«Человек вот правда! Что такое человек? Это не ты, не я, не они… нет! Это ты, я, они, Наполеон, Магомет. Понимаешь? Это огромно. В этом все начала и концы. Всё в человеке, всё для человека, всё же остальное дело его рук и его мозга. Человек! Это великолепно. Это звучит гордо. Человек! Надо уважать человека. Не жалеть, не унижать его жалостью. Уважать надо! Выпьем за человека, барон!»
На дне гниют утонувшие люди.
В ночлежке живут какой-то барон, прошедший арестантские роты, «девица», гуляющая по тротуару, спившийся актёр, телеграфист, сидевший в тюрьме за убийство, вор, «наследственный вор», ещё отец его был вором и умер в тюрьме.
От них смердит.
Бывший барон за рюмку водки становится на четвереньки и лает по-собачьи. Бывший телеграфист занимается шулерничеством. Девица «гуляет». Вор ворует.
И они принюхались к смраду друг от друга.
Барон пропивает деньги «девицы», актёр пропивает деньги шулера. Вор у них первый человек.
— Нет на свете людей лучше воров!
— Им легко деньги достаются.
— Многим деньги легко достаются, да немногие легко с ними расстаются.
Им не смердит друг от друга. Чему возмущаться? Совести?
— Всякий человек хочет, чтоб сосед его совесть имел.
— Всё слиняло, один голый человек остался.
Люди, как видите, «конченные».
Бывшие люди.
Всё сгорело. Груды пепла.
Но дотроньтесь. Пепел тёплый. Где-то под пеплом теплится огонёк. Теплится.
— У всех людей души серенькие, — все подрумяниться хотят.
Вот это «подрумянить душу» и есть человеческое, вечно человеческое, «das ewig menschliches».[4]
Барон подрумянивает себе душу тем, что вспоминает, как он «благородно» пил по утрам кофе со сливками, как у него были предки и лакеи.
Актёр подрумянивает душу тем, что с гордостью произносит «громкое» название своей болезни:
— Мой организм отравлен алкоголем!
Не просто пьяница, а нечто звучное:
— Организм отравлен алкоголем!
Звучит «благородно».
«Девица» читает благородные романы. Где всё самая возвышенная любовь и самопожертвование. И воображает себя на месте героинь. И верит этому.
Телеграфист произносит «необыкновенные слова»:
— Органон… Транс-цен-ден-тальный.
— Надоели мне, брат, все человеческие слова. Все наши слова надоели. Каждое из них слышал я, наверное, тысячу раз!
Глупы эти люди, не правда ли? И румяна у них грошовые?
И вдруг эти «серенькие души» вспыхивают ярким румянцем. Не румянцем грошовых румян. А настоящим, человеческим румянцем.
Что случилось?
В ночлежку пришёл старик бродяга Лука.
И раздул пламя, которое таилось под грудою пепла.
И из этой груды грязи, навоза, смрада, отрепьев, гнусности, преступления вызвал человека.
Человека во всей его красоте.
Человека во всей его прелести мысли и чувства.
Как случилось такое чудо?
Лука не проповедник.
Лука суетливый старикашка, он говорит забавно и наивно.
Но каждое его слово сейчас же переходит в дело.
Он проповедует делами, и в этом, как в толстовском Акиме, его сила.
Лука с полицейской точки зрения — тёмная личность. С нашей — обыкновенный:
— Потерял всякую нравственную брезгливость.
Он входит со словами:
— Мне всё равно. Я и жуликов уважаю. По-моему, ни одна блоха не плоха. Все чёрненькие, все прыгают.
Лука полон веры в человека.
— А как ты думаешь, добьются люди правды?
— Да уж раз взялись, — как же не добиться. Люди добьются.
Мира будущего человеку бояться нечего:
— Ты, Анна, не бойся. Ты неба не бойся. Преставишься ты, и скажет Господь: «Приведите ко мне Анну. Я эту Анну знаю. Эта Анна много страдала, много мучилась в жизни. Отведите Анну теперь на покой. Пусть Анна отдохнёт».
У Луки религия человека.
Всегда во всём у него прежде всего «человек».
На него, когда он был сторожем, напали с топором беглые каторжники. Он «осерчал за топор». Из ружья нацелился.
— Бросай топор. Наломай веток. Пори друг друга по очереди. Зачем на человека с топором кидаетесь!
Они падают на колени перед направленным на них дулом.
— Покорми нас. Мы с голода.
Лука кормит их, берёт к себе. Беглые живут у него до весны, работают, весной прощаются и уходят бродяжить:
— Славные люди.
Эта любовь к человеку ведёт его, и ведёт правильно, даже там, где он, как в тумане, ничего не понимает.
— Спившийся актёр старается припомнить стихотворение:
— Самое любимое стихотворение! Я всегда его со сцены читал! Забыл! Забыл!
И это, казалось бы, непонятное для Луки горе сразу находит в его сердце самый настоящий, человеческий отклик.
— Как не понять? Легко ли! Даже самое любимое для человека забыть!
«Девица» рыдает:
— Верно это, всё верно написано! Со мной это было! Со мной! Студент он был. Гастошей звали!
Барон хохочет:
— А в прошлый раз звала Раулем!
— В лаковых сапожках он был! С бородкой!
Лука слушает с сочувствием.
— Гастошей, говоришь? В лаковых сапожках? Скажи, пожалуйста!
«Религия человека», который он весь пропитан, инстинктивно подсказывает ему:
— Здесь, в этих мечтах, самое дорогое для человека.
«Религия человека» подсказывает Луке, что какому человеку сейчас нужно.
Болен человек, — его надо отвести на воздух. Умирает человек, — его надо успокоить, чтоб не боялся. Убить человек хочет, — ему нужно как-нибудь невзначай помешать.
Актёр в отчаяньи:
— Отравлен алкоголем.
Лука рассказывает ему о больнице, где от этого лечат. Есть такая больница:
— Только приходи! Узнаем, где, — и иди.
Он ничего не проповедует. Он суетится и делает.
Он говорит делая.
Он и говорит и делает весело, с шутками, поёт песни.
Ему, полному «религии человека», светло и радостно. Он в храме своего божества. Кругом столько людей. И каждому можно помочь.
Для него нет ни дурных, ни плохих, ни ужасных, ни страшных. Для него есть люди. Просто люди. Только люди.
И оттого он со всеми одинаков. И оттого он весел, говоря с человеком.
— Что-то я тебя не знаю! — говорит ему мрачно городовой.
— А других-то людей разве всех знаешь? — весело шутит с ним Лука.
— В моём околотке всех.
— Ну, так это, значит, оттого, что не вся земля в твоём околотке.
Лука начинает песню.
— Не вой! — останавливает его один из ночлежников.
— А разве не любишь, когда поют?
— Люблю, когда хорошо.
— А я, значит, плохо? Скажи, пожалуйста! А я думал, хорошо. Всегда вот так-то. Человек думает, что хорошо делает. А другим-то видать, что плохо.
И перестаёт петь.
Потому что он не может стеснять человека. Не может нарушать прав человека. Не может доставлять неприятности человеку.
Как на светлом пиру, он и в ночлежке. Потому что кругом есть люди.
К вору относились все как к вору. Барону кололи глаза:
— Барином был!
«Девице» говорили только:
— Ты кто? Ты вот кто!
Актёру:
— Ты пропойца!
Телеграфисту:
— Шулер, — и больше ничего.
И вот пришёл человек, который отнёсся к ним, как к людям. Только как к людям. Увидел в них людей. Только людей.
К каждому подошёл:
— Человек.
Что этому человеку сейчас нужно? И что для этого человека сейчас сделать?
— Человек!
И от этого обращения «человек», дремавший человек проснулся и поднялся во всей гордости своей, во всей своей прелести мысли и чувства.
Как видите, и чуда здесь никакого не было.
Лука не создавал здесь человека.
Человек здесь был. Человек спал. Человек проснулся.
И только.
И только душа его, вместо грошовых румян, залилась, зарделась настоящим, человеческим румянцем.
И страшно, и радостно, и гордо было пробуждение человека.
Актёр не захотел больше жить среди грязи, смрада, падения и удавился.
Вор готов было бросить своё воровское дело:
— Мне с детства твердили: вор, воров сын. Я и говорил: я и покажу, какой я вор. И показывал.
Теперь человек в нём потребовал человеческого к себе отношения.
— Относись, — говорит он любимой девушке, — ко мне по-человечески, и я человеком буду.
И когда Сатин, бывший арестант, шулер, в ночлежном дому, поднялся со своим тостом:
— Выпьем за человека, барон!
Вы, зритель, почувствовали, что он, бывший арестант, шулер, ночлежник, выше вас в эту минуту и умственно и нравственно.
Потому что в вас человек спит, а тут человек встал, поднялся во весь свой рост, во всей красоте мысли и чувства.
Кто пробудил эти мысли? Кто заставил эти умы и чувства работать?
Лука.
Солнце заглянуло в ночлежку.
И пол залился солнцем, и весёлые зайчики заиграли по стенам. И всё стало радостно. И много-много всего осветило солнце. И светлы стали закоулки душ.
Что из этого получилось?
Ничего.
Ничего реального.
Девица пойдёт на тротуар. Иначе её из ночлежного дома прогонят. Васька Пепел, отсидев в остроге, опять воровать примется. Что ж ему другое делать? Сатин, после монологов: «человек, это звучит гордо», — будет шулерничать по-прежнему.
Жизнь этого требует.
Жизнь так сложилась, что они не могут быть иными
Только разве удавиться, как актёр.
Ничем не кончилось, ничем не могло кончиться. В жизни ничто не кончается ничем.
Жизнь идёт, идёт, идёт кругом, как колесо!
Но среди беспросветного мрака была минута, — когда ярко светило солнце.
Но по щекам бледным, исхудалым, мёртвым, — была минута, — разлился яркий, живой, горячий, радостный румянец.
Мгновенье! Будь благословенно! Ты было прекрасно.
Что принесла несчастным эта «религия человека».
Спросите у религиозного человека:
— Можно ли, прочитав молитву, освободиться ото всех грехов?
Он вам скажет:
— Надо всю жизнь изменить и молиться.
— Значит, прочитать молитву бесполезно? Не нужно?
— Нет. Нужно! Нужно! Нужно! Пусть даже среди грехов, на одну минуту в сердце человека воскреснет Бог! И наполнится душа его Богом! Значит, в этой душе живёт Бог! Это важно! Это нужно! Это важнее! Это нужнее всего! Без этого нельзя!
На минуту проснулся человек.
Во всей своей человеческой прелести, во всём своём человеческом совершенстве.
И дивное зрелище неописанной красоты представилось нашим глазам.
Под грязью, под смрадом, под гнусностью, под ужасом, в ночлежке, среди отребьев:
— Жив человек!
Это пьеса — песнь. Это пьеса — гимн человеку.
Она радостна и страшна.
Страшна.
Видя «на дне» гниющих, утонувших людей, вы говорите своей совести:
— Что ж! Они уж мёртвые. Они уж не чувствуют.
Вы спокойны, что бы с ним ни делалось.
И вот вы в ужасе отступаете:
— Они ещё живые!