В. И. Сафонов

Известный композитор М. М. Ипполитов-Иванов, как нам сообщают, работает в настоящее время над новым произведением, — симфонией героической и в то же время весьма патетической.

«Отречение Василия Ильича Сафонова». По другим слухам, симфония будет называться иначе. Просто:

«Отречение Василия Грозного».

Работа, — как всегда композиторами, держится в секрете. Но лица, которым удалось видеть партитуру симфонии, отзываются о ней с большой похвалой.

Симфония очень оригинальна.

Она начинается унисоном духовных инструментов. Слышатся тихие звуки. Духовые варианты. Это должно изображать ворчание профессоров.

Время от времени раздаётся слабый писк флейты. Прижали то того, то другого преподавателя.

Временами раздаётся довольно отчаянный вопль кларнета. Словно кому-то наступили на хвост.

Раздастся и замрёт.

Сначала ворчанье духовых идёт под сурдинку. Затем разрастается всё шире и шире. Становится громче и смелей.

Тут вступают со своим солидным ворчаньем контрабасы.

Это уже ворчит дирекция.

Контрабасы изображают купцов, что контрабасам совсем не трудно. В их ворчаньи слышится что-то «джентльменское», но строгое.

Ворчанье растёт, превращается в целую небольшую бурю, — так, буря в стакане воды! — и вдруг прерывается страшным, громовым аккордом.

Аккордом, от которого испуганно дрожат хрустальные подвески у люстр.

Что-то ужасное!

Турецкий барабан гремит, маленькие барабаны бьют дробь, медные тарелки звенят, духовые берут fortissimo, струнные в унисон хватают высочайшую ноту, на арфе лопаются все струны.

Аккорд гремит:

— Ухожу!

Г. Конюс узнал бы в этом аккорде голос г. Сафонова.

Когда симфонию будут исполнять в новом зале консерватории, — все профессора и преподаватели при этом аккорде невольно встанут и поспешат поклониться.

За аккордом пауза.

Большая, томительная, зловещая пауза, как всегда в музыке перед несчастием.

Молчание — знак согласия.

И вот в этой мёртвой тишине тихо всхлипывают скрипки.

Они шепчутся между собой и плачут. Болтливые скрипки рассказывают всё виолончелям. Чувствительные виолончели рыдают и передают страшную весть мрачным контрабасам. Контрабасы начинают по обыкновению выть белугой — и заражают плачем весь оркестр.

Треугольник печально звенит, как будто ему разбили сердце. Большой турецкий барабан зловеще грохочет, как будто он провидит будущее и ничего не зрит в нём, кроме ужаса, мрака и горя.

Медные дают волю накопившимся в груди воплям и стонам и плачут громко, как плакала Андромаха над телом Гектора, в ужасе восклицая:

— Иллион!

Всхлипывают кларнеты, и слабонервные флейты истерически визжат.

Эта сцена ужаса, смятения и непритворного — главное, непритворного, — горя прерывается на один миг звоном, свистом, лихими аккордами.

По вздрогнувшему оркестру проносится что-то в роде безумной венгерской пляски из рапсодии Листа.

Это пляски г. Конюса.

И снова всё сменяется рыданием, которого без слёз, — без искренних слёз! — никто не в силах будет слушать. Барабаны пророчески-зловеще рокочут, флейты в истерике, медные гремят, словно в день конца мира и страшного суда.

Гобои, — эти вороны оркестра, всегда в музыке предвещающие несчастие, — поют своими замогильными голосами:

— Конец, конец консерватории!

Такова симфония, которую, по слухам, пишет г. Ипполитов-Иванов к уходу почтеннейшего директора московской консерватории Василия Ильича Сафонова.

Профессора консерватории исполнят её с особым удовольствием: если не можешь плакать сам, хорошо хоть заставить плакать инструмент.

А дирекция выслушает симфонию с радостью:

— Вот! У нас занимаются не только «службой», но и музыкой!

Симфония стоит героя, и герой стоит симфонии.

Если бы я был Корнелием Непотом и составлял жизнеописания великих людей, — биографию г. Сафонова я начал бы так:

— Сафонов, Василий Ильич, сын Давыдова и его виолончели.

«Знаменитость» В. И. Сафонова началась с того дня, когда на афише появилось:

— Концерт Давыдова и Сафонова.

Отдельно Сафонова никто не произносил. Сафонова, — выражаясь юридически, — «как такового», не существовало.

— Сафонов!

— Что за Сафонов?

— А Давыдов и Сафонов.

— А! Этот! Теперь знаю!

«Давыдов и Сафонов» это было нераздельно.

Как «Малинин и Буренин», «Мюр и Мерилиз».

(Только Давыдова-то без Сафонова знали). Давыдов и Сафонов. Это были: человек и его тень. Великий человек и его тень. Очень великий человек и тень очень великого человека.

Давыдов удивительно играл на виолончели.

В его руках виолончель плакала, рыдала, стонала.

И вот среди этих мук давыдовской виолончели на концертной эстраде, и родился «знаменитый музыкант Василий Ильич Сафонов».

Когда умер Давыдов, на его могиле вырос Сафонов!

И в эту минуту он имел такой вид, с каким обыкновенно читают пушкинский монолог:

«Тень Грозного меня усыновила,

Димитрием из гроба нарекла»…

— Человек умирает, и из него на могиле вырастает лопух! — говорит Базаров.

Базаров груб.

Давыдов умер, и на его могиле вырос лавровый куст — г. Сафонов.

Г. Сафонов, это — вдова великого человека, осенённая лучами его славы.

В «знаменитости» г. Сафонов есть одно недоразумение, которое всё никак не может разъясниться.

Г. Сафонов знаменит и у нас и за границей.

Но за границей его считают «знаменитым в России музыкантом», а у нас «музыкантом, знаменитым за границей».

Когда г. Сафонов приезжает за границу, там говорят:

— Вот едет музыкант. Он очень знаменит в России. Устроим ему достодолжный приём!

А когда Сафонов гастролирует в качестве дирижёра по русским городам, у нас говорят:

— Вот музыкант! Он очень знаменит за границей! Не ударим же лицом в грязь перед Европой.

Европа думает, что мы чтим. Мы думаем, что Европа чтит.

Недоразумение, как видите, международного свойства, и мы очень боимся, не вышло бы из-за этого конфликта и кровопролитной войны между просвещёнными народами.

Вдруг Европа возьмёт, да и спросит:

— А какое, собственно, произведение создал ваш великий музыкант?

Что мы ответим?

— Новое здание московской консерватории!

Выстроил каменный дом.

Учёные музыкальные немцы подумают, что мы над ними смеёмся, и обидятся. За немцами обидятся ещё более учёные музыкальные чехи. А за нашими друзьями чехами обидятся и наши друзья, музыкальные французы.

Так из-за г. Сафонова мы перессоримся со всем светом.

Единственное «музыкальное произведение» г. Сафонова создано из кирпичей, бетона и железных балок.

Г. Сафонов построил новое здание московской консерватории «сам», как Соломон сам построил свой великолепный храм.

Вы знаете легенду о постройке Соломонова храма? Он приснился Соломону во сне. Можете себе представить, что за сны могли сниться Соломону! Проснувшись, Соломон сказал:

— Воссоздам свой сон! Построю сам, как видел во сне!

Проснувшись, г. Сафонов сказал:

— Построю сам! Сам, как хочу!

Архитекторы говорят, что в постройке великого музыканта, вообразившего себя «великим архитектором», есть много погрешностей против архитектуры.

Но дело не в этом.

Дело в том, что г. Сафонов может спеть, как Сам-Пью-Чай в «Чайном цветке»:

— Я один!

И все должны, как в «Чайном цветке», поклониться и подтвердить:

— Он один!

Он один создал новое здание московской консерватории. Он собрал купеческие пожертвования! И богиня музыки должна поцеловать ему ручку.

Не знаю, почему, но московская консерватория всегда была слегка, — как бы это выразиться? — на лёгком «воздержании» у московских купцов.

Она всегда была слегка «капризом» московских купцов.

Московские купцы заседали в дирекции и вершили дела.

Гобой ссорился с тромбоном, и на разбирательство шли к аршину.

Какое родство между этими инструментами, понять мудрено. Но всегда было так.

Музыканты воевали друг с другом из-за контрапункта — и несли свои контрапунктовые недоразумения на разрешение… гг. купцов.

И купцы, заседавшие в дирекции, «авторитетно» разрешали:

— Контрапункт прав!

Или:

— Отменить сей контрапункт!

Или почтительно привставали и осведомлялись:

— А что говорит по сему контрапункту его превосходительство генерал-бас?

При г. Сафонове это купеческое владычество достигло апогея.

Г. Сафонов виртуоз на купцах. Что он и доказал постройкой нового здания консерватории.

Из такого неблагодарного и довольно деревянного инструмента, как купец, он умеет извлекать могучие стотысячные аккорды.

И под его гениальными пальцами из любого купца так и посыплются, так и полетят рельсовые балки, бетонные трубы и тысячи кирпичей.

Какой странный Рубинштейн!

Да, за этим великим человеком есть заслуга и, кроме того, что он аккомпанировал покойному Давыдову.

Он построил огромное новое здание консерватории. Но и прославил же он этим огромным зданием консерваторию.

История с г. Конюсом достаточно показала, что творится за этими новыми стенами.

Совсем сцена из комедии «В чужом пиру похмелье».

— Кто меня может обидеть?

— Кто тебя, Кит Китыч, может обидеть. Ты сам всякого обидишь!

При конюсовском инциденте огласился целый синодик ушедших «из-под власти Василия Ильича».

Всё молодое, талантливое, а потому смелое и державшее голову по заслугам высоко, — должно было уходить.

Таких Василию Ильичу не требовалось.

— Василий Ильич таких не любит.

Всё, что оставалось, всё, что хотело оставаться, держало голову долу и смиренно должно было твердить:

— Вы, Василий Ильич, есть наш отец и благодетель! На всё, Василий Ильич, есть ваша воля! Как уж вы, Василий Ильич!

И в этом высшем музыкальном учреждении звучал один мотив:

— Ручку, Василий Ильич!

«Духа не угашайте!»

А дух был угашен.

В этих пышных палатах, построенных на извлечённые из купцов деньги, горело электричество, но дух там не горел. А если горел, то только желанием прислужиться.

Лучше бы он не горел вовсе, чем так чадить.

В этом чаду и копоти задыхалось всё молодое и талантливое.

Один мажорный аккорд звучал в этих стенах:

— Кто построил новое здание?

Ему отвечали в миноре:

— Всё вы, Василий Ильич! Всё вы.

— Должны вы это чувствовать?

— Чувствуем, Василий Ильич, чувствуем!

Так тяжело легло на консерваторию каменное благодеяние В. И. Сафонова.

Трепетные «облагодетельствованные» спешили угадать волю «самого»!

Они готовы были съесть человека, виновного только в том, что он:

— Не угоден Василию Ильичу!

Величайшее преступление в московской консерватории.

Говоря высоким слогом, новое здание консерватории было храмом «Василия Ильича», где ему приносились человеческие жертвоприношения.

Говоря стилем не столь высокопарным, в консерватории непрерывно разыгрывалась оперетка «Чайный цветок».

Мандарин Сам-Пью-Чай пел:

— Я один!

А мелкие «мандаринчики без косточек» подпевали:

— Он один!

— Знаю всё!

— Знает всё!

А над всем этим царила дирекция, где «джентльмены», — покорные инструменты в руках могучего виртуоза, — издавали те звуки, которые угодно было извлекать из них «Василию Ильичу». «Джентльмены», пресерьёзно считавшие Василия Ильича «его превосходительством генерал-басом, как это в музыке полагатся», знали только одно:

— Василий Ильич так хочет!

Какая честь сидеть рядом с Василием Ильичем.

Какая гордость разрешить вопрос так, как его разрешил и «сам» Василий Ильич.

— Да, он решает музыкальные вопросы, как великий музыкант!

Какой ещё похвалы «джентльмену» нужно!

Так играл Василий Ильич на консерватории, как на органе, — беспрерывный гимн своему величию.

На купцах-джентльменах, как на клавишах. Профессоров нажимая, как педаль.

И вдруг этот величественный гимн прервался.

Раздадутся другие звуки.

Беспрерывный гимн Василию Ильичу прожужжал всем уши.

Купцы, и те ворчат:

— Довольно! Нельзя ли поставить какой-нибудь другой вал!

«Василий Грозный» удаляется в Александровскую слободу.

И в консерватории зазвучит героическая и патетическая симфония, написанная в честь его ухода.

Заплачут виолончели, истерически завизжат флейты, гобои зловеще загудят.

— Конец, конец теперь московской консерватории.

Не в обиду будь сказано консерваторским виртуозам, — нам кажется, что гобои врут.

Загрузка...