рукописи, письма и гриисы со стихами 3вестуна, Сироты и других, он показал мне рассказ монаха о том, как к нему однажды приехал черт, который сидел верхом на свинье, а приехал он от ляхов!


8 декабря


Снова свалила меня с ног болезнь. Настроение поганое. Думаю взять развод у редакции «Колосьев», потому что хозяева журнала все чаще и чаще нарушают наше джентльменское соглашение — не касаться дел, которые могут принести пользу только нашим врагам. В связи с нашим временно трудным положением они себя чувствуют монополистами на ниве белорусской культуры и даже пытаются кое-кому диктовать свои условия.

Приходил полицейский. Интересовался, где работаю, на что живу, не собираюсь ли куда выехать.


Паны, что беситесь вы так?

Вы на меня своих собак

Спустили нынче, озверев,

Что вызвало ваш страх и гнев?

Неконфискованный мой смех,

Свист нецензурный, яд стихов?

А что, коли случится грех

И пустим красных петухов?


21 декабря


Если б не книги, можно было б сойти с ума. И в неволе они меня спасали, и на свободе, которая мало чем отличается от неволи. Достал Чарота «Корчму», Пущи «Утро рычит», Вольного «Краснокудрую радость». До отъезда в Пильковщину хочу прочесть.

Заходили Канонюк и Милянцевич. Делились впечатлениями от выступления хора дяди Рыгора и М. Забэйды-Сумицкого. Канонюк — спокойный, уравновешенный, а Милянцевич — неутомимый дискутант. Иногда завалится к нам с Сашкой, и мы до поздней ночи спорим по разным вопросам. Хорошие ребята. Учатся на медицинском факультете.


22 декабря


Вызывали к следователю по подозрению в авторстве стихов, напечатанных в какой-то подпольной листовке. Следователь старался доказать, что стихи принадлежат мне, так как некоторые строчки перекликались со стихами из сборника «На этапах». Когда из этого ничего не вышло, пан следователь «деликатно» намекнул, что я, как человек, лишенный всех гражданских прав, являюсь особой не слишком желательной в пограничной полосе (в нее входит и город Вильно). Чтобы я об этом помнил.


23 декабря


С тяжелыми, тревожными мыслями встречаю наступающий Новый год. Снова перелистываю свои черновики. Оставляю только самое необходимое, все остальное — в печь. Больше всего мне жаль писем и тетрадок с различными выписками из марксистской литературы.

В «Вымярах» — рецензия на воспоминания Габриэля Д’Аннунцио и очень интересная статья о выдающемся испанском лирике Рубене Дарио. А я, варвар, ни строчки его не читал!

Третий день лежит на столе незаконченное стихотворение. Вплелась в его ткань какая-то искусственная нота. А это — как трещина на самоцвете. В поэзии тень правды не заменит самой правды.

Думал занести дяде Рыгору материалы для «Белорусской летописи», но пришел М., и я остался дома. На улице разыгралась вьюга, а потом — кого-то хоронили: по пустой заснеженной улице плыли надрывные звуки оркестра, почему-то не вызывавшие ни интереса, ни сочувствия. С жизнью нужно бы расставаться незаметно, никого не беспокоя. За стеной слышен приглушенный голос хозяина пана Шафъянского и плач — навзрыд — его служанки. Что там у них произошло?

Под вечер приехали возчики. Долго, пока они сгружали уголь, слышалось шарканье их лопат.


27 декабря


Почти все наши критики обратили внимание на одно место в поэме «Нарочь», как на самое слабое место поэмы. В нем говорится об организации профсоюза рыбаков. И это резонно. Только никто из них не догадался, что там — зашифрованная мысль, она должна была вместить более серьезную революционную идею, и носитель ее мой герой — Гришка. Конечно, об этом нельзя было открыто писать. И так поэма увидела свет, безбожно искалеченная цензурой.

Перед отъездом из Вильно успел начерно написать еще один фрагмент своего «Силаша», который разрастается до астрономических размеров.


28 декабря


Черт дернул меня зайти в магазин «Святого Войцеха». Одно расстройство — столько книжных новинок, а в кармане пусто.

«Эх, браток, кабы мне рупь!» — когда-то любил говорить один из моих земляков. Его так и прозвали — Рупь. И эта кличка так к нему прилипла, что даже на могильном кресте вместо настоящей фамилии написали: «Симон Рупь, жил 75 лет, умер на святой четверг». Надпись с двумя неизвестными: не вспомнили, в каком году родился и в каком умер. На наших деревенских кладбищах множество интересных эпитафий, их стоило бы записать, пока не сгнили эти дубовые или сосновые кресты, пока мох и забвение не покрыли седые могильные валуны.

Вечером снова заходил полицейский проверить, дома ли я. Увидев на моем столе сборник стихов, настроился на лирический лад, признался, что и он когда-то увлекался поэзией, даже пробовал что-то рифмовать. Кажется, и Гитлер в своих анкетах пишет, что основное его занятие — литературное творчество. Почему-то все держиморды и тираны питают слабость к литературе: либо сами ею занимаются, либо любят опекать писателей. Но, как известно, то, что нравится власть имущим, всегда имеет силу закона, поэтому от «дружбы» этой ничего путного еще не рождалось.


29 декабря


Выехал домой из Вильно ночным поездом, Вместе со мной в купе ехали в отпуск солдаты-белорусы, их сразу выдавал акцент, хотя они и старались говорить по-польски. Пока они вспоминали свою службу в армии, еще так-сяк, а как только начали говорить про свое деревенское житье-бытье — им явно не хватало их ограниченного запаса слов. И когда я спросил их по-белорусски, куда они едут, они с готовностью перешли на родной язык и до самого Молодечно рассказывали мне о нелегких своих солдатских делах. Одни из них был из Радашковичей, и у нас нашлось много общих знакомых, второй оказался соседом А. Власова. В его доме он не раз бывал на спектаклях и концертах, организованных деревенской молодежью.

Еще было темно, когда на полустанке Кривичи я сошел с поезда. Рассвело только в Задубенье. Я на целый день остановился там у своего дядьки Ивана Хвалька. В хате было шумно от утренних разговоров, дымно от лучины, душно от пара только что сваренной и отцеженной картошки. На столе появился хлеб, яичница, огурцы и вытащенная из какого-то укромного местечка бутыль настоянной на ягодах можжевельника самогонки, которую довольно быстро и распили сами хозяева, поскольку оказалось вдруг, что у одного болит зуб, у другого — живот, а у самого дяди — все нутро.

— И ты выпил бы,— все уговаривали они меня.

Под вечер я встретился с Макаром Хотеновичем; он, услышав, что я гощу у дяди, зашел поговорить, узнать, что слышно на белом свете. Но я на этот раз ничем не мог порадовать старика, бывшего рабочего-путиловца. Да он и сам все хорошо знал. На нашем небосводе сгущаются тучи, а мы вынуждены, сложив руки, в полном бездействии ждать, что будет.

Санационная печать аж захлебывается от радости: в Каталонии наступают фашистские корпуса «голубых», «зеленых», «черных» стрелков и марокканской конницы. Тяжелые бои идут под Лоридой. В горах — 15 градусов мороза, в долинах — дождь, туман.

Собираю материал об испанской трагедии. Уже целая тетрадь заполнена разными боевыми эпизодами, отрывками из писем домбровщаков, географическими названиями, именами героев интернациональных бригад, фотоснимками, вырезанными из газет и журналов, метеорологическими сводками… Может, когда-нибудь все это пригодится.


30 декабря


Видно, доживает уже свой век наша старая хата — моя колыбель. Зачем только ее перевозили из деревни на хутор? Правда, стены еще держатся, но пол — особенно возле печи, где стоит ушат с помоями,— прогнил и проваливается. Даже крепкие, со смолистой сердцевиной подоконники так иструхлявились, что никак не вставишь вторые рамы. Из-за этого стекла зимой покрываются толстенной коркой льда, он наглухо замуровывает и без того скупые на свет окна. Когда я при помощи ножа и молотка пробую сбить наледь, на меня начинают кричать все домашние, чтобы я — избави боже! — не повредил стекла, а то потом до весны их и не вставишь.

От смолистого дыма лучины, которой за век тут пережгли бесчисленное количество пучков, балки и доски до того закоптились, засалились, почернели, словно их кто-то покрыл черным лаком. Даже когда перед праздником делается генеральная уборка, этот «куродым» не удается ничем отскоблить. Под одной из балок торчат три пары крюков для витья веревок и несколько желтых костяных спиц для плетения лаптей да еще деревянные прави́лы с натянутой на них сырой бараньей шкурой.

После ужина все долго сидели за столом. Пришел из Слободы Сашка Асаевич. Рассказал интересный случай, как за Глубоким, куда он возил княгининского скупщика леса, один крестьянин выстроил хату в хате. Дело в том, что, когда сгнила его старая хата, полиция запретила на узком его наделе ставить новую — близко были соседские дома. Тогда крестьянин, чтобы не отдаляться от своего хлева, гумна, амбара и колодца, срубил сруб немного поменьше и миром за одну ночь поставил его в старой хате. Налетела полиция — поздно. Поставленный сруб — по закону — уже никто не имеет права разобрать.

Прощаясь, Сашка признался, что у него сохранилось несколько номеров газеты «Борьба». В 1932 году она издавалась в Берлине и рассылалась по почте. Я посоветовал ее уничтожить — газета устарела, а спрятать ее так, чтоб никакой черт не нашел, негде.

Газету эту я хорошо помню, так как приходилось с Аниськевичем готовить для нее некоторые материалы. Печаталась «Борьба» на такой тонкой бумаге, что легко умещалась в обыкновенном конверте. Поэтому полиции долго не удавалось перехватить все каналы, по которым она распространялась,— для этого нужно было бы проверять почти всю корреспонденцию на почте.

Когда все ушли спать, я сел работать над сатирической сценкой «В монастыре»»


31 декабря


Вместе с отцом трелевали из леса наготовленный еще с осени в Красновке сухостой и бурелом — на дровяник. У сарая свалили еловые лапы: будет теперь на всю зиму занятие деду — рубить их на подстилку коровам.


Встречаю вечер новогодний

Под суматошный крик ворон.

Над полем сивер непогодный,

Бурана свист и перезвон.


С кем поделиться мне тревогой?

Никто — я знаю — из друзей

Не сможет к моему порогу

Свернуть с метельных тех путей.


Гори, моя лучина, в хате!

А вдруг заря, взойти спеша,

Твой свет, как искру, перехватит,

И отогреется душа…


Вспомнил, что у меня лежит еще не прочитанный номер журнала «Камена», где напечатаны стихи Аполлинера, Новомесского, Незвала, Бжестовской, Вайнтрауба…

Грех жаловаться: с хорошими друзьями сегодня буду встречать Новый год. В компанию можно было бы еше пригласить Карузо. Где-то среди старых грампластинок лежит его «Санта Лючия». Пусть бы спел под аккомпанемент наших снежных метелей, что шумят за окном.

Поздно. Около печи топчется мама. Принесла из кладовки дежу. Наверно, будет ставить хлеб. Потом, слышу, рассказывает отцу свой очередной сон. А сны у нее не простые — вещие.

— Ты не спишь, Янук?.. Так вот кружит, вижу, надо мной черный ворон, и никак я его не могу отогнать…



3 января


В поле дымит, метет, курит снегом. На гумне остановились две подводы нарочанскпх рыбаков. За пару лубков жита мы купили свежей селявы. Принесли в хату — и сразу запахло озером. На ужин будет добрая уха. Мы хоть и близко от Нарочн, но рыба — редкий гость на нашем столе. Другое дело — дичь, к ней у нас привыкли. А перед Новым годом на охоте удалось подстрелить двух зайцев. И сегодня отец подстрелил серого возле расставленных на выгоне снопов люпина. В Неверовском дед видел следы кабанов. Можно завтра попытать счастья, сходить на них. Только нужно перезарядить наши допотопные ружья, набить побольше пороху и подсыпать крупной дроби.

Хотели сегодня закончить молотьбу околота [35], но помешал ветер, и мы вышли с топорами в лес. Наверно, придется на этой неделе съездить с отцом на узлянскую или талуцкую мельницу смолоть жито и наготовить круп.

Вот и прошел еще один зимний день, отмеченный только новыми сугробами да более громким скрипом раскачиваемого ветром журавля; вместе с обледеневшим ведром он качается перед окном, как маятник гигантских часов.


5 января


Все больше и больше заносит снегом наши хуторские тропки. В Вильно, говорят, свирепствует грипп. Может, через наши сугробы и не доберется эта хвороба до моей Пильковщнны.

Газеты пишут, что голландское правительство передает в руки гестапо всех бежавших из фашистской Германии, что спичечный король Кругер умер загадочной смертью, и даже о том, что король Ягайло и сын его Казимир говорили по-белорусски.

В последние дни удалось набросать фрагмент поэмы. Нужно переписать и один экземпляр послать Лю.


…После дней, отшумевших бурливым потоком

Меж крутых берегов и шумливой листвы,

Стала шире земля. За оградой высокой

Догорала осенняя зелень Москвы.

И когда на дрова растащили ребята

Весь забор, полюбилось им пересыпать

Груды листьев кленовых, сгребать их лопатой

И в аллеях под яблонями играть

С детворою в войну, прячась в гуще акаций,

И с ветвей тополиных сгонять воронье,

Запускать с мальчуганами змея, смеяться

До вечерних огней — чем плохое житье?

Лягут ранние сумерки — мама покличет

В старый сад, где стоит в глубине особняк.

Ветер вымел в канаву последние листья,

Заколочены окна, высокий лозняк

Оттеняет крылечка литые колонны.

Знал Силаш — за границу хозяин сбежал,

Не любил он, должно быть, ребячьего звона,

Может, чуял, что осенью вскинется шквал,

Что растащат забор, из каморок нахлынут

Дети плотника Клима, солдаток, Силаш…


7 января


Неумолимо приближается трагическая развязка первого акта революции в Испании. Трудно предвидеть, когда наступит последний победный акт. Отец Казика Г. получил письмо от сына из французского лагеря Грю, там сидят интернированные бойцы международных бригад. Казик в последнее время был бойцом бригады Франка Шустера. Горюет старик. Собирает сыну посылку, хоть и у самого не густо. В письме Казик упоминает некоторых своих друзей, среди них — Григулевичуса, он с ним встречался в Мадриде. Нужно спросить Каросаса — неужели это тот Иозас, что весной 1932 года был арестован с группой литовских гимназистов? Мы вместе сидели в Лукишках. Он потом, кажется, уехал в Латинскую Америку.

С опозданием получили «Обращение к польскому народу бойцов бригады имени Домбровского», в которой из пяти тысяч человек более трех тысяч пало смертью героев.

Начал писать стихотворение «За вашу и нашу свободу». Эпиграфом поставил слова из этого обращения: «Мы верим, что, сражаясь плечо к плечу вместе с испанским народом за его свободу и независимость, мы боремся против полчищ фашистских варваров, поджигающих мир».

Записываю эпизод из испанской войны, рассказанный Р.

«На стороне Франко воевали не только немецкие и итальянские фашисты. Был там сброд со всего мира. Однажды фашисты тащили вдоль улицы, привязав к броневику, тяжело раненного домбровщака, который просил, чтобы его пристрелили. Просил на испанском языке. Все смеялись. Просил на немецком. Подходили и били ногами. Просил на итальянском. Забросали камнями. Просил на французском. Молчали. И только, видно, потеряв надежду, что кто-нибудь сжалится над ним, заговорил по-польски. Кто-то из группы офицеров подошел к нему и выстрелил в голову».

Испанская война оставит глубокий след в памяти нашего народа. Мало сказать: «А все ж таки в ней что-то было». За Пиренеями силы мира в открытом бою впервые скрестили свое оружие с фашизмом. Беда, что совпало это с нашей трагедией, когда не стало у нас организующей силы, когда люди начали отдаляться друг от друга и никто не знал, до каких пор придется бездеятельно ждать, ждать и ждать, когда равнодушие и своего рода фатализм начинают, как трясина, всасывать многих в свою бездну.

Недавно еще мне хотелось быть старше, иметь за плечами солидный запас лет, а сейчас начинаю тревожиться, что их набирается все больше и больше. Раньше не хватало времени, а теперь, хоть я и заполняю свой день учебой и работой, остается много лишних часов, и меня не покидает ощущение, что занимаюсь я чем-то второстепенным, не тем, чем следовало бы.

Читаю «Историю маньяков» Яворского, «Степные стихи» Спевака, сборники польских футуристов («Нуж в бжуху», «Фруваёнцэ кецки», «Трам впопшек улицы»), но после поэзии Маяковского во мне появилось внутреннее сопротивление подобным экспериментам. А кроме того, я считаю преждевременным гимн машинам, ультрасовременному городу в стране, где еще скрипят деревянные сохи, бороны и оси, где люди ходят в лаптях и не на что купить им соли и керосина, где расщепляют спичку на четыре части, а хаты освещают дымной лучиной, где больных лечат у знахарей и шептух.

К слову — чем больше знакомлюсь с литературными направлениями прошлого, тем больше убеждаюсь, как трудно открыть что-то новое, чего еще не было. Но где-то в нашем настоящем это новое должно же существовать! Чтобы быть поэтом прошлого — я опоздал родиться, поэтом будущего — поспешил. Да и что мы можем сказать о нашем будущем? Еще ни одному пророку, начиная с утопистов, не удалось нарисовать его таким, каким оно приходило. И хотя, может, красиво звучат слова «пророк» или «певец будущего», мы — певцы проклятого настоящего. И быть певцом этого настоящего куда более опасно. Тут уж, если начинают бить, не спрячешься ни за прадеда, ни за правнука. И найти свою дорогу в этом настоящем не так-то легко. Хотя уверен, что какой-нибудь оболтус когда-нибудь о нас напишет: «Им все было легко и ясно…» Черт бы его побрал!


13 января


Радио передавало о стычках на чешско-венгерской границе и о раскрытии заговора против Гитлера, во главе которого стоял журналист и бывший редактор «Дер Видершанд» Никиш. Итак, бикфордов шнур войны все больше разгорается.

Заходил старый мой товарищ Д. Он только что приехал из Слонима. Виделся там с ксендзом Адамом Станкевичем. Присутствовал в костеле Святых сестер непорочных на его проповеди. Рассказал забавную историю про одного «ясновидящего», который пустил слух, будто на его вырубке закопан клад. В поисках клада соседи перекопали ему всю его делянку, потом не нужно было ее и вспахивать.

В сумерки солтыс Пилипок принес почту. Из письма дяди Рыгора узнал, что против моей статьи, опубликованной в журнале «Белорусская летопись», ополчились все критики и «деятели» и ему пришлось отбивать их атаки.

Очень жаль, что из-за цензурных ограничений я вынужден был сократить страницы, в которых говорилось о достижениях советской белорусской литературы и более остро — о недостатках нашей критики. Ну, да когда-нибудь подсыплю еще нашим кастратам жару.

Не успел оглянуться, как наступила полночь. Зашел дед — поинтересоваться, что это я все пишу и пишу. Прочитал я ему «Сказание о Вяле». Очень удивился старый, как это я из его короткого рассказа о разбойнике Вяле, что на Магдулинской гребле перехватывал и грабил людей, смог сочинить целую историю.

Ветер дует со стороны Захарова хутора, выдувая из хаты все тепло. Наброшу на плечи тулуп да еще с часик посижу, просмотрю газеты. Все острее чувствую, что мне не хватает основательных систематических знаний, чтобы самостоятельно разобраться в различных теориях и течениях. Интуиция не всегда может служить надежным компасом. Не успел выбраться из недр романтизма, символизма, футуризма, импрессионизма, как наткнулся на новые литературные направления, возникающие как грибы после дождя.

В сенях брякнула щеколда. Наверно, отец вышел подбросить коням сена.


16 января


Трелевали из Неверовского леса ольшаник. Над Малышкиным островом клубился дым,— наверно, кто-то гнал самогонку. Дед, идя за санями, всю дорогу рассуждал, философствовал, сколько водка приносит людям вреда, неприятностей, горя.

— Подумать только, когда-то лукьяновичский Бакаляр пропил целую волоку земли.

Старому трудно было себе представить, что кто-то мог пропить землю, которую он всем своим крестьянским нутром любил и почитал больше, чем самого господа бога.

Потом вспомнил, как пьяные легионеры ни за что ни про что замучили Голубицкого, сколько дядьки́, напившись, поразбивали голов и поломали ребер на всяких свадьбах и вечеринках. В детстве дед мой, сирота, воспитывался в семье своего дяди, несусветного пьяницы. Насмотрелся он в дядькином доме много разных ужасов, поэтому всю жизнь и сам остерегался брать в рот это проклятое зелье, и детей старался воспитать такими, каким был сам — старательными, работящими, трезвенниками.

Свежий заячий след направил его мысли в другую сторону. Стали мы с ним советоваться, как бы нам вечером погонять этого зайца, а то ночью он может добраться в саду до молодых прищепов. Но на охоту сходить нам так и не пришлось. Когда ехали с последним возом, поломалась оглобля, и мы только после захода солнца дотащились до дровяника, распрягли коня и стали поить скотину. Перед самым ужином к отцу пришел Пилипок — попросил, чтобы отец помог ему выкроить из выделанной телячьей шкуры союзки на сапоги. Пока отец направлял свой сапожничий нож, пока вымерял, прикидывал, как поэкономнее выкроить, Пилипок успел рассказать нам, когда и кто собирается жениться, кто — поджечь свою хату, чтоб получить страховку, кто накрал в казенном лесу бревен, да еще разные любовные истории. Никто и не подумал бы, что в нашем глухом углу разыгрывается столько невероятных драм и комедий. Сам Пилипок когда-то любил похвалиться, что ни разу в жизни никому не удалось его обмануть, до тех пор, пока хлопцы как-то не пошутили, что все его дети почему-то похожи на соседа.


17 января


Сегодня ответил почти на все письма. Осталось только написать Путраменту.

«Дорогой Юрий! После нашей встречи я вскоре уехал из Вильно домой. В дорогу захватил твой и Чухновского сборники стихов, чтобы дома перевести кое-что для белорусских журналов. Перед отъездом я стал случайным свидетелем «исторической» сцены прощания белорусской колонии со своими лидерами, которым городская управа запретила жить в Вильно. Это была живая картина так давно воспетой разными пиитами и пророками возрождения — консолидации. Правда, картина довольно бледная. Противно было смотреть на постные мины тех «деятелей», которые пришли к этой консолидации только потому, что, продав и предав все, что можно было продать и предать, остались без постов и правительственных подачек. Может, еще продадутся Гитлеру? Теперь эти мошенники и политические банкроты взялись за организацию антинародного фронта всех правых группировок. А классовые и национальные противоречия все больше дают о себе знать. И этот процесс не остановить ни кропилом, ни кандалами, ни штыками, ни великодержавными проповедями всяких там панов полковников.

В деревне атмосфера сейчас крайне напряженная — как перед грозой. Люди ждут реформ, амнистии, перемен в правительстве, ждут… войны — в надежде, что с оружием в руках легче будет добиться своего.

Скверно обстоит дело с образованием. Одни только полицейские фонари светят в ночи. А живя в городе, рвешься в деревню: тут больше здоровых сил, да и сам становишься крепче от этого колючего морозного ветра, дыхания оснеженных просторов. Начинаешь более уверенно ступать по земле. Одно плохо — слишком быстро ветры заметают все дороги в большой мир, к друзьям и близким. Сейчас из Вильно до Нарочи ближе, чем из моей Пильковщины…

Постепенно затухает лампа. Видно — кончился керосин. До встречи — завтра…»


20 января


Перед самым отъездом в Вильно получил открытку от дяди Рыгора. Снова вспоминает о моей статье, вызвавшей бурную реакцию в лагере наших врагов. Подбадривает: «Пусть жабы квакают». Наша молодая литература зародилась и растет на великом перепутье разных дорог. Поэтому в наших метриках не всегда записаны подлинные имена отцов и крестных. Последние, может быть, и чувствуют, что некоторые их дети не похожи на них, но, как всегда бывает в таких случаях, предпочитают молчать. Двух вещей я пока не смог добиться — полной независимости и самобытности.

Снова приехал в голодный и холодный Вильно. Иногда мне кажется, что количество осенних, дождливых, промозглых, черных дней в году все увеличивается, словно земля изменила свою орбиту и снова начинается ледниковый период. И все же нужно писать и писать! Поэзия моя, если она действительно поэзия и способна открывать неоткрытое, отвечать на вопросы, поставленные жизнью, должна помочь мне преодолеть все.

На Канарской улице встретил лукишкинского пшедовника Стшелецкого. Это он угрожал в 1933-м, что сгноит меня в карцере. Неужели он тут поблизости где-то живет? Прошел мимо. Разминулись. Не узнал. Ну, а я его и в пекле узнаю.

Партию распустили, но то, что она посеяла, живет. Я только теперь увидел, скольким я ей обязан. Сейчас уже не могу себе представить жизни своей без ее знамен. Как обо всем этом написать?

Поэма разрослась, перегружена событиями и героями. Необходимо и словарь свой обогатить. Из деревни, где родился, я вынес изрядный запас слов, но в городе, который меня приютил, я его мало пополнил.

Все разошлись. Даже хозяйка и та потащилась за покупками. Можно будет писать вслух…


21 января


Прочел все литературные новинки, что прислал мне из Варшавы Я-ка. Все больше убеждаюсь, что для популяризации того или другого поэта или даже целой литературы нужна соответствующая звонница. Звонница эта —государственность и то место, которое занимает народ и его язык на земле. А наш голос все еще не вырвался на волю из подвалов и острожных карцеров. О каком же резонансе наших произведений может идти сегодня речь! Из письма Я-ка видно, что взгляды его на творчество некоторых наших поэтов неизменны. Он даже не замечает никаких перемен в литературе и не понимает, что человек с неизменными взглядами на искусство, на мир, на жизнь не так уж и интересен. Я-ка часто защищает давным-давно оставленные всеми позиции и уж конечно ни при каких обстоятельствах не способен на риск, не отважится выйти на поиск. А эпигоны ничего не могут создать. Они только затягивают панихиду по прошлому.


28 января


На столе — три незаконченных стихотворения: «Ледокол «Седов», «Молитва пана Эндецкого» — сатирическое стихотворение и «Барселона» — о городе-герое, который этими днями, как Гарсиа Лорку, расстреляли франкисты.

Со страниц реакционных газет не сходит еврейский вопрос. Даже премьер Славой-Складовский ничего лучшего не смог предложить, как только эмиграцию еврейского населения из Польши, которая стала в последние годы, в связи с переселением многих евреев из Германии, страной иммиграции.

Встретил Путрамента. Пишет повесть, отрывок из которой он намеревается опубликовать в «Слове».


31 января


Эндекские головорезы и фалангисты снова начали погромы в Лендварове и Вильно. Около «христианского» кинотеатра «Святовид» полиция разогнала целую фашистскую банду, вооруженную палками, кастетами.


14 февраля


Вчера пришла открытка от Лю. Пишет, что ей понравились последние мои стихи («Если хочешь…», «Вновь загорелися сосны», «Морозный белый ветер…»), и про возмущенное письмо от С., на которое она, посоветовавшись с друзьями, ответила резкой отповедью. Ну и молодец! Только она не знает характера С. Очень этот человек любит всеми командовать. Вот и мне он прислал директивы, как мне надлежит вести себя, что делать, с кем вести переговоры, чтобы издать его стихи. С. уже не перевоспитаешь.

Лю пишет еще, что собирается ехать к сестре в Хожув. Надо скорей возвращаться, пока она еще в Вильно и пока меня и мои стихи не замели тут пильковские метели. Завтра соберу свои манатки и поеду.

Несколько дней тому назад — писали газеты — coстоялся процесс «Б. Янковской» — «Ирины Петровской» — «Сони Берман» (так суд и не смог выяснить ее настоящей фамилии) и Николая Бурсевича. «Б. Янковской» дали десять лет, Н. Бурсевичу — шесть…


15 февраля


Под вечер начали с отцом готовиться в дорогу. Когда наш Лысый стоял уже запряженный возле крыльца, я еще на минуту забежал в хату и набросал короткое прощальное стихотворение «Снова жалко мне родных околиц». Что-то очень грустно было мне на этот раз pacставаться со своей Пильковщиной. Грустно потому, что ехал я навстречу безрадостным дням, ждущим меня в Вильно.

Мороз накрепко замуровал все окна. Видно, придется в дороге померзнуть — часа четыре будем тащиться до нашей Княгининской станции. Прощаясь, мама, как всегда, перекрестила нас. Потом, выйдя за ворота, проводила тоскливым взглядом и стояла, пока мы не скрылись в густом ельнике.


20 февраля


Итак, я снова на знакомой улице Канарского, на квартире Шафъянских. В углу разгороженной шкафом и занавеской комнаты разместились мы трое: Сашка Ходинский, его брат Николай, гимназист, и я. В комнате — две кровати, стол, заваленный книгами, и электрическая лампа. Самое красивое в комнате — окно. Оно выходит на зеленые сосны Закрета, похожие на шишкинские, только без медведей. Можно долго любоваться этой обрамленной оконной рамой картиной, потому что она каждый день другая — в зависимости от погоды и цвета неба. Эти сосны напоминают мне лес около нашей старой поставни [36]. К великому моему сожалению, дед продал ее на вал для ветряка. Говорят, лесорубы с трудом распилили нашу сосну, такой она была суковатой и толстой. Более двухсот колец я насчитал на ее свежем еще пне.


21 февраля


Пришла первая весточка от Лю из Хожува. В своей открытке — репродукция с очень своеобразной картины Мюллера Езефа «Карцер» — Лю просит навестить ее старенькую маму и написать, как она себя чувствует. О себе ничего не сообщает. Видно, не очень весело ей там живется, только не хочет об этом писать.

Виделся сегодня с М. На фабрике «Дикта» на днях начнется забастовка. Рабочие требуют повышения заработной платы.

В последнее время разного рода белорусские деятели начали отмечать свои юбилеи. Нужно и мне отметить каким-нибудь сатирическим стихотворением эти «исторические» даты. До сих пор я мало пользовался смехом, а он может служить и щитом, и наступательным оружием.

В библиотеке «Коло полонистов» прочел чудесное стихотворение Леонидзе, переведенное Тихоновым:


Мы прекраснейшим только то зовем,

Что созревшей силой отмечено:

Виноград стеной, иль река весной,

Или нив налив, или женщина…


27 февраля


Существует легенда, что Александр Македонский увидев карту Птолемея, расплакался от обиды, что все земли на земном шаре уже открыты и он опоздал явиться на свет, чтобы прославить себя каким-нибудь подвигом. В последнее время я принялся за французских классиков, переведенных Боем. Правда, и у меня иногда появляется ощущение, что наши великие предшественники все открыли и все сказали, не оставив своим потомкам на карте человеческой жизни ни одного белого пятна.

Сегодня в редакции «Колосьев» зашел разговор о рецензиях, печатающихся в журналах. Очень многие у нас все еще боятся сказать правду, чтобы не испортить отношений с автором, но почему-то не боятся испортить их с читателем. А уж если о произведении пишут люди с другими, чем у автора, политическими взглядами, тут на объективность оценки и надеяться нечего.

В книжный магазин «Погоня» зашел за белорусскими календарями какой-то допотопный шляхтич из-под Ашмян. Сначала он долго торговался, а потом обиделся, когда выяснилось, что у него не хватает денег, а продавец не соглашается отдать ему календари с условием, что тот в следующий базарный день привезет свой долг.

— Это же оскорбление — не поверить на слово дворянину, у которого герб в роду.

— Пане шановны,— ответил ему кто-то из наблюдавших эту сцену,— большую часть гербов вы получили oт захватчиков, и получили их, наверно, не за заслуги перед своей землей…

Студенты просят меня прийти на их литературный вечер. Говорят, соберется много любителей поэзии. Я не уверен, что на такие вечера приходят только почитатели литературы, как и в церковь — только верующие.


1 марта


Положение у меня катастрофическое, а у Кастуся — и того хуже. В Вильно не на что жить. Бросить Вильно — бросить писать. Проходят дни, недели, месяцы, а я не вижу никакого выхода. Одна надежда — так не может продолжаться вечно. Целыми днями и ночами думаю о хлебе и поэзии, поэзии и хлебе. Встретил Путрамента. Собирается вместе с Римкевичем и Буйницким ехать в Заользе на съезд польских писателей.


5 марта


Сегодня самый разгар большого виленского престольного праздника — святого Казимира (Казюка). Говорят, одних только туристов из Польши и из-за границы приехало более двадцати тысяч человек. Из любопытства я прошел за карнавальным шествием по Немецкой, Виленской, Замковой, Королевской. Бесконечным потоком мимо специально оформленных витрин магазинов тянулись возы и платформы с «казюковыми» сердцами, подарками, чучелами.

Хоть погода была хорошей, ботинки мои промокли, и я решил пойти в кино «Пан» посмотреть фильм «Возвращение на рассвете» с бесподобной Даниэль Даррье. Сеанс начинался в 14 часов, времени у меня было много, и я подался на Лукишкинскую площадь — попал в самый центр праздника, в ритм гармоник, пьяных частушек, звона цимбал.

Я уже собирался было уйти с ярмарки, когда услышал песню. Ее пела какая-то молодуха в красном платочке, сидя на возу, застланном домотканой зеленой подстилкой, на которой были разложены «казюковые» пряники и венок смаргонских бубликов.

— Ты еще спой, Гануля!

— На, потяни из бутылки…


…Опускается солнце за лес калиновый,

И роса выпадает на лист малиновый.

Не опадай, роса — роса студеная,—

Мне ж босому идти тропой проторенною.

Ободрал я бока, за любимой шагая,

Сквозь калиновый лес ее провожая…


Снова откуда-то ворвался шум, галдеж, звон, хохот…


13 марта


Дождался наконец письма от Лю. Но не очень оно меня порадовало, много в нем тревоги, беспокойства. Чего она так долго сидит в этом Хожуве? Скорей бы возвращалась в Вильно. Неужели она не видит, какие тучи собираются на Западе?

На днях был в институте изучения Восточной Европы, слушал доклад о международном положении и про Заользе. Какой мрак в мозгах этих дипломированных политиков! Договорились до того, что, если начнется война, Польша без чужой помощи сможет дать отпор и Востоку и Западу. Я слушал ораторов и думал: даже пан Заглоба в нынешней ситуации был бы более реалистичным политиком! Словно бельма закрыли этим людям глаза, и они потеряли способность видеть то, что неумолимо приближается.

Заходил проведать меня И. Очень тяжелый характера у этого человека. Редко, встретившись с ним, не поспоришь. Очень уж он уверен в себе.

Я уже засыпал, когда в окно постучал Сашка. Я пошел открывать двери и долго потом не мог уснуть. Взялся за Ницше — в его лице поэзия потеряла большого и оригинального поэта, оказавшего влияние на многих современных литераторов.


16 марта


Позавчера была учебная воздушная тревога. На двадцать — тридцать минут город потонул в темени. Многие еще не понимают, какая бездонная ночь опускается над Европой. Сегодня гитлеровские полчища заняли Чехию и Моравию. Что ждет нас завтра? Все сильнее дымит гданьский вулкан. Бурлит занятая венграми Закарпатская Русь, затягивается фашистская петля на шее столицы Испании…


19 марта


Едва не проспал встречу с Кастусем. За окном кружит снег. Улицы почти пустые. В каждом отдельном случае нужно на сто процентов быть уверенным, что они безопасны. Да еще не повредит, если убережешься от непрошеной тени быстрой ходьбой, на случай, если она подстерегает тебя в какой-нибудь подворотне. Кастусь в условленный час не пришел. Любина мать топила печь: ветер совсем выстудил их старый, обветшавший домишко. Вчера, оказывается, сюда заходил рабочий М., хотел меня видеть. Она не знала моего адреса и не смогла его направить ко мне. А с М. встретиться необходимо — он знает весь рабочий Вильно. Может, помог бы Кастусю найти какую-нибудь работу. Придется теперь самому разыскивать М. по всему Новому Свету. Я присел возле печки погреться и в ожидании Кастуся набросал черновик стихотворения «Нанимаясь на работу…»:


Вы спрашиваете — чем я могу быть полезен,

Если не умею стоять на голове,

Забавлять и смешить публику,

Ходить по канату под куполом цирка,

Прикидываться, что не вижу преступлений

и подлости?

Простите, напрасно я вас потревожил.

Я — человек, умеющий делать

Только простейшие вещи —

Из горстки земли выращивать хлеб,

Из сердца — песни.


20 марта


Некоторые правительственные круги начинают заигрывать с национальными меньшинствами, доказывая, что польский национализм никогда не относился враждебно к литовцам и белорусам. Нужно иметь очень короткую память, чтобы в это поверить. Каждый националист расхваливает свой национализм, считая его наиболее прогрессивным и гуманным — даже тогда, когда держит тебя за горло.

На виленской почве появился некий доктор Менде — немецкий специалист по белорусским делам, следом за ним — японский историк… Они посещают белорусские культурные учреждения, редакции, ведут закулисные переговоры с различными деятелями. Внезапно ожили националистические группировки в Чехословакии, Франции. Как нам в этой обстановке недостает своей боевой прогрессивной газеты!

Встретившись с Кастусем, долго анализируем все эти факты и с каждой минутой усложняющееся международное положение. Как долго мы еще будем немыми свидетелями неумолимо надвигающихся событий?


24 марта


«Камена» поместила несколько стихотворений французских сюрреалистов: «Поцелуй» Элюара, «В направлении ночи» И. Супа, вслед за Сандром отказавшихся от знаков препинания. Не знает Европа, что мы давно обогнали всех модернистов, научившись писать с помощью одних многоточий, так как все другое изымает цензура.

П. Ластовка прислал из Варшавы ноябрьский номер (1938) «Атенеума». Там опубликована его статья о западнобелорусской поэзии информационного характера. Не знаю, как он пробился в этот уважаемый журнал со своими, порой слишком наивными, рассуждениями. Особенно жаль, что он ограничился упоминанием только некоторых поэтических имен и не вспомнил никого из тех, кто сидит за решетками Лукишек, Вронок, Гродно. А там сейчас — большинство наших поэтов.

На соседнем дворе плачет чей-то ребенок. Криком человек оповещает о своем появлении на свет. Вот только никак не научится он расставаться с ним незаметно. На Погулянке встретил похоронную процессию с ксендзами, музыкой, венками. На какое-то время было даже остановлено движение автобусов.

На вокзале увидел группу крестьян с Ашмянщины, выезжавшую в Бразилию. Люди в поисках земли отправляются за океан, в то время когда здесь у нас в руках помещиков, осадников, духовенства сосредоточены необозримые просторы земли.

На Завальной красуются цветные рекламы: «Крем «Нивеа» делает кожу нежной». (Жаль, что нет крема, который предохранял бы от стужи и полицейских дубинок.) «Чисти зубы только «Одолем». (Они и так у меня чистые, потому что снова наступили постные дни и бесхлебица.)


25 марта


Стоят такие холода, что замерзают птицы, вернувшиеся из теплых краев. Был на выставке графики, видел несколько интересных офортов Севрука и Чурилы. Закончил еще один фрагмент «Силаша».


30 марта


Думаю над тем, как писать дальше, как найти «новую форму для нового содержания». Некоторые из наших критиков настойчиво советуют мне взяться за историческую тему, так как современная, с их точки зрения, требует дистанции времени. Я отстаивал современную тему. На мой взгляд, она дает больше возможности выразить мысли автора, его взгляды, а следовательно, и раскрыться его таланту. Что до дистанции времени — так я в ней никогда не чувствовал потребности. Да и часто она бывает всего лишь ширмой, за которой скрываются робкие.

Сегодня узнал, что Герасим погиб — не то в Мадриде, когда «Легион Кондор» бомбил город, не то в горах Эстремадуры, прикрывая отступление своей бригады. Необходимо более точно выяснить обстоятельства его смерти. А может, это только слухи? Может, он жив и работает где-нибудь в испанском подполье?

Я записываю грустную весть о гибели своего замечательного товарища пером, которое он мне подарил в минуты нашего расставания.

День этот перегружен тяжелыми вестями. Почтальон принес открытку от Михася Василька. У него большое горе — умерла жена, несколько лет болевшая туберкулезом. Как и чем помочь ему в эту тяжелую минуту?

Ночами горят разноцветные витрины виленских магазинов. Я их знаю на память, а они меня, как клиента, наверно, не заметили. Сколько в этом городе безработных и босяков, которые целыми днями стоят и глазеют на них!

На улицах идет сбор денег на противовоздушную оборону. Поздно хватились паны охранять небо над Польшей! Надо расковать руки народу. Только народ своими руками мог бы заслонить Польшу от опасности.


5 апреля


Жду приезда Лю. Сейчас у меня нет никого из близких, с кем бы я мог поделиться своими мыслями. Даже в тюрьме, в одиночке, я знал, что за стенами друзья и я могу с ними хотя бы перестукиваться. Кажется, таких беспросветных, глухих дней еще не было. Скоро пасха. Последняя голодовка основательно подкосила мое здоровье, но на праздники домой не поеду, да и не на что ехать. Буду сидеть и работать. Вчера из библиотеки притащил целую охапку книг. Любой дом без книг кажется мрачным и невеселым. Что же говорить о закутках, в которых живем все мы?


12 апреля


Дни мои складываются не из часов, а из книг, брошюр, журналов, газет, ночи — из снов. И сны какие-то тяжелые, однообразные. Был бы под руками «Египетский сонник», посмотрел бы, что они мне предсказывают.

Сегодня нашел интересные сведения о генерале Бэме. За победу над австрийскими войсками его наградили наивысшим почетным венгерским орденом, для которого из короны святого Стефана был извлечен самый крупный бриллиант, а вместо него вставлена золотая пластинка с надписью «Юзеф Бэм».

Никак не могу достать сборник стихов Петефи на русском или польском языке. Не может быть, чтобы он не был издан вообще. Жаль, что у нас никто из белорусов до этого времени не перевел стихов этого замечательного поэта-революционера. Никому до Петефи не удавалось создать произведение, в котором бы так неразделимо слились жар сердца и звон клинка, любовь и ненависть к врагам, душевность и решимость.


13 апреля


А голодным дням и конца не видно. Кажется, приближаюсь к чему-то неотвратимому. И в поэзии своей вижу все больше и больше недостатков. Перед лицом голода бледнеют даже самые, как мне казалось, лучшие мои стихи. Правда, каждое художественное произведение должно пройти через две инстанции суда: современность, которая часто ошибается, и будущее. Время исправляет все ошибки. Наверно, поэтому и я начинаю видеть более остро.


14 апреля


Жду письма из Союза киносценаристов. Мои польские друзья порадовали меня, что там заинтересовались моими поэмами. Не думаю все же, что содержание поэм подойдет им.

Над Закретом ветер вместе с облаками гонит куда-то и воронье. Нужно обойти газетные стенды — второй день уже не знаю, что творится на свете. Хотелось написать стихотворение о весне, но тема эта настолько затаскана — и хорошими поэтами, и графоманами, что пришлось отказаться от этой мысли. А лучше — отложить это дело лет на двадцать. Не диво, что Тувим написал пародию на весенние стихи. Наверно, каждая тема, когда она становится общедоступной, неизбежно должна закончить свое существование в пародии.


19 апреля


Рембо в «Алхимии слова» открыл цвета гласных, а я цвета своих голодных дней: понедельник — белый, вторник — синий, среда — голубая, четверг — зеленый, пятница — красная, суббота — черная…

Скорей бы возвращалась Лю. Три раза ходил на вокзал встречать ее, хоть и знал, что она еще не может приехать. Возвращался сегодня домой в дождь. Даже был рад, что такая промозглая погода и на улице мало прохожих. Идешь — и никто тебе не мешает думать. Только каким опустевшим показался мне город!

Пришел домой, а дождь все шумит и шумит, то громче, то тише барабанит в окна. Засел за стихи. В последнее время меня начинает раздражать «поэтичность», «красивость» многих стихов, в том числе и моих собственных. Все у нас сейчас стремятся писать под классиков, и совсем исчез эксперимент. Не знаю, сколько может длиться такое противоестественное положение — бесконечная эксплуатация открытий наших предшественников.


20 апреля


По просьбе Казимира Гольтрехта послал все свои сборники в Союз киносценаристов. В письме написал, что сомневаюсь, чтоб польская цензура разрешила ему поставить фильм по моей «Нарочи»: «Я писал поэму, чтобы рассказать о тяжелой жизни и героической борьбе нарочанских рыбаков за кусок хлеба, за свои права на землю, на которой жили и в которой схоронены кости их дедов и прадедов… А что до суеверий и ворожбы, иптересующих Вас,— так их можно найти в нашем богатейшем фольклоре — в сказках, песнях, преданиях. Правда, сокровищ этих с годами становится все меньше. И на берегах Нарочи уже слышатся завезенные туристами и чиновниками чужие песни, шлягеры. Меняется внешность жителей, среди них можно увидеть стрельцов, осадников в конфедератках, говорящих на каком-то смешанном польско-белорусском жаргоне… Земля там бедная. Не удался улов — бабы несут домотканые ковры и полотенца на Мядельский рынок. Часто после голодных дней только лодка да сеть остаются у рыбака. Глубоко под серыми сермягами и потными рубахами спрятана душа народа, а в сосновых недрах — неповторимая красота наших озер. Не знаю, удастся ли Вам все это снять на кинопленку…»


23 апреля


Работаю над своей длиннющей поэмой, хотя все больше и больше убеждаюсь, что громоздкие поэмы отходят в прошлое, как отошли в прошлое поэты-пророки, поэты-проповедники. Надо привыкать к бережливому расходованию слов, красок, научиться беречь свое и чужое время.

У Буйницкого достал несколько стихотворений Аполлинера. Хочу вжиться в свободный ритм его стихов, хотя в переводах, говорил святой Иероним, даже самый красноречивый поэт превращается в заику. Обещал Павловичу написать новую сказку для детей, а теперь думаю: о чем же написать? Отец мой всегда говорит, что под третью квадру луны и под молодик не нужно сеять жито. Проверю, какая сегодня фаза, чтобы не начинать и мне своего сева в несчастливый час. А пока переписываю из газеты: «На горе Киуваш (Китай) повесили колокол, весящий сорок четыре тысячи фунтов, чтобы он своим гулом будил грешные души, что опустились в адские недра». А это записанная в 1933 году в Озерцах, возле Глубокого, строфа из народной песни с таким прямо-таки плясовым ритмом, что, когда читаешь, кажется, ноги сами пускаются в пляс.


Как у нас, так у вас

Широкое поле,

Как и вы, так и мы

Погуляем вволю.


26 апреля


Без денег и без хлеба. Отнес несколько своих сборников в книжный магазин С-a. С. неожиданно расщедрился и выплатил мне за них 20 злотых: 11 злотых 75 грошей за принесенные книги, а 8 злотых 25 грошей — аванс за мою новую поэму. Я предупредил его, что не так скоро закончу ее. Согласился подождать. Что за черт? Ну, пусть подождет. Сегодня по крайней мере есть чем заплатить за квартиру. На радостях забежал в молочную Гайбера, что на улице Мицкевича, и выпил кружку молока. Итак, снова за работу! С. интересовался судьбой моих героев. Не знаю, обрадуется ли он, когда узнает из поэмы, какой дорогой они пошли.

И все же у меня нет никаких возможностей продлить свое пребывание в Вильно. А тут еще усложнились домашние обстоятельства: вернулся из Аргентины дядя Фаддей, и отцу будет трудней помогать мне. И так мои писания для домашних явились нежданной и непонятной катастрофой, которая неизвестно еще чем кончится.

Получил письмо от Василька. Павлович тоже показал мне полученное от него письмо. Страшные письма. Может быть, раньше я и не понимал Василька, но и он не представляет себе, в каких обстоятельствах сегодня живу я, да и все наши товарищи. Покажу его письма Кастусю. Хотя сейчас мы, бедняки, ему ничем не сможем помочь.

Приближаются первомайские праздники. Как трудно поверить, что в этот день наши знамена будут лежать свернутыми [37] — знамена, которые всегда пламенели над многотысячными рядами демонстрантов цветом надежды, борьбы и победы.


27 апреля


Возвращаясь с последнего сеанса в кинотеатре «Пан», где в дополнение к фильму были показаны испанские танцы, я вспомнил чудесный балет Парнеля «Умер матюсь», а вспомнив — подумал и о наших сказках. Сколько можно было бы в них найти еще более прекрасных сюжетов для балета, оперы! Все это богатство лежит нетронутым; а может быть, и этого уже нельзя сказать: дядя Рыгор мне рассказывал об откровенном разграблении наших песен разными «этнографами», они переводят их на свой язык и выдают за фольклор польских окраин.

Дома все уже спали. Едва достучался. Сашка сказал, что кто-то приходил ко мне, спрашивал, когда я поеду в Пильковщину. Может, кто-нибудь из моих земляков?


28 апреля


Сегодня поэзия для меня — страна, в которую я без разрешения полиции и заграничного паспорта убегаю, чтобы отдохнуть от грустной действительности.

Хотелось бы написать о великой любви. Боюсь только, что не смогу,— и настроение не такое погожее, и обстоятельства не способствуют, и редакторы не слишком вольнодумные, и цензура не такая романтичная, и читатели не очень подготовленные… Неужели никогда нельзя будет писать обо всем, что хочешь, и так, как хочешь?


29 апреля


Задыхаемся без своего журнала. Написал стихотворение про Березу Картузскую. Отнесу в архив — все равно никто не напечатает. Возле редакции «Слова» встретил Ш. Вспомнили время нашей совместной работы. Жаль, что не сохранилась у него моя поэма «Семнадцать», написанная под влиянием Блока. Цензура наложила на нее свою лапу. Помню, после ареста следователь все допытывался: «А не означает ли название поэмы годовщины революции в России?»

Ш. потолстел, полысел и, видно, совсем отошел от политики. Напомнил я ему нашу встречу в Лужках, тогда она очень его напугала, так как я был на нелегальном положении. Теперь и самому ему смешно.


22 мая


Через нашего знакомого студента Лю получила на несколько недель работу на виленском складе семенных трав, а вместе с нею и я. Теперь каждый день ходим на Офярную [38] улицу (название какое!). Что до меня — так работа не очень тяжелая, только пыльная. Возвращаемся домой черные, как черти. За неделю можно заработать шестнадцать злотых. Для меня это целый капитал. Рассчитался с хозяйкой за квартиру и купил еще новые брюки.

Вечером забежал ко мне И. Поругались. Неделю тому назад я читал ему в музее отрывки «Силаша», и он, как и подобает правоверному хадеку, не мог мне простить, что молодость моего героя связана с Москвой, с революцией. Представляю себе, как завизжат мои критики с Завальной и Острой Брамы, если мне удастся закончить поэму. Провожая гостя, напомнил, что в последнее время он нарушает нашу прежнюю договоренность, печатая в своем журнале разного рода антисоветские материалы.


24 мая


На склад, где я работаю, приходили Шутович и редактор львовских «Сигналов». Но они не отважились лезть в наше пыльное и душное пекло, где рабочие пересыпали, взвешивали и складывали в бунты мешки с семенами трав. Обидно, что я поздно узнал об их визите.

Условились с Лю после работы, умывшись под пожарным краном, пойти в кино.

А в городе такая жарища, что не знаем, как от нее и спасаться. Опустели все улицы. Только возле гостиниц день и ночь дежурят женщины с голодными, взывающими к сочувствию глазами.


25 мая


Многие наши революционные поэты стесняются признаваться в любви к своему родному углу, к своему дому, семье, чтобы не сочли их людьми ограниченными. О себе могу сказать, что край моей юности стал неотделимой тенью моей поэзии. Когда-то у меня было много любимых поэтов, а теперь мне трудно назвать даже несколько имен. Часто я нахожу интересные вещи у писателей, казалось бы, далеких мне, а у близких вижу много слабого, раньше я этого не замечал. Разница между тем, что я видел раньше и теперь, довольно ощутимая. Сколько я уже открывал на небосводе островков счастья, а потом убеждался, что это были земли, как и наша, полные горя и страданий. Сейчас я ищу новые формы, образы, краски, ритмы и рифмы. Рифмы? Я еще отбиваю перед ними поклоны, хоть они и начинают мне казаться ненужными костылями.

Написал стихотворение «На тюремной прогулке»:


— Кто там поет?

— Пан стражник, это

Смертник поет в ожиданье рассвета,

Поет, пока он еще не мертвый,

Поет в изоляторе тридцать четвертом.

— Но почему он поет? Для чего?

— Другого оружия нет у него.


26 мая


М. сказал мне, что один из его знакомых получил письмо от Якуба Коласа, который будто бы собирается в Париж и, возможно, на несколько дней остановится в Вильно или в Варшаве. Не знаю, насколько всему этому можно верить. С Кастусем условились, что я напишу письмо Якубу Коласу. Вечером, когда все уснули, я набросал черновик этого письма:

«Дорогой дядька Якуб Колас!

До нас дошло радостное известие, что Вы собираетесь навестить свою родину. Какое это было бы счастье для всех Ваших земляков — увидеть Вас, услышать Ваше слово, слово нашего народного поэта и одного из передовых строителей той новой жизни, за которую сражаются сегодня миллионы людей во всем мире.

Тяжелая обстановка, в которой мы работаем, многих вынудила отступить с передовых позиций литературы или замолчать навсегда. Но растут новые силы, складываются новые песни за колючей проволокой Березы, за решетками Лукишек и других тюрем и застенков. И песен этих не заглушить ни свистом полицейских нагаек, ни звоном кандалов.

Я уже несколько раз брался за перо, чтобы Вам написать, но все стеснялся Вас беспокоить. Да и слабая была надежда, что наш голос сможет прорваться через цензурные и пограничные заставы и дойти до Вас.

Но сегодня, когда над миром собираются грозовые тучи и неизвестно каким — целительным или кровавым — дождем омоют нашу многострадальную землю, мне хочется послать Вам это свое письмо, а с ним — от себя и своих товарищей — сердечные приветы, искренние пожелания доброго здоровья и успехов в Вашей большой и славной жизни.

За последние годы мы перепахали не одну межу и, приступая к новому весеннему севу, хотим посоветоваться, спросить у Вас: хорошо ли мы сеем, скоро ли сольются волны наших колосьев в одно безбрежное море? Когда встретятся в братском пожатии наши руки, когда зазвенят за общим столом наши вольные песни?»


29 мая


Яворский пишет в своем письме, что намерен издать небольшой сборник моих стихотворений, а во время каникул попробует перевести «Кастуся Калиновского». Не знаю, был ли когда-нибудь Яворский в Белоруссии, слышал ли он наш язык, но в своих переводах он необыкновенно точно передает и ритм, и образность, и звучание наших стихов.

В библиотеке «Коло полонистов» достал годовые комплекты «Околицы поэтов» (1935-1938 гг.) и «Камены» (1933-1938 гг.). В «Камене» встретил много новых для меня имен — польских, русских, украинских, чешских, словацких. Сейчас журнал часто печатает и произведения наших белорусских поэтов.

Из редакции «Белорусской летописи» получил на рецензирование несколько стихотворений начинающих поэтов. Большинство стихов, поступающих в редакцию, очень низкого уровня (хотя в оценке произведений я и остерегаюсь все мерить на свой вкус и ставить оценку минус, когда встречаюсь с другим, даже и непонятным мне складом мысли, образов).


30 мая


Целый месяц не брался за поэму. Только читал: Словацкого, Тувима, Пентака, Витвицкого, Скузу, Белинского (сборник, подаренный В. Труцкой), Щедрина, Ластовского. С увлечением прочитал историческую повесть Парнацкого «Аэций — последний римлянин», написанию чудесным языком. Постараюсь найти «Челюскин» Ч. Тянткевича. о котором «Курьер варшавский» опубликовал очень сочувственную рецензию. Ответил на письма М. Василька и М. Машары. С. прислал целую тетрадь стихотворений, которую нужно будет передать в редакцию «Колосьев». Возможно, что-нибудь к удастся напечатать, хотя все эти стихи цензура может подвести под известные статьи уголовного кодекса — 93 и 97.


1 июня


Все обиженные моими сатирическими стихами и эпиграммами собираются дать мне в печати отповедь. А собралось этих обиженных с добрый десяток, и почти все — зубры, с различными почетными научными и духовными званиями. Вот как. Лихо на них! Хотя обычно от появления моего «предосудительного» произведения до реакции «возмущенного читателя» проходит столько времени, что я успеваю уже сам стать в чем-то другим и мне уже кажется — критикуют не меня, а моего далекого знакомого. Но в данном случае, если задерутся, придется уж еще раз отстегать одного-другого веником сатиры. Правда, прежние мои сатирические стихотворения и эпиграммы были, за редким исключением, без серьезного подтекста, скорей напоминали веселые пустышки, я их даже не включал в свои сборники. Нужно изменить собственное отношение к этому боевому жанру и поучиться владеть им у опытных мастеров — Крапивы, Боя…


4 июня


На Завальной кто-то окликнул меня: «Не узнали?.. Ну и встреча…» Я и правда с трудом узнал бывшего конокрада по кличке «Гнедой», с которым когда-то сидел в одной камере. Тогда он помог мне переслать письмо Лю, в котором я сообщал ей о своем аресте. «Гнедой» знал немыслимое количество блатных песен и, хотя сам был неграмотным, помнил наизусть все параграфы уголовного кодекса, а посему считался среди уголовников «адвокатом». Ко мне, как к политическому, он относился с уважением и удивлением. Может, потому, что во время допросов нашему брату доставалось больше, чем всем другим арестантам. Выглядел он сейчас куда лучше, чем во время нашей первой встречи. Хвалился, что у него есть постоянная работа в каком-то маленьком уездном городке и что женился. Даже трудно поверить, что этот цыганской натуры человек перешел на оседлую жизнь.


5 июня


Мелянцевич дал мне Хемингуэя «Прощай, оружие!». Никуда не пойду: обещал до вечера прочитать и вернуть книгу. Она с первых страниц захватила меня своим ремарковским настроением, суровым реализмом и беспощадным трагизмом судьбы героев. Нигде не могу достать Мальро «Годы презрения». Жаль, что я до сих пор не прочел этой книги.

От реки, цепляясь за вершины сосен, с громом плывет туча. Есть надежда, что в дождь ко мне никто не нагрянет. Смогу спокойно и почитать и поработать. Все же перед тем, как взяться за книгу, переписываю в первой редакции свое новое стихотворение «В комиссионном магазине».


Что вы желаете сдать?

Шапку? Такую дырявую не примем.

Пиджак? Но на нем сплошные заплаты,

Его и нищий у нас не взял бы.


А штаны, просиженные до дыр,

Где их пан просидел?

Что? В Лукишках?

Нет, мы ничего не можем принять.


Что вы еще предлагаете? Руки?

О, Езус-Мария!

Ну кто у вас купит такие руки,

Искалеченные кандалами!


7 июня


Никак не могу вспомнить, в какой газете я прочитал что у одного музыканта-самоучки (он живет где-то под Молодечно) есть скрипка бессмертного Страдивариуса. Музыкант получил ее в подарок от раненого австрийского офицера еще в годы первой мировой войны. Как это я сразу не записал этот интересный факт! А теперь — ищи ветра в поле!

Достали с Кастусем несколько номеров парижской эмигрантской газеты. По первым номерам трудно было сориентироваться, какого она направления, и только в последующих мы увидели знакомые красно-белые со свастикой уши ее редакторов.

Сегодня день был такой жаркий, что нагретые солнцем колонны кафедрального собора даже ночью, казалось, горят свечками и пышут жаром.

Дома застал гостя — старого знакомого, К., он служил батраком в маёнтке пана Аскерки в Озерцах. Сейчас, после Лукишек, ищет работу. Долго просидели мы с ним, вспоминая наши первые встречи в Озерцах, когда я прятался у своего дяди Левона Баньковского, наши совместные путешествия в Докшицы, Лужки…


8 июня


Прочел Пентака «Азбуку очей», «Земля отплывает на запад» и «Яся Кунефала». Необыкновенно интересный поэт. Эпика его, палитра его беременна новыми открытиями. Я это чувствую, хотя не все еще для меня в нем ясно.

Был у Д. Как всегда, разговорились с ним о поэзии. Он прочел и перевел мне несколько стихотворений виленских еврейских поэтов. Обещал как-нибудь затащить меня в клуб «Макаби» на литературный вечер.

Дядя Рыгор отобрал несколько стихотворений для К. Галковского: тот хочет написать на них музыку. Я перечитал стихи и попросил, чтобы Галковский не торопился,— попробую сделать их более певучими.

Возле Лукишек встретил группу арестованных. Их куда-то перегоняли под охраной полицейских. Все они были в кандалах. Видимо, политические. Вспомнил свое первое возвращение из Лукишек. Отец всю дорогу молчал, а я, чтобы отвести неприятный разговор о моей печальной доле, о погубленном будущем, говорил ему о приближающейся революции в Польше. Не знаю, убедил ли я своего старого, но сам я был рад, что он мне не возражает и слушает. Кажется, это было мое самое длинное политическое выступление: тянулось оно более трех часов, или около двадцати километров — от Мяделя до Пильковщины.


9 июня


Был у К. Живет он в тесной и темной конуре. Хорошо, что хоть из окна веселый вид: высокий обрывистый берег Вилейки, усеянный валунами, дальше — несколько хат, а за ними — «край зубчаты бора». Во всех углах комнатки — книги, газеты, журналы, среди них очень красиво и богато оформленный номер «Аркад», посвященный слуцким поясам. К. показал мне интересную коллекцию репродукций Марка Шагала. Он, видимо, любит этого художника, рассказал мне много интересного о нем, Кандинском, Малевиче. Показал несколько работ Блендера, Стерна; он с ними встречался, когда жил и учился в Кракове. В шагаловских сюжетах есть много знакомого мне по детским сказкам и ярмарочным балаганам. Только все это сочетается с такой вакханалией красок, которая и во сне не приснится.

Еще не так давно я был очень скор на окончательные выводы и безапелляционные приговоры. Очень мне все тогда казалось простым и понятным. Может, когда-нибудь я буду завидовать былому своему «всезнайству», но теперь я стараюсь быть более осторожным в оценках, потому что история литературы и искусства свидетельствует о том, что осужденные часто переживали своих судей и их трибуналы.

Домой возвращался с чувством человека, который внезапно разбогател. От увиденных мною полотен я нес в себе какую-то удивительную музыку, необыкновенное сочетание красок, тревогу поисков. Мне кажется, требовать от искусства, чтобы оно было только отражением действительности, слишком мало. Тогда достаточно и фотографии.

Как-то на Антоколе встретил П. Сергие́вича. Побывал и в его мастерской. На стене, рядом с другими портретами, висит одна из его лучших работ — портрет Лю. Показал он мне много репродукций с картин великих художников Возрождения, привезенных им из Рима. Хотел, говорит, и последние штаны продать, чтобы больше купить этих сокровищ, да на свои старые лохмотья не нашел покупателя.

Петр Сергиевич — своеобразный, с ярко выраженным характером художник. Но в наше время, когда от каждого требуются ясные, определенные взгляды, он может показаться человеком, слабо ориентирующимся в политических направлениях, классовых отношениях. И борьбе. Ему все кажутся добрыми, искренними, самоотверженными, даже такие проходимцы, о которых перед сном и вспоминать не хочется, чтобы ненароком не приснились. Один из них старается уговорить художника написать картину на какую-то свою псевдоисторическую тему, другой — на религиозную, третий…

— А ты, браток, как думаешь?

Я говорю, что думаю обо всех этих предложениях. Не знаю, удается ли мне его убедить, хоть он, как очень вежливый хозяин, не оспаривает своего, может, даже и несколько грубоватого в своих высказываниях гостя. Но, скорей всего, он сам, своим мужицким инстинктом находит правильное решение. Потому что, когда я спустя какое-то время захожу к нему, я вижу на стене несколько новых портретов его браславских земляков, на лицах которых явственно выражена их классовая принадлежность.

Возвращался через Бернардинский парк. Ночь была теплая, но очень росистая. Кажется, с листьев каштанов можно было бы напиться живой этой воды, от которой подымаются примятые травы, исчезает усталость, молодеют люди, молодеет земля.


10 июня


В воздухе все сильнее пахнет порохом. Есть слухи, что на западной границе начались фашистские провокации. Никогда еше из центральных и западных районов Польши не приезжало в Западную Белоруссию столько туристов и отдыхающих. А правительственные газеты отмалчиваются. Тем, кто мог бы ударить в набат, связали руки; тем, кто мог бы предупредить об опасности, заткнули рты; те, кто должен был бы возглавить борьбу против фашизма, обезоружены. Еггаге mallem! Но боюсь, что могут сбыться все мои наимрачнейшие предчувствия.

Снова взялся за фольклор. Я часто возвращаюсь к нему, как к роднику, чтобы освежить губы, смыть с лица дорожную пыль. Но долго у этого родника стараюсь не задерживаться. Поэзия обязана открывать новое, иначе она перестанет быть поэзией. А новое нужно искать на жизненных дорогах не только своего, но и других народов.

У К-ра очень интересная библиотека поэзии. Я взял у него Рембо, Рильке, Валери, Малларме, всех наиболее выдающихся символистов.

В Игнатьевском переулке встретил группу арестованных. Впереди, со скованными руками, в крестьянской одежде,— совсем еще молодой парень. Он присматривался к прохожим, словно искал среди них знакомого.

Какие хмурые сосны смотрят сегодня в мое окно!


11 июня


У Зверинецкого моста, где когда-то помещался цирк Станевских, задержался цыганский обоз. Я остановился на минуту, чтобы полюбоваться необыкновенной, яркой цветистостью женских платков. Некоторые цыганки, заметив, что я приглядываюсь, подходили и предлагали погадать. Но зачем мне гадать, если я и без карт знаю наперед, что меня ждет дорога (поеду домой), что скоро получу письмо от своей бубновой симпатичной мне дамы (Лю), а потом послания из казенного дома (разные повестки из суда), что и сам казенный дом давно по мне тоскует (еще шесть месяцев я должен отсидеть за свой сборник «На этапах») и т. д.

Нужно завести строгий распорядок дня. А то после встречи с цыганами поплелся на вокзал, ознакомился с расписанием поездов, словно они могли привезти мне какую-нибудь радость. Так и потерял весь день, шатаясь по городу. Прошел улицы, выложенные брусчаткой, потом булыжником, потом просто немощеные улицы, а за ними протянулась тропинка, которая привела меня к панарским пригоркам и соснам.


12 июня


Заходил сватковский Ёська. Как ему удалось разыскать меня в Вильно? Попросил, чтобы я дал ему свои сборники стихов. Мы часто когда-то с дедом и отцом останавливались у него в корчме, поили Лысого, грелись. Помню, всегда у него — особенно в праздничный день — было шумно и людно, а в будни — грелись и пили водку возчики.

Где-то я прочел, кажется у Быстрона, что в давние времена мужиков заставляли пить водку, каждому крепостному назначали даже норму. Так и приучили народ к этому адскому зелью. Ныне, если у кого найдут самогон, карают тюрьмой, штрафом, а тому, кто донесет на самогонщика с его аппаратом, власти выплачивают довольно-таки значительные наградные. Ёсель рассказывал, что у них некоторые малоземельные крестьяне договариваются, выдают один другого, а потом деньги делят пополам.

В Студенческом союзе М. передал мне два стихотворения Ф. Каровацкого. Стихи слабые, печатать их пока нельзя. Но М. обещал показать мне еще несколько песен этого автора на белорусском и польском языках. Одну из них я когда-то слышал. Песня хорошая и боевая. Правда, написана она в «дедовском» стиле, напоминает немного волочебные песни.

Сегодня К. завел меня в недавно обнаруженные подземные галереи Доминиканского костела, где мы увидели горы мумифицированных трупов. Говорят, что во времена шведских войн, когда жителей Вильно косила эпидемия холеры, монахи стаскивали сюда мертвых и окуривали их дымом, чтобы остановить эпидемию. Поэтому трупы и своды подземных галерей черные. В одной из галерей монах-проводник показал нам раскрытый гроб, в нем в красном бархатном халате лежал какой-то магнат. Рядом — труп женщины с маленьким ребенком. Даже смерть не могла разжать объятий матери. Когда мы вышли на дневной свет, нам показалось, что мы вернулись с того света.


14 июня


Приеду домой и обязательно запишу все названия пильковских урочищ. Я помню только некоторые: Жуко́ва, Красновка, Пружанка, Свинарка, Барсуки, Мохнатка, Клетища, Великий бор, Тарчишник, Верхи, Неверовское, Бель, Дуброва, Синюха, Плесы. Болотные острова: Малышкин, Высокий, Пашков. Кроме названий урочищ остались еще у нас и названия шнуров. Не найдешь и пяди неокрещенной, безымянной земли…

Мне кажется, нет места, где нет поэзии. Поэзия всюду. Она вокруг нас, как воздух. Я ее находил и в тюремной одиночке, где были только голые стены. Правда, выпадали часы, когда я ее не видел, но это были часы моей слепоты.

В последние дни я начитался разных иностранных выдающихся поэтов, и в глазах моих выросли наши белорусские — не только выдающиеся, но и те, что ходят в звании «средних», а на самом деле являются поэтами, достойными более серьезного внимания.


15 июня


При каждой встрече с Ш. узнаю, что он открыл нового выдающегося писателя, художника. Я ему сказал, что не занимаюсь и боюсь заниматься подобными пророчествами. Помню, когда дома начинали говорить о наших доморощенных пророках, дядька Фаддей смеялся: «Все пророки в мокрый год вымокают, а в засушливый — высыхают. Не знаю только, откуда они берутся снова».

Прочел сборник «В красном углу» нашего белорусского ксендза Баки — Янки Былины. Я не буду критиковать автора, который взялся за непосильную для него работу. Язык и образы его очень примитивны, композиция напоминает воскресные проповеди в костеле. Но все же в стихах много искреннего чувства, а в байках — народного юмора.


16 июня


Кто-то, кажется Поль Фор, высказал мысль, что поэзией нельзя заниматься, с поэзией нужно родиться. Но у нас поэзией занимаются даже те, кого на пушечный выстрел не следовало бы к ней подпускать.

Навестил своих литовских друзей на Антоколе. Возвращался вечером. Спешить некуда было. Я поднялся на Замковую гору, откуда рукой подать до Трехкрестовой, увенчанной своеобразным памятником, видным чуть ли не из всех кварталов города. Возле могилы повстанцев 1863 года — группа туристов. У подножия креста — терновый венок. Вечерняя заря долго не догораем на шпиле, на колокольне кафедрального собора, которая, словно подъятый перст праведника, грозит городу, что погружается в мрак разврата, в адское пламя разноцветных рекламных огней ресторанов, баров, кино, магазинов…

На главной улице — Мицкевича — конная и пешая полиция: говорят, разыгрался какой-то скандал в ресторане «Штраль», со студентами подрались военные. Возле магазина остановил меня К. Довольно неприятный человек, но нужный: только через него я могу почти регулярно доставать в библиотеке советскую прессу. Уговаривает меня взяться за историческую тему. А во мне словно черт какой-то сидит: если кто-нибудь дает мне советы, он толкает все делать наоборот. К. хвалил мне анемичные стихи А. Бартуля. Поспорили. Я спросил K., читал ли он поэтов, стихи которых — к великому сожалению — печатаются только в обвинительных актах. Нет! А жаль!


17 июня


Целыми днями работаю над новыми стихами, делаю заметки, заготовки. Когда-нибудь да пригодятся. Стараюсь сориентироваться в джунглях различных современных направлений и школ. Как Фома неверующий, хочу до всего дотронуться своими руками, чтобы знать, что почем.

У нас часто говорят о верности традициям. Главной традицией должен стать бунт против всего, что отжило свой век, бунт против каких бы то ни было схем, а не наследование открытий прошлого.


18 июня


Записал золотые строчки из народной песни:


Загнал коня, без устали гарцуя,

Стоптал сапожки, до утра танцуя,

Шапчонку стер, в поклонах изгибаясь,

И промочил платок свой, утираясь.


А записал я это у бродячего музыканта, когда гостил у своего задубенского дяди Игнася. Музыкант возвращался с какой-то свадьбы и, сбившись с дороги, забрел на хутор. Дядька вывел его на большак и показал, в каком направлении идти. Долго в вечерней тишине слышался захмелевший голос музыканта и скрип его гармошки.

На рынке две женщины говорили о ком-то, кто живет в раю. Неплохая тема для сатирического стихотворения: «Направо от рая». Нужно будет подумать о ней, а пока записываю еще одну тему, она давно уже меня занимает: когда боги раздавали всем людям таланты, последнему человеку достался всего лишь смех, на который никто не обращал никакого внимания. Только потом с ужасом спохватились боги, что человек, вооруженный смехом, может оказаться более могущественным, чем они сами…


19 июня


Заходил полицейский — проверить, на месте ли я, не сбежал ли куда. Узнав из домовой книги, что я из Мядельской волости, начал перечислять знакомые деревни, поселки, поместья, в которых он бывая, когда служил в Кривичах.

— Не повезло,— сказал он.— После налета партизан на полицейский участок в тысяча девятьсот двадцать втором году понизили в чине и перевели в Вильно.

— Теперь у вас, наверно, меньше работы? — спросил я его.— Газеты пишут, что компартия распущена…

— Это я знаю, но коммунисты остаются коммунистами — вот беда,— ответил он и поспешил распрощаться.

Принялся за неоконченные стихи, хоть чувствую, что за плечами стоит недоброжелательный читатель и следит за каждым моим словом. Поэтому и дневник мой похож на какой-то тайник. Надеюсь, когда-нибудь я смогу извлечь из него то, что припрятано от лихих глаз и рук.


21 июня


Трудно расти, находясь среди людей, у которых нечему научиться, среди людей, которые сами не могут избавиться от своей западнобелорусской провинциальности. В книжном магазине на Остробрамской встретил нескольких «деятелей» и поругался с ними. Упрекают нас, молодых, в отсутствии должного уважения к старшим, к тому, что они сделали, и т. д. и т. д.


И сегодня у нас свиные рыла

Венчают венком лавровым.

(Гейне)

И в то же время болит сердце, когда видишь, как мы в лаптях бежим, задыхаясь, чтобы догнать соседей.

Заскочил в Студенческий союз просмотреть газеты и переждать грозу. Подошла К. Она будто бы интересуется белорусской поэзией.

— Что вас вдохновило на стихи? Любовь?

— Сначала любопытство, а потом злость на невероятное количество плохих стихов у нас.


22 июня


Сегодня пришли более подробные сведения о смерти Трофима. Не верю, что он мог покончить самоубийством… Он, как живой, стоит перед моими глазами. Мне кажется, вижу его в папиросном дыму (он много курил), при тусклом свете настольной лампы на Портовой, 9, в маленькой комнатке Нины Тарас и Зины Евтуховской, у которых мы часто встречались, или на Снеговой, у Лю, куда он всегда приходил под покровом ночи. Трудно найти виновного в его аресте и смерти. Могли его и выследить, но я больше склонен думать, что на его след навели те, с кем он вел переговоры по линии организации Народного фронта. Среди них были люди, враждебно к нам настроенные, и от них всего можно было ждать.


28 июня


Наступили так называемые «Дни моря». В эти дни железнодорожные билеты в Гдыню стоят гораздо дешевле, я и решил воспользоваться этим. Расходы по моему путешествию взялось оплатить варшавское Белорусское культурное товарищество, с тем условием, что я у них остановлюсь на несколько дней и выступлю на литературных вечерах. Неожиданно в вагоне встретил своего старого друга Ионаса Каросаса. Нам даже удалось устроиться в одном купе. Не отрываясь от окна, я с интересом смотрел на незнакомые мне пейзажи Центральной Польши, Приморья. На рассвете, когда поезд подошел к границе «вольного города Гданьска», кондуктор, опасаясь разного рода эксцессов со стороны гитлеровцев, предупредил пассажиров, чтобы не открывали окон. Так мы и проехали по заминированной территории, по земле, на которой уже тлел бикфордов шнур войны. Хоть никто не произнес вслух этого страшного слова, но смертельное его дыхание чувствовалось и в нашем молчании.

Поезд медленно прошел каким-то мрачным каньоном. На переброшенном через железнодорожное полотно мосту я впервые увидел двух фашистов со свастикой на рукавах. Так вот они — современные инквизиторы, которые превратили немецкую землю в громадный концлагерь, которые под гул маршей «Horst Wessel» и «Deutschlandlied» сжигают бессмертные творения человеческого разума. А там, где жгут книги, когда-то предостерегал Гейне, жгут и людей…

Все с облегчением вздохнули, когда Гданьск остался позади и мы увидели море. На рейде стояли грузовые, пассажирские и военные корабли, Как только наш поезд остановился на гданьском вокзале, мы все высыпали из вагонов на перрон.

Я впервые видел такие светлые, широкие, застроенные новыми зданиями улицы. Гдыня, как известно, была самым молодым портовым городом Польши, выстроенным за последние десять — пятнадцать лет на месте небольшого рыбачьего поселка. Может, поэтому новые дома, и портовые краны, и мачты кораблей мне показались декорациями к какому-то спектаклю, в котором участвуем и мы, хоть и не знаем ни своих ролей, ни того, чем этот спектакль окончится.

Признаться, хоть я впервые видел море, но столько раз мои современники, да и я сам рифмовали его в своих стихах, что оно не произвело на меня ожидаемого впечатления. Может, еще и потому, что все мы часто изображали его бурным, грозным, а оно сегодня было погожим, спокойным, и волны показались мне не больше, чем на моей Нарочи.

Наш экскурсовод, очень похожий на комика Макса Линдера и такой же, как он, безмерно щедрый на шутки, начал собирать нашу туристскую группу, чтобы показать Гдыню и порт. Шум. Галдеж. Я бросил всех и один пошел бродить по городу, благо в нем нельзя заблудиться,— отовсюду видно море и мачты кораблей, а улицы все широкие и прямые, не такие путаные, как в Вильно.


29 июня


Вчера поздно ночью вернулись на ночлег в свои вагоны. Вернулись уставшие от солнца, ветров, шума Балтики. Наибольшее впечатление произвел полуостров Хэль, похожий на желтый, раскаленный на солнце нож. Кто-то по самую рукоять вбил его в грудь моря. Может, потому оно и стонет днем и ночью? В поисках янтаря мы прошли далеко по лезвию этого ножа, то прячась в тень согнутых штормами сосен, то окунаясь в свежую кипень волн.

Почему-то совсем не хотелось спать. Разговор зашел о творчестве Уитмена, потом о национальном характере. Кстати, кажется, никто у нас этим вопросом не занимался. Сами мы себя захваливали прямо-таки до тошноты, а чужие люди часто незаслуженно и оскорбительно чернили нас. А характер каждого народа складывается не только из суммы одних положительных черт, но и из отрицательных. И наверно, есть много общих черт в характере разных народов, особенно близких. Однако есть у нас одна «своя собственная» отрицательная черта, которой, кажется, ни у кого из наших соседей не встретишь, сложившаяся в результате сложнейших исторических процессов: это безразличие, равнодушие к своему языку и к своей культуре…

Перед сном успел еще просмотреть газеты. Звонкие и пустые слова: пропаганда силы и «мацарствовости» — великодержавности, непобедимости. На кого все это рассчитано? Правда, эта пропаганда ничем не подкрепленного оптимизма некоторых так ослепила, что они и впрямь перестали видеть горькую и тревожную действительность.

Ночью наш вагон перегнали на другую колею. Долго с рожком стрелочника перекликался маневровый паровоз. Потом все затихло; только видно было, как в ночном небе что-то искал прожектор.


30 июня


Итак, я оказался на родине кошубов. Правда, в Гдыне не слишком легко встретить этих исконных хозяев Приморья, которых безжалостно уничтожали «крестом и огнем», онемечивали прусские юнкеры. Да и сейчас к ним относятся как к каким-то чудакам, неизвестно зачем придерживающимся своих обычаев и даже издающим газету на своей «гваре» — языке шершавом, словно прибрежный гравий, языке шумном и резком, как этот ветер, что свищет в рыбачьих сетях и приземистых прибрежных соснах.

С каменной горы открывается незабываемый вид на Гданьский залив. Возле пирса высится громада пассажирского корабля «Пилсудский». У берега я зачерпнул горсть морской воды. Она показалась мне не очень соленой. На волнах покачивалось несколько медуз. Низко кружились чайки. Я попросил фотографа сфотографировать нас с Каросасом. Мы и опомниться не успели, как он щелкнул своим аппаратом и вручил мне визитную карточку (Гдыня, Агентство фотографов-художников. Телефон 35-34), сказав: «После полудня можете получить свои снимки».

Потащился на рынок, где высились целые горы щучек, угрей, лещей, каких-то тесов, цершей, флендров, до́ршей, макрелей… Я начал записывать названия рыб, а потом бросил — все равно всех не перепишешь.

А на рынке — и у нас, и тут, в Гдыне,— чувствуется нехватка серебряной мелочи. Уж не начали ли ее придерживать — ведь в случае войны в первую очередь теряют свою ценность бумажные деньги.


1 июля


Утром приехал в Варшаву. Город еще спал. Только одни дворники, поднимая тучи пыли, заметали улицы. На вокзале меня встретил К. Мы сразу пошли к нему. Жил он в многоэтажном доме, в тесной темной холостяцкой комнатушке, заваленной газетами и книгами. Одно окно и то упирается в грязную, заплесневевшую стену. После завтрака К. ознакомил меня с программой моих встреч, и мы тут же начали ее выполнять. Дни моего пребывания в Варшаве, по-видимому, плотно будут заполнены разными деловыми встречами, а мне бы еще хотелось повидать и моих литовских друзей Жукаускаса и Кекштаса — они где-то тут учатся, и еще обязательно нужно было бы увидеться с Войтехом Скузой — инициатором создания организации крестьянских писателей Польши. Этими днями я прочел интересный сборник его стихотворений «Фарнале» («Возницы»), который открывался вступлением-манифестом:

«…Мещанское, а-ля футуристическое усложнение ритмов и метафор должно отступить перед естественностью простого слова, точно так же как должны отступить искусственные построения, созданные в безжизненных мастерских версификаторов, выверяющих каждое свое слово параграфами и бездушными правилами, перед лицом песни народной, рождающейся на улице, в час, когда возводятся баррикады…»

Еще не все ясно мне в этой «программе», но чувствую, что речь идет о революционной литературе, а это главнoe. Вернувшись домой, перевел несколько его стихотворений. Мне кажется, родословная крестьянской поэзии Войтеха Скузы ведет свое начало от гениального «Слова про Якуба Шелю» Бруно Ясенского.

На углу Мозовецкой и Траугута купил «Работника», чтобы немного войти в курс событий последних дней.


2 июля


Бесконечная ходьба по Варшаве. Признаться, впервые никого и ничего не остерегаясь, хожу по этому городу. Некогда даже присесть и записать свои впечатления. На вечере в Просветительском товариществе белорусов а Варшаве встретился с некоторыми старыми товарищами — студентами и рабочими. Подарили мне букет цветов и портфель, в нем я пообещал к следующей встрече привезти новые произведения. На вечере оказалось много незнакомых людей: наверно, были и такие, что пришли не только для того, чтобы послушать мои стихи. Поэтому в разговорах я старался не выходить за границы дел литературных.


3 июля


Когда шел сегодня выступать в Союз польских писателей (ул. Перацкого, д. 16, кв. 8), признаюсь, волновался больше, чем обычно, так как не знал, как там меня встретят, То, что мне было известно об этом Союзе, не могло меня особенно радовать. Во главе организации стояли люди с явными профашистскими симпатиями, близкие к правительственным кругам, и белорусский поэт был для них, вероятно, не более чем кресовой экзотикой, человеком, который чудом уцелел после стольких лет их хозяйничанья — полонизации и пацификаций Западной Белоруссии. Вечер должен был начаться в половине шестого. Пришел я минут на пятнадцать раньше. Меня встретил сам презэс — пан Гетэль (председатель Союза писателей), человек среднего роста с внешностью сытого купчика, которому «дело» приносит хороший доход. Он меня познакомил с присутствующими там польскими писателями.

Начал я со стихов, переведенных на польский язык (Яворским, Путраментом), а потом читал на своем родном языке. Не знаю, понимали ли мои слушатели то, что я читал по-белорусски, потому что кто-то в перерыве спросил у меня: «А что такое — «не варта тужыць»?» А когда я объяснил, Мальхиор Ванькович, выросший в Белоруссии, на Слутчине, и хорошо знавший наш язык, прибавил в шутку: «Коллега правильно понял: «не варта тужыць» — это «не стоит тут жить». На вечер зачем-то притащился и известный украинский националист — поэт Е. Маланюк, принес мне свой сборник «Перстень Поликрата». Там же я встретился с очень своеобразным поэтом и скромным человеком К. Вайнтраубом. Он подарил мне два сборника своих стихов: «Время вражды» и «Попытка возвращения». Гетэль спросил (не знаю, от кого он узнал), за что был конфискован первый мой сборник «На этапах», расспрашивал про белорусских писателей, работающих в Вильно, интересовался, какие у нас издаются газеты и журналы. Разговор у меня с ним не клеился, и я очень был благодарен Ваньковичу, когда он пригласил меня и еще нескольких человек к себе на обед.

Ночью долго не мог уснуть. Начал читать подаренную мне Ваньковичем книгу «Щенячьи годы» — книгу о его детстве. Мне кажется, в Польше многие сейчас испытывают некоторого рода «сантимент» к нашему языку, культуре. Но от этого до подлинной заинтересованности в белорусском вопросе — еще очень и очень далеко.


4 июля


В чайной на Маршалковской встретился с Урбановичем и Шидловским. Приглашали приехать к ним в Отвоцк, но я отказался — у меня еще было несколько запланированных встреч с писателями, да и не хотелось надолго задерживаться в Варшаве. Урбанович очень жалел, что я не могу познакомиться с его отвоцкими друзьями — рабочими и студентами, у которых не было возможности приехать на мой литературный вечер. Он рассказал мне, что рабочие-белорусы в Варшаве собираются издавать свою газету, и спросил, не согласился ли бы я быть ее литературным редактором. Я поинтересовался, кто будет финансировать этот орган. Урбанович ничего конкретного сказать не мог, Попытка издания газеты только на общественные средства, без поддержки какой-нибудь массовой организации, мне кажется делом не только трудным, но и безнадежным. Что до моего участия в газете, так мне хотелось еще посоветоваться с некоторыми моими виленскими друзьями, и особенно с Кастусем. Урбанович обещал даже, если я переберусь в Варшаву, подыскать для меня какую-нибудь работу, чтобы я смог тут кое-как прожить. Признаться, идея эта мне понравилась: очень уж надоело сидеть без дела и ждать неизвестно чего. Одно время я собирался было уехать в Хожув, где, как писала Лю, ее свояк Л. Бляттон может помочь мне найти работу на разборке старых фабричных труб. А потом я думал податься в Чехословакию или Литву, где постарался бы поступить в университет. Из этих стран не так трудно было снова вернуться в Западную Белоруссию. За нелегальный переход границы давали всего несколько месяцев тюрьмы. Можно было б, заранее договорившись с товарищами, попробовать осуществить этот план, но я все откладывал и откладывал: как и все мои друзья, ожидал перемен. И чем больше затягивалось это ожидание, тем с большим упрямством я оставался на своем, может, совсем никому не нужном посту: вел переписку с бывшими корреспондентами и сотрудниками «Нашей воли», «Белорусской страницы», газеты «Попросту», с поэтами, которые сгруппировались вокруг «Белорусской летописи» и «Колосьев»…

Вечером был у Вайнтрауба. Его очень симпатичная жена, пани Иоанна, угостила меня чаем с пончиками. Гостеприимные хозяева приглашали, когда я буду снова в Варшаве, заходить к ним. Прощаясь, я пообещал прислать им свои сборники, а Вайнтрауб — договориться со знакомыми редакторами, чтобы они регулярно высылали мне свои газеты и журналы.

Когда я вышел от Вайнтраубов, Маршалковская уже сияла разноцветными огнями витрин и реклам. Сейчас Варшава показалась мне очень красивой, хотя какая-то тревога чувствовалась в ее шумной жизни. На стенах домов виднелись большущие плакаты. Я думал, что это реклама нового фильма, но, приглядевшись, на одном из них увидел портрет маршала Рыдз-Смиглы и аршинными буквами написанные его слова: «Не только одежды, но и пуговицы от нее никому не отдадим». А на другом: «Маршал, веди нас вперед!..» Куда веди? Против кого? Видно, крутая заваривается каша! Нужно скорее возвращаться домой. До отхода поезда оставалось еще несколько часов. Г. показал мне громадное здание варшавского политехникума, когда-то построенного архитектором С. Шиллером на средства варшавских мещан, собиравшихся достойно встретить царя, да тот побоялся приехать. Это здание давно уже стало историческим. В продолжение последних десятилетий в нем состоялось немало бурных студенческих митингов, революционных выступлений.

Мои варшавские друзья, старые и новые, обещали прийти на вокзал проводить меня. Не люблю я самой процедуры долгих прощаний, да и вообще — прощаний.

Очень жалею, что мне не удалось после литературного вечера, на котором был Михал Забэйда-Сумицкий, зайти к нему и еще раз поблагодарить за его неповторимые песни и за участие в организации моего турне. Мы все с ним встречаемся на шумных перекрестках, и ни разу не довелось нам посидеть в спокойной домашней обстановке, поговорить о литературе, искусстве. А теперь, когда на каждом углу висят плакаты, призывающие к обороне, к готовности сражаться (а это значит, что опасность войны вплотную приблизилась к нам),— кто знает, когда снова сойдутся наши крутые пути-дороги?


5 июля


Этот Враль Вралевич Эссерман

От папаши (если разобраться)

Получил в наследство красный бант

И мировоззрение тунеядца.


Все чаще и чаще убегаю в страну Иронии — убегаю от непрошеных гостей, затхлого воздуха и банальности. Приехал по своим делам мой земляк Н. Соседи о нем когда-то говорили: очень любит на сенокосе закосить за чужую межу, на поле зажать чужое жито, на базаре выторговать, в корчме выпить и покурить на чужие деньги, а у попа получить отпущение грехов за тухлые яйца.

На Цвинтарной встретился с Настей Стефанович. В 1932 году она больше двух месяцев прятала меня от всяких легавых. Мужа ее, сапожника, дома не застал. А жаль, Я все не теряю надежды при помощи друзей подыскать хоть какую-нибудь работу Кастусю. Сегодня рассказал ему про свои варшавские встречи, впечатления. А он про свои невеселые дела. Голодает. Хорошо, что Лю позвала на обед, и ее мама, чем могла, накормила нас. И все же, несмотря на все невзгоды, Кастусь держится, как солдат на своем посту, хоть те, что его поставили, может, давно и забыли про этот участок фронта. И он сам это знает. Но все равно — не падает духом. Я с восхищением смотрю на него и вспоминаю балладу Н. Тихонова о гвоздях.


6 июля


В рукописный фонд Белорусского музея отнес очередную порцию грипсов — тюремных стихов. Нужно будет посоветоваться с Кастусем, что с ними делать. Маленькое утешение, что, спасенные из тюрьмы, они, как забальзамированные, будут лежать в музее. Ищу июньский номер «Литературы и искусства». Слышал от Я. Шутовича, что там напечатана остроумная статья-памфлет Михася Лынькова «Про некоторых Угрюм-Бурчеевых, или Приключения одного Лингвиста».

Легенда нашего времени: Маркони будто бы покончил самоубийством, чтобы только не отдать Муссолини открытые им лучи смерти.

Снова получил длиннющее письмо от X. Эпистоломания его стала хронической болезнью. Когда-то советовал ему писать только о делах серьезных — о других будет у нас время поговорить и на том свете.

Почти полдня провел в Бернардинском парке. В ожидании Кастуся я примостился на скамейке, возле какого-то толстого и круглого, как дождевик, клерика, который сидел, углубившись в свой бревяж. И я стал просматривать последний номер «Сигналов», время от времени поглядывая на аллею, где играла орава детей и проплывали тени облаков. Они были тяжелые, серые, похожие на военные корабли, которые я видел недавно на Гданьском рейде.

Сегодня долго говорили с Кастусем о нашей будущей работе. Пришли слухи из Франции, что партия будет восстановлена. Но сколько уже было подобных слухов!

Начитавшись Гейне и Виткацкого, принялся за сатирические стихи. Сатира иногда помогает более ясно увидеть свои мели, последние станции отживших свой век литературных направлений.

Все больше убеждаюсь, что поэма моя распадается на части. Мне их и скреплять не хочется. Я даже не переживаю своей неудачи. Думаю, что некоторые лирические отступления могут существовать как отдельные стихи. Ломаю голову: какой должна быть новая эпика? Анахронизмом веет от поэм, в которых зарифмованы одни события. Да и в современной лирике происходят тектонические сдвиги. Я не могу их еще определить, очертить их границы, но уже чувствую в творчестве некоторых современных поэтов. Видно, конфликты и баталии между классицистами и романтиками, романтиками и позитивистами были далеко не последними боями на литературной ниве. Да, видно, не конфликтов, не соревнований нужно бояться, а отсутствия их.

Получил подстрочники двух стихотворений Д. Пампутиса. За последние годы я немного лучше узнал литовскую поэзию. Самое интересное, что у наших соседей начала развиваться и проза (А. Жукаускас, И. Радзюлис, П. Свигра, В. Русакайте), чего нельзя сказать о нас. Интересная статья о литовской литературе появилась в «Сигналах» (15/III 39) Ионаса Дагыса (Каросаса). Если преимущественное развитие поэзии перед другими жанрами — явление, характерное для всех молодых литератур, так что-то уж очень затянулась наша молодость. Никак не можем повзрослеть. А пора.

От украинских друзей получил два тома М. Черемшины и несколько тетрадей «Истории украинской культуры»; она, кажется, начала выходить в 1936 году. Кирилюк пишет, что скоро выйдет антология украинской поэзии «Пятьдесят лет по эту и ту сторону Збруча».

Сегодня наш хозяин пан Шафъянский, придя из своего учреждения, рассказывал, что их инструктировали, как спасаться во время воздушной тревоги: нужно копать окопы на огородах, скверах, бумажными полосками заклеивать окна, запасать ведра с песком и водой, багры, лестницы для тушения пожаров. Слабое это спасение при современном уровне техники уничтожения, когда шквал артиллерийского огня (я видел это в кино) сметает все я а своем пути. Роль солдата низведена до роли мишени, предназначенной для того, чтобы своей грудью остановить пулю. Расстояние между жизнью и смертью сократилось в сотни раз.

Перед сном перечитал — уже в который раз! — одну из самых трагических колыбельных — «Колыбельную» Ф. Богушевича.

Наметил программу-минимум на завтра: прочесть сборник стихотворений Н. Кубинца «На новый рубеж» и, вооружившись словарем, «Вечный день» Г. Гейма.


7 июля


На Погулянке гремит военный оркестр. Кажется, Платон говорил, что музыка плохо влияет на духовное развитие. Наверно, он имел в виду военную музыку. Видно, и в Древней Греции перед битвой играли трубы…

На несколько минут забежал ко мне К. Попросил, чтобы я дал ему на время свои сборники. Собирается что-то писать обо мне для зарубежной печати. Рассказывал про белорусскую литературу в Аргентине, Франции, Чехословакии. Я сказал ему, что не верю в будущее литературы, не имеющей живой связи со своим народом, своей землей.

Наконец удалось поймать номер «Проста з мосту» с очерком Ваньковича о Западной Белоруссии. Непонятно, зачем он в этом очерке напечатал отрывок из неумного письма К.? Была бы немного другая у нас ситуация, наверно, пришлось бы вступить в полемику с авторами и очерка и письма.

Перелистываю последние страницы наших журналов и снова убеждаюсь, что у нас нет серьезных критиков, к чьему голосу стоило бы прислушаться. Все заняты одним: доказывают, что наши поэты выдающиеся, гениальные. Хоть сегодня вези их на всемирную выставку. И безбожно путают совершенно разные вещи: истинную ценность и популярность, забывая о том, что последняя часто складывается из элементов уцененных, утративших свою самобытность, оригинальность.


8 июля


Понемногу отхожу от старой метафоры. Ищу новую. Время перестройки — самое трудное. В условиях отсутствия серьезной критики и требовательного читателя я мог бы еще много лет писать так, как пишу сейчас, но я самому себе перестал бы быть интересен. Поэтому-то мы такие пресные и скучные, что открываем бесспорные истины.

Впервые зашел к Р. В комнате — не повернуться. На окне, на этажерке, на креслах — книги, газеты, статуэтки, безделушки. Может быть, некоторые заполняют свое жилье подобными вещами потому, что в детстве у них не было никаких игрушек? Больше всего мне у него понравилась керамика. Ею заставлены все полки. Нашел даже несколько петушков, мисок, обливных гляков наших мядельскнх гончаров. Возле дверей стоят два бюста из глины: Мицкевич и Пилсудский.

— Не дерутся? — спросил я у хозяина.

— А я их потому и сделал без рук. Правда, иногда по ночам спать не дают — переругиваются.

Дома принялся за «Коричневую книгу» — книгу о преступлениях гитлеровцев, перед которыми бледнеют все ужасы Апокалипсиса.

В связи с отъездом в Пильковщину у меня столько дел, что не знаю, успею ли все уладить. Необходимо увидеться с Кастусем, с дядей Рыгором, с редактором «Колосьев», вернуть взятые книги.

Перекусили в ресторанчике на Большой улице, где обедала группа студентов-корпорантов. У некоторых на шляпах поблескивали эндекские фашистские значки — «мечики хароброго». Из-за темной, как сутана, ширмы появился скрипач. Он долго настраивал скрипку, пока не полились из нее тягучие, как дождь, звуки. Возле буфета сидел огромный сибирский кот. По тому, как все его гладили, ласкали, видно было, что это любимец ресторана. Кот сидел, зажмурив глаза, и, кажется, единственный из всех слушал скрипача — все остальные шумели, смеялись, разговаривали — словом, были заняты своими делами.


9 июля


Возле автобуса встретил Д. Он рассказал мне любопытную историю. В их деревне нашли труп провокатора. На вопросы полиции крестьяне отвечали, что он убит молнией. Несколько человек даже подписались под протоколом, в котором было записано, что они видели тучу и слышали гром. И полиция, чтобы не поднимать лишнего шума, вынуждена была согласиться с этой версией.

Сегодня возвращался домой знакомой дорогой: Вильно — Смаргонь — Вилейка — Куренец — Костеневичи. Перед Куренцом — небольшой объезд. Человек десять дорожных рабочих тяжелыми молотами дробили камень. Правду говорил мой дед: «Деньги и камень бьют». В Костеневичах у знакомого лавочника оставил свой чемодан с книгами и пошел к сестре в Сервачи. Сервачи когда-то были богатым имением магнатов Козлов-Поклевских. Один из них — участник восстания 1863 года — погиб в бою с казаками. Там, где происходила эта битва, и теперь стоит громадный деревянный крест. А на месте имения теперь хутора и такое количество полевых стежек, что я едва выбрался к хате Лётков.

Все были дома. Ужинали. Сестра поставила передо мной миску с молоком и тарелку с картошкой. Давно уже я не ел таких лакомых вещей. Старик, как всегда, начал рассказывать об Америке, где он больше двадцати лет проработал грузчиком. Польша ему не нравилась. Ругал эти порядки. При царе, говорил он, хоть и пастухом был, а жилось интересней.


10 июля


Спал на сеновале. Первую ночь на новом месте мне почему-то всегда не спится. Проснулся рано. На берегу Сервачи нашел какую-то лодку и на ней доплыл почти до самой мельницы. Когда вернулся — Бронька уже ждал меня с топтухой. Стали ловить рыбу. Река еще не остыла после вчерашней жары, но все-таки нас прохватывало легким холодком, когда мы брели по лужам и заводям, поросшим густым тростником и душистым аиром. И хоть плохие из нас рыбаки, но трех небольших щучек мы все же принесли домой на завтрак. И Вера, и Бронька уговаривают меня погостить у них еще. Но некогда — дома рабочая пора. Вечером обещали отвезти меня в Пильковщину. А пока нужно снова пойти на речку, завалиться под какой-нибудь ракитовый куст и перечитать захваченную с собой в дорогу литературу и письма, ждущие ответа. На конвертах — марки с портретами королей, маршалов… Многие собирают их, коллекционируют. А я и письма вынужден сжигать. Помню как-то прокурор задержал было письмо от Лю. Она писала, что Олесь Карпович, с которым я вместе сижу в Лукишках, может научить меня танцевать. Потом на суде прокурор допытывался, что следует подразумевать под словом «танцевать». А танцор из Карповича действительно был знатный: танцами он, когда был студентом в Праге, не раз зарабатывал себе на хлеб.

За рекой слышится звук рожка. На него откликается стадо коров, что лениво бредет к водопою.


11 июля


О Аполлон! Прости мне все мои прежние стихи-однодневки! Обещаю больше их не писать. В пятый раз переделываю новое стихотворение, и ничего не получается. Видно, на несколько дней следует его отложить — я перестал понимать, что хорошо, что плохо. Осталось только чувство неуверенности и недовольства собой.

Под вечер приехали из Заворначи три подводы с погорельцами. Отец дал им по лукошку ржи. Предложили им заночевать, но они отказались и поехали просить подаяния дальше. Долго еще в тишине сумерек слышалось тарахтенье колес.


12 июля


Сушил сено в Неверовском. Прилег на минуту под ольхой и вдруг почувствовал что-то холодное на ноге. Посмотрел — гадюка! Осторожно взял сук, что оказался под рукой, и отбросил ее. Убить не удалось — спряталась под пень. Я долго ее подстерегал, а когда управился с копной, наносил сухого можжевельника и разжег огонь вокруг пня. Но не оказалось времени выслеживать гадюку. Со стороны Езуповой межи, разметая покосы, шел вихрь. Я навалился с граблями на свою копну. Думал, наделает он мне дел. Но вихрь неожиданно повернул к болоту, взметая тростники и лозовые кусты.

Возле реки кто-то выстрелил. Наверно, по уткам, потому что вскоре целая стая их пролетела над Неверовскими пуньками. Усевшись на верхушках елей, перекликались дикие голуби, а на Мохнатке гулко переговаривались рожки пастухов.

Когда я усталый возвращался домой, мне чудилось, что на плечах у меня огромный мешок, полный запахов сена, жары, звона оводов, птиц. Я шел медленно, чтобы не нарушить покоя земли, потому что и она, мне казалось, устала. Болото покрылось уже довольно высокой отавой. После последних дождей на ржавых прелинах и палах пробились светло-зелеными светлячками осока, овсюг, аир. Казалось, ногам теплее от этого зеленого пламени.

Вечером сел читать привезенную из Варшавы поэму В. Шевчика «Ганыс». В польской литературе наметился своего рода «ренессанс» поэмы: Скуза, Добровольский, Чухновский, Пентак, Шенвальд…

Федя принес от нашей учительницы почту. В одном письме — стихи А. Кривича. Новый поэт или новый псевдоним? В другом Шутович пишет, что собирается дать в «Колосьях» подборку стихов Я. Пущи из его сборника «Тени на руинах», что в Минске обсуждается проект изменения белорусского правописания и морфологии и некоторые из писателей (И. Гурский, В. Борисенко) ратуют за отмену «аканья» и, наконец, о конфликте между ксендзом Адамом Станкевичем и фашистским «Белорусским фронтом», в котором раскритиковали серьезную работу отца Адама «Литуанизмы» в белорусском языке». Может быть, и не все слова, приведенные автором, можно считать «литуанизмами», но факт остается фактом: тесная совместная жизнь двух народов — литовского и белорусского — оставила глубокий след в их языках.

Я думаю, что немало белорусских слов можно обнаружить и в литовском языке, подобно тому как мы находим их в польском языке Адама Мицкевича.

На конвертах, кроме обычного почтового штемпеля, стоит клеймо: «Помни о своевременной выплате займа противовоздушной обороны».

Открытка от У.: «Этими днями брат со всей своей родней переехал поближе к Западной Европе». Это значит, что еще одну группу политзаключенных перебросили к западной границе, чтобы в случае войны они сразу попали под огонь или в руки немецких фашистов.

А это еще несколько крошек народной мудрости, которые я сегодня собрал за столом во время ужина:

«Время раскрывает тайны»;

«Молодик на третий день умывается»;

«Богатые деньгами — бедны совестью»;

«Не ставь хату ни из сухостоя, ни из бурелома, чтоб не привязались хвори»;

«Не руби поставни, чтобы и дома не было колотни»;

«Стрелец стреляет, а хозяйство гуляет»;

«Очернил черней земли».


19 июля


Пишу Ваньковичу о его книге «Щенячьи годы»:

«…Этими днями кончил читать Ваши необыкновенно живо, занимательно написанные воспоминания о годах Вашей юности, о далеком прошлом, известном мне только из рассказов дедов, что еще помнили барщину и крепостное право. Естественно, в их рассказах это прошлое представало в менее привлекательных красках, чем у Вас, потому что именно они вынесли на своих плечах всю тяжесть чудовищной эксплуатации, именно они, сняв шапки, с низким поклоном, просили дерева «на пять крестов». Мрачная тень лежала и все еще лежит на судьбе нашего народа.

Ваша талантливая книга о многом заставляет забыть, многое простить, заставляет смотреть на жизнь «из другого окна» — окна панского замка, из которого легче восхищаться красотой природы белорусской земли, где прошло Ваше детство. Чудесная это земля! И мы ее любим, хотя Вам любить ее было гораздо легче…»

Вечером допишу письмо и отправлю почтой.

Отец закончил клепать косы. Пока роса — косили по чернолесью, по ольшанику, где нельзя даже размахнуться, потому что в траве полно мелких сучьев. Дед ворчал, что весной не подгребли, не подобрали хворост, а потом, как водится, стал поучать, как нужно жить и хозяйничать. Обычно я не прислушивался к его советам, да они вряд ли мне пригодились бы, но в них много любопытного, такого не найдешь ни в одной книге. Вот и сегодня, рассказывая о мучениях своего дяди, он неожиданно заключил: «Поэтому никто, даже моя тетка не была к нему такой доброй, как смерть… Когда его хоронили, я удивлялся: почему самая тяжелая сырая колода легче, чем гроб, сбитый из ее сухих досок…»

Загрузка...