Хроника первая Война-перекати-поле

Лист первый Зорко

Мергейты, точно оборотни, проникали всюду. Словно острые загнутые когти на лапе о многих пальцах цеплялись они за плоть веннской земли, и с каждым таким зацепом неоглядное тело степного войска подтягивалось на многие версты, оставляя извилистый след. Одно за другим загорались злым смаглым огнем веннские печища. Поначалу венны, уходя, сами сжигали свои дома, чтобы те не достались ворогу. Но степняки и не собирались здесь селиться. Если что-то и оставалось целым, когда хозяева вынуждены были покидать родные места, то мергейты изводили последнее, будто думали из осколков расчлененного веннского горшка склеить пузатый мергейтский котел.

В полон мергейты брали с собой одних только женщин и малых детей. Надо ли говорить, что допреж всего венны старались выручить женщин. Степняки вскоре это уразумели, и торг этот подлый был для них прибыльным. Что становилось с уведенными в незнаемые земли девушками и женами, о том лучше было не думать. Теперь-то все видели, что степняки не басенная колдовская рать, а люди, хоть и худые. Посему навряд ли там, за лесами, они скармливали пленниц змею-чудищу, запертому в железной горе, или сбрасывали с высокой скалы в пропасти, принося в жертву подземным своим богам, или превращали в оборотней.

А вернее всего как раз в оборотней кочевникам и удавалось преобразить тех, кого звали совсем недавно, по имени рода, оленихой или белкой. Потому что не могла остаться женщиной из веннов та, что приняла обычай чужого народа. А не принять обычай этот, будучи уведенной в такие глухомани, что и птица по звездам и солнцу дороги назад не отыщет, можно было лишь одним путем, и был тот путь супротив веннскому укладу и Правде.

Так ли, ино ли, а с каждым новым огнем, взвившимся над веннскими избами, новая горсть черного посева ложилась на взрытую и перепаханную ржавым от земляной крови плугом смутного времени старозаветную землю. И в каждом пожаре виделся Зорко маслянистый отблеск довольства Гурцата, кой отблеск проваливался затем в безмерную пустоту его жадных и неистовых глаз, словно пил Гурцат черный свет беды и войны и никак не мог напиться им. Никогда не видел Зорко степного кагана и не слышал, каков он собой, но глаза того, гордые, алчные и лживые, вечно смотрели прямо в глаза Зорко, даже когда удавалось ему опустить набрякшие от долгой бессонницы веки. Эти глаза, искушая его вызовом, не отпускали Зорко даже на коротком привале, на такой безвидной глубине сна, с какой никакая явь — ни пещера, ни пучина морская, ни любовь или ненависть — не может и сравниться. Но принять вызов бездны — значит обмануть себя и неизбежно кануть в ней, потому что нельзя победить то, чего нет. Вызов можно принять только от самого себя, и Зорко его принял, когда вместо пути сквозь туманы к травеню-острову пустился в погоню за черным облаком, скрывшим Гурцата. И око золотого оберега — отверстие в ступице маленького солнечного колеса, всегда горевшего на груди у Зорко, — было его поводырем в стране войны, где люди говорят друг с другом на одном языке, а молчат на разных.

Так рассказывает о Зорко, сыне Зори, человеке из народа веннов, из рода Серых Псов, манускрипт некоего вельха Брессаха Ог Ферта из народа вельхов (хотя есть причины усомниться в таковом его происхождении), прослывшего в землях полуночного восхода колдуном и оборотнем. Утверждается, что Брессах, будучи наделен знаниями из неведомых нам временных глубей, мог видеть то, что открывается людям и иным живым и неживым созданиям в их сновидениях и даже входить в эти сны и извлекать оттуда мысли и предметы. Во время таких путешествий он, однако, не придерживался какой-либо одной дороги, ибо знал, что любой выбранный путь скорее приблизит его к цели, нежели проведет мимо, и не слишком уделял внимание тому, в какие времена и местности он проникал и что проносил с собой.

Когда же Зорко, обретя золотой оберег, смог увидеть сквозь него колдуна, он тут же приобрел способность видеть свои сны наяву. Однажды Зорко явилась толстая книга в роскошном переплете. Книга лежала внизу, на уступе обрыва, а он смотрел в нее сверху, должно быть с кромки этой пропасти. На тончайших листах дорогого пергамента он, хотя и не сумел разобрать слова, угадал свой почерк и очень тому удивился. Раньше он никогда не брался за написание книг, а только украшал их и переписывал, ибо полагал, что рисунок содержит в себе все известные и неизвестные знаки вместе и они перетекают один в другой и переплетаются меж собою накрепко. А буквы в книгах стоят раздельно и разграничивают истину знака от бесцветной лжи пустого пространства меж знаками, и Зорко не был уверен, что сможет верно провести границу.

Минуло десять ударов сердца, а Зорко еще пребывал в замешательстве от увиденного и стал было думать, что это одна из книг, переписанных им, пусть он отлично помнил каждую переписанную книгу и даже с закрытыми глазами мог по запаху чернил узнать свою работу. Такой книги среди его работ не было, и порыв ветра, захлопнувший том, явил тисненный золотом переплет, а на нем вельхский знак солнечного колеса и крупные аррантские буквы названия: «Вельхские рекла». Сколько помнил Зорко, а память у него была изрядной, такой книги не было ни у Геллаха, ни где-нибудь еще, зане Геллах каждый год получал вестник о книгах, писанных по-аррантски во всех известных землях, и ни в одном не упоминалось о такой.

Зорко оставалось лишь признать, что он видит новую книгу, писанную им самим. И тут же его охватило любопытство и сладкое чувство предвкушения новых строк, которое еще более разжигалось тем, что книга принадлежала ему целиком, от обложки до тени первого знака и наоборот. Но обрыв с книгой вдруг пропал из виду, и целых две седмицы Зорко не видел сквозь оберег ничего подобного. Через две седмицы в отверстии оберега появилась его невеста, с которой он не виделся уже три года. Она показалась Зорко еще краше, чем он представлял ее в дневных мыслях, и это его очень обрадовало. Девушка сказала: «Я знаю каждую твою мысль и слышу каждое чувство, когда ты молчишь на языке веннов. Но едва ты подумаешь на языке той страны на восходе, где так долго пробыл, я становлюсь слепа и глуха и опять остаюсь одна. Я старею ровно на то время, пока ты не живешь внутри меня».

Тогда Зорко понял, что он не выдержит искушения наслаждением, скрытым за обложкой с названием «Вельхские рекла», и должен суметь объяснить Плаве, что значит думать на языке вельхов. Язык этот был овеян древностью и дышал чудесами, и краски, которые текли из него, могли написать весь мир на тысячи лет назад, тогда как красок, текших из иных языков, недоставало и они вскоре терялись в недавних еще песках времени. Тогда он, чтобы не расходовать и без того невеликий запас чернил, взятых про запас с собою, стал заваривать крепкий настой из коры, еще укрепляя его заклинаниями, и писал им, за неимением пергамента, на длинных рукавах и подолах белых мергейтских рубах, которые щедро разбрасывала на своих дорогах война. Там же, где главе следовало заканчиваться, перо Зорко неизбежно останавливалось на прямой, а иной раз извилистой пустой и красной строке, которую Зорко заранее проводил мечом, будто знал, где это следует сделать.

Одно за другим извлекал он из памяти своей и своего оберега вельхские рекла. Они переплетались, кивая одно на другое, словно цветы вереска под ветрами с Нок-Брана, дующими одновременно с разных сторон. Рекла входили друг в друга, рождая новые, а потом, пройдя насквозь, охватывали собой даже те, сквозь которые недавно прошли. Меч Зорко никак не желал поставить последнюю красную строку. Книга росла, распространившись уже на десять рубах, кои занимали в седельной сумке больше половины пространства, даже будучи туго свернутыми. Опасаясь, что этак ему придется завести третью сумку и она станет мешать лошади, Зорко выучил все десять рубах наизусть. Это ему удалось без труда, поскольку у вельхов было принято передавать знания из уст в уста и запоминать все услышанное. Когда же полотно каждой рубахи заново было выткано челноком его памяти, Зорко оставил эти рубахи в глухой избе кудесника, стоявшей за пять поприщ от ближайшего печища в самой чащобе.

Кудесник спрятал их в клеть, где сушил разную траву для врачевания. Рядом с ними оказался запас полыни, и горький запах настолько пропитал ткань, что, когда спустя время Зорко пришел за рубахами и принялся переписывать слова на пергамент, запах полыни словно бы остался и в них, и въелся в пергамент. Из-за этого книга, которой Зорко, как и задумал, дал имя «Вельхские рекла», получила и другое название: «Листья полыни».


* * *

Мергейты наступали. Ни единого боя, где с обеих сторон повстречались бы более сотни человек, еще не случилось, а уже десять и еще пять больших веннских сел лежали в пепле и золе, сожженные дотла. Степняки, пусть и не было с ними их главного военачальника, отжимали веннов от Светыни, надежно закрывавшей правый фланг от обходных конных ударов. Заслоны, что пытались ставить на лесных дорогах и тропах Качур и Бренн, если встречали неприятеля, сражались лихо и отчаянно. Но степняки отступали. Потом, словно сверху видели все хитрости лесных воевод, оказывались сбоку или сразу позади заставы, и той приходилось покидать удобный рубеж, искать новый, опять ловить мергейтов, а те опять уходили, и так, кажется, тянулось уже без малого год, хотя всей войны минуло едва три седмицы.

Мергейты действовали вроде бы по сотням, но каждая сотня будто бы ведала, несмотря на разделявшие их дремучие версты, что делают другие, и конница шла по лесам так, точно под копытами раскинулась вольная степь. До печища Серых Псов, правда, оставалось еще далеко, но под сердцем у Зорко уже чавкала жадной топью тревога, и сердце ходило робко и натужно, страшась оборваться. Тогда Зорко перерезал сердцу трусливые его поджилки осколком меча Брессаха Ог Ферта, оставшимся в этом же сердце после боя на ручье Черная Ольха, и заставил себя посмотреть в отверстие в ступице золотого солнечного колеса так, чтобы увидеть не то, что по ту сторону, а то, что происходит здесь и в яви. Прежде он подобного не делал, потому что оберег показывал ему суть предметов, а не личины, видимые простым глазом, и Зорко боялся использовать волшебную вещь против ее назначения.


Серая лошадь брела меж замшелых, обросших с полночной стороны бородами лишайника старых елей. Как и наездник, она почти не знала роздыху уже много дней кряду и не слишком спешила, даже, казалось, дремала на ходу. Подлеска почти не было, только жухлые старые иглы, мох и желтоватые, чуть не прозрачные от недостатка солнца метелки хвоща. В седле с двумя притороченными по бокам походными сумками сидел среднего роста русоволосый венн, покачиваясь согласно шагам лошади. За его плечами торчала рукоятка меча, длинные волосы всадника были заплетены в косы, не так, как принято у веннов, а как плели косы вельхи, соратники веннов в этой войне.

Зорко за три проведенных среди вельхов Восходных побережий года, конечно же, вельхом не сделался, но неизъяснимая тяга, заключенная во всякой вещи, изготовленной или преображенной согласно обычаю вельхов, не убывала, чем более проникал Зорко в жизнь иного народа, но, напротив, росла. То, что брали из времени и копили воздух, воды и земля этой страны долгими тысячелетиями, теперь, казалось, будто льдистая роса в первые осенние заморозки, выпадало и застывало дивным дивом и тайной на всем, что к этому времени обращалось. Вельхи были старым народом, и едва ли блестящие, кичливые и крикливые арранты превосходили их опытом лет.

А венны… Возраст веннов Зорко и вовсе затруднялся назвать, и мысли его терялись на стежках времени, скрывавшего прошлое его народа, словно веннская чаща. Там же в те же годы, где пути аррантов казались мощенными гладкими плитами, знаменитыми во всем огромном мире аррантскими дорогами, пути веннов сквозь время были потаенны и запутаны. И Зорко думал порой, что венны куда старше и вельхов, и аррантов, настолько старше, что воздух их лесов так наполнился прожитым временем, что оно пропитало все и стало так же незаметно, как порой не замечаешь воздух и дыхание. А иной раз ему мнилось, будто венны еще не родились для времени, и они остаются незаметными для него под пологом своих лесов, и время омывает их страну, как речные струи охватывают остров, и утекает в неведомое. И час, когда венны вступят вместе с другими племенами и народами в эту реку, чтобы плыть, еще не настал.

Но когда грозное нашествие чуждого вплотную придвинулось к их дремучим лесам из бескрайней степи, венны поднялись вместе со всеми, хоть не знали войн так долго, как только видела в прошлое память. И не потому выступили, что мергейты были хуже иных племен, а потому, что мешали жить так, как должно было жить веннам.

Зорко ехал сейчас от заставы к заставе, наблюдая, не нашли ли кочевники новой лазейки, чтобы проскользнуть ужом к лакомой добыче. Сейчас на пути врагов стояло большое печище рода Утки, а от него открывалась уже прямая дорога на Светынь, делавшую в этих местах огромную излучину. На землях, охваченных этой излучиной, жили и Серые Псы.

Зорко не страшился разъезжать один, да и причина такой смелости жила отнюдь не внутри него: конных ратников недоставало, чтобы следить за степняками, и отпускать в дозор или с вестями двоих-троих стало непозволительно. Рассматривая мир сквозь оберег, Зорко узнавал суть вещей, но сам оставался видим в привычном свете лишь для тех, что рядом. Когда же он заставлял себя приближать в волшебном зраке то, что не видит обычное око из-за великой дальности, Зорко почувствовал, что стал виден тем, на кого обращал взор даже сквозь горизонт, они видели его внутренним зрением, каким прежде их наблюдал Зорко. Он не мог знать, чем предстает в помыслах других, лишь слышал смутно присутствие не своих чувств, встревоженных тем, что было в нем. Эти сторонние чувства не исчезали вовсе, а приживались, и вскоре Зорко уже не вполне отличал их от своих собственных. Оберег, куда Зорко заставил себя посмотреть новым взглядом, раздвоил его жизнь, потом разделил натрое, на четыре, а потом и на большее число тонких нитей, которые тянулись и вились теперь по лесам, словно бесконечная и седая борода. Зорко ощущал себя старым и беспокоился, что, зацепившись за куст или корень, нити вдруг оборвутся по причине ветхости и тонкости и часть его жизни останется в лесу бесприютной, а потом двинется по свету одна и, как знать, чем может обернуться такое странствие.

Но врагов теперь Зорко видел за версты. Конечно, он не мог рассказать об этом Бренну или Качуру, едва ли они поверили бы в чудо, поскольку чудеса происходят где угодно, но только не на войне. А если бы и поверили, то не стали бы доверять долее колдуну, каковым Зорко, впрочем, не был. Так и приходилось ему одному знать о том, где против веннов, калейсов и вельхов наступает враг и какое за ним стоит колдовство, и одному, проходя по неторным местам, очерчивать рубежи трещины, откуда, словно клубок, разматывалось, опутывая землю, черное время.

Вот и сейчас, едва застава скрылась из виду, Зорко, пустив лошадь идти вослед за черным псом, который так и жил без клички, немедля заглянул в оберег. Мергейты были в десяти верстах к восходу, где лес перемежался широкой заболоченной гарью. Десятеро всадников осторожно, но без боязни перебирались от одного ее края к другому. Кони увязали в жирной топкой почве и шли медленно, но болото еще не успело здесь подняться, и риска провалиться и погибнуть в трясине не было. Зорко знал это, зане сам преодолел эту гарь, уходя от передового разъезда кочевников. Когда они на крепких вороных конях выскочили с гиканьем на поляну за спиной венна, тот уже скрывался за стеной деревьев на противоположной опушке, и каленая смерть, что метали на добрых полверсты степняцкие луки, просвистела мимо. Зорко проскакал несколько десятков саженей и укрылся в буреломе, в том месте, где буйными зимними ветрами повалило враз три высоченных, но уже иссохших древних ели, так что видны были увесистые камни, вывороченные из земли вместе с толстыми корнями, охватившими их, когда те имели еще живую силу. Они так и остались в их теперь уже мертвом объятии.

Он дождался, пока мергейты, не переставая перекликаться, въехали под хмурую сень елового бора, подождал, пока те, не найдя никого, повернули обратно, не рискуя углубиться чересчур далеко. Наконец, когда десяток прошел назад, не приметив его, он, улучив время, напал сзади, почти бесшумно, на зазевавшегося воина, который решил дознаться, не скрывает ли чего занятного яма под рухнувшими лесными исполинами. Допреж яма не скрывала ничего, теперь же в ней пребывало тело степного воина, сраженного коварным ударом, давно забытым ныне. Этому удару Зорко научила Фиал, Королева Холмов. Меч оставил на рубахе кочевника волнистый разрез, кромки коего едва были смочены кровью.

— Если бы волны прибоя, у которых я научилась этому удару, владели им так, как я, прибрежные камни научились бы двигаться и ушли бы дальше на берег, — говорила Фиал.

Зорко, взглянувший на миг в свой оберег прежним взглядом, увидел там то, чем его соперник более всего гордился. Предметом гордости была его первая женщина, взятая не так, как в зареве месяце берут сочное яблоко в яблоневых садах с подветренной стороны Нок-Брана, а так, будто это яблоко хватает человек, чей голод велит хватать все, что попадется: слова, яблоки, саблю и женщин, — и все схваченное превращать в бесполезные огрызки. Женщина была из калейсов-поморян: Зорко догадался об этом по запаху моря, которым пахли ее волосы. Это было единственное, что запомнил о ней мергейт, поскольку запах моря был для него нов и будил его голод.

Всадники немедленно почуяли его присутствие. Они стали оглядываться, прислушиваясь с тревогой и сомнением к лесу и к себе, но десятник, прожженный войной и прожаренный степным солнцем, усмехнулся в редкую бороду, похлопал ласково своего коня по крупу и что-то крикнул на своем хлестком, как высокие и жесткие степные травы, языке. Остальные одобрительными возгласами поддержали его, и отряд двинулся дальше.

Венн понял, что десятник указал своим воинам на то, что кони их не услышали ничего стоящего опасения. А потому и людям страшиться нечего. В этом была правда: Зорко не умел проникать взглядом в те части души животных и растений, камней и вод, где прячется страх, и потому лошади мергейтов не слышали его и шли не беспокоясь.

Лишь собака, прародитель Серых Псов, готова была предоставить Зорко хозяйничать в своем сердце, позволяя даже шевелить дремлющий в его глубинах страх, и каждый Серый Пес сызмальства наставлялся приручать этот страх, чтобы гулять с ним без ошейника и повода мирно и спать рядом, не боясь, что тот предаст.

Один только черный пес, неотступный спутник Зорко, не спешил доверяться. Венн полагал, что в глубине его сердца вместо страха таится нечто иное, более древнее и сильное, о чем люди не имеют понятия. Черный пес выбрал его, и Зорко не противился этому, почитая такое соседство за великую, хоть и непонятую честь.

Зорко спрятал оберег и тронул поводья. Ему предстоял путь в двадцать верст, все больше без дорог, глухоманью, где никто не мог помешать ему думать. Рубаха последнего убитого им мергейта была еще чиста, и лишь красная линия, проведенная клинком, волнистая, точно спина вельхского моря в путину, показывала, где следует на этот раз остановиться перу.

В последний раз Зорко написал о том, как вельхи содержат собак, каковы собаки на восходных берегах и какие с ними связаны поверья и басни. Сделал он это затем, что накануне при взгляде сквозь отверстие в обереге понял, что смотрит на мир с высоты едва ли двух локтей. Зато движения его сделались быстры и ловки, и вел его за собою запах. Вообще запахов было такое многообразие, какого доселе он и не подозревал, полагая первенство в богатстве за словами и красками. Вокруг него была странная ночь. Каменные дома вышиной в шесть саженей и более сжимали, словно клыками, узкие горловины улиц. Пахло людским жилищем и его мертвечиной — отбросами. Сквозь тяжелый туман этих запахов, тяжелый настолько, что он мог бы утонуть даже в соленой воде, его вел запах моря и запах жертвы. Запах моря проникал сквозь щели в заборе из запахов свежеструганого и старого прелого дерева, оплетенного запахом пеньки и проконопаченного запахом смолы. Но море вряд ли влекло бы его к себе, если бы не запах преследования. Он шел чьим-то совсем свежим, теплым, даже горячим своей недавней принадлежностью настоящему следом и знал, что в конце его передние лапы ударят в чью-то спину точно посредине, а зубы сомкнутся на горле. Охота, каковой славились вельхские собаки в яви и в сказаниях, явилась ему во всей своей предметности. Он видел глазами пса!

Но видение оборвалось столь же внезапно, сколь внезапно возникло, и чернота более густая, чем чернота подземелья — чернота пустого сна, — встала вокруг. Зорко уразумел, что видел чье-то видение и был в нем не собой, а тем псом-охотником, каким был в своем видении кто-то другой. Кто был этот другой и как мог приключиться подобный перекресток видений, венн не знал; зато он узнал теперь не только то, как чесать за ушами страх собачьего сердца, но и как войти в мир не нагим, как входит человек, прикрытый лишь данным ему именем, но облаченным в образ собаки.

Вспомнив об этом, Зорко решил тут же испытать, чтó может выйти из такого его преображения. С каждым шагом лошади прибавляя усилиями памяти новую черту, приобретенную опытом минувшего видения, он восстанавливал в себе тот вид, какой имел тогда. И, едва ощутив, что память не подвела его, заглянул в отверстие ступицы…

Вороной под мергейтом-десятником ступал размеренно, копыта его тонули в мягком мху, нетронуто нараставшем здесь столетиями. Пробуя большими ноздрями воздух, конь, сколь ни прислушивался, не мог открыть вокруг ни единой опасности. Пахло свежими и теплыми уже от раннего весеннего солнца телами сосен, освеженной первыми после зимы дождями подстилкой, юной травой и погрузившимися глубоко под свод земли, но еще не ушедшими талыми водами и, с ними, прошлогодним снегом. Теплый и тихий ветер не доносил ни примет жилья, ни знаков присутствия хищника. Конь не знал, почему забеспокоились было люди, оседлавшие других коней.

Вдруг, откуда ни возьмись, прямо здесь, рядом, на ближней опушке бывшей гари, там, куда они и двигались, возник запах. Это не был запах волка, но и запахом собаки он тоже не был. Степная собака пахла совсем по-иному. Конь еще не привык к тому, как должен пахнуть лесной веннский пес, а потому не сразу угадал его запах, но он уже знал, что здешняя собака больше степного волка. Пес был рядом, в десяти саженях, — так говорил запах! Но в десяти саженях впереди было пусто, и спрятаться от прямого взгляда было некуда!

Меж тем пес, которого не было, но который размером и силой, судя по запаху, куда как превосходил обыкновенного, вздыбил шерсть и нервно шевельнул хвостом. Новая волна запаха, словно плеткой, ожарила коня: пес был готов напасть, и вся свирепость и уверенность большого и сильного хищника прорычала о себе в этом слове, вложенном в уста запаха.

— Будто бы псиной тянет? — спросил себя и спутников десятник и принюхался.

Он не знал, что конь уже не слышит его руки, потому что пес, раскрыв невидимую пасть, откуда смрадно потянуло навязнувшей в зубах убитой плотью, бросился на него.

Забыв, что несет на спине всадника, вороной поднялся на дыбки, заржал, развернулся и пустился прочь, сланью, стараясь спастись от незримого преследователя. Мергейт едва удержался в седле, неловко взмахнув руками, и только теперь понял, что недостаточно ценил этого вороного: противоположная опушка неслась на него так, будто под копытами коня была не вязкая грязь, а звенящая первыми осенними заморозками трава Вечной Степи.

А пес бежал быстрее. Его рывок оказался столь стремителен, что вороной, на слякоти проваливавшийся на незаметный, но такой нужный вершок, как ни пытался, не мог разорвать ту еще более невидимую, чем пес, нить, что связала их. Пес мчался уже совсем рядом. Он был легче, а лапы его были широки, и ему не надо было тратить силы на то, чтобы вызволить их у размокшей земли, и вся сила его обращалась в бег. Вот пес зашел влево и поравнялся с задними ногами коня, вот выдвинулся на два локтя вперед и нырнул вороному под пах…

Остальные кони тоже почуяли огромного пса и, видя, как в несказанном ужасе, разметывая комья грязи, бросился назад их вожак, кинулись за ним, и люди, привыкшие повелевать лошадьми, прослывшие — и по заслугам — по всей земле лучшими знатоками коней, жившие с ними кожа к коже многие века, не понимали, что за сила вырвала вдруг у них из рук эту тысячелетнюю узду.

Лес приближался неотвратимо, и, пытаясь справиться с обезумевшим скакуном, десятник не сразу сообразил, что оставаться в седле дальше смертельно опасно, что любой низкий сук будет теперь злее вельхского копья, а каждый ствол — тверже пешего веннского строя. Мергейт еще успел собраться, чтобы оттолкнуть себя от разом сделавшегося диким и незнакомым коня, избежать встречи с ополчившимся на него лесом, и даже оттолкнулся и выпрыгнул из седла, но упругая сила бега была столь велика, что несколько саженей, оставшихся до первых стволов, не могли вобрать ее в себя. Эта сила и швырнула десятника со всего размаху на две выросшие рядом березы. Тело ударилось о крепкие груди деревьев и упало, уже обмякшее, в смарагдовую траву месяца березозола…

Сотоварищи павшего избегли его участи и теперь, вымазанные в густой жиже, в порванных халатах, удивленные и ошеломленные, поднимались на ноги, ощупывая себя и прислушиваясь к своему телу, словно не веря, что остались невредимы.

Вороной летел сквозь лес, будто за ним гналась неутомимая стая понукаемых зимним голодом волков. И девять коней неслись вслед, повинуясь общему страху новой, неведомой опасности. Они знали голоса воды и грозы и степного пожара за несколько дневных переходов, они не боялись увидеть блестящие твердые плети в руках у людей, которыми те стегали друг друга, и не страшились крови на белом снегу. Но сегодня пришел новый враг, невидимый и беспощадный. Ни клык, ни коготь не тронули вороного, он даже не ощутил прикосновения встопорщенной шерсти, но ужас вонзался глубже клыков и разил вернее. Лишь когда пена усталости стала падать с него хлопьями, конь остановился. Перед ним бежал прозрачный говорливый ручеек, и даже тени от невидимого врага не было ни на пять, ни на пятьдесят верст вокруг, ни даже на много дней похода…

Зорко спрятал оберег за пазуху и призадумался. В его владении оказалась сила, которой, как утверждали книги, держались великие престолы прошлого, перед которой склонялись и будут склоняться тьмы и тьмы, которая сдерживает любой поток надежнее, чем скалистые берега нарлакских рек, — страх. Одним движением мысли он опрокинул в грязь и растерянность десяток жестоких воинов, не успевших сообразить даже, откуда на них напали. И нет сомнения, что и впредь, лишь направив в узкую горловину оберега не самую великую часть потока горечи, текущего сквозь него, из будущего навстречу потоку времени, он сможет вырвавшимся с другой стороны лезвием тончайшей струи, твердой и острой, как стеклянный меч Брессаха Ог Ферта, рассечь пополам не только сердца Гурцатовых воинов, но даже то, что лежит в душе глубже сердец.

Росстань первая Зорко и Некрас

Елки внезапно прянули в стороны и открыли небольшую круглую поляну саженей десяти в поперечнике. Трава на поляне была зелено-серая, поношенная, точно здесь задержался и перезимовал месяц листопад из здешнего прошлого года. Справа от середины поляны, ближе к деревьям, на бревне сидел мужик лет сорока в веннской одеже, но на рубахе его Зорко не приметил знаков принадлежности к роду, только по вороту, обшлагам и подолу бежала тонкая кайма вышивки, тянущей бесконечную ветку с дубовым листом, сам видный, широкоплечий, ростом повыше Зорко, кудрявые волосы его были густы, точно вешняя листва, и так же пышны были усы и брови. Мужик оглянулся на Зорко так, будто ожидал его. Правый глаз у него оказался серым, как лед, а левый — зеленым. Незнакомец ухмылялся в окладистую, но не длинную бороду, а нос у него был крючковатый, похожий на совиный клюв. В руках он держал дудку, длинную, с отверстиями, кои при игре следует закрывать перстами, подобную тем, какие делают в Нарлаке и Саккареме.

— Поздорову тебе, мил человек, — приветствовал его Зорко первый, как младший старшего.

— И ты здравствуй, Зорко Зоревич, — отвечал дядька. — Не спеши. Присядь рядом. Потолкуем.

— Потолкуем, коли есть о чем, — кивнул Зорко, не торопясь, однако, оставить седло. Приглашение принять, конечно, следовало по всем правилам веннского вежества. Но война и дудка иноземная подсказывали Зорко, что правила ныне не слишком цепко скрепляют людей друг с другом. И он позволил себе говорить так, как держал бы речь с нарлакцем или аррантом: — Не скажешь ли допреж, отколе будешь?

— А откуда тебя знаю, не спросишь? — заметил мужик, также не стараясь ответить поскорее.

— Может, и спрошу, когда скажешь. Да то не диво: меня здесь многие знают.

Черный пес, отставший ненадолго по какой-то надобности, неслышно вышел из-за спины Зорко и встал рядом с лошадью. Зорко не видел собаку, но чувствовал все, что она делает, как могли чувствовать не глядя все Серые Псы. Пес прислушивался к новому человеку без злобы, но и без расположения.

Тут незнакомец едва заметно вдохнул, поднес дудку к губам, и она отозвалась ему дивным, неслыханным ранее звуком, будто пела сама, потому что он вдохнул в нее душу. Звуки сначала вышли из дудки на свет и осмотрелись, потом принялись водить по поляне хороводы, вроде вельхских духов, а потом поплыли, едва касаясь травы, в разные стороны, и лес откликался им каждым стволом, весь обратившись одной огромной музыкой, говорящей сама в себе, самой от себя отражающейся бесчисленным тысячеголосым эхом. Когда дудка замолчала, лес еще некоторое время звучал, впитывая эту музыку и уснащая ею свое тело.

Зорко знал, что великие мастера в каждом художестве не могут обойтись сами собой и непременно берут что-то от того бога, от которого ждут огня и красок и с коим непрестанно соперничают. Еще он знал — от сегванов, — что всякому богу, а значит, и всему в мире, есть свой знак. Когда сегваны гадали, они смотрели, как лягут знаки богов. Знак мог лечь прямо, а мог наоборот, перекинувшись сверху вниз и справа налево. Это свидетельствовало о том, что вместо бога появилось его отражение, восставшее из несути, противостоящей, как зеркало, миру. И художник, пленившись соперничеством, мог внимать незаметно перевернутым знакам отражения, исподволь переворачивая свое творение сверху вниз и противосолонь. Оттого в делах его не становились меньше услады, но перевернутые помыслы соединялись со сладкими делами, точно полынь с медом.

— Верно говорят, — сказал музыкант беззлобно, — что любая музыка хуже тишины. Из тишины она выходит, в тишину и возвращается.

— Если ты хотел так рассказать мне, откуда ты, то я так и не получил ответа, — возразил Зорко, который еще не решался верить услышанному. — Если тебя это утешит, я скажу, что любая тишина выходит из музыки и уходит в нее. Но ты налил мне меда, когда я попросил тебя сказать, сколько лет назад построен твой дом. Так или иначе, а то, о чем догадываюсь я, может отличаться от того, что было.

— Могло быть и так, и иначе. Вышло все равно то, что мы встретились здесь и сейчас, — не согласился незнакомец. — Но я отвечу тебе так, как ты хочешь: ведомо ли тебе о кудесниках, что звуки заклинают?

— Ведомо, — кивнул Зорко. — Нешто ты от них пришел?

Это и вправду многое объясняло. Действительно, не все кудесники у веннов жили по печищам, соблюдая благое мироустройство, следя за тем, чтобы не обрывались связи меж предками-охранителями и ныне живущими, чтобы духи лесов, земли и вод не были обижены людьми и чтобы люди не несли от духов убытка. Были и такие, что уходили от всех в дремучие дебри, куда и веннские охотники не добирались, — на огромные болотины, на островины, где торчали наружу самые кости земли — красноватые скалы из дикаря-камня. Там, среди золотистых сосен и маленьких синих озер, еще бродили нетронутые людскими голосами древние звуки мира, отголоски песен, которыми боги создали мир. Заклинатели звуков жили там в полном молчании, чтобы не потревожить и не исказить голоса изначального прошлого, дрова не рубили, обходясь хворостом. Рассказывают, что именно заклинатели звуков придумали — не без помощи богов, конечно, — черты и резы, чтобы говорить друг с другом и с богами на огромных расстояниях не размыкая уст. Заклинатели звуков не принадлежали никакому роду, потому что до начала времени не было никаких родов и звуки могли не прийти к тому, за кем стояли духи-охранители, которых они не знали и могли испугаться. Зато в мастерстве своем овладевать тайнами звуков они и вправду не знали себе соперников, пусть мало кто их слышал.

Должно быть, беда случилась и вправду великая, раз даже заклинатели звуков покинули свои заповедные прибежища и пришли в мир. Правда, Зорко ни разу в жизни не видел, каковы они, эти кудесники-отшельники, но нечто в глазах встречного, нечто схожее с тем светом, что жил в глазах вельхских сказителей, подсказало ему, что человек говорит правду.

— От них, — кивнул незнакомец. — Звать меня Некрасом. Хочу с тобой речь держать.

— Держи, коли охоч, — согласился Зорко. — Только мне, не обессудь, поспешать все же надо. Берись за стремя и со мной вместе шагай. Лошадь эта из тех, что лучшей дорогой пойдет. По дебрям пройдешь что по полотну.

— Ну, когда торопишься… — Кудесник легко поднялся, дудку заткнул за пояс — в нарочно сделанную петлю продел — и зашагал вместе с Зорко, легко и ровно, точно каждый день по два десятка верст отхаживал. Да, верно, так и было: охота за хитрым зверем требовала пройти немало, а уж чтобы поймать и приручить стародавний и осторожный звук, нужны были, должно быть, сотни верст и годы времени.

— Что ж замолчал, Некрас? — спросил Зорко, когда они преодолели так с полверсты. — Говори, что знать от меня хотел. Да и к тому ли ты пришел, кто тебе нужен был? Разве у Бренна или Качура-воеводы не выведать того, что вам, кудесникам-мудрецам, надобно?

— Я слушаю, — отвечал, чуть промедлив, кудесник. — Думаешь, я тебя здесь по расспросам нашел? Ошибаешься, коли так. Я тебя по звукам нашел. Вот собака, — кивнул он на черного пса, — она приведет тебя по следу, запах чуя. А я так же ровно по следу иду, только по тому следу, что звуки оставляют. Так многое найти можно, не то что путника одинокого в лесу. Тебя, если хочешь знать, за десять верст слышно, будто Светынь, где она с гор водопадами прыгает-резвится и камни стопудовые движет. У тебя, Зорко Зоревич, в твоем звуке и помимо него такое слышится, чего и на свете нет. Не пытать тебя пришел, но просить: расскажи, коли нет запрета, откуда твое знание исходит? А я в долгу не останусь: вельхи мудры, слов нет, только и мы немало знаем. Прости, коли досаждаю тебе слишком.

— Ловок ты, Некрас, — усмехнулся Зорко. — Прощения у меня просишь, а сам говоришь, что по звукам да отголоскам, что пес по следам, все мои деяния расчислишь. Может, вы и помыслы слушать умеете? — заметил он.

Конечно, говорить так с кудесником было негоже. И будь это кудесник рода, Зорко и с седла бы сошел, и поклонился бы, и беседу бы вел по правилам вежества. Но здесь перед ним был тот, кто, хоть и обладал могуществом знания, жил внутри своего народа словно бы на стороне, и не было ни предков, ни потомков, зане заклинатели звуков соблюдали обет безбрачия. Все это не было вопреки Правде, но и не было согласно с укладом жизни печищ. А знание… Знание было и у Зорко, только иной раз, вооруженный этим знанием, он чувствовал себя будто перепоясанным тяжелым мечом на ложе с любимой.

— Не больно ты вежественно меня встречаешь, — кивнул кудесник Некрас, точно и впрямь услышал думы Зорко. — И то верно: война на дворе. Какие тут звуки, опричь скрежета да кликов? А все же посуди: когда бы я похитить у тебя тайну твою желал, так я бы и крался, аки тать, за тобою. Ведь я следы звуков и вправду читать могу, как и ты буквы. Для тебя звуки — что для твоих сородичей грамота саккаремская. Тебе же она — как для охотника следы по пороше. Так и я за звуками иду. Стал бы я с тобой запросто говорить, если бы худое на уме держал? А помыслы мы читать не можем. Молва глаголет, будто бы есть такие искусники в иных краях, что умеют сны следить чужие, как мы звуки. Вот они, должно быть, умеют. Только я таких не встречал.

— Я тоже, — отвечал Зорко.

То, что поведал Некрас в последнюю очередь — о тех, кто читает сны, — крепко запало ему в душу: книга, написанная им и виденная им в обереге, была не иначе как из сна. Но только чей это был этот сон?

— Что до тех звуков, которые ты слышишь вместе с моим, — продолжил Зорко, — то они, конечно, приходят мне из оберега, который был выкован три года тому назад в стране вельхов.

— Этим звукам не три года, — возразил тут заклинатель звуков. — Поверь, им гораздо больше лет, а иногда…

— Именно об этом и хочу я сказать, — перебил его Зорко. — Три года назад я попал в жилище вельхских кудесников. Оно стоит на зеленых холмах и называется Волшебным Домом. Но сколько прошло между тем временем, откуда я пришел к ним, и временем, когда ковали мы этот оберег, мне неизвестно. Вот, можешь взглянуть на него. — И с теми словами Зорко выудил маленькое солнечное колесо из-за пазухи. — В ступице есть отверстие. Если заглянуть туда, можно увидеть разные диковинные вещи, даже те, что случились в глубоком прошлом. А можно и те, о которых нельзя сказать ничего, кроме того, что их еще не было. Поэтому, Некрас, кто бы ни шел по моему следу, вечно будет сворачивать на ложные тропы.

— Скажи, что видел ты в обереге в последний раз? — спросил тогда кудесник.

— Я видел себя в каменном городе нарлакцев, — рассказал Зорко. — Будто я под личиной огромного пса преследую добычу и эта добыча — человек.

— Можешь ли ты хотя бы на тридцать ударов сердца снова увидеть то, о чем говоришь? — встрепенулся Некрас. — Я думаю, что мог бы тогда сказать тебе, откуда это видение. Ведь ты из рода Серых Псов, а я некогда шел по следам твоего рода в глубь прошлого.

Зорко, не говоря ни слова, прищурился и заглянул в оберег. Снова, повинуясь его памяти, из тумана выросли каменные стены, тысячи запахов простерлись по булыжным мостовым и закружили в воздухе. Свежий человечий след зазмеился в сторону пристаней, и мощные лапы, густо поросшие серой шерстью, понесли его послушное и сильное тело вперед куда быстрее, чем убегал человек, потому что с каждым прыжком след становился горячее…

Зорко отстранился от оберега. О том, что должно было произойти дальше, он не ведал.

— Это не твой сон, — заговорил Некрас. Он шагал все так же легко, не замечая то и дело попадающихся под ноги корней, бугров и рытвин. — Этого не было наяву, а значит, случилось во сне, но сон этот пришел сюда из грядущего. Кто-то проник в сон человека твоего рода, плывущего далеко впереди тебя рекой времени, и теперь явил его сон тебе.

— Как же ты можешь знать, мой сон или не мой? — спросил Зорко, даже не стараясь узнать, как мог Некрас распознать грядущее, настоящее и прошлое, отделить сон от яви.

— Я слышу звуки другого, — пояснил заклинатель. — Если этот другой — человек, а не дух, то он великий кудесник. А то, что это сон, понятно и без всяких кудес: разве мог бы даже и дух рассказать тебе все, что чувствует другой, наблюдай он это лишь со стороны? Только во сне можно заглянуть внутрь другого.

— Выходит… Постой, Некрас, — опомнился тут Зорко. — Если ты не можешь следить помыслы, как же ты узнал о том, что я видел сейчас в обереге?

— О том и речь, — отозвался Некрас. — Звучат не твои помыслы. Звучит то, что ты видишь в обереге!

— Чего же ты от меня хочешь? — озадачился Зорко.

— Мы многие годы охотимся за звуками древности, но никогда не могли достичь таких корней времен, что достигает твой оберег, — ответил Некрас. — Если ты сумеешь увидеть в нем то, чего не достигли мы, я сумею услышать это. Услышав же, мы откроем многое, что скрывается от нас в вещах и мыслях.

— Я не вижу того, что говорило бы о прошлом веннов, — покачал головой Зорко. — Только то, что было или могло произойти некогда с вельхами. И ты не сможешь всегда сопровождать меня, потому что сейчас моя дорога идет через эту войну. И добыча, на которую я веду охоту, наблюдая за ней сквозь оберег, вовсе не схожа с той, какую ищешь ты.

— Все времена растут из одного корня, — сказал тогда заклинатель звуков. — И время вельхов, и время веннов. Но ты прав, и я не могу следовать за тобой сквозь войну. Меч и лук повинуются мне куда хуже, чем звуки. Впрочем, я могу остановить и даже обратить вспять целый отряд, если буду знать достаточно о звуках воинов степи. На кого же ты охотишься?

— Воины степи — это только люди, просто убивая их, ты не остановишь и не убьешь силу, что направляет поход, потому что она у их воеводы и предводителя — Гурцата. За ним я веду охоту. И буду вести ее до конца. Черное марево скрывает его, и пока я могу лишь очертить границы этой пелены. Но я записал немного о том, что мне довелось увидеть. И я могу передать эти записи тебе. Правда, они сделаны по-аррантски.

— Если даже они пролежат в ларе десять лет, время не успеет уйти далеко от того места, где оно находится теперь, по сравнению с той далью, что отделяет его от начала, — заметил Некрас. — Если ты сможешь увидеть черное облако, укрывшее Гурцата, я смогу услышать его.

— Слушай.

Зорко опять посмотрел в оберег, и привычная уже картина возникла перед ним тотчас. Это было облако мрака, плывущее и катящееся по непонятной земле с черной травой. Вдали, на расстоянии, которое трудно было оценить из-за темноты, дыбились хребты курганов. На их вершинах мерцали в разрывах темноты холодные огни. Там, где был Гурцат, всегда стояла ночь, и только чьи-то силуэты — еще более черные, чем трава и курганы, — иногда чудились в этой огромной безвременной ночи. Зорко думалось, что более всего они походили на лошадей степи, бывших в этом видении почему-то сплошь вороными. Лошади ели черную траву или просто лежали в ней и оттого еще сильнее наливались чернотой. А облако катилось мимо них, будто великанский ком перекати-поля…

— Вот и все, что я могу тебе показать, — сказал Зорко. — Иногда я вижу границу этой ночи, и она всегда уходит в сумерки, простершиеся над степными шатрами. Шатров много, и они стоят кольцами вокруг одного, богатого и главного. Оттуда слышны крики и звон оружия. Другой край ночи обрывается прямо в яркий день, и в нем нет ничего, кроме жестких ковылей, солнца и огромного синего неба. Что лежит между ночью и днем и между ночью и сумерками, мне не удалось увидеть ни разу.

— Сумерки и шатры — это прошлое ночи. Полдень — ее будущее. Наверное, миг, когда сумерки преображались в ночь, а ночь — в полдень, столь краток, что ни ты, ни я не можем схватить его. Черное облако — чей-то неизбывный сон, закатившийся как перекати-поле в чужой сон и сделавший этот сон ночью. То, что ты видишь, может быть сном Гурцата, но проникнуть сквозь сон во сне ты не можешь, пока не может этого тот, благодаря кому ты видишь сны Гурцата. Впрочем, я не поручусь, что это просто сон — и именно сон Гурцата. В этом сне нет людского, и он слишком похож на Пропасть, Где Исчезают Звуки. А эта пропасть — уже не сон, а явь.

— И где есть такая пропасть? — осведомился Зорко.

— На краю у времени, под Звездным Мостом, — объяснил Некрас. — Время обрывается туда и пропадает невозвратно, а вместе с ним звуки. К счастью, не вся река времени падает в пропасть. Но если кого-нибудь увлечет в тот рукав, что падает в пропасть, его не сможет воссоздать никакая память. И если заклинатель звуков неосторожно увлечется и пойдет его путем, он тоже рухнет в эту пропасть.

— Откуда ты знаешь тогда, что пропасть эта существует? — не понял Зорко. — Если оттуда никто не выбирается?

— Звуки пропадают там, где нет ничего, — ответил кудесник. — Где нет ничего, там нет времени. Проходя в прошлое по тропам звуков, мы слышим трещины в прошлом, как горные рудознатцы слышат трещины в глубинах камня. Мы слышим, как обрывается эхо, и знаем, где граница пропасти и звука.

— Что, если ринуть черную тучу, которую я видел, а ты слышал, в такую пропасть? — задумался Зорко.

— Как это сделать? — откликнулся Некрас.

— Надо найти того, кто дает мне эти сны, — сказал Зорко. — Знаешь ли ты края, где живут умельцы, которые идут по следу снов, как ты по следу звуков?

— Есть молва, что они еще остались в Аррантиаде и Саккареме, — раздумчиво проговорил кудесник.

— В Галираде говорят, будто Гурцат скоро пойдет на Саккарем. Аррантиада — за морем, — начал размышлять вслух Зорко. — Я не могу оставить войну.

— Ты хотел бы, чтобы я отправился в Саккарем, покуда там нет Гурцата? — спросил Некрас, уже забывший, что Зорко и моложе его, и совсем не кудесник.

— Никто больше не сможет этого сделать, — ответил Зорко. — Но я не могу приказать тебе отправиться в Саккарем. И кто знает, нужно ли это?

— Я пойду в Саккарем, — ответил Некрас не задумываясь. — Ты задал мне задачу, сам, может быть, не зная того. Если я найду того, кто может следовать в прошлое за видениями, а он найдет меня, могущего идти по следам звуков, то мы узнаем, где лежит пропасть, поглощающая звуки и образы. Если опрокинуть в нее облако темноты, которое заставляет людей бросать родные места и идти войной на других, то одна пропасть поглотит другую и пропавшее время выплеснется обратно. А с ним мы увидим и услышим все, что было утрачено.

— Ты думаешь, это можно сделать? — усомнился Зорко.

— Вместе с утраченным временем к нам снова вернутся наши предки и жизнь станет такой же, как тогда, в былом: люди и боги жили рядом и боги приходили к людям наяву, — мечтал Некрас.

— Говорят, так и было до времени Черного Неба, — подтвердил Зорко. — Но говорят и другое, — добавил он. — Если ты и вправду собрался в Саккарем, то тебе надо пройти там, где сейчас мергейты.

— Я их за десять верст слышу, — беспечно отвечал заклинатель звуков. — Так же, как по цепи эха и эха от эха, я слышу, где лежит Саккарем. Я найду этот край, даже не зная дороги.

— Если вы так сильны, что ж вы не заставите мергейтов отступить? Почему бирюками живете? — задумался Зорко.

— Наш путь к началу лежит, — покачал головой кудесник. — Разбудим великую силу, чтобы, как нам мнится, себе пособить, и обрушим в пропасти последнее, что еще от прошедшего осталось. То, что у богов и предков было, — истина, и к ней мы возвратиться должны. А мы от нее уходим все дальше и дальше, — сказал он с сожалением. — Неужто ты, столько о былых временах знающий, с тем не согласишься?

— Тебе видней, — пожал плечами Зорко. — Давай только не будем рассуждать более. Достанет и того, что сейчас решили. Не то, опасаюсь, надорвемся: и без того слишком многое определили себе предрешать. В моем обереге мощь немалая, а править ей я покуда не научился. Мне бы себя удержать…

— Вот это правильно, — согласился Некрас. — Коли тебе этот оберег достался, то неспроста. Тебе за него и ответить, когда спросится. Я боялся, как бы тот исток, откуда прошлое в наш мир пролилось, в худые руки не попал. За тем кудесники меня сюда и послали. Теперь вижу, что зря боялся. Не серчай, что допускал думы всякие про тебя. Не всякий звук, что красивым кажется, из доброго истока. Потому и приходится по следам звуков ходить.

— Да и ты не держи обиды, что речи не так вежественно вел, как с кудесником беседовать надлежит, — в свою очередь усовестился Зорко. — Сам посуди: мне с этим оберегом в разные места попадать случалось. Не всякий раз добрый взгляд на него смотрел. А тут первый встречный посреди леса — и сразу о нем. Сквозь оберег много красоты видно. Знать бы только, где она на меду замешена, а где — на полыни.

— Ты, знать, за красотой стремишься, — понял все кудесник. — Тогда и впрямь не след тебе с оберегом на битву идти. С мечом — куда справедливее будет. Тогда и вправду путь один: отыскать того, кто в Гурцатовы сны вхож, да через него и до Гурцата доберемся. Не хочу я, чтобы черные облака по нашим полянам прошлись. Что ж, я и без того у тебя время занял. Мне теперь на восход поворачивать да к полудню забирать надобно.

— Не больно много и занял, — легко отвечал Зорко, зная цену времени на пути, потому что путей им было пройдено немало. — Пожалуй, я с тобой вместе крюка дам, верст десять. Хочу на одну поляну заглянуть.

Зорко никогда не сомневался, что оберег показывает ему все так, как оно есть на самом деле. Но сегодня он не верил. Не оберегу волшебному не верил, а себе. Не верил, что может оборотнем перекинуться, что за десять верст одной мыслью может человека сразить, что может быть не самим собой, а кем-то, кто живет неизвестно где и незнамо когда!

По дороге Зорко рассказывал Некрасу, что ему известно об иных краях, особенно о тех землях, через кои должен был пролегать путь кудесника. Вернее всего, чтобы не идти сквозь степь, было пробраться до Саккарема горными странами вельхов-гвинидов, не слишком приближаясь к таинственному Велимору, стражи коего ныне, должно быть, стали вчетверо зорче. А там, пусть горная глушь и трудна для долгого пути, и прямиком на Саккарем выйти можно. К жизни без всяких излишеств и мелких приятностей и поблажек себе заклинатели звуков давно привыкли, а потому Некрас не боялся лезть в горы. И еще в горах воду можно было найти без труда. Некрас отыскал бы воду и в степи, но там, где в степи была вода, были и лошади. А значит, и мергейты.

В горах подстерегала иная опасность: хозяева копей с Самоцветных гор не упускали возможности приобрести нового раба, лучше всего — без платы. А Некрас, хотя и вел жизнь суровую, был жилист и силен и вид имел человека здорового, бодрого и крепкого. Да так оно и было. На горных дорогах, в портовых городах, на торговых площадях — всюду шныряли людишки, которые где посулами, а где мошенничеством, а где и угрозами да силой захватывали доверчивых и рассеянных, одиноких и беззащитных, и лежала их невозвратная дорога в великие подземелья, равных коим не было в свете. Там и уходили они за круги бытия, искалеченные и безвестные. А если б кто из них, владетелей подземного государства, прознал о способности Некраса слышать и различать голоса подземных трещин, жил и токов, то век не видать бы ему солнца.

Недавняя гарь открылась внезапно. Сразу бросилось в глаза, что здесь будто с десяток медведей потоптались. Трава была примята, а кое-где с корнем вырвана, ветви на деревьях, ближних к открытому месту, обломаны, на грязи остались многочисленные следы копыт, сапог, шитых на степняцкий лад, рытвины и вмятины — отпечатки человеческих тел. У дальней опушки в траве лежал мертвец, одетый в синий кафтан. Хотя до него было еще тридцать саженей, Зорко узнал его. Это был тот самый десятник, коня под которым лишил разума пес-невидимка. В обычае у мергейтов было не хоронить павших в земле, не сжигать огнем и, конечно же, никогда не топить. Огонь, земля и особенно вода считались священными, и осквернить их было таким кощунством, что непослушание воина десятнику, а десятника — сотнику перед этим стало бы детской потехой. Мергейты просто оставляли своих мертвецов птицам и зверью, жукам и травам, жаре и хладу, чтобы те приняли мертвечину в себя и через свою жизнь избыли ее.

Оберег не лгал, и Зорко сразу понял это. Но он всматривался в истоптанную грязь, стараясь узреть там один лишь след: собачий. И след открылся ему. Таких огромных собак Зорко не видел ни разу. Черный пес отыскал этот след еще раньше. Зорко давно привык не удивляться поступкам пса — а пес, оставаясь псом, совершал именно поступки, — но на сей раз верный спутник его изумил. Он не зарычал и не вздыбил шерсть, как это бывало при встрече со свежими следами других псов. Наоборот, приветливо помахивая хвостом, будто встретился с чем-то давним и добрым, прошел по следу и там, где след оборвался — наверное, там Зорко в образе пса прервал погоню, взявши свое, — принюхался, наклонил к земле морду и высунул язык. Как нарочно, сквозь разрыв в облаках брызнул солнечный свет, и Зорко приметил, как по красному собачьему языку из черной пасти скользнула в траву маленькая блестящая капля. Не успел венн об этом подумать, а пес уже поднял морду и осматривался как ни в чем не бывало, подставив солнцу черную спину.

Зорко, оставив Некраса оглядывать новое для него зрелище, подъехал к собаке и соскочил на землю. Глаза не подвели: среди редкой и невысокой в этом месте травы лежала блестящая серебристая бусина-бисеринка. Такого бисера было полно в каждом веннском поселении, и вовсе не удивительно было бы обнаружить вдруг такую даже в самой глухомани, но вот зачем пес носил ее в пасти, зачем подобрал и почему именно здесь выпустил обратно — об этом Зорко и догадываться не взялся бы.

Меж тем Некрас, вопреки ожиданиям Зорко, вовсе не рассматривал поляну, но прислушивался, будто опасаясь спугнуть что-то. Время от времени Зорко замечал, как Некрас напрягает голосовые связки, но при этом опять-таки не мог уловить ни звука. А потом кудесник и вовсе извлек свою дудку и, проворно закрывая пальцами то одно, то другое отверстие, заиграл. Сначала Зорко снова ничего не услышал, но постепенно, как постепенно выплывают из тумана очертания деревьев или скал, из тишины стали возникать звуки: и низкие, и высокие, и долгие, и отрывистые, и простые, и многоголосые, и переливчатые. Звуки летели в самые разные, совсем порой нежданные стороны, будто ощупывали пространство вокруг. Зорко смотрел и пошевелиться не смел, опасаясь нарушить тонкую сеть, что разбрасывал заклинатель.

А спустя совсем немного времени — сердце и полусотни ударов не сделало — звуки принялись возвращаться, как возвращается эхо или морские волны. Но посланные Некрасом по невидимому следу звуки возвращались не с пустыми руками, если, конечно, у звуков были руки. Бережно, как дорогую — не на вес золота ценимую, но дорогую душе — вещь, несли они с собой, воротившись, новые звуки и созвучия, и Зорко, сколь мог напрягая слух, зажмурясь, различал будто бы шелест задеваемой и приминаемой травы, шаги и удары конского копыта, шорох ветра, шепот листвы, треск валежника, даже обрывки человеческого крика и шум дыхания. А звуки, прилетая точно туда же, откуда Некрас посылал их, иной раз гасли, будто втягивались обратно в дудку, иной раз повисали в воздухе, точно пойманные звучащей сетью, раскинутой кудесником, а третьи и не надо было ловить — они сами плели эту сеть, проскальзывая сквозь ячеи и заплетая мудреные узлы.

Наконец Некрас отнял дудку от губ, вложил ее обратно в петлю на поясе и, опустив руки, принялся слушать. А звуки, сплетшие сеть, и не думали затихать. Напротив, их согласный говор нарастал, и Зорко уже начинал узнавать то, что произошло здесь не так давно. Не так давно, чтобы запамятовать об этом, но очень давно, чтобы поймать эхо случившегося. Но если даже он, никогда допреж не бывший свидетелем охоты заклинателя звуков, мог услышать и воссоздать минувшее, то сколько же всякого мог различить и распознать кудесник! И пес, и Серая — так прозвал Зорко свою лошадь — тоже не остались безучастными к действам Некраса. Серая прядала ушами, недоуменно поглядывая то вправо, то влево, и пес, поставив уши торчком, застыл на месте, внимательно, приподняв немного хвост, наблюдая неслыханную картину.

Еще несколько времени жила над поляной звучащая сеть, а потом стала умаляться, съеживаться, растворяться в воздухе, а иные звуки спешили туда, откуда изошли, — в отверстие дудки кудесника. Словно и не играл Некрас, а мешок со звуками развязывал и те выбирались на воздух прогуляться, а потом возвращались, будто охотничьи соколы. Постепенно, звук за звуком, петля за петлей, связь за связью, редела волшебная сеть и становилась все тише. И вот изникла совсем, и только слабое эхо ее, отразившись от стены леса, вернулось в середину поляны и пропало. Но та его часть, что проникла невидимо меж ветвей, листьев и стволов, ушла в чащу и там уже, будто стая рыб в воде, заскользила во все стороны, отдаляясь, но, казалось, не ослабевая. И так ушла, точно один-единственный круг от канувшего в дремлющий пруд камня.

Минуло с четверть колокола, когда кудесник поднялся наконец и осмотрелся, будто бы спросонья, будто не совсем понимая, где он и зачем. Взгляды Зорко и Некраса встретились, и Зорко увидел в глазах кудесника все, что недавно видел и делал сам.

— Было, — кивнул Некрас. — И пес был, и мергейт убитый — вот он. И кони понесли, не остановишь. Мергейты коней своих нашли. Они далеко теперь, верст за двадцать ушли. А силы в тебе столько, — неожиданно продолжил кудесник, — что аж боязно мне на тебя смотреть сейчас. И не оборотень ты, и не колдун, а неуютно, когда такое увидишь.

Зорко хотел сказать что-то в ответ, да слова застряли вдруг где-то в зубах, точно в густом бурьяне. Он удивился своей внезапной неспособности молвить и тут обнаружил, что Некрас опять, едва приметно, напряг горло. Звука слышно не было, но вокруг Зорко плотным облаком собралась немота.

— Погоди говорить, — предостерег его Некрас. — Сейчас я скажу немного. Кудесники, что звуки заклинают, в мир мало выходят — шумно слишком. Впустую шумно. Письменам мы тоже не больно доверяем: нет еще такой грамоты, чтобы звук изобразить. Да и навряд ли будет. А звуки вот о чем рекут: светлые боги сильны, да не всегда. Иной век темные одолевают. А та песня, что мир из тьмы подняла, велика есть. Мы ее ищем, сколько веннское племя себя помнит, а едва дно кувшина покрыть набралось, коли всю песню за полный кувшин почесть. Когда мы наполним этот кувшин, песня опять разольется в мире, и опять станет золотой век, как прежде. Только когда мы становимся сильны и в кувшине наших знаний прибывает быстрее, темные боги чуют это и не дают нам довершить начатое. Сейчас настало такое время. И сила, способная найти корни времени, у тебя. И тем гуще будет темнота вокруг тебя, потому что боги тьмы властны на земле не менее богов света. А потому и неуютно так с тобой рядом. Вот что я сделаю, когда так, — продолжал Некрас, распустив немного тугой узел немоты, опутавшей Зорко. — С тобой вместе идти мне никак не след: на двоих Худич ополчится так, что кукушка и раз голос подать не успеет, как пропадем. Пойдем каждый своей дорогой: ты — за оберегом; я, как и собрался, к полудню направлюсь, поводыря себе искать: я — слышу, он — видит. В дальних краях тоже ни покоя, ни счастья нет, и Худич у них свой, не добрее веннских будет. Поодиночке пойдем, скорее нам доля улыбнется. А теперь молви и не серчай, что к молчанию тебя принудил, — заключил Некрас, отпуская на свободу слова Зорко, что все еще топтались где-то у того на зубах.

— Если уж кто из нас колдун, так это ты, Некрас… — вырвалось у Зорко уже совсем не к месту. — Я на тебя зла не держу, — тут же поправился он. — Может, то и верно, что ты говоришь. Если бы ты худое задумал, он бы понял. — Зорко кивнул на черного пса. — Понял бы и голос подал. С ним тебе не совладать бы, как со мною. А то, о чем ты говорил, я и прежде слышал. И в книгах о том записано. Только там о реклах говорилось, в ином месте — о знаках. Про звуки нигде не было. Вот об этом я писать теперь стану.

С теми словами Зорко подошел к мертвому телу и привычными уже движениями принялся стаскивать с него рубаху. Рубаха, несмотря на редкое для березозола месяца тепло, оказалась еще свежей, почти не тронутой потом. Была она добротно выбеленной, из тонкого полотна.

— Буду о том писать, что повидал, — говорил Зорко, туго сворачивая рубаху и заталкивая ее в седельную суму. — А пока писать буду, дороге моей виться.

— Всякий путь к началу возвращается, — заметил Некрас, — и вокруг него вьется. Все к одному месту льнет. Так и должно быть. Сколь ни пиши, а дальше не уйдешь. Звук только послать можно — он с ответом и вернется. Впрочем, прощаться давай. Не ровен час, мергейты сюда вернуться решат. Посчитают, что с большим отрядом столкнулись, когда целый десяток побежал. А мне сквозь них идти. Здравия матери твоей и роду твоему. Когда тебя отыскать захочу, а никто про тебя и знать не будет, я на это место вернусь да тебя нагоню. Да и ты сюда еще вернешься.

— И ты лихом не поминай, Некрас, — поклонился Зорко кудеснику. — За науку благодарствую. Коли случится через печище Серых Псов идти, обо мне скажи матери да родне.

— Скажу, — кивнул Некрас.

Он взглянул на солнце, прислушался едва и, махнув на прощание, зашагал на полдень и восход и скоро скрылся из виду.

Лист второй Волкодав

Зорко знал, что путь человека и впрямь, и вкривь ходит все же кругом, но не вкруг одного места, а вкруг одного и того же времени и возвращается к этому времени настойчиво и неизбежно. Время того человека, чей сон о степи показывал оберег, было разорвано надвое черной ночью с катящимся непроницаемым и жутким комом перекати-поля. И этот человек не знал, куда ему вернуться. Половина существа его рвалась в солнечный степной полдень, стремясь, словно лошадь, мчаться, а потом упасть и кататься по жесткой траве. Другая половина пыталась уйти в подзвездную ночь, острую и звенящую ожиданием звона булатных клинков. Каждый шаг его был направлен в обе стороны, а потому приходился на третью — во мглу.

Зорко не был слишком уверен, что Некрас, при всем великом искусстве его, доберется до Саккарема. Сам Зорко уже попробовал, как это — быть псом в чужой ограде. Только перекинувшись из лесной лайки в степную овчарку, сменив масть и имя, мог венн жить и чуять сладость опасности в иных землях. Правда, Некрас и от веннов-то жил обособленно!

Тем паче не верил Зорко, что Некрас сумеет отыскать в странах полудня того, кто умеет читать сны и идти по следу сновидений. Прочитав в доме у Геллаха множество книг, написанных путешественниками, кои считались знаменитейшими и достойнейшими доверия, он понял лишь то, что народы и племена не слишком склонны доверять чужестранцам свои тайны. А часто казалось, что и сами эти народы едва ли осведомлены о том, что обладают какими-то тайнами. Они просто жили, и только когда находились те, кто, подобно заклинателям звуков, начинал поиски изначальной песни, собирая слова, знаки, вещи, мысли, жесты, звуки и прочий скарб, что копится народом за долгую жизнь, когда удавалось им записать то, что они открыли, — не важно как: песней, книгой, камнем или еще чем, — только тогда можно было заглянуть за полог тумана, скрывающего холмы за оврагом, и увидеть иную жизнь.

Но теперь Зорко был по меньшей мере не один, и черная крепость Гурцата, стоявшая в мире невидимого, уже не казалась вовсе неприступной. Зорко же сейчас более волновало то, в чей же сон он вошел (если верить Некрасу)? Кто это мог перевоплотиться в огромного серого пса, способного догнать лошадь, и почему Зорко прежде не встречался с ним в обереге? Кем они оказались столь близки, что Зорко вошел в его обличье так же просто, как некогда вошел в его жизнь черный пес?

Путь ему предстоял еще неблизкий. Степняки, озадаченные нежданным разгоном дозора, куда-то пропали. Как и говорил Некрас, на ближайшие десять верст лес был пуст. Черный пес знал, куда бежать, а Серая послушно шла за ним, и Зорко позволил себе подремать прямо в седле, отдавшись на волю быстрых, но ярких и сочных видений.

С тех пор как у него появился знак Гриан, его оберег, он начал замечать, что сновидения стали помниться ему куда лучше прежнего. Мало того, они начали повторяться. Конечно, Зорко не всякий раз вспоминал, что ему снилось и снилось ли что-нибудь, но время от времени, и чем дальше, тем чаще, он видел во сне самого себя. Но видел не таким, какой он есть на самом деле, и с каждым новым подобным сном он все более отдалялся от себя, пока наконец не исчез совсем. Во сне его место занял теперь совсем другой человек, живший непонятно где и непонятно когда. Понятно было только, что никаких мергейтов там, во сне, даже близко нет, что город у моря, похожий на Галирад, непомерно огромен против нынешнего, а люди, выглядящие почти что как арранты, поклоняются богам, о которых Зорко читал в книге, купленной некогда на галирадском Большом мосту. Мир в этих снах, однако, был нем и призрачен, не имея звука, плоти и запаха, а на губах поутру оставалась только полынная горечь, отбивавшая все иные вкусы, даже если там, во сне, Зорко видел целые медовые соты.

На сей раз человек во сне читал книгу. Книга лежала у него на коленях, а сам человек сидел в ладье на лавке. На колени он постелил чистую, вышитую по кайме тряпицу, будто бы ел хлеб, опасаясь случайно обронить хоть крошку, и книга покоилась на этой тряпице так, будто не из пергамента была, а из тончайшего горного хрусталя. Он водил по строкам длинным узловатым пальцем и шевелил губами, произнося про себя каждый звук, точно пробуя язык книги своим, не то смаковал его, не то осторожничал, боясь отравиться. Сам Зорко привык в последнее время читать книги единым махом, сразу схватывая взором целую страницу, цепким оком художника запоминая знаки, ровно образы, во всем их пестром взаимном расположении. Во сне он будто бы совсем недавно научился читать и вот теперь пробирался по книге, как по незнакомой густой чаще или изменчивой почве болота.

Сначала Зорко мало занимало то, о чем он во сне читает. Ему хотелось увидеть все вокруг. Но вокруг было море, встопорщившее волны, точно собака, еще не вздыбившая шерсть, но уже приподнявшая ее в знак предостережения, когда шерстинки из мягких и теплых превращаются в жесткие и недобрые. Ладья была сегванская. Солнце, прорвав предрассветную дымку, вставало из пучины красным, предвещая ветреный день. Сегваны убрали весла, и ладья резво бежала под парусом. Гребцы отдыхали, играли в кости и шахматы, некоторые дремали. Стряпали извечную морскую сегванскую еду — овес с селедками. Были на корабле еще вельхи, сольвенны, и один молодой и пригожий обликом аррант почивал, завернувшись в два одеяла из шерсти вельхских овец, прямо у ног Зорко. Вернее, у ног человека, которым стал Зорко во сне.

Ничего примечательного Зорко не обнаружил, к тому же человек, читавший книгу, редко отводил взгляд от буквиц. И Зорко, когда человек с преизрядным трепетом и тщанием перевернул тонкую страницу, заглянул мельком в книгу. Она вдруг показалась ему знакомой, где-то уже виденной. Особенно примечательной была разноцветная буквица, выведенная особым образом, на вельхский лад, да не совсем. Меж тем человек читал:


Баргест. Так зовут поморские вельхи одно волшебное существо, обитающее в холмах поодаль от морского побережья. Является оно по преимуществу ночами и имеет вид рогатого зверя с длинными когтями. Впрочем, как и почти все иные волшебные твари и духи, коими изобилует земля вельхов, баргест с легкостью меняет свой облик. Надобно сказать, что я не знаю никого, кто бы сам видывал баргеста рогатым и когтистым, но лишь слышал басни о том. И то не удивительно: инда не робкого десятка муж, приметив ночной порой силуэт рогатого чудища с длинными когтями, особенно по осени, на Охотничью луну, во тьме распадка или, напротив, глядя из распадка на склон холма в мертвенном свете луны, пожалуй, со всей возможною поспешностью устремится к обиталищам людей, нежели отправится навстречу оному чудищу. Если же кто и узрел баргеста в описанном обличье вблизи, те, полагаю я, навряд ли прорекут нам об этом, ибо является баргест в преддверии несчастия и смерти. Доподлинно неизвестно, находил ли кто гибель от когтей его или же рогов, но так ли страшны когти и рога в сравнении с тем ужасом, что испытывает душа при встрече с чудищем?

Однако же более свидетельств об облике баргеста описывают его как большого, угольно-черного и косматого весьма пса с огромными огневеющими зраками. Пес сей кричит не по-собачьи, но и не по-людски жутким голосом и прегромко, предвещая всяческие беды.

Число несчастий, постигших тех, кто видел сам баргеста в образе пса и с кем я сам говорил, тем не менее не столь велико, сколь можно было бы предположить. Нетрудно поведать такую историю о нем.

Бриан Верцингеторис из деревни Круаннах, что в трех днях пути через холмы на полдень и закат от Нок-Брана, возвращался домой с торгов в Глэсху, куда ездил покупать вяленую рыбу. Стоял месяц труден, и время Охотничьей Луны уже минуло, но край вельхов вступил в зиму, длящуюся до зимнего юла, когда на земле правит темный боярышник и холмы мрачны и пустынны, будто волшебный народ покинул их. Дорогой он повстречал знакомого, жившего близ Глэсху отдельным домом, и они, устроившись на опушке рябиновой рощицы, выпили изрядно пива. Когда же приятель Бриана отправился восвояси, солнце уже миновало половину пути от полудня до заката. Думается мне, что в иное время Бриан отправился бы ночевать назад в Глэсху, тем паче что пиво там лучшее в округе, а девушки самые красивые, или же провел бы ночь под кровом у этого самого приятеля, но пиво в Глэсху и в самом деле лучшее, и он продолжил свой путь, намереваясь, должно быть, к полуночи дойти до приюта, что выстроен на трети пути от Глэсху до Круаннах. Там никто не живет постоянно, но редка ночь, особенно перед торгами в Глэсху и после них, когда этот приют пустует. Временами там собиралось общество весьма приятное и любопытное, и великий певец вельхской земли Снерхус захаживал не раз туда, и стены приюта помнят голоса его и его арфы. По крайней мере так объяснил мне свои тогдашние намерения сам Бриан, и я не могу истолковать их яснее, зане и Бриан не помнит ясно, что вдруг взбрело ему на ум и не шепнул ли ему на ухо эту мысль кто-нибудь из малого народа.

В пути вместе с ним была только довольно пожилая пегая кобыла, тянувшая не слишком тяжкую повозку, набитую мешками с вяленой рыбой. Бриан шел рядом с повозкой, чтобы не слишком утомлять лошадь своим весом, и прямо на ходу потягивал из глиняной бутыли пиво полегче и закусывал его рыбой. Когда по всем расчетам, выйдя из распадка, куда ныряла дорога, на седловину меж холмами, он должен был увидеть в обширной долине на расстоянии двух верст приют, Бриан, взойдя на седловину, равнину действительно узрел, но вот никакого приюта внизу не заметил. Да и долина показалась ему вовсе не та, какая должна быть. Вся она поросла мелким и частым ельником, была завалена камнями, кое-где проблескивали темно в сером звездном свете озерки и болотца. Словом, вид был такой, ровно это была именно та долина, но до того, как великанское племя волшебников принялось расчищать долины страны вельхов.

Посчитав, однако, что возвращаться назад толку еще меньше, Бриан стал спускаться в долину. Путь его лежал поначалу по ровному пологому склону, а дальше нырял в ельник и вился там ужом. За поворотом ему вдруг открылся здоровенный камень, почти шар с полсажени в поперечнике. И едва Бриан миновал его, как услышал за спиной, что кто-то орет нечеловеческим голосом и даже не понять, что хочет выразить. Бриан чуть было бутыль не разбил от неожиданности — страх еще не успел прийти, должно быть захмелел пуще хозяина и заплутал в ельнике. Он обернулся и сейчас увидел, что из-за камня вышел на дорогу большой черный пес, полтора локтя в холке, косматый, как медведь. Вышел, повернул морду к Бриану, и тут-то незадачливый путник протрезвел, а с ним и его страх. Ибо глазищи у пса пылали огнем, едва не искры метали. Пес ощерился, разинул пасть и издал тот самый звук, что Бриан едва только услыхал. Орал он так, будто стряслась какая непоправимая беда, да только не у людей, а где-то глубоко в холмах — так померещилось Бриану. Да вот выглядел пес этот уж до того неприветливо, что Бриан поскорее бутыль пробкой дубовой заткнул — и как это мигом пальцы пробку на возу нашарили, а ведь бутыль эту он пил потому лишь, что затычку во хмелю найти никак не мог, — да вскочил в повозку сам и давай кобылу настегивать. А та и рада была, рванулась что было силы, поелику и сама не рада была такой дороге и такому попутчику.

Гнался ли пес за ними, нет ли — того Бриан не знает: уж больно неслись они. И скоро, а может, и не слишком скоро — не до счета было — въехали в такой густой туман, будто молоко в воздухе разлили. Здесь лишь Бриан решился обернуться: никакого пса позади не было, потому что если был бы, то зраки его и сквозь такой туман очень даже видны были бы. И пустил он кобылу шагом, а сам сидел и все в себя прийти не мог. И тут вдруг кобыла возьми и остановись. Он ее понукает, а она ни с места. Слез он тогда с повозки, пошел вперед… и чуть не сорвался с обрыва такого, что сердце к самому горлу подпрыгнуло! Ни много ни мало, а сотни полторы локтей под ним было, и склон, почитай, отвесный. Туман там, на дне, редел, и все было видно: и елочки кривые, и осоку не шибко густую, и валуны, и каменную осыпь. А туман полз из-за спины, откуда он пришел, и медленно так с обрыва изливался, заполняя низину.

Понял Бриан тогда, что нынче нет ему прямого пути до приюта, а окольный вовсе не туда завести может, и решил остаться на месте, потому что в мире духов, куда он ненароком угодил, порой на месте надо крепко стоять, чтобы попасть куда нужно, и наоборот — бежать что есть мочи, чтобы на прежнем месте остаться. И вот туман залил ту местность, что под ногами Бриана оказалась в полутораста локтях внизу, зато дали расчистились, звезды открылись, и он увидел, как прямо по туману, из ночного неба, идут к нему прекрасные собой люди в одеждах пурпурных, багряных и зеленых, а впереди всех дева в белом. Шли они, понятно, не к нему, а по своим делам и, возможно, его не видели вовсе, но с каждым шагом приближались, как будто каждый шаг у них был по десять саженей.

На всякий случай Бриан схоронился под повозкой, хотя, если б они захотели его увидеть, они бы его увидели без труда. Но у них были иные заботы, и лица их, прекрасные и ясные, полны были скорби. И эхом, откуда-то со дна туманного моря, донесся вновь крик черного пса с огневеющими глазами.

Так они и прошли мимо него, удалившись в туман, и лишь дева в белом платье с серебряным поясом и синем плаще с серебряной же вышивкой, с волосами цвета старинного светлого золота, обернулась и спросила:

— Ты ли это, Бриан Верцингеторис? И что ты здесь делаешь?

Бриану ничего не оставалось, как встать и ответить деве, чья кожа была бела, как зимний снег в миг перед рассветом, а щеки румяны, как последний закатный луч на зимнем снегу:

— Дорогой мне повстречался пес баргест. Я устрашился и чуть не грянулся с этакой вот кручи. А теперь жду, пока начнет светать. И как это вы умудряетесь ходить так по туману? А если в нем найдется невзначай прореха, вы же сорветесь вниз, и поминай как звали!

— Ты беспокоишься о нас, Бриан, и спасибо тебе за это, — улыбнулась ему дева. — Нет, нам не страшны разрывы в тумане. Значит, и ты видел баргеста. Тогда я должна рассказать тебе, зачем явился черный пес с огненным взглядом, иначе рассвет застанет тебя вовсе не там, где бы тебе хотелось.

Сегодня у нас печальный день, и даже чистое солнце, что светит в холмах, поблекло. Тридцать лет и один день минули сегодня с той поры, как пошел срок, что должны были провести в изгнании на островах Восхода Фебал и Кайте, дочь короля Итты, ибо король Итта не желал этого брака и назначил самый длинный срок, что мог позволить закон. И вот сегодня срок этот закончился, и они хотели вернуться на родину, дабы пожениться и жить счастливо.

Их корабль уже близок был к пристаням Нок-Брана, когда явился им некто в черном, грядущий прямо по волнам, и рек, что король Итта нарушил свою клятву и тысячи могучих воинов стоят на берегу, чтобы, едва ступит Фебал на берег, умертвить его, а Кайте схватить и выдать замуж за немилого ей. Опечалился тогда Фебал, и черная сень опустилась на сердце Кайте, ибо не было им пути назад, на острова Восхода, и не могли они пожениться без слова на то короля, а на родине ждала их тысяча клинков, и они видели уже с корабля блеск оружия на пристанях. И тогда Кайте, не выдержав горя, сказала:

— Если нет мне места ни в землях Восхода, ни под кровом отца, то едва ли море отвергнет меня. — И с тем шагнула за борт, и пучина и впрямь приняла ее. И Фебал, будучи безутешен, последовал за нею.

А были то на берегу воины, что с почетом должны были встретить Фебала и Кайте, зане король Итта смягчился сердцем за долгий срок разлуки и рад был приветить дочь и Фебала, могучего воина, и дать им слово на брак и счастье под своим кровом. Но вот явился и к нему некто облаченный в черное и рассказал, что бурей, поднятой нелюдями Феана На Фаин, корабль, что вез Фебала и Кайте, был сокрушен и затонул и лишь он один спасся из пучины и потому знает обо всем. И горе короля было велико, и сердце его не выдержало великой скорби и сознания учиненной им самим несправедливости, и он умер.

Тот же, кто был одет в черное, перешел ручей Гватло, меняющий цвет, если его переходит солгавший, и ручей потек красным. Но это не смутило лгуна, и он сбросил черные личины и стал тем, кем был. А был это Брессах Ог Ферт, великий чародей. И он свистнул трижды, и черный пес с пылающими очами, баргест, коего видели и слышали накануне ночью, явился к нему и прокричал три раза. И тогда Брессах и пес исчезли, а на склоне холма, что за ручьем, почти у самой вершины, увидели все осиянного солнцем великана в красных одеждах, дивного обличьем, и сотни и тысячи больших и прекрасных птиц, белых, как несбывшаяся любовь, кружились вокруг него…


Белые птицы и впрямь вились вокруг, и издали они, должно быть, виделись прекрасными, но вблизи было видно, что это обыкновенные чайки, которые ко всему еще и дрались из-за рыбы и переругивались, вопя пронзительно, как халисунская торговка. Человек прикрыл книгу, и ее титул блеснул в лучах утреннего солнца розовато-золотыми буквицами: «Вельхские рекла».

Эта книга, в отличие от прежде читанных им, была сделана так, что за ней было трудно следовать, если она вообще куда-нибудь вела. Обычно во всякой книге имелся свой зачин, а потом уж тот многоученый человек, что ее придумал, вел того, кто после принимался читать его сочинения, словно по незнакомым краям. И в конце концов приводил куда-нибудь, а уж там можно было и самому рассудить, нравится ли тебе место, куда привели, и стоит ли там оставаться. А можно было и посередь пути додуматься, что проводник попался худой и либо нарочно ведет в топи, либо сам не великий знаток местности, куда зовет, а потому умный человек за таким не шел, а на полпути поворачивал назад.

«Вельхские рекла» были писаны по-иному, будто не единой дорогой «от и до» намеревался следовать рассказчик, но поставил на каждой росстани знак: направо пойдешь — озеро, налево — чаща, прямо — поле. А дальше сам иди, куда приглянется. И так можно было эту книгу читать без начала и конца, каждый раз по-новому, переходя от одной заглавной буквицы к другой, зане всякая глава, что вслед за буквицей начиналась, пестрела знаками, что звали немедля обратиться к другой главе, о событиях коей в этой упоминается. А в той главе были свои отсылки, и так можно было целую книгу прочесть не однажды, но всякий раз по-другому, по своей прихоти.

Книга была точно множество тропинок в большом лесу: по всякой можно было пойти, а после свернуть на другую. И лес каждый раз смотрелся розно. В том и состояло отличие этой книги, что все прежние более походили на дорогу, эта же — на то, что есть вокруг дороги, которую человек выбирает сам…

Зорко смотрел сон и дивился, как это он может читать книгу, которую сам написал, да еще те главы, которые еще и написаны не были и даже мысли о том, чтобы их написать, и тени не возникало! Да и сам Зорко во сне становился все более не собой, но все более живым. На сей раз он впервые услышал то, что творилось вокруг него. Вокруг того него, которым он был во сне. А был он человеком высоченного роста, но худощавым и жилистым, обладающим такой силой, будто с медведем побратался, и в то же время такой сноровкой и стремительностью, что позавидует обезьяна. Пару раз ему довелось видеть во сне свое отражение: из полированного серебряного зеркала на него смотрел венн — это сразу можно было понять по чертам лица, налобному ремешку, обычаю носить волосы и по одежде. Но вот из какого рода, того было не узнать, зане его двойник никаких знаков рода не носил, как заклинатель звуков Некрас.

А лицом тот венн из сна пригож не был, зато видно было сразу: жизнь его сладкой не была, а гнула и корежила, да не сломала. Вряд ли был он старше Зорко, но горькая доля ему выпала. Может статься, Зорко и смог бы разгадать, каков же был тот, кем он, Зорко, был во сне, будь случай взглянуть на венна из сна сквозь оберег. Да вот беда, никак это было невозможно, зане Зорко спал, а во сне у него оберега не было. А чтобы ему посмотреть через оберег, надо было открыть глаза и достать золотое солнечное колесо, да только сон бы тогда пропал, и где ловить хвост этого сна, Зорко не знал.

А лицо незнакомца было загорелым и обветренным, щеки впалыми, нос, видно, когда-то был сломан, и страшный шрам шел наискось, от переносицы, чуть пониже глаза и на щеку. Шрам такой оставить могла только плеть. И били с тем намерением, чтобы лишить глаза, да не вышло: не на того напали. Венн успел вовремя увернуться, и глаз остался невредим. Еще во сне Зорко умел биться так, что любой воин в любой стране ему бы позавидовал. В одиночку одолеть семерых было ему нипочем. И меч, и лук, и нож, и копье привычно ложились в ладонь — куда привычнее, нежели ложка. А едва ли не пуще было у его рук силы, когда они оставались пусты.

Пусты они были лишь с виду. На самом деле наполняла их великая невидимая сила, и даже острый как бритва меч останавливала она, а стрелу могла перехватить в полете у самой груди. Но были на тех руках — на запястьях — непроходящие кроваво-красные рубцы. Зорко всякое видел, приходя на купеческие корабли: такие следы могли появиться разве что от оков. Взгляд у человека был колючий, цепкий, изучающий, неприятный и неприветливый поначалу.

Зорко был не таков. Оставаясь венном, стал он и вельхом, и сегваном успел побывать, и аррант Пирос, знаменитый во всех землях негоциант, признавал его — варвара! — за равного. Сиречь не просто как человека, равного всем другим людям по происхождению из материнского лона, а как одного с собой душевного уклада, что дарован лишь уроженцам благословенной земли. И не знал Зорко покуда других таких, как он сам, — и веннов, вроде бы и в тот же миг самих по себе людей, крепких не общиной веннской, но тем, что эта община где-то есть… Но вот думал Зорко и во сне, и наяву по-веннски, поелику мысли внятной всегда слово изреченное, пусть про себя, сопутствует. А речей Зорко до поры оттуда, из сна, не слышал, но, стараясь мыслью пробиться через толщу немоты, ощущал, что во сне-то он живет по веннской Правде и никогда не сможет стать иным, невенном, даже если сильно будет уважать чужие края. Во сне был он, хоть и скитался по океану-морю вдали от лесов по-над Светынью, живой частью веннской общины, нерушимого единства, кое, несмотря на всю несхожесть веннских родов, бытовало искони и выручало в тяжелую годину.

Сегодня он прочел за один присест довольно много, больше обычного, и готов уже был закрыть книгу совсем, дабы обдумать прочитанное в тишине и наедине с собой, покуда многоречивый спутник его почивает, но тут вспомнил, что на полях рядом с едва изученной главой осталась нечитанная глосса. Так именовали многоученые люди невеликое по протяженности толкование, кое вписать дозволительно меж строк або на полях.

Он опять раскрыл книгу и прочел: «Великан сей, окруженный птицами, должно быть, не кто иной, как Ангюс». Последнее имя было выведено киноварью. Сие должно было значить, что Ангюсу где-то посвящена целая глава. Однако звали за собой и иные красные, как уши у скотины, что принадлежит вельхской нежити, слова: Нок-Бран, Охотничья луна, король Итта, Глэсху, Фебал, Брессах Ог Ферт…

Вот здесь, как только Зорко из сна, который, по сути, Зорко не был, коснулся взглядом и сознанием этого имени и сопоставил с ним некий образ, Зорко спящий начал слышать то, что происходит в его сне. Немедленно, откуда ни возьмись, будто бы невидимый заклинатель звуков, сидящий неизвестно где, дунул в свою волшебную дудку, ворвались внутрь сна плеск волн, стоны и вопли чаек, скрип корабельных снастей и относимые тут же ветром людские разговоры. Позади кто-то прошел босиком по доскам настила, и Зорко услышал этот звук, настоящий и свежий, как морской ветер. И он проглотил его вместо пищи, потому что другие чувства, присущие человеку, пока не сумели отыскать в огромном мире снов и отворить для себя именно этот сон…

В это время аррант, спавший уткнувшись носом в котомку, служившую ему подушкой, прямо на палубе, пошевелился и вдруг поднял голову. Вид у него был заспанный, а кудри рассыпались, упали на лицо, закрыв один глаз. Но, несмотря на это, Зорко сразу увидел, что молодой человек словно бы только что вошел в мир из рисунка на аррантском сосуде для вина, столь совершенны и строги были черты его лица, столь ясны и в то же время хитры и жадны его очи и столь меток и дисциплинирован их взгляд. Жадность этих глаз не была ни похотью, ни алчностью, но была жадностью постижения мира, его тайн, высот и глубин — от канонов красоты и законов перемещения светил до того, почему сосед нынче купил на базаре маслины не в третьем ряду, а в пятом и есть ли связь меж этим событием и расположением звезд.

Аррант возвел на Зорко из сна свой узнаваемый взгляд и спросил:

— Долго я спал, Волкодав?

Голос у него оказался такой, что если зазвучит под куполом, то заполнит собой все здание и сам станет куполом, обретя его форму и защищая собравшихся под ним от дурных вестей…


* * *

В это время Серая перемахнула через канаву в сажень шириной, и Зорко проснулся. На этот раз сон оказался до того туго набит событиями и видениями, что стал тяжел, как мешок спелого зерна, и не успел улететь. Зорко поймал его за хвост и теперь мог рассмотреть свой сон наяву, поворачивая его и так и сяк, будто забавную вещицу. Ему надо было знать, что за человек похищает его, Зорко, когда он погружается в сон, и как такое может быть.

— Если книга, которую я читаю во сне чужими глазами, может открыть мне то, что я еще не написал, и даже то, о чем я еще не знаю, стоит писать ее быстрее, ибо тем быстрее я узнаю то, что мне еще неизвестно, — пробормотал он, все еще рассматривая пойманный сон. — И то, что я вижу в снах, тоже стоит в ней описать, потому что про такое я слышу впервые…


* * *

Волкодав купил книгу про вельхские рекла в Кондаре. Во многом благодаря тому, что увидел в ней знакомые буквицы — знаки для записи речи сольвеннской. А еще потому, что про вельхов он знал немного. Об аррантах во всякой книге найти можно, потому как арранты допреж всех других народов и племен охочи до письма и говорливы изрядно. За ними чуток лишь меньше пишут книг в Саккареме и Халисуне. Но по-саккаремски Волкодав умел только молвить, да и то не шибко, а вот читать не научился. Хитро писали саккаремцы, будто вьюном по ниточке карабкались, и где кончается одна буквица, и где начинается следующая за ней, разыскать было трудно. В Халисуне писали четко, будто зубилом по камню высекали, но вот добраться до халисунской грамоты было нелегко: халисунцы не всякому ее открывали, надо было для этого идти к ним в обучение. А на то у Волкодава лишних семи лет припасено не было. Но книг из полуденных стран в Кондаре и Галираде было не густо: не станет же купец мельсинский плыть за сотни верст, чтобы в Галираде купить то, что он и на родине найдет без труда!

Попадались книги на саккаремском наречии, но и таких пока было не слишком много: не столь древен был народ саккаремский, сколь арранты и халисунцы, и огонь и меч прошли по этим краям не раз. Вот и не случилось здесь накопиться премудрости книжной. Еще, поговаривали, множество книг — всяческих: и на ткани, и на дереве, и на пергаменте, и на странной материи, что рвалась в руках без труда и шуршала, что лист осенний, и даже на костях — водилось в Шо-Ситайне, но до Саккарема они редко доплывали.

Иные же народы — венны, вельхи, сегваны — на своем наречии редко что записывали. А вот сольвенны навострились, и в Галираде на каждом углу можно было приобрести сольвеннскую книжицу. В Кондаре, впрочем, они были гостями нечастыми: книгочеи здешние — да не так уж много их отыскалось бы — предпочитали прежде аррантский и саккаремский выучить, а потом по-своему что-то начертать, чем изучать речь соседей с полуночи.

А про вельхов Волкодав слышал — сам не видел, правда, — будто они не меньше учености стяжали, нежели арранты и полуденный Саккарем, и всю ту ученость в книгах излагают. Но побывать там, где жили вельхи-книжники, сиречь на Восходных Берегах, у Волкодава не вышло. Знал он только лесных вельхов — ветвь от великого, некогда вельхского племени, рассыпавшегося ныне по всему полуночному и восходному краю земли. Были те вельхи знатными воителями, и даже жены их присоединялись к мужьям, когда надвигалась беда, было то не самочинием, а по вельхской Правде полагалось, но вот книг у них не водилось, а все знания передавались изустно. Как, впрочем, и у веннов.

Сколь же велико было удивление Волкодава, когда, пролистав поспешно оставшиеся полкниги, поелику, рассматривая подробно первую часть, потратил изрядно времени, он увидел вдруг целых три страницы, исписанные веннскими чертами и резами, притом были они столь четко и уверенно выведены, что сомнений не оставалось: эти страницы писал венн. Волкодав, не колеблясь, заплатил за книгу всю ее немалую цену. Но едва собрался уже положить бесценное приобретение в кожаный мех, носимый на лямках за спиной, чтобы руки оставались свободны — на всякий случай, как торговец внезапно обратился к нему:

— Уважаемый, ты что же, собрался покупать книгу без обложки? Книга без обложки не продается.

Торговец был непонятного рода-племени мужчиной лет сорока, полноватым чуть, но в общем здоровым и крепким в отличие от многих иных саккаремских и нарлакских купчин, почитавших толщину чрева за символ преуспеяния. Лицо у него было широкое, но не обрюзгшее, с крупными чертами, волос прям и черен, правда кое-где уже с сединой, а бороды и усов торговец и вовсе не носил. Подбородок был крупный, тяжелый, а глаза темно-карие. Кожа, вобравшая, должно быть, немало полуденного солнца, была бронзового цвета.

Пока Волкодав перебирал да рассматривал книги, хозяин лавки сидел, полуприкрыв глаза, на стуле саккаремской работы, составленном словно бы из двух дуг: одна была раскрыта вниз и упиралась в пол своими концами, а другая, наоборот, открывалась кверху, точно полумесяц, который может смотреть рогами вверх, если этот полумесяц стоит в небе Мономатаны. Такие сиденья, резные и изящные, очень были в ходу у саккаремцев, зане их можно было легко переносить, а прочностью они не уступали обычным табуретам.

Одет, впрочем, торговец был по-халисунски, в длинную из тонкой дорогой ткани светло-зеленую рубаху до пят, украшенную обшивкой, в синий кафтан с короткими рукавами, доходящий до колен, тоже роскошно обшитый, а спереди к нижним углам сего кафтана крепились две золотые пушистые шелковые кисти. Пояс украшала массивная золотая пряжка, а обут был торговец в мягкие сандалии. Только вот всегдашнего головного убора халисунцев — мешковатой шапки с кисточкой — при нем не было.

Надо думать, дела у книготорговца шли неплохо, раз мог он позволить себе подремывать на сиденье в самый разгар базарного дня, когда все его собратья по занятию из кожи вон лезли, дабы заманить покупателя к себе, и воздух густел и бродил даже от разноязыкой закваски из голосов.

Волкодав знал все хитрости торговцев, а потому не удивился, что вместе с товаром тебе норовят всучить нечто, что тебе вовсе без надобности.

— И во что обложку ценишь? — спросил венн.

Торговец не был ему неприятен, напротив, Волкодав был даже благодарен ему, что он не мешал рыться в книгах, разложенных на лотках. Иные книгопродавцы взирали на венна со шрамом через пол-лица и неизбывными рубцами от оков на руках как на удивительного зверя в клетке, иные морщились и беседовали грубо и надменно, выказывая такому покупателю всяческое презрение, а иные норовили посмеяться над глупым варваром, сыпля словами из премудрых книг, смысла каковых слов и сами порой не ведали, подсовывая разные дрянные и срамные книжонки. Да только венн оказывался непрост: от Эвриха он и не таких слов наслышался, и всегда щедрый на то, чтобы поделиться знаниями, особенно когда уповали на его ученость, аррант, вельми довольный собой и гордый, терпеливо растолковывал хитрые значения. И Волкодав, ни слова бранного в мир не выпустив, просто возвращал книгу на прежнее место и без сожаления уходил от такого купца, указав тому на прощание, где это хитрое слово, коим он дикаря смутить хотел, употребляют и зачем. А тем, кои унизить его желали, увещевая книгу на место положить, зане она для зело умных, а посему ему, дураку, скучна станет, советовал прочесть кое-что о вежественном обхождении и тоже уходил, нимало не жалея.

Торговец поскреб подбородок, будто желая почесать несуществующую бороду, и назвал цену. Цена равнялась половине цены книги. Но Волкодав и тут не выказал ни словом, ни лицом ни малейшего удивления, хотя и мелькнула у него мысль, а не слишком ли долго дремал почтенный хозяин лавки, что спросонья такие цены несусветные называет.

— Что ж, видать, хороша обложка? — осведомился венн. — Не покажешь ли?

— Охотно, — кивнул мужчина, поднялся с сиденья своего и, порывшись на полках в углу, вытащил оттуда… Нет, не кожу с тиснением, не сафьян, даже не шелк. Нет, это был чехол из грубой, ветхой холстины, да еще замаранный какими-то неровными ржавыми полосами. Холстина сплошь была испещрена едва видными значками — кто-то когда-то писал на ней за неимением, может статься, более подходящего для подобного занятия материала.

— Позволь взглянуть. — Волкодав привычно протянул руку, чтобы взять холстину, поелику торговец не вправе был отказываться показать товар лицом, но тот почему-то холстину не дал.

— Этак я тебе обложку дам, почтенный, а ты и был таков, — заметил хозяин. — Вот она, смотри так. — Он развернул холстяной чехол и разложил его на лотке. — Такой товар немалых денег стоит, чтобы столь дешево его отпустить.

Волкодава неприятно покоробила столь резкая перемена в настроении торговца по отношению к нему, ну да венн и не такое испытывал. Черты и резы, увиденные в книге, не отпускали его. Впервые он нашел книгу с веннскими записями. Кто знает, может, и о Серых Псах там есть что?

Он стал придирчиво осматривать холстину. Мало ли, вдруг она и впрямь ценна чем? А если нет, то Волкодав и поторговаться мог: саккаремцы, к примеру, очень уважали покупателя, кой торгуется до последнего. Могли даже за особенно долгий и занятный торг цену еще сбавить против выторгованной. А тех, кто брал товар сразу, не торгуясь, целились обмануть, чтобы знал впредь, как должно торговать.

Халисунцы тоже рядиться на торгу любили, но вот выпросить у них удавалось сущие гроши. Зато и обмана у них не случалось. Этот же лавочник был непонятного племени, а потому не знал Волкодав, как к нему подступиться.

Холстина и точно была совсем старая — как только не истлела еще! Из такой рубахи делали для тяжелой и не слишком чистой работы, для долгого пути. Была эта ткань зело прочная и плотная. На сем достоинства ее и заканчивались. Приглядевшись же повнимательнее к ржавым полосам на ткани, Волкодав понял: да это же кровь! А потом взглянул на шов: да то ж не чехол на книгу вовсе, а бывшая рубаха! Да и полосы кровавые появились не сами по себе, а были следами ран, и то Волкодав, как воин, сразу определил. И не просто следами ран, а страшных ран, нанесенных боевым мечом. Только вот эти порезы срослись потом на рубахе. Срослись, будто была то не ткань, а живая плоть. И, как бывает, когда живая плоть срастается, остался после на ткани шрам. Вот по нему и уразумел венн, как и почему появилась эта кровь. А еще вельми занятно было бы взглянуть на тот меч, кой нанес эти раны: нельзя было мечами нынешних времен ударить так! А может статься, то был меч неведомого доселе Волкодаву народа?

Все эти мысли промелькнули мгновенно, не успело сердце и два десятка раз ударить. Крови, да клинков, да тканей ветхих и грубых Волкодав успел за жизнь наглядеться и читал по ним и по следам на них не хуже, а то и лучше, чем Эврих по книгам. Засим венн окинул взглядом письмена: были они нанесены неким странным составом, вовсе не схожим с чернилами аррантскими, саккаремскими, халисунскими и, конечно же, с теми, что придумал Тиллорн. А был то, судя по всему, крепкий и густой взвар из лесных растений и коры. А более ничего сказать о том, чем писались строки на рубахе, сказать было нельзя. Тиллорн, верно, разобрался бы. Да где он теперь! А те места, кои писавший зачем-то хотел особо выделить, были бурыми и ржавыми. А некогда — красными. Они тоже выводились кровью. Кровью того, кто их писал. И наверняка того, чей меч оставил некогда эти рваные кровавые следы.

Волкодав узнал письмена аррантов и сольвеннские буквицы, увидел саккаремскую вязь и халисунские буквы-печати, острые сегванские руны и еще какие-то незнакомые знаки. В левом углу, наверху, перо неведомого книготворца поместило два слова по-веннски. Вернее, не перо их туда загнало, а нож и игла того, кто эту рубаху на рубаху для книги перекраивал да перешивал. Слова же были такие: «серый пес».

— Ты прав, почтенный, — согласился с лавочником Волкодав. — Без такой рубахи книга голой останется. А не скажешь ли, почему она не из шелка либо сафьяна шита? Стоит, пожалуй, не хуже парчи, жемчугом расшитой, а сама — холст как холст?

Торговец, по-прежнему придерживая обложку, посмотрел венну прямо в глаза. Он, конечно, догадался, куда ведет Волкодав, но вот огонька задора в этом взгляде не было. Торговец смотрел так, будто хотел сказать: тут дело не шуточное, почтенный, а ты играться вздумал? Да в себе ли ты?

— Знаешь ли, мил человек, — сказал вдруг лавочник на таком чистом веннском языке, точно только что из печища на Светыни вышел, — коли у тебя за всю жизнь денег на рубаху для книги не собралось, что толку с тобой торговаться? И к чему тебе книга, когда ты ее в рубаху даже одеть не можешь? Клади-ка книгу да ступай. Ты, вижу я, поспешаешь. Да и мне пора приспела, сейчас лавку запирать стану.

И он принялся сворачивать холст, начав как раз с левого верхнего угла, где были выведены черты и резы. Такого оборота Волкодав никак не ждал. Но и принять не мог. Он, разумеется, способен был легко, одним касанием, отправить хозяина лавки в страну снов, и тот едва ли после посмел бы обратиться к градоначальнику либо к иным людям кониса. Да и к Сонмору вряд ли побежал бы. Сонморовы бойцы из-за одной книги за работу бы не взялись, а труды их встали бы лавочнику вдесятеро супротив ее цены вместе с рубахой. А те, кто днем на кондарских улицах хозяйничал, еще седмицы три собирались бы обидчика ловить. За то время венн-бродяга, по разумению всякого торговца, далече уйти успел бы.

Да только не был сей торговец всяким, а потому и не стал Волкодав его уму-разуму учить. Да и всякого иного, пожалуй, не стал бы: алчность собственная такого куда как хуже накажет! Говорил торговец по-веннски складно, однако венн так никогда бы речь не повел: не в обычае то было незнакомого человека за худую одежу либо бедность корить. А уж коли по рукам с ним ударить намерение возымел, а после передумал, то следовало его прежде хотя бы добрым словом угостить, а уж никак не гнать взашей.

— Когда так, забирай свою книгу. Пусть лежит. Видать, она тебе дороже, чем мне, — отвечал Волкодав, возвращая книгу на лоток. — Складно ты по-веннски говоришь, да не в лад, — добавил он и повернулся, собираясь уходить.

— Постой, — окликнул Волкодава торговец, когда тот уже нагибался, чтобы выйти в дверь, слишком для него низкую. Окликнул по-веннски. — Ты, может, и прав. Этак мне книга дороже обойдется, когда ты так просто уйдешь. Вот что я тебе предложу: заплати за книгу сейчас. Рубаху к ней, так и быть, я тебе тоже отдам. Потом, когда заработаешь, деньги принесешь. А к рубахе в придачу тогда вот что возьми…

Торговец снова нагнулся в угол, откуда извлек чехол на книгу, и, повозившись чуток, вытащил с полки черен от меча. Да не стальной, а стеклянный!

— Стоит этот черен ровно столько, сколь и обложка, — заметил он, проворно заворачивая книгу, холщовый чехол для нее и стеклянный черен в тонкую мягкую кожу.

— Постой, — Волкодав возложил свою широкую и крепкую ладонь на неготовый еще сверток, — дай взглянуть.

Он без усилия отвел руку торговца и завладел стеклянным череном. Стекло было вполне обычным и ничем не замечательным. Вместо клинка из черена торчал обломанный и короткий кусок едва ли на три вершка.

— Да коли из серебра такой отлить, едва ли дороже вышло б, — усмехнулся Волкодав. — Нешто ты шутить вздумал, мил человек?

— Из серебра такой отлить можно, только что в том пользы? — отвечал лавочник, следя за тем, как Волкодав черен возвращает обратно. — В этом стекле кое-что поценнее серебра найдется. Когда надобность великая придет узнать, что в прошлом творилось либо в грядущем свершится, черен этот в кровь живую окуни. Достанет одной капли. Хочешь своей крови, хочешь — чужой. Но человеческой. Либо собачьей. Тот день, о котором знать хочешь, внутри черена весь отразится. Отразится и застынет. А потом что хочешь с ним делай: хочешь — разбей, если худой день окажется. И не будет этого дня. И всего худого, что в твоей жизни от него случилось или случится, не будет. А когда счастливый день получится, то исполняй все впредь так, как в черене показалось, и пребудешь в счастии. Нешто много за такое прошу? Три года сроку даю на то, чтобы долг мне вернул, — добавил торговец.

— Мягко стелешь, — опять ухмыльнулся Волкодав. — Что ж себе такую дивную вещь не оставишь? По тебе не скажешь, что нужда на пороге, чтобы добро поскорее да подешевле отпускать. Да и не торопишь ты с платежом: за три года, глядишь, либо тебя, либо меня и на свете не будет.

— Когда бы я мог вечно жить, была бы о том речь, — возразил торговец. — А так у меня дней не густо. Кабы все худые перебить, я бы здесь не стоял перед тобой. Думаешь, я книги продаю, и только? Книги — то для души, для успокоения. А так я черены стеклянные делаю. Вот, смотри.

Он шагнул назад, к полкам, и откинул занавеску, скрывавшую одну из них. На полке, сверкая тысячами огней, отражающих солнечный свет, щедро льющийся через окно, стояло не менее полутора сотен стеклянных черенов самых разных форм и размеров. И все, как успел заметить Волкодав, из простого стекла, иной раз прозрачного, иной раз цветного.

— У кого жизнь чистая, тот видит мир таким, какой он есть, и тому я даю черен из прозрачного стекла, — пояснил торговец. — А иные видят вещи и людей лучше или хуже, чем те есть на самом деле. Или просто видят плохо. Таким я даю черен из цветного стекла или из такого стекла, что позволяет слабому оку сравниться со здоровым.

Купец задернул занавес.

— Мне и вправду пора. Ты берешь книгу? — обратился он к Волкодаву.

Венн пожал плечами. В конце концов, если торговец и врал, то платить сейчас еще одну немалую цену за непростую холстину с веннскими письменами и простое стекло, о коем наговорили с три короба, надобность пропадала.

— Заворачивай, — кивнул он хозяину и принялся отсчитывать монеты.

Торговец взял деньги не считая, и сверток с покупками перекочевал в заплечный мех к Волкодаву. Они вышли на улицу, и владелец лавки запер толстую дубовую дверь на стальной висячий замок.

— Где ты выучился так споро по-веннски беседовать? — осведомился напоследок Волкодав.

— Там, где я живу, на всех языках говорят, — усмехнулся торговец. — А молчат — на одном. Когда осилишь книгу, приходи за другими. Не так дорого я беру, как те, что на одном языке молвят, да на разных молчат. А теперь ступай. Мне все одно в другую сторону.

Торговец вытащил из-за пазухи белый головной платок с синими полосами, мигом повязал его на халисунский манер и быстрым шагом устремился вверх по улице, взбегавшей здесь на небольшой холм. Уходил он и впрямь в ту сторону, куда Волкодаву вовсе не было нужно.

— А как место твое называется? — окликнул его напоследок венн, понимая отчего-то, что догонять странного лавочника не надо.

— Травень-остров, — бросил тот, не оборачиваясь, и, скоро взойдя наверх по выщербленным тысячами башмаков и сапог ступенькам, пропал за углом.

Волкодав вынул книгу, осмотрел ее еще раз. Торговец успел надеть на нее холщовую рубаху, что обещала обойтись Волкодаву так недешево. Рубаха, несмотря на древность и долгое, должно быть, пребывание в ларях да на полках, не утратила живого запаха. Этот запах, наверное, вошел в нее навсегда и стал ее частью. И был это горький запах полыни…

Лист первый Зорко

Едва только вдохнув во сне этот запах, Зорко стал не только видеть и слышать, но и обонять все, что видел в снах. Теперь он знал, что тот суровый и хмурый венн высокого роста, жилистый, будто из тугих древесных жил свитый, как бывает свит ствол дерева — ни вихрь, ни ненастье, ни червь такое не свалят, да и топором не вдруг возьмешь, — тот венн, которым становится он, Зорко, едва лишь засыпает, зовется Волкодавом и плывет куда-то по волнам неоглядного моря, покинув каменный град Кондар на закатном побережье. Что вместе с ним длит свой путь через страны и воды молодой аррант по имени Эврих, терпеливо и стойко разделяя с венном все издержки и тяготы дороги. А вот куда и зачем лежит их путь, Зорко покуда не догадался.

Черный пес вел его по нюху кратчайшим путем до заставы, и галирадский колокол не отсчитал бы и двенадцати четвертей, как Зорко заслышал недалече приглушенные и скрадываемые чащей, но все ж ясно различимые звуки лагеря. Верно, на заставу подошел немалый отряд.

Так оно и было. Откуда ни возьмись, из зарослей лещины на тропку шагнул дозорный.

— Кто таков будешь? — спросил он, держа руку на поясе. Черен меча выглядывал из ножен, тускло поблескивая украшением из зерни.

Зорко вместо ответа сначала глянул наверх. Прямо над ним, чуть впереди, на ветвях ясеня расположился с удобством стрелец, удерживая готовую к полету оперенную смерть на тетиве.

Зорко назвался.

— Проезжай, — кивнул Барсук. — Ждут тебя.

Зорко выехал на обширную поляну. Здесь, под охраной болот и чащоб, на скорую руку обустроили лагерь для невеликого отряда: поставили шалаши, вырыли землянки, соорудили коновязь.

Но сейчас в лагере царило оживление, да и народу прибавилось, и весьма. Правда, все собрание шуму производило едва ли не меньше, нежели вся застава. Посреди поляны воины разбили шатер: пожаловал не кто иной, как верховный вельхский воевода, Бренн.

Не успел Зорко подъехать к коновязи, как к нему подскочил Безгода, старший над всеми конными дозорами.

— Добро ли доехал? — осведомился он, упирая руки в бока.

Безгода был статен и ростом и лицом вышел. Борода и волосы его, белые, как сметана, кудрявились, а глаза зеленые смотрели востро, но беззлобно. Несмотря на стать, Безгода рубиться не вельми любил, предпочитал лук. Не прошло и седмицы войны, а он уж ловко, как мергейты, бил из лука на всем скаку, тетиву натягивая до глаза. И все сетовал, что лучшие из мергейтских стрелков тетиву натягивают аж до уха.

— А то, — отвечал Зорко и вытащил из седельной сумки краешек снятой со степняцкого десятника рубахи.

О том, что Зорко Зоревич, вместо того чтобы спать-почивать, в любой подходящий и неподходящий час что-то пером на рубахах мергейтских выводит, знали многие, — не хорониться ж было Зорко в чаще ото всех. За чудачество почитали, но не винили: на войне почему-то возникла своя правда, о коей в Правде веннской ничего сказано не было, и даже кудесники взяли мечи и мечами доказывали справедливость того, что сказано в Правде. Зато каждый знал, что, коли появилась у Зорко для письма новая рубаха, одним мергейтом на веннской земле меньше стало.

— Это где же? — озаботился Безгода.

— Верст десять на полдень, а оттуда еще восемь на восход, — отвечал Зорко. — Десятник это. Дозором шли. Я пугнул, они и побежали. Кони понесли, десятника лбом о березу приложило. Остальные досель, должно быть, пешком ковыляют, когда коней еще не поймали.

Безгода поначалу не уразумел ничего. Потом ухмыльнулся.

— Ну ты и горазд врать! Оттого и буквицы так ловко выводишь, — молвил он, поглядывая все же на кончик одежды, выглядывающий из сумы Зорко. — Ладно, после поведаешь, коли время будет. Теперь умойся да пойдем. Бренн приехал и Качур с ним, да народу с собой привели сотен пять! — Такой могучей воинской силы Безгода сроду не видывал, а потому предел численности у него теперь лежал на пяти сотнях. Зорко вспомнил шеренги Феана На Фаин и про себя горько улыбнулся. — Хотят совет держать. Всех созывают. А Качур да и Бренн и тебя помнят — и тоже позвали. Ну и меня, — закончил Безгода. — Серую твою обиходят как положено. Поспешай!

В шатре, сколь ни обширен он был — это Брессах расстарался, привез из-за перевала, — народу набилось столько, что Зорко озадачился: когда воевод полный шатер, какую ж силу сумели Бренн и Качур созвать? Были здесь и венны, и вельхи поморские и те, что из холмов, и калейсы, и даже — вот новость! — ман, самый настоящий, в халате и платке головном! А еще были люди в странной одежде — ткань из овечьей шерсти, в клетку покрашенная, вокруг тела обернута, а штанов нет вовсе, только чулки. Зорко знал, что это горные вельхи, коих число хоть и не было велико, зато родов да племен водилось множество, и все восходные отроги гор, что посреди земли стояли, заселяли они. Выходит, и горцев дозвался Бренн, и они не отказали в беде помочь, хотя их в горные поселения мергейтская конная рать никак добраться не могла.

Бренн и Качур сидели рядом на скамье, установленной у заднего полотнища шатра, все прочие сидели либо стояли на полотняном полу, укрытом сеном и камышом. На сене расположились венны, на камыше — вельхи.

Бренн был постарше Качура, седой совсем, с длинными вислыми усами, крупный мужчина, в плечах широкий, а в поясе тонкий, — великий вождь и воин, хозяин стад, как вельхи говорили об уважаемом человеке, который стоял во главе вельхского рода. Бренна же избрали верховодить среди глав родов, а этой чести не каждый удостаивался. Вельхи честь высоко ставили и даже сосчитать ее измыслили. Про все помнили: и про прежние дела, и про то, сколь человек богат, и как он и где себя повел и слово молвил, не обидел ли слабого, не отказал ли в гостеприимстве, не нарушил ли какого уложения в Правде вельхской либо запрета, что кудесники на него наложили, и многое иное. И про здравие не забывали, и про то, не шире ли воин в поясе, чем то надлежит по уложениям древности.

По всему выходило, что Бренн всех превзошел, а теперь верховным воеводой стал, а оттого он столь великое количество чести стяжал, что навряд кто другой его бы обошел, покуда Бренна не убьют либо пока он совсем не одряхлеет.

Однако, надо признать — и Зорко то признавал с охотою, — хвалили так Бренна не зря. Умел он быть и воином, и воеводой добрым. Хитер был Бренн, умел бой выиграть, умел так людей поставить и в такой миг их в сечу ввести, что худо врагу приходилось.

У Качура иное присутствовало: венны испокон веку, со времен тех, когда пришли в басенные годы из-за полуденного хребта, все в этих лесах жили и многое о них знали. И о том, как воевать, чтобы лес укрывал, тоже понятие имели. Так вот тем, что ныне мергейты и на треть в веннский край не углубились, заслуга была Качура. Это он смотрел и будто не хуже, чем Зорко сквозь оберег, сквозь лес видел, как пойдут степные рати и где их следует встречать, где пропускать, а где сдерживать. Ни разу не вели венны больших войн, а тут понадобилось. Кабы не Качур, неизвестно, кто бы смог на место его встать.

Вошедших Зорко и Безгоду меж тем заметили.

— А вот и Зорко Зоревич пожаловал, что на лошади из вельхских земель ездит, — приветствовал его Качур. — Тебя одного и ждали. Теперь все собрались, Бренн. Больше некого ждать, да и время. Ты скажи слово. У тебя это способнее получается.

Бренн поднялся — высокий, плечистый, в белой рубахе и синем плаще с серебряной отделкой, на голове — серебряный обруч, на шее — серебряная гривна, обручи серебряные на запястьях, пояс широкий серебром выделан и меч на поясе том в ножнах с серебряными накладками, серебряные волосы густой непокорной гривой разметались по плечам — будто вельхский вождь из давних времен. Только Зорко знал, каковы они, те, кого звали могучими воинами, и Бренн во всем великолепии своего богатства и чести был лишь бледной тенью колесничих Ириала. Времена, когда один рыжеволосый исполин шел против всех ратей Феана На Фаин, минули невозвратно.

— Зачем собрались здесь столь могучие воины? — начал Бренн. Говорил он зычно и резко, чем-то схоже с голосом огромной морской птицы с белым оперением, что парила и парила временами по-над волнами, не опускаясь, казалось, целыми седмицами. Откуда прилетали эти птицы и в чем была тайна их неустанного полета, никто не знал. Даже вельхи-сказители не отвечали: не было о том в преданиях. Только в песнях, в грустных и светлых песнях, что пел иной раз Снерхус, было, что птицы сии — белые птицы Ангюса либо их земная родня.

— Нетрудно сказать, — продолжил Бренн обычным вельхским присловьем. — Знаем мы, немалая часть земель наших, и люди наши, числом изрядным, и прекрасные жены наши, и стада наши, числом великим, более не принадлежат нам. Нетрудно сказать, как случилось это: враг вступил в наши пределы и недоставало сил наших сдержать его, подобно тому как в давнее время рати прошли до самой башни Тор Туаттах. Как остановили Феана На Фаин, если столь велики были они в мощи своей, как речено о том в преданиях? Нетрудно сказать: королева Фиал, Ириал, могучий воин, и воин-волшебник из дальних стран победили вождей Феана На Фаин в трех поединках, после же и рати были разбиты. Как следует поступать нам? И об этом нетрудно сказать: настало время, когда мужи с холмов и гор страны вельхов и славные мужи из лесной страны веннов могут встать против врага в открытом поле. Ныне с превеликою охотою поведаю вам, каково решение воеводы Качура и мое о том.

Здесь Бренн опять приостановился, нарочно должно быть, чтобы услышать, возымела ли речь его то действие, коего он хотел добиться. Должно быть, возымела: шатер затих до того, что шишка, с сосны упавшая на хвою, и та была услышана собранием. Бренна, впрочем, звук упавшей шишки нимало не смутил.

— Было спрошено нами у богов. Вельхи спросили своих, венны — своих, и калейсы спросили тоже. Про то, что веннские боги рекли, про то Качур вам скажет. Что рекли вельхские боги? Нетрудно сказать. Из сухого дерева, дерево в нем перетирая, зажгли огонь, и вспыхнуло легко пламя, и был ветер на великую Светынь. Там, на излучине, где лежит большое озеро в высоких берегах, суждено пасть нашим врагам.

Бренн нежданно умолк, и тут взял слово Качур. Говорил он низко, хрипло, вовсе не так складно, как горделивый гордостью всей вельхской древности Бренн, но был голос его силен и свиреп, ровно осенние ураганы, что валят старые кряжи и гнут до земного поклона молодую гибкую поросль.

— Зажигали и наши кудесники огонь от железа и дикаря-камня. Так высечен был первый огонь. Гром-кузнец его дал и так заповедал. Ставили колесо на ровное место, зажигали. Повело колесо к Нечуй-озеру. Там быть сече…

— Быть сече, быть сече, быть се… — вдруг откликнулось пугливое и глуховатое лесное эхо. Обыкновенно в этих чащобах пропадали звуки и замирали враз, не повторившись ни разу, запутавшись в бородах лишайника, зацепившись за толстые хвойные иглы, потонув во мхах. Но, видать, таков был голос у Качура-воеводы и таковы были речи его, что великий лес по Светыни подтвердил сам: сече — быть.

— Теперь про наши дела, про воинские, сказывать станем, — продолжил Качур, когда глухая тишь снова застыла над станом и никто из предводителей отрядов не сказал ничего вдобавок. — Место верное. Боги не солгут, когда вера в них стоит. Верховые наши, пусть немного их, в дозор справно ходят. Ведомо ныне, что мергейты на Галирад через леса не пошли: не то испугались чего, не то другие думы у них — Худич их знает. И ведомо, что вытянулись они змеею, а голова той змеи ядовитая раза в два с половиною тяжелее будет, чем все тулово. И лежит голова та теперь как раз промеж нами и Нечуй-озером. За озером тем, если к Светыни, Серые Псы живут. Далее, коли на Галирад по торному пути направиться, чащоба вкруг пути густая: венны там мало селятся, а до сольвеннских деревень еще идти да идти. Кто тем путем ходил, тому знакомо. — (Зорко поймал взгляд Качура, коснувшийся и его.) — Если от Светыни, то там и Олени, и Барсуки, и Гирвасы, и многие иные, да только за болотом и Дикой Грядой. В том самом месте, где Дикая Гряда ближе всего к Нечуй-озеру выходит, есть поляны собой обширные. Там конница степняцкая пойдет. Там и рубиться станем.

Зорко не надо было рассказывать, что такое Нечуй-озеро. И про то, как и куда от него идти, он тоже знал с детства. И про Дикую Гряду ему объяснять не требовалось. Холмы, основой своей имевшие по-особому красноватый дикарь-камень, выходивший на свет крутыми и мрачными валунами, грядой вытянулись повдоль Светыни, на отдалении от нее, словно бы ограждая ту самую излучину, на которой и стояли печища Серых Псов и многие иные. Склоны гряды были и летом с трудом одолимы, а в распутицу, осенние грязи и снежной зимою непроходимы вовсе. И стояли те холмы столь беспорядочно, что петлять меж ними тому, кто не знал здешних тропок, было мукою.

Конница мергейтов, при всем почтении к их наездническому искусству, Дикую Гряду навряд ли бы одолела даже и без боя, так что оставались степнякам две дороги: вперед на Галирад либо на излучину и назад, в степи. К сольвеннам степняки покуда решили не спешить, а вот в излучину заглянуть были не прочь. А пускать их туда не шибко хотелось: слишком уж густо — по веннским меркам — стояли там деревни. А уж Зорко и вовсе не желалось, чтобы конная сотня добралась до его родных мест. Не лежала у него душа к решению воеводскому, потому как не было твердой веры в то, что рати веннов и вельхов, соединившись даже, ринут мергейтов с обрывов Нечуй-озера, а не выпустят, пускай и в отступление, сквозь не столь густые, как в иных местах, леса излучины.

— А войска нашего достанет ли? — усомнился Ероха, моложавый предводитель пешего отряда, кой назначен был отжимать степняков от Светыни.

— То у Бренна спросите, — отвечал Качур. — Он в ремесле бранном более моего разумеет.

— Нетрудно сказать, — сызнова начал вельх. — Воинов мергейтских в земли наши пришло тысячи три, не более. Ныне осталось две с половиною. Вельхских же воинов под моей рукой семь сотен.

— А веннов сколь? — осведомился рослый рыжебородый Кулага, мужик лет сорока, что воеводил у Лебедей.

— Три тысячи и еще пять сотен, — молвил Качур. — Конных из них едва сотня. И у вельхов две сотни.

— Еще калейсов две сотни, — растягивая звуки на поморский лад, объявил Валдас.

— Мудрено нам будет мергейтов одолеть, с тремя-то сотнями конных, — подытожил Кулага.

— Не блажи допреж, — окоротил Кулагу Лагирь, суровый и не шибко отличавшийся вежеством вождь Кабанов. Зато мечом рубился Лагирь мощно и грубо, так же как и говорил. — Если счесть, сколь ворогов ныне меж Нечуй-озером и Грядой собралось и сколь нас тут наберется, то нас, почитай, и вдвое получится.

— Верно сказал, — заметил на то Качур. — Будем еще рядиться али сеча? — вопросил он не громче обыкновенного, но опять слова его прозвучали как гром, заставив всех примолкнуть. И снова вязкая тишина опустилась на поляну, словно все собравшиеся здесь опустились на дно лесного застоялого озера и глядят теперь в блеклое пока небо березозола, силясь пробудиться, будто мавки, от зимней дремы.

— Сеча, — первым рявкнул Лагирь.

— Сеча, — выдохнул стоящий рядом с Зорко Безгода, и слово, вылетев, видимо окружилось дымным облачком ненависти.

— Сеча, — поддержал Валдас, и глаза его стали как море в непогодь.

Один за другим воеводы и предводители отрядов произносили это короткое, как мечный удар, слово, и невидимая, но прочней железа полоса стягивалась, стремясь замкнуться обручем вокруг поляны, и все меньше была прореха меж стремящимися слиться оконечьями. Обруч круговой поруки, кою давали сейчас каждый каждому верховные воители вновь народившегося за какие-то седмицы грозного войска, на глазах становился знаком, чтимым более, нежели любой родовой знак. Здесь, на поляне в густых веннских дебрях, возрастала новая свобода, взявшая на себя ответ за эту землю, — свобода и порука воинов.

— А что ты, Зорко Зоревич, смолчал? — без обиняков высказал Лагирь, внимательно следивший за тем, кто уже сказал слово, а кто еще нет. — Скажи уж, не таись. Или против что мыслишь?

— За Нечуй-озером печище Серых Псов стоит, — ровно ответствовал Зорко, ничуть не смущаясь превосходством военного схода над одиночкой. — Сомнение имею, что мергейты на излучину не выйдут. Но биться пойду, коли решено так.

— Твое право, — кивнул Качур. — Решено! — объявил он внезапно зычным голосом, так что ворона, прикорнувшая на ветке, встрепенулась и с пронзительным и обиженным карканьем унеслась куда-то в гущу деревьев. — Сече быть! Теперь Бренн вам скажет, каково себя вести.

Опять поднялся Бренн и неторопливо да рассудительно повел речь о том, как и когда следует напасть на степное войско, кому и как расположиться и что делать, если битва пойдет не так, как сейчас думается. Закончив разъяснять, он вдруг посмотрел внимательно на Зорко, взглядом приглашая того подойти к нему, едва все разойдутся.

Зорко и без того получил от Бренна задание — вполне обычное — следить за тем, как движутся мергейтские всадники, и, едва они начнут утекать от главного отряда, немедля пресекать такие попытки или же сообщать отряду покрупнее, чтобы шли с помощью, ежели своих сил недостанет.

Но лукавый Бренн, сколь знал его Зорко, должно быть, задумал что-то, для чего ему понадобился конный отряд.

— Вот что, — обратился Бренн к Зорко по-вельхски, когда тот, обошед стан кругом, вышел сзади к шатру Бренна. — Нетрудно сказать, может статься, мергейты пробьются вкруг Нечуй-озера и обходом пойдут. Как думаешь, всяко ли выйдет, что через твое селение направятся?

— Не всяко, только выгоднее пути не сыскать, — ответил Зорко. Ответил неправду, зане путь через печище Серых Псов на Светыни ничуть не был лучше всех других путей, по излучине ведших назад, в степи.

— Когда так, — Бренн расправил плечи и разом выше сделался, — нетрудно сказать, как сделать, чтобы боги послали нам удачу. — Глаза вельха, пусть лицо его оставалось невозмутимо, излучали властный, колдовской свет, присущий либо человеку, искренне уверенному в своей доле, либо истинному победителю. — Ты с отрядом — сотни хватит — станешь заслоном позади Нечуй-озера. Если сумеем мергейтов окружить, придешь на помощь. Если прорвутся — выйдешь встретить, в бок ударишь вепря без шерсти, верен удар твой будет.

«Вепрем без шерсти» звали вельхи страшное чудище, которое не то должно было принести погибель всем вельхским землям и всем народам — и людским и нелюдям, — на ней обитающим, не то должен был всенепременно отыскаться воин, что этого вепря обязательно поразит на склоне верескового холма и тем отведет ото всех беду, но уж тогда начнется совсем иное время, и прошлое станет и вправду прошлым. Уж коли вельхский воевода-риг сравнивал мергейтов с вепрем без шерсти, значит, люто их ненавидел.

А у Зорко плохо получалось ненавидеть. Он и любить-то — сам с собой сверяясь решил — не шибко умел. Одна печаль только — по уходящей, ускользающей красоте этого мира и этого мига в этом мире — и тоска по зеленой мураве вечного травеня, где нет скрипучей тяжести земного людского бытования, вели его за собою. А может, это он сам измысливал их и шел своим неведомым и темным путем, гонясь за призраками собственного разумения.

Вот и сейчас вовсе не головы мергейтов в дымящейся крови хотел он увидеть, а претил ему вид отражения степного всадника на черном зеркале Нечуй-озера. Не было так предписано ни единой заповедью этих мест, и меч Зорко снова не лежал спокойно в ножнах, предчувствуя свою новую красную черту на холстине великой войны.

— Так тому и быть, риг Бренн, — заверил вельха Зорко. — Только кто мне даст сотню конных?

— Нетрудно сказать, — ухмыльнулся в бороду Бренн. — Сотню никто не даст. Полсотни конных и полсотни пеших. Возьми свой дозор. Остальные будут вельхи. А пеших из своего селения найдешь — крепче заслона не будет.

— Пожалуй что и так, — кивнул Зорко, — только с полсотней я всех не переловлю. Но и на том благодарствуй. — Он поклонился сдержанно ригу Бренну — как равному, и тот оценил благодарность Зорко: снял с правого запястья серебряный обруч — витой рогатый змей с аметистовыми глазами — и отдал Зорко.

— Удача да будет с тобой. Ллеу Светлый смотрел когда-то из этих глаз, рассеивая тьмы чужеземцев взглядом.

Зорко принял обруч. Слышал он и это предание, от Мойертаха. Ллеу — могучий бог вельхов, что жил когда-то в холмах близ Нок-Брана и был великим воином и великим искусником, — в тяжкий час, когда заморские колдуны обратились великими птицами и застили небо и солнце мрачными крылами, скрылся в холмах и обернулся там серебряным рогатым змеем с аметистовыми очами. Нетрудно сказать, какой камень тверже и благороднее иных, — это аметист, и серебряный змей, появляясь из расщелин, в густом вереске и лещине, пронзал чародеев чистым и твердым, будто меч, лучом взгляда. Клювы страшных птиц не пробивали серебряной чешуи, а молнии, что метали они, искрились на рогах Ллеу-змея чудесными серебряными искрами и отражались обратно, губя тех, кто их породил. С течением времени Ллеу истребил всех своих врагов, а оставшиеся скрылись за морем.

Не прошел Зорко и ста шагов, как ощутил чье-то присутствие позади, в двух шагах за правым плечом. Черный пес куда-то убежал и не мог предупредить хозяина. Зорко оказался как раз в небольшой рощице, разделявшей стан, и подлесок здесь вырос густой и непроницаемый.

Венн, не подозревая недоброго среди своих, тем не менее мигом, точно зверь лесной, скрылся в подлеске по левую руку от тропы, коей следовал, — и след его простыл. Пять ударов сердца… Десять… Ничего не было слышно, кроме едва различимого шепота разнеженной листвы. Потом справа от тропы кто-то зашевелился, зашелестели о кожаную куртку ветви, и на тропу вышел широкоплечий дядька лет пятидесяти, ростом выше среднего, с густыми и длинными, плохо расчесанными волосами полового цвета и такой же буйной в смысле густоты окладистой бородой.

— Поздорову тебе, Зорко Зоревич, — усмехаясь разыгранной тут картине, приветствовал он Зорко. Чувствовалось, однако, что подобной прыти от Зорко дядька не ждал, а потому в голосе его слышалось некоторое недоумение.

— И тебе поздорову, Плещей Любавич, — отвечал Зорко, неслышно выступая на тропу уже на два шага позади собеседника.

Плещей резко, точно волк, обернулся и оказался стоящим лицом к лицу с Зорко. Был он и выше, и шире в плечах, но не было у него того, что успел приобрести Зорко за три зимы странствий, — готовности убивать человека не спрашивая. Многие веннские воины, несмотря на храбрость и сноровку, отличались тем же: под призором матерей рода обычай кровной мести сходил на нет и мало кто, особенно молодые, когда-либо всерьез поднимал руку на человека. Иное дело вельхи, особенно горные, кои меч брали в руку раньше погремушек, а совершеннолетие отмечали по первой пролитой крови.

— Скажи, Зорко, — начал Плещей без обиняков, — нешто и ты слово свое замолвил, когда Бренн-вельх задумал вражье воинство на печище потеснить?

— Сказал слово, — не отступил Зорко. — Сказал, что не вельми тому рад. И еще сказал, что как воевода велит, так тому и быть.

— Значит, сам степняцких коней на Нечуй-озеро погонишь? — полуутвердительно молвил Плещей.

— Может статься, Плещей Любавич, — отвечал Зорко.

Плещей потеребил клочок серой песьей шерсти, нашитый на куртку.

— Вот что, — как-то смущенно проговорил Плещей. — Матери рода велели мне Серых Псов увести. Сказали, мол, пусть те, кому наша ветка на древе веннском помехой, те пускай в этот бой идут. Вельху все одно, он не на своей земле, а родовое печище под разор подводить негоже.

— Это как же они узнать успели? — прежде всего вопросил Зорко. — Тут не одна верста и не десять!

— Есть способ, — отговорился Плещей, давая понять, что большего не скажет.

— Не ловец ли звуков среди нас объявился? — вдруг догадался Зорко.

Плещей удивленно воззрился на сородича.

— Я тебе ничего не говорил, — сказал только, поняв, что видом своим выдал ответ.

— Так скажи Свияге Некрасевне, — Зорко теперь заговорил со старшим как с ровней, — Серые Псы все, что здесь есть, со мной будут. И будут стоять в заслоне меж печищем и Нечуй-озером, как то вельхский риг Бренн приказал. А слова, воеводам данного, никто не нарушит.

Плещей снова поглядел на Зорко, на сей раз тяжело и оценивающе.

— А ну как я тебя не послушаю? — вопросил он. — И все другие тоже?

— Послушают, — твердо отвечал Зорко. — Не серчай, Плещей Любавич, что я в печище не зашел. Война, — добавил Зорко мягче.

— Кому война, а кому мать родна, как я погляжу, — пробурчал Плещей.

Мгновенный гнев его миновал, остуженный не показной твердостью и уверенностью Зорко. Но глухое неприятие такового решения Зорко осталось.

— Я после зайду, когда мергейтов отгоним, — обещал Зорко уже вдогонку уходящему тропой Плещею. Тот обернулся:

— Что ж, заходи, — и скрылся за поворотом.

Плещей Любавич был здесь главой ополчения из Серых Псов, только у Зорко в этом войске служба вышла постарше. А еще был Плещей Любавич отцом Плавы, образ которой, писанный Зорко на холсте, волшебный кузнец Лухтах оправил серебром, подаренным королевой Фиал. Отцом Плавы, ждавшей Зорко уже четвертый год.

Зорко по тропке, вослед за Плещеем, вышел на поляну, где были шалаши и землянки простых воинов и предводителей малых отрядов.

— Зорко Зоревич! — тут же подозвал его оказавшийся здесь Качур. — Я твоим уже велел, чтобы сюда собирались. Неустрой поскакал упредить. Про то, что Бренн тебе наказал, тоже знаю, меня упредили. Добрый замысел. Теперь иди отдохни немного. Завтра в ночь вам выходить в заслон становиться. Полтора дня у тебя есть. Ступай в мою землянку, там просторно. Я велел, чтобы тебе ушат воды согрели.

— Благодарствуй, Качур Несмеянович, — молвил Зорко. Ему и вправду хотелось омыться, а настоящего сна он уж давно не пробовал.

— Добрых снов тебе, — усмехнулся воевода.

Землянка Качура и впрямь оказалась просторной и полупустой. Ратники, что жили здесь вместе с воеводой, ныне выполняли, должно думать, его поручения — войско собирали по лесам и урочищам. Быстро и без выдумки, но крепко сколоченные лавки были застелены одеялами. На столе был хлеб и мед. Вошедший воин — тот, что приготовил обещанную воду, — принес кувшин с молоком и деревянную тарелку с дымящейся свининой.

— Это воевода Бренн пожаловал, — сообщил он. — Сейчас корчагу еще с вельхской брагой принесу.

Большего Зорко и не надо было. Он едва коснулся мяса, съел кус хлеба с медом, выпил молоко и, не дождавшись вельхского пива, повалился на лавку, укрывшись шерстяным плащом, погружаясь в черный колодец долгожданного сна.

Лист второй Волкодав

Море, особенно поначалу, плохо поддавалось разумению Волкодава. Было оно огромным, серым и враждебным, бездушной студеной прорвой, всюду, от края и до края, одинаковой, а потому не имеющей ни краев, ни середины, ни верха, ни дна. То туда, то сюда брели одинаковые меж собой ряды волн, покорные ветру, и все исчезало и тонуло в этой серости, даже солнце.

Когда морская болезнь оставила наконец венна, он предпочитал проводить время за необычайной книгой. Там, хоть и стояло вельхское печище близ морского берега, говорилось все больше о делах земных. Однако, как ни странно, чем дальше читал Волкодав, тем дружелюбнее становился вид моря, когда случалось ему оглянуться. Поймав себя на том, он попытался отыскать главу с титулом «Море», но таковой в книге не оказалось. Такие слова, как «корабль», «вода», «соль» и то же самое «море», были раскиданы по всей книге, и далеко не в каждом месте, где оные попадались, речь заходила именно о море. Читать бегло, как умел Эврих, Волкодав еще не научился: ему надо было произнести слово про себя, попробовать его, во рту покатать, а потом уж рассудить, стоит ли его отведать. И смысл книги не всегда был ясен: все же повествовалось о землях невиданных и временах давних.

«Если Эвриха спрашивать, — помыслил Волкодав, — значит, ему книгу дать. Он, конечно, сначала фыркать будет и брезговать, точно кот, что лапой трясет, в воду ступивши. Скажет, дескать, варвар каракули выводил. А потом сам читать пойдет, так что дожидайся, покуда отдаст».

Придя к такому неутешительному выводу, Волкодав снова взглянул на воду. Солнце садилось, оставляя на воде золотисто-алую дорожку, уходящую к овиду. Чайки пока еще реяли над кораблем и то и дело бросались вниз, за рыбой, но крики их становились все реже и тише. И тут на солнечное колесо легла огромная крылатая тень. Саженях в двадцати от борта, не далее, большая снежно-белая птица, оперение которой в закатных лучах виделось рдяным, пронеслась сверху вниз, наискось, без единого взмаха крыл, потом, завершив дугу прямо над волнами, снова стала подниматься и так, распластавшись в воздухе с размахом сажени в три, начала удаляться в сторону солнца. Вечерний свет был еще достаточно ярок, чтобы помешать человеческим глазам созерцать этот величавый и стремительный полет, и Волкодав, даже заслонившись ладонью, не мог видеть, куда исчезла птица.

Эти огромные белоснежные птицы всякий раз сопровождали бога и героя вельхов — Ангюса, но здесь, в морях, омывающих Шо-Ситайн и Аррантиаду, Волкодав их доселе не видел. Да и сегваны, люди моря, как-то не упоминали их в своих сказаниях и повестях. Должно быть, только там, на Восходных Берегах, на Кайлисбрекке, как именовали те земли сегваны, можно было увидеть тех птиц во множестве. Здесь, надо думать, они были редчайшими гостями, и Волкодаву, стало быть, просто повезло.

И тут его осенило: белые птицы всегда появлялись в море или на морском берегу. Быть может, там, где речено о них, поведано будет и о море, каким видели его вельхи прежних времен?

Волкодав вернулся к «Вельхским реклам». Искомые птицы, в отличие, скажем, от чаек или воронов, не именовались в книге никак — белые птицы, и все. И точно, на положенном месте, согласно порядку буквиц, он обнаружил то, что ожидал. Едва уставив палец в первую строку, Волкодав мгновенно отрешился от окружающего, так чудесно притягателен оказался мир белых птиц.


Белые птицы. Они, как говорят вельхи, что живут на берегу близ Нок-Брана, да и другие вельхи, что живут подальше, и даже горные вельхи, непременно появляются, когда великий Ангюс хочет показать людям, что он пришел к ним. Я не знаю по сей день, да и никто не знает, те же самые ли птицы появляются иной раз просто так над морскими волнами или над вершиной Нок-Брана, паря свободно, без единого мановения огромного своего крыла, кружатся и снова удаляются от берегов, так и не коснувшись земли, камня или вод.

Многие предания вельхов говорят о них, но ни в одном не сказано, откуда они явились. Те, кто связал жизнь свою с морем, могут рассказать о них больше, чем кто-либо другой. Однажды мне довелось беседовать с пожилым уже Конахаром, который ходил сначала на путину за серебристой рыбой, потом плавал в иные страны с купцами, а после опять ловил рыбу и морского зверя. Белые птицы, по его словам, обычно появляются в морях, что омывают Восходные Берега, и чем дальше на восход и к полудню, тем их встречается больше. На полночь и закат они летят редко, и в водах Аррантиады или Шо-Ситайна, близ Галирада, Нарлака, Саккарема и у Сегванских островов их почти не встретишь. К полудню от Мономатаны, говорят, белых птиц больше, чем где-либо, но Конахар не был там.

Нрав у белых птиц гордый и вольный. Они могут седмицами не садиться на волны, лишь изредка выхватывая из моря рыбу, всегда крупную и сильную, достойную их белоснежного величия. В любую бурю держатся они своего одним им ведомого пути, не смущаясь никакими вихрями. Считанное лишь число раз Конахару доводилось видеть этих птиц сидящими на волнах или на высоких недоступных скалах и лишь дважды удалось заметить, как они взлетают. Размах их крыл столь велик, что, подобно ветрилам корабля, им приходится дожидаться сильного ветра, дабы он поднял их на своих ладонях. В грозовое ненастье, когда большой корабль швыряет, точно ореховую скорлупу, белая птица взлетела с гребня великой волны и, точно белая звезда, пробила тучи. Все посчитали это добрым знаком, и точно: буря пощадила мореходов. Никто и никогда не видел гнезд белых птиц, и порой утверждают, что они вечные, как их белизна. Иные говорят, что они рождаются морем и в море уходят, когда приходит пора. Убить такую птицу считается страшным непотребством, и ни один море-странник, будь он самой черной души человек, не отважится поднять лук.

Сам Конахар, похоже, и не думает держаться того или иного суждения о происхождении белых птиц. Он всю жизнь отдал морю, даже свою жену подобрал на обломках тонущего корабля, и все дети его — как один — теперь трудятся на соленых равнинах Ллейра. Поэтому птицы эти для него неразделимы с морем, а откуда появилось море, вельхи не говорят. Оно есть и населено ровно так же, как и твердь. Там есть свои духи, добрые и худые. Там находится множество островов, и море не разделяет, но связывает их. Нередко острова и пучины населены недобрыми существами, но вельхи всюду пользуются благорасположенностью своих духов, на море — как и на земле.

Замечу, что Ангюс всегда появляется со стороны моря, а он появляется лишь тогда, когда речь идет о любви. Если любовь приходит с Ангюсом из моря, то не есть ли морские воды та колыбель, из которой рождается любовь. Достойно замечания и то, что Ангюс приходит, когда один из любящих должен покинуть людской мир, а иной раз это должны сделать оба. Не значит ли это, что смерть, которая связана с любовью, тоже обитает в волнах?

Необъятный простор неразъятых любви и смерти, которым Конахар странствовал всю жизнь и научился не разделять одно с другим, — вот что такое море для Конахара. Наверное, то же значит море для любого вельха, пусть даже обитающего посредине земли, в горах. И белые птицы сопровождают Ангюса потому, что это морские птицы, и никто не видел их гнезд, и это не важно, вечны ли они или могут рождаться и умирать.

Однажды, когда с королевой Фиал я гулял на песчаной косе, что в трех верстах к полудню от Нок-Брана, мы достигли больших круглых камней, что покоятся на самом оконечье этой косы. Каждый такой камень высотой не менее двух человеческих ростов, а всего камней девять. Мы слушали прибой и любовались нечастой в этих местах синевой волн. Фиал, оставшись одна, вдали от воинов, швыряла в воду мелкие камешки и пела — каждому камешку по одной небольшой песне. А я просто слушал, как ветер тихо подпевает ей, пробираясь в расселинах меж камнями. Вдруг Фиал перестала петь, выпрямилась и стала всматриваться во что-то, что было на вершине самого большого камня. Я посмотрел туда же и увидел в солнечном сиянии ослепительно белую огромную птицу. Она сидела широко разведя крылья и, как видно, отдыхала. Надо сказать, что белые птицы предпочитают, чтобы на них смотрели против солнца. Должно быть, только сопровождая своего хозяина, Ангюса, являются они в виде удобном глазу.

Я стоял рядом с Фиал. Позади нас была синева волн, рассказывающих бесконечный стих. Впереди — солнце, небеса и белая птица Ангюса. А мы стояли на самой кромке меж небом и морем, вечностью и забвением.

«Должно быть, — сказал я Фиал после, — именно так, на границе меж безднами, и существует любовь».

«Именно так приходит знание, что она есть, — возразила она. — А дальше путь открыт в обе стороны. Надо лишь помнить о том, что пришло к тебе на кромке, и бездна не одолеет тебя».


На этом глава заканчивалась. Наверное, стоило прочесть о том, кто такая Фиал, но уже начинало смеркаться. К тому же это скорее всего была бы вовсе иная история. Волкодав хотел узнать о море, и, кажется, это узнавание пришло. Сегваны говорили, что море движется от ветра, а ветер прилетает из щелей в овиде, потому что сидящий за ними великий орел то и дело машет крылами. Венны на этот счет молчали, потому что моря у них поблизости не было. Вельхи, значит, считали по-своему.

Книга была закрыта и спрятана надежно в кожаную торбу, меж двойных стенок коей надут был воздух. Даже если б весь корабль со всеми, кто на нем был, пошел ко дну, книга в такой одежде не потонула бы и даже не промокла б, продолжая свое странствие.

Солнце лишь макушкой торчало над небоскатом, и море блестело в короткой и далекой теперь освещенной дорожке, ровно маслом политое. Чем далее от пламяцветных волн, тем более темнел и густел его цвет, становясь оливковым, синим, темно-фиолетовым, а там и вовсе чернел. Весь простор дышал и двигался, и вода более не казалась венну безжизненной уймой, гонимой туда, куда махнет крылом закраинный орел. Верхние волны и неведомые толщи под ними знали, если собрать их вместе, нечто такое, к познанию чего человек движется всю жизнь. Должно быть, тем, кто шел верно, будучи сам перед собой честен, и являлся вельхский бог, окруженный чистоцветными птицами. Венны всегда почитали птиц небесных, потому как они были гонцами с Ирия-острова, где живут в покое и мире добрые души. Значит, и бог-великан Ангюс приходил только к добрым и чистым сердцем. Должно быть, именно про эту чистоту, что показывается перед смертью, если жить с добром и любовью в сердце, и знало море, движимое вовсе не прихотью ветра, а любовью целого мира. Хотя что он знал о любви?…

Волкодав встал с лавки у борта, выпрямился. Дурнота более не тревожила его. Солнце скрылось совсем, уступая место мерцающим в высях звездным паутинам. Развернув одеяло, венн улегся прямо под звездами. Внутри было душно, а нынче ночью небо не предвещало ненастья и дождевой хмари. Привычный к жестким камням, Волкодав ни малейшего внимания не обратил, что под ним нет соломенного тюфяка. Так, глядя на звезды, находя там рисунки, какими любили арранты украшать свои книги, по собственной прихоти соединяя светила линиями, под еле слышимый, убаюкивающий не хуже кота-мурлыки скрип снастей венн наконец уснул…

Чтение книг, к коему занятию Волкодав быстро возымел охоту, вряд ли сказалось на нем внешне. А все, что стал он чувствовать и ощущать, надежно скрывалось ото всех, иначе Волкодав не был бы Волкодавом. Прежде, когда читать он еще не умел, он видел сны очень редко, да и поспать толком выходило не всегда. Обычно время между тем мигом, как сознание гасло, и пробуждением сворачивалось, будто шо-ситайнская ткань, к единому мгновению, в течение коего не было ничего. Точнее, как раз это ничего в это мгновение и было.

Иногда только, когда можно было позволить себе спать, как те, кто живет размеренно под родной крышей, не зная тревог бессонных ночей в дозоре и внезапных побудок, прилетали из потерянных краев детства туманные, подернутые нежно-зеленой с белым березовой дымкой, пахнущие травой и солнцем видения. Больше ничего об этих снах Волкодав наутро вспомнить не мог, да и не хотел. После них всегда было светло и грустно, а что проку грустить о невозвратном?

Но как только началось чтение, сны снова стали приходить к нему, цветные и яркие, как было давным-давно, до Самоцветных гор. Сначала он не запоминал их, зная только, что сон был. Потом уже некоторые виды, голоса и события из снов, даже слова и обрывки речей, оставались с ним в яви, но и не более того. Наконец к нему пришли «Вельхские рекла», и сновидения быстро и неотвратимо стали превращаться из бессвязных картин в особую, разумно устроенную страну, где он, Волкодав, не в гостях бывал, но жил и действовал как полноправный этой страны уроженец. То, что он там поделывал, и все его окружающее в миг пробуждения опять-таки оставалось там, за пеленой сна, но на следующую ночь не исчезало уже невесть куда, в место, откуда являются сны, а встречало его, и точь-в-точь там, где давеча остановилось. Вернее, не совсем так: встречало там, где должно было оказаться, длись оно все время, пока он бодрствовал.

Неясные и невнятные поначалу, немые и неосязаемые образы с каждой новой ночью становились все четче, ощутимее и живее, обретая черты, звучание, цвет и запах. И с каждым разом пространство сна делалось все осмысленнее, а время — все неотвратимее, как и в обычной жизни.

Наконец, Волкодав стал видеть себя, но почему-то вовсе не таким, как привык. Он оказался вдруг гораздо ниже привычного роста, да и плечи, хоть и остались сильны и широки, все же не имели той упругой силы воина, кою он в себе воспитал, а тело, пусть и не было разнежено, все ж не обладало обычным послушанием и сноровкой — напротив даже, было от них куда как далеко. Нет, с двумя-тремя не шибко грамотными вояками он — он во сне — совладал бы, но вот, выйди он на поединок с самим собою дневным… Он из снов был бы убит за два счета.

Зато у него «ночного» оказалось много такого, чего не было у него наяву. Например, он застал себя за тем, что ловко и искусно — вот уж точно говорят, во сне не привидится, а привиделось ведь! — выводил разноцветные буквицы на тонких и нежных пергаментных листах, скоро перечитывал толстенную книжищу и сам, — сам! — не заглядывая никуда, покрывал пустынные аршины чистых листов четкими черными письменами, решительно вычленяя из немоты истину писаного слова. Мало того, вовсе не всегда это были округлые аррантские знаки. То и дело из-под пера вылезали острые сегванские руны или сольвеннские буквицы, иной раз появлялись письмена нарлакцев, а порой родные веннские черты и резы, а иной раз и вовсе не понятные каракули, похожие на растения, что привозили иной раз как диковины из-за теплых полуденных морей, все развесистые и вьющиеся, с тьмою меленьких стебельков и листиков.

Более же всего изумило Волкодава то, что рука его оказалась рукою не воина, а искусника. Рука знала — и он чувствовал это, — как следует держать резец и кисть и куда их вести, чтобы линия оказалась верной и приятной оку. И в памяти его — в ночной памяти! — возникали образы прежде нарисованных картин, раскрашенных тканей, и тисненых кож, и всяких резных вещей, и были они ничуть не хуже тех, что довелось видеть Волкодаву в книгах и богатых домах. Только вот теперь приходилось ему бытовать без кисти и резца, потому что в мире по ту сторону сна катилась по земле комом темноты и холода великая война…

На сей раз он увидел себя едущим на серой лошади по лесной, едва заметной стежке. Впереди размашисто бежал большой черный пес, шел по верхнему чутью, редко приближая удлиненную черную морду к земле. Позади слышен был мерный перестук копыт. Еще двадцать верховых — а по тропам справа и слева еще четырежды по двадцать верховых и пять раз по двадцать пеших воинов. При каждом верховом рядом шагал пеший. Нехитрый походный скарб навьючен был на лошадь, а шедший пешком держался для удобства и быстроты хода за стремя и так менее уставал от пути.

Ночь березозола месяца заканчивалась. Сквозь ветви и листву на восходе небо сочилось серым предутренним светом. В лесу было влажно, и влага, словно паутина, ложилась на волосы и бороду, так что хотелось провести ладонью по макушке и затылку, чтобы снять ее. Лес меж тем редел: полтора больших галирадских колокола тому назад их окружал частый и непролазный для иноземца ельник, неприветливый, темный и душный. Сейчас же ель отступила, ушла в низину, поелику местность незаметно, исподволь поднималась. Ель сменилась березой и осиной. То и дело попадалась рябина и ольха.

Места казались Волкодаву чем-то знакомыми. Конечно, полтора колокола назад он еще не спал, но, попадая в сон, он, казалось, будто и не просыпался, потому что знал все, что случилось здесь, во сне, в то время пока он бодрствовал. Ничего удивительного в этом венн не усматривал: умел же Тиллорн летать в лодке по звездному небу, клубилось ведь над скалами поблизости от Галирада облако, ведшее в Беловодье, жили высоко в горах виллы, да и много иных чудес вершилось в свете. Путешествия во сне вовсе не казались ему чем-то исключительно необычайным, тем паче что покуда были они все же сном: ощущение жизни, происходившей во сне, не было столь же полным, сколь и явь.

Но сегодня все вокруг было столь внятно и осязаемо, что Волкодав начал сомневаться, спит ли он. Эти тропки, ельник внизу и лиственный лес на поднимающейся тихо земле, валуны, все чаще встречающиеся на пути, негромкий говор идущих следом — на веннском и вельхском, — где-то он видел все это! Вдруг он понял, что находится здесь не просто так, один среди прочих. Все, кто был позади, и рядом, и чуть дальше, и чуть впереди, — все смотрели на него. Разумеется, не прямо смотрели, но обращались к нему мыслью, как стая обращается неслышно и невидимо к вожаку и, пускай движется в чаще или в поле порознь, делает одно дело.

«Зорко… Зорко… Зорко Зоревич…» — Он слышал это, будто листья шептали ему это, тревожимые предрассветным током воздуха. Так звали его здесь, с таким именем ему предстояло здесь существовать. Сколько? Этого никто не знал. Даже если это будет всего лишь недлинная весенняя ночь, эти люди надеялись именно на него. Нетрудно было догадаться, что две сотни ратников не станут неслышно пробираться сквозь ночной лес забавы для. Где-то, может статься совсем близко, находился их враг. Враг войска, в котором были венны. Какие венны, каких родов и из какого мира — это не было главным: Волкодав знал, что несправедливой войны они вести не будут. Когда так, его делом теперь была их война.

Лес раздался в стороны, открыв луговину шириной саженей в полсотни. Дальше был провал. Провал уходил и вправо, и влево. В сумерках неясно было, где его края. Противоположная сторона провала терялась в полутьме. От леса к провалу бежала широкая тропа, уже ясно видная. На полпути по обеим сторонам ее Волкодав узрел два валуна высотой в два человеческих роста. На сероватой, слегка выпуклой и ровной их поверхности чернел рисунок, выбитый в незапамятные времена. Под валунами колыхалась, как волны, осока.

Мигом все встало на свои места. Волкодав узнал валуны, луговину и провал в полутьме, и земля, что еще продолжала подниматься, дала ему знать о своем незримом глазу уклоне, несмотря на то даже, что он сидел на лошади. Все вещи и контуры словно бы слились со своими образами, вросли в землю, дали потрогать себя воздуху и свету, и воздух и свет признали их, дав им облики и тени.

Волкодав оказался на берегу Нечуй-озера, бывшего в старице великой Светыни. Старица с тех пор расширилась и углубилась, склоны ее стали высоки и отвесны, и черные от торфа озерные воды плескались теперь в глубине огромной впадины. Совсем неподалеку, в десяти верстах, на берегу Светыни, стояло печище Серых Псов! Печище, уничтоженное кунсом Винитарием; печище, которое искал он в Беловодье, но напрасно; печище, которое грезилось ему в каком-то радужном будущем, до коего он, конечно, не доживет в земном своем обличье. И вот здесь, во сне, который уже перестал быть сном, он вдруг очутился совсем рядом с тем, к чему стремился и о чем старался не думать слишком много, — с домом.

Из пади, где лежало невидимое пока озеро, потянуло холодным и волглым ветром, и Волкодав узнал запах воды с Нечуй-озера, словно пес, нашедший верхним чутьем запах дома. И тут же вспомнился вкус воды из Нечуй-озера: была та вода не такая, как в Светыни, не такая, как в других лесных озерах и родниках. Был в ней привкус торфа и глины, но не только их, а и еще чего-то, должно быть той самой зеркально-блестящей таинственной черноты, которой озеро было замечательно.

Сейчас он знал доподлинно, куда он следует со всеми воинами, что слушают его, и зачем. Дом был рядом, но десять верст, что оставались до него, еще надлежало пройти. Враг из дальних краев, куда ни Волкодаву, ни Зорко Зоревичу, как звали его теперь, забредать не приходилось, встал между ними и родным порогом, и ничего не оставалось делать, опричь как браться за меч, чтобы явить справедливость. «Не обнажай меч без нужды, — услышал Волкодав чей-то голос из неведомых глубин времени. — Не вкладывай в ножны без чести»…

Сильный толчок заставил Волкодава мигом вскочить на ноги и оглядеться. Рядом никого не было, только за бортом, возмущая по-прежнему безмятежное предрассветное море, катилась стремительно к восходному овиду огромная волна — одна на все видимое море, но столь великая, что казалась выше мачт корабля, на коем они плыли. Должно быть, волна эта лишь краем задела корабль, не то быть венну выброшенным за борт, а кораблю — перевернутым и брошенным днищем кверху, со сломанной в щепы мачтой и вырванным рулем. А так только немногие вещи, не закрепленные по небрежности в уповании на неизменность доброй погоды, сбросило со своих мест на палубу.

Волна уходила, отблескивая крушецовой чешуей загривка, хищно наклонившись вперед, словно готовая к броску исполинская змея.

На палубе, если не считать Волкодава, один только кормчий наблюдал за всем, что случилось. Остальные, кто спал на верхней палубе, а были то сплошь сегваны, даже не проснулись, столь привыкли почивать при морском волнении.

— Не скажешь ли, что это вдруг? — негромко вопросил Волкодав, кивая на совсем уже далекую теперь волну.

— Случается, — невозмутимо ответил сегван. — В первый раз вижу такое сам, но мне говорили. Это волна-убийца: поднимается вдруг из пучины, сразу огромная, и от нее не уйти. Горе кораблю, если она поднимется рядом с ним. Храмн оградил наш корабль. Эта встала на двадцать саженей дальше нас, если смотреть на восход.

«Это хорошо, что Храмн о нас так позаботился, — про себя согласился с сегваном Волкодав, провожая взглядом волну-убийцу за пределы видимости. — Иначе как бы я мог защитить родной дом?»

Сон закончился и ушел, но Волкодав помнил его и мог теперь вспомнить до мельчайших подробностей и смотреть его наяву. И еще он чувствовал, что торопиться не стоит: на следующую ночь этот сон придет к нему снова. А пока следовало подумать, как сподручнее биться с конным врагом, который не знает удобнее места, чтобы присесть, чем конское седло. Тот, второй, которого звали Зорко, знал, как держать меч, знал он и что такое меч, — откуда бы тогда взяться голосу? — но воином, для которого меч — продолжение руки, равно как для некоторых искусников резец или кисть, он не был. А здесь была война, простая и страшная своей простотой, и вести ее надлежало воину, такому, как он, чтобы рукам мастера не суждено было менять кисть на меч.

Лист третий Некрас

— Дорога от гор до Светыни в полтора раза короче, чем от Светыни до гор, потому что на ней обязательно найдется попутчик, и если ваш день будет один для вас обоих, то ночи ваши будут разными, ибо вы видите разные сны, — так сказал Некрасу караванщик-ман, у которого кудесник остановился спросить дорогу на Саккарем.

— Откуда ты знаешь, отец, что ночь может быть чьим-то днем? — спросил тогда Некрас. — Ведь если чья-то ночь удлиняет мой путь в полтора раза, значит, и моя ночь может добавить что-то к чужому пути?

— Ты ошибаешься, чужестранец, — отвечал тогда ман. — Никто, кроме богов, не знает, сколь длинна твоя жизнь. Да и они порой не знают этого, потому что никому, даже богам, не по силам объять все пространство и поднять всю тяжесть страны сновидений. А она столь же велика и тяжка, как все дни всех времен. Потому твоя ночь ничего не сможет добавить к ней. В полтора раза длинней станет лишь ваш общий путь, зане если бы не было у вас этого общего дня, то и ваши ночи не были бы такими, какими они стали. А твой путь останется таким же, если измерять его верстами, как принято у вас.

— А как принято у вас? — осведомился тогда венн.

— Я измеряю общий путь, потому что я водил караваны и, может быть, еще поведу их когда-нибудь. Путь измеряется ночами под звездами, когда люди, кони и верблюды спят и видят сны, и даже те, кто не спит, лежа или сидя у костра рассказывают сны друг другу…

— Потому что их дни — это все равно чьи-то сны, которые приснились кому-то, — подхватил Некрас. — Это я уже понял. Скажи мне, не ты ли тот, кого я ищу?

— Могу ответить сразу, что нет, — покачал головой ман. — Ты ищешь того, кто может смотреть в чужие сны и изменять их, а я этого не умею. Если ты идешь за тем, что тебе нужно, в Саккарем, ты можешь не успеть, потому что кони мергейтов бегут быстрее. Если ты торопишься, лучше иди на Восходные побережья, там живут вельхи.

— Вельхи не знают искусства странствия по снам, — заметил Некрас. — Это говорил человек, что учился у них три зимы.

— Если ты и вправду торопишься, то я могу догадаться, зачем тебе охотник за снами. Такого, кто смог бы помочь тебе, я знаю только среди вельхов. Если ты сам, не зная дороги, добрался от Светыни сюда, тебе по силам найти и его, не зная, по каким он идет дорогам, — возразил караванщик. — Он знает место, где можно остановить облако черного времени, но не имеет средства остановить его. Если ты ищешь того, кто знает это место, значит, тебе известен тот, кто располагает должным оружием… Не смущайся тем, что я говорю не называя имен. У того, о ком я говорю, теперь нет истинного имени, а у тех, кто ему служит, слух тоньше, чем чутье у собаки и чувство земной тяжести у верблюда.

— Что касается слуха, то я скажу тебе, что твой вьючный зверь с двумя горбами, которого ты зовешь верблюдом, сейчас стоит в четырех верстах отсюда и пьет воду из ручья, где вода мелка и мутна от глины и песка, и что рядом с ним пьют воду еще шесть таких же зверей, — отвечал Некрас. — Если хочешь, можешь проверить это, потому что на этом звере с заячьими ушами, похожем на лошадь, ты успеешь туда, пока он окончит пить. Сейчас никто не слушает нас, и ты можешь, если захочешь, рассказать мне о том, кого мне надо искать.

— Я верю так же, как ты поверил мне, — сказал ман. — Этого зверя с заячьими ушами называют ослом. Тебе пригодится это слово, если ты собираешься идти через горы. Человек, которого тебе надо найти, светел лицом, а волосы его белы, как молоко. Он в возрасте зрелого мужчины, но душа его глубже, чем пещеры Самоцветных гор. Он носит одежду вельха с Восходных побережий, а живет тем, что рассказывает истории ходящим с караванами и носит важные послания. Еще никто не смог перехватить послание, которое доверили ему, — будь оно передано на словах или начертано на пергаменте. Никто из тех, кто пытался захватить или убить его, не преуспели. Он обыкновенен, бороды и усов не носит, и в лице его нет ничего примечательного, кроме того, что нос крючковат.

— Есть ли у него имя, по которому я отыщу его, если он столь известен? — спросил Некрас.

— Известен он тем, кто передает такие послания, за кои платят золотом и кровью, — усмехнулся ман. — Я знаю лишь одно из его имен — Брессах Соломенная Веревка.

— Если боги помогут мне, достанет и этого. Благодарю тебя, отец. — Кудесник поклонился в пояс седому и полному, но крепкому еще старику в черном стеганом халате и белом платке, защищавшем голову от солнца, кой платок перехвачен был золотым шнурком.

— Огонь Аша-Вахишты да пребудет с тобой, — отвечал караванщик. — Никогда в стране лесов я не знал огорчений, да не огорчит она меня и теперь.

— Дороги к нашим печищам открыты для тех, кто честен перед самим собой, — заверил мана Некрас.

— Когда огонь Аша-Вахишты снова будет возвращен в очаги манов, мой дом примет всех, кто пришел с миром, — отозвался старик. — Теперь ступай, ибо в трудное время дороги не ложатся сами под ноги, а, наоборот, дыбятся, противясь идущему, или даже тащат назад.

— Я слышу звучание этой дороги на три ночи назад, — сказал венн, вскидывая на плечи короб. — Самый давний след — след каравана, и он ведет к горам. Я догоню их.

Старик кивнул.

Некрас прошел уже семь верст, но слышал, как старик все еще сидит, поглаживая иной раз по холке своего осла, на каменной лавке у стены прямоугольного здания с глухими стенами, за которыми размещался прежде шумный — у Некраса аж звон в ушах стоял от звуков, что жили здесь еще на осеннее равноденствие, — а ныне ограбленный и почти пустой приют для путников-торговцев.

Желтое и жгучее солнце страны манов, звук коего шел будто из глубокого колодца — таким прозрачным и чистым было эхо от безлесной каменистой земли, — начало свой путь от вершины неба к краю небоската.

Некрас далеко успел уйти за эту седмицу. Поначалу он переправился через Светынь — там, где стояло печище Серых Псов. Заклинателям звуков в печищах всегда оказывали уважение и никогда не отказывали в просьбах, но относились к ним настолько почтительно, что это почтение граничило с недоверием и даже опаской. Конечно, зачем Некрасу переправа через реку, никто не спросил, никто даже не обмолвился о том, но здесь и без сети звуков было ясно: многие подумали о том, чтó это кудесник забыл на берегу, где венны испокон веков не селились?

Потом потянулся черный лес, но Некрас шел уверенно: в двух дневных переходах звучала на разные лады проезжая дорога, ведшая из самого Нарлака на Восходные побережья. Сейчас на пути было глухо, но дорога помнила о том, что было совсем, по сути, недавно, и вместо торговых обозов странствовало по ней из конца в конец, с легкостью преодолевая леса и горы, их разноголосое эхо.

Здесь ему выпала доля: нарлакский обоз из двадцати повозок направлялся в страну манов. На обычных купцов обозники не походили — уж больно соблюдали порядок: выставляли стражу на ночь, старшего слушали как родную мать и вовсе мало говорили о своем торговом промысле — а ведь о нем-то купчанины более всего горазды беседовать! Некрас не спрашивал ни о чем, слушал только да изредка отвечал на вопросы: один из нарлакцев по имени Ригард разумел сольвеннскую речь, а речь веннская и сольвеннская вельми похожи были, не успели столь же размежеваться, сколь и народы. Кудесник успел рассказать о том, как мергейты нагрянули и каково им в веннском краю пришлось.

Ригард потом растолковал все своему старшине. Тот в светло-рыжую бородищу свою ухмыльнулся, видно остался доволен. А откликались люди эти отнюдь не на те звуки, что обычно торговцам присущи, — Некрас эти звуки незаметно из дуды своей кудесной извлекал да слушал, как отзовется. Сорок и еще двое из тех, что с обозом шли, были ратники или старшины ратные, только истинное ремесло свое зачем-то укрывали. То есть зачем укрывали — это Некрас вполне уяснил себе: кому из разумных людей блажь такая взбредет, чтобы в оружии во вражеских землях расхаживать и думать, что тебя не тронут и не приметят? А вот что хотели, то было неизвестно: из того, что Некрас по пути слышал, все ясно было, каковы собой мергейты-степняки и чего от них ожидать, так что, к чему нарлакцам целый отряд понадобился в такой дали, было невнятно.

Другие два десятка и еще четверо все же более походили на купцов. Не на купцов даже, а на тех, кто сам торг в лавке ведет или за товаром ездит по приказу купца, — Некрас не знал, что такой человек приказчиком называется. Только и эти скрытничали, а старшего своего пуще нарлакских ратников слушались. Ригард говорил, посмеиваясь, что за товаром, дескать, едут, да таким, что война не война, а всегда нужен и деньги немалые сулит. За тем товаром едут, а заодно и их, честных купцов, провожают.

Те, с кем ехал Ригард — служилые воины нарлакские, — везли с собой ткани да украшения всяческие, цену коим Некрас не знал. Впрочем, ему не до того было. Он смекал, где бы ему от нарлакцев отстать, потому как навряд ли мергейты, с коими по пути всенепременно повстречаться придется, не ведают о том, с кем их воеводы войну теперь ведут. А ну как признают в Некрасе венна? Некрас не столь самих мергейтов страшился, сколь опасался, что его же попутчики его и продадут. Скажут: «Вот, держите, венн вам в полон, а нас за то отпустите».

Но покуда боги к нему благосклонны были и от сил враждебных берегли. Лес поредел скоро, и потянулась степь с травою, высокой и жесткой. К такой траве кони степняков не привыкли, оттого и мергейтов здесь не было. Край этот всегда пустынен был, а сейчас и вовсе обезлюдел.

Так и проехал он с нарлакцами до земель манов, до самой их границы.

Земля эта была для Некраса столь нова, что он не смог быстро разобраться в том, какова ее природа и как здесь надлежит общаться со звуками. На первый взгляд, по сравнению с лесами веннов, с полноводной речистой Светынью, было здесь голо, глухо и пусто. Реки появлялись неведомо откуда и пропадали неведомо куда. Озера кочевали с места на место. Жизнь влачилась вслед за водой, оставляя на покинутых внезапно местах окаменелые следы. Здесь властвовали камень, песок и пыль. Там, дальше на восход, куда двинулись нарлакцы, ближе к морю земля эта становилась иной: там были быстрые реки, вододержи и ручьи, сотворенные человеком, большие огороды и зеленые кусты с полупрозрачными ягодами, зачем-то возделываемые с особой любовью, небольшие, но родящие дважды в год поля, а по склонам ближних гор — пажити.

Кое-что об этом Некрас услышал сам, ловя и различая звуки с дальних рубежей, что-то рассказал старик караванщик. Но от края, где сейчас очутился Некрас, до той части страны манов было добрых пятнадцать сотен верст. И туда, к берегам едва слышимого отсюда великого водного простора, ему вовсе не было нужно. Горы, по дорогам коих лежал его путь, дыбились на полдень и закат, но даже громовые их вершины еще не были видны отселе.

Некрас остановился в безлюдном теперь приюте. Кроме него здесь жил хозяин с семьей и работниками, помогавшими в хозяйстве и пасшими маленькое стадо овец. Это была половина от тех, что прежде служили здесь. Кого-то убили мергейты, кто-то бежал, а кто-то просто ушел — не то с мергейтами, не то к лихим людям подался. Еще жил здесь один купец, ухитрившийся как-то сохранить часть своих денег и спастись сам. Ныне он ожидал, пока хоть кто-нибудь пойдет с обозом в Нарлак, или к сольвеннам, или еще куда-нибудь, лишь бы только на закат, подальше от мест, где были теперь мергейты. С купцом были двое сыновей — чернявые молодцы с жаркими глазами. Ни единого слова ни на каком языке, опричь языка манов, они не знали, кричали друг другу что-то гортанно, подзадоривая, но с клинками своими, с коими не расставались даже во сне, объяснялись жестами столь ловко, что не трудно было понять, почему же купцу удалось унести ноги и сохранить на плечах голову.

И третьим, если вторым счесть самого Некраса, был водитель караванов. Должно быть, людей его ремесла и его породы уважали везде, так что и мергейты, когда пришли сюда и взяли все, что хозяин и постояльцы не успели спрятать — в том числе и двоих жен и трех дочерей хозяина, — и мелкой монетки не тронули у караванщика. Правду сказать, вступись он за кого-либо из пострадавших, и его бы зарубили: у мергейтов была своя Правда, непонятная и дикая для венна, но была. Вот по этой правде младшая дочь хозяина, горя и позора не снеся, лишила себя жизни — сгорела, среднюю дочь и младшую жену увез с собой мергейтский сотник, а старшую дочь теперь и видеть никто не видел: она выходила только по ночам, от людей скрывалась. По той же правде старик караванщик остался жив, невредим и ни в чем не ущемлен, если не считать того, что все позорное, страшное и беззаконное свершилось при нем, а он не мог вмешаться без того, чтобы быть убитым. Пощадили еще старшую жену, которой лет было едва не больше, чем самому хозяину, хотя и у нее отобрали все украшения и все лучшие одежды.

Некрас впервые увидел караванщика ровно так же сидящим на лавке у стены. Подле него был глиняный пузатый кувшин с высоким горлом и блюдо из обожженной глины, наполненное лепешками. Старик медленно жевал лепешки, глядя и на вновь прибывших, и тут же сквозь них на белесый от жары край небоската, и запивал из кувшина. Некрас прислушался: судя по звукам, кои издавал старик при пережевывании пищи, и по звукам, что доносились из кувшина, лепешки были ячменные, а в кувшине была обыкновенная родниковая вода.

Венн лишнего взгляда не бросил на караванщика, но тот словно услышал, что самый диковинный среди и без того необычных для этих краев и этого мрачного времени путников подслушивает его кувшин и его лепешки. Ман взглянул на него, и Некрас сразу понял, что старику ясно видно, кто в этой ватаге свой, а кто — опричный. Он увидел, сколь невелик скарб Некраса, заметил наверняка необычность его вида и некоторую особую осторожность, пускай держался Некрас, как и все те, кого арранты звали «варварами», а горожане иных великих государств — «разбойниками», гордо, сам себе господином. Увидел и поманил к себе, указывая на место на лавке рядом с собою. Некрас поглядел на старика в ответ, показал всем видом, что понял: его приглашают; но одновременно дал понять: не разумею, к чему бы это.

Тогда ман сделал еще глоток — пил он мелкими глотками, будто берег воду, — и сказал нежданно-негаданно по-веннски:

— Да будет здорова твоя мать и твой род, о гость моей страны. Прошу тебя, раздели со мной эту трапезу. Преломи хлеб, который рождает моя земля.

После такого приветствия и такого приглашения отказываться было нельзя.

— Мир твоим предкам и твоему дому, — ответил Некрас, легко вскинул на плечо короб и направился к старику. Нарлакцы были заняты своими делами, да и после ничуть не удивились тому, что венн восхотел остаться в этой глухомани, — должно быть, посчитали, что все, что могло им пригодиться, они у венна вызнали.

Имя у караванщика было длинное. Некрас, конечно, запомнил его, но никогда не обращался к старику, произнося его имя полностью. Скорее, его имя, сами звуки этого имени раскрывали суть свою в кличке, состоящей из части имени и собственно прозвища: Туса Правитель Колесниц. Но и по прозвищу не хотел обращаться к ману Некрас. Ибо видел в том непочтение и неуважение: пусть другие караванщики, собратья по ремеслу, говорят с ним так. Венн называл Тусу Правителя Колесниц или «отцом», или «почтенным», и ман отнюдь не возражал. Про себя же Некрас так и звал старика — караванщиком.

Караванщик получил свое ремесло по наследству, так что не мыслил для себя иных занятий. Он проводил тысячи и тысячи людей, лошадей, ослов и верблюдов от Восходных побережий до границ Нарлака и от Галирада до Мельсины на далеком полудне через пески, степи, горы и леса. Узнав, что караванщик знает дорогу до Саккарема через горы, Некрас, разумеется, немедля захотел расспросить старика о ней, но тот вел беседу так, что избегал прямых вопросов, и куда больше узнал о том, что происходит ныне в стране веннов, нежели Некрас-кудесник выведал о своем дальнейшем пути.

Но веннскую Правду караванщик чтил, и все, о чем бы ни спрашивал он, было ему знакомо, и Некрас не мог не отвечать ему почтительно и пространно. Наконец он спросил о Заклинателях Звуков, ибо хотел знать, что знают они, прислушиваясь сквозь время, об этой войне и могут ли проницать слухом бескрайнюю тьму беды.

— Будущее неведомо нам, но мне известно, где скрыто сердце, из которого черпается беда, — рассказал караванщику венн. — Однако лишь тот, кто может не только проницать тишину, но видеть в невидимом, способен отыскать уязвимое место этого черного сердца.

В ответ старик кивнул, будто знал нечто важное, и поведал Некрасу историю об одном из своих путей в страну вельхов, где он встретил Человека со стеклянным мечом:

— Человек этот был гораздо более примечателен, нежели был бы любой другой человек, просто получивший каким-либо образом стеклянный меч и с ним ходивший.

Легенды вельхов повествуют, что на полночь и восход от их берегов, среди туманов, лежит в соленых волнах — а волны там солонее, чем волны во всем остальном море, — остров, едва лишь поднимающийся над пучиной. Весь он представляет собой болотистую луговину, кое-где поросшую чахлым ельником. Только на полуночной оконечности острова скалит зубы, противясь разрушительным волнам, коим через столетия суждено поглотить эту сушу, гряда скал, возвышаясь над песчаными отмелями. Только здесь можно найти такой песок, мечи из коего не уступают в твердости и прочности стальным.

Когда-то, тысячу, а может, и две тысячи лет назад, может быть еще до Падения Небесной Горы, вельхи пришли на этот остров, название которого ныне кануло в туманы, как и он сам. Здесь открылась им тайна изготовления стекла, отсюда принесли ее на Восходные побережья. Однажды великий искусник Феаннах вместо того, чтобы выдуть новый кубок для пиров или обруч для украшения белоснежных рук красавиц страны Зеленых Лугов, как звали иной раз землю вельхов, создал, подчиняя дыхание вдохновению, стеклянный меч. И — о чудо! — клинок, весьма осторожно опущенный забавы ради на дубовую скамью, что привезли на остров с Восходных побережий, зане дубы на острове не росли, разрубил ее пополам и глубоко ушел в земляной пол.

«Заклятие духов этой земли скрывается в этом клинке, — сказала тогда жена Феаннаха. — И заклятие это не будет добрым, ибо зачем бы тогда вошло оно в тело меча и дало ему жизнь, а не в тело чаши или украшения?»

И Феаннах согласился с ней.

Что было дальше? Нетрудно сказать. Случилось так, что властитель вельхов, правивший тогда народом, жившим у горы Трех Яблонь, что в двух сотнях верст на полночь от Нок-Брана, задумал подчинить остров себе и стать владельцем места происхождения стекла. Его корабли отплыли на полночь и восход под покровом ночи, чтобы не видели люди из иных вельхских земель и не рассказали о том своим властителям и вождям, и не прошло и двух седмиц, как перед ними открылся низкий и скудный берег.

В то время на острове жили только искусники стеклодувы и немногие рыбаки, по своим причинам избравшие суровую жизнь вдали от обитаемых берегов. Они и узрели первыми корабли, полные воинов, еще до того, как те заметили остров, зане рыбаки за годы, проведенные здесь, умели лучше видеть и слышать сквозь туман, и рыбачья лодка ушла незамеченной вдоль берегов, дабы предупредить стеклодувов, живших ближе к скалам и песку, а остальные рыбаки ушли в глубь острова.

Когда воины вышли на сушу с обнаженными мечами, они не встретили никого, кроме мышей и крыс. Дома были пусты, а весь скот уведен. В ярости они подожгли рыбачьи селения, и жирный дым пожарищ возвестил о том, что враги ступили на почву острова.

Феаннах работал всю ночь, потому что любил это время, когда духи входят в дом, рассаживаются и ведут беседы, когда боги огня обретают свою истинную мощь и готовы раскрыть свои тайны прилежному и мудрому. Но едва забрезжило утро, как тревожная весть застигла его. В гневе швырнул он обратно в печь едва родившийся, жаркий еще кубок и приказал звать всех умельцев к себе, ибо по праву и заслугам считался старшим, а сам принялся за то, что зарекся делать на этом острове, — стеклянный меч.

Едва последний из тех, кто мог и желал, оказался у дверей его дома, он сказал им: «Войдите!» — и показал только что вышедший из бесформенной стекольной слизи второй на острове стеклянный меч.

«Если старший его брат сумел разрубить дубовую скамью в три пальца толщиной, — рек Феаннах и указал на разрубленную надвое скамью, — то пришедший за ним следом не должен уступить, иначе горе нам всем!»

И он с силой обрушил новый клинок на толстую железную цепь.

Был ли Феаннах искусным воином? Нетрудно сказать. Четверых кровных врагов, убийц старшего брата своего отца, поверг он, выйдя на них в одиночку. За то и был Феаннах принужден законом искать новой земли для поселения, ибо кровь четверых мужчин из одного рода, пролитая на одну землю, станет дурной кровью этой земли и породит на ней беду, если проливший эту кровь не уйдет жить в другие места вместе с семьей.

Но и от Феаннаха не ждали, что сумеет он разрубить стеклянным клинком стальную цепь. Не ждали и того, что уцелеет меч, а не разлетится тысячей тысяч осколков, что блеснут зловеще в кровавом луче молодой и хищной зари. Но меч уцелел, а железо легло поверженным, и вновь меч ушел глубоко в земляной пол дома, где работал Феаннах.

Тогда вперед выступил сказитель, что прожил на острове дольше всех из живших тогда, и рек: «Холодного железа не испугался стеклянный меч. Или мужи острова более хрупки, чем стекло, рожденное его песком? Или песок более надежная опора для жен острова, нежели их мужья? Идите же и сделайте так, как сделал Феаннах. Ибо если и вправду злая сила питает эти мечи, то кому, как не нам, ответить за свои дела? И даже если это недобрая сила, будет ли лучше, если мы падем от железа пришедших с войной?»

И каждый пошел к своему дому, и каждый успел сделать то же, что Феаннах: стеклянный меч. Некоторые успели сделать два, а сам Феаннах и три его сына — по три клинка.

И они вышли на битву, и многие из них пали, ведь они не были воинами, но память о том бое осталась: те из пришедших с Восходных Берегов, кто оставался в лодках, видели, как стеклянные клинки в руках обитателей острова разрубали брони и мечи пришельцев и те отступали и бежали в страхе, но ни один из сошедших на берег не уцелел.

С тех пор никто не смел посягать на право острова стеклодувов жить обособленно. Но сам остров все более одевался туманами, и все труднее было отыскать его среди седых волн. Мало кто переселялся на остров, прослышав о заклятии, коим владеют его жители. И сами те, кто населял остров, с годами становились нелюдимее и уменьшались в числе. Давно уже пропали где-то среди песчаных скал Феаннах и двое его сыновей, — говорили, что они вошли в жилища духов и там остались. И только третий, младший сын, создателя стеклянного меча еще оставался среди людей и был старшим в этом маленьком народе.

Годы шли и шли, и вот уже твердь острова, его строения, травы и люди стали казаться тем, кто еще приплывал сюда, какими-то зыбкими, точно сотканными из тумана, и речи их звучали точно из колодца, словно они ушли за некий невидимый полог, завесой скрывающий их страну, и только они знают, где еще остались в этом пологе входы и выходы.

Удивительно, но на кладбище острова почти не прибавилось новых могил, а жителей становилось все меньше, и среди них почти не было молодых и детей. Теперь сомнений быть не могло: Феаннах и сказитель, сами того не ведая, исполнив некое древнее условие, наложенное незнамо кем неведомо когда, выпустили на остров его прежних хозяев, и те, обладая на этой земле великой мощью, победили холодное железо, вместе с коим родился народ вельхов, и увели часть этого народа в свою невидимую страну, где место железа занимает стекло.

Как же попал стеклянный меч к человеку, о котором я начал рассказывать? Нетрудно сказать. Последним, кто переселился на остров, был рыбак, живший у подножия Нок-Брана, бежавший от обычая кровной мести. Никто не рискнул плыть за ним на остров, и он с женой и детьми обречен был провести остаток жизни на этой земле, все более становящейся призраком, нежели твердью. Именно в то время жена Элаты, сына Феаннаха, умерла, и он искал себе другую. Но среди жителей острова осталось так мало молодых девушек, что все они были на виду, и ни одна из них не нравилась Элате.

Как-то однажды случилось, что средняя дочь рыбака, последнего из прибывших на остров, смотрела на море и землю из своего дома, и море перед ней было так спокойно, что казалось бескрайнею гладью. Вдруг увидела она нечто, и был это плывший по морю корабль, немалый на вид, и парус его серебрился в лучах солнца, и дева немало удивилась этому. Пригнали волны корабль к берегу, и увидела на нем дочь рыбака могучего воина. До самых плеч спадали его золотистые волосы. Платье его было расшито золотой нитью, а рубаха — золотыми узорами. Золотая пряжка была у него на груди, и от нее исходило сияние бесценного камня. Два копья с серебрящимися, подобно ветрилу, но не серебряными все же наконечниками и дивными бронзовыми древками держал он в руках. Пять золотых обручей были на шее воина, что нес меч с рукоятью, изукрашенной золотой чеканкой и золотыми заклепками.

И сказал ей тот воин: «Настал ли час, когда можем мы соединиться?»

«Не было у нас уговора», — молвила дочь рыбака.

«Иди без уговора», — сказал человек.

Тогда возлегли они вместе. Когда же увидела дева, что воин собирается уходить, принялась плакать.

«Отчего ты плачешь?» — спросил тот.

«Две причины моему горю, — ответила она. — Расставание с тобой после нашей встречи. Ты овладел мной, и лишь тебя я желаю».

«Избавишься ты от своей печали», — сказал человек. Со среднего пальца снял он свое золотое кольцо и вложил в руку девушке и наказал не дарить и не продавать его никому, кроме того, на чей палец придется оно впору.

«Еще одно томит меня, — молвила она. — Не знаю я, кто приходил ко мне».

«Не останешься ты в неведении, — отвечал ей воин. — Ибо Элата, сын Феаннаха, был у тебя».

После же была свадьба. От той самой первой встречи понесла дочь рыбака и родила сына, и не иначе был он наречен как Эохайд Брессах Ог Ферт. Все, что ни было прекрасного на острове — долину или дом, пиво или факел, мужчину, женщину или лошадь, — сравнивали с ним.

Но был Брессах последним на острове, кто родился от женщины, на кою не пали еще чары духов-хозяев этой земли. И он стал принадлежать и острову, и той стране, откуда вышли вельхи; и стекло, и холодное железо были его воспитателями. Когда же пришел ему возраст стать мужчиной, он, работая в доме, где работал его отец — Элата, сын Феаннаха, — сделал из стекла вещь, подобную золоту. Когда узрел ее Элата, понял он, что связь, что была еще меж островом и миром, распалась, ибо только золото еще оставалось тем, что держало жителей острова в людском мире. И рек тогда Элата: «Тебе, Брессах, дано было разрубить последнюю нить из того вервия, первую нить из коего разрубил стеклянный меч деда твоего, Феаннаха. Ведомо мне, где теперь мой отец и братья, и все мы уходим к ним. Пойдешь ли и ты со мной, ведь ты волен отказаться, когда твоя мать — последняя женщина острова, не тронутая чарами его хозяев?»

В ответ рассмеялся Брессах: «Должно быть, из соломы было свито то вервие, коим привязались вы к Большой земле, когда так просто было его разрубить. Не таков я, Брессах Ог Ферт. Мне открыты ходы к миру, где обитает мой дед, но и мир моей матери доступен мне ровно так же. В залог того сделаю я меч, одно лезвие коего будет из стекла, рожденного песком острова, другое — из холодного железа. Когда удастся мне это, я сяду на твой корабль и отплыву отсюда к Большой земле, зане там есть место для славы тому, кому подчиняются стекло, железо и слово».

И Брессах сделал меч, о коем говорил, но отец ответил ему на хвастливую речь своим горьким, как полынь, словом: «Нетрудно сказать. Ты достигнешь славы, и мало будет тех, кто сможет соперничать с тобой во владении оружием и словом. Но знаешь ли, что бывает со сказителями, кои не уважают приютивший их дом и его хозяев? Им дают в руки соломенную веревку и, пока они разматывают ее и ведут заносчивые свои речи, отступают к двери и не замечают этого, покуда не очутятся за порогом. Тогда выбрасывают вслед за ними веревку и захлопывают дверь, и не могут они войти обратно даже по праву сказителя. Ныне и ты, сколь бы славен и прекрасен ни был, уподобился такому сказителю. Не будет тебе входа в мир, куда отправляемся мы, покуда меч твой не будет сломлен и после откован вновь. Такова соломенная веревка, что бросаю я тебе».

И остров вскоре исчез в туманах, а Брессах Ог Ферт, и вправду ставший великим чародеем и великим воином, по сей день бродит по свету и носит свое прозвище — Брессах Соломенная Веревка.

Так закончил свой рассказ караванщик.


После этого он разъяснил Некрасу, как добраться до страны Саккарем, но предупредил, что ныне это опасно в особенности, поскольку караван не может идти дорогами, лежащими слишком высоко из-за того, что хозяева копей в Самоцветных горах не гнушаются нападать на купцов в поисках наживы и рабов, а идти нижними дорогами тоже плохо — из-за войны.

Когда же Некрас, проведя в приюте два дня, собрался уходить, потому что услышал караван, следующий на полдень, караванщик указал ему того, кого на самом деле надлежит искать.

Загрузка...