Глава 4. Становление

Переезд кадет в Воронеж обставлялся празднично и красиво. В дорогу бралось много еды, ведерный самовар, котлы для пищи — в летнюю жару по степи без отдыха долго не проедешь. Останавливались у тенистых речек, разбивали бивуак, купались, трапезничали. И снова катили повозки все дальше от Тамбова к Воронежу по древней степной земле.

Отменной иллюстрацией к учебнику истории о беспокойной истории человечества была эта поездка, и штабс-капитан Мамчич не преминул об этом напомнить.

Вот огромная каменная баба с отвислым животом — свидетель далекой эпохи начала первого тысячелетия до новой эры, когда носились здесь на резвых низкорослых конях сарматские женщины, вошедшие в легенды народов мира под именем амазонок. Трех врагов должна была убить юная сарматка, чтобы получить разрешение выйти замуж! «Мужчины повиновались им как госпожам», — свидетельствует историк. Из южных и западных степей налетали сюда киммерийцы и скифы, под названием которых скрывались и праславяне.

Топтали тамбовские и воронежские земли копыта коней многих орд кочевников, пришедших из степей глубинной Азии; готов, покинувших негостеприимный остров Готланд на Балтике; аваров-обров, от кровавого нашествия которых на славянские земли осталась на Руси лишь пословица «Погибоша аки обры»; а еще печенегов, хазар, половцев, угров, булгар… Потом прокатились здесь девятым валом пришедшие из спаленной ими Средней Азии бессчетные орды Чингисхана… Сколько их было! Завоевателей мира, выплеснутых из вечно кипящего страстями котла — Восточной Азии… А кто знает, что будет завтра?

«Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет!» Эти слова Александра Невского часто напоминали кадетам — будущим воинам.

Но воевать можно по-разному: и дипломаты воюют за круглым столом, и мирный пахарь, выращивающий хлеб для воина.

А. А. Родных после разговора с Александром Николаевичем Лодыгиным в 1913 году написал в своем интервью: «Он хотел быть солдатом на свой лад. В своих детских и юношеских мечтах он видел себя адмиралом воздушного флота».

Но чтобы стать адмиралом воздушного флота, нужно еще этот флот иметь! То есть построить. А прежде сконструировать летательные машины. В газетах и журналах того времени читает Александр Лодыгин о полетах на воздушных шарах. За сто лет существования они не слишком изменились — примерно на таких же, наполненных горячим воздухом или газом, баллонах летали и первые воздухоплаватели в России — супруги Гарнерен, Робертсон, первая русская воздухоплавательница Ильинская… Шар — раб ветра, значит, и человек на нем — раб. Нет, нужны другие летательные аппараты. Какие? Крылья? Или что-то другое?

Обуреваемый этими мыслями, приехал Александр Лодыгин в Воронежский кадетский корпус, и первое, что обрадовало его, это существование при нем кузни, слесарни и даже крохотной метеорологической станции, полной загадочных инструментов. А ведь покорителю воздушной стихии не обойтись без знаний метеорологии. В первый же год он добился, чтоб ему разрешили стать наблюдателем при станции, а позже лаборантом физического кабинета. Александр помогает педагогу Тарачкову запускать зонд-шары, наполненные горячим воздухом или водородом, наблюдает за ними в подзорную трубу, проводит свои первые опыты с воздушными моделями. Он становится любимым учеником Николая Степановича Тарачкова, преподавателя естественной истории и физики.

Николай Степанович Тарачков человек был замечательный и даже в то время знаменитый. Он исходил вдоль а поперек огромную Воронежскую губернию, собирая коллекции ее флоры, фауны и минералов. В эти экспедиции он брал кадет, а потом на уроках его юные помощники сами демонстрировали классу тот или другой образец живой или неживой природы, сопровождая показ обстоятельным рассказом. Только гербариев было собрано около 400! Он опубликовал в специальных и популярных изданиях множество статей о природе края: «Путевые заметки при ботанических поездках по Воронежской губернии», «О климате города Воронежа», «Опыты акклиматизации айланта или китайской ясени в городе Воронеже», «Сведения об акклиматизации животных и растений в Воронежской губернии», «Об укреплении сыпучих песков», «О разведении подсолнечника», «О значении органических остатков для истории земного шара»… Тарачков уже в те давние годы занимался наукой о взаимоотношениях животного мира со средой обитания — экологией и еще студентом Московского университета написал работу «О взаимоотношениях между организацией животных и окружении их наружными условиями», за что получил серебряную медаль. В 1862 году Императорское общество акклиматизации в Париже присудило ему бронзовую медаль за разведение многих полезных растений (подсолнечника, горчицы и т. д.), а Московское общество сельского хозяйства на Московской выставке сельских произведений — за гербарий воронежской флоры.

«Педагог должен учить своим примером», — считал Тарачков. В саду корпуса Николай Степанович вместе с кадетами развел белую акацию, шелковицу, китайские ясени, ореховые деревья, каштаны и даже виноград. Он часто говаривал, что каждый настоящий человек может вырастить за жизнь два поколения деревьев.

Сам он в своем маленьком поместье — сельце Крестительном Усманского уезда Тамбовщины близ станции Дрязги — развел прекрасный сад, где проводил прививки, скрещивания и положил начало широкому садоводству в этих местах, став примером для Ивана Мичурина, уроженца города Козлова.

Николай Степанович открыл в шести верстах от Павловска месторождение гранита, и глыба его послужила пьедесталом для памятника Петру I в Воронеже. А в окрестностях города он нашел залежи торфа и развивал идею о необходимости создания в России энергетики на торфе. (Семена, посеянные учителем, не пропадут даром. Через много лет Александр Лодыгин будет первым из энергетиков доказывать необходимость использовать залежи торфа для строительства первых электротеплостанций в России.) Николай Степанович много думал над судьбой своих учеников, над судьбой всего молодого поколения России, на котором столь сказалась реформа 1861 года. В письме к своему коллеге, товарищу по убеждениям, Воскресенскому, он писал: «Наши русские молодые таланты, что есть лучшего и способнейшего в семьях из отроков всех (!) сословий — будущие деятели и капитальные столбы в государстве на всех поприщах служебной и гражданской деятельности, поступая в классические гимназии… и употребляя большую часть времени на изучение идеального классицизма с его умершими уже языками… в то же время лишены на всю жизнь познания окружающей природы в ее трех царствах! Оставаясь так образованны, хотя высокоумственно, и в то же время как белоручки, они чужды и бессильны для пользования окружающего их… в виде земельных угодий, фабрик, заводов и т. д.

Для пользования ими, как было и в старину, у нас все эти образованнейшие и даровитейшие «классики» поставлены по-прежнему же в зависимость от иностранных немецких специалистов — реалистов, в виде управляющих — агрономов, садовников, сахароваров, винокуров, фабричных химиков, механиков и других разнообразных техников до искусных столяров, слесарей и кузнецов… Все материальные работы у нас остались за немецкими специалистами как чернорабочими, а мы, русские, как белоручки, находясь в вечной от них зависимости, кланяемся и платим им громадную материальную дань, нередко продавая им и свою земельную, фабричную и другую собственность…»

Эти горькие слова, сурово осуждающие российскую систему обучения, сказаны человеком «мягким, добрым, тихого, ровного и совершенно невозмутимого нрава, что на педагогическом поприще считается редкостью». Но при этом тихом нраве имел, видимо, Николай Степанович огромное влияние на учеников, коли найдутся среди них такие, что пойдут в молотобойцы, в слесари, в инженеры, в изобретатели — в народ.

Не только Тарачков, Воскресенский, но и многие другие преподаватели Воронежского кадетского корпуса были того мнения, что не белоручек, из которых получаются равнодушные к судьбе страны обыватели и вербуются малодушные предатели, а людей труда, способных на подвиги ради Отчизны, должны, обязаны воспитывать педагоги. Не случайно среди воспитанников Воронежского кадетского корпуса время выявило столь много людей, оставивших блестящую карьеру ради служения народу.

О Михаиле Федоровиче де Пуле, преподавателе российской словесности и русской истории, инспекторе классов, авторе многих статей и рассказов, печатавшихся в столичных журналах, и редакторе «Воронежских губернских ведомостей», вспоминали многие выпускники корпуса. Француз по происхождению, Михаил Федорович не просто любил — боготворил русскую литературу. Он был первым биографом народных поэтов И. С. Никитина и А. Н. Кольцова. И если Александр Лодыгин выбрал в свои кумиры Тарачкова, то Сергей Кривенко считал своим наставником де Пуле. В одном из писем 1885 года он вдруг вспомнил о нем и написал, что это был, несомненно, порядочный человек, несмотря на то, что писал иногда в «Русском вестнике», издаваемом М. Н. Катковым.

Сергей Кривенко издавал в корпусе рукописный литературно-художественный журнал, помещая а нем свои первые рассказы и статьи, и первым их читателем и критиком был де Пуле. Именно он, по свидетельству М. Слобожанина (Е. Максимова), избавил Сергея Николаевича «от слишком одностороннего увлечения одними экономическими вопросами и своим отношением к самостоятельному ученику подал прекрасный пример терпимости и уважения к чужим мнениям. Эти черты — отсутствие узости во взглядах и широкая терпимость и внимание к чужим мнениям — выпукло выделялись в характере Сергея Николаевича во всю его жизнь и составляли истинное украшение его духовной личности».

«Ужасно мне хочется, — писал Сергей Николаевич, — сказать об этом человек» доброе слово и о тех старых спорах, какие он вел со мной — еще мальчиком… А последний наш спор был по поводу Некрасова и Чернышевского…»

«Разошлись мы с ним в разные стороны, — вспоминает Сергей Николаевич, — я очень вспылил, и другой, конечно, мог бы мне навредить (он был учителем очень влиятельным и помощником инспектора классов), а он мне вот что сказал: «Хоть мы с вами и расходимся так далеко… но позвольте мне все-таки пожать вам руку». И так крепко пожал руку и столько оказал мне этим сочувствия, что и теперь это помню». (Видимо, в споре о путях борьбы за свободу Сергей Николаевич был гораздо решительнее своего учителя.) И еще — Кривенко о де Пуле: «Темы его сочинений всегда вертелись около народа, народных идеалов, верований, обычаев, взглядов и т. п.». И были другие интересные, влюбленные в свое дело педагоги в Воронежском корпусе, сыгравшие большую роль в становлении личности воспитанников.

В. П. Малыхин и А. А. Хованский, С. П.Павлов… Первый из них — редактор остроумных обозрений в губернской газете, которые высмеивали воронежское высшее общество, за что на Малыхина сыпались беспрерывные жалобы. Второй — редактор-издатель «Филологических записок». Третий — учитель рисования и черчения, страстно влюбленный в… этнографию!

Павлов заставлял кадет делать карандашом портреты крестьян, купцов, мещан, дворян, детально выписывая их одежду. Бедные, подбитые ветром зипуны и арляки крестьян, бархатные поддевки мещан, парчовые и штофные душегрейки купчих, меховые шубы богатых купцов, французские сюртуки дворян и их заметные в толпе фуражки с красным отличительным околышем… Этот калейдоскоп лиц и костюмов был живой иллюстрацией витающей в корпусе мысли о чудовищном, осененном законом неравенстве людей в России, о попрании личности системой самодержавия.

Об уникальной коллекции каким-то чудом узнали за границей. «Сергей Павлович имел случай сбыть эту бесценную коллекцию — около 200 рисунков лиц в русских костюмах — за границу за очень выгодную дену, — вспоминает Н. B. Воскресенский, — но он, как русский художник, отказался от предложения и пожелал лучше оставить все рисунки в своем Отечестве, отослав их на бывшую тогда в Москве этнографическую выставку». Позже они попали в Дашковский музей, дотом в музей Академии художеств… Дальше следы их затерялись.

…Как в каждом закрытом военном заведении, преподаватели общались со своими воспитанниками только на уроках: все остальное время подростки были под неусыпным надзором воспитателей, наставников, дядек различных воинских званий. Чувствуется, что между первыми и вторыми в Воронежском корпусе, не в пример Тамбовскому, согласия не было. Еще более усиливала их разногласия атмосфера, воцарившаяся после реформы 1861 года.

«Всякая либеральная фраза, — пишет в своих воспоминаниях фон Дерфельден, — подхватывалась на лету и все, что только носило на себе печать новизны, бесконтрольно принималось на веру. Прежний порядок жизни критиковался без снисхождения и признавался никуда не годным… Многие из начальства начали как между собой, так и в присутствии кадетов, говорить о предметах, о которых некоторое время назад не смели бы и подумать. Кадетам позволяли читать решительно все, а… печать того времени отличалась резкостью… Не столько беллетристика, сколько критические статьи, особенно публицистические, прочитывались с захватывающим интересом».

…Воронежский кадетский корпус волновался. Бурю негодования вызвало подавление восстания в Польше — среди кадет было много поляков. Совсем некстати по поводу обучения их в кадетских корпусах, готовящих кадры офицеров русской армии, прошлась одна газета в статье с обидным для поляков названием «Сколько волка ни корми»… Воронежские кадеты в знак сочувствия «несчастным страдальцам Польши» писали на окнах и дверях дерзкие слова: «Свобода. Равенство. Братство».

Дядьки, тихонько ворча, стирали их. Преподаватели делали вид, что ничего не замечают, а офицеры-воспитатели настороженно вглядывались в лица — кто писал?

Однажды во время ужина в общей столовой кадет, наказанный за что-то дежурным офицером, был поставлен к барабану, — наказание обычное, воспринимаемое ранее довольно равнодушно, но в эти дни оно посчиталось оскорблением достоинства. Когда служитель проносил миску с кашей мимо наказанного, тот, не находя выхода своему негодованию, схватил горсть каши. А когда дежурный офицер сделал ему замечание, выпалил бранное слово, которое до этого никто, никогда и ни под каким видом в корпусе не произносил. Сквернословить считалось делом зазорным для образованного человека.

Воспитательный комитет, обсуждая поступок кадета, официальную причину выдвинул такую: кадет нарушил приказ офицера, кадет унизил себя бранью, каким же он будет офицером? (По правилам того времени офицер не имел права даже вступать в общение с пьяным солдатом, дабы не спровоцировать того на оскорбление.) Тайной же причиной сурового наказания кадета, конечно, было другое — распространение свободолюбивых настроений среди кадет. Виновник, дворянин, был выпорот и отдан в школу кантонистов, куда попадали на несчастную долю и жестокую муштру чаще сыновья погибших солдат с 10 лет. Директор корпуса красавец Броневский, столь симпатичный до того кадетам за свое участие в войне, где потерял руку (он ходил с пустым рукавом, аккуратно просунутым под ремень), в мгновение ока переменился. Он ежедневно обходил построенных в каре кадет и определял зачинщиков беспорядков «по глазам». «Определенного» таким образом пороли. «В городе с ужасом заговорили о жестокости генерала, всеобщие жалобы достигли Петербурга, Броневский был смещен, и на его место назначен Ватаци», — пишет фон Дерфельден. Новый директор был человеком осторожным и гибким, либерально настроенным. Он ко всем относился ласково и был всем доступен. Преподавателям он усиленно рекомендовал «не притеснять кадет», стал устраивать танцевальные вечера с приглашением барышень, выходы в губернский театр. М. Слобожанин рассказывает: при таком директоре, как Ватаци, запрета на мысль в корпусе, очевидно, не было. Воспитанники жили полной жизнью и интересовались общественным движением. В Главное управление военно-учебных заведений приходили анонимки такого содержания: «Замечают, что воспитанники Воронежского кадетского корпуса чрезвычайно распущены и неуважительны к старшим, приписывают это чрезмерной слабости директора корпуса генерал-майора Ватаци».

Сергей Николаевич Кривенков это время в одной из своих статей в рукописном журнале весьма нелестно отозвался о начальстве, и между прочим о директоре военной гимназии (кадетский корпус в 1866 году был переименован в военную гимназию). Последний узнал про то, но имел достаточно ума, чтобы не сделать из этого обычной гимназической истории. Напротив, он стал к автору еще внимательнее. Слобожанин свидетельствует: Кривенко уже тогда выделялся среди других и был центром кружка саморазвития учащихся. Вообще в Воронежской гимназии Сергей Николаевич уже значительно определился и в смысле характера, и в смысле убеждений, насколько это было возможно для юноши его возраста… Здесь начало складываться у него цельное мировоззрение народника, видевшего исход бедствий страны в полном слиянии интеллигенции с народом, в развитии и осуществлении совокупными их силами социальных идеалов народа в создании артелей и кооперативов.

Самым верным другом и единомышленником Кривенко по-прежнему остается Александр Лодыгин. Юноши читают герценовский «Колокол», ходивший по гимназии в списках, литературно-критические статьи Писарева, Чернышевского, экономические труды зарубежных ученых, дискутируют о романе «Что делать?» и выбирают себе в кумиры, конечно, Рахметова: при их суровом спартанском образе жизни подражать ему есть все возможности. На летних вакациях в семью Кривенко как-то приехал московский митрополит Филарет. «Князь церкви», поговорив с подростком, подивился его эрудиции.

— А что, — обратился он к нему, — читал Бюхнера?

— Читал, — честно признался Сережа.

— И разделяешь?

— Разделяю, — не сморгнув, ответил подросток.

— Ну а как же насчет телесных наказаний? — лукаво спросил владыко.

Сергей понял скрытый смысл вопроса митрополита: если ты не веришь в самостоятельность духовной природы человека и выводишь ее из природы материальной, то должен признать и материальные воздействия, то есть телесные наказания. Признать же телесные наказания кадету Кривенко было непросто. В Воронежском корпусе было несколько случаев попыток самоубийств подростков, назначенных к порке. Хлебный шарик, брошенный в офицера во время обеда, дерзкий отлет воспитателю влекли за собой неминуемое телесное наказание. А уж ложь, воровство, драка, курение, рюмка водки обсуждались на заседаниях воспитательного комитета, и, кроме розог (это уж само собой) и карцера со скудным провиантом, обсуждался вопрос: оставить или нет воспитанника в корпусе?

Однажды подвергся суровому наказанию Александр Лодыгин. История эта детально изложена в донесении генерала Ватаци от февраля 1863 года Главному управлению военно-учебных заведений. В нем же, как положено, содержатся характеристики виновников.

Кадету Ивану Кошкарову («14 лет, очень шаловлив, равнодушен, с грубыми манерами, и несознателен»), родители которого жили далеко и который потому в воскресный отпуск не ходил, зачем-то понадобились деньги. Что ему хотелось купить? Множество соблазнов могло быть для кадета, лишенного того, что считалось баловством в корпусе: личных вещей, книг, игрушек, сластей (кадетам запрещалось заходить в кондитерскую). Но случай добыть деньги ему выпал. При разноске столовых приборов служитель обсчитался и положил на стол, где за старшего был Петр де Спиллер («15 лет, весел, несколько вспыльчив и капризен»), лишнюю серебряную ложку. Кошкаров мгновенно припрятал ее и передал на хранение Александру Лодыгину («14 лет, тих, шаловлив исподтишка и несознателен» — какая разница с характеристикой из Тамбовского корпуса!).

Поскольку Александр Лодыгин каждое воскресенье ходил в город домой (видимо, Варвара Александровна с детьми стала уже жить зимой в Воронеже), то Кошкаров просил товарища ту ложку продать и вырученные деньги передать ему. Всю эту историю наблюдал старший по столу Петр де Спиллер и скрыл ее от воспитателей.

Пропажу заметили быстро и стали выпытывать у кадет, кто что о ней знает. Через три дня кто-то проговорился. Вероятно, де Спиллер, так как ему «за укрывательство выше меры товарищеской услуги, но при соображении молодости и легкомыслия» решено было ограничиться «убавлением одного балла за поведение» и впредь не поручать обязанности старшего воспитанника.

Поскольку за воровство, как и за вранье, за брань, наказания были особенно безжалостными — русский офицер не должен был иметь подобные пороки, — Кошкаров был исключен из корпуса. Лодыгин же, «хотя предшествующее поведение и наблюдение о его наклонностях позволяют отнести его поступок больше к слабости воли, нежели испорченности, наказан десятью ударами розог в первый раз» и, добавим, в последний.

Через год Александр Лодыгин перенес еще одно потрясение — розгами был наказан младший брат Иван. «Лодыгин 2-й («12 лет, резов, беспечен, способности хорошие, ленив») препятствовал учителю Хованскому войти в класс, удерживая дверь изнутри… Несмотря на то, что через стеклянную дверь коридора Хованский видел всю шаловливую проделку Лодыгина-второго, последний не сознавался в ней, обвиняя товарищей, якобы притеснивших его к двери… Наказан телесно 14-ю розгами в первый раз по определению воспитательного комитета».

Наказан не за то, что держал дверь перед Хованским, а за то, что отпирался. Отпирался из страха перед неизбежностью наказания: глубоко пролезал он в души кадет…

Ивана, понурого и растерянного, повели на второй этаж в экзекуторскую дюжие дядьки, ничем не мог помочь младшему братишке Лодыгин-первый. Даже подойти к нему, ободрить, утешить — по правилам корпуса общаться братьям можно было лишь с разрешения начальства.

…Вверху проходила экзекуция. Свист розог и крики братишки заглушали толстые стены, но в эти минуты корпус затихал — все могли представить себе, что происходит «там». Обычная сцена наказания: один дядька порет, а двое или трое других держат бьющегося мальчика за руки и за ноги. И непременно шестеро-семеро однокашников — кандидатов в наказуемые — с ужасом наблюдают расправу. А рядом находится врач…

То, что в Тамбовском корпусе для малолетних приносило пользу — выбивало из подростков зазнайство, чванство, здесь — юношам — приносило немалый вред.

— Розга в руках отца не то что в руках человека постороннего, — раздавались голоса педагогов-гуманистов. — Всякое устрашение лишено педагогического смысла, потому что педагогика должна воспитывать нравственных людей не из страха наказания, а нравственных по душе, по убеждению, наконец, по привычке…

Но, видимо, эти предостережения для воспитателей были гласом вопиющего в пустыне — Главное управление военно-учебных заведений ждало рапорта о числе наказанных телесно с изложении причин. Экзекуции продолжались.

Похоже, что именно тогда, в 1864 году, конфликт между педагогами и военными-воспитателями обострился до крайности. Неожиданно, как раз в этом году, уходит из корпуса любимый Лодыгиным Николай Степанович Тарачков, чуть позже — в 1865 году — де Пуле и Малыхин, все проработавшие в корпусе уже немало лет. И наконец увольняют «мягкотелого» Ватаци. Директором назначается фон Винклер. Военная гимназия в его жестких руках стихает.

Лучшие ушли, но они успели сделать дело. Они заронили в души юношей «разумное, доброе, вечное», которое прорастет на народнической ниве. И еще оставили они как завещание напечатанную после их ухода «Записку о воспитании», в которой изложили рекомендации своим идейным противникам — воспитателям-экзекуторам. Кроме того, эта «Записка» дает почувствовать накал борьбы между педагогами и воспитателями и проясняет вопросы, которые теми и другими понимались по-разному. Мысли их и сегодня любопытны и поучительны.

«Записка о воспитании» написана, по словам педагога Воскресенского (видимо, дополнявшего и редактировавшего ее), «без всякого стеснения в изложении» и повествует о том, каким должен быть воспитатель, чтобы кадеты видели в нем «не ментора и карателя, а снисходительного друга, терпеливо относящегося к выходкам детей и юношей»; какой должна быть система воспитания, чтоб «выходили из стен учебного заведения Граждане России».

«Как ни строги бывают дети в своих суждениях о старших, тем не менее… они хорошо понимают и умеют отличать людей, действительно расположенных к ним…»

«Самое неважное, по-видимому, обстоятельство глубоко врезается в душу ребенка и не оставляет «го до старости».

«Педагог должен все сделать для развития в мальчике с самого раннего возраста воли. В детях, сколько-нибудь приучившихся переломить себя, воспитателю не так трудно укоренить все доброе… Труднее воспитать того, который при самых лучших качествах сердца — мягкости, доброте и чувствительности, нисколько не обладает волей, когда он не в состоянии по слабости и распущенности натуры преодолеть самой ничтожной прихоти своей, даже и в том случае, когда сам сознает неправильность своих действий. Такого ребенка придется воспитателю вести на помочах. Отсюда выходят самые ничтожные, бесхарактерные люди — бесполезные как граждане, вредные как отцы в семействе. Твердая воля — лучшее средство именно против распущенности — недостатка, свойственного, может быть, больше всего нашей славянской натуре».

«Русский человек в случаях важных, особенных, неподражаем и едва ли уступит кому бы то ни было, когда, например, нужно умереть в бою или когда нужна какая-нибудь громкая жертва. Но кто не признает и другой стороны медали: в обыкновенной жизни, как оказывается на деле, мы далеко не герои. У русского человека весьма часто не хватает силы воли покориться обстоятельствам, терпеливо переждать временную невзгоду в надежде на лучшие дни. Нередко самые даровитые люди впадают в уныние от первой неудачи, бросают все начатое. А между тем рядом с ним не обладающий особыми свойствами немец с неутомимым терпением, настойчивостью и трудом, при помощи твердой воли, добивается того, что он поставил себе задачею. Вот где кроется причина успеха иностранцев в России, а потому не подлежит сомнению, что в воспитании наших детей на первом плане должно стоять развитие воли». Необходимы «неусыпные наблюдения за слабыми детьми», с тем, «чтобы они выполняли до конца любую трудную работу», пока не приобретут привычку — принуждать себя и самое трудное дело будет казаться исполнимым».

Но иногда волю смешивают с упрямством! «Стремление побороть препятствие и достигнуть известного результата при помощи труда есть твердая воля. То же природное стремление, но клонящееся к тому, чтобы отделаться от великого труда, ведет к огрубелости, невежеству и называется упрямством». Воспитатель, «не парализуя инстинкта упрямства, должен дать ему правильное направление, которое поможет выработать из упрямого мальчика твердого и хорошего человека».

Долг педагога — «развивать в воспитанниках патриотизм, любовь к Родине и благородное чувство гражданской честности. Нельзя не сознаться, что в Русском обществе политические убеждения очень шатки, понятие же гражданской чести затуманено разного рода космополитическими теориями, и терпимость интересов — чуждых и даже враждебных национальностей — доведена до слабости…

…При индифферентности воспитания нескольких поколений, при стремлении подражать высшему обществу, при почти двадцатилетнем давлении антинациональных органов нашей литературы, понятие о патриотизме спуталось, и само слово «патриот» почти опошлилось».

Но, «воспитывая детей и развивая в них любовь к Отечеству и народную гордость, не следует вселять в них безумную самонадеянность и презрение к другим нациям»… Надо добиваться того, «чтобы они высоко держали свое национальное знамя, гордились бы своей русской народностью, радовались успехам Отечества и скорбели бы в невзгодах его, но вместе с тем умели бы уважать честь других народов».

Средствами к этому, по мысли воронежских педагогов, не может служить сухой перечень фактов истории и лозунгов: нужны живые рассказы об отечественной истории, подробное знакомство с биографиями великих людей.

«Многие у нас считают священной обязанностью жертвовать всем, даже жизнью, для пользы и славы Отечества на поле битвы. И в то же время не берегут казенного интереса, произвольно распоряжаясь средствами казны, как бы не сознавая, что подобными действиями они наносят ущерб тому же Отечеству».

«Воспитатель должен помнить о неблагоприятных условиях закрытых учебных заведений: с одной стороны, воспитанник не распоряжается собой и временем, приучается все делать по приказанию, не по собственной инициативе, оттого не может развиться в нем сознательного отношения к своим поступкам. С другой стороны, жизнь в открытую, жизнь напоказ, легко ведет за собой циническую откровенность, рано убивает детскую застенчивость и юношескую скромность, легко вызывает наклонность ко лжи, хитрости и фальшивости, приучает к официальной и эгоистической сдержанности в отношениях с людьми». Потому воспитатель должен «как можно проще, без неуместного менторства, относиться к распоряжениям воспитанниками своею собственностью, не допуская лишь злоупотреблений. А не имеющему ее — доставлять случай приобрести ее честными способами». (Эти слова напоминают случай с серебряной ложкой.)

«Воспитатель не может заменить отца и мать, но тоску ребенка по семье надо уважать и стремиться, чтобы из нее выработалось сознание сыновних обязанностей, такое светлое семейное чувство, которое не сушит, не томит, как тоска, но способствует хорошему правильному развитию… Чувство тоски улетучится, когда оно высказано». Воспитателям «надо вводить в свою семью» таких детей, вести переписку с их родителями.

И наконец, несколько страниц занимают мысли воронежских педагогов о наказаниях. Читая их, вспоминаешь все истории в Тамбовском и Воронежском корпусах, доложенные воспитательными комитетами Главному управлению военно-учебных заведений: «Лишение лакомого третьего блюда может подействовать только на малыша, но смешно для подростка»; напротив, снятие погон и замена зеленой куртки на серую заставит переживать 13»—14-летнего. Частое лишение двух блюд вредно развивающемуся организму, а стояние у барабана, вынесение фамилии на черную доску и изоляция в карцере переносятся по-разному и могут привести к результатам прямо противоположным — озлоблению, протесту.

Розги же, как считают авторы «Записки», применять можно в очень редких случаях, когда все меры уже приняты и когда воспитатель уверен, что «они ударят не столько по спине, сколько по самолюбию, и воспитанник исправится. До 12–13 лет розги — физическое наказание, «а позже — позорящее». «Иногда же одно ласковое слово может заменить любое наказание».

«Наказания должны иметь исключительно исправительный характер, а отнюдь не мстительный и не карательный, то есть наказывать можно тогда, когда заведение рассчитывает исправить воспитанника. Если заведение не имеет такой надежды, то ему ничего не остается более, как отказаться от воспитания».

Читая «Записку», чувствуешь, что педагоги Воронежского корпуса были знакомы с работами К. Ушинского, опубликованными в «Педагогическом сборнике», который получал Воронежский корпус. Сходство мыслей бросается в глаза. Эти взгляды стал исповедовать и взрослый Лодыгин.

«…у каждого ребенка потребность творчества есть одна из главных потребностей, — пишет 60-летний Александр Николаевич, мысля в унисон со своими воронежскими учителями. — Он посвящает удовлетворению ея все время, свободное от еды и сна. Отнимите у него свободу творчества, и он делается нервным, капризным, несчастным… Только благодаря необыкновенно искусно приспособленной системе обучения и воспитания… русских учебных заведений, он доводится в конце концов до полной потери этой потребности и даже способности…»

Известный изобретатель написал это, конечно, не о себе — он не потерял потребности к творчеству: именно в кадетские годы он думал над проектом летательного аппарата, проводил первые эксперименты на метеостанции и в физической лаборатории с моделями. Но, видимо, утратили ее учившиеся рядом с ним, и мог бы потерять он сам, если бы… Если бы не сбежал?

Изучение архива Главного управления военно-учебных заведений показывает, что в 1863–1864 годах кадет Александр Лодыгин, до того примерно успевающий, запускает учебу. Неизменные 11–12 баллов он получает лишь по математике, физике и истории. Остальные предметы — военные науки, закон божий, считающийся главным предметом, и французский — 7, а то и 6 баллов!

Уход любимых учителей, затем присылка в корпус вольнонаемного лаборанта физического кабинета, а значит, автоматическая отставка своего, доморощенного, Лодыгина, и, наконец, приход к директорской власти жестокого и сухого фон Винклера, оставившего кадета Лодыгина на второй год, — видимые причины нежелания Александра учиться. Но, вероятно, есть и невидимые…

Закончил корпус и переведен в Петербург, в Павловское военное училище, задушевный друг Сергей Кривенко, горячо ратовавший за «слияние с народом», за «черную работу» для дворян, что в неоплатном долгу перед народом, которому века по их воле был закрыт доступ к знаниям. А ему, Александру, еще быть в этих стенах?

Но, к счастью для Лодыгина, фон Винклер в конце 1865 года получает приказ Главного управления военно-учебных заведений о выпуске в армию юнкерами «слабоуспевающих и недисциплинированных кадетов». Александр Лодыгин попадает в это число. Осенью он поступает в распоряжение командира 2-й пехотной дивизии.

Через год он и его брат Иван, ушедший из военной гимназии по прошению отца, попадают в 71-й Белевский полк, стоявший в Тамбовской губернии, а затем, как отличившиеся по службе, они направляются на учебу в недавно созданное в Москве юнкерское пехотное училище. Снова обучение строю, тактике, снова летние лагеря, строительство укреплений. Живут они в Красных казармах (ныне Красноказарменная улица), увольнения редки; начальство обсуждает, можно или нет ходить юнкерам в театры и другие общественные заведения. Решают пока, что нельзя.

1869 год. В Москве — отголоски пропагандистской деятельности кружка Ишутина, затем проникновение из Петербурга идей чайковцев, распространяющих книги по естествознанию и особенно по социологии: Маркса, Лассаля, Пфейфера (о кооперациях), Флеровского и других. Чайковцы устраивают собеседования, чтения, лекции, создают читальни, библиотеки, кассы взаимопомощи, артели и потребительские товарищества. Молодежь живет небольшими квартирами — «коммунами», в которых идут бесконечные споры и толки о том, что делать дальше. Зреет мысль, что нужно идти в народ, нести ему знания, будить. Лодыгин пробует ответить на эти вопросы самостоятельно и пишет очерк о быте в бедном пансионе, о трагедиях молодых судеб. Педагоги училища прочат ему литературную карьеру, но он уже давно выбрал жизненную стезю.

…Сразу же после выхода из училища Лодыгина снова направляют в 71-й Белевский полк, и, получив по существующим правилам (3 года надо было отслужить после кадетского корпуса — до 1869 года включительно) право уйти в отставку, он делает это и едет в Тулу, где устраивается на Тульский оружейный завод… слесарем.

Этот шаг исследователями привычно объясняется денежными затруднениями молодого Лодыгина и желанием самому создать свой «летак», для чего нужно было изучить слесарное и кузнечное дело, но некоторые материалы указывают, кроме этих внешних, на одну тайную причину… Был в жизни Александра Николаевича коротенький период с лета 1865-го по осень 1865-го, который не вошел в его известную по архивам и печатным трудам военную биографию…

Он оказался в рядах нигилистов, о чем поведали нам воспоминания М. Слобожанина.

…Как-то вечером в вестибюле Павловского военного училища в Петербурге появился необычный для сих холодно-парадных стен посетитель — явно мастеровой — «в обычном костюм рабочего, достаточно грязный, нечесаный и немытый». Он опросил юнкера Сергея Кривенко. Тот вскоре вышел — в нарядном мундире павловца, — минуту недоуменно вглядывался в чумазого мастерового и… кинулся к нему навстречу: «Саша? Ты?»

Перед ним, высокий, статный, широкоплечий, стоял, улыбаясь, Александр Лодыгин. Весь его радостный вид словно говорил: «Ну что, брат? Ты все еще говоришь о «слиянии» с народом? А я — вот он я, только что «из самой гущи»!» Рукопожатие Александра было сильное и крепкое: он явно гордился своей жесткой мозолистой рукой.

Оказывается, он работал все лето поденщиком-молотобойцем на знаменитом Тульском оружейном заводе, изучал слесарное ремесло и собирается поработать еще и слесарем: «Это дело почетное, уважаемое среди народа».

А чумазый он оттого, что добирался до Северной Пальмиры то пешком, то на тормозах товарных вагонов — берег заработанные своим трудом деньги: пригодятся для учебы в Технологическом институте или университете и для постройки летательного аппарата.

В разгар их оживленной беседы в вестибюль вошел генерал Ванновский — начальник училища. «Генеральское сердце последнего не выдержало такого «неприличия», — пишет со слов Сергея Кривенко М. Слобожанин, — и он тут же начал отчитывать дерзкого нигилиста.

«— В каком вы виде? — набросился он на Лодыгина, — без галстука, в простых сапогах… Какой вы пример подаете моим юнкерам, я не потерплю… (И т. д. в том же роде).

Лодыгину после такой хозяйской любезности оставалось только уйти, что он и не замедлил сделать.

Сергей Николаевич, вынужденный, в силу военной дисциплины, молча перенести эту безобразную сцену, бросил в сторону Ванновского по уходу Лодыгина только одну короткую фразу:

— Это мой товарищ, — сказал он, но сказал, по-видимому, таким тоном, что Ванновский остановился.

— Кто такой этот ваш товарищ? — спросил он, глядя на бледное негодующее лицо своего подчиненного.

Сергей Николаевич объяснил, не преминув упомянуть, за что тот был удален из корпуса, и указал, что Лодыгин специально занимается электротехникой и прибыл в Петербург учиться.

Ванновский пришел в себя, и в нем заговорила человеческая струнка.

— Ступайте к нему, — сказал он, — и передайте, что я могу быть ему полезным.

— После случившегося Лодыгин не воспользуется вашей любезностью, — отвечал Сергей Николаевич.

— А вы все-таки ступайте и передайте ему то, что я сказал вам;.

— Но это бесполезно:..

— Прошу вас не рассуждать и делать то, что вам говорят. С ответом вы: явитесь ко мне на квартиру.

На имея права, ослушаться, Сергей Николаевич отправился к Лодыгину, и; так: как это было вечером, да он еще и позамешкался, то вернулся уже поздно — часов в 12. Ванновский еще не спал и при входе Сергея Николаевича нервно ходил взад и вперед по комнате.

— Ну что? — встретил он вошедшего.

— Как я уже говорил вашему превосходительству, Лодыгин не принял вашего предложения».

В этой сцене виден характер гордый, непреклонный, неуступчивый, хотя знавшие Лодыгина говорят о его отзывчивости, мягкости, доброте, но то с друзьями, единомышленниками.

Наверное, так же молча, как генерала Ванновского, выслушал он горькие упреки матери, гневную филиппику отца, услышавших о его решении пойти на завод рабочим.

Исходя из воспоминаний М. Слобожанина, первая попытка Лодыгина уйти на завод была не в 1869 году, как пишется во всех очерках (после выхода из армии в отставку), а летом 1865-го, то есть после выхода из корпуса, но до зачисления в полк: ведь Сергей Кривенко уже в начале лета 1867 года окончил Павловское училище и уехал из Петербурга на Тамбовщину, в Усмань, в 72-й Тульский полк, а через два месяца также ушел в отставку.

Первое бегство Лодыгина было, следовательно, непродолжительным: жизнь на дорогостоящих квартирах и учеба без всяких средств не получились. Проект летательного аппарата 18-летнего юноши никого всерьез не заинтересовал. Лодыгин вместе с 23 однокашниками идет в армию юнкером, уже проработав на заводе летом 1865 года, затем, как мы знаем, в Московское юнкерское училище и снова в полк. Только в 1869 году, уже 22-летним, уйдя окончательно в отставку, он приходит на Тульский оружейный завод вторично — учеником слесаря, затем слесарем.

Конечно, бедственное положение семьи могло сыграть роль в решении Александра Николаевича сделать удивительный для дворянина и воспитанника привилегированного военного учебного заведения шаг — пойти в рабочие.

Его отец Николай Иванович со своей общеизвестной честностью не мог нажить на казенных должностях капитала, а большая семья требовала немалых средств.

Принцип, который исповедовал отец: «Кто не работает, тот не ест, а работать надо честно», конечно, сыграл большую роль в становлении характера сына и его мировоззрения.

Найденные в Липецком областном архиве дела мирового посредника Н. И. Лодыгина свидетельствуют, что с 1864 по 1867 год сам Николай Иванович много живал для удобства службы в Липецке (тут же жили и его родственники — семья Дмитрия Петровича Лодыгина), а Варвара Александровна — зимой в Воронеже, где снимала квартиру, летом — в сельце Незабвенном, последнем и единственном имении Лодыгиных. На две семьи жить не просто.

«Я 18 лет посредником и действую по 5 уездам, — пишет Николай Иванович в одном письме, — и хотя вижу только трения, согласовал и размежевал более 300 дач…»

Другой бы на этой должности как разбогател! 300 конфликтных дел по земельному размежеванию!

А Николай Иванович ни друзьям, ни родственникам не давал поблажек.

Интересная переписка сохранилась в Липецком архиве между ним и его родственником А. Е. Посельским.

«Многоуважаемый дядюшка Николай Иванович! Сколько лет не виделись, хотя вместе на одной скамейке учились и в одной комнате спали в Вашем же доме. Помню и теперь, как каждое утро являлись к покойной бабушке, к Вашей матушке, и как нас забавлял Николай Никифорович Моринг, а теперь мы стали уже полустариками!»

Посельский, тонко взывая к родственным чувствам, просит Николая Ивановича пересмотреть дело по размежеванию земельных дач возле сельца Губина, не обойдя при том жены его, Нечаевой.

Неподкупный Лодыгин отвечает суровой отповедью: «Дача ваша специально размежевана, и это межевание обжаловано в законный срок, следовательно, перемежевывать ваш общий нечаевский участок вы не имеете права требовать, а я — исполнить ваше требование».

Но для теплых чувств в сердце сурового посредника, конечно же, есть уголок: «Вы правы, может быть, в отношении себя, что Вы полустарик, а я уже вовсе старик и очень слаб здоровьем; желал бы Вас увидеть…»

Совершенно больным он перевелся в город Тамбов и купил двухэтажный дом на Теплой (ныне Лермонтовской) улице — второй от реки.

Аттестат за номером 5119, найденный в Тамбовском архиве, дополняет биографию Николая Ивановича: «С 1867 г. был смотрителем богоугодных заведений при Тамбовской губернской земской управе. 29 августа 1867 года переименован в чин коллежского регистратора» (самый младший гражданский чин 14-го класса, наиболее известный тем, что его получали обычно представители низшего разряда чиновников — станционные смотрители и т. п.).

Видимо, в должности, на которой процветал гоголевский Земляника, нечего было делать честному человеку. Прослуживши всего год, Николай Иванович запросил отставку, несмотря на тяжелое материальное положение семьи, о чем свидетельствует аттестат: «Имения родового не имеет, а благоприобретенного — при сельце Незабвенном 151 десятину ненаселенной земли…» (около 164 га). Предназначались они в приданое дочерям.

Правительствующий сенат удовлетворил прошение об отставке, наградив коллежского регистратора Лодыгина орденом св. Анны III степени за беспорочную долговременную службу мировым посредником, без назначения пенсии (да и не помянул о ней в прошении Лодыгин — горд, был).

Семья Лодыгиных осталась без средств. Землю в Незабвенном пришлось продать, дом на Теплой в Тамбове заложить, а Ивана забрать из Воронежской гимназии.

Старший, Александр, искал своих путей в жизни.

Терпигорев-Атава с горечью описывал в «Оскудении» сынков тамбовских дворян, шедших в эти годы в прихвостни к богатым промышленникам, на содержание к знатным дамам, ринувшихся в аферы и спекуляции…

Александр Лодыгин выбрал свой путь тернистый, но честный.

…Он покидал родительский дом с тяжелым предчувствием — отец был совсем, плох. В ноябре 1871 года, когда Александр был во Франции и русские газеты вслед за «Голосом» перепечатывали рассказ о его приключениях, Николай Иванович умер.

Весть о смерти отца дошла до Александра Лодыгина с опозданием — уже зимой, по возвращении в Россию. Тут он узнал и о том, что Николай Иванович, разочаровавшись в людях своего сословия, так и не приписал: к дворянству последних трех детей — Николая, Елену и Клеопатру.

Этот своеобразный саботаж мужа не пришелся по душе Варваре Александровне.

Через год, в декабре 1872 года, вдова поручика Лодыгина подала прошение императору Александру III, посетовав на то, что дети ее до сих пор еще в родословную книгу тамбовского дворянства не внесены, а посему просила она «повелеть их внесть». (Как ни странно, но это было как раз в те дни, когда Александр Лодыгин, решившись осветить Россию электрическим светом, создал акционерное общество, для чего должен был приписаться к купцам 1-й гильдии.)

После смерти отца семья Лодыгиных вступает в черную полосу. Смерть уносит мать. Одна за другим умирают сестры и братья Александра. Косит их чахотка — болезнь обездоленных.

Младший брат Николай только порадовал тем, что смог устроиться на скромную, но с твердым жалованьем, должность чиновника акцизного ведомства в городе Темникове на Тамбовщине, как тут же сообщил, что; доктора нашли у него болезнь легких…

К этому времени у Николая было две дочки — двухлетняя Вера и годовалая Лиза. Мать их — Софья Алексеевна, из семьи мещан Потехиных, не принесла наследства и после смерти мужа осталась без средств.

Судебный пристав, засвидетельствовав смерть двадцатисемилетнего Николая Лодыгина от чахотки, не нашел в доме денег даже на гербовые марки к прошению вдовы о помощи и определении девонек в Сиротский Николаевский институт на казенный счет. А сама Софья устроилась в Александровский институт благородных девиц закройщицей.

B делах Тамбовского и Липецкого архивов не встречается с того времени упоминаний о когда-то многочисленной семье Лодыгиных.

…Александр Николаевич мог надеяться только на свои руки, а они его уже выручали дважды — в 65-м году и в 69-м, когда он работал молотобойцем, а после слесарем на Тульском оружейном заводе.

В Туле оружейник — главный человек, хотя заводов в ней полторы сотни — и гармоники выпускают, новые, хроматические, изобретение туляка Белобородова, и самовары, и скобяной товар.

Из 10 тысяч рабочих Тулы 90 процентов металлистов. Тульский оружейный завод недавно стал казенным, потешу платить стали побольше, чем на частных. А значит, и желающих на нем работать предостаточно, и начальство отбирает наиболее «умелых и благонадежных», как сказано в циркуляре.

На новых особых станках делают малокалиберную винтовку Бердана. Слесари в почете. Да стать ими не просто, хотя рвутся многие. Хилое поколение выросло в Туле на скудных харчах — из призыва этих лет «во солдаты» больше половины признаются негодными. Чахотка у каждою второго. Голова-то хорошая, а вот силушки нет.

Потому в кузнецы и подручные к ним берут любого, кто покрепче, не спрашивая документов, Берут и здоровяка Александра Лодыгина, там более что навыки к кузнечному делу есть.

Только засветлеет — потянется люд к оружейному со всех сторон — со Штыковой и Ствольной, с Курковой и Дульной, Замочной и Пороховой… Названия-то какие!

А спать мастеровые люди ложатся рано — и выспаться надо, и больно уж невесело в городе — кромешные поземки, ни одного фонаря на окраинах и в слободках, и грязь непролазная. Куда пойдешь?

«Страшную картину жизни обглоданного мастерового народа» описал Глеб Иванович Успенский в книге «Нравы Растеряевой улицы».

А правителей тульских зло высмеял Салтыков-Щедрин в «Истории одного города». С 1866 по 1867 год он служил здесь председателем Казенной палаты. В градоправителе Брудастом (Органчике) туляки скоро узнали своего губернатора Шидловского, известного многими «подвигами», — так, по его воле полицейские обирали народ, вымогая дань, половина которой шла губернатору.

Весной 1868 года по Туле кто-то пустил такое анонимное письмо: «Ну, Шидловский! Наконец приходит время рассчитаться за твои извергские, бесчеловечные деяния и злодейские поступки. Вот когда вздохнут бедняки, ограбленные тобою, которые с малолетними детьми проклинают тебя, сидя в холодных избах, без куска хлеба…

…За все это готовится тебе позорная смерть!»

Предполагается, что письмо могло выйти из кружка С. Г. Нечаева, организатора тайного общества «Народной расправы»; применявшего тактику мистификаций, запугивания и террора. Того Нечаева, что послужил для Достоевского прототипом Петра Верховенского в романе «Бесы».

В сентябре 1869 года Нечаев вернулся из Франции с мандатом «Русского отдела всемирного революционного союза», подписанным М. Бакуниным, и с «Катехизисом революционера», составленным Бакуниным, текст которого столь резко высмеял Маркс. «Наше дело — страшное, полное и повсеместное разрушение», — провозглашал «Катехизис».

Нечаев, Бакунин и их сподвижники в это время обращают особое внимание на тульских оружейников. На завод пытается прорваться член Всемирного революционного союза Нечаев. В Туле появляются прокламации, призывающие к возмущению различные слои населения, среди них даже «К русскому дворянству»: «Благородное Российское дворянство! Наступила пора, когда мы снова должны выступить с открытым забралом пред изумленными глазами немецкой безродной челяди, которая с конца прошлого столетия теснилась около престола… Она марала его холопским служением этому ничтожному потомку Голштинского князька, случайно попавшего в российские венценосцы…

…Мы отстранены от участия в управлении… Мы попраны, унижены, поруганы…»

Нечаеву, который сам «ненавидел купцов не менее чем бар», по словам историка Б. Козьмина, это не мешало назначать специальных лиц для пропаганды среди купечества (например, А. К. Кузнецова, члена нечаевской организации «Народная расправа») и «усердно распространять в ноябре 1869 г. прокламацию, адресованную этим барам».

Нечаев уверял сподвижников, посетив не раз Тулу, что на Тульском оружейном заводе им создана крепкая боевая дружина, готовая выступить по первому его слову. Здесь же он надеялся запастись оружием для восставших.

Жестокое убийство «Народной расправой» студента Иванова по голословному обвинению в шпионаже и раскрытие многих мистификаций Нечаева оттолкнули от него революционную молодежь, а в истории революционно-демократического движения России «нечаевщина» стала нарицательной.

Неизвестно, был ли Александр Николаевич, именно в этот период работавший на Тульском оружейном, нечаевцем, но зато есть точные сведения, что в самом скором времени он вступил в лагерь народников.

Народники же в начале 70-х годов очень надеются на удачу в пропаганде тульских мастеровых. Знаменитый Степняк-Кравчинский в 1874 году основывает под Тулой слесарную мастерскую, а бывший студент Технологического института Злобин и некто под вымышленной фамилией — Петр Сидоренко поселяется в Чулкове, держат явку, куда наведываются товарищи по борьбе.

Жандармы, выследив владимирских народников, прослеживают их связь с тульскими. Затевается шумный «процесс 50-ти», на котором со знаменитой речью выступает Петр Алексеев.

Здесь, в Туле, в начале 80-х годов работала подпольная типография, организованная Богоразом, Коганом и Обуховой, здесь ходили по рукам «Листки «Народной Воли», многие статьи для которых с призывом к революции писал Сергей Кривенко.

Второй товарищ Лодыгина — Сергей Терпигорев — в начале 70-х годов пишет очерки для легальной прессы, в которых он «с огорчительной для дворянской публики откровенностью» рассказал, какими способами — зачастую неприглядными, нечистоплотными — стремились вылезти из бедности тамбовские дворяне, разорившиеся после реформы 1861 года.

«Беспощадный и ревностный летописец эпохи всероссийского оскудения», по его собственному признанию, «не дал и не мог дать впоследствии ни одного очерка, где бы такой оскуделый герой… в труде бы искал для себя выхода, за что получил немало упреков и в печати, и от знакомых на словах».

Вот как объяснял это сам С. Терпигорев-Атава: «Я не мог этого сделать, потому что я не знал и до сих пор не знаю почти ни одного такого примера, а писать об исключениях… я не хотел». Почему не хотел — Атава не объясняет.

Лодыгин как раз и был таким исключением, о котором, громя бесчестных дворянских сынков — приспособленцев, лизоблюдов, сутенеров, мошенников, — Терпигорев-Атава ничего не сказал.

Имя Терпигорева-Атавы прогремело еще в 1867 году, когда двадцатишестилетний журналист, будучи на родной Тамбовщине, раскрыл грязные махинации строителей Козловско-Рязанской железной дороги — свежеиспеченных баронов фон Дервиза и фон Мекка. «Фоны» сознательно задержали отправку хлеба, пожертвованного тамбовцами голодающему Поволжью. После фельетона С. Терпигорева в «Голосе» агентство баронов закрыли, те, уязвленные, подали в суд, не пожалели взяток. Но Краевский, редактор «Голоса», и Терпигорев предъявили столь веские обвинения, подтвержденные письмом жителей города Козлова (ныне Мичуринска), что «фоны» потерпели сокрушительное поражение. Пера Терпигорева стали бояться.

Да и как было не бояться, когда во всех бедах, свалившихся на «побитое морозом реформы 19 февраля» дворянское сословие, он обвинял его же, сурово напоминал о разбазаривании полутора миллиардов рублей выкупных за землю, а мечты дворян о возврате к старым «праздным» временам во всеуслышание называл «бредом сивой кобылы».

Вывод из всего наследия Терпигорева — «Мы, дворяне, сами виноваты, и никто, кроме нас самих, нам не поможет».

Так беспощадно обличал свое сословие только Салтыков-Щедрин, добрый товарищ Терпигорева.

Позже, когда вышел страстный роман «Оскудение» под псевдонимом Атава, многим показалось, что автором этой язвительной сатиры мог быть только Салтыков-Щедрин, а журнал «Будильник» всерьез приписал ему этот роман, что очень расстраивало истинного автора.

…Родился Терпигорев в селе Никольском Усманского уезда, где до конца дней прожили его родители, хорошо знавшие Николая Ивановича Лодыгина, мирового посредника по их уезду. Поскольку Сергей Терпигорев был старше Александра Лодыгина на 6 лет и учился в Тамбовской гимназии, а не в кадетском корпусе, то сближение их произошло только в Петербурге, когда Сергей Николаевич был уже известным журналистом, Александр Николаевич — никому не известным изобретателем.

Фельетоны Терпигорева то о тамбовском губернаторе — «цнинском воеводе Дурандасе», то о темном быте цнинских обывателей вызывали столько нападок на автора и столь мало давали средств к существованию, что Сергей Николаевич, «умный, со сметкой мужик», по словам Лескова, увлекшись идеями Лодыгина, приискав денежных сотоварищей, пытался помочь первым изобретениям земляка дать жизнь. Ходили слухи, что на одном из изобретений они даже «нажили большие деньги», как пишет Л. Быков в биографическом очерке. Но то именно слухи.

Все немногочисленные авторы воспоминаний о Терпигореве сходятся на том, что никто не знает, чем на самом деле занимался Сергей Николаевич с конца шестидесятых по начало восьмидесятых годов. Он даже место своего жительства в Петербурге скрывал от редакционных работников и как-то обронил, что «тогда», то есть в молодости, еле «ускользнул от тюрьмы или ссылки».

Для современных исследователей жизни и творчества Терпигорева эта страница также осталась тайной. Но ведь именно на 70-е годы приходится его крепкая дружба с Лодыгиным и Кривенко, и именно об этих годах так же скудны, противоречивы и таинственны сведения о Лодыгине.

Сам же Александр Николаевич рассказал об этой поре своей жизни лишь в 1913 году историку авиации А. Родных для статьи в журнале «Нива».

«Работая даем, учась ночью, отказывая себе во всем, он успел скопить несколько десятков рублей и с этим капиталом отправился в Петербург. Это было в начале 1870 года, — сообщает А. Родных. — В Петербурге он хлопотал и искал денег для опытов со своей летательной машиной, а в ожидании давал уроки слесарного искусства группе интеллигентных молодых людей и барышень. Группа эта устроилась при посредстве и участии композитора Серова, г-жи Серовой, княжны Друцкой-Сокольницкой и др.».

Казалось бы, зачем было изучать слесарное дело людям из окружения семьи Серовых?

Серов Александр Николаевич (1820–1871 гг.) когда-то в юности закончил училище правоведения, служил в министерстве юстиции, а вечерами вдохновенно играл на фортепиано и виолончели, самостоятельно изучал музыкальную литературу и философию.

На почве любви к музыке юный правовед сдружился с критиком В. В. Стасовым, поверил ему свою тайную мечту — сочинять музыку…

В середине сороковых годов он начинает писать оперу «Мельничиха из Марли» и выступать в печати со статьями о музыке. Но опера ему не нравится, и он бросает работу над ней.

Может быть, неудача наступила оттого, что он взялся за сюжет из незнакомой ему жизни незнакомого народа? И Александр Николаевич берется за гоголевскую «Майскую ночь». Четыре года неустанных трудов… Опера почти закончена, он снова и снова проигрывает мелодии… и они не нравятся ему. Все немило, все не так. В минуту душевного смятения он уничтожает почти законченную партитуру.

Этот столь требовательный к себе и своему творчеству человек, поклонник сурового Вагнера, оставил после себя немного — оперу на библейскую тему «Юдифь», поставленную в мае 1863 года на сцене Мариинского театра, и там же — через два года — «Рогнеду» на сюжет из русской истории.

Мечталось ему написать еще «Ночь перед рождеством», и «Тараса Бульбу», и «Вражью силу» но пьесе А. Островского «Не так живи, как хочется». Но эта вечная требовательность к себе…

Шли годы, задуманные оперы все писались. Композитор Александр Серов слыл закоренелым холостяком с тяжелым характером: разошелся с композиторами «Могучей кучки», не поладил с А. Н. Островским, было начавшим с ним совместно писать либретто к «Вражьей силе»…

Женитьба пятидесятилетнего Серова на юной пианистке Валентине Бергман показалась современникам экстравагантной, необъяснимой, тем более что у Александра Николаевича была до этого многолетняя связь с одной красавицей блондинкой из мещан, правда далекой от мира искусств. И видимо, поклонение общему кумиру — музыке — сыграло решающую роль в выборе спутницы жизни.

Валентина Семеновна Серова, закончив класс фортепиано у А. Г. Рубинштейна, занималась сочинительством (оперы «Уриель Акоста», «Илья Муромец», «Мария» и другие) и музыкальной критикой (издавала вместе с мужем журнал «Музыка и театр», сотрудничала в «Русской музыкальной газете», «Русской сцене»).

Но главным делом своей жизни считала служение народу. С 80-х годов она стала жить в глухой деревушке Судосево, где занималась революционной пропагандой среди крестьян.

В годы знакомства с Лодыгиным — в началу семидесятых — она слыла нигилисткой. В квартире Серовых — в «зверинце на 17-й линии Васильевского острова», как называли свой дом хозяева, с утра и допоздна толпились гости, в большинстве «кудлатые нигилисты».

Самой близкой подругой молодой Серовой была княжна Наталья Николаевна Друцкая-Сокольницкая, которой очень симпатизировал Александр Лодыгин.

Княжна Друцкая, «замечательной красоты» девушка, по словам художника И. Е. Репина, была отчислена из Смоленской гимназии за «противуправительственные речи».

Брожение в стране затронуло и этого потомка древней княжеской фамилии. Сыграли известную роль в становлении нигилистки и частые разговоры всем недовольных либералов в доме отца.

Но Наталья Николаевна пошла дальше их: она решила «отдать долг народу», как требовал П. Лавров в своих «Исторических письмах», сейчас же, немедленно. Став наследницей огромного состояния Друцких, она щедро жертвует деньги на революционные дела, устраивает коммуну разночинцев в своем имении — селе Никольском на Смоленщине и затем «Криницу» на кавказском берегу Черного моря.

Участники тогдашних коммун, соединяя свои средства для того, чтобы «жить, не давая себя эксплуатировать», стремились провести в жизнь идею всеобщего труда, раскрепощения женщин, слияния сословий. Правительство столь напугано было этим массовым движением, что участники коммун подвергались арестам, многие из них состояли под негласным надзором.

Под негласным надзором находилась и Наталья Друцкая, приехавшая в Петербург и сблизившаяся здесь с пропагандистским «кружком студентов-технологов».

Теперь понятно, зачем ей, княжне, изучать слесарное дело: работник коммуны должен все уметь делать своими руками. А преподавал это ремесло уже поработавший среди народа Александр Лодыгин.

Недолго продолжалось их знакомство — Лодыгин рвался в воюющую Францию, увлеченный мечтой построить летательный аппарат, и вскоре должен был туда уехать. Надолго ли, нет? Кто знает. Друцкая оставалась. А рядом с ней — остроумный отчаянный Иосиф Коган, известный тем, что так-то он с братом и двумя сестрами обратили на себя внимание «самого государя-императора при проезде его величества через деревню Тярлево» своим поведением (надо полагать, отнюдь не смиренным) и, «как принадлежащие по наружным признакам к нигилистам, были… арестованы… по высочайшему повелению».

Сам царь приказал арестовать! Иосиф Коган, студент Медико-хирургической академии, в летние вакации ходивший в народ с пропагандой, после того краткого ареста по воле царя также состоял под негласным надзором полиции. Вскоре Иосиф Коган стал мужем Натальи Николаевны.

В коммуне села Никольского они собрали людей самых разных сословий и наций и вели суровую трудовую жизнь, далекую от городских развлечений, от искусства, то бишь от всего «барского». «Искусство было не в почете в этой коммуне, — вспоминает автор одной из статей о художнике В. А. Серове, которого ребенком оставила на попечение коммунаров Валентина Семеновна, уезжая во Францию в 1871 году, — и страсть мальчика к рисованию вызывала насмешки и укоры. Но он не отрывался от любимого занятия, только старался не попадаться во время рисования на глаза и старательно прятал свои рисуночки под подушку».

Наталья Друцкая-Коган растерянно смотрела на первые рисунки мальчика Тоши Серова и не знала вначале, как поступить — обсмеять, порвать или похвалить? Победило прекрасное.

Здесь, в Никольском, как утверждает Валентина Семеновна, Наталья Николаевна «первая открыла в Тоше серьезный художественный талант», и в этом «ее великая заслуга».

Нигилисты… Какой сумбур был в их головах, какое смятение в сердцах! И как по-разному оценивали их и современники и потомки.

Илья Ефимович Репин, уже знаменитый художник, в своей книге «Далекое — близкое» с легкой иронией описывает шумный «зверинец на 17-й линии Васильевского острова».

«Чтобы не потеряться в незнакомом обществе, я держался Антокольского и обращался к нему с вопросами о гостях», — пишет Репин.

«— Кто это?.. Какая страшная! Точно католический священник, глазищи-то!.. А брови черные, широкие, и усики… Кто это? — спрашиваю я Антокольского.

— Это Ирэн Виардо, дочь Виардо, знаменитой певицы из Парижа. (Репина удивляет ее одежда — черное короткое платье и сапоги с голенищами, которые тогда носили нигилистки).

— А это кто? Ну, это уже не нигилистка. Какая красивая блондинка с остреньким носиком!.. Какой прекрасный рост и какие пропорции всей фигуры!

— Княжна Друцкая — тоже нигилистка; но на вечера одевается с шиком… Богатая особа и все жертвует на дело».

Показалась еще маленькая фигурка восточного типа.

— Это хозяйка дома, — сказал Антокольский. — Валентина Семеновна Серова. Пойдем, я тебя представлю.

Маленькая ростом хозяйка имела много дерзости и насмешки во взгляде и манерах, но к Антокольскому она обратилась приветливой родственницей; в мою сторону едва кивнула.

…— А она и волосы стрижет, форменная нигилистка!

— О, какой она правдивый и хороший человек!..

…по кодексу круга нигилисток, к которому она серьезно относилась и строго принадлежала, она изучала с особым усердием запрещенную тогда литературу и нашу могучую публицистику того времени (Чернышевский, Писарев, Добролюбов, Шелгунов, Антонович и другие). Молодежью 60-х годов все это схватывалось на лету. Авторитеты свергались, и все веровали тогда только в авторитеты Вюхнера, Малешота, Фейербаха, Милля, Лассаля, Смайльса и других»

Тут же Илья Ефимович вспоминает о ходившем в обществе рассказе про обряд посвящения в орден нигилисток: «Он был очень краток, надо было ответить на три вопроса:

Первый вопрос: Отрекаешься ли ты от старого строя?

Ответ: Отрекаюсь.

Второй вопрос: Проклинаешь Каткова? (Катков М. Н. (1818–1887) — публицист, идеолог воинствующего шовинизма и дворянско-монархической реакции. Журнал «Русский вестник», редактор которого был Катков, вел систематическую травлю молодого поколения, «нигилистов», журнала «Современник» и герценовского «Колокола». Герцен называл Каткова «полицейским содержателем публичного листка в Москве».)

Ответ: Проклинаю.

Третий вопрос: Веришь в третий сон Веры Павловны (Из романа «Что делать?» Чернышевского — фантастическое видение будущих форм жизни.)

Ответ: Верю.

Острые ножницы производили резкий энергичный звук «чик», и пышная коса падала на пол».

Короткая стрижка, синие очки, высокие сапоги, укороченное платье или красная косоворотка, маленькая шляпка — эту одежду нигилисток на все лады высмеивали реакционные журналы, так же как и «серые пиджаки, расстегнутые на красном косом вороте рубахи, штаны в голенищи… у лохматого студенчества». Замечались еще и их манеры — «необыкновенно развязные», бесцеремонные, неучтивые.

Репин вспоминает свой разговор с Антокольским:

«— Отчего это хозяйка с насмешкой и презрением отошла от меня, когда я хотел уступить ей свой стул?

— А это, видишь, новая молодежь считает эти светские манеры пошлостью. Девицы и мужчины равны; это ухаживание их оскорбляет… У студентов брошены давно все эти средневековые китайщины».

…В тот памятный Репину вечер седовласый Серов играл из «Вражьей силы». «Неприятно только было, что в соседней комнате, густо набитой студентами и нигилистками, и особенно табачным дымом, сначала шепотом, а потом все громче не прекращались страстные споры; боже, эти люди увлеклись до того, что почти кричали!» И Серову приходилось утихомиривать их.

Замечая лишь внешнее в нигилистах, Илья Ефимович не увидел их сути, тем более не видели ее многие «отцы». Ее попытался раскрыть в своих «Записках революционера» знаменитый анархист князь Петр Кропоткин, который сам успел за жизнь побывать и аристократом, и работником, был камер-пажом императора, писателем и революционером-анархистом; жил то как крестьянин, то как вельможа, а еще был он в своей длинной жизни студентом, офицером, ученым, исследователем неизвестных стран, открывшим, что «карты Северной Азии неверны, а в учении Гумбольдта прослеживаются ошибки». А сам он гордился тем, что в свои молодые годы принадлежал к нигилистам.

Правда, кропоткинская характеристика нигилизма заметно идеализирована:

«Прежде всего нигилизм объявил войну так называемой условной лжи культурной жизни. Его отличительной чертой была абсолютная искренность… Крепостное право было отменено. Но два с половиной века существования его породили целый мир привычек и обычаев, созданных рабством. Тут было презрение к человеческой личности, деспотизм отцов, лицемерное подчинение со стороны жен, дочерей и сыновей… Вся жизнь цивилизованных людей полна условной лжи. Люди, ненавидящие друг друга, встречаясь на улице, изображают на своих лицах самые блаженные улыбки: нигилист же улыбался лишь тем, кого он рад был встретить…»

Брак без любви и дружбы нигилист отрицал. С тою же самой откровенностью нигилист отрезал своим знакомым, что все их соболезнования о «бедном брате» народе — одно лицемерие, покуда они живут на счет народа, за которого так болеют душой в богато убранных палатах.

Чтобы еще ближе соприкоснуться с народом, многие нигилисты пошли в чернорабочие, кузнецы, дровосеки… «У всех них не было никакой еще мысли о революции, о насильственном переустройстве общества по определенному плану. Они просто желали обучить народ грамоте, просветить его, помочь ему каким-нибудь образом выбраться из тьмы и нищеты и в то же время узнать у самого народа, каков его идеал лучшей социальной жизни».

Вот каковы были люди, с которыми столкнулся в Петербурге Александр Лодыгин и в первый и во второй свой приезд. Годы учения у прекрасных педагогов, пример отца — бескорыстного, прямодушного, дружба с нигилистами — все это сказалось на выборе Лодыгиным дороги в жизни — честной, прямой и трудной.

Не дождавшись разбора своего проекта военным министерством, он по совету друзей пишет письмо в Париж Гамбетте — военному министру республиканского правительства, излагая суть своей конструкции и предлагая построить аппарат для отражения натиска пруссаков. Приходит положительный ответ…

Загрузка...