«На дне» Максима Горького (Гимн человеку)

«Человек вот правда! Что такое человек? Это не ты, не я, не они… нет! Это ты, я, они, Наполеон, Магомет. Понимаешь? Это огромно. В этом все начала и концы. Всё в человеке, всё для человека, всё же остальное дело его рук и его мозга. Человек! Это великолепно. Это звучит гордо. Человек! Надо уважать человека. Не жалеть, не унижать его жалостью. Уважать надо! Выпьем за человека, барон!»

Сатин. «На дне». 4-й акт.

На дне гниют утонувшие люди.

В ночлежке живут какой-то барон, прошедший арестантские роты, «девица», гуляющая по тротуару, спившийся актёр, телеграфист, сидевший в тюрьме за убийство, вор, «наследственный вор», ещё отец его был вором и умер в тюрьме.

От них смердит.

Бывший барон за рюмку водки становится на четвереньки и лает по-собачьи. Бывший телеграфист занимается шулерничеством. Девица «гуляет». Вор ворует.

И они принюхались к смраду друг от друга.

Барон пропивает деньги «девицы», актёр пропивает деньги шулера. Вор у них первый человек.

— Нет на свете людей лучше воров!

— Им легко деньги достаются.

— Многим деньги легко достаются, да немногие легко с ними расстаются.

Им не смердит друг от друга. Чему возмущаться? Совести?

— Всякий человек хочет, чтоб сосед его совесть имел.

— Всё слиняло, один голый человек остался.

Люди, как видите, «конченные».

Бывшие люди.

Всё сгорело. Груды пепла.

Но дотроньтесь. Пепел тёплый. Где-то под пеплом теплится огонёк. Теплится.

— У всех людей души серенькие, — все подрумяниться хотят.

Вот это «подрумянить душу» и есть человеческое, вечно человеческое, «das ewig menschliches».[4]

Барон подрумянивает себе душу тем, что вспоминает, как он «благородно» пил по утрам кофе со сливками, как у него были предки и лакеи.

Актёр подрумянивает душу тем, что с гордостью произносит «громкое» название своей болезни:

— Мой организм отравлен алкоголем!

Не просто пьяница, а нечто звучное:

— Организм отравлен алкоголем!

Звучит «благородно».

«Девица» читает благородные романы. Где всё самая возвышенная любовь и самопожертвование. И воображает себя на месте героинь. И верит этому.

Телеграфист произносит «необыкновенные слова»:

— Органон… Транс-цен-ден-тальный.

— Надоели мне, брат, все человеческие слова. Все наши слова надоели. Каждое из них слышал я, наверное, тысячу раз!

Глупы эти люди, не правда ли? И румяна у них грошовые?

И вдруг эти «серенькие души» вспыхивают ярким румянцем. Не румянцем грошовых румян. А настоящим, человеческим румянцем.

Что случилось?

В ночлежку пришёл старик бродяга Лука.

И раздул пламя, которое таилось под грудою пепла.

И из этой груды грязи, навоза, смрада, отрепьев, гнусности, преступления вызвал человека.

Человека во всей его красоте.

Человека во всей его прелести мысли и чувства.

Как случилось такое чудо?

Лука не проповедник.

Лука суетливый старикашка, он говорит забавно и наивно.

Но каждое его слово сейчас же переходит в дело.

Он проповедует делами, и в этом, как в толстовском Акиме, его сила.

Лука с полицейской точки зрения — тёмная личность. С нашей — обыкновенный:

— Потерял всякую нравственную брезгливость.

Он входит со словами:

— Мне всё равно. Я и жуликов уважаю. По-моему, ни одна блоха не плоха. Все чёрненькие, все прыгают.

Лука полон веры в человека.

— А как ты думаешь, добьются люди правды?

— Да уж раз взялись, — как же не добиться. Люди добьются.

Мира будущего человеку бояться нечего:

— Ты, Анна, не бойся. Ты неба не бойся. Преставишься ты, и скажет Господь: «Приведите ко мне Анну. Я эту Анну знаю. Эта Анна много страдала, много мучилась в жизни. Отведите Анну теперь на покой. Пусть Анна отдохнёт».

У Луки религия человека.

Всегда во всём у него прежде всего «человек».

На него, когда он был сторожем, напали с топором беглые каторжники. Он «осерчал за топор». Из ружья нацелился.

— Бросай топор. Наломай веток. Пори друг друга по очереди. Зачем на человека с топором кидаетесь!

Они падают на колени перед направленным на них дулом.

— Покорми нас. Мы с голода.

Лука кормит их, берёт к себе. Беглые живут у него до весны, работают, весной прощаются и уходят бродяжить:

— Славные люди.

Эта любовь к человеку ведёт его, и ведёт правильно, даже там, где он, как в тумане, ничего не понимает.

— Спившийся актёр старается припомнить стихотворение:

— Самое любимое стихотворение! Я всегда его со сцены читал! Забыл! Забыл!

И это, казалось бы, непонятное для Луки горе сразу находит в его сердце самый настоящий, человеческий отклик.

— Как не понять? Легко ли! Даже самое любимое для человека забыть!

«Девица» рыдает:

— Верно это, всё верно написано! Со мной это было! Со мной! Студент он был. Гастошей звали!

Барон хохочет:

— А в прошлый раз звала Раулем!

— В лаковых сапожках он был! С бородкой!

Лука слушает с сочувствием.

— Гастошей, говоришь? В лаковых сапожках? Скажи, пожалуйста!

«Религия человека», который он весь пропитан, инстинктивно подсказывает ему:

— Здесь, в этих мечтах, самое дорогое для человека.

«Религия человека» подсказывает Луке, что какому человеку сейчас нужно.

Болен человек, — его надо отвести на воздух. Умирает человек, — его надо успокоить, чтоб не боялся. Убить человек хочет, — ему нужно как-нибудь невзначай помешать.

Актёр в отчаяньи:

— Отравлен алкоголем.

Лука рассказывает ему о больнице, где от этого лечат. Есть такая больница:

— Только приходи! Узнаем, где, — и иди.

Он ничего не проповедует. Он суетится и делает.

Он говорит делая.

Он и говорит и делает весело, с шутками, поёт песни.

Ему, полному «религии человека», светло и радостно. Он в храме своего божества. Кругом столько людей. И каждому можно помочь.

Для него нет ни дурных, ни плохих, ни ужасных, ни страшных. Для него есть люди. Просто люди. Только люди.

И оттого он со всеми одинаков. И оттого он весел, говоря с человеком.

— Что-то я тебя не знаю! — говорит ему мрачно городовой.

— А других-то людей разве всех знаешь? — весело шутит с ним Лука.

— В моём околотке всех.

— Ну, так это, значит, оттого, что не вся земля в твоём околотке.

Лука начинает песню.

— Не вой! — останавливает его один из ночлежников.

— А разве не любишь, когда поют?

— Люблю, когда хорошо.

— А я, значит, плохо? Скажи, пожалуйста! А я думал, хорошо. Всегда вот так-то. Человек думает, что хорошо делает. А другим-то видать, что плохо.

И перестаёт петь.

Потому что он не может стеснять человека. Не может нарушать прав человека. Не может доставлять неприятности человеку.

Как на светлом пиру, он и в ночлежке. Потому что кругом есть люди.

К вору относились все как к вору. Барону кололи глаза:

— Барином был!

«Девице» говорили только:

— Ты кто? Ты вот кто!

Актёру:

— Ты пропойца!

Телеграфисту:

— Шулер, — и больше ничего.

И вот пришёл человек, который отнёсся к ним, как к людям. Только как к людям. Увидел в них людей. Только людей.

К каждому подошёл:

— Человек.

Что этому человеку сейчас нужно? И что для этого человека сейчас сделать?

— Человек!

И от этого обращения «человек», дремавший человек проснулся и поднялся во всей гордости своей, во всей своей прелести мысли и чувства.

Как видите, и чуда здесь никакого не было.

Лука не создавал здесь человека.

Человек здесь был. Человек спал. Человек проснулся.

И только.

И только душа его, вместо грошовых румян, залилась, зарделась настоящим, человеческим румянцем.

И страшно, и радостно, и гордо было пробуждение человека.

Актёр не захотел больше жить среди грязи, смрада, падения и удавился.

Вор готов было бросить своё воровское дело:

— Мне с детства твердили: вор, воров сын. Я и говорил: я и покажу, какой я вор. И показывал.

Теперь человек в нём потребовал человеческого к себе отношения.

— Относись, — говорит он любимой девушке, — ко мне по-человечески, и я человеком буду.

И когда Сатин, бывший арестант, шулер, в ночлежном дому, поднялся со своим тостом:

— Выпьем за человека, барон!

Вы, зритель, почувствовали, что он, бывший арестант, шулер, ночлежник, выше вас в эту минуту и умственно и нравственно.

Потому что в вас человек спит, а тут человек встал, поднялся во весь свой рост, во всей красоте мысли и чувства.

Кто пробудил эти мысли? Кто заставил эти умы и чувства работать?

Лука.

Солнце заглянуло в ночлежку.

И пол залился солнцем, и весёлые зайчики заиграли по стенам. И всё стало радостно. И много-много всего осветило солнце. И светлы стали закоулки душ.

Что из этого получилось?

Ничего.

Ничего реального.

Девица пойдёт на тротуар. Иначе её из ночлежного дома прогонят. Васька Пепел, отсидев в остроге, опять воровать примется. Что ж ему другое делать? Сатин, после монологов: «человек, это звучит гордо», — будет шулерничать по-прежнему.

Жизнь этого требует.

Жизнь так сложилась, что они не могут быть иными

Только разве удавиться, как актёр.

Ничем не кончилось, ничем не могло кончиться. В жизни ничто не кончается ничем.

Жизнь идёт, идёт, идёт кругом, как колесо!

Но среди беспросветного мрака была минута, — когда ярко светило солнце.

Но по щекам бледным, исхудалым, мёртвым, — была минута, — разлился яркий, живой, горячий, радостный румянец.

Мгновенье! Будь благословенно! Ты было прекрасно.

Что принесла несчастным эта «религия человека».

Спросите у религиозного человека:

— Можно ли, прочитав молитву, освободиться ото всех грехов?

Он вам скажет:

— Надо всю жизнь изменить и молиться.

— Значит, прочитать молитву бесполезно? Не нужно?

— Нет. Нужно! Нужно! Нужно! Пусть даже среди грехов, на одну минуту в сердце человека воскреснет Бог! И наполнится душа его Богом! Значит, в этой душе живёт Бог! Это важно! Это нужно! Это важнее! Это нужнее всего! Без этого нельзя!

На минуту проснулся человек.

Во всей своей человеческой прелести, во всём своём человеческом совершенстве.

И дивное зрелище неописанной красоты представилось нашим глазам.

Под грязью, под смрадом, под гнусностью, под ужасом, в ночлежке, среди отребьев:

— Жив человек!

Это пьеса — песнь. Это пьеса — гимн человеку.

Она радостна и страшна.

Страшна.

Видя «на дне» гниющих, утонувших людей, вы говорите своей совести:

— Что ж! Они уж мёртвые. Они уж не чувствуют.

Вы спокойны, что бы с ним ни делалось.

И вот вы в ужасе отступаете:

— Они ещё живые!

Загрузка...