Осенние дороги в конце месяца листопада были полны воды и жидкой холодной грязи. Зорко вспоминал золотую в это время долину ручья Черная Ольха на Восходных Берегах и с тоской взирал на ржавую, редкую уже листву пустынных лесов за великой Светынью, неулыбчивой в это бессолнечное время, плескавшей тяжкой, точно крушецовой волной. Их путь лежал почти в ту же сторону, куда по весне ушел Некрас, но он, в поисках ловца снов, повернул на полдень и восход и нашел того, кто ему нужен, гораздо быстрее, чем думал, но не сумел угадать его истинного лица под личиной шайтана. Четверо путников взяли на полдень и закат. Им надлежало перевалить через горы, одни и другие, пройти Кондар и Нарлак и где-то меж Халисуном и Саккаремом встретиться с катящимися на полночь и закат непобедимыми тьмами Гурцата.
Брессах Ог Ферт был прав, когда сказал, что они поведут друг друга, потому что каждый из них видел цель их похода, но каждый видел ее по-своему. Цель эта была далека, и найти степное войско на просторах Саккарема так, чтобы безошибочно встретиться с ним, пока не случилось самого страшного, было трудно, а для одного и вовсе не посильно. Гурцат стремился к той же волшебной розе, за которой некогда, совсем недавно, в образе шайтана рыскал Брессах Ог Ферт. Ту же розу держал в руках Кавус, умевший странствовать по людским снам, и он же мог шаг за шагом найти Гурцата по следу его сна, через который мчался черным перекати-полем чужой, гибельный сон. Зорко, не зная ничего ни о розе, ни о том, что случилось на караванном пути меж Хорасаном и Халисуном, проницая перекрывающие друг друга облака чужих снов, выглядывал меж небом и землей свой заветный Травень-остров. И, не зная, каков этот остров на самом деле, каждый раз сравнивал свои грезы о нем с тем, что ему открывалось, и все видел словно бы сквозь призрак этого острова. В конце пути он увидел розу, точно солнце вставшую над его землей, свободной от лжи, сгоревшей в горячем ветре. И эту розу он мог найти и отличить ее от всех других. И эту розу никак нельзя было отдавать Гурцату.
Черный пес, так и оставшийся непонятным для Зорко, рысил рядом с ними, снося все невзгоды осеннего ненастья и бездорожья. Брессах Ог Ферт, которого пес не жаловал, теперь никак не смущался зверя. Это случилось, когда Зорко дал колдуну взглянуть в золотой оберег. Что он увидел там, вельх не сказал никому, но собаки уже более не избегал.
Серую они взяли с собой, чтобы она везла в седельных сумах их скарб. Зорко было жаль лошадь, потому что впереди были горные перевалы с ливнями и дикими ветрами. И выше, где-то там, где облаков можно коснуться руками, со снегом. Но Кавус только усмехнулся на возражения Зорко.
— Знаешь ли ты, о чем сны твоей лошади? — спросил он венна, когда Зорко не очень поверил доводам Кавуса, проводившего караваны с лошадьми и через куда более страшные места. — Ей снится женщина с волосами цвета каштана, или, как вы его зовете, дерева желудник. В волосы ее вплетена роза, похожая на ту, что на твоем холсте. Женщина гладит твою лошадь, и это нравится им обоим.
— Не о дочери ли властителя Халисуна ты говоришь? — спросил Брессах Ог Ферт.
— Если ты спрашиваешь о принцессе, которая превратила розу в золотое солнечное колесо, это она, — подтвердил Кавус. — Но никто не может утверждать, что она дочь властителя Халисуна, потому что люди, побывавшие во Внутреннем городе, говорят разное.
— Тебе ли не знать, кто она? — Лицо колдуна стало суровым, даже злым, и черный огонь, знакомый Зорко, снова зашевелился в его глазах. — И мне ли не знать этого еще лучше?
— Пока что лучше всего знает об этом Зорко, потому что он нашел ее розу дважды, — возразил халисунец. — И нашел, ничего не зная о ней. А если ты заметил, Брессах Ог Ферт, только с розой принцесса обретает свое настоящее лицо. Тогда и можно узнать, кто она на самом деле. И если бы Зорко владел искусством, которым владею я, он бы узнал это. А если бы у него получалось то, что дано тебе, он бы нашел розу гораздо раньше, чем сон Гурцата, и сумел бы ее сберечь.
— Поэтому мы здесь и вместе, — закончил за него Зорко. — Если меж нами случится разлад, как было это прежде, мы не найдем Гурцата и пройдем мимо розы. Если же вы стоите по разные стороны от принцессы, то станьте для нее зеркалами, где отразится ее красота, а не двумя глупцами на галирадском торгу, которые бранились из-за того, кому достанется единственная чаша из Шо-Ситайна. Они разбили ее, чтобы чаша не досталась сопернику.
— Ты уже стал третьим зеркалом для нее, — молвил колдун. — Хотя никогда ее не видел.
— Может быть, и видел, — заметил Кавус. — Если правда то, что вы встречались в далеком прошлом. Кто знает, каков был ее лик тогда и кем была она?
— Если мы станем длить разговор о ней, — сказал Зорко, — мы все равно не найдем ее.
Кавус и вельх молча согласились с ним. Тропа, протоптанная в этой глуши оленями и сохатыми, выходившими по ней к водопою, превратилась в месиво из жидкой грязи, но свернуть было некуда, ибо тропу стеснил густой осинник, залитый стылой водой. Тропа оставалась единственным пригодным путем. Сыпал нудный дождь, ветер гнал серые сплошные тучи, наслаивая их одну на другую. Кавус, отвыкший от бездорожья полуночных стран, поскользнулся и упал бы, если бы вельх не подхватил его. Зорко помнил, сколь силен Брессах и как страшен меч в его руке. Но сейчас он всего лишь поддержал халисунца, и Зорко увидел, как дрогнуло при этом лицо вельха. Словно бы треснула глиняная маска колдуна, и под ней открылось лицо человека, измученного долгой и тяжелой дорогой и беспросветным обложным дождем, продрогшего и голодного, но привычного к такому ладу жизни и видящего, что обретет после всех невзгод, знающего, что за это стоит бороться.
Кавус благодаря поддержке устоял. Иначе ему пришлось бы на привале снимать халат и штаны и долго их очищать от холодной грязи. Он ничего не сказал в благодарность Бресаху Ог Ферту — таков был закон караванных троп, чтобы один выручал другого или сгинут все. Но вельх исполнил закон дороги, и Кавус сумел увидеть это. А Брессах Ог Ферт был вельхом и потому не мог предать того, кому однажды оказал помощь. С тех пор, хотя двойные глаза у колдуна остались, Зорко мог по лицу узнать, кем сейчас явился перед ним вельх: демоном или человеком. И все реже приходил демон и все больше выходил на свет человек.
Ночевали где придется. Когда к вечеру, уже в сумерках, показалось, что тропе из грязи без всякого холмика и вообще сухого места конца не видно и что это не тропа к водопою, но путь через болота, на ночь останавливаться не стали. Понадеялись на Серую и, держась за лошадиную сбрую, чтобы не отстать и не сбиться, продолжили путь. Так им не раз приходилось идти ночами, чтобы только найти пригодное место для стоянки в сырых лиственных лесах по левому берегу Светыни. Некрас прошел их, когда схлынуло половодье по весенней зелени, наблюдая след резвых и чистых после снега и воды звуков, за пять дней. Они шли уже неделю, а до горного хребта, отделяющего Нарлак от полуночной части Длинной земли, как звали ее сегваны, оставалось еще далече. Кавус вел их по памяти былых своих странствий и по смутным снам цепенеющих поздней осенью деревьев, ушедших корнями в землю и оттого ловивших самые дальние отголоски всего, что случается в мире, поскольку деревья передают сны не от кроны к кроне, а от корня к корню и только в самых голых и безлесных землях, в песках и высочайших горах эти сны могли затеряться и пропасть совсем. Это были странные, смутные и медленные сны, иной раз полные страшной борьбы, что ведут под землей могучие корни, но и в них дрожало и пугало некое ожидание черного провала где-то в глубинах бурой земли. Деревьям чудилось, что настало время, когда рано или поздно их корни, прорвав почву, не найдут внизу ничего, и тогда земля, на которой они всегда стояли и стоят, треснет и провалится в неведомые глубины и древесный род погибнет, оттого что ему не на что будет опереться.
Кавус не знал, басни ли это, свойственные деревьям, как было людям свойственно рассказывать друг другу страшные предания о гибели всего сущего, а детям — страшные сказки, потому что раньше редко шел по следу памяти и снов деревьев. Но он полагал, что ощущение такой угрозы появилось здесь недавно, потому что места, где земля иной раз сотрясалась и ходила ходуном, отворяя новые русла для рек, воздвигая горы и расчищая долины, лежали отсюда очень далеко. А причина сна или эхо сна, сквозь который по земле катилось черное облако, съедавшее ночь, когда дышат травы и цветы, облако пустоты, которой деревья и боялись, уже могли быть известны всему полудню и восходу, начиная от Вечной Степи, и дойти сюда. И чем дальше к полудню и закату, тем более видел Кавус свою правоту, потому что боязнь бездны становилась сильнее и некоторые деревья, особенно осины, начинали уже видеть то, что и было им нужно: черное облако, катящееся по земле.
Наконец раскисшие приречные земли остались позади, и четверо путников и лошадь вошли под своды могучих сосновых боров, окружавших подножие гор. Здесь стояли сегванские хутора, потому что море было уже неподалеку, но их было мало: сегваны лишь недавно стали переселяться сюда. Сольвенны обитали дальше на полночь, потому что не любили гор, и вновь Кавус должен был следить их путь по снам деревьев, к которым теперь добавились сны животных. Сосны, как представилось Зорко по рассказам Кавуса, встречали новую напасть так же стойко, как и сегваны. Должно быть, деревья и впрямь воспринимали думы людей, живущих вместе с ними, и понимали людей порой лучше, чем люди понимали друг друга. Еще бы, ведь времени для раздумий у деревьев было куда больше.
Когда однажды наутро облака наконец были разодраны и разбросаны ветром за края небоската, Зорко поднялся с черным псом на вершину лысого холма, у подошвы коего они ночевали, приютившись под корнями двух старых, но крепких еще сосен. В ясном и белесом уже небе с высоты, доселе Зорко в его времени невиданной, на него глянули снега исполинских вершин. Круча вздымалась за кручей, желтыми зубами скалились отвесные стены, карабкались вверх каменные осыпи. И ни единой дороги, по которой можно было бы пройти. Конечно, тропы там были, да и без троп идти было не впервой, но сколько же уйдет на это времени?
— Никто не ходит через эти перевалы поздней осенью, — заметил тихо подошедший сзади Кавус. Ловец снов, снова взявшийся за свое дело — которое, как понял Зорко, было вовсе не ремеслом, а искусством, — несмотря на ненастье, сырость и холод, выглядел будто бы обновленным человеком. Зорко никогда не видел халисунца в обличье старца, но тот, кто стоял теперь рядом с ним, был молод, и время не было властно над ним, как не было оно властно над Зорко, когда он шел от холста к холсту к волшебной розе по следу горячего ветра. Кавус смотрел на горы не с сомнением, а с радостью. Как Зорко смотрел на Светынь или Нок-Бран, так эти горы звали Кавуса, они были для него доступны и близки, потому что целиком помещались в его сердце.
Наскоро потрапезничали. Впереди был последний переход до начала горной дороги.
Жилья по дороге так и не встретилось; должно быть, до сегванов в этой глуши еще не долетело эхо от стука тысяч копыт по тучной земле Саккарема. Кавус, впрочем, уже не прислушивался ни к деревьям, ни к животным. Бесполезно было слушать птиц, потому что они летели на полдень, где не были целое лето.
— Это всего лишь отрог Самоцветных гор, — вещал Кавус, хотя и Зорко, и Брессах Ог Ферт знали, как устроен мир, и представляли, куда лежит их путь. — Там, к восходу, земля вздыбливает самые высокие свои постройки. И там, почти за облаками, располагаются самые богатые рудники. Я побывал там неоднократно с караванами. Я видел золотые жилы и пестрые яшмы, аметисты и яхонты, смарагды и алмазы. Я видел серебро и самородки. Я видел подземную страну камня, где вода строит колонны, соединяя зубцы, торчащие из пола, с теми, что растут из свода, ибо в этой воде тоже камень. Я видел студеные подземные озера, полные прозрачной воды. Но я видел и тех, кто работает там. Эти люди умирают, не видя луны и солнца, и мало кто выносит больше пяти зим, даже самые здоровые. Впрочем, там не бывает зимы.
— Некрас, заклинатель звуков, сейчас один из них, — вдруг произнес Брессах Ог Ферт.
Зорко не сразу понял, что же сказал колдун, а когда понял, остановился.
— Некрас? В Самоцветных горах? Почему ты молчал раньше, Брессах Ог Ферт? — молвил венн.
— Потому что мы все равно не можем ему помочь, — отозвался вельх. — Я и сейчас не считаю правильным, что ты остановился здесь, Зорко Зоревич. Я бы и сейчас не повел речь об этом, если бы почтенный Кавус не упомянул о рудниках. Не собираешься ли ты штурмовать рудники Самоцветных гор?
— Нет, не собираюсь, — ответил Зорко, снова набирая шаг. Вопреки бодрости Кавуса и всегдашнему бесстрастию вельха, он нынче не чувствовал песни в сердце. Почему-то вспоминались последние рваные густо-красные листья на рябине перед новым, еще не вовсе обжитым домом в печище Серых Псов. Там, видно, земля уже смерзлась и колеса телеги уже не вязли в грязях. Там, наверное, стоял короткий срок предзимья и Плава уже надевала теплый платок и полушубок. И выходила, надо думать, на поздней уже утренней заре на берег суровой и неприветливой сейчас Светыни, как она любила всегда. И в заснувшей осоке уже шуршал, осыпаясь, иней.
А под Нок-Браном море стало цвета стали, и там уже кончался листопад. Ручей Черная Ольха тонул в последнем осеннем огне, и пышное убранство с чьей-то так и не сыгранной свадьбы уносилось по черной воде под арки древнего моста из серого замшелого дикаря. И призрачные всадники в эти дни особенно ясно были видны даже при солнечном свете, потому что близилась ночь, когда духи и люди могут невозбранно переходить из мира в мир или просто ходить друг к другу в гости. Кому-то явится в эту ночь прекрасная королева в белом платье и синем плаще? Кто после этой ночи будет то и дело навещать холмы, без отдыха и сна бродя там ночь напролет, безнадежно желая повторить эту случайную встречу?
Весть о судьбе Некраса разбила вдребезги хрустальный шар воспоминаний, в который сегодня заключил себя Зорко, и солнечный день не показался ему солнечным, и он видел только старый мох на тусклых серых камнях, попадавшихся тут и там.
— Кто сделал это и почему ты не помешал? — глухо спросил венн.
— Посмотри на меня сквозь твой оберег, прямо сейчас, — отвечал колдун.
Зорко достал из-за пазухи солнечное колесо и направил его отверстие на Брессаха. Вельх преобразился: перед Зорко был еще один Кавус, только глаза его были такими же, как у колдуна. Венн сразу взглянул на Кавуса, но опасение оказалось напрасным: ловец снов был самим собой.
— Опусти оберег, Зорко, — устало молвил вельх. — Я уже не тот, что был еще два месяца назад. И личину отнять у человека не так просто. Но появиться ненадолго таким, каким я был некогда, мне еще по силам, ибо личина не передается сразу, а тоже переходит от одного к другому постепенно. К ней непросто привыкнуть, и непросто ее сбросить. Я был помощником водителя каравана. А он был шайтан, хотя и поэт. И я тоже принадлежу к роду шайтанов, хотя лишь частью. И я тоже пел стихи и рассказывал истории. Правда водителей караванов не позволяет бросить караван на дороге. Это позволяется только мертвым. И братство поэтов-караванщиков еще ужесточает этот закон. С нами был третий. Третий шайтан, но он был купец и был волен поступать как вздумается. Он дал Некрасу одурманивающий напиток, связал и ушел в сторону Самоцветных гор. Это случилось ночью, и у нас не было времени его преследовать. А у купцов, бывших с нами, не было воинов на саккаремских конях, чтобы послать их вдогонку, хотя они очень сожалели. — Колдун горько улыбнулся. — Как всегда. Саккаремцы горько сожалеют, рассказывают мудрые притчи и истории и разводят руками, даже когда мергейты берут Мельсину и последние доблестные защитники — дикие пастухи верблюдов из пустынного Саккарема, ни разу доселе не видевшие городов, — погибают с саблей в руке, взывая о помощи.
— Откуда же ты узнал? — Зорко испытывающе поглядел на вельха. — Или ты знал об этом заранее?
— Нет, не знал, — покачал головой Брессах. — Мерван, так звали шайтана, должен был собирать души. Но он решил собирать золото, думая, что так станет ближе к человеку. Человек живет в роскоши, даже если он беден, и шайтан завидует этой роскоши, которой человек почти никогда не сознает. Но Мерван понял эту роскошь по-своему. Он и рассказал мне об этом.
— Что ты сделал с ним? — Венн сейчас не был похож на живописца. Он был тем, кто победил на Нечуй-озере в поединке Тегина.
— Шегуй сделал с ним то же, что Мерван сделал с Некрасом. Он отрубил ему по два пальца на каждой руке и каждой ноге и продал в рудники Самоцветных гор. Мерван силен и здоров, как шайтан, и его охотно приняли там. — В усмешке вельха была злоба.
— Кто этот Шегуй? — спросил Зорко. Ответ Брессаха явно не показался ему достаточным.
— Водитель нашего каравана, тот самый шайтан и слагатель песен. Он мергейт. Как только мы попали на земли Вечной Степи, он преступил закон шайтанов и исполнил закон каравана. Шайтанам запрещено судить шайтанов других племен, но на своей земле мы имеем силу наших подземелий и можем многое, — был ответ.
— Он поступил как мергейт, а не как стихотворец, — проговорил Зорко. — И добро ему за это. Мой клинок не тронет его.
— Шегуй не станет сражаться на стороне Гурцата, — сказал Брессах Ог Ферт.
— Неважно, — бросил Зорко. — Как Некраса можно вызволить?
— Никак, — отвечал вельх. — Ни одно войско не поднимется так высоко в горы. Да и не станет подниматься — эти копи слишком нужны всем, чтобы их разрушать. Напротив, все войска земли сойдутся туда и помирятся меж собой, чтобы защитить рудники. Я мог бы пробраться туда и освободить былое время, когда люди еще не пришли в эти горы. Но это будет нескоро. Мы не успеем в Халисун, если пойдем в Самоцветные горы. И подниматься тогда надо не здесь. Оставь это до времени, Зорко Зоревич. За год многие там еще не успевают умереть или ослабеть смертельно.
— Прежде ты не был столь осторожен. — Зорко вздохнул, выдыхая, казалось, свой гнев.
— Я знаю способ помочь, — заявил вдруг Кавус. — И могу сделать это на расстоянии. Но есть одно препятствие.
— Говори, — молвил халисунцу Зорко. Он уже знал, что «одно препятствие» сейчас же окажется непреодолимым.
— Я могу подменить одного человека на другого. Одного достать из сна, другого спрятать в сон. Но ненадолго. Заклинатель звуков сможет отдохнуть в другом теле. Но кто скажет мне, кого можно подвергнуть таким пыткам? Кто согласится добровольно поменяться местами с узником алмазных копей? И можем ли мы осудить кого-то на такое?
— Замени его на меня, — ни мгновения не колеблясь, сказал Зорко.
— Нет! — возразил Брессах Ог Ферт. — Золотой оберег у тебя, и только ты хозяин ему. Без него мы не найдем ни розы, ни того, кто за ней охотится.
— Он прав, — только и добавил Кавус. — Так же как тайну розы знает только принцесса, только ты знаешь тайну оберега.
— Тогда… — Зорко задумался. Никто не смел прервать его молчание, пока они то поднимались на холмы, если они были пологи, либо огибали их по распадкам, если склоны были слишком круты и подъем становился без нужды утомителен.
— Есть у кого-нибудь из вас зеркало? — спросил вдруг венн.
— Зеркало? — изумился Кавус.
— Есть, — ответствовал Брессах. Из седельной сумки он извлек мешочек, откуда достал нечто завернутое в толстую мягкую шерсть. Он развернул ее, и внутри оказалось небольшое, с ладонь, зеркальце в серебряной оправе — настоящее зеркальное стекло. Серебро было невообразимо древним, но стекло сияло, будто вчера отполированное. — Это сделали на моей родине, — зачем-то добавил Брессах Ог Ферт.
Зорко ничего не ответил. Он опять достал оберег, поднес его к оку, а потом поднял перед отверстием в ступице золотого колеса зеркало. Кавус даже рот открыл от неожиданности, а Брессах замер в ожидании: никто сейчас не смотрел на него — кроме черного пса. А вид у него был такой, будто сейчас решалось нечто важнейшее в его судьбе, но он мог лишь созерцать это.
Зорко смотрел долго и наконец отвел от оберега усталый взгляд. И взгляды его и Брессаха Ог Ферта встретились.
— Я тоже догадывался, — сказал венн. — Нам недостает Волкодава. Если на нашем пути встанет мергейтский сотник, что прыгнул с конем в Нечуй-озеро…
— Эрбегшад, — уточнил вельх.
— Мы не одолеем его. Ни силой, ни колдовством. Это под силу только ему. Поэтому я знаю, как поступить. Ты можешь сменить Некраса на человека из моего сна? — обратился он к ловцу снов.
— Могу, — с готовностью согласился халисунец. — Но для этого ты должен спать. И Некрас тоже. Впрочем, это нетрудно. В копях сон дается рабам только по указу надсмотрщиков, и я знаю его время. Как бы ни работал Некрас, через три дня вы будете спать одновременно, если бессонница не одолеет тебя или его.
— Добро, — кивнул Зорко, и это «добро» прозвучало иначе, чем то же слово, сказанное совсем еще недавно на дворе в печище Серых Псов. — Это венн по имени Волкодав. Он даже похож на Некраса, только выше, и лицо его рассекает шрам. Он — великий воин и был когда-то в Самоцветных горах. Это будет жестоко, но он поймет, почему он снова там. И он знает, как оттуда выйти.
— Из алмазных копей не выходят живыми. — Кавус смотрел на Зорко сочувственно, но не допускал надежды на такой исход.
— Волкодав вышел. И выйдет еще раз, — твердо сказал Зорко.
Волкодав проснулся оттого, что было сыро и зябко. Темнота окружала его, и лишь тусклый язычок светильника — горела, чадя, ворвань — давал свет в каменный каземат. Воздух был сырым, тяжелым и затхлым, полным запаха давно немытой человеческой плоти. Волкодав помнил запах этого воздуха, как помнит волк запах клетки. Ни с чем не спутал бы он этот запах — запах пещер, штолен, шахт и копей. На полу, прямо на голом камне, подстелив себе лишь драное свалявшееся тряпье, потерявшее цвет, спали люди, такие же бесцветные, как это тряпье. Бесцветные от отсутствия солнца, живого воздуха и свободы. И воли к свободе.
Волкодав не стал озадачиваться, видит ли он сон, или все происходит наяву. В долю ему досталась награда, которую он, наверное, и не заслужил: он побывал дома и обрел дом. Дом и семью: брата, с которым никогда не мог увидеться, отца, мать и сестер. За это можно было и потерпеть еще немного, потому что до смерти человеку отпущено немного времени, а он получил не одно время, а целых два.
Волкодав поднялся и понял, что тело, в котором он оказался, снова не принадлежит ему. Оно было больше, чем тело Зорко Зоревича, и более подходило Волкодаву. Чтобы почувствовать себя, он добрался до кадушки с водой — ее получали из оттаявшего снега, поэтому хотя бы вода в пещере всегда была живой и пахла волей. В тусклом мреющем свете на него посмотрело из темного зеркала худое, но крепкое и даже пригожее лицо сорокалетнего венна. Волкодав предстал сам перед собой русоволосым и кучерявым, довольно высоким и жилистым. Новое тело было закалено и постом, и долгими походами. Не было у него только навыков воина, но к топору, ножу и охотничьему луку эти руки и пальцы привыкли, и этого было вполне достаточно. Главное, что тело это было пока не сломлено скрипучим, бездумным и бесполезным трудом раба, и этим можно было воспользоваться. Но Волкодав, переселяясь из тела в тело, получал не только плоть. То, что умел владелец этого тела, начинал уметь и Волкодав, хотя, если это был чужой язык, он не знал, как на нем говорить, — язык сам говорил и писал за него. И венн почувствовал то, о чем знал с детства, но знал иначе и ненавидел: он почувствовал, что слышит в глубинах каменных толщей ход золотых и серебряных жил, точно они проходили сквозь его тело. Многие сотни пудов руды, сотни самородков прошли через его руки, и руки впредь стыли, когда брали серебро и золото, если они не были преображены художеством, и рукам хотелось после этого горячей воды с песком.
Он услышал, как прорастают сквозь твердую каменную плоть самоцветы, потому что они были тверже камня, и вспомнил кроющиеся в них иглы, которые прокалывали и высасывали порой самые крепкие и надежные сердца. В его крови отдавался ток подземных рек, где журчала вода, и тех рек, что были полны черной масляной жидкости, которую нельзя пить, но коя горит пуще смолы. Он чуял монолиты малахита, тяжесть крушеца и угрюмую неподатливость железной руды, чеканный голос меди и мягкую песнь олова. Так вот зачем попал тот, кого он сменил здесь, в эти подземелья! Он знал тайны гор и как-то выдал себя тем, кто властвовал здесь! Но повиновался ли он им?
Тяжелая колодка, в которую одевали рабов на время отдыха, мешала и гремела цепью. Венн осмотрел ее. Его умения и силы рук того, кто был совсем немного времени назад в этом теле, хватило бы, чтобы разбить это сырое и крепкое дерево. Но Волкодав подумал, что успеет. Сначала надо было узнать, что хотят от него и что сможет он. Он помнил наизусть песнь о том, кто сумел выйти из самоцветных подземелий, но теперь в нем звучала новая песня, и тоже о свободе. Ее сложил тот, кем сейчас был он. Венну показалось, что, слушая и принимая к себе эту песнь, он будто бы едет не то на лошади, не то на ослике… На верблюде! Да, именно так шел по пескам и степям гордый и надменный блудяга-зверь, когда вез не слишком тяжелую поклажу и не слишком спешил.
«Не на верблюде ли его сюда привезли?» — помыслил Волкодав.
И тут по проходу раздался стук подкованных сапог, лязг железа, бряцание кольчатых броней. Шли стражи и надсмотрщики. Настало время выходить на работы. Каждому полагалась тарелка безвкусного варева и кружка подогретой воды с каплей разведенного в ней вина, а после — работа на десять больших галирадских колоколов. В подземельях давно перестали жить по солнцу.
В пещере за толстой стальной решеткой задрожал, упал на пол красноватый факельный свет. Загремел засов, щелкнул хорошо смазанный замок, отпираемый огромным ключом. На пороге появился старший. Наружностью саккаремец, среднего роста, коренастый, плотный и, как видно, недюжинной силы. Обут он был в сафьяновые сапоги и носил черный и плотный халат, какие носят в Саккареме и в степи, когда идут с караваном. Но халат был хорош и расшит серебряной нитью. В правой руке саккаремец держал ту самую злую плеть с камнем на конце хвоста, поигрывая ею. Пальцы левой он заложил за широкий пояс. Венн ясно увидел, ибо глаза его давно привыкли к сумраку каверн, что на каждой руке у саккаремца недостает по два пальца: указательного и мизинца.
— Что, Некрас, ловец звуков, не спится? — ухмыляясь, обратился он к Волкодаву. Волкодав не знал саккаремский, мог лишь отличить его от других языков. И тут, как было и в тот раз, когда он переметнулся в тело Зорко, он ощутил, что понимает, что ему говорят. И язык его ответил за Волкодава, который так и не ухватил связи меж помыслом и изречением.
— Кто не по солнцу живет, тому невдомек, — буркнул венн.
В ответ свистнула плеть. Удар не был в полную силу, даже не вполсилы, и Волкодав легко перехватил бы его, но не стал спешить. Он теперь умел держать удар так, чтобы не было ущерба и чтобы враг поверил, что одолевает, и стал беспечен, позабыв об осторожности. Каменный груз чувствительно, даже больно ударил по умело подставленному плечу. Мускул венна на мгновение стал вдруг тверже камня, и камень отскочил от него, как от стены. Волкодав наблюдал, как в Шо-Ситайне умельцы, укрепляя в земле острейшее копье, давят на острие горлом и копье ломается. Такое венну не было надобно, он не собирался тешить зевак на площадях, зарабатывая монету, но собрать всю силу и твердость тела в одном маленьком его кусочке порой было необходимо, и Волкодав обучился этому.
Саккаремец явно не был удовлетворен. Даже не самим ударом, а тем, как отозвался на него этот Некрас, — Волкодав знал теперь свое имя. Он хотел, видать, ударить еще, посильнее, но старший в страже остановил его:
— Еще успеешь, Мерван. Смотри, вот он вызовет тебя на поединок. А сейчас недосуг. Надо работать.
— Пусть вызовет, — осклабился Мерван. — Пусть раздают похлебку. И быстро.
Саккаремец хлопнул плетью об пол так, что Волкодав понял: бить Мерван умеет и драться тоже. Но не так хорошо, чтобы не справиться с ним.
Когда надсмотрщик вышел, Волкодава кто-то тихо тронул за локоть. Это был старик раб. Впрочем, здесь не было стариков. Ими здесь становились двадцатилетние после пяти лет работы.
— Господин, — тихо заговорил он по-нарлакски, — жила, на которую ты указал нам в прошлый раз, истощается. Если ты будешь так добр, найди нам еще одну. Это облегчит нашу участь еще хоть ненадолго. И твою тоже.
Волкодав знал не понаслышке, что работающим в штольне, где рабы сами находят жилу или залежь самоцветов, дают больше еды и больше отдыха. И меньше наказывают. Должно быть, Некрас не жаловал своим умением надсмотрщиков, коли до сих пор работал в штольне. Но не устоял, чтобы помочь рабам, указал им, где искать жилу.
— Я постараюсь, — ответил венн. Он не стал просить, чтобы его не звали «господином», зане у нарлакцев таким образом было принято соблюдать вежество. — Скоро ли день, когда можно будет вызвать надсмотрщика на бой?
— Через два выхода на работы, господин, — почтительно проговорил собеседник. Был он, видимо, ровесником Некрасу и некогда даже отращивал брюшко, как было принято среди зажиточных горожан Нарлака. Но теперь до глаз зарос черной бородой, где уже вовсю, как в породе, богатой серебряными жилами, блестела седина, кожа на щеках стала лишней и обвисла, глаза запали глубоко и слезились от вечной каменной крошки и дрожащего факельного света. — Но опасайся: он силен, как нечистый дух. А саккаремцы — вот Асхат, к примеру, — говорят, что он шайтан…
— Значит, свой оторванный хвост он носит в руке, — бесстрастно заметил Волкодав. — Кто-то уже лишил его пальцев, а я лишу его хвоста.
Хриплые, сдавленные звуки в ответ были, должно думать, смехом. Собеседник смеялся, но в подземельях быстро забывают, что такое смех и как надо смеяться. А вспоминают после с превеликим трудом. И от этого — от смерти смеха в душе — здесь умирают быстрее всего, как осознал Волкодав через годы.
Хлыст свистел в воздухе и метался с быстротой раздраженной гюрзы. И жалил. Но уже не так, как прежде, многие годы спустя. Волкодав не всегда успевал подставить каменному жалу или самой жесткой плети, сделанной из жесткой шкуры какого-то неведомого животного, место на теле, готовое принять удар. Мерван владел своим оружием поразительно искусно. Казалось, что даже не надсмотрщик орудует хлыстом, а тот сам по себе способен думать и действовать. Но, пусть не всякий из стоящих по кругу это замечал, Мерван не нападал. Надсмотрщик защищался от ловца звуков, еще седмицу назад ничем не проявлявшего наличия в себе такой прыти. Его словно подменили. Но и это увидел не всякий.
Некрас двигался мало, не делая каких-то скорпионьих ухваток или тигриных прыжков. Он просто переступал на шаг вправо или влево, вперед или назад, делая это чуть ли не с ленцой. Думалось, что он опасается хлыста и могучих рук Мервана, и в этом никто не мог его упрекнуть. Но надеяться на победу в такой схватке было глупо.
Однако те, кто умел различить подноготную схватки, читая ее, будто по буквицам, видели, что венн словно бы танцует какой-то ритуальный танец, каждое движение коего осмысленно и последовательно. Он словно воздвигал из своих движений некое сооружение, выстраивал вокруг Мервана невидимую клетку, в которой тот уже не видел ни единой щели, чтобы выбраться. Хлыст вертелся бешено, но венн отвоевывал у этого слитного существа, состоявшего из Мервана и его плети, одну за другой невидимые стороннему оку пяди пространства, подбираясь к рубежу, откуда должен был последовать смертельный удар.
Хлыст взвился, изогнулся змеей, и каменный наконечник полетел прямо в лицо венну. Мгновение, и Волкодав, распластавшись над каменным полом, нырнул под хлыст и словно бы потерял вес на длительность одного удара сердца. На высоте локтя пролетел он разделявшие его и Мервана две с половиной сажени и, распрямляя руку, ударил тому в голень, под коленом. Скаккаремец не носил высокие сапоги, и колени его были открыты. Можно было помыслить, что у Волкодава в руке кастет, ибо надсмотрщик рухнул на одно колено сразу, будто по ноге ему не ударили, а просто отняли ее. Упал как раз на то правое колено, по коему бил Волкодав. Упал и заскрежетал зубами, ослепленный и разъяренный болью. Но яриться было поздно. Венн уже мягко перекувыркнулся через плечо и, разворачиваясь, ногами, точно клещами, обхватил Мервана за шею и, дернув, швырнул его навзничь. Молниеносно вскочив, венн прыгнул на врага и, вздернув того за волосы, задрал ему голову назад. А потом, когда Мервану осталось только таращить к закопченному своду злые глаза, рванул вверх полу халата.
Все, кто стоял в ближнем ряду, ахнули, даже те, кто уже привык ничему не удивляться, проведя многие годы в этих подземельях между жизнью и смертью, когда цена их выравнивается и граница меж ними исчезает. Те, кто был подальше, тянули шеи и терли глаза, не веря сами себе: хвост, самый настоящий, живой и гибкий, тонкий, с маленькой кисточкой, свешивался у Мервана сзади и, дергаясь, стучал по полу, точно у недовольного кота.
— Шайтан! — завопил один из стражников, родом саккаремец. — Мне говорили, что он шайтан! А вы не верили!
— Шайтан, — мрачно кивнул другой, бывший здесь старшим. — И ноздря у него одна. Ты что, никогда не видел шайтанов? Подумаешь, диковина. Они и здесь на каждом шагу. Держи его, венн, и вместе с ним можешь убираться. Мне не нужны ни хвостатые шайтаны — с бесхвостыми я хоть знаю, как справиться, — ни рабы, которые ведают горы лучше рудознатцев и сражаются лучше моих воинов. Тебя проводят. Наверху зима, но один халат на двоих у вас есть.
Потом он, сделав предупреждающий жест страже и Волкодаву, подошел к Мервану и сказал ему на ухо так тихо, что не слышал никто. Кроме Волкодава.
— Я поставил тебя здесь не для того, чтобы ты позорил наш род. И судить тебя здесь я не буду, потому что здесь не Саккарем. Здесь наше владение. Пусть тебя судит твой венн.
Старший глянул в лицо Волкодаву, и тот увидел на миг, что и у него нет перегородки меж ноздрями.
— Проводите их. И дайте вина на дорогу, — бросил стражник своим людям. — Хватит потехи. Подольше поспят. Завтра шибче будут работать.
Волкодав вышел из темноты пещер в кромешную вьюгу. Было сравнительно нехолодно для горного поднебесья, но ветер пронизывал и обжигал. Солнца не было видно, одно лишь кружение белых мошек и посвист и шорох вихря. На венне не было ничего, кроме льняной рубахи, порванной в нескольких местах плетью Мервана, таких же штанов и кожаной куртки-безрукавки, зачем-то милостиво оставленной его предшественнику. Мерван, закутанный в халат и башлык, принесенный ему кем-то из его приятелей, чувствовал бы себя уютнее, но венн так крепко и надежно держал его руку, будто навеки не хотел расстаться со своим обидчиком.
Волкодав, знающий теперь по звуку ветра, о какую неровность породы тот стучится и царапается, уверенно потащил саккаремца шайтана вниз и вправо по пологому покуда склону. Не прошли они и ста пятидесяти саженей, как Волкодав втолкнул Мервана в какую-то щель в скальной стене, а следом втиснулся сам. Они оказались в холодном и темном каменном мешке, куда тусклый свет снежного ненастного дня едва проникал. Но здесь было тихо.
Волкодав вытащил из-за пазухи флягу с вином, налил немного в кружку, висевшую на поясе, бросил туда снега — разбавить крепкую заморскую брагу. Извлек оттуда же, из-за пазухи, краюху черствого грубого хлеба, где было больше отрубей, чем муки. Все это передали ему по дороге наверх узники. Он нашел-таки две мощные золотые жилы, и теперь долго никто не смог бы наказать рабов за нерадивость в поисках сокровищ.
Мерван глядел на венна злобно, но не смел даже двинуться с места: знал, что без плети и оружия ничего не сможет противопоставить ему. Волкодав один жевал хлеб медленно, запивая разбавленным вином, — жар ему был не к спеху, а делиться с шайтаном, да еще и надсмотрщиком, никакой охоты не было.
— А теперь говори, — велел он Мервану, когда доел и допил. — Как случилось, что Некрас оказался на караванной тропе? И как случилось, что ты продал его сюда? И сам почему вдруг здесь оказался? Если не скажешь, я вырву у тебя хвост и отломаю еще по два пальца.
Мерван никогда не видел, чтобы венны были так жестоки. Они были стойки, упрямы, угрюмы, упорны, сильны — но не жестоки. Но от этого можно было ждать всего.
— Говори, — еще раз повторил Волкодав. — Если думаешь, что я — Некрас, то худой из тебя шайтан.
Мерван всмотрелся в лицо венна своими вторыми, внутренними, глазами, принадлежащими ему, шайтану, а не краденой его личине. И увидел, что за благообразной внешностью венна кудесника прячется другое лицо, лицо каторжника, прошедшего все страхи самой страшной тюрьмы — Самоцветных гор. Лицо рассекал шрам, и Мервана мороз по хребту пробрал: он-то знал, откуда берутся такие шрамы.
И Мерван заговорил, начав рассказ с самого внезапного появления Некраса откуда-то из глухой степи. Он говорил обо всем, что слышал у огня: и о чудесах, которые показывал венн кудесник Некрас и о нравоучительных репликах Мансура, и о повести Булана, и о сбивчивой сказке Хайретдина, и о неспешной речи Шегуя. Потом он говорил о том, на чем порешили Булан, Шегуй и Некрас и как поутру он, подлив накануне в последнюю кружку, выпитую Некрасом, дурманящего зелья, связал венна и бежал в сторону Самоцветных гор. О том, как выгодно продал Некраса, узнав в старшем стражнике своего горного собрата — тот тоже воровал и завлекал души и настолько любил золото, что сидел на нем в далеких горах, не желая спускаться в долины и покидать его. Рассказал, как на степном пути в Халисун его встретил Шегуй и как поступил с ним. Как старший стражник дал ему хлыст и как он мечтал возвыситься и стать вторым в страже Самоцветных гор, потому что мнил выбить из непослушного Некраса подчинение, мнил, что венн беспрекословно будет указывать ему, где лежат лучшие богатства земной тверди. И как просчитался.
— Если ты отпустишь меня невредимым, я выручу тебя от холода. Ты ведь погибнешь здесь, даже если знаешь дорогу, — попробовал пригрозить венну Мерван. — И я дам тебе свободу и жизнь. И найду того, кто заставил тебя вернуться в копи. Он где-то рядом, я чую.
— Я и без того знаю теперь, как здесь очутился, — проворчал Волкодав. — И замерзнуть не замерзну, не надейся. И сам кого нужно найду, не твоя забота. А вот услугу ты мне окажешь. Для тебя не труд, а целым уйдешь. Только впредь не попадайся. Мне никакие подземелья не страшны, сам видел. А сделаешь вот что. Красно ты говорил, как Хайретдин-саккаремец серого оборотня повстречал. Тебе, смерть ходячая, все одно: что по прошлому бегать, что по минувшему. А мне, живому, заказано. Да не всегда. Когда сможешь сделать так, чтобы тем оборотнем я оказался, — а ты можешь, — замени меня на кого-нибудь, а меня туда отправь.
— А ты знаешь, с кем хочешь поменяться? — Шайтан с любопытством посмотрел на венна.
— Ага, соблазнился, — осклабился Волкодав. — Свежей душой запахло? Ну, попробуй. Клыки обломаешь, как кусать начнешь. Я и сам с клыками. Как не знать — знаю. На того самого волка, которого саккаремец с перепугу за пса-оборотня принял. То-то будет здесь тебе товарищ по пути.
— Не могу человека на зверя поменять, — покачал головой шайтан и даже как-то грустно пошевелил хвостом. — А про волка ты верно угадал: был волк.
— А кто тебе сказал, что я не зверь? — ухмыльнулся венн.
И тут Мерван увидел, что венн вдруг странно встал на колени, ноги его будто бы укоротились, лицо же, напротив, вытянулось, превращаясь в страшную не то собачью, не то волчью морду. По телу существа, которое уже не было человеком, прошла крупная дрожь, и спина, бока и лапы быстро стали покрываться густой серой шерстью. Еще несколько мгновений, и огромный серый пес, крепко упершись лапами в камень, стоял перед Мерваном, не мигая глядя на него льдистыми звериными глазами, в которых нельзя было прочесть его намерений. Хвост, похожий на волчий, слегка шевелился. Зверь шагнул к перепуганному Мервану, потянул воздух большим черным и влажным носом, шумно задышал, высунув язык. Потом тихо, еле слышно, заурчал. Он ждал.
Мерван подобрал ноги, влез на камень, лежавший у стены, сцепил в замок свои оставшиеся пальцы и, отстукивая хвостом ритм, забормотал заклинание…
Опять выл ветер. Сверху сыпалась каша из дождя и града, такая густая, что в десяти шагах все исчезало в серой водяной мгле. Огромный пес отряхнулся, сбрасывая с шерсти лишнюю воду, пока не успел промокнуть. Дождь смывал запахи, но резкого запаха огромного животного, схожего чем-то с запахом человека, не различить было нельзя. Где-то близко пахло свежей верблюжьей мочой, выделанной кожей и потом дрожащего от страха верблюда.
«Думал, я не справлюсь с обезьяной!» — подумал Волкодав, привычно взирая на мир с высоты трех локтей. И двинулся на запах.
Сад спал, овеянный невесомой и благовонной прохладой ночи. Тысячи трав, сотни кустов, многообразные деревья — приземистые и стройные, высокие и карлики — источали неистовый и страстный аромат. Более густого разнобоя запахов не ведала ни одна земля, даже в далекой Мономатане не встретишь такого. Ели и сосны из полуночных земель ограждали сад от ветра, хотя и без того был он сокрыт от всякого ненастья внешней стеною высотой в семь саженей, а от людей и животных — стенами Внутреннего города. Чем ближе к покоям принцессы Халисуна, тем более нежные и причудливые растения встречались тому, кто шел от калитки, ведущей на площадь перед дворцами, ко входу в покои. Там, у самых дверей, сделанных из резного черного дерева со вставками из золотых чеканных пластин, на круглой площадке, прогулочные тропинки коей были выложены малахитом, росли главные сокровища сада — розы.
Вой — утробный, протяжный, тоскливый — раздался за воротами Внутреннего города. Стражник, дремавший у стены опершись на копье, вздрогнул, открыл глаза, огляделся, проворчал под нос ругательство и крикнул, обращаясь к башне:
— Что там?
В ответ по железу ворот скребут когти.
— Собака, — донеслось сверху, с башни над воротами. — Я таких не видел еще.
— Здоровый пес?
— Да. Огромный. Слышишь, как в ворота царапается?
— Не услышишь его, пожалуй. Давай его стрелой?
— Зачем?
— Мешает. Не люблю, когда скребут. И голова болит.
— Тогда давай сам. Поднимайся.
— Ладно, — лениво откликнулся привратник. Такое не позволялось, зане кто-нибудь должен был сторожить ворота, но последний раз Внутренний город осаждали триста лет назад, когда внешнего города еще не было. Ему не хотелось взбираться ночью по ста сорока четырем ступеням, выщербленным тяжелыми сапогами стражи, но спать тянуло, а пес не унимался за воротами — выл, скулил и скребся.
Стражник вытащил из каморки лук — могучий, составной, с двумя дугами. Вино вчера было изрядное — первое после жары, с прохладным и суховатым вкусом ранней осени. Голова от него не болела, но день путался с ночью, будто внутри него некто раз десять на дню не вовремя переворачивал песочные часы и бил в городской колокол полночь, когда брезжило утро, и зарю, когда уже дотлел закат. Все окружающее казалось хрупким, будто стеклянным, особенно собственное тело, и надо было идти осторожно, чтобы не уронить себя и не разбиться. Но спать хотелось неимоверно.
Он выбрался из привратной каморки обратно в ночь. Свет факела упал на брусчатку и выхватил на миг из тьмы черную тень. Стражник обернулся, и тут же мощный удар в грудь бросил его на камни. Загремела кольчатая броня, лук полетел в сторону, факел, чадя, покатился в другую. Рука стражника потянулась к поясу, за кинжалом, и опала. Пальцы судорожно сжались.
Пес за воротами все более беспокоился и начинал подтявкивать, а потом зашелся хриплым и громким лаем, звучащим так, будто пьяный лавочник ругался самыми грязными словами.
— Где ты там? — закричал сверху тот, что на башне. Он слышал грохот, но думал, что это напарник уронил копье или шлем. — Факел чего бросил?
Ответом была тишина. Только пес под воротами разошелся вконец, и теперь уже верхнему стражу явилась мысль угостить его стрелой. Но лук был внизу.
«Упал, наверное, и заснул после пьянки», — подумал верхний и стал спускаться.
Стражник лежал отбросив левую руку, из которой вывалился факел, коптящий теперь на земле у стены и бросающий красноватый дымный отсвет на площадку, а правой тянулся к кинжалу. Горло его было порвано собачьими клыками. Несмотря на распоряжения, шлемов с бармицей, особенно ночью, никто не надевал.
Спустившийся с башни оглянулся. Никого не было рядом. Выхватив меч, стражник подобрал затем факел и быстро обошел кругом площадку. Пусто.
Наверху, в башне, послышался шорох. Мгновения он раздумывал, бежать ли за подмогой, звать или самому проверить, в чем дело: меч был с ним, и шлем он надевал, не обращая внимания на насмешки. Он бросился к лестнице. В проходе вдруг возник человек в обычной холщовой рубахе, какие носит беднота. Резкий удар в лицо, и из рассеченной переносицы хлынула кровь, не давая толком нанести удар мечом. А потом враг пропал куда-то, и тут же второй удар разорвался в голове страшной болью, после чего осталось только упасть, потому что ноги подломились сами собой, и единственной мыслью осталось, как бы не растерять то сознание, что жило еще в нем, иначе, если оно рассыплется, он перестанет быть. Надо было лежать и не шевелиться, чтобы не тратить сил. И лежать долго. Он не почувствовал, как некто вынул меч из его безвольной, как у спящего ребенка, руки.
И уже никто не заметил, как к неохраняемым воротам подъехал всадник. Коренастая фигура, закутанная в черный халат, легко перебравшись через ворота, цепляясь за выпуклый узор, исчезла в темноте узких улиц.
Внутренний город спал. Если где и был свет, то его не было видно снаружи, ибо стены домов были глухими, только узкие двери и маленькие оконца на большой высоте стерегли улицу. А если где и не спали, то и из внутреннего двора нельзя было этого узнать: в Халисуне ночью было принято спать и окна были плотно занавешены. Стражники, должно быть, здесь тоже привыкли спать ночью, потому что встретились они на пути лишь три раза.
Человеку в простой серой рубахе, только по подолу, вороту и обшлагам шла незатейливая вышивка, страшиться было нечего. Он легко уходил в тень от беспечных сторожей, которые могли найти здесь разве вора или наемника, купленного в обмен на жизнь какого-нибудь знатного человека или богатого купца. Но никто не думал найти здесь иноземца и воина.
Лишь для того, чтобы преодолеть ворота — в ином месте стена была гладкой, как зеркало, и слишком высокой, — Волкодав прибег к убийству. И убивал не он сам: кто-то из собратьев, пришедших на зов, помог ему. Второй стражник очнется поутру. У него будет сильно болеть голова, и он запомнит только смутное сероватое пятно, отдаленно напоминающее человека с мечом, возникшее вдруг перед ним. Волкодав подбирался к дворцам властителей Халисуна. Путь от плоскогорий Аша-Вахишты через степи и горы, через гудящие, как растревоженный улей, Нарлак и Халисун занял несколько месяцев, и теперь он был здесь. Его вел вперед внезапно обретенный во втором заключении в Самоцветные горы слух, которым он не умел пользоваться толком и многих звуков не понимал, и нюх, различивший среди прочих нужный аромат еще на вершине перевала, за которым, в пыли и дымке, внизу он угадал белые строения и серебряные купола столицы Халисуна.
Этот запах — запах роз — был знаком Волкодаву. Эти цветы полуденных земель ценили красавицы Халисуна и Саккарема, Нарлака и Нардара. Их высаживали в садах, ими украшали свадьбы и торжества, танцовщицы вплетали их в прическу, а вслед за тем и знатные женщины не чурались таких живых украшений. Вельхи, в чьей стране розы выживали не везде, там, где не было живых кустов, делали розы из камня и металла. Но розы Халисуна были самой заманчивой сказкой этого цветка. Даже солнце, всходящее здесь по осени, когда небо отчего-то приобретало желтоватый оттенок, походило на розу из киновари и золота. И люди всех стран съезжались сюда, чтобы увидеть принцессу Халисуна с розой, вплетенной в волосы, ибо в ее саду росли непростые розы. Говорили, что принцесса вовсе не краше многих женщин и многие краше ее, но, когда принцесса и роза соединялись — а случалось это четыре раза в год, — их союз рождал чудо. Принцесса становилась красивее всех, а роза оживала и играла всеми цветами цветов, как маленькое солнце, краше настоящего солнца. Потом эта роза превращалась принцессой в какую-нибудь волшебную вещь. Говорили, эти вещи достаются тем, к кому принцесса благосклонна. Другие, напротив, говорили, что принцесса девственна, и потому многие съезжались в Халисун, чтобы заслужить ее расположение. От иных слышали, что она разумна и образованна и что не всякий мудрец одолеет ее в споре, а иные утверждали, что принцесса — сама страсть и нет женщины больше и лучше знающей о любви. А третьи замечали, что принцесса — колдунья и бог халисунцев проклял ее, связав ее с розами, что принцесса становится умна и прекрасна, лишь когда цветут розы на определенном кусте. Едва умрет куст, и принцесса лишится всех своих достоинств и добродетелей. А слагатели стихов, что ходили с караванами по горам, городам, степям и пескам, пели, что в красоте розы и принцессы — тайна красоты и блага Халисуна, а то и всей земли.
Но Волкодав слышал иное. Слышал из беседы шайтанов, пересказанной ему Мерваном. Он знал, кто охотится на розу. Он знал, что Булан, прозванный у манов Кавусом, кудесник из Халисуна, заклинающий сны, спас розу во сне принцессы, защитив явь от страшного сна. Но то, что было наяву, осталось. И Волкодав понял, почему его поселили в тело кудесника Некраса: он должен был сделать то, что было не под силу никому, чтобы жуткая явь не сбылась и не оборвала все сны на века.
И он прошел в одиночку — то в образе пса, то в обличье человека, почти не зная дороги, — через страны или объятые войной, или ожидающие ее, или уже зачумленные ею. И он проник во Внутренний город, и проникнет дальше, и будет ждать у розы — ждать, ровно верный пес, сколько понадобится, когда придет тот, кто станет его врагом. Как он будет принят во дворец — стражем-человеком или стражем-псом, — его не заботило. Однажды он уже оберегал принцессу — и не смог уберечь так, как следовало бы. И теперь он не повторит былой ошибки. Доля опять выпала ему: ему позволили исправить прошлое.
Дворцовая стена из гладкого обожженного кирпича, покрытого изразцами и глазурью, расписанного диковинными письменами. У халисунцев было запрещено рисовать людей, животных и растения, зато до письмен они были великие мудрецы и искусники. И письмена и фигуры, сплетенные на стенах дворца, так были расположены, что в них, даже не зная, о чем они повествуют, видны были и люди, и звери, и деревья с цветами и травами, и даже боги и их слова. Но теперь искусство древних чудотворцев было скрыто громадой ночи, воздвигшейся над столицей Халисуна. И гораздо сильнее любых письмен и картин манил к себе запах, таивший все сказки и сны, все сласти и всю горечь человеков, — запах роз. И кем бы ни звалась принцесса — колдуньей или дочерью бога, — ее чудо, выращенные ею розы были самым великим искусством, самым большим дивом, виденным когда-либо Волкодавом на тропах времени.
Над стеной, где вставали грозные зубцы, плясало зарево костров. По верху ходили стражники. Волкодав схоронился за колонной какого-то высокого и красивого здания из тех, кои окружали довольно тесную в сравнении с торговой в Галираде, но все же огромную площадь перед дворцом. Венн всматривался в ночь и видел то, что не могли видеть другие люди. И слышал то, что дано слышать совсем немногим. Не могло быть так, чтобы ни единый подземный ход не вел из дворца в город. Не могло быть, чтобы какой-нибудь колодец там не был соединен с подземными реками, чтобы питать дворец свежей водой, которую нельзя затворить. Не могло быть, чтобы нечистоты, всегда изобильные в любом месте, где много людей, не занятых ничем, кроме наслаждения и роскоши, не отводились прочь подземным путем.
И Волкодав слушал. Он уже проникал в неприступный замок вместе с водой, неуловимый, как капля воды в реке, и теперь намеревался повторить прием. И слух привел его к широкому подземному руслу, от коего нитью отделялся подспудный ток, ведший ко дворцу. Эта теснина в глубине каменного тела древнего холма, ныне одетого мертвым под булыжной броней мостовых пластом земли, где стояли дворцы, вела как раз туда, где поднимались к свету зеленые руки сада. И вода в таком ручье не могла быть дурной.
Волкодав слухом прошел по течению ручья обратно к потоку, а от места их разделения — вверх и вниз по течению. Ниже ручья его умелый слух — вернее, не его, а кудесника Некраса — нащупал коридор и ступени, сырые, но не замшелые, ведущие вверх. Значит, этим лазом пробирались. Подземный ход вел вверх и кончался во дворе того самого здания, за колонной коего он скрывался.
Венн отправился в обход, то и дело прислушиваясь, чтобы не утратить призрачное эхо заветного подземного хода. Кругом были колонны и запертые дубовые двери или глухие стены из блоков на совесть обтесанного дикаря. Лишь в одном месте в стене были ворота, а в них — дверь, но и ворота были без кованых узоров, подобно воротам Внутреннего города, а дверь заперта. За воротами гремел цепью пес. Волкодав попросил того не шуметь, и брат исполнил просьбу, но помочь венну он не мог ничем.
Вдруг слева ему померещилась тень. Тень человека, пробирающегося вроде него вдоль стены отыскивая вход, чтобы проскользнуть внутрь. Венн отступил в самую глухую тень и замер. Едва слышными шагами человек приближался. Ноги его были обуты в мягкие сапоги, что носят степняки для езды на конях и верблюдах. Человек наконец показался перед воротами. Это был коренастый, крепко сбитый и отнюдь не маленького роста степняк. Голова и лицо его были скрыты капюшоном и шарфом, но Волкодав узнал походку наездника, сроднившегося со степным конем. Пес внутри забеспокоился и звякнул цепью, но Волкодав снова упросил его не поднимать тревогу. А потом неслышно выступил навстречу незнакомцу. Тот будто ожидал таких действий от венна.
— Тоже хочешь попасть туда? — прошептал тать. На лицо его на мгновение упал сероватый, тусклый отсвет звезд. Это был мергейт. — Я могу помочь тебе. А ты помоги мне. Идет?
Волкодав кивнул.
— Я знаю, как одолеть стену. А ты полезешь первым и убьешь пса. Так, чтобы он не залаял.
— Не залает, — отвечал венн. — Начинай.
Мергейт извлек из рукава халата тонкую веревку, снабженную на конце небольшим, но толстым крюком. Сноровисто, плавными движениями раскрутив веревку, мергейт резко запустил крюк вверх. Железный коготь бесшумно преодолел пять саженей и точно вцепился в верхнюю кромку стены над воротами. Мергейт подергал веревку — крюк держал.
— Выдержит ли? — усомнился Волкодав.
— Выдержит, уважаемый, — уверенно изрек степняк. — Если не веришь — уходи. Придешь потом. — Узкие глаза мергейта сверкнули. Он жаждал действия.
Волкодав вложил меч в ножны за спиной и, подпрыгнув, ухватился крепко за веревку и полез вверх, подтягиваясь только руками. Веревка и вправду держала и лишь слегка раскачивалась, ибо край стены немного нависал над улицей. Добравшись до кромки, венн сначала ощупал ее: не рассыпано ли битое стекло. Стекла не было. Волкодав вылез наверх и лег на узкий каменный барьер, слившись с темнотой. Луны не было, но халисунское небо редко омрачали тучи, и его силуэт могли заметить снизу.
Волкодав сделал приглашающий жест мергейту: «Поднимайся!» Степняк, конечно, был вором или, хуже того, наемником, которому деньги платили, чтобы кого-нибудь зарезать или что-либо похитить, но Волкодава мало занимали халисунские дворцовые дела. Он провел в столице целых три дня, но потратил их, с тем чтобы узнать, как проникнуть во дворец принцессы. Что до того, чем жил остальной Внутренний город, Волкодав понял немного: слишком запутаны были узлы, связывающие власть предержащих Халисуна. Перед самой войной они затеяли какие-то долгие препирательства о том, как следует и как не следует верить в богов или в бога. Волкодав не знал, чем так не угодил халисунцам их прежний бог: Халисун жил сытно, мирно и богато.
Мергейт быстро, не менее быстро, чем венн, оказался на стене.
— Почему не лает пес? — прошелестел он.
— И не залает, — отвечал Волкодав. — Или тебе мало?
— Не проси у богов больше, и они дадут тебе все, — ухмыльнулся уголками рта мергейт. — Но ты иди первым.
Веревку спустили вниз. Двор, в коем, по халисунскому обычаю, был пруд, выложенный изразцами, и маленький, но густой сад, спал. Ни единого окна не светилось в обширном доме, и Волкодав вновь удивился беспечности халисунцев.
— Сегодня день, когда халисунцам ничего не дозволяется делать, — проговорил мергейт. — Это бывает каждую луну. Все иноземцы выходят из Внутреннего города. Только стражники остаются. Их особо благословляют служители халисунского бога, а после они целую луну проходят через очищение.
— И так во всем городе? — спросил венн.
— Если бы мы попытались попасть в квартал отступников, за нами шли бы два следа из отрезанных голов. А последним отпечатком были бы наши головы, — вдругорядь усмехнулся мергейт.
Волкодав взглянул на него, и подозрение шевельнулось в нем, но время было дорого, ибо рассветало в Халисуне быстро, и он скользнул по веревке вниз. Пес подполз к его ногам, повизгивая еле слышно. Это был огромный зверь с обрезанным хвостом и ушами, чтобы ни собака, ни волк не могли причинить ему вреда. Тело его было покрыто густой и длинной шерстью, где грязно-серой, где белой, а где карей или темно-рыжей. Таких держали в Саккареме пастухи овечьих стад. Волкодав почесал собаку за ухом, потом под грудиной. Пес блаженно урчал, разинув от восторга пасть со страшными белыми клыками.
Волкодав тем временем прислушивался: эхо подземной реки выходило на поверхность близ пруда. Венн напоследок погладил пса по затылку и, велев тому молчать, неслышным шагом направился к пруду. Он услышал, как позади спустился во двор мергейт. Венн не стал ждать его, полагая, что им вовсе не нужно знать о том, что привело сюда каждого из них. Но мергейт, как ни странно, шел вслед за Волкодавом. Шел неслышно, и, если бы венн не стал вдруг обладателем чудесного слуха, он ни за что не услышал бы шага степняка. На мгновение оба замерли: на тропе сада появились двое стражников. Они прошли мимо, в двух саженях от венна, и скоро пропали за густыми зарослями.
Волкодав крался дальше, туда, где эхо подспудного водотока звучало уже явственно. Близ пруда, в зарослях тальника, в земле чернело отверстие, забранное толстой решеткой. Два замка с толстыми дужками накрепко соединяли решетку с массивными кольцами, закрепленными в каменной плите. Поднять такую дверь, не сняв замков, не смог бы и горный исполин, побежденный Волкодавом на перевале-воротах в Аша-Вахишту.
Венн достал из кармана пилку: он предвидел, что такое могло произойти. Пилка была алмазной. Наверняка на нее пошли камни из Самоцветных гор, ибо стоила она недешево.
Подошел мергейт.
— Если тебе нужно во дворец, то пути наши опять близки, — молвил он. — У нас уйдет в два раза меньше времени, чем думали те, кто привел нас сюда.
Он вытащил из-за пазухи небольшой кожаный мех, и оттуда появилась пилка — такая же, как и у Волкодава. Вместе с пилкой появилась и склянка: в ней было масло.
Замки распались одновременно. Венн ухватился за прутья решетки, но тяжесть ее оказалась куда большей, чем можно было подумать, и Волкодав едва на пядь сумел оторвать железо от его каменного ложа. Мергейт пришел на помощь. Петли, загодя смазанные, не скрипнули. Лаз был открыт.
В шахту уходили железные скобы, замурованные в камень ствола. Волкодав, уверенно видевший все, будто не ночь стояла кругом, а легкие сумерки, первым полез в провал. Мергейт, повременив немного, направился за ним. Спускался он медленнее, и, когда ноги венна встали на твердый камень нижней площадки, шорох мягких мергейтских сапог о железо ступеней слышался с высоты саженей пятнадцати. Здесь, на глубине, даже венн уже мало что мог разглядеть. Но факелы, сложенные грудой в углу каморки, куда они угодили, он все же рассмотрел.
Кресало и трут при нем были, и добротно просмоленное дерево, хранящееся здесь давно, защищенное от сырости, восходящей от реки, сухими воздушными токами от верхнего отверстия, вспыхнуло жадно и ярко. Подоспел мергейт. Волкодав захотел рассмотреть его лицо при свете факела, но не смог: на его нечаянном спутнике была надета маска, какие делают в Шо-Ситайне, — бумажная, искусно и тонко размалеванная, бесстрастная. Только черные глаза мергейта хитро и алчно блестели в тонких прорезях.
— Если хочешь, я могу и для тебя достать такую. Потом, когда мы выйдем отсюда, — прогнусавил степняк. Голос его был искажен, но чем-то он показался Волкодаву знакомым. Тот, чье чудесное умение передалось ему, не знал этого голоса и потому Волкодаву помочь не мог. Венн должен был сам догадаться и узнать. Но сейчас — в подземелье, когда надо было спешить, — ответ не приходил, теряясь где-то на запутанных и туманных дорогах памяти.
— Не нужно, — кратко ответил венн. — Идем.
Вниз уходили ступени, ровные и чищеные. Надо было все время держаться наготове, ибо если за подземным ходом смотрели, то сторожа могли оказаться близко. В страшных сказках у разных народов Волкодав слышал про подземных чудищ, охраняющих воду. Но сам он знал: под землей нет и не может быть страшилищ хуже, чем сама земля. Она не пускала тех, кто был чрезмерно похотлив до ее богатств, к себе. Из расселин бил кипяток, обрушивались своды, вода затопляла пещеры, тряслись, точно в лихорадке-трясее, целые кряжи, образовывая вдруг провалы и препоны, сыпля камнями и тысячами пудов песка. Крепи ломались, ровно лучины, препоны рассекали полы штолен, и манящие жилы и россыпи скрывались под спудом, забирая вместе со своей тайной жизни тех, кто смел ее нарушить. И чаще всего это были жизни тех, кто не по доброй, не по своей воле нарушил запрет матери-земли.
Ступени привели их к широкой штольне. У самых ног их плескалась река. Черные струи крутились в мелких водоворотах и уносились стремительно дальше, в кромешную тьму. Волкодав молча шел впереди, не опасаясь удара в спину. Он чувствовал, что степняку не по себе в этих каменных мешках. Мергейт — Волкодав чуял это песьим своим чутьем — был словно бы подавлен громадой почвы и камня, лежавшей над ними. Его преследовало какое-то воспоминание, связанное, должно быть, с пещерами. А венн знал, что в подземном бою, будь его соперник даже равной с ним силы, он одолеет любого бойца. Просто потому, что лучше видит и слышит в темноте.
Они прошли саженей двести, когда Волкодав остановился. Ручей, что отходил в сторону сада, был здесь. Предстояло только перебраться на другой берег потока. В ту же сторону от главной штольни ответвлялись еще с десяток коридоров. Венн поднял факел повыше: поток был шириною в пять саженей. Надо было входить в воду и плыть. Мергейт тоже поднял факел, осматривая стену на противном берегу. Но казалось, не находил того, что хотел.
Ничего не говоря, Волкодав положил факел на камни, так что горящий конец его оказался над потоком, отражаясь дрожащим и сладострастным красным языком в жидком черном зеркале, и принялся стаскивать сапоги.
Мергейт поразмыслил мгновение и последовал его примеру. Ему, конечно, тоже нужно было перебраться на ту сторону, а вместе осуществить это было легче. Волкодав просто перебросил факел на другой берег, связал сапоги вместе и легко прыгнул в воду. Она была холодна, точно по весне после того, как сошел лед, но венну это было нипочем. Проплыть пять саженей, загребая одной рукой — сапоги он удерживал над водой, — даже против сильного течения ему было нипочем.
Мергейту пришлось хуже. Ему мешали халат и маска, да и плавал он плохо. Река отнесла его далеко в сторону, пока, отплевываясь и задыхаясь, он не уцепился за каменную кромку. Венн стоял над ним. Один удар, и он мог бы избавиться от лишнего теперь спутника. И мергейт понимал это. Но Волкодав протянул руку и, ни слова не сказав, помог степняку выбраться на берег.
А потом так же молча разделся, выжал воду, натянул сапоги и пошел по узкому коридору, уводящему в тело земли, вдоль ручья. Мергейт остался в штольне, наверное, отыскивать нужный ему знак.
Ручей был узок — проход едва достигал трех локтей в ширину. Должно быть, его пробили для оттока лишней влаги. Если одни растения требовали пить каждый миг, то другим доставало глотка. Главный приток воды был из родников, пронизавших землю, на коей стоял Внутренний город. Строители древности смогли свести их в одно русло, и потому, несмотря на жару, сады халисунской принцессы всегда были свежи. Если же воды недоставало в годину особенно великой засухи, рабы подавали воду наверх из реки, разделявшей город, с помощью приспособлений вроде чигиря. Лишняя вода уходила через расселину, которой сейчас и пробирался венн.
Этот путь был короче. Наверняка были и другие, но этот уж точно никто не охранял. Значит, и подняться наверх здесь очень непросто. Кому-то, может быть, и непросто. Волкодав, прошедший науку пещер и гор, карающих смертью за всякую оплошность, был уверен, что он поднимется, как поднимался всегда, как бы больно ни было падать.
Он дошел до места, где вода падала сверху тугим водопадом, летевшим с неведомо где находящегося уступа. В воздухе висела мелкая водяная пыль, и вместе с ней густой и влекущий запах ночных цветов изливался вниз с невидимых уступов. Венн провел ладонью по стене. Каменное тело древнего холма осталось внизу. Здесь земля состояла из сыпучей и крошащейся мягкой породы, которую легко было разбивать кирками. Рабы в Самоцветных горах отдыхали, когда вдруг им приходилось рубить такой пласт.
Венн не взял с собой веревку с крюком. Она была ему без надобности. Из кармана он вынул две жесткие кожаные рукавицы, уснащенные на пальцах стальными когтями. Этот прием ему показали в Шо-Ситайне. И если бы мергейт не сгустился бы вдруг из ночного мрака у железных ворот дома близ площади перед дворцами, венн перебрался бы через стену сам. Веревка с крюком сохранила ему время.
Канал, уходящий вверх, был узок, уже, чем расселина, едва превышая два локтя в поперечнике. Волкодав оставил факел внизу, опять стащил сапоги, связал их и перебросил через плечо. Потом крепко уперся босой ногой в стену, нашарил когтем выемку, уцепился за нее. Оторвал от пола другую стопу и уже ею уперся в противоположную стену. Левая рука сама отыскала нужную опору. Вода падала сверху, но одежда и без того оставалась влажной после купели подземной реки. Водопад не мешал. Локоть за локтем он пробирался наверх, откуда невиданные цветы шептали ему неизъяснимые, но неистовые своей правдой слова.
Неведомо, сколько саженей провала осталось под ним. Он миновал четыре уступа тонкого водопада и теперь уже знал, что до поверхности осталось всего лишь четыре сажени — об этом говорили звуки, доносившиеся сверху: шелест и шепот листвы и лепестков, шорох трав, бормотание кустов. Волкодав не чувствовал усталости. Будь это в другом месте, где не было этого благоухания, ему пришлось бы хуже. Но здесь аромат цветения был будто запах первой весенней воды, первой грозы, первой лазури в небе в месяце березозоле. Это был запах жизни, юный и сильный, как ранний месяц травень. Он будто поднялся из темных и бездонных глубин на чудесный остров, где нет вечного счастья, но есть покой. Тот самый остров, которому нет места ни на земле, ни в небе. Не на остров Ирий, который всякий знает, где находится, а на другой, который приходит сам к тому, кто его взыскует.
Сквозь тонкой ковки решетку, через кою вода падала в колодец, он сумел разглядеть мшистый бок камня, а справа от него кусочек иссиня-черного неба с двумя крупными, как белые жемчужины полуденных морей, звездами. Он тронул решетку и даже сквозь рукавицу ощутил, сколь тонки и даже нежны ее сплетения. Он мог бы разорвать или разогнуть эти хрупкие узоры, мешающие ему выбраться наружу, но не мог этого сделать: он пришел сюда не разрушать, а хранить. Под ногой оказался удобный выступ, и венн снял рукавицы с когтями, заткнул их за пояс. Вновь дотронулся до решетки уже обнаженной рукой: серебро. Волкодав ощупал места, где решетка крепилась к камню. Потом уцепился за прутья там, где они казались попрочнее, и потянул на себя. Алебастр, не выдержав нажима, раскрошился, и решетка оказалась вынутой, у венна в руках. Кубарем, точно пес, он выкатился из маленького низкого грота, куда, как виделось снаружи, убегал ручеек, в сад.
Кроме него, здесь не было никого — он услышал это. Тысячи глаз смотрели на него — это растения, не спящие ночью, встретили незнакомого им гостя. Живя здесь и впрямь как на острове, принесенные и привезенные сюда с далеких берегов, они научились быть вместе и вместе были разумны, как бывает разумен лес. Тысячи глаз смотрели на него, тысячи запахов звали попробовать именно их, тысячи звуков льстили его слуху, зане каждое растение звучало по-своему в самых слабых даже токах воздуха. Но все эти призывы были слабы и невнятны в сравнении с тем, что шел от ворот в белое здание, выходившее в сад небольшими дверями в стрельчатой нише, обрамленной лепниной и золотом.
Тысячи голосов, древних, как голоса неба, земли, воды и огня, как первые слова юного мира. Запах, сладкий, как сон, и горький, как мудрость, тревожный, как воздух, и недвижный, как память о вечности, глубокий, как смерть, и легкий, словно свет, приходил к нему — к нему одному — и говорил с ним. Свет, в котором, как в свете цветка папоротника в ночь вершины лета, были все цвета всех огней земли: синь, пурпур, зелень, киноварь, серебро и злато в лазури, — поднимался там над темной зеленью. Был он столь ясен, что каждая веточка, каждый стебель, каждый лист и каждый шип на стебле, каждый лепесток в каждом бутоне был виден яснее, чем в самое свежее утро травеня месяца. И голос, и запах, и свет исходили из одного цветка — розы, поднявшей полураскрытый, как в немом согласии ожидающие первого поцелуя уста, бутон.
Волкодав наскоро утвердил решетку на прежнем месте и пошел туда, откуда его звали. Звали по имени, которое, как думал он, стерто в памяти всех живущих в этом и в его времени. И в его памяти тоже.
Он пошел к цветку тихо, как только мог, желая приблизиться и в то же время оттягивая приближение к облаку волшебного света, опасаясь невольно, что тайна, которая манит, вдруг перестанет быть тайной. Внезапно нечто чуждое и нелепое среди этой красоты ворвалось со стороны. Ворвалось и осталось, ворочаясь и суетясь, принюхиваясь и пробираясь к сердцу розы.
Волкодав, не отдавая себе отчета в том, что делает, по наитию, выхватил меч и бросился к розе. Клинок он подставил вовремя: сталь ударила о сталь. Ударила и отскочила. Перед ним, в двух саженях, над цветком стоял мергейт. Маски на нем не было, и Волкодав узнал его, потому что в этом свете спадали все личины, сколь бы искусно ни были они изготовлены.
Это был тот самый сотник в белом халате, что как смерть носился из конца в конец схватки над Нечуй-озером, сам оставаясь невредимым. Тот, с чьей саблей так и не встретился тогда меч Волкодава. И меч Зорко, надо думать, тоже не встретился. Вот почему так билось в нем воспоминание, силясь пробиться со дна разумения к окнам глаз и слуха. Но теперь все виделось ясно: битва на Нечуй-озере не закончилась тогда. Не закончилась и война. Битва должна была завершиться здесь. Война, пока не кончилась эта битва, стояла с миром на росстани. От того, как закончится битва, виделось и дальнейшее: или мир и война пойдут навсегда одной дорогой, или надолго разминутся до поры.
Сабля отскочила от меча и теперь змеей бросилась к Волкодаву. И вновь меч, будто кошка, что бьется у порога своего дома с гадюкой, поймал тонкое змеиное тело и отшвырнул его прочь. Сталь заплясала в воздухе, разрезая тонкие нити голосов и запахов, рисуя вокруг двоих сражающихся причудливую фигуру, в которой оставались только обрывки речей дивного цветка, осыпающиеся, срубленные к их ногам, как палые увядшие листья, прекрасные, но разрозненные, которые, как ни собирай, все не составишь той кроны, что была жива летом.
Эрбегшад и впрямь был лучшим бойцом Вечной Степи. На теле и руках его было немало шрамов, из которых можно было бы составить язык всех сабельных ударов, бытовавших в пределах степи, Аша-Вахишты и Саккарема. Но ни одно слово этого языка не стало для Эрбегшада словом обратным его имени, словом его смерти. И напротив, сабля Эрбегшада знала такие слова, что неведомы остальным говорящим на языке сабель. И эти слова, должно быть, были тем тайным языком, что сокрыт от людей и есть у богов, которым вверены людские судьбы. Говорили, что Эрбегшад нашел в степи место, где можно слышать слова этого языка, но сам сотник не подтверждал этих слухов.
— Каждый открывает слово своей смерти, когда берет саблю, — посмеивался он. — Потому что слово смерти то, какого человек не знает. А люди, берущие саблю, выплевывают все свои слова быстрее саккаремского торга. Я слушаю эти слова, а в ответ говорю одно, которого мой соперник не знает…
Но сейчас против сабли говорил меч, и языки оружия были розны. И ни один из них не мог найти слов, незнакомых сопернику, потому что слова одного не были словами для другого, как слова соленой воды и морского ветра лишь пустой шум для того, кто привык к пресной воде и ветру песков. Но одно преимущество было у меча: у него были слова ненависти, потому что Волкодав узнал Эрбегшада. А Эрбегшад не знал, кто сражался против мергейтов в образе Зорко, и потому его сабля, знающая ненависть, сейчас не успевала найти нужные слова в ответ. Эрбегшад отступал, теснимый Волкодавом, силясь вспомнить теперь, как недавно тщился вспомнить Волкодав, где они могли встретиться допреж. И он вспомнил: вспомнил по тем ударам, которые успел заметить даже в том страшном проигранном бою.
Двери во дворец распахнулись. Озаренная светом золотых шандалов, на пороге стояла принцесса Халисуна. Черное бархатное платье без воротника, с фестонами на плечах, обшлагах и лифе, заполненными алым, узкое в талии, с просторной длинной юбкой и неплотно облегающим лифом, широкими рукавами и неглубоким прямым четырехугольным вырезом, было перехвачено узким алым поясом. Принцесса была невысока ростом, тонка и хрупка. Но не так, как хрупка и ломка брошь с цветком из тонкой эмали, но как мнится хрупкой ветка яблони среди белой кипени цветения в светлый и ясный вечер. Острое и белое лицо принцессы не было красивым, но живым, пригожим и любым. Подбородок надменно смотрел вверх, по-мальчишечьи. Скулы выделялись отчетливо, подчеркивая тонкость лица и одновременно придавая ему некую непривычную в женщинах полночных стран волнующую таинственность. Ожидание чуда жило в этом лице, чудеса и тайны спрятались в его чертах, хотя бы оттого, что Волкодав думал: тайна есть, а принцесса знала, что он думает об этом. Длинные дуги бровей выгнулись полого и безупречно плавно, а сами брови были тонки и густы, но не слишком. Лукавство неподдельное, открытое, а потому бестревожное и бесхитростное, как лукавство кивающего цветочного бутона, светилось в каждой черточке, но, казалось, не будь брови ее именно такими, дурманящего душу очарования этого лукавства и не случилось бы. Глаза, в лад бровям, были удлиненны, но не раскосы, как у женщин степи. Они таили не то отблеск усмешки, не то тень тревоги, но скрывали те истинные намерения и помыслы, что должны были скрыть. Или же только показывали, что скрывают? Цвет глаз не угадывался из-за темноты ночи и свечных отсветов, к тому же длинные ресницы затеняли очи, но вот волосы ее, долгие, заботливо расчесанные, были коряного с медью цвета, цвета плодов дерева-желудника, или каштана, только светлее — из-за меди, что была примешана к коре. Со лба, высокого и ясного, пряди были убраны. Принцесса была даже моложе, чем полагал венн допреж, но не было в ее облике детскости: возраст, когда душа радостно и беспечно, запросто тянется наивными руками к неведомым горизонтам, миновал для нее, сменившись возрастом, когда душа обретает тело и научается ждать.
— Многие воины бьются из-за меня на площадях Халисуна, — заговорила она, и розовые губы ее были свежи и ярки, как хвала неба, а уста — легки, как мысль. — Но не всякий достигает розы в назначенный день, чтобы искать меня здесь. Опустите клинки.
И венн и мергейт, повинуясь ей, остановили бой.
— Каждый из вас пришел сюда своей дорогой и со своими намерениями, но оба вы пришли к розе. И каждый из вас может сказать, что не видел ничего прекраснее. Но каждому предстоит обратный путь. Здесь, в свете цветка, вы одинаковы, потому что оба храните равное желание. Но на обратном пути видны станут ваши мысли, слова и поступки, и неправо поступлю я, если отдам розу тому, кто оступится, спускаясь от красоты земли к ее пыли. Потому оставьте сталь для городской площади и говорите то, что скажете, когда выйдете отсюда. По словам вашим буду я судить о том, что вы свершите. Если они окажутся солью на плоти персика, то и дела и мысли ваши будут негодны, как посоленный плод сласти.
С теми словами она подошла к розе и сорвала ее, не смущаясь шипов. А потом вплела в волосы. И лицо ее преобразилось чудесно. И венн узнал это лицо: такими были боги на холстах Зорко, такие лики смотрели с пергамента аррантских книг, такою была Плава в его снах, которые были явью Зорко. И не посмотреть на ее лицо хоть раз не смог бы ни один мужчина земли. И, даже зная, что это лицо скрывает знак смерти, нельзя было не желать неодолимо еще раз его увидеть.
Язык Волкодава никогда не был ему врагом, но и оружием не был тоже. Все, что хотел он изречь, меч говорил за него, разделяя добро и зло. Тот, кто был против него, был хитроумнее. И с ним был язык того, кто его послал. Раздвоенный и ядовитый, как язык змеи. И тогда, глядя на принцессу, Волкодав вдруг увидел у нее в руке зеркало. И там, среди ясного дня, на вершине холма, стояли рядом Зорко, сын Зори, и тот, кого Волкодав видел впервые: высокий худощавый вельх с узким суровым лицом и глазами глубокими и беспощадными, как знание и время. Из-под плаща его выглядывала рукоять меча — стеклянная, как та, что приобрел Волкодав вместе с книгой «Вельхские рекла» в лавке в Кондаре у странного торговца.
И в нем вдруг ожило то, что таилось уже давно, точно вешняя река подо льдом. Те, кого видел он сейчас в зеркале халисунской принцессы, были частью его, а он — частью их. Они были ближе ему, чем родные братья-близнецы. Одна душа была у них, одни сны и один язык. И все, что могли они, мог и он. И то умение, что было с ним, было у них. И вместе они были одним лучом розы, что играла теперь в волосах принцессы Халисуна. И раздвоенный язык лжи не мог одолеть того, кто говорил тремя языками: истины, красоты и справедливости.
— Будет ли польза в том, что одна ты обладаешь этим сокровищем мира? — начал мергейт. — Многие говорят о тебе и о твоих розах, и многие восхищаются тобой и твоими розами и не желают большего. Но много и таких, кто спрашивает: «Что пользы от ее волшебства и красоты, когда она не может распорядиться ими?» И я отвечу таким: «Нет свидетельства тому, ибо, пока мы можем видеть розу в твоих волосах, Халисун процветает и живет в мире». Иные же спрашивают: «Одна ли принцесса Халисуна способна становиться прекрасной и своим волшебством и красой делать благословенной землю Халисуна или кто-то другой так же может возделывать розы и дарить их могущество другим землям?» И тогда я не могу ответить, ибо никогда не случалось такого. Почему же роза дана одной тебе, если, как говорят мудрецы, один человек не хуже другого и один язык не имеет преимуществ перед другим? А твоя роза глаголет на всех языках, и нет причин таить ее, ибо слова волшебства — тоже слова и принадлежат языку. Я пришел, чтобы дать эту розу всем городам и языкам всех стран: разве не заслуживают они ее? И ты сама сможешь узнать, какой из меня садовник, если спросишь меня о том, что я знаю о свойствах растений.
— Зачем пришел ты просить здесь о том, что и без того есть у тебя? — возразил венн. — Зачем толкуешь о разных языках, если один язык не хуже другого? Когда так, а это так, то есть лишь один язык, и он есть у каждого. И если так, зачем отдавать его слова в руки гонца? Ведь он растеряет их по дороге. Этот язык — любовь, из которой боги создали мир, и нет прощения тому, кто избавится от нее, передав ее тем, кто ее потеряет. У каждого есть свое слово этого языка, а у всех есть все слова. Те, кто хочет говорить на нем, пусть приходят сюда, как делают это первые, о ком ты говорил: те, кто восхищается принцессой и ее розами и не желает большего. Я пришел, чтобы хранить этот куст, рождающий каждую луну новые слова, приходящие к нам из других времен, потому что люди смертны и уносят слова с собой. Я не могу похвалиться, что я добрый садовник, но не буду лжив, если скажу, что могу охранять и сохранить то, что дает роза. Даже ее свет.
— А есть ли причина охранять то, что и без того есть у каждого? — продолжил спор мергейт. — Если она существует, то у кого-то нет того, что есть у розы. А когда этой причины нет, что толку так беречь ее? Итак, причина есть. Значит, есть такая тень, куда не проник еще свет розы. И если она есть, как придет она к розе, не имея в себе части ее света? Как сделать, чтобы в земной пыли открылся благоухающий сад, если стражи не дают садовнику доступ к семенам? Дайте мне тот свет, которого нет у меня, и я принесу его туда, где еще не видели его. И если он верен, то он не сможет исказиться, отразившись в тех, кто увидит его. Как же можно утверждать, что я потеряю слово, данное мне?
— Есть области, где есть частицы света, — ответил венн. — А есть тень. Тень не имеет света, ибо ему не в чем сохраняться там. Те, в ком есть слова от розы, увидят ее однажды в своих снах или в своих творениях. Так и собирают и взращивают они то, что узрели однажды в себе. А те, у кого нет снов, видят только черное облако, в котором не от чего отразиться свету, и он канет в тени. Какое слово есть у них, кроме слова смерти? От тени и следует беречь то, что дано нам, чтобы слова не исчезали в ней. У тебя есть намерение совершить поступок, но нет слова, по которому этот поступок будет истым. И оттого поступок твой не будет правдив, как не может быть ребенка без двоих родителей и действия без созерцания. Ты идешь по следам и не имеешь своего слова, а значит, не можешь сохранить розу, хоть и вожделеешь ее. Потому я здесь.
— Вами сказано достаточно, чтобы решить, чьи намерения истинны, — вступила в их спор принцесса. — Уже начинает светать, и я должна буду выйти из дворца, чтобы прибывшие сегодня в город увидели меня. Посмотрите в мое зеркало. Тот, кто увидит в нем меня, имеет намерения истинные. Тот, кто не увидит ничего, пришел с ложью.
Волкодав посмотрел на зеркало. Двоих на холме уже не было. Там проходили одна за другой картины, что видел он в доме у Зорко, потом появились видения каких-то земель с холмами и морем, а дальше картины стали сменять друг друга все быстрее: он узнал леса под Нок-Браном и ручей Черная Ольха, увидел вежи над холмами и степь с караваном. Мелькнула великая Светынь, печище Серых Псов и строения Галирада, золотые украшения и самоцветы на столе ювелира, страницы неведомых и тут же узнаваемых книг… Все сплелось в единый узор и вдруг обернулось лицом принцессы, но розы еще не было с нею.
— Теперь можешь взглянуть на меня, — сказала принцесса.
Волкодав посмотрел на нее и понял, что зеркало показывает принцессу такой, какой она была накануне, днем. Потом он посмотрел на мергейта. Тот словно бы очнулся от сна.
— Теперь ты видел, куда спустился бы после того, как поднялся сюда? — спросила принцесса. — Ты вошел бы в свой сон, коего так страшишься. И он стал бы явью, а теперь ты поднялся выше, и он перестанет мучить тебя. Ты не увидел ничего в моем зеркале, но ты не вернешься в эту тень, потому что вы решили спор без клинков, не отняв у мира ни единого сна и ни единого слова. Поэтому тебе есть куда спуститься, без того чтобы упасть в тень. А теперь уходи той дорогой, которой пришел, ибо ты проиграл спор. И помни об осторожности на обратном пути.
Мергейт поклонился принцессе и сказал:
— Если я буду знать больше того, что знал прежде, я заплутаю, как может заплутать любитель запахов в этом саду. Ты сделала так, что я не потерял ничего, и я благодарен тебе. Я видел твою розу и тебя, и этого хватит, чтобы узнать, чем начинаются мои сны. А конец и выход я найду сам.
Он исчез среди зелени так же бесшумно, как появился.
Венн снова посмотрел на принцессу и увидел, как она красива.
— Теперь ты можешь выбирать, — сказала она. — Ты пришел сохранить розу, и ты можешь взять ее. Но ты пришел и за мной, и твои глаза говорят больше, чем скажут твои слова. Ты можешь выбирать.
— Я не стану выбирать, — ответил Волкодав. — Если я выберу розу, она увянет без тебя и твоего волшебства. Если я выберу тебя, то с кем останется роза? Я, если мне будет дозволено, выбираю ключ от твоих дверей.
— Ты выбрал то, что и без того есть у тебя, — ответила принцесса. — Вспомни оберег, который носит тот, кто ближе тебе, чем брат. Но твой выбор нравится мне. Входи. Ключ у тебя. Дверь не заперта.
Последние звезды таяли, точно льдинки в вешней воде, которая уже не по-зимнему черная, а голубая, потому что в ней отражается небо месяца березозола. Над красными холмами Халисуна вставала заря, растекаясь алой кровью, словно у восходного небоската, где неровная бахрома горного кряжа скрывала за собой Саккарем, небо взрезали саблей. Черные крапины, покрывавшие холмы на полуденной стороне обширной долины, окруженной холмами, вдруг зашевелились, пришли в движение, поднялись, и холмы вмиг точно поросли вдруг рослой черной травой. Трава эта колыхалась и волновалась, будто раскачиваемая утренним прохладным ветром, летевшим со снежных гор. Ветер пробуждал это черное поле, и оно оживало, наливаясь силой, готовое, несмотря на близкую зиму, расти и дальше, на полночь, закат и на все стороны света.
На полуночной стороне, если бы кто-нибудь сумел взглянуть на долину сверху, происходило то же самое, если посмотреть с полудня, только трава была не черная — бело-зеленая. Зорко, Брессах Ог Ферт и Булан, ловец снов, были на полуночи. Черные рати на полуденной стороне долины были воинством мергейтов. Сон, по следам коего шел Булан, сбылся. Исполинский клубок черного перекати-поля, прокатившись через Вечную Степь, Аша-Вахишту, Восходные Берега, веннские леса и Саккарем, перебрался, играючи, через горные перевалы и устремился дальше, к Халисуну и Нарлаку.
Булан вел своих спутников не только за черным облаком Гурцатова сна, но и за снами, в которых появлялась битва, которой еще не было, и смерть, приходящая из будущего. Так и вышли они сюда, перейдя из полуночных земель в Нарлак, а оттуда — в Халисун, одолев два горных хребта в одну осень, когда только самые отчаянные люди по самой крайней беде предпринимают подобный путь.
Серая и черный пес прошли эти дороги вместе с ними. Лошадь заметно тощала в горах, но, спустившись на равнины, вновь отъедалась и круглела. Золотые монеты, зашитые в поясе Брессаха Ог Ферта, казалось, не иссякали, в любом доме Нарлака и Халисуна им были рады, как бы косо ни глядели потом исподтишка в спины. Зорко в первый раз видел внутренний Нарлак. Кондар, фасад этой страны, он поглядел, еще когда в образе Волкодава путешествовал на аррантском корабле в будущее. Но дальний, предгорный, Нарлак был иным. Маленькие города, будто бы выточенные из дерева и тщательно покрашенные в кирпичный, красный и белый цвета. Тщательно выложенные черепицы, камень к камню пригнанные фундаменты и стены, накрепко связанные раствором, напитанным молоком и яичным желтком. На зеленых лугах, меж дубовых и буковых рощ, кленовых лесов и куртин жимолости, паслись те самые коровы, круглые, черно-белые и рыжие, чье молоко шло на жирные сыры и масло и тот же раствор.
Но более всего поражали воображение города, где в окнах были огромные стрельчатые окна, разделенные мелкими квадратиками самого настоящего стекла, а в окнах храмов в кованые решетки было вставлено стекло цветное. Серебряные фигуры богов-близнецов, голубей, духов, разных зверей и людей разных ремесел смотрели с карнизов и из-под островерхих двускатных крыш. На узких, мощенных булыжником уличках под деревянными навесами, пристроенными к высоким нижним этажам трехэтажных каменных домов, трудились мастеровые: кожевенники, кузнецы, ткачи, скорняки, бондари, гончары. Златокузнецы жили богаче, их мастерские, также пристроенные к нижним этажам, были сложены из кирпича. Каждому ремеслу была отведен свой ряд. Так же обстояли дела и в Галираде, и в Кондаре, но то были старые города. Внутренний Нарлак взрывался молодостью: по дорогам шли отряды одетых в кольчужные брони и шлемы воинов, несущих червленые щиты. Верховые, из тех, что побогаче, на дородных конях, в вороненых с серебром зерцалах со знаком поднявшего лапу рыкающего льва, вели эти отряды на полдень, к халисунским перевалам. Стрелки в куртках из толстой вываренной кожи с длинными простыми и сложными луками шли с ними, и дорожная пыль не успевала опуститься после одного отряда, как сзади уже подходил другой.
Женщины в беленых платьях с красной вышивкой и передниках, с волосами, убранными под высокие кики, смотрели из-под руки им вслед, провожая знаком разделенного круга. А после возвращались к своим трудам, повторяя со вздохом на языке Нарлака: «Каждому — свое».
Здесь, где перед ликом близких гор сходились, роднясь, земля и небо, вырастала новая сила Нарлака, одна только в этой стране способная остановить стеной из железа и серебра мергейтское перекати-поле.
Булану больше не нужно было следить за снами тех, кто видит битву, и он пробирался, сколь мог далеко вперед, в сны тех, кто видит черное облако. Но так же, как и для Зорко, и Некраса, оно покуда оставалось неведомым предметом, погруженным в себя сном, без легкости и сласти, без горечи и прозрений, без богов, без пламени жизни, которое есть в самой глубине каждого сна. Оставалось ждать, когда же произойдет то, чего ждали все трое: сражение, когда Гурцат окажется перед ними и все будет зависеть только от них. Зорко казались невнятными надежды Некраса на то, что он сможет распутать одеревенелый колтун Гурцатовых видений. Он надеялся на свой оберег, сохранивший его не раз, и на свой меч. А вот Булан верил, что ему удастся доделать то, чего не сумел веннский кудесник. Брессах Ог Ферт не отдавал предпочтения ни тому, ни другому и только ночами ловил лунные блики на свой стеклянный меч, рассматривая призрачные отражения неведомых далей. Зорко так и не знал, что же умел колдун-вельх, а что было ему не по силам. Вернее всего, не знал этого и сам Брессах, не то не пришлось бы ему тысячи лет мыкаться от огня к огню и нигде не найти приюта. И уж вовсе не понятно было, о чем думал черный пес, терпеливо, как и всегда, сносивший все путевые тяготы и исправно таскавший из озер и болот дикую водяную птицу, когда Брессах или Зорко били ее из луков.
Здесь, у красных холмов, они, примкнув к войску из Внутреннего Нарлака, встретились с воинством Халисуна. Вчера под вечер, облаченный в пурпурную мантию и багряную зарю, в золотом венце, на колеснице, влекомой четверкой буланых коней, властитель Халисуна явился перед своими воинами, чтобы встретиться с нарлакским младшим конисом. Халисунцы пришли с колесницами, конницей и великим множеством пеших воинов. В шлемах-ерихонках, зеленых и синих туниках до колен, в блестящих стальными пластинами, наручами и поножами доспехах, вооруженные средними мечами, заостренными на аррантский манер, эти воины стояли долгими шеренгами, и ветер развевал их черные и темно-карие длинные кудри. Напротив были нарлакцы, закованные в кольчатые брони, в округлых островерхих шлемах с наносниками и выкружками. Круглые халисунские щиты, горящие медью, киноварью и позолотой, с рисунком из письмен халисунской грамоты, и треугольные щиты нарлакцев с серебристым львом, ряд напротив ряда. Конница халисуна на легконогих степных конях, в плащах и чешуе, и тяжкая конница Внутреннего Нарлака, темно-блещущая крушецовыми дощатыми бронями, с разноцветными бунчуками на шлемах. И копья, целый лес копий, тысячи жал, заранее облитых кровавым отсветом зари. И пыль, неоседающая, несвеваемая, летящая с поземным низким ветром.
Зорко, Брессах Ог Ферт и Булан оказались в третьем, самом младшем войске, где была малая галирадская дружина, наполовину из сегванов, и те, кто пришел на эту битву с разных сторон земли, ища кто войны, а кто выгоды. Ни конис Внутреннего Нарлака, ни властитель Халисуна не держали наемного войска. Первый еще не был достаточно богат, второй брал к себе лишь тех, кто был одной с ним веры. «Друзья могут быть только искренними», — сказал властитель, когда держал речь на вечерней заре.
Сольвенны пришли с воеводой, и тот вышел, увидев тех, кто не был ни в халисунском, ни в нарлакском войске.
— Кто есть здесь из земель сольвеннских, али сегванских, али веннских и иных полуночных? — зычно выкрикнул он. — Аида под мою руку! Кнес галирадский, коли ведаете о таком, нас сюда прислал, дабы ворогу показали, что и на холодном море сталь ковать умеют, и воинов справных жены рожать не разучились!
Всего набралось до трех сотен таких, как Зорко, вельх и Булан. Среди них особенно много было манов, кои никак уж не были уроженцами полуночных стран. Но и тех воевода взял, заверив кониса и халисунца в их надежности. А после сам пошел проведать, кого же набрал в свое войско. И сотню их выгнал взашей, — два десятка дюжих бывалых воинов в крепких бронях шли вместе с воеводой.
Увидев Зорко и Брессаха Ог Ферта, воевода ничего не сказал, кивнул только старшему из двух десятников, и тот согласно кивнул в ответ…
Утро разгоралось, и воины строились в боевые порядки. Поднимались и строились и мергейты, более схожие ныне с беспокойной стаей черного воронья, нежели с травяным черным покровом. Даже через долину доносились пронзительные визги мергейтских рогов и дудок.
Халисунцы трубили в длинные трубы и били в медный гонг, подвешенный на толстой веревке, нарлакцы тоже дули в рога, и в каждом отряде рог пел на свой лад. Собирал своих и воевода Сивур. Ему хватало и зычного голоса. Конную сотню сольвеннов и пешие полторы сотни сегванов и тех, кто прибился к ним, поставили меж двух нарлакских пеших отрядов на правом крыле, спрятав их в распадок меж двумя пологими холмами.
Зорко оглядел в который раз почти готовые к бою рати… И глазам своим не поверил. Очень высокий и жилистый венн со шрамом в пол-лица, с длинным мечом за спиной, каковому мечу всякий кузнец на Восходных Берегах позавидовал бы, в доброй кольчатой броне и ладных сапогах, да только в простой домотканой льняной рубахе с незатейливой вышивкой, стоял перед воеводой. На плече его были нашиты клочки серой собачьей шерсти.
— Взять, говоришь, тебя в дружину? — громогласно вопрошал Сивур.
— В дружину не прошу. В войско возьми, не прогадаешь, — хрипловато и гулко отвечал венн.
— Ты венн никак? — осведомился воевода.
— Не, из Шо-Ситайна приплыл, — без лишнего вежества отозвался собеседник.
— Да ну! — поразился притворно воевода. — А с виду так венн!
— А коли видишь, чего спрашиваешь? — буркнул Серый Пес. — Так каково твое слово?
— Вон один есть из ваших. И одного с тобой рода. К ним и ступай, — согласился Сивур. — Воин ты добрый, надо думать. — И отвернулся, у него и без того хлопот было вдосталь.
— Серый Пес вернулся, — молвил Брессах Ог Ферт, стоявший за плечом Зорко. — Теперь мы собрались все.
Волкодав подошел к Зорко, и они встали друг против друга, долго смотрели друг другу в глаза.
— Поздорову, брат, — проговорил Волкодав.
— И тебе поздорову, — отозвался Зорко.
Они обнялись, будто не было меж ними двух сотен лет бездонного времени. Потом разомкнули объятия и подали руки Брессаху Ог Ферту и друг другу. Трое составили кольцо, живое и нерушимое, будто трое богов на резном камне в ожерелье, добытом сегванским кунсом.
— Смотрите! — прервал их Булан. Все оглянулись туда, куда указывал халисунец.
Колесница, тонкая, словно сеть, сотканная из серебра, с запряженной парой белых коней, катилась по медной траве. Принцесса Халисуна в длинной и тонкой зеленой тунике с широкими рукавами и золотой отделкой по подолу, подпоясанной золотистой бечевой, в огненно-красной мантии, золотыми же халисунскими письменами украшенной. В прическе принцессы не было розы, и волосы ее, каштановые с медью, были убраны под черно-красный платок, по-особому завязанный. Обручи с самоцветами были на ее запястьях, и гривна с самоцветами была на ее шее. И она была прекрасна без розы, потому что воины всех стран земли затаили дыхание и смотрели на нее, и смолк шум рогов и бубнов и бряцание оружия.
Кони, повинуясь тонкой, но сильной руке, остановились.
— Наше будущее, — сказала принцесса, — неизвестный нам чужой язык, огромный край, куда нам предстоит дойти. Там не имеют хождения наши монеты. И наши взгляды там не имеют цены. Будущее видит нас, когда мы смеемся или плачем. Иначе оно нас не узнает… Если сегодня ваши щиты, что смотрят сейчас на солнце, будут к вечеру смотреть на него, а не на огонь ваших очагов, не будет ни смеха, встречающего живых, ни слез, провожающих мертвых. И будущее останется пустым, как черное облако ваших снов. Слушайте свое сердце, и, когда оно скажет «Да!», не говорите, что слышите другое «Да!», и в вашей руке будет сила, какая есть у вашего бога.
Кони тронулись. И колесница исчезла за холмом.
— А глаза у нее… — вспомнил Зорко разговор о том, кто из них лучшее зеркало для принцессы Халисуна.
— Карие, — уверенно сказал Волкодав.
Мергейты в молчании начали наступление. Тысяча конных отделилась от черного и гибкого змеиного тела их войска и помчалась на левое крыло, где стояла конница Халисуна. За ней другая двинулась на центр, чтобы повстречаться с нарлакской конницей. И третья отправилась на правое крыло, где были халисунские колесницы и пешие воины Нарлака. Пыль клубилась под двенадцатью тысячами копыт, и воины мергейтов, будто демоны летели над этим пыльным облаком, без выкриков и гиков, молча.
В ответ халисунские и нарлакские стрелки метнули тысячи стрел, но в ответ получили не меньше: луки мергейтов били дальше. Тяжелая конница Нарлака тронулась встречь мергейтам, медленно, но ровно набирая мощный ход. Но, не допустив нарлакцев на сотню саженей, мергейты осадили коней и вдруг бросились назад. Нарлакцы, не желая поддаваться на уловку, замешкались. Мергейтская тысяча рассыпалась, будто горох, а позади нее оказались мергейтские стрелки с арбалетами из Шо-Ситайна. Железные болты полетели в нарлакцев, пробивая любые брони и шлемы, и лишь щиты закрывали от них. Нарлакцы приостановились, но конис знал, чего следует ожидать теперь. Когда его конница остановится совсем, Гурцат снова пошлет вперед своих верховых, и те, оказавшись на ходу, получат перевес. И нарлакцы, закрывшись щитами и неся потери, снова двинулись вперед железным тараном.
Тем временем на их правом крыле мергейты столкнулись с колесницами халисунцев и были частью выбиты лучниками, а частью завязли меж повозок, и Гурцат бросил вперед еще одну тысячу, чтобы словно бы второй волной наступления перевалить через свои и вражеские трупы и через правое крыло зайти в бок халисунской пехоте. И второй вал атаки не перехлестнул через колесницы, но третьего броска черной змеи халисунцы не сдержали бы, и Сивур приказал выступать. Только пешим. Сольвеннскую конную рать он берег для пущего случая.
— Пошли, — просто сказал Волкодав, перетягивая вперед уже раздобытый у кого-то червленый сольвеннский щит, имеющий форму капли.
— Вижу, — промолвил вдруг Булан, когда они уже набрали шаг — летящий шаг идущей в ближний бой пехоты. — Я раскрыл сон Гурцата.
— Разве ж он спит? — удивился Волкодав.
— Он всегда спит теперь, — ответил халисунец. — Облако вошло в него и видит то, что видит он, а он делает то, что хочет оно, что хочет чужой сон.
— И чего же он хочет? — усмехнулся Брессах Ог Ферт.
— Вобрать все и стать богом, — отвечал Булан так, будто говорил о вещах обычных.
— Смешно, — рек вельх. — Многие хотят того же. И я хотел этого. Все нельзя вобрать. Его можно только собрать. И только то, что есть у людей, останется у них.
— Я знаю, я видел картины Зорко. И видел все, что видел ты, — отозвался Волкодав. — Роза не досталась Гурцату. Эрбегшад ушел от него. У Вечной Степи будет новый хаган. И он будет человеком.
— Я видел ваши сны, — молвил Булан. — Если собрать их, наберется три лепестка от розы, что цветет в саду принцессы Халисуна. И это уже много. Этого хватит, чтобы увидеть сердцевину. Там, как говорят, обитает бог.
— Там обитают все боги. И все мы родом оттуда, — заключил Зорко.
Они вошли в битву, словно в реку стальных ножей, что течет под Звездным Мостом, как его представляют сегваны. И здесь пути их разделились.
Зорко разом потерял из виду Булана, скользнувшего вправо от попавшейся на их пути колесницы. Волкодав, три раза взмахнув мечом, быстро прорвался куда-то вперед и тоже исчез. Брессах Ог Ферт, орудуя двумя клинками — стальным и стеклянным, — некоторое время держался рядом, но потом третья атака конницы степняков развела их в разные стороны.
Зорко тем не менее не выбился из строя сегванских и сольвеннских ратников. Он дрался уже вместе с сегванами — когда-то давно, четыре зимы назад, в Галираде, — но, как оказалось, не забыл, как ведут они бой. Воины полуночных морей, когда в битве случалось затишье и мергейты ненадолго давали им передышку, уважительно хлопали Зорко по плечу, похваливали. Зорко отвечал им по-сегвански, славил Храмна, Хрора и Хригга. И опять кружился безумный кровавый клубок, перекатываясь от полуденного края долины к полуночному, стягивая, наматывая на себя остистую нить людских воинских судеб, окрашенную алым и черным.
Однажды, на мгновение, Зорко, казалось, усмотрел среди навалившихся на них мергейтов его — Гурцата Великого. Был ли это и на самом деле хаган, или Зорко ошибся — он ведь не ведал, каков собой Гурцат, — узнать было не дано. Брессах Ог Ферт с одним лишь стеклянным мечом в шуйце — стальной клинок куда-то пропал — возник вдруг перед тем, кого Зорко посчитал Гурцатом, и, ухватившись латной рукавицей за направленное на него копье и отбросив его в сторону, нанес страшный косой удар, дотянувшись до груди мергейта…
Что случилось дальше, Зорко уже не увидел. Он отвел ядовитое, горящее, ровно глаз разъяренной змеи, сабельное острие от сотника сегванов, и тут, хоть и пробовал он увернуться, копье мергейта ударило ему в грудь. Слева, где было сердце.
Закат дотлевал над равниной меж красных холмов Халисуна. Над Зорко проплывал черный, но быстро тающий в сиреневом уже небе дым. Где-то раздавались голоса людей, странно резкие под этим спокойным и вечным небом. Он не помнил, как оказался здесь. Знал только, что жив.
Теплое дыхание коснулось лба, что-то шершавое, но мягкое отерло лоб и нос. Венн скосил взгляд вправо: черная песья морда, высунутый красный язык, страшные белые клыки…
— Черный пес! — Зорко опомнился наконец. Битва с мергейтами в Халисуне. И он выстоял. Но как? Его должны были убить, ведь копье ударило в сердце. Значит, было еще что-то, чего он не помнил. Но что? Броня на груди была прорвана, и кровь запеклась и даже успела засохнуть. Но разверстой раны, вопреки всему, вопреки рассудку, не было. Только красный рубец, уже затянувшийся, будто от сильного ожога, не более. Он ощупал шею: золотой оберег был на месте. Значит, пес стоял над ним все это время, широко расставив лапы и выпятив крепкую черную грудь, не давая никому подойти к Зорко.
Он поднес оберег к оку, заглянул в отверстие…
Зеленые холмы, покрытые травой, седой от инея, проплывали сквозь молочный туман. Или это туман стелился над ними? Где-то в распадке догорал последним осенним костром лес, шедший вслед за ручьем. Невысокая, но крутая гора вставала над холмами, поднимая черную скальную вершину над овидом. Дальше, где небо сходилось с землей, ничего не было видно, кроме тумана. Но там было море, Зорко знал это.
— Вот я и увидел свою страну счастья, — сказал он себе. — Теперь туда.
Что-то он не сумел вспомнить, но что-то другое в нем говорило: «То, что должно было свершиться, свершилось. И ты можешь идти».
Он поднялся, еще пошатываясь, держась за собачий ошейник. Медная трава стала грязно-бурой, ржавой от крови и пепла погребальных костров. Мужчины и женщины в черных одеждах ходили по полю, растаскивая завалы из тел, распугивая жадное воронье. Зорко обернулся на закат: солнце висело над самой волной пологих медно-красных склонов, словно ожидало его взгляда. Оно было точь-в-точь таким, как на последнем его холсте, соединяя в себе все возможные цвета и светы, играя ими, будто огромная роза, медленно закрывающая бутон, но все еще оставляя его полуоткрытым, как ожидающие последнего поцелуя уста. Там, в стороне заката, стояла, опустив морду, его Серая и красивая девушка с волосами цвета каштана и меди, в красной мантии, расшитой золотыми письменами Халисуна, и длинной зеленой тунике, гладила лошадь по усталой шее. Она обернулась, и он узнал это острое и живое лицо, слишком светлое для Халисуна, розовые губы и чистый высокий лоб, тонкие брови и карие смеющиеся глаза.
— Ключ у тебя, — сказала принцесса Халисуна, и голос ее звенел. — Входи. Дверь не заперта.
— Мой стеклянный меч переломился. — Брессах Ог Ферт отбросил полу плаща, и Волкодав увидел, что из ножен выглядывает лишь клинок с усами, а черена вовсе нет. — И то, что лежит у тебя в котомке, — его рукоять. Достань и посмотри.
Былая гарь близ печища Серых Псов уже зарастала травой «сорочьи глаза», и засохшие и отцветшие коробочки ее шуршали тихо в предзимнем ветре.
Волкодав порылся в котомке, достал стеклянную рукоять, купленную двести лет спустя в Кондаре, передал вельху. Тот приложил обломок на место, провел рукой, пробормотал что-то… Рукоять села на место ровно влитая.
— Вот и меч, рассекающий время, — горько усмехнулся вельх. — Тебе ничего не стоит попасть обратно. Скажи мне, когда захочешь.
— Мы должны отыскать третьего. Кто-то ведь написал эту книгу?
Венн вытащил из котомки пергаментный том, обернутый в старые, расползающиеся уже, чудом сохранившиеся холстины. По ним вились писанные составом из крепко заваренных древесных соков письмена на языках многих народов. Более всего по-аррантски. Искусно, рукою живописца, выведенные буквицы начинали строку там, где ткань пересекала ржаво-бурая полоса. В том же месте, по полосе, ткань была сшита прочной и грубой нитью, словно это была рубаха на чьем-то теле, по которой пришелся удар меча.
Вельх скоро перелистал желтоватые страницы, пахнущие полынью, морем и поющим небом Восходных Берегов.
— В его сердце был осколок моего меча. Потому он видел мир зорче других и сумел составить «Вельхские рекла». Жаль, что он не вписал своего имени. Должно быть, копье или меч мергейта наткнулись в его сердце как раз на этот осколок. Он остался жить, но забыл о нас. Так же и Гурцат выжил, когда я поразил его стеклянным мечом. Я разрубил черное облако в его сне, и его разъятая душа снова стала целой. У него больше нет той силы, что была. В Вечной Степи найдется немало смелых воинов, чтобы сменить этого хагана. Халисун не пал, и мергейты пошли на прибрежный Нарлак. Но нас это уже не должно тревожить. Для нас война закончилась.
— Да, — кивнул Волкодав, садясь рядом с Брессахом на приволоченное кем-то сюда бревно. — Булан опять ушел с караваном. А принцесса опять выходила на площадь, и роза была вплетена в волосы… Мы идем на Восходные Берега?
— Да, — откликнулся Брессах Ог Ферт. — Он должен быть там, если я что-нибудь знаю об этом мире.
Черный пес внимательно следил за людьми и тут же вскочил, едва они поднялись с бревна, приветливо махнул хвостом и порысил вперед, зная, какой тропой следует выходить с гари на дорогу, к роднику. Сквозь пустой и облетевший лес было видно далеко, до самого соснового бора, темнеющего зимней уже зеленью впереди. Дымное с бледной, размытой синевой небо смотрело на засыпающую под лиственным походным плащом землю, силясь прочесть странные письмена ее густых и застывающих уже снов.
Отчет Эвриха Иллирия Вера, смотрителя анналов
Истории Обитаемого Мира книжного хранилища при тетрархии
города Лаваланга, что в Аррантиаде,
божественному басилевсу аррантов,
Царю-Солнце Каттону Аврелиаду,
ныне благополучно царствующему,
об исследованиях рукописей, повествующих об истории
Последней Войны, заканчивается так:
«Известно также и о другом взгляде на то, как завершились события, описанные в представленном тебе, о божественный, сочинении.
Как заключаю я на основании тех рукописей, что оставил мне, со мною расставаясь, мой друг Волкодав из рода Серых Псов, племени веннов, обитающих в лесах по великой и полноводной реке, которую они зовут Светынь, стеклянным мечом Брессаха Ог Ферта в битве на равнинах Халисуна сражался Волкодав. Это произошло оттого, что все трое слились в одном теле, но, как это произошло и какие волшебства были тому причиной, рукопись умалчивает. Я склонен видеть в том участие колдовства и ворожбы, известных помянутому Брессаху Ог Ферту. Копье мергейта действительно ударило в сердце Зорко и сломалось, не убив никого из троих, но осколок колдовского меча, о который сломалось копье, ушел из сердца Зорко, и он перестал видеть сквозь золотой талисман. Все трое немедля забыли то, что они наконец обрели, сохранив лишь смутные образы и ощущения былого единства.
Стремясь раскрыть тайну талисмана, Зорко возвратился к вельхам и в конце концов ушел в страну духов. Мой друг Волкодав искал источники книги „Вельхские рекла“. Брессах Ог Ферт усердствовал в том же, ибо желал поймать за хвост то, что поймал некогда во сне, чтобы увидеть и прочесть этот сон наяву.
На поле Последней битвы Волкодав обрел осколок стеклянного меча Брессаха Ог Ферта, выбитый из сердца Зорко. Брессах же — голос своего воссоединенного меча, по нему нашел Волкодава. Восстановить меч, по преданию, способны были лишь только Кредне и Лухтах из Волшебного Дома. Брессах Ог Ферт, зная к ним дорогу, прошел ее вместе с Волкодавом. Там они встретили Зорко, но тот не узнал стеклянный меч, а они — золотой талисман, потому что о них еще не были сделаны специальные записи в книге.
Черный пес вывел каждого из троих на свою дорогу. Волкодав принес с собой груду рукописей и завещал ее мне, поскольку у него недоставало времени заниматься ими. Если же вспоминать о Гурцате Великом, то сколь же мало достоин он упоминания в сравнении с теми, о ком повествуют эти листы! Я же, рассматривая эти хроники, также ничего не понимал до времени, пока в книгохранилище Лаваланги не обнаружились счастливым образом рукописи Зорко.
Сопоставляя все, я, Эврих Иллирий Вер, почитаю долгом своим и вменяю себе в обязанность завершить сию книгу и самому отправиться на поиски Зорко, сына Зори, Волкодава и Брессаха Ог Ферта, поелику намедни узрел во сне черного пса и вижу в сем знамение богов…»
Далее на полях помещена краткая схолия:
«Что же до рассуждений Зорко, сына Зори, о лепестках, составляющих розу, и вечном поиске божественной ее сердцевины путем собирания множества лепестков, то на это следует сказать, что Зорко, сам того не предполагая, составил свою книгу так, будто каждый из тех, о ком он говорит, сам является лепестком. Иное дело, что, сравнивая сладчайший аромат роз и ту полынную горечь, коей пропитаны холщовые страницы книги, я пошел бы против божественной истины, сказав, что Зорко удалось составить книгу о сладостной части нашего земного существования. Скорее же преуспел он в описании многих печалей и скорбей, что сопровождают всякого в мимолетном касании текущего помимо нас времени. Сам Зорко часто речет о полынном вкусе знания о земле. Засим, прибегая к предоставленной самим летописцем фигуре языка, склонен я поименовать это собрание пергаментов отнюдь не лепестками розы, но листьями полыни».
И ниже еще приписка:
«Девятым листом сего собрания, всенесомненно, следует считать вельхского колдуна, Брессаха Ог Ферта».