13 апреля


Возле рабочего магазина на улице Третьего мая прошел мимо пожилых женщин, жаловавшихся одна другой:

— Рыба, панечка, подорожала… Два злотых — кило.

— Говорили, в нынешнем году плохо ловится…

— Что-то совсем нет селявы…

И вдруг так захотелось поехать на Мядельщину, где Нарочь, наверно, уже начала ломать и крошить свои ледяные оковы.

Из «Сельскохозяйственного еженедельника» узнал, что «нет кос лучших, чем косы Бруна», Нужно посоветовать домашним, чтобы купили, а то не каждая коса еще возьмет на Стрелковой сухую свинарку.


16 апреля


Был на старой своей квартире. Пока не пришел Бурсевич, слушал по радио концерт из Минска. Передавали новую песню «Орленок», мне даже удалось ее записать. Рассказывают, в Вильно начались предпраздничные аресты. Дома сделал очередную генеральную чистку своих бумаг: сжег ненужные заметки, черновики. Среди них были и две мои юношеские поэмы. Одна появилась под влиянием восточной поэзии Лермонтова и была написана в ритме его «Трех пальм», другая — более самостоятельная — о Жанне д’Арк. Одну из них, помню, читал своему дяде Левону Баньковскому, когда тот гостил на Пильковщине. Дядя ел яичницу и слушал. Все домашние смотрели на него — что он скажет, какой вынесет приговор? Когда я кончил, дядя отложил вилку, встал и пожал мне руку. Это было очень неожиданно и многозначительно. Особенно для меня. От волнения я забыл про все праздничные разносолы на столе. И сейчас, когда я уже считаюсь поэтом, автором многих стихотворений и поэмы «Нарочь» и знаю, что дядя Левон в поэзии не разбирается, поступок его мне кажется необыкновенным. Одним словом, тогда и произошло мое официальное посвящение в поэты. Точная дата: коляды, 1927 год.


18 апреля


Договорившись с П. и другими товарищами, сегодня был на литературном вечере у адвоката Кржижановского, там собрались его коллеги из судейских и адвокатских кругов. Некоторых из них я знал по разным политическим процессам. В довольно просторной уютной гостиной, увешанной разными фотографиями, картинами, обставленной немного старомодной мебелью и освещенной каким-то мягким вечерним светом, хозяин познакомил меня со своими гостями. Неожиданностью была для меня встреча с генералом Желиговским. После моего выступления (я читал не только свои стихи, но и стихи М. Машары, М. Василька, Н. Тарас и других) он с удивлением спросил: «Почему западнобелорусская литература имеет такое радикальное направление?»


1 мая


Цензура конфисковала сборник Василька «Шум лесной», изданный еще в 1929 году. И за что только? Стихи там более умеренного направления, чем те, что печатаются сейчас в разных газетах и журналах. Трудно понять, чем вызвано это нелепое постановление Виленской городской управы. И не только это. Несколько недель тому назад был конфискован букварь С. Павловича «Первые посевы». С белыми пятнами начали выходить даже хадекские газеты и журналы, даже те органы, которые издаются на деньги самого воеводства, финансируются правительственными кругами и учреждениями. Идет наступление не только на прогрессивную печать,— на все, что издается на белорусском языке, на языках всех национальных меньшинств. В последние дни, говорят, прошли обыски в литовских культурно-просветительных организациях.


10 мая


Только что вернулся из Пильковщины. За время моих странствований, оказывается, папа римский успел канонизировать иезуита Андрея Баболю, объявив его патроном Польши (сколько их уже у Польши!) и великим апостолом Полесья. Вся эта история с канонизацией — тема для бессмертной комедии.

А в городском зале сегодня выступает Федор Шаляпин!

Откуда взять два злотых на билет? Всего два злотых!

Единственная радость — достал последние, зачитанные до дыр номера запрещенного цензурой «Домбровщака» [26].


13 мая


Над городом прошла грозовая туча, словно манной небесной обсыпав землю градом.

В Студенческом союзе встретил К., он только что приехал из Друскеников. Записал у него эпитафию, высеченную на могильной плите Яна Чечота в Котнице. Чтобы более точно передать смысл, перевел эпитафию белым стихом, сохранив ритм оригинала.


Свою молодость он посвятил воздержанию и наукам,

Зрелый век — молчаливому долготерпенью.

Любовью к братьям и богу исчерпал он свое существо,

Тяжка жизнь его — сплошная дорога к спасенью,

Славное имя его навеки сольется на отчей земле

С именами Адама Мицкевича и Томаша Зана.

Кто знает их, низко склонись над суровым этим надгробьем.

Подумай, вздохни и за всех за троих помолись.


22 мая


В библиотеке Врублевских достал 69-й и 70-й номера «Звезды» со статьями Александровича и Кучара о разоблачении врагов народа в литературе. Нужно поговорить с Павликом, подробнее узнать обо всем этом деле. Видно, снова начнется во всей враждебной нам печати антисоветская шумиха.

Вечером слушал в бывшем здании консерватории чудесный концерт Я. Герштейна, который исполнил на еврейском языке несколько наших народных песен: «Верба», «Зеленая роща», «Беда». Встретил в толпе своего старого знакомого из Докшиц, товарища К. Неужели он после Лукишек поселился в Вильно? В фойе нельзя было с ним поговорить, мы только молча пожали друг другу руки.


27 мая


Видно, дядя Рыгор решил хоть немного познакомить меня, варвара, со своей чудесной страной — страной музыки и песни. Это он посоветовал мне послушать Бенони, Пракапеню, Герштейна, а сегодня — концерт Михала Забэйды-Сумицкого. Больше всего мне понравились песни Свянтицкого, Карловича, романсы Чайковского, ну и белорусские народные песни, исполненные нашим артистом бесподобно. Ловлю себя на том, что теперь чаще, чем раньше, читаю на плакатах и рекламных столбах афиши с концертными программами. Билеты вот только дороговаты — мне не по карману. Я люблю и музыку и песни, но только жизнь приучила меня часто обходиться без них, как и без хлеба. А что до хора дяди Рыгора — так я давно стал его горячим поклонником. Прихожу даже на спевки. Был бы у меня слух, попросился бы к нему в студенческий хор. Да вот беда — все песни пою на мотив «Интернационала».


30 мая


На минуту забежал к Павловичу, чтобы условиться о его встрече с Павликом. Живет он недалеко от Технической школы, на улице Поповской, 9, кв. 4. Улица, стиснутая со всех сторон пригорками, выглядит заброшенной, забытой даже извозчиками и полицией. Может быть, поэтому чиновники из магистрата не перекрестили ее в Ксендзовскую или в какую-нибудь еще более патриотическую. Когда я учился на мелиоративных курсах, я любил возвращаться этой улицей домой. Вся она тонет в садах. И есть места, откуда открывается очень красивый вид на Вилейку и на Бернардинский парк.

Пообещал я Павловичу написать несколько сказок для детского журнала «Снопок», который должен выходить под его редакцией как приложение к русской газете. Жена его не отпустила меня, пока не угостила чаем с вкусным домашним печеньем. Хозяин, несмотря на поздний час, отправился провожать меня и прошел со мной несколько кварталов, рассказывая о своей работе в Товариществе белорусской школы, о невеселых делах в Белорусской гимназии, которую школьные власти намереваются закрыть, о том, что он собирается писать статью против полонизации церкви в Польше. Тему этой брошюры он уже обсудил с товарищем Павликом, и тот обещал помочь ее издать. Об этом я кое-что слышал от самого Павлика. До этого разговора я не представлял себе, что процесс полонизации, точно рак, запустил свои ядовитые щупальца во все поры жизни нашего народа. Занятые другими делами, мы не обращали внимания на то, что творится на религиозной ниве. А там разгораются настоящие баталии между православным и католическим духовенством, между попами, согласившимися произносить свои проповеди по-польски, и верующими, которые устраивают в церквах демонстрации протеста.

В Западной Украине эндекские головорезы поджигают православные церкви, разрушают часовни, уничтожают кладбища. Нечто подобное начинается и у нас. Как в средние века. Видно, придется нам, безбожникам, вмешаться и в эти дела.

На встречу с К. не смог поехать. Далеко. А автобусы не ходят уже целую неделю — забастовка.


20 июня


Я часто открываю давно всем известные истины. Но поскольку я сам доходил до них, мне они не кажутся такими простыми и общеизвестными. У нас в последнее время много говорят о «поэтичности», «красоте». В угоду этим модным литературным фетишам сколько пишется фальшивых произведений!

«Искусство — это в сотый раз увидеть по-новому то, что до тебя видели другие»,— писал А. Франс. А у нас весьма настороженно относятся ко всему новому, хоть мы и намного отстали от своих соседей. Пожалуй, никто этого так не понимал, как М. Богданович. После его смерти все еще не нашлось продолжателя его очень своеобразного и плодотворного направления.

На последние деньги купил газету «Пён» (5.VI). Там напечатана огромнейшая статья Путрамента о белорусской литературе, в которой автор много внимания уделил и моей грешной особе. Мне кажется недостатком этой и других статей Путрамента то, что он переоценивает западнобелорусскую литературу и мало пишет о советской, о которой он в большинстве случаев, в силу обстоятельств, судит по весьма тенденциозным обзорам и рецензиям западнобелорусской прессы (не имея возможности познакомиться с самими произведениями). Но все же Ю. Путрамент один из первых с общепольской трибуны во весь голос сказал доброе дружеское слово о нас, одним из первых обратил внимание на перемены, процессы, происходящие в нашей литературе, обратил внимание на ее новые художественные ценности, достижения, на ее общественный резонанс.


3 июля


День сегодня выдался на редкость теплый и ясный. Вечером начался праздник «венков на Вилии» — какой-то винегрет из языческих и современных обрядов. По реке плыли лодки, плоты, байдарки, украшенные цветами, лентами, огнями. Девушки спускали на воду венки с зажженными свечками. В небе вспыхивали разноцветные ракеты. Народу собралось столько, что невозможно было пробиться к берегу.

С легкой руки Цата Мацкевича [27] — после его статьи «Пан президент Речи Посполитой, спасай человека» — началась кампания за освобождение из тюрьмы С. Песецкого — автора книги «Любовники Большой Медведицы». Думаю, что этого агента «двойки» [28], морфиниста и бандита освободят, тем более что Песецкий был присужден к каторжным работам только за бандитизм, а не за политику. Тут во всех костелах скоро начнут за него молиться.

Рассказывают, что Гитлер в Мюнхене в своем очередном выступлении обрушился на футуризм, кубизм, дадаизм. Даже Маринетти и тот не выдержал, выступил в защиту своего детища, заявив, что футуризм всегда был антикоммунистическим течением.

У кого бы сегодня занять двадцать восемь грошей на килограмм хлеба?

Наверно, этими днями поеду по разным делам в Буду,— там сейчас громадный престольный праздник. Со всей Виленщнны съехалось более десяти тысяч крестьян, лавочников, богомольцев, нищих, цыган…


15 июля


Отец пишет о небывалой грозе, которая прошла над нашей Мядельщиной. В Скородах и Моховичах разрушены десятки домов. В Пильковщине ущерба меньше, только лес уничтожило целыми делянками.


20 июля


Вместе с дядей Рыгором навестили Павла Пракапеню, который приехал из Италии на гастроли. Остановился он в длиннющем, как сарай, довольно неуютном номере гостиницы «Европа», выходящем окнами на Немецкую улицу — улицу лавочников и барышников, шумную и суматошную.

Не успели мы поздороваться, как он стал ругать Шаляпина, который недавно выступал в Городском зале:

— Чего его черт гоняет по свету! Голоса нет, а берется петь. Лучше бы сидел на месте и учил нас, молодых.

Потом стал рассказывать о себе. Родился в бедной крестьянской семье. Был пастухом, рассыльным при полицейском околотке, безработным. Пехом добрался до Варшавы. Ночевал в разных ночлежках, под мостами. Однажды удалось ему проникнуть к известному тенору Я. Кепуре. Тот заинтересовался им и забрал с собой в Вену. Там на каком-то конкурсе за исполнение «белорусской» песни «Ванька парень был прелестный…» получил диплом и золотую медаль. Из Вены поехал учиться в Италию, потом несколько лет выступал в Милане, по радио — в Риме.

Подарил мне свою фотографию. Стоит, до самого пупа увешанный орденами, полученными от короля Эммануила («Крест Кавалера Итальянской короны»), от папы («Орден святого Юрия»), от польского правительства… Самому даже трудно было перечислить все свои кресты и медали и вспомнить, от кого и за что он их получил.

— Вчера,— говорит,— встретил меня на Замковой горе какой-то гимназист и спрашивает, не боксер ли я. «Боксер».— «А с кем вы боролись?» — «С самим Яном Кепурой!» — И хохочет.

Здоровенный, как бык. Хвалился, что может, дунув, погасить свечку на другом конце своей комнаты. С завистью относится к славе других известных певцов, в том числе и к своему соседу Михалу Забэйде-Сумицкому.

— Что вы мне талдычите про его высокую культуру! Если я в своей деревне затяну, так Михала никто и в его родной хате не услышит.

И правда: голос у него как иерихонская труба. Низкий, сочный. Дал ему бог талант, а на разум, как видно, поскупился.

Разговаривать с ним очень трудно. Такое впечатление, что он не слушает собеседника и потому часто перескакивает с темы на тему. Ни с того ни с сего вдруг начал расхваливать виленских проституток:

— Ну и бабы тут!

Я посмотрел на дядю Рыгора. Тот растерялся, не знал, куда глаза девать. Попытался было перевести разговор на другую тему, а тот все про баб, про попойки с начальством.

Дядя Рыгор принес ему несколько белорусских песен, но этот орденоносный жеребец ответил, что петь он будет только в том случае, если белорусы заплатят ему за концерт… Прощаясь, видно почувствовав, что, запросив с нас деньги, он хватил через край, стал оправдываться:

— Вы не думайте, что я от всего своего отрекся. В моем паспорте написано, что я белорус. Сейчас покажу, сами можете убедиться…

По коридору гостиницы, шатаясь, шел пьяный, напевая себе под нос:


Все несчастья панны Мани

Разрешились очень скоро:

Лечь хотела под машину,

Оказалась — под шофером.


На сон раскрыл Оскара Уайльда: «Не существует книг моральных или аморальных. Есть книги хорошие и плохие».

Может быть, в этом и есть резон. Если бы я комплектовал свою личную библиотеку, я держал бы в ней только те книги, к которым всегда хотелось бы возвращаться.


26 июля


Занес Лю свой новый сборник «Журавиновый цвет». Обложка мне не очень нравится, хоть и делал ее наш известный художник — Горид. Думаю взяться за новую поэму. Может, начну ее с дневника солдата. Поэма будет в какой-то мере биографической. Дома я нашел любопытные фронтовые записи своего дяди — Тихона, относящиеся к первым дням Февральской революции.


…Опять берусь за эту хронику.

Колышет ветер дни, как жито,

Кузнечик точит косу тоненько,

И плачут чибисы в ракитах.

А ночью фронт охватит заревом

Полнеба, край земли затронув.

Горят снопы, и дым над гарями

Ползет на наши полигоны.

Болит рука, бинтом обвязана,

Терплю, хоть стон и не услышат.

А на возу поют про Разина,

И ветер льны опять колышет.

Молчу… Ну, где уж тут писать!..

,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,

Сюжет поэмы меня беспокоит меньше. Он может быть простым, незатейливым. Основные этапы, через которые я хочу провести своего героя: война, беженство, Москва, революция, возвращение на оккупированную родину, граница, любовь, тюрьма, Испания, снова граница (как трагедия в жизни народа), при переходе которой мой герой погибает…

Самым трудным для меня будет найти новую эпическую форму и такой язык для описания и диалогов, который способен был бы нести в себе груз мыслей, образов, чувств…


4 августа


Едва разыскал в густых, нагретых солнцем сосняках Валокумпии дачу, где остановился Кастусь. Дачу эту ему подыскала Люба. Место — лучшего не сыщешь и для отдыха и для работы. Под конец нашей беседы я прочел ему «Сказку о медведе». Понравилась. Ходили на Вилию купаться. Течение тут такое быстрое, что просто с ног сбивает.

Возвращаясь от Кастуся, на минуту остановился на Виленской, возле витрины «Илюстрованого курьера цодзенного», и не заметил, как подошел сзади сыщик, арестовавший меня в Глубоком в мае 1932 года.

— Что-то пан часто ездит на Валокумпию. Там у пана невеста?

Это было так неожиданно, что я, наверно, сразу не нашелся бы что ему ответить, если бы не его последние слова.

— И невеста, и пляж,— сказал я и снова уставился в газету.

Только услышав, как удаляются его шаги, я потихоньку направился к стадиону Погулянки, к Любе. Пока дошел, в городе зажглись вечерние огни. Дул легкий ветер, но и он не освежал. Стояла тяжелая предгрозовая духота.


9 августа


Кажется, это Гёте сказал, что писатель всегда знает, что хотел написать, но никогда не знает, что написал. Кто же тогда может знать? Были ведь случаи, когда и читатели, и целые эпохи ошибались в оценке многих произведений писателей, композиторов, художников.

Как зуб, начинает прорезываться начало стихотворения:


Когда-то хватало в глазах, говорят,

Места для малого слова — милость.

Теперь для него уже тесен плакат,

В чашу морскую оно не вместилось.


А дальше — ничего не получается. Видно, придется отложить и ждать, пока не снизойдет так называемое вдохновение. Читаю сборник М. Горецкого «Рунь», изданный еще в 1914 году в знаменитой «типографии пана Мартина Кухты».

Днем постучались в дверь мои земляки. Который год они уже судятся с паном Бушем за сервитут. Денег на поезд не было, прямо из дому притащились пехтурой. Немного отдохнули у меня, перекусили, и я их повел к нашему бесплатному консультанту Ф. Станкевичу: может, он, старый и опытный адвокат, что-нибудь им присоветует.

Земляки мои были в Вильно впервые. Они всему удивлялись, и прохожие на них оглядывались, когда они шли, громыхая по мостовой своими тяжелыми, подкованными сапогами, по-деревенски одетые, с неизменными торбочками за плечами, в которых были и провиант, и разные судебные бумаги, повестки, штрафы.


16 августа


Газеты и радио принесли грустную весть о том, что при перелете через Северный полюс погиб выдающийся советский полярный летчик Леваневский.


…Уж время флагам развернуться и шуметь

Над городами, над бескрайним полем,

Жизнь превратить в огонь и даже смерть — в сиянье,

Чтоб молниями озарился полюс.


Давно уж меня беспокоит тема безработных, которые гибнут в так называемых «беда-шахтах». Но чтобы поднять эту тему, необходимо побывать самому в этих опасных шахтах, где на каждом шагу подстерегает смерть. И, несмотря на это, люди туда идут, чтобы добыть хоть немного угля и купить за него кусок хлеба.


26 августа


На прошлой неделе забрел на кладбище Росса. Это — один из самых живописных уголков Вильно. В праздничные дни здесь много посетителей, они ухаживают за могилами, приносят цветы. Самые заброшенные на кладбище — могилы знаменитостей. От их величественных памятников веет забвением и одиночеством. Вспоминают о них только в дни юбилеев.

Сегодня вел переговоры в типографии об издании сборников стихов наших молодых поэтов. Но очень уж дорого они все заламывают, особенно в «Друкарне краёвой». Правда, издания этой типографии — одни из лучших в Вильно. А вообще чувствуется, что никто не хочет связываться с нашими белорусскими изданиями —хлопотными и политически небезопасными.

На Остробрамской около гостиницы «Шляхетская» встретил профессора М. Кридля. Шел он с каким-то долговязым корпорантом, тот все забегал вперед и что-то горячо ему доказывал. Студент напоминал мне методиста Витта, который часто приезжал в Радашковичи, читал нам, гимназистам, скучные проповеди, а после пел свои чудесные народные шведские песни. На противоположной стороне улицы, на втором этаже белого каменного дома, где живет учительница белорусской гимназии Алена Соколова, в открытом окне пламенели какие-то яркие цветы. Ветер развевал занавески. Издалека доносился костельный звон. Долго по мостовой громыхали телеги ломовиков, которые везли в сторону улицы Субач кирпич и черепицу.

Заглянул в Белорусский музей. Когда-то М. обещала показать мне стихи поэтов «Громады» (Крыги, Левчука, Караневского, Сидоркевича, Лихтара), но в музее было много посетителей, и я, еще раз полюбовавшись слуцкими поясами, осмотрев богатейшую коллекцию древних монет, пошел домой.

Дома меня ждала работа: обещал К. на этой неделе закончить перевод на белорусский язык двух польских революционных песен: «Народ сермяжный, народ рабочий», «Хоть нас все проклинают амвоны».

Можно только удивляться, как быстро еще совсем недавние события становятся «историческими». Жаль, нет у меня фотоаппарата, а время стирает из памяти даже самые неповторимые образы,— наверно, скоро я и сам начну сомневаться, действительно ли я когда-то их видел.

Узнал, что в концлагерь Береза сосланы А. Гаврилюк и Леон Пастернак.


27 августа


Веселое у нас государство. Ночью только и слышишь: «Режь, лови, бей», а днем все преступники идут на Острую Браму молиться. В толпе, стоявшей на коленях и мостовой перед иконой матки боской, сегодня видел старого надзирателя из Лукишек — одного из самых омерзительных палачей; рассказывали, что он любил присутствовать при приведении в исполнение всех смертных приговоров.

Из магазина девоционалий [29], что пристроился к святому месту, чтоб бойчей шла торговля, какая-то бабка вынесла целую связку четок. Зачем ей столько?

В витрине комиссионного среди разного вида оленьих рогов и допотопных часов выставлен удивительный, вытканный шелком китайский пейзаж. Цена — сто двадцать злотых! Многие останавливаются, чтобы полюбоваться залитой солнцем долиной, окруженной снежными вершинами гор. Мирный пейзаж, похожий на райский уголок, никак не вяжется с моими представлениями об этой далекой горемычной стране, представлениями, которые сложились из кинофильмов, газетных сообщений о непрерывных войнах, бесчинствах империалистических захватчиков, о голоде, засухах, тайфунах.

Вспомнились строки стихотворения Эми Сяо:


…Ты слышал, как умер Фу Элин,

Как погибли Ин Фу, молодая Фын Кэн,

Как не дрогнул из них ни один…


Стихотворение это посвящено М. Горькому и было напечатано в «Правде». Я его выучил на память, потому что газету вынужден был оставить у друзей в одну из памятных для меня ночей на Долгиновском тракте, когда я возвращался с очередной подпольной встречи. Тем, что я, голодный и больной, тогда не замерз и добрался домой, я обязан, говоря высоким стилем, поэзии: всю дорогу читал вслух стихи своих любимых поэтов. И хватило мне их до самой Пильковщины.

Что-то у меня, как у Швейка, всякая мелочь вызывает воспоминания, они, в свою очередь,— ассоциации, и я незаметно удаляюсь от главной темы, забываю о событиях дня.

А день закончился довольно прозаично: получил повестку — следователь снова вызывал меня на очередной допрос.

В окна барабанят серые капли дождя.


28 августа


Не убирая раскладушки, пододвинул свой стол-табуретку и взялся за стихи. Перевожу Бруно Ясенского — «Песня машинистов».

Чертовски трудно переводить, не имея под руками хорошего белорусского словаря. А из-за отсутствия диалектных словарей просто невозможно выбрать самое близкое, самое точное слово. Все мы пишем, пользуясь очень ограниченной территорией привычной с детства речи, и поэтому, наверно, так затянулся у нас процесс формирования белорусского литературного языка. Правда, процесс этот идет непрерывно.

Вчера на базаре слышал, как разговаривали две крестьянки, раскладывая принесенные на продажу сыры, масло, грибы:

— А что, был у вас на этой неделе дождь?

— Прошел, слава богу. Да такой спорый, такой живой, аж земелька повеселела.

На плите, слышу, закипает чайник. Нужно сходить за хлебом и селедкой. А что, если сегодня пан Ётка откажется дать мне в кредит?


29 августа


На Завальной у магазина «Зингера» меня остановил Д. Я давно уже его не видел. Оказывается, он был в Каунасе, встречался там с литовскими писателями. Он с восхищением говорил о картинах Чюрлёниса, о его знаменитых циклах «Зодиак», «Сотворение мира» и других… Чюрлёнис для меня — один из наиболее загадочных художников. В какие закоулки своей души погружался этот человек, чтобы вывести на свет, показать миру эти образы-символы, образы-ключи от какой-то тайны?

До встречи с Кастусем у меня еще оставалось добрых два часа. За это время я успел обойти почти все газетные стенды. Не уверен только, что это самый дешевый способ знакомиться с прессой, потому что за несколько месяцев я, как правило, снашиваю самые крепкие подметки. В дорогу на Валокумпию взял с собою Гёте, которого, признаюсь, не особенно люблю, хотя и знаю, что он принадлежит к числу самых выдающихся поэтов мира, что на Олимпе он восседает рядом с богами и т. д. Вероятно, мне отбили охоту к его стихам в гимназии — слишком много их нужно было заучивать наизусть, разбирать, а с немецким языком жил я в полном разладе, да и свои стихи уже начинали бродить в голове и все меньше оставляли мне времени на зубрежку.

Сегодня в театре «Лютня» — балет Парнеля. Жаль, что в эти дни некогда было пойти на него.


30 августа


Вычитал последние листы корректуры своего «Журавинового цвета». В сборник включил несколько отрывков из поэмы «Нарочь», поскольку мало надежды, что ей удастся выйти отдельным изданием. Занес корректуру дяде Рыгору (он шефствует и над этим, и над вторым моим сборником) и пошел в Ново-Вилейку, где должен был встретиться с П. За городом догнал толпу деревенских молодиц. Они шли босые. В платочках и в корзинках вместе с баранками и разными гостинцами детям несли свою обувь. На Виленке возле перепада плескались в воде рыбаки.

Кто-то на извозчике обогнал меня. Лицо как будто знакомое. Где я видел этого человека? Извозчик то удалялся от меня, то плелся медленно, давая мне возможность era обогнать. Странный ездок. Может, мне лучше вернуться, хотя при мне ничего компрометирующего, кажется, нет. Только в записной книжке несколько выписанных из книг и газет цитат для своих заметок.


…Послушай, боже, своих сыновей,

Пошли нам ночку длинных ножей,—


это из эндекской молитвы.

…«Интернационалист, который признает только свой язык…»

…«Я смотрел на нее, как на первую корректуру своего сборника». Мое.

…«Я только теперь осознал, что я, бездомный бродяга, встретившись с нею, стал самым богатым человеком на свете». И это мое.

…«Перед великим поэтом станем на колени, как перед явлением редким, светлым и чудесным, но не позволим ему остаться среди нас». Выписал из Платона.

…«Паны напрасно строят тюрьмы, ставят виселицы. Там, где одни господствуют, а другие прислуживают, одни роскошествуют, а другие терпят, где одни пользуются просвещением, другие живут в темноте,— там нужда, отчаяние, месть вложат в руки человека головню, меч, топор». Слова Канарского, расстрелянного 27 февраля 1839 года царскими жандармами.

…«Сейм проституток». Слова самого Пилсудского, сказанные в 1928 году.

…«У народов, не имеющих государства, поэты часто бывали неофициальными президентами». Это снова я что-то нагородил.

…«Жижка завещал свою кожу на барабан, который бы звал в бой его сторонников». Не помню, откуда я взял эту цитату, она стоит целой поэмы.

Одним словом, ничего крамольного, кажется, нет в моих карманах.

Снова слышу за собой цокот подков.

Да, есть еще три фотографии: на одной дядя Рыгор со своим сыном Славиком и я — в вышитой белорусской рубахе, взятой напрокат у Янки Хвороста; на другой — я с М. Минковичем и его другом (сфотографировались в Бернардинском парке третьего июля, перед их отъездом из гимназии домой); на последней — «выдающийся артист», «всемирно известный бас» и т. д. и т. п. — Павел Пракапеня. Под датой — 19/VI 37 — «Извеснаму нашему беларускаму паету» и т. д. и размашистая собственноручная подпись. Ну, последняя фотография стоит всех моих документов.

Возвращаюсь назад. Следом за мной, слышу, постукивает подковами коняга того же извозчика с тем самым пассажиром — я уже даже и не стараюсь вспомнить, где я его видел. Начинает моросить дождь. Извозчик обгоняет меня. Вижу, сзади на бричке номер — 172. Дождь не перестает, а все быстрей под грохот грома, как пьяный, начинает плясать на пыльной дороге.


31 августа


Этими ночами опять в городе были обыски и аресты. События с каждым днем нарастают. Крестьянские забастовки в Центральной Польше переросли в революционные выступления. В стычках с полицией погибло много крестьян.

Какая страшная вещь щш тишина на полевых дорогах!


…Только песню разудалую теперь бы!

Может, даже эту — про последний бой…


7 сентября


С годами все больше убеждаешься, что те, кто воспевают золотое прошлое,— самые заядлые реакционеры. Сегодня поспорил с одним из таких, хотя, может быть, и не следовало бы задираться. Но меня всегда черт толкает возражать, когда другие согласно кивают бородой.

Почти весь день постился. Хорошо еще, что наскреб в кармане пятьдесят грошей. Забежал в «Бар Акатимского», где подали бигас, смахивавший больше на раствор глины. Грязно, шумно. Скрипач с каким-то отсутствующим взглядом нудно пилит смычком. И его никто не слушает, и он, кажется, сам не знает, что играет.

На смену ему вышла певица:


Танго Милонга,

Мелодия снов и мечтаний,

Сердце мое убаюкай…


Когда возвращался домой, ветер долго гнал передо мной по тротуару страницу «Вольных шуток». На столбе для афиш почему-то висит извещение о смерти какого-то инженера П. Рутковского… кавалера ордена «Virtuti Militari». Обычно такие извещения вывешивают в порталах костелов, на воротах кладбищ. Рядом с этим траурным извещением — огромный портрет кинозвезды Я. Смасарской, рекламные плакаты мыла «Пальмовива» и какой-то «Лиги морской и колониальной». Хотя, как известно, паны опоздали с захватом колоний в Азии и Африке, но свою колониальную лигу создали — в надежде, что при очередном переделе чужой земли, может, и им удастся что-нибудь прихватить. В свободное время надо как-нибудь поподробнее поинтересоваться этими рекламными столбами. Сколько тут тем и для лирики, и для сатиры!

На Остробрамской, возле здания русской гимназии имени А. С. Пушкина, встретил слепого Федора — сына своей квартирохозяйки. Он часто навещает мать. Если застает нас с Сашкой дома, любит поговорить с нами. Глаза ему выжгла уксусной эссенцией жена, когда он с ней разводился. Страшно теперь смотреть на калеку. Идет по тротуару, постукивая палкой. Я давно разминулся с ним, а у меня все отдавалось в ушах постукивание посошка, который видит больше, чем человек.


9 сентября


После суда над моим сборником «На этапах» В. Труцка пригласил нас с дядей Рыгором и Короленко в ресторан «Затишье», где я встретил нашего мядельского фотографа Сидоровича. Он сидел в уголке за небольшим столиком и, видно, кого-то ждал, потому что все поглядывал на входящих.

— Что слышно на нашей Мядельщине? Может, были в моей Пильковщине?

Новости те же, что я слышал давно. До чего медленно идет у нас жизнь, словно время застыло на месте. Даже события, которые произошли несколько лет назад, считаются свежими.

Сидорович — оригинал. Любит предсказывать, что должно у нас случиться, а потом объяснять, почему не произошло того, что он предсказывал.

Вечером ходил на Замковую гору. Тишина. А мне кажется, что в этих руинах неистовствует буря голосов.

Раздобыл последний номер «Литературных ведомостей» — журнал, для которого словно бы не существует классовых противоречий. Он напоминает вестибюль гостиницы, где встречаются только «талантливые» и «знаменитые».

За стеной крутят патефон. Поет хор «Дана». Сегодня надо дочитать Л. Каниньского «Конъюнктура пафоса», завтра должен вернуть книгу Милянцевичу.

Мне кажется, что современная лирика отходит от сюжетной композиции. Самый верный способ познакомиться с поэтом — прочитать его лирические стихи.

Ответил на несколько писем. Каждый графоман угрожает, что я буду отвечать перед историей, если не помогу напечатать его стихи. Положение сложное.

Солнце постепенно садится за красные черепичные крыши. На их чешую ложатся вечерние тени, и крыши кажутся фантастическими рыбами, что уплывают в ночь.


18 сентября


Осиротела семья виленских печатников — умер старый Б. Клецкин, который за свой век издал столько книг белорусских писателей — да и разных других,— что из них можно было бы сложить вторую Замковую гору. Интересно, в какие руки попадет теперь его типография? Нужно узнать, когда его будут хоронить, и сходить попрощаться с ним, потому что он не раз помогал нам выпутываться из разных конфликтов с цензурой.

В Оранжерейном переулке встретил шумную гурьбу студентов. Среди них был Денек Скаржиньски. Сказал, что в воскресенье собирается поехать с друзьями на Зеленые озера. Предложил и мне присоединиться к их группе. Нужно посоветоваться с К. Давно уже я не был в этой живописной караимской окрестности.

Возвращаясь домой, остановился посмотреть на крикливо и ярко, клерикально и шовинистически разрисованный книжный магазин «Святого Войцеха». На витрине — книга М. Здзеховского «Шатобриан и Наполеон» — книга последователя В. Соловьева, для которого все коммунисты — посланцы антихриста. Самое удивительное — в этом году автору присудили премию имени Филоматов. Что общего у этого философа-реакционера с филоматами?

Принялся за перевод Я.Гущи:


Гэтым валасам ніякія рукі не казалі: залатые…


Дальше десятой строки не пошел. Заело. Отложил.

Нужно познакомиться с новыми сборниками А. Рымкевича, А. Неловицкой, Т. Лопалевского. Меня интересуют польские поэты Виленщины потому, что мы работаем над одним и тем же материалом, только их больше привлекает зеленый цвет этой земли, а нас — еще и красный. На современную польскую поэзию наибольшее влияние оказал имажинизм и акмеизм, а футуризм — как его ни пропагандировали и в итальянском, и в русском варианте — почему-то не привился. Видимо, недолговечность многих литературных направлений вызвана тем, что рождаются они не на земле, не на улице, а в ресторанах, в среде мещан. Сейчас мне кажется самым авторитетным и перспективным в поэзии направление, которое представляют Чухновский, Пентак, Скуза…


19 сентября


От редактора «Колосьев» Шутовича узнал, что цензура конфисковала сборник Михася Машары «Из-под крыш соломенных» — один из лучших его сборников.

Последние действия администрации не оставляют никакой надежды на то, что в наше время будет возможность издавать что-нибудь достойное внимания.


3 октября


В Бернардинском парке открылась выставка фруктов. Жаль, что не смог быть на ее открытии и полюбоваться на воевод да министров. Может, когда-нибудь придется писать их портреты. Чего стоит один только Виленский воевода пан Ботянский! А сколько там было всяких других «фруктов»!

А вообще-то выставка довольно интересная. Насмотрелся на целые горы антоновки, ранета, папировки, графштина, титовки, пепинки литовской, монтвилы, ананасов боржанецких… Если б не видел своими глазами, не поверил бы, что столько солнечных, душистых плодов родит наша земля. Среди фамилий садоводов узнал несколько уже мне знакомых: Сикора, Богданович, Олешек и Егоров — из Кривичей.

А день солнечный, погожий. Золотой листвой оделись горы, дугой огибающие парк, в котором без умолку шумит крутая и прозрачная Виленка.


10 октября


Буйницкий подарил мне два своих сборника «Ощупью» и «На полпути». Путрамент когда-то хвалил мне его стихи. Вечером засяду за них.

На Буковой застал Михася Василька. Он приехал в Вильно на несколько дней, чтобы повидаться с Кастусем Условились, что завтра встретимся в редакции «Белорусской летописи». Там, наверно, будут и дядя Рыгор и Павлович. В этот раз Михась был довольно-таки агрессивно настроен по отношению к некоторым нашим современным поэтам. Надоели и ему все эти творения санационных и хадекских бардов, которых неизвестно для какого читателя печатают. Потом снова нашло на него минорное настроение.

— Как, браток, думаешь: удастся нам создать что-нибудь заслуживающее доброго слова?

Вопрос был неожиданным и насторожил меня. За словами «удастся ли» я почувствовал тревогу — «дадут ли нам?», потому что тут же он рассказал о невеселых делах в его Бобровне, о том, что при последнем обыске полиция грозила ему высылкой, расправой. Забрали несколько тетрадей со стихами. Ко всему этому начала прихварывать жена, дома нет хлеба и надеть нечего.

Расстались мы с Михасем возле ратуши. Я предлагал ему переночевать у меня, но он хотел навестить какого-то родственника. Может, Макара Кравцова, которого Михась называет «ржавым». И правда, что-то заржавевшее есть в этом человеке — скептике и лакее, продавшем и способности свои, и душу черту — Островскому и прочим политическим банкротам во главе с Алехновичем [30].


25 октября


На улице — дождь, слякоть, ветер. Только и остается, что сидеть и писать ответы корреспондентам «Белорусской летописи». В такую непогодь двор наш кажется еще более неприглядным. На крыльце сторожки сидит, съежившись, собака. На веревке, протянутой от угла дома до забора, болтается какое-то тряпье. В водостоке мокнет газета и пустая коробка от мыльного порошка «Родион», украшенная желтым диском солнца. Под разноцветными зонтиками стоят две женщины. По-видимому, делятся только что принесенными с рынка новостями. У одной краснеют в корзинке помидоры, у другой — разная зелень. Женщины так заговорились, что и на дождь не обращают внимания. Зонтики их кажутся огромными грибами, внезапно выросшими на мостовой. Дождь, дождь, и, как видно, затяжной, потому что все лужи покрыты оспой дождевых пупырышков. Вспомнились строки Стаффа:

Дождь в окно стучится, дождь звенит осенний…

Думаю над стихотворением «Ночной сев». Сюжет — от моего деда, который мне когда-то рассказывал, как он в войну сеял рожь. Получится ли? Порой история рождения произведения бывает интересней самого произведения.


27 октября


Во имя нашего Завтра — сожжем Рафаэля,

Разрушим музеи, растопчем искусства цветы… [31]


В последние дни столько прочел литературных манифестов и программ, что на зубах оскомина, как от кислых яблок. Теперь буду обходить их за десять верст.

В сборнике Путрамента «Лесная дорога» нашел и свое стихотворение «На трассе диких гусей». Это — первое мое стихотворение, переведенное на польский язык. До того оно было опубликовано в «Курьере виленском», и я получил за него от своего переводчика первый в своей жизни гонорар — три злотых. Я не хотел брать денег, хоть и сидел без хлеба. Признаться, раньше я никогда не задумывался над тем, что стихи имеют какую-то денежную ценность. Я знал, что за них могут посадить в тюрьму, судить, но чтобы за них платили…


28 октября


Рассказывали, что, когда у Оскара Уайльда спросили почему он живет таким бездельником, он ответил:

— Сегодня работал весь день.

— Что вы делали?

— До обеда правил статью: вычеркнул одну запятую.

— А после обеда?

— Возвратил запятую на прежнее место…

С таким примерно результатом работал сегодня и я. Все чаще задумываюсь о границе, отделяющей поэзию от прозы. Может, ее и вовсе нет? В том понимании, в котором она существовала, ее уже никто не признает. Каждый переносит пограничный столб в глубь то одной, то другой державы.

Мы часто говорим о великом значении литературы в жизни народа. Но, сравнивая наши мизерные тиражи с тиражами книг и газет в Советской Белоруссии, убеждаешься, что круг наших читателей весьма и весьма ограничен. А если учесть еще и препятствия, стоящие между нашими книгами и читателями (а их нельзя не учитывать), мало оснований остается для оптимизма. На своей Мядельщине я могу на пальцах пересчитать людей, читающих наши газеты и книги. Правда, эти люди в какой-то мере, как говорят, делают погоду. Но все же их мало.


29 октября


А это записал со слов А. В последние минуты своей жизни товарищ Н. Ботвин сказал, обращаясь к солдатам: «Учитесь на мне стрелять, чтобы научиться стрелять в своих врагов… Потому что не я ваш враг…» А товарищ К., когда ему дали пятнадцать лет, бросил в лицо судьям: «Не вам принадлежит время, которым вы сейчас распоряжаетесь, паны!»

Перелистывая в библиотеке Томаша Зана старые журналы, нашел две польские народные песни, которые там же попытался перевести. Начало первой:


Пью горелку двое суток.

Трое суток пью подряд,

Но зато меня деньжата

Никогда не тяготят.


Другая, по-видимому, из карпатского разбойничьего фольклора:


Говорили, говорили,

Что разбойника убили,

Но побили жито в поле,

А разбойничек на воле.


Среди книжных новинок нашел очень любопытный «Путеводитель по Польше». В первом томе вся Западная Белоруссия — шестнадцать карт и планы нескольких городов. Жалко, нет денег, чтобы купить этот путеводитель. Нужно посоветовать Кастусю поинтересоваться им.


30 октября


Тициан, говорят, под конец жизни хотел переделать все свои картины. А я еще не встретил у нас человека, который не обиделся бы, если ему советуют доработать рассказ или стихотворение, хотя рукописи, получаемые редакциями, за редким исключением, очень слабенькие. Стихи — зарифмованные воззвания, набор громких слов, потерявших свою боеспособность от частого повторения. Металл и тот устает от непрерывного употребления.

Виделся с В. Умный и образованный человек. Много лет жил и учился в Чехословакии, там и сейчас еще есть большая белорусская колония. Он встречается со многими чешскими и словацкими писателями. Был знаком с Купалой, Чаротом, Гартным… Целый вечер читал мне наизусть стихи Станислава Неймана, который показался мне очень риторичным. Может, я не все понял, а может быть, В. специально подбирал такие — созвучные западнобелорусским настроениям — стихи. По свежей памяти я записал дома только одно очень понравившееся мне стихотворение С. Неймана:


Мне бога бы иметь, чтоб проклинать,

Мне черта бы найти, чтоб колдовать,

А у меня лишь беспокойный ум

И жалостливая душа…


Мне силу бы для горести моей,

Для ярости и для любви моей,

Но мой удел — бессильная любовь

И безнадежный стон.


10 ноября


После дней голодных наступили дни, полные отчаянья. Что за ними? Неужели только мужицкое упорство и любознательность связывают меня с сегодняшней моей жизнью? А поэзия? И с ней в последние дни рвутся контакты, так как за каждым из нас неотступно ходит то в сером пальто, то в черном ангел-хранитель. Два вечера подряд приходил проверять, что я делаю.

Литовские товарищи познакомили меня с интересной и близкой по духу поэзией К. Боруты. Просил сделать для меня подстрочники. Хотелось бы перевести несколько его стихотворений.


18 декабря


Был под Ново-Вилейкой у Р. Он только что приехал из Варшавы. Рассказывал о похоронах А. Струга, о последних новостях на литературном фронте. Дал несколько адресов и попросил, чтобы я по ним выслал сборники стихов Василька, Машары, свои и отдельные наиболее интересные стихотворения наших поэтов.

Переписал у него стихотворение Вл. Броневского, посвященное памяти А. Струга. Вечером начал его переводить. Потом отложил и взялся за свое незаконченное стихотворение, но после трудной дороги ничего хорошего не приходило в голову. Помолившись Аполлону: «Боже, сохрани меня от самого большого искушения и греха — повторения и подражания», выключил в своей комнате свет.


22 декабря


Закончился процесс над группой Г. Дембинского. Дембинский и Ендриховский получили по четыре года. Посоветовавшись с Павликом, мы с М. пошли к нашим польским товарищам, чтобы от имени белорусской общественности выразить им свое сочувствие. На квартире у Г. мы застали Путрамента, Борисовича, Урбановича и нескольких незнакомых мне студентов. Настроение у всех было подавленное: люди, которых санационные судьи бросили на долгие годы за тюремную решетку, пользовались уважением и любовью в широких кругах интеллигенции и в рабочей среде во всей Польше.

Поначалу трудно было набрести на тропу какой-то обшей беседы. Каждый, по-видимому, думал над одним и тем же вопросом: что делать? Потом начали обсуждать проблемы дальнейшей работы, борьбы против коричневой опасности. Судьба всех — и осужденных и пока не осужденных — будет зависеть только от результатов этой борьбы.

Как нам после запрещения «Попросту», «Нашей воли» не хватает сейчас своей трибуны!


30 декабря


С удивлением прочел в краковском ежемесячнике «Наш выраз» настоящую оду Т. Пайпера о Центральном промышленном округе (ЦОП). Что-то не верится, что нынешнему правительству при его теперешней политике удастся осуществить план индустриализации Польши. Скорей всего, суждено ему остаться недоношенным ребенком, который как родился, так и закончит свой век в газетных и плакатных пеленках пропаганды.

Под снегопад начал переводить прелестное стихотворение И. К. Галчинского «Привет, Мадонна». Некоторые его строфы перекликаются с нашим Янкой Купалой.


Хай там другія пішуць кнігі. Нават,

Хай слава гучыць ім званіцай стазвоннай,

Пісаць я не ўмею, не дбаю аб славе.

Прывет, Мадонна!


Не для мяне полкі кніг аж да столі,

Не для мяне вясна, рунь на загонах,

Толькі ноч цёмная, дождж з алкаголем —

Прывет, Мадонна!


Былі да мяне людзі, будуць і потым,

Бо жыццё вечнае, не знае скону,

Усё, як вар’ята сон мімалётны —

Прывет, Мадонна!


Ты ўся прыбранная маем, вясною,

Кветкамі, што назбіраў на загонах,

Бруд з рук сваіх я змываю расою —

Прывет, Мадонна!


Не пагарджяй ты вянком хулігана;

Зняёмага з прэсай, з піліцыяй коннай,

Ты ж мая маці, муза, кахана —

Прывет, Мадонна!


Где-то лежит еще у меня переписанная два-три года тому назад поэма Галчинского «Инга Бортш». Все не могу собраться перевести ее. А поэма эта была когда-то для меня целым открытием. Наткнулся я на нее случайно в каком-то женском журнале, взятом у нашей сельской учительницы.

Завтра еду домой. Новый год встречу в дороге, где-то между Молодечно и Вилейкой, под сонный перестук колес поезда. Потом, если не найду попутной подводы или знакомых возниц, буду часа три-четыре тащиться по заметенным колеям до дома. И все же я люблю эту дорогу, особенно те ее километры, что пролегли через Городищенский лес. Я каждый раз вспоминаю, как мы возвращались этой дорогой с беженства и я собирал со своей сестрой Верочкой грибы. А день был такой ясный от солнца, от бронзовых нагретых стволов сосен, от ягод и мухоморов, от радостного чувства возвращения на родину, хоть слово это для меня тогда было еще не разгаданной загадкой, что я, кажется, больше таких дней и не видел.

А может, если погода не наладится, отложить на несколько дней поездку домой?


Былі да мяне людзі, будуць і потым,

Бо жыццё вечнае, не знае скону,

У сё, як вар’ята сон мімалётны —

Прывет, Мадонна!


Скоро полночь. Мороз украсил окна белыми листьями папоротника. Сквозь них едва пробивается свет уличных фонарей.



14 января


Такое ощущение, что во мне умерло что-то, чему многие еще бьют поклоны, молятся. Начал перечитывать старые свои стихи. Одни выправил, а другие такие беспомощные, что и времени жалко на то, чтобы их дорабатывать. Наша белорусская литература — одна из самых молодых, но в ней уже столько «классиков», что можно было бы ими оделить и соседей. Произведения этих «классиков» все больше и больше обрастают комментариями. И кто знает, сможет ли когда-нибудь до них добраться скальпель времени. Смешно, когда наши критики начинают родословную того или другого поэта, как в Священном писании: А породил Б, Б породил В и т. д. и т. п. Зачем бы мне нужно было учиться у Чарота или Труса, если я мог учиться непосредственно у Блока, Есенина, Маяковского?

Наш местный патриотизм возвел в сан святых и гениев очень много посредственных стихоплетов, давая их произведениям завышенные оценки, громко справляя 5-10-20-летия их «плодотворной» литературной деятельности. Может быть, поэтому не понимают нас и мало интересуются нами в большом мире. Amicus Plato…


15 января


Под вечер ходили на охоту. Пасмурно. Мглисто. Возле Красновки дед убил беляка и выстрелил по лисице, которая потащилась к Дубовскому бору, оставляя за собой кровавый след. Возвращаясь домой, с незамерзших протоков слободской речки вспугнули несколько диких уток. Вода среди покрытых снегом берегов кажется черной, таинственной.

Со стороны гати приближался звон шараховок. Мы отошли за кусты, чтобы на кого-нибудь не нарваться. Оказалось, это куда-то едет на ночь глядя наш сосед — кузнец Василь Бобрович. Переждали, пока он не скроется за чащей ельника, и потихоньку побрели домой. На гумне встретили Веру, Федю и Людмилу. Они услышали выстрелы и выбежали поинтересоваться, с какой же это мы возвращаемся удачей. Из-за охоты опоздали даже напоить и присмотреть коров. Последние резгини [32] трясянки отец понес в хлев уже с вечерними звездами.


16 января


Зашел к нашим соседям Глинским. Как всегда, у них полная хата народа. Рассказывали со смехом, как Базиль, чтобы похоронить сына, торговался с попом. Духовный отец не хотел за два злотых идти на кладбище, потребовал, чтобы летом Базиль три дня косил для него сено. И только тогда согласился, когда старый напугал его, что позовет ксендза или раввина, потому что мертвому все равно, кто будет его отпевать.


20 января


Завтра еду в Вильно. Вместе со мной едет и сестра Вера: она выходит замуж за Бронислава Лётку, в Сервачи, где его отец, вернувшись из Америки, купил хутор. Занятный человек этот старый Лётка. В молодости батрачил. Билет в Америку, рассказывают, купил за грибы, которые собирал, когда гонял на пастбище коров. Более двадцати лет проработал в две смены грузчиком в доках Нью-Йорка. Был очень сильным. Носил мешки, которые никто и поднять не мог. Он и теперь своих сынов — Павла и Броньку — заткнет за пояс. В самый лютый мороз ходит нараспашку и без рукавиц.

А сегодня целый день мы с отцом «кирмашили» в Мяделе. Купили кое-что для свадьбы. Около Носьковой лавки привязался было ко мне какой-то пьяный (а может, и подосланный) тип. Все тащил в чайную Здановича, чтоб угостить горелкой, а когда я отказался, стал грозить: «Погоди! Ты еще не отсидел свое в тюрьме…»

С трудом от него отвязался.

Когда возвращались домой, раза два наши розвальни перевернулись. Замерз я в своем ватном пальто. Жалел, что не взял кожух. Домой приехали поздно. Отец остался распрягать коня, а я, забрав все покупки и бутыль с керосином, побежал в хату.

После ужина, когда собирались ложиться спать, забеспокоились собаки. Дед поднес лучину к замерзшему окну, но через оттаявшую лунку видно было только, как ветер раскачивает журавль у колодца да над дровяником гнется раскидистая бабкина верба.

— Может, волки подошли к приманкам?

Дед натягивает кожух и, взяв дробовик, идет в разведку. Я долго сижу, дожидаясь, пока он вернется. Просмотрел всю почту, написал несколько писем.

Сделал очередную генеральную чистку в своих бумагах. Было чем растапливать печи. В последнее время из-под пера ничего путного не выходит. Начинаю даже думать: смогу ли я вообще что-нибудь написать? Как пригодилось бы, будь еще одна жизнь в запасе! Можно было б исправить все свои прежние ошибки.

Вижусь со слободскими хлопцами — Мишей Ралёнковым и Кириллом Коробейником. Миша рассказывал про свои приключения, когда ему пришлось переправлять через границу раненого Богданчука — героя моей «Нарочи». Они долго тогда плутали по приграничному лесу, и Богданчук в какую-то минуту усомнился в своем проводнике:

— Слушай, друже, если ты меня выведешь на засаду, знай: одна пуля — тебе, другая — мне.

Жаль, что я не закончил поэму этой сценой. Правда, если б я написал все, как это произошло в действительности, мне пришлось бы иметь дело не только с цензурой.

Гашу свет, так и не дождавшись старого, который, карауля приманки, наверно, заснул в бане.


23 января


После свадьбы сестры проводил молодых на вокзал, а сам поплелся на затененную соснами Закрета улицу Канарского, к своим книгам и стихам.

А не стоит ли написать сценку «В музее»? Идея эта зародилась у меня, когда перед Новым годом я перелистывал страницы истории восстания 1863 года и деятельности Кастуся Калиновского, судебные акты «Громады». Нужно воскресить всех повешенных, убитых, расстрелянных, и пусть Революционный Трибунал судит палачей.

— А не помните ли вы нас, паны Радзивил, Хадкевич, Пац, Тышкевич?

— Нет, не помним…

— Ничего удивительного. У нас у всех тогда было одно имя: Бунтовщик.

Завтра собираюсь навестить В. Дрему, посмотреть его новые гравюры. Его работы — пронизанные глубокой любовью к людям труда, к своей земле — выделяются из всего, что мне довелось увидеть на разных выставках и не только в Вильно. Искусство его выросло на литовско-белорусском пограничье, а сам он — живое звено нашей дружбы. Он лучший знаток не только литовского народного искусства, но и нашего белорусского, о чем свидетельствуют его многочисленные статьи в разныч журналах.

Я, видно, простудился. Хозяйка заварила липовый цвет. Пью, а в ушах — звон.

Что-то и часы мои остановились, и Сашка с Николаем где-то задержались. Не пошли ли они в театр?


24 января


Возле кино «Гелиос» меня остановил К. Я его едва узнал, так он изменился за последние три года. Когда-то, идя на условленную встречу, он не мог попасть на наш хутор. Слышу, кто-то поет песню, которую мы часто пели в Лукишках. Я откликнулся. Так и помогла нам песня встретиться осенней ночью. Сейчас он живет в Вильно. Зарабатывает лекциями. Дома показал мне письма от своего старшего брата, погибшего во время атаки на Каса дель Кампо. Последнее письмо заканчивалось народной испанской поговоркой: «Мертвые живым открывают глаза». Сколько горькой правды в этих словах!

В приписке он вспоминает о каких-то стихах, посланных брату, спрашивает, получил ли он их. Чьи и какие это были стихи? Наверно, их перехватила цензура. Такие вещи нельзя посылать почтой, а если почтой — то уж во всяком случае не из Испании, потому что один только штемпель «Мадрид» на конверте способен привести в бешенство всех быков дефензивы.

Письма очень интересные. Писались они в окопах, между боями. И сегодня еще они кажутся горячими от крови и огня.

Т. Буйницкий и Е. Загурский интересовались, что слышно на белорусском Парнасе. Они, оказывается, довольно внимательно следят за нашей литературой. Знают почти все новинки. Буйницкий спросил вдруг, нравится ли мне поэзия В. Скузы. Я не все у него читал. Но то, что знаю, особенно его поэмы, перегружено образами, метафорами. Даже на мостах ставят знаки, какую нагрузку они способны выдержать.

У К. Н. достал новые стихотворения А. Гаврилюка о Березе Картузской. Стихи необыкновенно сильные. Их нужно распространять как воззвания, писать на стенах, их должен знать каждый.


2 февраля


Через неделю снова меня потянут на суд за мой сборник «На этапах». Последние дни много пишу и много бракую. Начинаю ценить и неудачи, которые иногда бывают более верной мерой роста, чем иные удачи. Правда, это очень слабое для меня утешение, но другого нет.

Дочитал Библию, взятую у знакомого ксендза Д., который когда-то на чердаке Бернардинского костела перепрятал мой конфискованный сборник. Хоть Кондрат Крапива уже использовал Библию, но и я выудил из моря ее легенд и притч много не только антирелигиозных, но и лирических тем, образов, метафор, сравнений. Эту книгу следовало бы изучать в школах наравне с мифами Египта, Греции, Рима…

На улице Шопена нарвался на облаву. Кто-то разбросал прокламации. Полиция и шпики задерживали прохожих, проверяли документы, а у некоторых выворачивали карманы. У меня не было ничего, что могло бы меня скомпрометировать, но я все-таки заскочил в парикмахерскую и переждал всю эту суматоху.


3 февраля


Из окна нашей новой комнаты (ул. Канарского, д. 38) видны заснеженные сосны Закрета. Кажется, первую зиму мы с Сашкой не мерзнем: наш хозяин — пан Шафъянский работает в управлении железной дороги, и топлива у него вдосталь. Квартиру эту нам помогла найти Лю, а сами мы, наверно, и до сего времени не двинулись бы с места. Правда, хозяин довольно-таки несимпатичный. По убеждениям эндек, при этом ловелас несусветный, хоть уже стар и выглядит как облезлая крыса. Не дает прохода своей служанке, и мы его часто видим на улицах с какими-то раскрашенными, расфуфыренными бабами. Жена у него русская. Женился он на ней, когда еще работал до революции в России, на железной дороге. Она женщина болезненная, но очень сердечная. Очень обрадовалась, узнав, что мы белорусы. Старшая их дочка, Галя, студентка медицинского факультета, средняя, Ганка, помогает матери по хозяйству, а младшая, Ирка, гимназистка. Девочки интеллигентные и довольно красивые, только в делах житейских и политических не ориентируются совсем. Их еще не успела отравить атмосфера их окружения — антисемитизм, шовинизм, клерикализм,— но и к нам они относятся настороженно, хотя художественную литературу, что мы им даем, читают с интересом. Вчера одолжил у Гали лыжи, Да неумело спускаясь с крутого берега Вилии, сломал одну, Черт бы ее побрал! Два последних пятиалтынных должен был отдать за ремонт.

Снова взялся за фольклор. Сколько тут неиспользованных сокровищ! И все-таки, мне кажется, фольклор все больше и больше будет отходить в прошлое, вместе с лучиной и невежеством, неграмотностью и предрассудками. Из дому привез несколько хороших поговорок»

«Аист землю чистит»;

«Убьешь бобра — не будет добра»;

«Угощали, чем ворота подпирали»;

«Герб у него — гусь под мышкой да рука в чужом кармане»;

«Был ранен на поле бубновом»;

«Баба удирает от седой головы, как собака от ежика»;

«Корд бьет, как черт, а сабля, как грабли»;

«У них воля, у них и поле»;

«Хороший хозяин начинает строиться с гумна».


4 февраля


Читаю С. Бржезовского — философа и писателя, полного противоречий, человека трагической биографии. По сей день в ней немало неразгаданных загадок.

В музее взял несколько зарубежных белорусских эмигрантских газет, только что полученных из Парижа. Хотя мы и просидели с Кастусем целый день, так и не смогли разобраться, какого они направления и кто их издает. Все статьи подписаны неизвестными фамилиями. Кастусь решил подождать до следующих номеров, чтобы решить, нужно ли эту прессу популяризировать в нашей печати или, наоборот, начинать против нее кампанию. Настораживает то, что газеты эти пришли на адреса людей враждебных нам взглядов, и те относятся к ним не только сочувственно, но и активно распространяют их среди студенчества, молодежи.


10 февраля


Ветер, ветер, ветер. Шумят в Закрете вековые сосны. А над ними — причудливые облака. Вот одно из них — как с развернутыми парусами корабль, разбивающийся о черные скалы. Может, кто-то кричит там, сражаясь с волнами, а я смотрю и ничем не могу помочь. Какое холодное и неуютное небо! Почему-то кажется, что под таким небом умер и Алесь Гурло,— о его смерти я сегодня узнал в Студенческом союзе. Завтра постараюсь достать его «Созвездия» и «Межи». Стыдно признаться, но я еще не читал этих книг.

Принес Кастусю от Павловича копию мемориала о школьном вопросе в Западной Белоруссии. Первый вариант был значительно сильнее. Выпали многие факты связанные с ликвидацией белорусских школ, библиотек, кружков, культурно-просветительных организаций, газет, журналов. Одним словом, отредактировали…

Думаю над стихотворением «Родной язык».


…Но если и мы для потомства сберечь

Тебя не сумеем, родимая речь,

Пусть вычеркнут нас из прижизненных списков,

А после с могильных сотрут обелисков…


Оставляю это как запев, к которому когда-нибудь вернусь, как тему, которую нужно развить. А может быть, эту строфу сделать заключительной? А начать лучше в купаловской интонации?


Паны, вы нашу речь привыкли сапогами

Топтать — под лязг цепей и звон уланских шпор.

В свой срок на языке, что унижался вами,

Народ вам прочитает приговор.


17 февраля


До тошноты начитался авангардистов и других модернистов. Иногда кажется, что в мычании коровы больше смысла и поэзии. А наша критика от этих стихов в восторге. Пишут исследования, разборы, доказывают, кто на кого влиял, как возник в голове поэта тот или иной образ. Одна из самых страшных болезней нашей критики — «влияниелогия». Она выступает в двух видах: универсальном и национальном. Первый доказывает, что все наши произведения написаны под влиянием образцов мировой литературы и у нас почти ничего нет самостоятельного; другой утверждает влияние белорусского народного творчества на мировую литературу.

Какой уже день хожу под впечатлением смерти Трофима (Буткевича) — после пыток в дефензиве он повесился в своей камере в Павьяке. Все осуждают его, но никто не знает, что заставило его так поступить. В то, что самоубийством кончают только слабые люди, я не верю. Не верю и в то, что он «раскололся», потому что никто, кого он знал,— а знал он многих,— не пострадал. А может, его повесили?

Сейчас я вспоминаю тот длинный зимний вечер, когда он должен был прийти на явочную квартиру на Легионной улице и не пришел. Встревоженная хозяйка сказала: «Такой пунктуальный товарищ. Это первый случай, чтобы он условился с кем-нибудь о встрече и не сдержал слова. Наверно, что-то случилось. Зайдете к нам завтра?»

Но и на второй и на десятый день он не появился. У меня только осталась на память от него невыкуренная пачка папирос. Я отдал их Любиному отцу. Тот пожурил меня, что я трачусь на такие дорогие папиросы. Сам он всегда курил «Ценке» — папиросы безработных, да и те чаше всего не на что было купить.

Вечереет. Пошел на вокзал, хотя и знал, что ни один из поездов не привезет мне ни крупицы радости и не заберет с собой моих тяжелых мыслей. Кажется, это Гёте говорил, что творчество — это части одной большой исповеди. А наше творчество — не только исповедь, но и молчание.


20 февраля


Встречи. Встречи. Некогда даже хоть как-нибудь нитью последовательности связать свои мысли. Письмо из дома: что-то приболел дед. Он, как в средние века, тихое чтение не считал работой, но почему-то с уважением относился к процессу писания. Может, оттого, что строчки написанного напоминали ему борозды пашни? Дед мог часами сидеть и молча смотреть, как пишу. О чем он в это время думал? Жалел, что сам не может оставить на бумаге пережитое, свои знания, опыт своей тяжело добытой крестьянской мудрости? Как только я отрывался от своей писанины, он вступал в разговор, начинал мне рассказывать бесчисленные истории из своей жизни. А рассказчик он отменный. Когда я потом пробовал записать его байки, они у меня получались вялыми и растянутыми. В рассказах его не было балагурства, которым часто грешат иные, не было повторений и лишних слов. Они напоминали притчи — о хлебе, о зверях, о добре и зле. Последний раз он поразил меня своим замечанием о снах: «Какой человек, такие и сны». Определение зависимости снов от реальной жизни и поведения человека мне кажется более метким, чем фрейдовское…

Нужно договориться с Кастусем и на несколько дней съездить домой.

М. Василек жаловался на свою жизнь — голодную и холодную.

— Есть,— говорил он,— люди, что всегда на виду, а есть и такие, которых замечают только в день его юбилея или похорон.

Заглянули мы с ним в Студенческий союз. Включились в споры о поэзии. Почему-то все бездарные считают себя бессмертными. А может, и есть в этом резон, ибо, как известно, глупость человеческая вечна. Когда про писателя говорят, что он «типичный представитель», мне уже неинтересно и знакомиться с ним. В любом случае будущее будет более сурово в оценке наших произведений, и в первую очередь — произведений, канонизированных нашей отсталой критикой.

С каждым днем все сложнее разбираться в людях. Еще недавно на каждом человеке висела определенная — партийная, классовая, национальная — этикетка. Идешь по улице и издалека видишь, кто идет тебе навстречу. А сейчас, перед лицом опасности войны и фашизма, мы ищем просто честных людей, готовых встать с нами рядом плечом к плечу. И нужно признаться, что нам удается их найти даже там, где прежде и в голову не пришло бы их искать.

Сегодня М. рассказала, что ей удалось организовать кружок по изучению социальных проблем и современной текущей политики среди католической молодежи. Еще недавно каждую неделю к ним приходил ксендз и читал лекции на темы: «Наисвятейшая панна Мария — как идеал женщины», «Святой Иосиф — пример целомудрия», «Значение молитвы и святого причастия для здоровья и физической жизни», «Главные католические заповеди и влияние их на нашу жизнь» и т. д. и т. п.

Спросил М., как она живет. Знал от Павла Одинца, что замуж она вышла за его друга. Раньше, кажется, Павел за ней ухаживал.

— Помнишь, как вместе ходили на демонстрацию протеста против закрытия школ национальных меньшинств? Помнишь, как на первомайском митинге в Малом городском зале Павел со своими друзьями хотел выбросить из окна на мостовую шпика Песецкого, но помешала полиция? Помнишь встречи под Ново-Вилейкой? А потом в Новогрудчнне?

Все помнила. Видно, не была, не чувствовала себя счастливой. И в словах и в смехе ее не слышалось прежней веселосги. Похудела. На прощанье протянула руку, будто какую-то ненужную ей вещь. Как сложилась ее жизнь? Может, в чем-нибудь мы должны были бы ей помочь?

Навестил 3. Занес взятые у нее книги. Она была еще в папильотках. Неудивительно, что в некоторых католических странах женщин заставляют покрывать голову платком, чтобы черт, что может спрятаться в завитках волос, не искушал верующих.

Она привезла из Варшавы кроме годовых комплектов «Звротницы», где я нашел нашумевшую в свое время статью Т. Пайпера «Город, масса, машина»,— последние новинки советской литературы из книжного магазина М. Фрухмана. В Польше, как ни странно, несмотря на антивосточную политику правительства, издается много книг советских писателей. Видно, это прибыльное дело для издателей, потому что книги о стране Октябрьской революции, о ее народе пользуются популярностью. В библиотеках Сыркина, Зана и других всегда за ними очередь. Правда, читает их преимущественно интеллигенция — для широкого читателя они дороги, почти недоступны.

Несколько дней уже не садился за стихи. Топчусь на месте. То приземляю свою поэзию, то поднимаю в романтические выси. А что, если бы отбросить мнимую красоту и апробированную авторитетами условность? Для этого, наверно, нужно было бы забыть все, что напластовалось, отложилось в памяти,— родиться заново. А пока что — везу воз своей поэзии по старой, проложенной нашими предшественниками проселочной дороге, по дороге, где, кроме пыли и колдобин, ничего не встретишь интересного. Поиски нового в искусстве не менее опасны, чем «езда в незнаемое», особенно в наше время, когда нужно обойти не одну Сциллу и Харибду. Нe знаю, удастся ли мне когда-нибудь сформулировать свои эстетические тезисы и прибить их к лукишкинскмм стенам, как когда-то Лютер — к стенам Вюртембергского собора.

Получил повестку на допрос к следователю. Поменяться бы памятью с памятью сумасшедшего — было бы легче. В голову лезут разные темы: голод, архитектура Вильно, полная своеобразной и неповторимой музыки, а то и вовсе предосудительные сюжеты.

Буйницкий рассказал мне, что Сандр в одном из своих произведений за много лет до Октября описал приход Красного Христа русской революции. Не от него ли пришел потом этот Христос к Александру Блоку?

Записываю, чтобы не забыть, слова Маринетти из его послания дуче, после битвы под Тембеном: «Пусть каждый заряд итальянский несет смерть человеку». Как это апологеты нашей современности в период пацификация Западной Белоруссии и Западной Украины не успели изречь нечто подобное?

С каменных стен тюрьмы, что на Понарской улице, часовые соскребали кем-то написанные лозунги Народного фронта:

«Кто борется против войны — борется против фашизма!»

«Кто борется против…»

— Не задерживаться! Не задерживаться! Проходите!


23 февраля


Наступил настоящий голод. Написал домой, чтобы что-нибудь прислали. Никак не могу найти себе работу. Слышал, что есть должность контролера на катке, но, чтобы получить ее, нужно иметь протекцию в магистрате. Начал читать Гамсуна, но разболелась голова, книгу вынужден был отложить. Незаконченными лежат на столе стихи про каторгу шароварочных [33] дорог и о жизни «халупников» — самых забитых и бесправных рабочих Польши.

Голод. Страшнее, чем в тюрьме. Там если и бывает голодовка, то голодают все вместе. Так голодать легче. Помню, однажды в Лукишках после очередной голодовки пришел прокурор и спрашивает у политзаключенного Лагуна: «Какие имеются просьбы?» А тот, согласно постановлению тюремного комитета, ответил: «Просьб не имеем, имеем постулаты». Прокурор видит, что перед ним деревенский хлопец, спрашивает: «А что такое постулаты?» — «Я вам не буду объяснять,— ответил Лагун,— у нас есть общий представитель политзаключенных — вы у него и спросите…»

Когда прокурор вышел, Лагун обратился к нам: «И правда, что такое постулаты?»

Беда, что со своими «постулатами» мне не к кому даже обратиться. Чтобы не расходовать силы, до минимума сократил ходьбу по городу. За последнюю голодную декаду прочел около двадцати книг: Якимовича «Стихи», Дудара «Солнечными тропками» и «Беларусь бунтарская», Зарецкого «Стежки-дорожки», Хуржика «Первый полустанок», Чорного «Серебро жизни» и «Рассказы», Бабареки «Рассказы». Да к этому еще Фореля, Давидова, М. Прево, Оскара Уайльда… Вот сколько потребил духовной пищи! Может, и грех называть эту декаду «голодной»?


2 марта


В виленской газете «Слово» опубликована рецензия Ю. Мацкевича на мою поэму «Нарочь», в которой автор напоминает, что он предостерегал польское правительство, когда писал в своей книге «Бунт ройстов» [34]: «…бунт над берегами озера (Нарочь) войдет в историю, как факт борьбы людей за свои истинные права… И не увенчают ли его легенды рыбацких поколений лаврами эпоса…» Этот помещичий зубр был очень удивлен, что он опоздал со своим пророчеством и что поэма о событиях на Нарочи уже давно написана.

На Замковой заметил, что какой-то тип неотступно вышагивает за мною. Пришлось изменить маршрут, чтобы сбить его со следа. Зашел в студенческий интернат на Бакште, потом направился к базильянским стенам, подался на Немецкую — самый шумный проспект еврейских лавочек, где тебя на каждом шагу задерживают и тянут за рукав:

— Нужны пану штаны?

— Я, пане, прошу только посмотреть на мой товар…

— Самые модные шляпы и рубашки!..

Спасаясь от своего ангела-хранителя и от назойливых торговцев, нырнул в какой-то тихий и грязный переулок; он неожиданно вывел меня к еврейской больнице, в которой когда-то, в 1932 году, состоялось первое редакционное совещание сотрудников «Журнала для всех». Тогда тут работал наш редактор — доктор Всеволод Ширан. Мало привлекательного в этих средневековых лабиринтах. Разве только то, что не знаешь точно, куда тебя может вывести тот или другой переулочек, проходной двор или какой-нибудь лаз, известный разве что детям, собакам да кошкам…

Дома застал письмо от Лю. Переписал из газеты в блокнот — может, пригодится — исторические слова пана министра просвещения Скульского (фамилия какая!): «Заверяю вас, что через десять лет в Польше даже со свечой не найдете ни одного белоруса…»

Записал по памяти услышанную еще от моего школьного друга Александра Ровды чудесную народную белорусскую песню:


Ой, взошли, взошли три месяца ясных,

Ой, пили, пили три молодца красных.

Один брат пил — сто рублей пропил,

Другой брат пил и коня пропил.

А третий брат пил — женку пропил.

Кто деньги пропил, тот вышел и топнул,

Кто коня пропил, тот вышел и свистнул,

Кто женку пропил, тот руки ломает.

Пришел он домой — его дети встречают:

— Ой, папка, папка, куда мамка пропала?

— Тише, детки, тише, теляток погнала.—

Побежали дети в поле — скачут,

А обратно идут — плачут:

— Нет нашей мамки, пропала куда-то…

— Тише, детки, тише, продадим хату,

Продадим вашу хату сосновую,

Мамку купим другую, новую.

— Пусть горит она — хатка сосновая,

Пусть провалится мамка новая…


4 марта


Был на концерте студенческого хора дяди Рыгора. Во втором отделении выступала молодая и очень симпатичная певица А. Орса-Чернявская. Где ее откопал дядя Рыгор? А он не только откопал, но и обогатил ее репертуар белорусскими народными песнями. Правда, ей трудно было выступать после ни с кем не сравнимого Михала Забэйды-Сумицкого, перед покоренными им слушателями, и все же она с успехом исполнила несколько новых песен и особенно хорошо — «Поднимайся из низин, соколиная семья…». Певицу проводили бурными аплодисментами; студенты подарили ей большой букет живых цветов.

Творчество мое снова очутилось в полосе сейсмических сдвигов. Не знаю, уцелеет ли хоть одно из ранее возведенных мною зданий. Принялся за новую поэму. Делаю наброски, собираю словесный материал, чтобы пополнить и обновить свой поэтический арсенал.


6 марта


Забраковал несколько начал своей поэмы «Силаш». Переписываю последний вариант, на котором пока что остановился.


17 марта


Польша направила ультиматум Литве. Целый день по Легионной и Погулянке, дорогой на Каунас идут военные части — пехота, артиллерия, кавалерия. Около скульптуры святого Яцека и возле гаража «Арбон» стоят толпы гимназистов, пенсионеров, каких-то очумевших кликуш, которые, надрываясь, кричат: «Виват!.. На Литву, на Литву, на Литву!..»

Признаться, мне не верится, что тут может разгореться настоящая война. Скорее всего, ограничится все демонстрацией «силы», «готовности» польской военщины.

Видел сегодня Регу (Л. Яновская). Примерно так думает и она. Говорю «примерно», потому что очень уж сложный это человек, не любит открыто высказывать свои мысли. Договорились с ней, что я подъеду в Кривичи, Долгиново и в свой Мядель. Последнее время все в нашей работе как-то усложняется. Но говорить на эту тему с Регой не хотелось. Она была сдержанна в своей информации, и я старался не выходить за границы тех вопросов, которые ее интересовали.

На столе целая груда писем и стихов — Чорного, Подбересты. Овода, Гуля, Росы, Зорьки… Всех охватила псевдонимомания. И я когда-то ею переболел. Помню тогда у меня псевдонимов было больше, чем стихов…


20 марта


От Ионаса Каросаса узнал о возвращении Езаса Кекштаса из концлагеря. С Кекштасом я в 1932 году вместе сидел в Лукишках. Он был арестован с большой группой литовских гимназистов-комсомольцев. В продолжение нескольких месяцев мы каждый день встречались на тюремной прогулке, перестукивались через стену, делились хлебом и надеждами. Потом я с ним долго не виделся, знал только, что он стал известным литовским поэтом. Много хорошего слышал я о нем от Каросаса и от других моих литовских друзей. Жалко было, когда его вырвали из наших рядов. Он стоит перед моими глазами — красивый, непреклонный, с какой-то не по годам и горьковатой и умной усмешкой на губах — усмешкой человека, который видит дальше, чем другие.

Снова настали для меня тяжелые дни. На последние деньги купил на базаре колбасные обрезки. Слышал, как один крестьянин говорил другому:

— Земля наша бедная, только налоги на ней и растут…

Очень хотелось бы выписать газету Народного фронта «Пшекруй тыгодня». Хоть денег нет, но на всякий случай записал адрес редакции: Варшава, площадь Желязной Брамы, д. 4, кв. 2, номер счета в ПКО (Польска Каса Ощендносьти) — 5006.

Прочитал произведения Карского, Вики Баум, Тувима, Фрейнета, Мережковского, а из белорусских — Крапивы и Александровича.

Сейчас не помню, у кого из писателей я нашел это волнующее описание впечатления от Мавзолея Ленина:

«Казалось, что Мавзолей был бы еще красивее, если бы он был выше, но вдруг замерли все ее критические замечания: она увидела простое короткое слово, в которое они сказали все, что хотели сказать: Ленин — и ничего больше».


10 апреля


С опозданием прочел газетную заметку Вышемирского о журнале «Колосья». В ней он очень дружелюбно отзывается и о моей «Нарочи», пишет о белорусской литературной жизни в Вильно, о необходимости более тесных контактов между польскими и белорусскими писателями. Заметка небольшая, но затрагивает много существенных вопросов. Надо показать ее Кастусю. Мне кажется, стоило бы войти в эти приоткрывшиеся двери, хотя бы для обмена мнениями, хотя бы для того, чтобы вывести наши наболевшие вопросы на более широкий форум, заинтересовать ими новые круги польской общественности, которая об американских индейцах знает больше, чем о нас.

За годы существования панской Польши выросло целое поколение, отравленное великодержавным шовинизмом, католическим и националистическим духом… И, кроме польской официальной политики, оно не знает ничего. Только трагические события в самой Польше, в Германии, в Испании заставили многих задуматься, переоценить все, чему их учили, и более трезво посмотреть на окружающее. Некоторые из политических процессов и скупых сообщений о пацификациях впервые узнали, что под одной крышей с ними, только за закрытыми решетками окнами, живут миллионы людей других национальностей — людей, лишенных всех человеческих прав…

Я, кажется, нарушил стиль дневника и начал писать передовую статью в давно закрытую газету.

В Студенческом союзе Г. попросила, чтобы я надписал ей сборник «На этапах». Я поинтересовался, где она его раздобыла. Оказывается, ей продал его книгоиздатель Богаткевич. Видно, этот старый хитрец припрятал все-таки какую-нибудь сотню экземпляров сборника и теперь их распродает. Потом Г., уверенная в том, что ей — красивой женщине — все дозволено, забросала меня не слишком умными вопросами на литературные темы, которые ее будто бы очень интересуют. Хорошо, что меня позвали в редакцию «Колосьев», а то из-за своей нерешительности не так скоро бы мне удалось освободиться от этой поклонницы поэзии.


15 апреля


Газеты принесли известле в траурной рамке о смерти Федора Шаляпина. Теперь сижу и проклинаю хроническое свое безденежье, из-за которого я не мог пойти на его последний концерт в Вильно. Никак не удалось мне тогда наскрести в своих дырявых карманах двух злотых на самый дешевый билет. Так я и не увлдел этого уже ставшего легендой артиста.

Продолжаю писать своего «Силаша».


16 апреля


По дороге в Пильковщину остановился у сестры Веры в Сервачах. Присев на какое-то вывороченное дерево, набросал стихотворение «Лирник». Хотел пойти на могилу повстанцев 1863 года, но дорогу развезло, а через речку перебраться не на чем — все лодки зимовали еще поодаль от реки, перевернутые вверх днищами, да и река еще не вошла в свое русло. Над затопленными лугами проносились дикие утки.

Вечером за столом старый Лётка рассказывал про свое житье-бытье в Америке.

Потом я стал просматривать захваченные с собой литературные журналы — польские, чешские и белорусские. И как-то грустно стало. Бедно мы выглядим в сравнении со своими соседями. Какая-нибудь встреча за чашкой чая двух-трех белорусов, какая-нибудь вечеринка или самодеятельный спектакль, незначительная брошюрка или сборник слабеньких стихов — все это отмечается в нашей нищенской печати, как историческое событие… В литературе почти никто не заботится о форме, хотя безразличие к ней свидетельствует и о недостаточно серьезном отношении к самой идее — даже самой передовой.

«Я проснулся однажды утром,— писал Байрон,— и увидел себя знаменитым». Я уверен, что некоторые наши «знаменитые» как-нибудь проснутся утром и увидят, какие они посредственности. А может, такие люди никогда и не просыпаются?


7 мая


Слежу за развитием современной польской и западной поэзии. Хотя и трудно мне судить о последней по переводам, но мне кажется, что рождается новая поэзия — поэзия без родины. Боюсь, что будущим ученым легче будет изучить культуру и жизнь народа по археологическим находкам, чем по некоторым сегодняшним сборникам стихов.

Вчера в музее от нашего художника Дроздовича узнал, где находится дом, в котором погибли виленские коммунары. Сегодня нашел его и удивился: столько раз проходил мимо этого трехэтажного здания и не знал, что на его кирпичах записаны пулями славные страницы новой истории города.

А Дроздовича я застал в праздничном настроении. Он признался, что немного выпил со своими друзьями. «Сегодня,— смеялся,— получил гонорар за проданные посетителям музея трости». Я видел одну коллекцию тростей, украшенных оригинальной резьбой этого талантливого художника-самоучки. Их охотно покупают все посетители музея, особенно иностранцы. Подарил он мне свою книгу «Движение небесных тел», посвященную его родителям. Не знаю уж, какой из него астроном. Мне кажется, он не через телескоп, а через бутылку наблюдал за движением планет. И все же это самобытный и талантливый человек. К сожалению, в наших условиях жизни он не смог найти своего места — разбрасывается, мечется. Оригинальные его картины на исторические и космические темы, написанные тушью, акварелью и маслом, не только удивляют своим видением мира, но и заставляют задуматься над тем, еще не разгаданным, что окружает человека. А зарисовки народных тканей, ковров, поясов, сделанные во время его бесконечных путешествий по Западной Белоруссии и подаренные музею,— редчайшее сокровище, когда-нибудь ему и цены не будет.


8 мая


Пришло известие, что 4 мая умер непоколебимый борец за мир Карл Осецкий. Не стало человека, который был не только выдающимся публицистом и критиком, но — самое главное — в наше позорное время был совестью своего народа. Нужно подтолкнуть наших деятелей, чтобы они в печати отметили добрым словом его память. Знаю, что некоторые из них спросят: «А он не был коммунистом?» Хадекам нужно будет сказать, что он больше святой, чем сам папа римский.

Уже третий день хожу на явку, но никак не могу встретиться с Регой и Миколой Бурсевичем. Неужели их арестовали? Спрашивал о них у Кастуся, но и он ничего не знает, слышал только, что перед праздником в городе были провалы.


18 мая


Вчера поздно притащился домой из Литовского товарищества литературы и искусства, где состоялся вечер, посвященный белорусской литературе. Наши литовские друзья продуманно и хорошо все организовали. Было много народу — особенно молодежи. Стихи читались на белорусском и литовском языках. Переводы были сделаны — в большей части — А. Жукаускасом и О. Митюте. Я, к сожалению, не знаю литовского языка, но некоторые стихотворения так красиво на нем звучали и так горячо принимали их слушатели, что мне они показались куда лучше, чем я их знал. С Ионасом Каросасом договорились о выпуске специальных номеров журналов, посвященных литовской и белорусской литературам. У нас, кажется, таким будет один из номеров «Колосьев», редактор которого — Янка Шутович — очень горячо поддержал нашу идею. Да и как ему было ее не поддержать, если Амур своей стрелой давно пригвоздил его сердце к одной славной девушке-литовке.


25 мая


Письмо и целая охапка стихов от С. Почти все на тюремные темы. Среди них особенно выделяются стихи, вынесенные им из Березы Картузекой. Но где и как их напечатать? Может, Кастусь что-нибудь посоветует? До каких же пор пыль музеев и судебных архивов будет напластовываться на нашей революционной поэзии? А что, если б издать это — без цензурных белых пятен — за границей? Издавались же раньше такие вещи в Минске, Праге? Почему-то никто у нас не интересуется нашей рабочей эмиграцией во Франции, Бельгии, Аргентине, Уругвае…


5 июня


С запада медленно ползет туча. Иногда вспыхивают молнии, словно кто-то взмахивает фонарем, чтобы озарить ей дорогу. Возле кондитерской Рудницкого встретил инженера У. Он работает в руководстве фонда помощи Виленского товарищества друзей науки. Я слышал, что он, как и многие виленские интеллигенты, принадлежит к какой-то масонской ложе. С этой организацией связаны и некоторые из старейших белорусских санационных деятелей. Черт знает какая неразбериха! Только масонов и не хватало в виленском ковчеге! А между тем Виленское товарищество друзей науки за последние годы издало много достойных внимания книг по истории и теории литературы. У. интересовался и моим сборником «Под мачтой». Видел я у него и немецкие антифашистские газеты «Freiheit» и «Süddeutshe Arbeiter Zeitung».

Еще раз перечитываю свою рукопись. Проверяю стихи на слух, на цвет, на смех. Последнее — самое трудное испытание. Его не каждое стихотворение выдерживает. Не каждое стихотворение, когда я мысленно взвешиваю его на ладони, имеет тяжесть земли, жизни. Оригинальность и антитрадиционность, которыми я так увлекался раньше,— не всемогущие боги. Легче добиться, чтобы слово имело блеск дорогого металла, труднее — чтобы оно имело и вес его, и звон, и ценность.

Читаю одолженный у Путрамента сборник стихотворений Пентака «Из весенних облаков», а недавно прочел его интересную повесть «Молодость Яна Кунафала» — автор получил за нее премию Польской Академии наук. До того, как Путрамент меня познакомил с Пентаком, я представлял его себе более грубым, мужиковатым, человеком от земли, а он похож на Есенина, тонкого, душевного лирика, не автора «Москвы кабацкой», а автора писем к матери, сестре и одной из самых светлых и лиричных поэм в современной советской литературе — «Анны Снегиной».

Пентак прочитал нам несколько своих стихотворений. Читал он в упоении, почти в забытьи, эпика его мне показалась свежей и оригинальной. В каждом отдельном случае ему удается найти свой путь, отличающийся, не похожий на другие… Я еще до конца не понял, в чем обаяние его произведений. Мне, как Фоме неверующему, хочется до каждой его строки дотронуться самому, почувствовать ее, понять. Поэтому, вернувшись домой, еще раз перечитал некоторые фрагменты его поэм.

В Студенческом союзе Д. спрашивала у меня, знаю ли я ее соседа Василия Рожко. Я никого не мог вспомнить, кто бы носил такую фамилию. Она описала его внешность. Неужели это один из старых моих товарищей, с которым когда-то мы встречались в Кальчицах, в занесенной снегом хате Карлюков? Помню, в первый раз я пришел туда и спросил хозяев: «Можно купить у вас два килограмма яблок?» Потом были бессонные ночи в Пагирях, Тударове, Вирищах, Сенежицком лесу, Осташине; приезд Шуры с литературой; Шура тогда заболела в доме Василия Каляды и едва не подвела нас всех из-за своей болезни. И все же я рад был, что она кроме воззваний привезла нам около 500 экземпляров второго номера «Пролома», где было напечатано одно из первых моих стихотворений. Тогда на вечеринке в хате Карлюков я, набравшись храбрости и не признаваясь в авторстве, читал свои стихи. Чтобы, как говорил Ю. Тувим, не спорили потом историки, записываю: первое публичное мое литературное выступление состоялось тут, в Новогрудчине, при слабом свете керосиновой лампы, под охраной наших комсомольских часовых.

Сегодня Шутович передал мне несколько фотографий: одна — любительская, сделанная на празднике святого у Казимира, где мы сфотографировались вместе с певицей А. Чернявской, вторая сделана 13 марта у Здановских. На ней Жукаускас, Каросас, Шутович и я. У редактора «Колосьев» есть слабость — увековечивать на фото все «исторические» встречи. А поскольку фотографии являются единственным гонораром, который он выплачивает за наши произведения, мы и не отказываемся, когда он предлагает нам сфотографироваться.


20 июня


Вышел из печати новый сборник моих стихотворений «Под мачтой». Даже не верится, что этот верблюд прошел через угольное ушко цензуры. Правда, в нем не содержится открытых призывов к бунту, но только слепой мог не увидеть, что взрывного заряда поэзии в этом сборнике гораздо больше, чем в сборнике «На этапах».

Получил от Кекштаса первый сборник его стихотворений на литовском языке — «Такая жизнь» и от О. Митюте — книгу ее лирики «Огни на плёсах».


26 июня


Каросас прислал журнал «Пювис». Весь номер посвящен западнобелорусской литературе. Напечатаны: большая подборка стихов в переводах В. Жвайгждаса, И. Кекштаса, А. Жукаускаса, статья В. Русакайте о моем творчестве, очерк В. Дремы о белорусском искусстве, несколько рецензий Кекштаса и Каросаса. Номер «Пювиса» — дорогой для нас братский подарок от литовских друзей и еще одна пробоина в стенах нашей одиночки, окно в мир.

В библиотеке Врублевских достал стенограмму пленума, изданную отдельной книгой «Советская литература на новом этапе». Домой ее не выдают. Нужно хоть частично ознакомиться с нею.

Через Зеленый мост тащится целый обоз подвод с фашиной. Наверно, где-то укрепляют берега Вилии,— каждый год во время паводка их размывает.

Записываю тему стихотворения, навеянную фильмом «Бетховен». …Клавиши — как белые льдины. На них опускаются пальцы, как чайки, под которыми западают льдины и стонет море… Какие-то хаотичные и далекие ассоциации. Сейчас мне даже трудно привести их в какой-то порядок.

Готовлюсь к выступлению у студентов. Политика фашизации привела к тому, что университет все больше становится пристанищем самых реакционных элементов.

Программа-минимум на следующий день: дочитать А. Палевку и раздобыть последние произведения В. Василевской, Э. Зэгадловича, М, Данбровской.


27 июня


Утром, набив чемодан своими сборниками и другой литературой, на извозчике добрался до площади Ожешко, откуда автобусом выехал в Мядель. Дорога эта — от Вильно до моей Пильковщины — была мне хорошо знакома. Не один раз вымерил я ее своими ногами. Но только теперь, когда ехал, как все нормальные люди, с билетом в кармане, я заметил, какая она красивая и живописная. На остановке в Михайлишках в автобус влез какой-то шляхтич со своей здоровой и рослой кралей лет под тридцать, одетой в широкую, как колокол, юбку в оборках бронзового цвета. Увидев, что автобус переполнен, он стал вслух рассуждать:

— Мне кажется, Галенка, среди пассажиров должен найтись человек культурный и уступить тебе место… Гм, что-то не вижу, чтобы тут были такие. Странно, очень странно, что мы попали в такую негжечную компанию…

Наверно, кто-нибудь, да и я сам, уступил бы место, но после слов этого оболтуса все пассажиры сидели молча и никто не захотел показаться ему «гжечным». Да и необходимости такой не было. Пани Галенка вполне удобно устроилась на одном из своих тюков — уж не перину ли она в нем везла? — и так доехала до Кобыльника.

Из Кобыльника автобус шел через небольшую, но красивую, в буйной зелени садов и тополей, деревню Купу. Минут на десять остановились около ресторана яхт-клуба. Вместе со всеми вышел и я полюбоваться волнами Нарочи и далекими белыми парусами, тонувшими в синей дали.

К сожалению, находящаяся поблизости ферма серебристых лисиц отравляла своим смрадом воздух, когда дул восточный ветер. Видимо, не случайно этот берег меньше, чем гатовский, застроен дачами. Недалеко от автобусного полустанка возвышается высоченный деревянный крест над могилой учительницы из Варшавы, утонувшей во время грозы в Нарочи, а у самой дороги стоит небольшой обелиск с прикрепленным к нему сверкающим штыком. Обелиск, наверно, был поставлен, чтобы напомнить каждому — земля эта навеки польским оружием завоевана… Правда, «идея» намного переросла размеры и форму обелиска, чем-то похожего на репер. Да и штык был миниатюрный, напоминающий брошку-«мечик» — значок эндеков. Словом, памятник этот был настолько абстрактен, так нелепо выглядел на берегу озера, где еще недавно шумели волны рыбацкого бунта, что производил впечатление не больше, чем придорожный столб, предназначенный для привязывания лошадей.


29 июня


Солтыс Пилипок принес почту. Среди обычной корреспонденции небольшое письмецо от М. Прочел и удивился, потому что совсем не был подготовлен к тому, чтобы получить от нее это более чем дружеское послание. Придется мобилизовать все свои поэтические и дипломатические способности, чтобы ответить, не обидев ее. В письме своем М. вспоминает одного надокучившего ей общего нашего знакомого И., который каждый день ее навещает. Ну что я тут могу посоветовать? Если б не редакционные дела, которые мы вынуждены обсуждать, и я, наверно, не встречался бы с ним.

Кроме письма М. нужно написать Г., и еще. раз напомнить, чтобы он прислал несколько стихотворений Клячко и подыскал для меня в своей католической прессе материалы про канонизацию в Риме иезуита Баболи. Нужно будет не забыть купить «Малы рочник статыстычны», нужно…

А пока что нужно помочь отцу привести в порядок сваленный за баней буреломный ельник. Наломало его столько, что на целый день хватит работы.


7 июля


Из-за поворота дороги показалась какая-то подвода. Над старой грудой камней у сажалки снуют плиски. Наверно, они тут гнездятся — над этими обкуренными ветрами, поседевшими от времени валунами. Медленно тянется утро. Как птица, покачивается над колодцем журавль. Над крышей Миколаевой хаты — зонт дыма. Видно, топят головешками. Небо, кажется, потеряло высоту и ниже опустилось на землю. Припомнились строки И. Бунина: «А когда уже своды неба близко…»

Взобравшись на приставленный к тыну горбыль, на всю Пильковщину кукарекает старый черный петух, которого вчера так напугал, а может, и «погладил» коршун, что он целый день отсиживался в коноплянике.

Заходил Макар Хотенович. Нагрузил я его привезенной из Вильно литературой. Рассказывал он о своем разговоре с войтом — тот жаловался, что разагитированные коммунистами крестьяне не выходят на шароварочные работы. Кривицкий ксендз и тот разуверился в своих прихожанах, которые перестают ходить в костел и читают подпольные листовки. В одной из своих воскресных проповедей он угрожал, что бог, рассердившись, когда-нибудь просеет на гигантском решете эту землю и отделят добро от зла, праведников от грешников…

Спасаясь от оводов, прискакал с выпаса Лысый. Из корыта, из которого поят скотину, пчелы жадно пьют воду. Аж звон стоит над колодцем, над дворищем.

Переписываю из старой записной книжки: «Одно дерево — не лес, один человек — не народ». (Слова дяди Левона Баньковского, который подвозил меня до Порплища. 1932 г.)


Ой, маці, маці, не журыся ты намі,

Подрастуць крылы — паразлятаемся самі.


(Записал в Озерцах от тети Поли, весна 1933 г.)

«Все там уничтожили?» — «Все, кроме ненависти к нам». (Слова пацификаторов Осташина, которые слышал С., ноябрь 1932 г.)


9 июля


Сегодня праздник у моей

Любимой — двадцать весен ей.

И мастера Страны Советов

Приносят ей свои дары,

А музыканты и поэты

Сегодня празднично щедры.

И вот хозяйка молодая.

К столу торжественного дня

Гостей радушно приглашая,

Спросила тихо у меня:

— Мой зарубежный гость, что гложет

Тебя? О чем грустишь? Быть может,

Вину недостает огня?..

,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,

Это стихотворение я писал к двадцатилетию БССР, но оно не удалось, и я оставил его незаконченным. Когда-нибудь вернусь к нему. Меня не беспокоит то, что на эту тему писали другие. Важно написать по-своему. И все же трудно оторваться от старого, от того, как писали раньше и как писал сам.

Иногда думаю: может, и не совсем справедливо мы ропщем на наше время — ведь всегда можно выбрать пусть трудную, но честную дорогу в жизни.


15 июля


Проваливаясь по пояс в болото, мы с отцом с трудом добрались по гати до своей пуньки в Неверовском. Утро холодное и такое росистое, будто только что окропило его сильным дождем. Пришлось разложить костер, чтобы немного обогреться. Потом выкосили тропку, чтобы не топтать травы, а там пошли класть покосы вдоль Езуповой межи. Правда, в неверовских покосах трудно разобраться — столько тут кочек, и для того, чтобы чисто выкосить, приходится выделывать косой поистине цирковые выкрутасы. Но трава душистая, луговая, едкая. Когда-то здесь был огромный лес, а сейчас доживают свой век пни-великаны, обросшие молодыми побегами, малинником, костяникой, смородиной.

На высокой вершине елки гудят дикие голуби. Услышав близкий звон косы, они взлетели и скрылись где-то в гуще ольшаника. Дней семь — десять будем косить в Неверовском. В обед дед принес нам чем подкрепиться. В Дуброве — рассказал он — встретил сватковских полицейских, которые выследили на Высоком острове чей-то самогонный аппарат. Арестовать никого из самогонщиков им не удалось. Разбежались. Только забрали приспособления — котел, охладитель, два ушата с разведенной брагой; все это они повезли на подводе в полицейское управление.


19 июля


Набросал еще один фрагмент поэмы. Пишется медленно, трудно. Да и писать сажусь только после захода солнца, вернувшись с сенокоса.


«…Соловей, соловей…» — песня летит над перроном,

Над вечером, посеревшим от грубых шинелей солдат.

Захлебываясь слезами, двинулись эшелоны,

И Красный Крест полыхает, заливая кровью плакат,

Манифест и людской муравейник…

Но песня опять на перроне,

Гармонист берется за дело, с ходу ее

поддержав,

Цепляется дым паровозный за платочки

и за ладони.

Лязгая буферами, отошел товарный состав.


— Далеко ли? Одна с младенцем пустилась

в такую дорогу.

Вот мешок, а то в этой давке не приклонить головы…

Сейчас я бинты ослаблю, малыша

позабавлю немного,

Как назвали? Силаш? Выходит, без билета до самой

Москвы?. —

…Солдат понимает, сочувствует и головою кивает.

И смеется Силаш, из цигарки ловя махорочный дым.

Прижимает сына Раина: — Да нет, ничего… Сама я…

Когда он не спит, без устали я забавляюсь им.


Вагоны с гулом и скрипом-проносятся торопливо,

Только воспоминанья уснуть, увы, не дают.

Раина глядит печально на незнакомые нивы,

На облака, что снова вдаль чередой плывут...


21 июля


Несколько раз заглядывал на старую квартиру, где должен был встретиться с Я-ской. А она все не приходит. Это беспокоит и Кастуся и меня, особенно сейчас, когда земля полнится тревожными слухами о положении в революционном движений Польши. От Макара Хотеновича привез немного денег. Если не встречусь с Я-ской, передам деньги Кастусю. Он остался без всяких средств и без квартиры.


2 августа


Дядя Рыгор переслал мне письмо от композитора Кошица. Пишет, что получил мои сборник «Под мачтой» и благодарит за него.

Собрались косить, но дождь с громом заставил нас вернуться домой. Тепло. Я открыл окно, чтобы не так душно было в хате. Отец под клетью начал клепать косы. Никто у нас так не умеет направить косу, как он, да и косец он отменный, любого может загнать на покосе. А дождь шумит и шумит — по крыше, картофельной ботве, по широко раскрытым ладоням капусты. Видно, до вечера не распогодится. Может, удастся ответить на письма, которые давно ждут ответа. В сенях спорят Федя с Милкой, кому идти загонять коров, а кому отгонять от яровых Лысого. Снова этому плуту, видно, удалось сбежать с пастбища.

Постепенно нитки дождя темнеют. Вечереет. В старом разбитом зеркале скачут отблески огня; в ожидании чугуна с картошкой он так расходился в печи, что мать должна была его утихомирить добрым половником воды. А дождь все шумит, всхлипывает, вздыхает, булькает, хлюпает… Диву даешься, сколько в его голосе оттенков.


5 августа


Прочел в последнем номере «Сигналов» (1/VIII 38) рецензию Сосновского на свой сборник «Под мачтой». Рецензия очень интересная. Особенно важны мне критические замечания. Жаль, что в нашей белорусской критике нет никого, кто бы так глубоко и всесторонне разбирался в поэзии и понимал ее.

Днем на хуторе нашего соседа Миколая произошла настоящая баталия. Приехал секвестратор с полицией, чтобы описать за недоимки его хозяйство. Миколаевой сестре удалось спрятать коров в лесу, но самого Миколая задержали. Когда стали забирать его последний тулуп и сапоги, Миколай, выхватив из ограды кол, бросился на секвестратора и полицейских. Они долго не могли с ним справиться, потом, говорят, связали ему руки и погнали в Мядель. Трудно, живя на хуторе, в одиночку, воевать с этим вороньем. Когда прибежали на помощь соседи, то застали уже опустевшую хату и возле сенного сарая Миколаеву сестру Катерину, голосившую на всю Пильковщину.


9 сентября


Некий Генак — знакомый Путрамента — приходил к нам, но не застал меня дома. Из письма Путрамента, оставленного мне незнакомым гостем, я узнал, что Яворский работает над переводами моих стихотворений, а сам Путрамент только что вернулся из поездки в Швецию и Данию. Не могу не позавидовать ему. Я, кажется, и к цыганам бы прибился — только бы побродить по разным дорогам земли, повидать свет. Из нашей семьи, видно, один только дядя Фаддей, которого отец часто называет бродягой, утолил свою жажду странствий: когда взяли его в армию — служил в Москве; потом послали на сельскохозяйственную практику в Австро-Венгрию; во время войны был интернирован в Германии, после освобождения из концлагеря учился в Чехословакии, откуда в 1923 году вернулся домой, чтобы снова через несколько лет уехать в Аргентину. Я люблю часто перечитывать его письма со штемпелями на конвертах: Прага, Берлин, Вена, Триест, Гибралтар, Буэнос-Айрес… Все они написаны неровным почерком, рукой шофера, машиниста, грузчика, рыбака; все они говорят о жизни, полной происшествий, трудностей, удач и неудач. Когда случается читать их деду, тот не может сдержаться и не поворчать: «И чего его черт погнал? Дома ему, что ли, не хватало работы?»

Письма эти хранятся у нас на верхней полке в старом хромом шкафу, источенном шашелем. На этой полке лежат вилки, ножи, стоят лучшие наши — для гостей — тарелки, несколько стопок (хоть дома никто не пьет водки) и два дядькиных кубка, привезенные из Чехословакии. На одном написано по-немецки «Марьязель» и изображен готический костел, на другом надпись — «3 Гостына» и нарисована красивая, в национальном костюме девушка.

Сегодня целый день оббивали жито на семена. С головы до ног покрылись пылью, остью, зернышками. Когда под вечер вышли с тока, сами были похожи на два снопа ржи.


10 сентября


Перевел для дяди Рыгора стихотворение Ивана Франко «Кузнец», на слова этого стихотворения К. Галковский написал музыку.


16 сентября


Сейчас многие меня критикуют за сборник «Под мачтой», хотя он — я в этом уверен — значительно лучше предыдущих. Говорят, что я не оправдал надежд своих «доброжелателей», что пошел не в том направлении, разминулся со своей темой и т. д. Мне кажется, моих критиков обеспокоила большая, чем прежде, определенность мыслей, взглядов. Они надеялись, что я остановлюсь на месте, запутавшись в метафорах. Нет, если суждено мне будет замолчать, я хотел бы замолчать при подъеме на гору, а не при спуске с нее.

Сегодня едва не отравился, выпив на Погулянке газированной воды. Дядя Рыгор отвез меня в литовскую клинику, где мне и оказали первую помощь. В половине шестого притащился домой. Дойти мне помог служащий больницы пан Юзеф Паречка. У него месяц тому назад умерла от чахотки жена.

— Знаете, пане, сижу и не спускаю с нее глаз. И вдруг — будто она что-то увидела, хочет сказать мне и не может. Только большая слеза покатилась по щеке. Так и не знаю, что она мне хотела сказать… А вы, пан, из-под Мяделя… Был я там. Когда-то хотел наняться на работу в маёнток пана Аскерки. Богатый пан. Больше шести тысяч гектаров земли…

Я приглашал его зайти в комнату, отдохнуть. Но он только попросил спички, чтобы закурить свою старинную, с выгнутым чубуком трубку, и, попрощавшись, пошел домой.

Газет не было. На сон принялся читать Свентоховского — заядлого реакционера, создателя польского позитивизма. Даже среди эндеков он вызывал удивление — не меньше, чем допотопный мамонт.

Думаю о «Пане Тадеуше», «Новой земле» — двух национальных поэмах двух народов. Мне кажется, поэма Мицкевича национальна в политическом смысле, a Коласа — в социальном. Идея государственности нашего народа еще не нашла своего воплощения в монументальном произведении, может быть, потому, что ее опередили события. А ценность художественного произведения в том, что оно первым открывает, возвещает новое. Да и вообще наиболее сильной стороной нашей поэзии всегда была описательность, а не ее философское содержание, редко подымавшееся выше всем известных истин.

…Температура у меня все еще не спадает…

Вчера Кастусь рассказал про свою последнюю встречу с редактором «Белорусской криницы» Позняком. Было это еще весной. Кастусь уговаривал Позняка более решительно включиться в борьбу за создание Народного фронта в Польше. Позняк долго изворачивался, отнекивался, но потом впрямую высказал свои опасения: для хадеции победа как левых, так и правых сил одинаково угрожала бы ликвидацией их партии.

— Самое смешное,— рассказывал Кастусь,— что пан редактор упрекал нас, коммунистов, за то, что мы учим народ петь песни о Сталине, о Советском Союзе. Я посоветовал ему поинтересоваться у народа, которого и полиция, и ксендзы, и учителя учат петь песни о Пилсудском, почему он их не поет, а поет советские песни.

Сейчас мы все переживаем глубокий кризис. Еще до приказа о роспуске партии (об этом мы и узнали даже не из своей прессы) появились тревожные симптомы: на многих участках сворачивалась партийная работа, намеченные мероприятия откладывались, контакты прекращались, связи обрывались. Уговариваем самих себя, что все это объясняется серьезной необходимостью. Вой враждебной нам печати (а мы привыкли думать — если враг тебя ругает…) еще больше убеждает нас в этом. И все же очень трудно примирить логику разума с голосом сердца.

В столовой хозяев часы гулко отбивают полночь. А в Закрете неумолчно шумят сосны. У меня хоть есть где голову приклонить. А есть ли ночлег у Кастуся?

Партия распущена… Чем больше думаю, тем меньше понимаю то, что произошло.


15 октября


«Криница» пишет о торжествах, связанных с 950-летием христианства в Белоруссии. В костеле святого Николая белорусские ксендзы выступили с проповедями, а все верующие пели «Божа, што калісь народы наасобкі падзяліў». Нужно бы предложить хадекам переделать эти строки так: «Боже, что на классы все народы разделил». Это и более современно и более точно. Жаль, что я не побывал на этом спектакле. Правда, впереди еще тысячелетие христианства. Впрочем, может быть, через пятьдесят лет в этом костеле будет антирелигиозный музей и верящие не в бога, а в социализм будут петь:


Мы свой, мы новый мир построим…


22 октября


Па вечере белорусских студентов читал отрывки своей новой поэмы. Слушателей было много. Долго отвечал на вопросы. Беседа затянулась до самой полуночи. Домой возвращался тихой Малой Погулянкой и еще более тихой и сонной, засыпанной листьями каштанов и яркими звездами Закретной улицей. Почему-то вспомнился бессюжетный, но весь пронизанный музыкой Бетховена фильм «Лунная соната». Я и не думал, что эта однажды услышанная музыка сегодня вдруг обрушится на меня. Мне казалось, что я иду улицей, заполненной чарующими звуками, что к ним прислушиваются и люди, и деревья, и каменные стены зданий, и звезды. И может быть, поэтому вокруг была такая необыкновенная тишина, что и я должен был остановиться?


25 октября


Итак, герои моей поэмы — мать и сын — приехали в Москву. Пока что без заметных отступлений иду по следам своей собственной биографии.


1 ноября


Вернувшись в Вильно, набросился на газеты и книги, как пьяница на водку. Читаю без какой бы то ни было системы — все, что попадает в руки и что удается достать: Чорный, Гарнич, Балицкий, Стачинский, Броневский, Кареев, Гудзий, Ницше, Бокль, Тувим, Круит. У Каросаса достал каунасскую «Литувос айдас» (1938, № 444), где напечатано в переводе О. Митюте мое стихотворение «Пройдут года». В типографии В. Труцки, на улице Мицкевича, издатель Богаткевич познакомил меня с необыкновенно интересным и своеобразным человеком — автором «Рассказов американского холостяка» Стаховским. Еще перед империалистической войной Стаховский выехал в Соединенные Штаты, где ему каким-то образом удалось стать на ноги и разбогатеть. А заимев деньги, он захотел рассказать людям о том, что видел, пережил, передумал, хотя до этого нигде не учился — едва умел читать и расписываться. Рассказы свои он диктовал стенографистке, а потом отдавал еще какому-то стилисту править. В Вильно он приехал, чтобы навестить своих родных и издать здесь вторую свою книгу — «Моль жирная и моль тощая». Книгу эту он издал, но Богаткевич (мне жаловался сам автор) здорово его обдурил. Он, как человек неопытный в издательских делах, подписал условие, в котором вместо количества печатных листов было указано только количество страничек, что и использовал Богаткевич, выпустив книгу небольшого формата. Естественно, количество страниц от этого увеличилось в несколько раз, и Богаткевичу через суд удалось вынудить автора выплатить ему значительную сумму денег. Это не первая афера Богаткевича. Первая его махинация была более грандиозной. Тогда он тоже при помощи официальных кругов из должника стал компаньоном, а потом и хозяином типографии, приобретенной на средства В. Труцки. Правда, тут не последнюю роль сыграли и политические причины. В. Труцка, когда создавал свою типографию, имел намерение печатать только белорусские книги: школьные учебники, произведения художественной литературы, этнографические сборники, песенники, журналы и газеты. Ясно, что об этих его намерениях знали разные прислужники панов Ясинского и Ботянского. И, видно, для того, чтобы взять под контроль эту небезопасную типографию, они постарались под видом компаньона навязать В. Труцке своего человека.


3 ноября


Вернувшись из библиотеки Томаша Зана, застал дома письмо от Яворского. Пишет, что в «Камене» будет напечатано мое стихотворение «Над колыской» в его переводе и что он собирается перевести мою поэму о Калиновском.

Виделся с Кастусем. Не знаем, как переживем эту голодную и беспросветную зиму. Мы сейчас напоминаем выброшенных на берег людей с затонувшего корабля. Каждый день вглядываемся в даль. Но на горизонте ничего не видно.

А в магазинах полно разной снеди. Но я заметил: покупателей почему-то меньше, чем зрителей. Они долго, как и я сегодня, стоят и приглядываются к ценам: килограмм масла — 3 злотых 5 грошей, свинины — 1 злотый 17 грошей, баранины — 80 грошей, яйца…

Все мы делаем вид, что хотим что-то купить, да просто не можем выбрать…

Прочел в одном из советских журналов стихотворение Бехера «Памятник» — стихотворение о Ленине. Переписал в свой блокнот. Может, попробую его перевести. В «Курьере поранном» напечатана интригующая заметка о «Процессе» Кафки: «Книга, не похожая на все другие». Рекламная приманка? Попытаюсь завтра найти эту книгу в библиотеке полонистов.

Загрузка...