Из Ростова-на-Дону (здесь в 1875 году обрывалась железнодорожная ветка) он приехал на утлом пыхтящем пароходике в Керчь и ждал здесь несколько дней туапсинского рейса. Унылая, грязная Керчь ничем не напоминала о своей и гордой и постыдной древней истории: в XIII веке до н. э. она — родина героя гомеровской «Илиады» Ахилла, которому здесь, в Керчи — древнейшей кузнице, — из местного железа тавроскифские ковали — Гефесты — выковали непробиваемую бронзовыми мечами броню «до пят». А позже, в XIII веке н. э., Керчь — гигантский невольничий перевальный пункт, где, взирая на вереницы пленных русичей, пригнанных кочевниками, перекупщики злорадно вопрошали: «А остались ли в той стране еще люди?»
Через Керченский пролив проглядывались земли ушедшего в небытие Тмутараканского княжества — самой удаленной земли Киевской Руси.
Кругом витала история, а он, Лодыгин, тоже ехал творить историю: народническое движение в России делало свои первые шаги, он был в его передовых частях.
Через несколько дней плохонький пароходик, в котором даже каюта первого класса была неуютна и нечиста, потащил его в посад Туапсе. Пассажиров предупредили: если волна будет сильной — пароход пройдет мимо Туапсе, слабой — матросы доставят их на шлюпках поближе к берегу, а там придется прыгать в воду и, окунувшись по пояс (что поделаешь — стихия!), добрести до берега…
— Что в этих фибровых чемоданах? Модные одежды из Парижа? — с веселым ужасом спросил Кривенко, радостно оглядывая высокую статную фигуру друга в шикарном столичном платье и котелке, так не вяжущихся с робой мастерового, к которой Лодыгин столь привержен был в юности.
— Электрооборудование для освещения нашей колонии и кое-что из рыболовных снастей…
Так прибыл в Черноморскую колонию народников известный изобретатель.
«Благодаря особой оригинальности своей одаренной натуры он легко и, но-видимому, без каких-либо усилий приспосабливался к совершенно новым условиям, совершенно противуположным старым, — пишет о Лодыгине М. Слобожанин. — Совсем не думая, что приносит какие-либо жертвы, он отказался в один прекрасный день от выгодного положения изобретателя в области электрического освещения и переехал в Черноморскую колонию…» (Слобожанин, как и многие другие товарищи Лодыгина, считал, что со спекуляцией и обманом компаньонов Лодыгин должен был бороться до победного конца, но сам изобретатель, как видим, думал иначе.)
«На Кавказ он поехал с полными чемоданами и в первом классе, а приступив там к делу, он все забросил, надел старую матроску, сколотил кое-как балаган на берегу моря и поселился здесь бодрый, довольный и жизнерадостный!» — пишет Слобожанин.
До пустынных кавказских берегов не скоро доходили столичные вести. С опозданием Александр Николаевич узнал из писем Оленина о том, что коварная «дама с косой» увела за собой Козлова, а чуть позже и Кона. Одного — прогоревшего на спекуляциях, другого — нажившегося на них, а вот лампы, на которые они взяли патенты, повсеместно называют все-таки лодыгинскими!
И еще постаревшая от времени новость: Оленин, Булыгин, Флоренсов и Хотинский взялись продолжать опыты с его лампой накаливания в Петербурге, а профессор физики Технического училища Владимирский и известный изобретатель Чиколев — в Москве. Сам Лодыгин намеревался это делать в Туапсе. Но быстротечная жизнь заставила его заняться другими делами, главным же образом рыболовством. Он купил две фелюги, снасти, сети, бочки для засолки рыбы, заготовил соль и организовал артель молодых веселых парней. Не только веселый нрав да живописные «пиратские» одежды роднили этих людей из разных слоев пестрого российского общества — дворян и крестьян, мастеровых и бывших семинаристов. Все они считали своим долгом зарабатывать хлеб своими руками, так умело и мудро организуя свой труд и жизнь, чтоб быть образцом для подражания «широким слоям населения».
Лодыгин, по словам Слобожанина, «ел то, что ела артель», а ела она щи да кашу, запивая крепким чайком, когда был, или кипяточком, когда не было. «Спал там, где спала артель, то есть в балагане, а то и на вольном воздухе у костра, поджидая вожделенную зорьку — рыбацкое счастье. На ловлю, уборку сетей, мойку посуды и на все другие работы он шел впереди всех и возвращался последним.
— Скажи, пожалуйста, — спрашивали то Лодыгина, то Кривенко новобранцы-колонисты из народа, — из каких ты будешь: из купцов, мещан или из духовного звания?
— Тамбовский дворянин.
— Тэк… Дворянин, значит. Чудно только, как же это ты все сам работаешь и в работе все понимаешь? Сапоги тебе вычистить не моги, за лошадью сам ходишь и все по домашности делаешь. Какой же ты барин?
Да, барином, взлелеянным на пуховиках и шоколаде, подаваемом в постель, не способным ни к какому труду, не умеющим одеться и раздеться, Лодыгин никогда не был.
Воспитание в спартанской атмосфере семьи и кадетских корпусов, собственные устремления зарабатывать хлеб насущный своими трудами и изобретениями привели его к отрицающим барство нигилистам, а теперь к народникам.
Воспоминания М. Слобожанина существенно дополняют биографию молодого Лодыгина: оказывается, работая над первым изобретением в Петербурге, он наезжал в Тамбов к своему другу детства Кривенко Сергею, который в начале семидесятых годов было обуреваем жаждой практической деятельности и уже тогда, начитавшись «Исторических писем» Лаврова и ознакомившись с его теорией «героя и толпы», обдумывал идею хождения в народ, сотрудничал в прогрессивных столичных газетах и журналах.
Лавров надеялся, что развитые личности поймут, что они «должны своей мыслью, жизнью, деятельностью заплатить свою долю громадной цены прогресса, до сих пор накопившегося; что они именно должны противопоставить свое убеждение лжи и несправедливости, существующей в обществе; что они именно должны образовать растущую силу усиленного хода прогресса».
Интеллигенция смогла возвыситься над общим уровнем лишь за счет лишений и страданий народа — эта Лавровская мысль высокой идейной чистотой привлекала многие сердца, а объяснение им язв общества и возможные пути к их исцелению нашли не только согласных, но и желающих действовать.
«Неудовлетворение экономических потребностей может лежать в основании всякой общественной болезни», а потому «экономическое переустройство есть первый и необходимый шаг во всяком общественном лечении». Но для этого необходима «солидарность между личностями и группами», взывал Лавров к разобщенному, раздираемому противоречиями, многосословному и многонациональному обществу России. Нужно найти политические формы, которые «будут наиболее соответствовать новым экономическим формам производства, обмена и распределения, потребности всестороннего развития личности и всеобщей кооперации для коллективного общественного развития».
Слобожанин подчеркнул, что некоторые кружки лавровцев, оставаясь верными долгу служения массе народа, стали действовать через городских рабочих.
Зная, что Лодыгин весьма активно участвовал в тамбовском кружке Кривенко, когда бывал здесь наездами, кажутся совсем не случайными его многие переходы с одного завода на другой. Так же не случайно спешно ушел в отставку его товарищ Сергей Кривенко и предложил свои услуги самому прогрессивному журналу того времени — «Отечественным запискам», который вели Салтыков-Щедрин, Некрасов, народники Михайловский, Елисеев. Близкими друзьями Кривенко стали писатели-народники Г. Успенский, Шелгунов, Гаршин.
Кривенко по удивительной скромности редко подписывал свои статьи во «Внутреннем обозрении», которые обсуждались всей читающей Россией. И тем не менее он был известен. «Если Н. К. Михайловский продолжал и развивал философские мысли П. Л. Лаврова или работал в той же области самостоятельно, давал идеологию народничества и его философские обоснования, — пишет М. Слобожанин, — то С. Н. Кривенко разрабатывал и обосновывал научными данными программу этого направления и его тактику».
1875 год, когда Лодыгин уехал из Петербурга на Кавказ, был третьим годом массового хождения в народ русской интеллигенции. Один из видных участников его, С. М. Степняк-Кравчинский, писал, что ничего подобного не было ни раньше, ни после… «Точно какой-то могучий клик, исходивший неизвестно откуда, пронесся по стране, призывая всех, в ком была живая душа, на великое дело спасения родины и человечества. И все, в ком была живая душа, отзывались и шли на это клик… Движение это едва ли можно назвать политическим. Оно было скорее каким-то крестовым походом, отличаясь вполне заразительным и всепоглощающим характером религиозных движений».
Но подспудные цели у этого «едва ли политического» движения были серьезными — заставить Александра II дать России конституцию, подготовить народное восстание.
Мемуаристы-народники называют причинами «хождения» вопиюще бесправное положение крестьянства, вызвавшее желание одной сознательной части молодежи образовать его, научить грамотно хозяйничать, а другой — поднять его на борьбу за свои права. А подтолкнули молодежь, по их словам, к этим действиям Парижская коммуна, процесс над Нечаевым, «Исторические письма» П.Лаврова, статьи М. Бакунина, «Капитал» К. Маркса… Движение сразу же растеклось на два направления — террористическое, разрушительное (бакунинское) и созидательное, пропагандистское (лавровское). В политических вопросах Лодыгин целиком полагался на Сергея Кривенко. Взгляды Кривенко — взгляды Лодыгина.
Сергей Николаевич Кривенко еще юношей начал заниматься двумя крупными вопросами, ставшими для него чуть ли не самыми главными на всю его долгую жизнь: различными видами коопераций на русской почве и проблемой соотношения, физического и умственного труда.
Когда в 1867 году после выхода из службы он приехал в имение своих родителей Кабань-Никольское, отца его уже не было в живых. Мать старалась ввести сына в круг соседей на предмет женитьбы, но сын начал с того, что вежливо, но твердо отказался наносить обязательные визиты.
Он искал других знакомств.
В это время неподалеку в Павловске — имении князей Волконских — управляющим служил И. М. Мальцев, «молодой человек общепризнанной красоты и выдающихся высоких душевных качеств: прямой, честный до наивности, добрый, отзывчивый и нигилист чистейшей пробы, но с манерами по воспитанию, а может быть, и по рождению, истинного аристократа: родился в Сибири, а воспитание получил в доме декабриста Волконского, который горячо и искренне любил его». По образованию Мальцев был агрономом, но глубоко интересовался социальными вопросами. Кривенко нашел в нем собеседника и друга.
Сергей Николаевич, чтобы не стеснять мать, охающую от введенных сыном новшеств, перенес место жительства в небольшой флигелек за садом, куда вскоре повадились непривычные для этого дома гости самого разного чина и звания, и национальности. Вслед за агрономом Мальцевым — тоже агроном А. С. Волосович, отбывший за неблагонадежность солдатчину, И. Г. Фрейберг — человек практических идей, сразу увлекший новых знакомых мечтой о переселении куда-нибудь подальше — в Сибирь, в Америку, на Кавказ. Но лидером все ж таки оставался вдумчивый, твердый Кривенко, и обсуждаться стал по его предложению лишь кавказский вариант. Мысль создать просто поселок интеллигентов, стремящихся к «опрощению», к жизни собственными трудами, тоже была отброшена; по соображениям Кривенко, общину-колонию нужно создавать совместно с представителями главного российского сословия — с крестьянами. Попробовать завязать с ними отношения на серьезной экономической и идейной основе решили еще здесь, на Тамбовщине.
К ядру вскоре примкнуло еще несколько человек. Прежде всего кандидат прав В. К. Оленин, народник по убеждениям, товарищ Лодыгина; П. А. Евреинов, писатель-народник П. В. Засодимский и позже А. Н. Лодыгин. Кружок желал занять положение, которое дало бы ему «возможность направить народную жизнь к лучшему, к охране ее от бюрократического произвола и экономической эксплуатации». Для этого он должен «действовать и на экономической и на юридической почве», должен иметь своих докторов, судей, агрономов, школьных учителей и т. д. (поэтому в кружок вошли и мировой судья, и судебный следователь, и доктор). А для этого решено было устраивать больницы, школы, банки и промышленные ассоциации, а впоследствии и фабрики. Главное же — предполагалось показать пример рационального хозяйства, пользу введения машин, выгодность лучшего севооборота, проектировалось снимать землю большими участками, чтобы раздавать ее крестьянам по той же цене, оберегая их от переплаты съемщикам. Кроме того, выдавать авансы под работы, чтобы избавить их от невыгоды найма зимой и устраивать выгодный сбыт продуктов крестьянского труда, чтобы обезопасить их от скупщиков.
Как часто в этой утопической программе встречаются слова: «чтобы уберечь, чтобы обезопасить»… Знать, было от кого оберегать полуграмотных, беспомощных перед хищниками мужиков в то послереформенное время, когда как грибы после дождя вырастали собственные капиталисты и стервятниками налетали со всех сторон зарубежные; когда княжеские титулы и дворянские гербы переходили от оскудевших бывших бар к иностранцам-торгашам, скоро разбогатевшим на железнодорожных и банковских операциях, и к известным кокоткам, фиктивно выходившим замуж за обнищавших князей ради титула.
Кружок Кривенко искал мирных путей борьбы с капиталом и видел их, по Герцену, Чернышевскому, Лаврову, в общине, в артелях, в кооперациях: «По прутику веник ломается, а попробуй переломи его целым!»
Вот как проходил первый опыт на Тамбовщине. Кружок купил более чем 10 тысяч десятин, и этим огромным фондом существенно начал влиять на понижение арендной платы крестьянам. Именно в это время, пользуясь крестьянским малоземельем, крупные владельцы и арендаторы сильно поднимали цену земли, доводя ее до спекулятивной. Кружок вышел на арену борьбы с открытым забралом, широко объявив свою программу среди крестьян я землевладельцев, и предложил свою землю бедноте. Сергей Николаевич пишет в «Отечественных записках» (1881, № 12) о кружке: «Вся земля его разбиралась, и спрос на землю не ослабевал, а земля тех, кто играл на повышение, оставалась неразобранной или падала в цене…»
Но, к сожалению, кружку не удалось добиться того, чтобы крестьяне сами снимали в долгосрочную аренду землю большими участками и избавлялись от съемщиков-кулаков. И непривычно и боязно: вдруг недород? На большом участке больше трудов и больше убытков! Зато мало-помалу крестьяне стали доверять «господам» из кружка: «поручать им продажу своего хлеба, пристраивая свой к их партии. Вообще доверие крестьян заметно возросло…» На импровизированные собрания кружка, где говорили свободно, без всяких опасений, что «кто-нибудь сделает для них неприятность, а для себя интерес», приходили и крестьянин, и сельский учитель. Все больше и слаще мечталось о своей общине-колонии где-нибудь в пустынных местах, подальше от глаз начальства, — на только что обживаемом после 50-летней кровопролитной войны Кавказе. Туда готова была поехать и тамбовская крестьянская молодежь.
Но… «губернское воронье всполошилось, закаркало». В предложенной общине усмотрели уже опасную организацию, «какую-то шайку», и тамбовский кружок должен был прекратить свою деятельность, не просуществовав даже полных трех лет.
Зато закрытие его на Тамбовщине разожгло желание скорее податься на Северный Кавказ, где до того жили лишь горцы и казаки, а теперь правительство позволило селиться полякам, армянам — осваивать необжитые места.
По товарищескому договору, покупаемый участок распределялся так: на долю состоятельной части кружка — москвичей (О. А. Олениной, ее сестры Е. А. Филомофитской, А. А., В. А. и А. Н. Немчиновых, П. А. Евреинова) приходилось 60 процентов всей земли. А на долю малосостоятельных, представляющих рабочую силу (С. Н. Кривенко, его заместителя А. Н. Лодыгина, В. К. Оленина, И. М. Мальцева и других «идейных людей»), — остальные 40 процентов площади. Причем москвичи обязались уплачивать агроному И. Г. Фрейбергу за ведение дела по рублю с десятины. (Лодыгин и Кривенко предполагали первое время подолгу бывать в Петербурге, один — по делам изобретений, другой — по журналистским.) Расходы же по ведению хозяйства должны были погашаться пропорционально по расчету на десятины всеми участниками кружка.
Оставалось выбрать участок, купить его и перебраться на постоянное жительство, отказавшись от города и его благ, навербовать сотоварищей из крестьян. Еще первые разведочные поездки в 1871–1872 годах удивили тамбовцев пестротой состава первых колонистов Кавказа.
Среди освоителей его «немало было людей, искавших душевного успокоения», вспоминал позже Кривенко, людей «интеллигентных и даже выдающихся по своему умственному развитию». Здесь можно было встретить «и несчастного мужа, брошенного женой-аристократкой, и безродного солдата, которого недружелюбно встретили в родном селе, куда он пошел было после отставки, и настоящего нигилиста, с которого, утрируя черты, рисовал Гончаров своего Марка Волохова и который, разошедшись во взглядах с Нечаевым, ушел «подальше от греха», и идеалиста, скорбевшего о мире и его неправде и искавшего мирных путей к человеческому счастью, и человека, у которого было нечто беспокоившее его на душе, что он хотел забыть, а может быть, и сам хотел быть скорее забытым, и простого богомольца, ушедшего в молитву и суровое религиозное подвижничество…»
Встречались здесь и многие другие лица в весьма оригинальном положении: то «французский граф», уехавший в свое время из Франции, где правил тогда «Наполеон Маленький», то «турецкий подданный Иван Степанович, которого все знали как уроженца Орловской губернии», вынужденного, однако, принять турецкое подданство (вероятно, из-за преследований за религиозное сектантство. То настоящий турок старик Измаил, который, будучи одним из самых искусных шкиперов, весь свой заработок употреблял на прокорм бродячих собак, ходивших за ним стаями. То «некогда блестящий и богатый артиллерийский офицер, которому почему-то не повезло в жизни, хотя ничего дурного он не сделал…».
Весь этот люд, так или иначе не примирившийся с жизнью, а вернее, с существующим режимом, шел сюда «по какому-то инстинкту» и, казалось, лучше себя тут чувствовал, хотя никаких благ не приобретал, а сплошь и рядом жил плохо. «Так раненый зверь уходит в лесную чащу, где ему спокойнее, так закоченевшую от холода муху тянет к теплу и свету».
Позже, уже при Советской власти, мемуаристы-народники сказали то, что нельзя было раньше; с 1873 года на Северный Кавказ через Ростов-на-Дону, где была штаб-квартира народников, прошли десятки молодых людей, чтоб «возмущать» народ. Многие работали в селениях учителями, акушерками.
Нелегко было вновь прибывшим на диком тогда Кавказе.
Почти не было дорог, и от селения к селению приходилось добираться по крутым тропинкам с грузом за спиной. Никто не припас им крыши над головой, и приходилось самим строить плохонькие шалаши и мазанки — слабое укрытие от частых гроз с обязательными разливами речек, мокрой зимой и иссушающим летом.
Подвоз хлеба, пороха, соли был стихийным, а свой хлеб еще надо было вырастить, раскорчевав участки…
И еще их трепала свирепая кавказская лихорадка, доводившая до изнеможения, а то и до смерти, как когда-то сосланного на Кавказ поэта Одоевского, похороненного здесь, в Туапсе. От лихорадки гибли и привезенные сюда коровы, лошади, волы — главная тягловая сила.
«Бывало, кто-нибудь не выдерживал таких испытаний, начинал бранить Кавказ и уходил, — пишет Кривенко, — но, посмотришь, проходил год-другой, и он оказывался тут».
Здесь была воля! Воля, которой уже нигде не было, по всей великой матушке-России — даже вольную когда-то Сибирь сделали невольной, огромной ссылкой.
Кривенко замечал, что даже бедность здесь не принижает, как в городах или больших фабричных центрах… Потому и встречаются на Кавказе оборванцы с гордым взглядом, с осанкою и походкой королей.
…В 1873 году земля была выкуплена колонистами. Правда, границы участка колонии-общины составлены землемерами приблизительно, а договор с правительством, по которому приобретатели обязывались уплачивать в назначенные сроки положенные деньги в казну, пока не составлен. Но, не дождавшись его, Кривенко «со товарищами» начали освоение. Место было выбрано красивое в 18 верстах от посада Туапсе (теперь это черта города) и «от моря по водоразделу речонок Неожиданной и Ушаковки по невысоким, но острым и крутым хребтам, затем по меже с одним частным владением и, обогнув верховья реки Неожиданной, опять по направлению к морю по вершине одного из хребтов. Здесь граница проходила по волнистой местности и включала во владения Товарищества едва ли не единственный во всем участке кусок хорошей, удобной для усадебной оседлости, земли…». В этой части отведенная им земля граничила с прекрасным казенным участком в триста с чем-то десятин, имевшим огромную береговую полосу. На этот завидный участок было много претендентов, но его очень берегли в министерстве, а затем года через два-три предоставили некоему С.
До поры до времени сосед не объявлялся, и община работала в поте лица, делая свой участок пригодным к земледелию.
Колонистам приходилось и корчевать пни, и рубить деревья, и косить, и пахать, и плотничать, и столярничать, и тут же сажать деревья, и даже прививать к дичкам плодовые. Один только Кривенко в память своего воронежского учителя Тарачкова сделал более 1500 прививок плодовых деревьев и насадил целую плантацию миндаля и персиков!
Они называли себя «созидательными народниками», их дело — строить, сажать, растить… Потому и обходил их топор гиганты-тисы, которым — подумать только! — где-то около трех тысяч лет, живые свидетели дальних походов скифов через Кавказ в Малую Азию, в Палестину.
Наконец усадьба Кавказской колонии была построена. Простенький вместительный дом, отдельно от него кухня, сарай, конюшня, птичник; затем была выкорчевана часть леса и заведены большой огород, сад, виноградник, пчельник, и наконец начались посевы. Какого это стоило труда, можно судить по тому, что подобная же постановка хозяйства всего на 50 десятин обходилась тогда на черноморском берегу частным владельцам в 20–30 тысяч рублей. У наших же колонистов денег было немного, а потому недостаток их пополнялся прежде всего и больше всего трудами идейных руководителей Кривенко и его официального заместителя Лодыгина.
Как пригодились им физическая закалка и сила, выносливость и терпение, сдержанность, приобретенные в проклинаемых когда-то кадетских корпусах! Как пригодилось их раннее презрение к барству! Они все умели, а чего не умели — учились делать на ходу.
Заросли колючих растений — ежевики (ажины) в просторечии «держидерева» или «черт-дерева», дикой груши, кизила представляли собой сплошные непроницаемые стены, — корни их, стволы перепутывались меж собой, образовывали такую непроходимую чащу, что перед ней бессильно опускались руки лучших работников. Запутавшихся в этих зарослях лошадей и коров приходилось буквально вырубать топорами, расцарапывая руки до крови. Платье рвалось в клочья, а обувь горела. Приходилось носить из свежеснятой с дикого кабана кожи особые постолы, вонючие, липкие, мокрые. Ежедневно ночью, а то и днем хутор осаждали шакалы, дикие коты, появлялись кабаны, рыси, медведи, а иногда жаловал и барс…
В изнуряющей малярии валялись то Кривенко, то Лодыгин, то их товарищи, но, встав в строй, они снова брались за топоры или весла, за снабжение общины.
Строительные материалы, еда, предметы потребления — все добывалось своим трудом и втридорога. Сергей Кривенко в «Отечественных записках» (1878, № 3) сообщал, что за белую муку им «приходилось платить по 2 р. 80 и по 3 р. 20 коп. за пуд, за пшеничную — размол — 2 р. 80 коп. и 2 р. 40, за картофель — 60–80 коп., за сено же даже по 2 руб. за пуд». Дорого!
Александр Лодыгин стал здесь заправским моряком и рыболовом. На ненадежных парусных фелюгах он со своей артелью выходил в открытое море и возвращался с уловом иногда огромным — до 100 пудов! Если бы удалось продавать рыбу на континент, то артель могла бы купить новые снасти и поддержать деньгами всю общину… Но при редких посещениях Туапсе пароходами этого не получалось, льда же для хранения большого запаса рыбы не было. Рыбу и сушили, и вялили, и солили, она подавалась на стол в постные дни и в самый мясоед.
Приелась. А сколько ее пропало! В конце концов с мечтой о налаженном артельном промысле рыбы в колонии пришлось расстаться.
Лодыгин, вместе со всеми отработав в поле по хозяйству, занимался изобретением нового водолазного аппарата, ныряя с ним с лодки и прося кого-нибудь засекать время: прими новую конструкцию Морское министерство — будут деньги, столь нужные общине. Продолжал он заниматься и электрическим освещением — на хуторе повсюду горели электрические лампочки. Но для серьезных опытов нужна была оборудованная лаборатория, приличный вакуумный насос и всевозможные материалы, которые здесь просто невозможно было достать. Трудности, невозможности… Как много их было!
Но все трудности и жертвы с лихвой окупались вольным духом Кавказа. Тем более что «для таких сильных натур, как Сергей Николаевич, Лодыгин и др., — пишет Слобожанин, — трудности были даже до некоторой степени завлекательны. Они давали возможности, что называется, попробовать свои силы, перевоспитать себя к новой жизни, воплотить теорию в практику и нести на своих плечах высокий моральный подвиг ради счастья народа, человечества». А предстояло им «наладить жизнь самой общины-колонии так, чтобы в ней возможно полно осуществить высшие начала народнической общественности, чтобы общинные, артельные и трудовые тенденции русского народа нашли здесь разностороннее приложение и применение».
«…Здесь, благодаря ли малолюдству или иным каким причинам, с самого начала выработалась удивительная простота жизни и отношений, простота, снимающая с вас путы разных светских обязанностей, привычек, ненужных и стеснительных приличий, подозрительности, недоверия к людям и т. д., — писал Кривенко. — Это было следствие неустроенности жизни и сиротливости, какую испытывал всякий на новом месте… Каждый радовался и шел навстречу другому человеку, кто бы он ни был, предполагал в нем сначала хорошее, а не наоборот… Уже это одно улучшало плохих людей… Обстоятельства и нужда уравнивали их…»
Если полковнику случалось другой раз постирать себе белье, агроному месить хлебы, писателю браться за заступ, то этому никто не удивлялся и никого это не шокировало.
Еще бы совсем немного времени, и, казалось, они выполнят свою задачу. Но не дали им на то времени власти предержащие.
Правительство, конечно, понимало опасность вольности Кавказа и вело политику, «при которой можно было развить спекуляцию землей, а не прочную колонизацию»; по словам Кривенко, оно продавало за бесценок (10 рублей за десятину!) драгоценную землю людям, которые заведомо не могли удержаться на ней и только ждали случая перепродать ее.
Народники же добивались переселения сюда крестьян, которые встретят здесь примеры таких организаций, как задуманная ими колония-община, и сами смогут устроиться по-иному, на иных началах и основаниях.
Сергей Николаевич Кривенко после долгих размышлений подал начальнику Черноморского округа, докладную записку об ошибках, допущенных в колонизации края, где убедительно доказывал, что хозяйственную жизнь в нем могут развить не частные земледельцы-капиталисты, а только крестьяне и крестьяне. «Следует сознаться, — писал он, — что ни в одном из частных имений округа, которые мне приходилось видеть, нет такого количества скота, возделанных полей и вообще следов экономического прогресса, как около деревень поселян, далеко не располагавших такими капиталами, как частные лица». Далее он предлагал переселять сюда на добровольных началах крестьян, давая им наделы из земель, принадлежащих частным лицам, на основании выкупа по низкой цене и желательно в рассрочку.
Тамбовские народники мечтали, конечно, в первую очередь о переселении сюда тамбовских крестьян, с которыми они проводили работу, еще живя в родных местах. Но высокое начальство из Тамбова ответило раздраженным отказом, явно сообщив черноморскому о том, с кем оно имеет дело. А то уже знало, что в колонию Кривенко потянулись и крестьяне-соседи, и горцы из аулов. Сидят вечерами за самоваром, ведут какие-то разговоры. И смелая докладная записка Кривенко «с поучениями», и вся деятельность общины-колонии столь не понравилась властям, что они пошли в массированное наступление…
Атака на народников была проведена руками того самого таинственного «г. С», которому правительство продало долго придерживаемый лучший в Туапсинской округе участок — соседний с колонией-общиной.
Все члены Товарищества, по разным причинам проживавшие в этот момент в Петербурге, были извещены письмом Кривенко: «За несколькой дней до моего приезда, — писал он, — в течение которого дела в колонии вел Лодыгин, — здесь был землемер с г-ом С. для отмежевания его участка и отрезал в пользу последнего всю нашу усадьбу, то есть дом, все постройки, сад, огород и проч. Межа, таким образом, прошла не по хребту, как указывалось при отводе участка, а по нижнему его склону, точно нарочно обходя все отрезанное, а затем уже вышла на хребет… Новый владелец осаждает нас письмами и полуофициальными требованиями через попечителей, чтобы мы отдали ему все постройки за 250 рублей, а в противном случае грозит все снести… Возбуждает также вопрос о порубке леса для постройки». (Того древнего леса, который обошли топоры колонистов!)
Катастрофа разыгралась в марте перед самой пасхой и севом. Приготовленные семена были уже не нужны.
Кривенко и Лодыгин спешно поехали в Новороссийск, к высшему начальству, предварительно обмерив оба участка — и свой и соседний.
На море свирепствовала буря, пароходы не ходили. Да друзьям не привыкать было добираться пешком. Но поход в Новороссийск ничего не дал — их огорошили тем, что договор общины с правительством до сих пор не заключен, а обмер земель, как всем известно, был приблизительный!
Переговоры с самим «г. С.» вести было невозможно — он безумно нервничал, кричал, наотрез отказывался разбираться с межеванием. Тяжелый удар не сломил друзей. В письмах к сочленам они предлагают продать землю «хоть по 15 рублей (за десятину) или даже дешевле и купить другую». Кривенко тут же сообщает: «Здесь же неподалеку продается земля, которая будет много лучше нашей и будет совершенно чистой землею». Нужно спешить с общим делом, «потому что время уходит, тянешь какую-то глупейшую канитель и ничего не делаешь», жалуется Кривенко, ни дня не могущий просидеть без физической работы.
Наконец, «г. С» «милостиво» согласился дать 400 рублей за все, что было сделано колонистами, — за весь их гигантский труд — очистку места, постройки, сад, пчельник, огород и поле.
Глеб Успенский помог продать оставшийся за колонией клочок земли К. М. Сибирякову — дешево чрезвычайно, но это еще оттого, что начавшаяся война с Турцией внесла новые разрушения в хозяйство России, а цены на землю упали.
Русско-турецкая война уже заканчивалась, когда Кривенко и Лодыгину удалось снять с рук финансовые путы по ликвидации колонии: каждый из московских членов (женщины Оленины, братья Немчиновы и Евреинов) получил по 70 копеек за внесенный рубль.
Кривенко, Лодыгин и Мальцев потеряли все.
Только через несколько лет, когда «г. С.» неожиданно скончался от «нервной болезни» и производилось уже окончательное размежевание казенных участков, выяснилось, что передача ему земли была сделана неверно: у общины вместо 1000 десятин оказалось всего 625. И казна с фарисейскими извинениями возвратила им взнос за 375 десятин. Но восстание горцев после русско-турецкой войны в ответ на притеснения царского правительства заставило многих колонистов покинуть этот край, и Северный Кавказ на некоторое время запустел.
Кривенко же, друживший с горцами, купил здесь маленький участок земли в 48 десятин и еще долго — до самой смерти в 1890 году — продолжал свой социальный опыт. Его заступничество за горцев и постоянная помощь, его идеи, излагаемые ясно и доходчиво, создали ему такой авторитет, что гуляла тогда по Туапсинской округе поговорка: «Без Кривенка черкесы пропадай».
Писатель-народник Николай Николаевич Златовратский, автор популярного в те годы романа «Устои» и повести «Крестьяне-присяжные», друживший с Кривенко, оставил интересные воспоминания о том, какое впечатление на автора «Отцов и детей» произвел рассказ о кавказской колонии интеллигентов-разночинцев, руководителями которой были Кривенко и Лодыгин.
«Тургенев все расспрашивал о новых оригинальных людях. Ему, между прочим, тут же были указаны некоторые из кавказских колонистов прежнего еще, не «толстовского» типа. Тургенев, внимательно выслушав, сказал, что «занят мыслью глубоко изучить это явление», что «у него теперь имеется план изобразить социалиста, именно — русского».
Но почему же не написали ничего о «русских социалистах-колонистах» их ближайшие друзья, писатели-народники Павел Владимирович Засодимский, Всеволод Михайлович Гаршин, Глеб Иванович Успенский, сам Златовратский, хотя планы это сделать, судя по сохранившейся переписке с Кривенко, у них были?
Есть такое объяснение: в те времена шли аресты ходоков в народ, и потому нельзя было сказать всю правду, не навредив друзьям: около четырех тысяч ходоков было схвачено лишь в 1874 году.
Другое дело — Тургенев, маститый писатель, могущий издать такой роман за рубежом. Но тяжкая болезнь и смерть (1883 г.) помешали ему исполнить свое намерение.
…Закончив дела, простившись с полюбившейся им землей, уходили из колонии последние могикане. За единственной при партии подводой с пожитками, которой предстояло прогрохотать свыше 1000 верст по ухабам, шагал рядом с рабочими Александр Лодыгин, как сообщает Слобожанин, «такой же веселый и бодрый, как прежде».