Пока продолжались эти мучения, моя мама — Роз Аделла — сидела, откинувшись на руки обступивших ее женщин, в открытом углу просторной террасы, которая тянулась по фасаду нашего барака. Помертвевшее овальное лицо утратило всякое выражение, и вся ее несносная красота стала ненужной — живость исчезла, навсегда. Зачем, зачем отца убили у нее на глазах! Они — глаза — умерли, наверняка вместе с ним. И смотрели на меня так, как чьи угодно глаза смотрят на незнакомого человека, стоящего под дождем.
Остальные женщины молча — чуть ли не в коме от духоты, царившей под железным навесом, — толпились возле нее, в том же углу, опять-таки наблюдая за мной, словно я была персонажем их снов. Одни стояли прислонясь к столбам, скрестив руки на груди и полузакрыв глаза. Другие — плечом к плечу, облокотясь на перила, свесив руки наружу и чуть пошевеливая ладонями в текучем воздухе, как обычно делают женщины, сидя в лодке. А дождь, падавший между нами, создавал — и до сих пор создает — бисерную завесу, сквозь которую я видела и буду видеть всегда, как моя мама тает вдали, будто уплывает на корабле. Даже не помахав на прощание рукой. Она просто смотрела на меня и ушла, бросила меня.
А я смотрела на нее и говорила себе, что совсем осиротела. Именно там и тогда я решила, что — сколько мама ни проживет — ей никогда уже не бывать моей мамой. Теперь она — вдова своего мужа, и хотя едва ли я тогда вполне это осознавала, какая-то догадка у меня брезжила: нет, я никогда не допущу, чтобы меня называли чьей-то вдовой или чьей-то матерью, я всегда буду только самою собой.
После этого беспомощность немного отступила. Я отвела волосы от лица, заплела их в косу — благо смачивать пальцы не понадобилось — и спрятала ее на спине под платьем. Надо стоять выпрямившись, думала я, надо сдвинуться с этого места и пройти к бараку, будто я пришла в гости. Я повернулась, глянула на ограду, туда, где всю ночь лежало тело моего отца, и на миг закрыла глаза, вроде как в молитве. Хотела навсегда — навеки — запомнить эту картину. Когда мы уйдем, думала я, это место… эта тюрьма… зарастет деревьями и лианами, и мне никогда, никогда не отыскать его вновь. И, думая об этом — думая: никогда вновь, — я увидела полковника, он стоял на своей террасе и наблюдал за мной.
Полковнику Норимицу железный навес не под стать. У него навес был деревянный, обросший мхом, не громыхающий. Знает ли он, что убил моего отца?
Я разулась. Хотя бы этот мой поступок полковник поймет. А потом я шагнула в грязь и пошла по ржавым лужам, по отцовской крови, к ступенькам террасы — под взглядом мамы. Оглянувшись, я заметила, что полковник Норимицу поморщился. Он понял. Значит, мое бдение под дождем все же имело смысл.
81. Порядок событий — при всей его очевидной важности — зависит от свидетелей, от свидетельских показаний. Я руководствуюсь тем, чему сама была свидетелем. Происходящее вокруг меня создает мое личное ощущение порядка. Происходящее вокруг кого-то другого с необходимостью создаст другое ощущение порядка, а потому другую последовательность событий.
Отчасти именно таков был смысл разговора, состоявшегося между Джоуэлом и «полицейскими» на подъездной дороге. Они хотели навязать ему последовательность событий, которая никак не согласовывалась с его опытом, с тем, что видел он сам. Мотивы у них были темные, это верно. Но могли бы и не быть таковыми. Я тоже меняла порядок событий — в меру своей способности уразуметь их смысл.
Вот так же и с памятью. Она все время подсовывает истории, вырванные из последовательности. Мучает прошлым и не дает видеть настоящее. Все ее реплики словно выхвачены наугад — и, не сообщая того, что ты хочешь узнать, подсовывают сведения, которые в данный момент не имеют никакого значения.
Конечно, мне ли не знать.
Память — это еще и щит. Форма самообороны. Есть вещи, которых мы знать не желаем. Только сейчас я начинаю уяснять себе, чего все эти годы не желала знать о Бандунге. И только сейчас начинаю понимать, чего не желаю знать о смерти Колдера.
Я не желала знать, что любой может умереть так, как умер мой отец, — у меня на глазах. А сейчас не желаю знать, что любой может убить так, как, боюсь, убили они, — у меня на глазах.
Быть свидетелем — значит нести ответственность.
И я не желаю этого знать.
82. Я начала бояться растущей угрозы — обшаренных комнат, и людей с оружием и кучей вопросов, и символов власти, хотя чьей именно власти, никто не скажет, и докторов, которые служили президентам и замалчивали вести об убийствах. Я боялась оставаться одна, но и многолюдных пляжей боялась не меньше, чем пустых комнат. Боялась и отчаянно гнала от себя мысль, что Лили может иметь касательство к смерти Колдера. Мне хотелось поделиться своей тревогой с человеком, которого я любила и которому полностью доверяла. И я пошла искать Мег.
83. Звонком я вызвала лифт.
Лифт в «Аврора-сэндс» старомодный, маленький, вроде тех, что, бывало, трепали нам нервы в многоквартирных домах на Парк-авеню; масса латуни, которую швейцару приходится без устали драить, и два грохочущих комплекта дверей типа «гармошка» — для персонала и для постояльцев; одна дверь выходит в холл, другая — на черный ход; кроме того, в кабине есть латунный стульчик для лифтера. В «АС» лифт всегда обслуживает парнишка, дежурящий в нижнем холле. На сей раз за мной приехал Джон.
— Здравствуйте, Джон, — сказала я, войдя в кабину. — Будьте добры, вниз, мне нужно к миссис Риш.
Джон задвинул складную дверь, и мы поехали вниз, ехали недолго, но успели перекинуться несколькими фразами.
— Не очень-то и здорово иметь собственный айсберг, правда, мисс Ван-Хорн?
— В каком смысле «не очень-то и здорово»?
— Народу чересчур много приезжает. Полные автобусы.
— Надеюсь, не в буквальном смысле?
— Ну, один автобус точно приехал. Полсотни с лишком вопящей мелюзги — и всем подавай чипсы и пепси! Хорошо, что я не Роджер Фуллер, мисс Ван-Хорн. Меня никакими деньгами на пляж не заманишь, когда они там беснуются!
Лифт остановился.
Джон открыл дверь.
— Удивительно, что гостиница их приняла, — сказала я.
— Особое распоряжение. — Джон улыбнулся. — Да их и винить-то не в чем. Не каждый день мэнские ребятишки могут увидеть айсберг прямо у крыльца. Особенно такой, стабильный.
— Стабильный?
— Да. Так в «Паккете» написано. В статье. Это научное объяснение. Что-то связанное с массой айсберга, с прибрежными течениями, а также с тем, что давно не было дождя, и что сейчас июль, и что мы в Мэне, и с кучей других научных факторов. Они называют его «стабильный одиночка»…
На четвертом этаже кто-то звонил, вызывая лифт. Джон помахал мне рукой, закрыл дверь и медленно исчез из виду. Я слышала, как он поет, на мотив «Улиц Ларедо»:
Я бедный айсберг,
Стабильный айсберг,
Стабильный айсберг-одиночка,
Вот я кто!..
Пел он весьма неплохо.
84. Было примерно без четверти двенадцать, и холл уже потихоньку наполнялся людьми, возвращавшимися с пляжа на обед. В основном пожилыми, моего возраста.
Я спросила, не видел ли кто Мег и Майкла.
— Я видел, — сказал Морис Пендертон; в холле было сумеречно, и он явно перестарался, нацепив огромные темные очки. — Я только что видел, как она бежала по дорожке через лужайку. Даже крикнул ей «bien-venue[21], Маргерит!», но, по-моему, она не слышала.
— Бежала? А где Майкл?
— Майкл… — Морис снял очки и взглянул на меня. Совиные глаза над тонкогубым ртом. — Майкл запаркован вон там, на дорожке.
— Спасибо, — сказала я.
— A votre service, ma chère[22] Hecca! — отозвался Морис, а я уже устремилась на затянутую сеткой террасу и на Выступ.
Кресло Майкла — и Майкл в нем — виднелось поодаль, на дорожке. И я думала: странно, она оставила его на солнцепеке, черт-те где.
Я направилась к нему, окликая по имени и повторяя, что сейчас его спасу.
Внезапно кресло дернулось, словно сидевший в нем человек сместил центр тяжести, и покатилось прочь, а я — я была слишком далеко, чтобы перехватить его.
Кресло с Майклом катилось под уклон через лужайки, причем с пугающей скоростью, прямо к душевым кабинкам, чтобы неминуемо в них врезаться.
— Остановите его! — кричала я. — Остановите Майкла Риша!
Все бросились вдогонку: однорукий Питер Мур и Бэби Фрейзьер, девушки, парни и кухонный персонал, Натти Бауман и ее Бутс, даже Элси Норткотт с обеденным бокалом мартини в руках.
— Остановите Майкла Риша, пока он не налетел на деревянную дорожку! На помощь! Помогите! — кричали все.
Зрелище едва ли не забавное в своей безумной нелепости: все бегут по траве наперехват беглого кресла. Со стороны сцена наверняка выглядит странно и вызывает беспомощный смех.
Спас Майкла Роджер Фуллер.
Он вез тачку с водорослями, метнулся вбок и, пригнувшись как футболист, кинулся прямо под колеса. Кресло остановилось.
Все замерли, переводя дух. И улыбаясь. В том числе и Майкл, который — когда я добралась до него, подняла ему голову и заглянула в лицо — был весел, будто Санта-Клаус: глаза блестели, полные жизни, как прежде, у здорового.
Мы отвезли его в тень, и Морис пошел купить ему имбирного пива.
— Пойду разыщу Мег, — сказала я Майклу. — Ух, зададим мы ей перцу! — И рассмеялась.
Но вообще мне было не до смеху. Что-то здесь совершенно не так Мег бросила Майкла и куда-то убежала, неизвестно почему, — это глупо и никак не стыкуется с ее обычными поступками.
85. Площадка возле душевых, залитая слепящим полуденным светом, была как раскаленная сковородка и словно бы вознамерилась поубивать нас всех. Я надела шляпу и темные очки, выудив их на бегу из холщовой сумки.
Уже издалека я услышала на пляже жуткий галдеж — детки из автобуса. Джон не преувеличил их активность, хотя несколько завысил количество. Впрочем, дети есть дети, сколько бы их в автобусе ни было — два десятка или две сотни. Шум стоял невообразимый.
Воспитатели изо всех сил старались держать возбужденную ребятню под контролем, но присутствие айсберга, мягко говоря, сводило их старания на нет.
Я стояла на краю дощатой дорожки, высматривая на пляже Мег. Мрачная тень смерти Колдера рассеялась — хотя бы и благодаря детям. Даже зонтики казались более яркими.
Сойдя с дорожки, я зашагала по песку. Потому что за толпой ребятни углядела спину Мег.
Но когда я подошла ближе и хотела ее окликнуть, то буквально оцепенела, не в силах выдавить ни звука.
Картина, представшая моим глазам, потрясла меня. Потрясла настолько, что я едва не повернула обратно.
Мег дралась с каким-то ребенком.
Не спорила, не вступила в контроверзы, как выразился бы Морис, но дралась. Физически.
Надо подойти. Иначе нельзя.
Ребенок — это был мальчик — плакал. А Мег кричала: «Отдай! Отдай!» — и пыталась что-то выхватить у него из рук. Ребятня на пляже галдела так, что ее криков было практически не слышно, и действительно, когда я окликнула Мег по имени, она меня не услышала.
— Мег!
Мальчонка, однако, увидел меня. На лице у него отразилось облегчение: кажется, кто-то пришел спасти его от этой сумасшедшей, — облегчение столь явственное и искреннее, что Мег тотчас обернулась посмотреть, в чем дело.
Описать ее лицо я не могу. Оно было совершенно чужое и лишь через несколько секунд стало мало-мальски похоже на то, которое я так любила.
Я не знала, что сказать.
— Я могу что-нибудь сделать?
— Нет.
Для Мег ответ до ужаса резкий.
— Ладно, просто хотелось удостовериться, — сказала я и посмотрела на мальчонку.
Мег отвернулась от нас обоих. Я беззвучно спросила у мальчика: все хорошо? — и он, утирая слезы, кивнул.
— Тогда беги отсюда, — сказала я, как можно мягче.
Он так и сделал. Пулей рванул по песку к приятелям.
Как раз в ту минуту, когда заговорила с мальчиком, я заметила, что Мег — отворачиваясь от нас — сунула что-то в карман шортов, и рука ее по-прежнему оставалась в этом кармане.
— Надо полагать, он что-то стащил. Верно?
— Да. — Почти так же резко, как «нет».
— Ты хочешь…
— Нет, — с усталостью в голосе. Потом: — Спасибо.
— Ты хочешь вернуться в гостиницу или…
— В гостиницу.
Мы пошли прочь.
— Меня на днях тоже пытались обокрасть, — сказала я, в надежде разрядить обстановку.
— Знаю. Этот мерзавец Найджел.
— О, — пробормотала я, игнорируя ее ярость. — Выходит… ты уже в курсе.
Конечно, я прекрасно знала, что она при сем присутствовала, но еще не была готова сообщить ей, что и сама находилась там. Вдобавок ее ярость выбила меня из колеи. Не то чтобы Мег не могла выругаться, вспылить. Такое случалось с нами обеими, время от времени. Но не как сейчас, подобного тона я еще не слыхала.
— У меня хотели стащить фотографии, — сказала я. — А у тебя?
Она напряглась.
— Само собой, ты не обязана говорить. Я просто так… болтаю. Ты меня напугала, Мег. Прости, но вправду напугала. Я боялась, ты ударишь этого мальчика.
— Я и ударила.
— Ох.
— Он кое-что стащил… у Майкла. Этого я стерпеть не могла. Грязные маленькие лапы прикасаются к тому, чем я… Ненавижу воровство! Терпеть не могу!
— Да, — кивнула я. — Совершенно с тобой согласна. Воровство отвратительно.
Мы добрались до дощатой дорожки.
— Ты как? Все нормально?
— Пожалуй. Пошли выпьем.
Она зашагала по дорожке — даже не замечая Майкла, запаркованного в тени, и Бэби Фрейзьер, которая поила его имбирным пивом.
— Ты видишь, где Майкл? — спросила я. — Кресло само поехало.
Мег бросила прямо-таки беглый взгляд на мужа и Бэби Фрейзьер.
— С ним Бэби, — сказала она.
Тут я вконец растерялась. Ведь Мег, похоже, собиралась идти дальше, оставив мужа на прежнем месте.
— Почему бы нам не захватить его с собой? — Мне не хотелось рисковать, бросая его здесь. Эта мысль слишком меня пугала, поскольку перед глазами вставал образ непостижимо черствой Мег. А такое выше моих сил.
И вот, чтобы унять мои страхи — и начисто забыв, что бы почувствовал Майкл, если б Мег оставила его там, — мы по очереди толкали кресло, пока не добрались до крылечка под окнами их номера. Бэби шла следом, несла имбирное пиво.
86. Предусмотрительный Куинн Уэллс установил пандус возле пендлтоновского номера в первый же год, когда Майкл оказался прикован к креслу. Сейчас Мег толкала кресло вверх по пандусу, а Бэби, забежав вперед, открыла дверь. Я беспомощно посторонилась — из опасения перестараться с участием.
Потом я сидела в прохладе гостиной, слушая, как где-то за спиной Мег уговаривает Майкла воспользоваться туалетом.
Бэби стояла у двери, курила сигарету, которую позаимствовала из тех пачек «Дюморье», что лежали на кофейном столике. С Бэби всегда так — она не упускала случая покурить и выпить на даровщинку или съездить домой, в Бостон. Все ее деньги до последнего цента заморожены в каких-то немыслимых трастовых фондах. И деньги немалые — целый миллион, но отец ее явно переусердствовал с охранными условиями, не желая, чтобы она транжирила его нажитые тяжким трудом капиталы на своего непутевого муженька. Было это, конечно, еще перед тем, как Брэдли Фрейзьера хватил удар, хотя надо признать, что до этого прискорбного события он вправду слыл сущим плейбоем. Отец Бэби умер, однако условия завещания остались нерушимы как скала. Брэдли мучился от последствий удара, а «высвободить» деньги было невозможно, вот и пришлось им, само собой относительно, кое-как выкручиваться. Задача нелегкая, конечно. Бэби — как Мег в случае с Майклом — наотрез отказалась от услуг медицинских учреждений. Шесть долгих лет она ухаживала за неподвижным лежачим больным.
Брэдли умер, кажется, уже очень давно, и Бэби осталась не у дел. Она отиралась возле чужих семей, стремилась помочь — то как этакая тетушка, то как сиделка. У Ришей она играла роль сиделки. Разве поставишь ей в упрек, что она нет-нет да и угощалась сигареткой или стаканом виски, а порой просила подвезти ее в Бостон.
Мы редко разговариваем, Бэби и я. Нам нечего сказать друг другу. Но этим утром, стоя в дверях между комнатами, Бэби обронила:
— Мне кажется, Мег изменилась, вы не находите?
Я слегка опешила.
— В чем?
— Стала холоднее. Жестче.
— Не говорите глупостей, Бэби. По-вашему, жестче к Майклу?
— Ко всем. Несколько раз она посылала меня куда подальше. Что не мешает ей меня использовать. На нее это не похоже. — Она смотрела на свои ногти, потом затянулась сигаретой. — Вы слышали этим летом, чтобы она смеялась?
— Один раз. Да, один раз или два.
— Это не похоже на Мег, она всегда любила посмеяться.
— Что ж… Я-то думала, Бэби, что вы… именно вы… поймете. Ведь так продолжается уже пять лет. Пять лет Майкл совершенно беспомощен, это же невыносимо тяжело.
— Я имею в виду другое. Она не такая, как раньше. Огрубела.
— Огрубела? — повторила я. Удивительная характеристика. Что-что, а огрубеть Мег никак не могла.
— Ладно, — сказала Бэби. — Я выразилась неудачно. Но что-то в ней изменилось. Очень изменилось. И пожалуй, мне она не по душе.
— Ну а я люблю ее. Люблю такой, какая она есть… как бы она ни изменилась. В самом деле, Бэби, вы меня удивляете.
Я попыталась рассмеяться. Забавно ведь.
Бэби не шелохнулась. Лицо у нее даже не дрогнуло. Потом она сказала:
— Вы же с детства были неразлейвода, верно?
— Не то чтоб неразлейвода, но дружили. Всегда.
— Кое-кто говорит, вы единственная ее подруга.
— Кто вам это говорил? — спросила я.
— Земля слухом полнится. Люди замечают такие вещи. Она, конечно, частенько разговаривает со мной, просит зайти и присмотреть за ним, но в остальном разговаривает только с вами. Вы разве не заметили?
— Нет. Не заметила.
Это была чистая правда. Я не заметила. Мне казалось, Мег все та же.
Вернее, была все та же, пока я не застала ее на пляже в разгар потасовки с мальчишкой.
— Можете оставаться при своем мнении, — сказала Бэби.
— Я так и сделаю.
— Я просто высказала свои наблюдения… — закончила Бэби. — Вот и всё.
Тут вернулась Мег с Майклом.
— Мы с Ванессой пойдем выпьем по рюмочке. Будем в баре.
Она направилась к выходу и исчезла за дверью, прежде чем я успела встать.
Бэби посмотрела на меня.
— Теперь вам понятно, что я имею в виду?
Куда уж понятней! Но я промолчала.
Только наклонилась к Майклу, поцеловала в макушку и сказала:
— Мы скоро придем.
87. Я чувствовала себя обманутой, ведь Мег не сказала мне, что́ стащил мальчишка. В общем-то, я пошла искать ее, просто чтобы избавиться от собственных потаенных опасений. И прекрасно понимала, что даже самые близкие друзья вправе не выдавать свои личные секреты. И все-таки чувствовала себя обманутой.
В тюрьме такая штука, как личная собственность, не существует — даже в недрах самых глубоких карманов. Ни тела своего не утаишь, ни его отправлений, ни его желаний, ни его идиосинкразий, слабостей или сильных сторон. Это попросту невозможно. Вся жизнь как на ладони. Разве что мысли худо-бедно защищены от вторжения посторонних. Но зачастую и мысли не спрячешь. Причина ясна: в тюрьме любой секрет — даже скромность, даже задумчивость — представляет собой угрозу. Взять, к примеру, Мойру Ливзи. Что она прячет? Почему не покажет нам? О чем она думает? Почему не расскажет? Неустановленное, неназванное — все что угодно — может навлечь на человека страшную опасность. Однажды мы потеряли одну женщину — она расхворалась и умерла, потому что не сказала нам, что с ней. Страдала бедняжка ужасно. Мы пытались помочь, но все время задавали не те вопросы. Сперва думали, что она просто туповата, потом — что она нарочно над нами издевается, отказываясь отвечать. В результате только после ее смерти выяснилось, что болезнь была врожденная и она этого стащилась. Духу у нее не хватило сказать нам. Могли бы и догадаться, но даже не подумали о ее гордости.
Спокойно. Спокойно.
88. Мег молчала, и в конце концов я не выдержала.
— Ты правда хочешь выпить?
— Да. Большой, высокий стакан двойной «кровавой Мэри», а на закуску соленый арахис. Посмотри на меня, Несс. Я вся взмокла. Наверняка не меньше фунта соли потеряла!
Она остановилась посреди лужайки, на полпути от пендлтоновского пандуса к ступенькам террасы, и широко раскинула руки, показывая мне, как она изменилась. Но я никаких перемен не заметила. Все та же Мег, сильная, полная жизни.
— Ох и нахальный мальчишка! — рассмеялась она. — Набросился на старую, беззащитную женщину!
Я тоже засмеялась, думая: слышала бы тебя Бэби! Мег из тех, о ком принято говорить «здоров как лошадь». И всегда была такой. Крупная, высокая, она гордилась своей статью и никогда не пыталась ее маскировать. Летом 1938-го, еще в бытность свою Маргерит Макей, она разом покорила сердца всех парней и мужчин в «АС», появившись на пляже в олимпийском купальнике безупречного покроя. Не останавливаясь, прошла по воде на глубину (прилив только-только начинался), провожаемая всеми взглядами и всеми мужчинами.
Тем летом ей исполнилось восемнадцать — мне тогда было почти тринадцать, и я видела в ней образец настоящей женщины. Главное, она всегда оставалась самою собой. И ее абсолютно не интересовало, сколько голов она вскружила. (Хотя знала, что вскружила!) Ходила себе независимая, беспечная, хозяйка роскошного тела, и сохранила эту беспечность по сей день, а ее волосы и кожа непререкаемо свидетельствовали об отличном здоровье. Будь на месте Мег любая другая женщина, все бы с ума посходили от зависти. Но ничто в характере Мег и в ее поступках никогда не возбуждало ни зависти, ни недоброжелательства. Единственный изъян, который мне вспоминается — да-да, вспоминается очень отчетливо, — это раздражающая уверенность в собственном предназначении. Прежде чем покинуть этот мир, она непременно излечит его от многих недугов! О, чего она только не достигнет с ее-то талантом!
От природы она обладала огромными способностями к науке. И в свое время они снискали ей несколько грантов — в Гарварде, в Йейле, в Кембридже и в Тюбингене. (Она проучилась год в Йейле, а затем отправилась в Тюбинген. Оттого-то война и застала ее в Германии. Для нее, канадки, война началась в сентябре 1939-го. Но это совсем другая история.)
По сию пору Мег сохранила врожденное актерское чутье, подсказывающее, как надо двигаться и как себя держать. Я не имею в виду броскость. Совсем наоборот. В толпе она выделяется благодаря спокойствию. Но временами в спокойствии чувствуется близость бури. Что-то всегда утаивается. Вчера я бы сказала — что-то примечательное. Просто примечательное. Сегодня — сейчас, когда пишу, — я скажу иначе: что-то опасное. Та вспышка на пляже — особенно принимая во внимание, как хорошо она все годы Майкловой болезни скрывала всю свою боль и гнев, — была совершенно неожиданной и совершенно на нее непохожей. В этом смысле Бэби целиком и полностью права.
Мег всегда отличалась недюжинной силой. Она вполне могла бы стать пловчихой, если бы пожелала. Плавание — единственный спорт, каким она, по-моему, когда-либо занималась, — но и он не пробуждал в ней азарта; ей никогда не хотелось побеждать, выигрывая секунды. Только — выигрывая дистанцию. Дальше, но не быстрее! — вот подходящий для нее девиз. В последнее время ее физические силы скорее возросли, чем уменьшились, благодаря уходу за Майклом. Она брала его на руки, сажала в кресло и вынимала оттуда, возила это кресло всюду, где они побывали за эти пять горьких лет. Плечи Мег, запястья, ладони явственно и пугающе говорили о том, какую страшноватую силу она приобрела. И о том, с какой нежной сдержанностью ее использовала. Майкл похож на высохшего, изголодавшегося ребенка, а сейчас, когда близок конец, едва ли не на зверька, ужасно обезображенный — кожа да кости, седой, прозрачный. Сила и нежность, которые требуются, чтобы поднять это существо и смягчить его страшную боль, — вот что в первую очередь сообщает Мег жутковатый и противоречивый ореол невероятного спокойствия.
Мы поднялись по ступенькам.
Свернули направо и пошли к сетчатой двери бара. А когда открыли ее, я замерла на пороге, не в силах шагнуть внутрь.
Там сидел доктор Чилкотт. С Арабеллой Барри. И с Люси Грин.
89. Я так тесно сосуществовала с призраком доктора Чилкотта, витающим на этих страницах, что у меня даже мысли не мелькнуло, что Мег, не в пример мне, вовсе не изумится его присутствию. При виде Чилкотта для меня было совершенно естественно отвернуться, и я не могла понять, почему Мег продолжает идти к стойке. Секунд через пятнадцать, опомнившись, я последовала за ней.
Будь здесь хотя бы побольше народу. Вот бы все-все именно сейчас надумали отметить появление айсберга и десятки людей — причем желательно незнакомых! — устремились в бар, чтобы нам пришлось пробиваться сквозь толпу. Но нет. Три столика из дюжины пустовали, и Мег направилась прямиком к ближайшему от Таддеуса Чилкотта, Люси Грин и Арабеллы.
К счастью, голос вернулся ко мне прежде, чем она села.
— Давай сядем вот здесь, — сказала я, усаживаясь в кресло ближе к террасе. — Если подует хотя бы легкий ветерок, мы сразу его почувствуем, через окно.
Мег нехотя подошла и села радом, она бы предпочла остаться ближе к стойке.
— Нам придется подписать счет, — сказала она. — Я не взяла кошелек.
Бармена зовут Робин. В Мэне барменом может работать только тот, кому уже исполнилось двадцать один, — вот почему Робин студентом не был. Парень лет двадцати пяти, с мягким голосом, он пользовался большим успехом у женщин. Особенно у пожилых. Мег старалась привлечь его внимание, но безуспешно. Зато привлекла внимание Арабеллы и ее гостей.
Арабелла кивнула нам.
Пришлось кивнуть в ответ — ведь это была Арабелла.
Она наклонилась к своим гостям и что-то им сказала — явно по поводу нашего присутствия.
Я молила Бога, чтобы доктор Чилкотт не обернулся. Зачем, ну зачем я выяснила, кто он такой! Я не хотела знать, почему он здесь. Не хотела знать, почему Арабелла вызвала его сюда из другой гостиницы и что собиралась ему сказать. Она всегда без промаха бьет в становую жилу, в замковый камень, в несущее звено — знать об этом и видеть, как увлеченно она беседует с этим гнусным типом, было, мягко говоря, неприятно и страшновато. Ведь как-никак он один — покамест — оказался в средоточии тайны, окружавшей смерть Колдера. Его появление у нас на пляже после этого события иначе как зловещим не назовешь. И его присутствие здесь, в баре, да еще в таком обществе, опять же не сулило ничего хорошего. Люси Грин — лично я терпеть ее не могу — имеет большой вес на Мысу. Ее муж Дэниел в настоящее время добивается — и как будто бы успешно — важного министерского поста в администрации президента Уорнера. Амбиции у Люси гигантские, в обществе она мнит себя этакой законодательницей. Ее деньги, нажитые на канадских рудниках, оплатили Дэниелово восхождение наверх. На Мысу ее прозвали Люси Банкнот. Мерседес Манхайм — ее заклятая врагиня, и их соперничество вошло в легенду. К огромному моему сожалению, Люси пребывает у меня перед глазами вот уже без малого сорок лет.
— Кто этот человек? — спросила Мег.
— Какой человек?
(Словно это предотвратит дальнейшие вопросы!)
— Который сидит с Люси и Арабеллой.
— Ты видела его вчера вечером на пляже.
Слава богу, Робин наконец-то идет к нам, принять заказ.
— Точно, — сказала Мег. — Он еще назвался доктором.
— Совершенно верно.
Для Мег полномочия доктора Чилкотта — пустое место. То, что он спас жизнь нашему президенту, ее мало интересует, если интересует вообще. У нее это может, как ни странно, вызвать разве что неприязнь к нему. Мег никогда не скрывала своего отношения к нашему республиканскому чудотворцу. Уорнер и идеи, которые он провозглашает, абсолютно для нее неприемлемы. По этой самой причине она терпеть не может Люси и Дэниела Грин. И особенно ее злит, что Люси тоже канадка.
Робин как раз подошел к нам, вытер столик полотенцем, разложил подставки, поставил мисочку с арахисом.
— Для миссис Риш двойную «кровавую Мэри», — сказала я, — а мне двойной «вирджин».
Мег запрокинула голову и громко расхохоталась.
— Роз Аделле надо было умереть, чтобы ты глазом не моргнув могла заказать двойной «вирджин», Несс!
Так бы и убила ее! Не за то, что она сказала, а за оглушительный хохот.
Теперь Таддеус Чилкотт просто не мог не обернуться к нам. Арабелла — его визави — выпрямилась еще больше, чем требовал корсет. Кошмар! Женщина позволяет себе так, громко смеяться! В баре! Днем! Судья Макей, отец Мег, просто умер бы со стыда.
В дверях появился генерал Уэлч, и атмосфера разрядилась. Я заметила, как Арабелла быстро перевела взгляд на него, доктор Чилкотт тоже повернул голову в ту сторону.
Пелем Уэлч — мужчина весьма внушительного вида. Как и его жена Агнес, чьи усы заметны издалека, чуть ли не с десяти ярдов. И за все долгие годы она ни разу не делала поползновений выщипать их или хотя бы замаскировать. Более того, нашла им полезное применение, обзаведясь псевдосолдатской одеждой и солдатской походкой. Круглый год она ходит в практичных армейских башмаках, и я сильно подозреваю, что за спиной у генерал-майора военные отдают ей честь.
Арабелла, по-видимому, решила, что отнюдь не помешает представить Уэлчей доктору Чилкотту — вполне солидных канадцев, сказала бы она, улыбаясь Люси Грин, — она действительно подняла руку, указывая в их сторону, но тут доктор Чилкотт с прямо-таки шокирующей резкостью пресек ее попытку. Перехватил ее руку и в буквальном смысле слова приказал молчать. Жест был именно таков — однозначное молчите.
Арабелла откинулась в объятия кресла, попытавшись с деланным безразличием грациозно пожать плечами. Пелем и Агнес Уэлч, печатая шаг, прошагали мимо, но обошлось без приветствий.
Весьма любопытный эпизод, наводит на некоторые мысли.
Доктор Чилкотт явно хотел выяснить, что Арабелла имеет ему сказать, и ради этого готов был посидеть в относительно людном месте, однако совершенно не желал, чтобы его всем известное лицо и слишком известное имя использовали как разменную монету. Если надо, он будет сидеть здесь с Арабеллой и Люси Грин. Но не допустит, чтобы Арабелла объявляла об этом во всеуслышание. Люси, со своей стороны, проигнорировала Уэлчей, как игнорировала всех, кто не поднялся до ее эмпиреев. Пожалуй, на этом портрет Люси Грин можно завершить, добавив, что здесь, в мэнской глуши, в скромном баре милой старинной семейной гостиницы, она красовалась в шляпе. И в перчатках. Среди дня.
90. Я пошла искать Мег, чтобы облегчить душу, поделиться с нею своими открытиями — и всеми их последствиями на сегодняшний день. Но в баре поделиться невозможно. Присутствие доктора Чилкотта никак не позволяло. В конце концов, мы с Лоренсом, в частности, установили, что Чилкотт замешан в этой истории. Да и при Арабелле у меня язык не повернется обсуждать такие материи.
Не стану отрицать, мой страх перед Арабеллой Барри обусловлен главным образом ее могуществом как центральной фигуры Стоунхенджа. И конечно же коренится в моем детском ужасе перед Стоунхенджем. А отчасти связан с многолетними отношениями, соединявшими Арабеллу и мою мать. Для меня одна без другой не существует, хотя одной из них уже нет в живых.
Роз Аделла и Арабелла словно бы навсегда срослись воедино, наподобие сиамских близнецов. Что одна из них уже в могиле, не имеет ни малейшего значения. Лицо моей матери, на первый взгляд бесстрастно-пустое, остается неотступным призраком. Однако ж теперь выражает главным образом глубокую подозрительность. Сидит на плече у Арабеллы — призрачная щека возле живой челюсти — и уголком рта нашептывает Арабелле на ухо: осторожно! берегись! В присутствии этого фантома я не могла говорить об «убийстве» Колдера, как при жизни мамы не могла говорить об «убийстве» отца.
Сразу после гибели отца мама внушила себе, что он умер у нее на руках, от неведомой болезни. Она будто никогда и не видела, как он лежал под дождем. Если ей напоминали, что умер он как раз потому, что не мог ее обнять, она яростно это отрицала. На всех, кто пытался сказать ей правду, смотрела так, будто они заражены той же болезнью, которая якобы убила ее мужа. Но от чего бы отец ни умер — от пуль или от бацилл, моя мама хранила собственную тайную правду о его смерти, запрятав ее в самом темном уголке своей души. Всю оставшуюся жизнь она скрывала страх, что — поскольку мой отец любил ее — сама стала причиной его смерти. А еще она боялась, что я тоже так думаю. Любовь — вот имя его болезни.
Трагедия моей матери — да, пожалуй, и моя — заключалась в том, что никакими словами, никакими поступками я не могла ее переубедить. Все доводы, какие я могла привести ей в успокоение, она отметала прежде, чем я открывала рот.
91. Основываясь на суждении, что матери — в том числе и ненастоящие — вправе вечно присматривать за своими детьми, Арабелла более чем серьезно относилась к своей роли наблюдателя. Эта женщина могла наблюдать человека до смерти. Так она и сидела сейчас — быть может, эрзац-мать для нас всех, — не позволяя никому сказать ни слова: ни себе, ни мне, ни прежде всего доктору Чилкотту. Люси Грин сама по себе решила помалкивать.
Однако если я боялась Арабеллы, то Мег нет.
— Как думаешь, может, допьем и сходим поглядеть, как там Лили? — спросила она довольно громко. — Бедная Лил, до чего же ей паршиво — заперлась в комнате, ни к завтраку, ни к обеду, ни к ужину не выходит, даже по телефону не отвечает. По-моему, пора ее повидать, и в обязательном порядке.
Доктор Чилкотт определенно услышал, что сказала Мег. Он повернулся в кресле и посмотрел прямо на нас. А я — вот так же, как люди не в состоянии отвести взгляд от кошмарной сцены, — не смогла отвернуться. К счастью, доктор сам отвернулся и опять заговорил с Арабеллой, вот тут-то я — с ужасом — обнаружила, что из всех возможных выражений, какие я могла бы изобразить, на лице у меня нарисовалась улыбка. Благодарение Богу, Чилкотт ее не видел.
Зато Мег увидела.
— Тебе нравится этот коротышка? — спросила она. — Этот мнимый доктор с Арабеллой и Люси?
— Совсем наоборот, — ответила я, предварительно отвернувшись к окну. — Но я бы не стала называть его мнимым, Мег. Ведь он вообще-то хорошо известен в Штатах.
— Этот смешной коротышка?
— Да. Если хочешь знать, этот смешной коротышка спас жизнь президенту Уорнеру.
Она посмотрела на Чилкотта.
— Знаменитая операция по шунтированию?
— Совершенно верно.
— Этот смешной коротышка! — громко воскликнула Мег.
— Мег, прошу тебя.
Она отодвинулась от стола, откинулась на спинку кресла.
— Все доктора мнимые, — сказала она, на сей раз, однако, не повышая голоса. — Все до одного.
— Пойдем-ка навестим Лили. По-моему, очень хорошая мысль.
— Сперва выпьем, — решила Мег. — Я намерена заказать еще и настоятельно рекомендую тебе сделать то же самое. — Она снова придвинулась на край кресла, достала из кармана зажигалку и ярко-красную пачку «Дюморье».
Этой зажигалки я никогда у нее не видела — изящная газовая штучка в оправе из слоновой кости, с серебряной крышечкой.
— Ты не ее потеряла на пляже? — спросила я, совершенно бездумно.
— Потеряла?
Мег побледнела. А на зажигалку посмотрела так, словно та жгла ей руку.
— Это ее стащил мальчишка?
— Нет-нет.
— Ладно… В общем-то, дело не мое.
— Совершенно верно.
Мег успела закурить и собиралась спрятать зажигалку. Я отметила, что она едва не сунула ее в правый карман, из которого достала, в тот самый, куда затолкала то, что стащил мальчишка, а потом — на полпути — передумала и опустила зажигалку в левый карман. Другой рукой она играла на столе пачкой «Дюморье».
— Как теперь выпендриваются с упаковкой, правда? — сказала она.
Я не ответила. Сама она никогда не выпендривается. Ее «упаковка» предельно проста. Сегодня на ней была защитного цвета юбка и одна из Майкловых рубашек. Ей всегда нравились мужские рубашки, и она умела их носить. Эта была белая, с открытым воротом.
— Почему ты не покажешь мне фотографии? До смерти хочется посмотреть. — Она делала знак Робину. — Хочешь еще «вирджин», Несс?
Я покачала головой, подняла с полу холщовую сумку, поставила на пустое соседнее кресло и начала искать конверты с фотографиями.
Бар уже заполнился — все двенадцать столиков и все табуреты были заняты.
Я наконец достала все четыре толстых конверта и положила на стол.
— На некоторых тут только айсберг. Ими, пожалуй, можно гордиться. А на других…
— Смерть Колдера, — докончила Мег.
— Жутковато звучит. — Я даже растерялась.
— Жутковато, зато правда. Разве не так?
Знала бы она, до какой степени жутковато.
Робин принес Мег вторую двойную «кровавую Мэри» и забрал пустой стакан.
— Без устали фотографируете, а, мисс Ван-Хорн? — сказал он, глядя на конверты. — Гостиницу снимали?
Я не успела рта раскрыть, как Мег ответила:
— Нет, здесь вчерашние события на пляже.
— Айсберг?
— Отчасти…
— Н-да, — наугад сказал Робин, — скверная история… с мистером Маддоксом.
— Да, — кивнула я. Уклончиво.
Мег между тем раскладывала фотографии на столе, изучая их критическим взглядом. Дым сигареты вился вокруг нее. Робин пошел обслужить другой столик, и Мег принялась передвигать снимки, в порядке событий.
— Потрясающе. Снимки в самом деле очень хорошие, Ванесса. Освещение изумительное.
Я заметила, что фотографии айсберга она отодвинула в сторону и сложила стопочкой, одну на другую, а остальные разложила рядами, по порядку.
— Пожалуйста, не ставь на них стакан. Томатный сок — уже паршиво, а спиртное для фотографий вообще смерть.
Я чувствовала растущее напряжение. Мне не нравилось то, чем она занималась. Совершенно незачем выставлять мои снимки на всеобщее обозрение в баре. И вообще где угодно. Только не эти. И тем более не в присутствии Таддеуса Чилкотта.
— Может, посмотришь в другой раз? — спросила я.
Брови Мег взлетели вверх в насмешливом удивлении.
— Ну-ну! Мне ты не доверяешь! Зато Найджелу Форестеду даешь «зеленую улицу»!
Я не знала, что сказать. Она застала меня совершенно врасплох. Я не могла соврать, будто разрешила Найджелу посмотреть фотографии, тем паче у меня в спальне. Но и сказать, что не разрешала, тоже не могла. Ведь Мег тотчас смекнет, что я тогда была в комнате и слышала их разговор. Что она подумает обо мне — и о фотографиях? Разумеется, она наверняка догадалась об их важности, хотя едва ли могла догадаться, чем эта важность обусловлена.
Но мне повезло.
Джон, лифтер-певун, быстро вошел в бар, направился к нашему столику и вручил мне записку.
— Просили вам передать, мисс Ван-Хорн, — сказал он и с улыбкой добавил: — Я смотрю, вы нашли миссис Риш.
— Да. Спасибо, Джон.
Напевая все ту же песенку про айсберг, Джон зашагал прочь. Я развернула записку — просто сложенный вчетверо листок бумаги, а краем глаза пристально следила за столиком, где окопались Барри — Грин — Чилкотт, за их глазами, ушами и стетоскопами.
Сама записка была банальна.
Приходи на Выступ. Срочно. Лоренс.
Мег не обращала на меня внимания. Увлеченно изучала фотографии. Я осторожно откинулась на спинку кресла и глянула через плечо.
За сеткой, на Выступе, я увидела Лоренса. Он ждал. Спиной ко мне.
— Извини, я отлучусь ненадолго.
— Ладно, — сказала Мег, не отрывая взгляда от фотографий. — А когда вернешься, пойдем к Лили.
Думаю, моего ухода никто не заметил. Арабелла наблюдала за Таддеусом Чилкоттом, а тот наблюдал за Мег. Зря я дала ей фотографии, ох зря.
92. На террасе Лоренс сказал мне:
— Я заметил нашего друга доктора и, понятно, не мог зайти в бар. Очень рискованно, знаешь ли, сидеть в той же комнате.
Да уж, мне ли не знать.
Лоренс провел меня к креслам-качалкам, которые шеренгой стоят напротив окон семейной столовой, уставленных горшками с геранью. Красные герани; желтые качалки. Я не раз их снимала.
— Прости, пришлось вытащить тебя оттуда, — сказал Лоренс. — Кое-что случилось. Целых две вещи. Я кое-что нашел и кое-кого видел.
Руки у него дрожали.
Я хотела было сесть, но он остановил меня.
— Нет. Не садись. Ты должна пойти со мной и кое-что подтвердить.
— Что подтвердить?
— Ну… Пожалуйста, не падай в обморок, ничего не говори и не думай, что я спятил.
Такой возможности я не получила.
— Я нашел тело Колдера Маддокса.
Ноги у меня стали как ватные. Я едва не упала.
— Что-о?
— Оно до сих пор здесь.
Ох, подумала я, ситуация становится хуже и хуже. А Лоренс продолжал:
— В холле находится кое-кто, кого тебе надо увидеть. Я ждала — нехотя, но покорно.
— Колдеров шофер вернулся, Ванесса. А с ним кое-кто еще.
Внезапно я догадалась, кого он имеет в виду.
— Жена Колдера?
— Да.
— О, Господи.
— Она в холле. И спрашивает про… Я опять догадалась.
— Про Лили Портер. Лоренс кивнул.
— Жена приехала повидать любовницу. Черт.
Я села.
На сей раз Лоренс не мог и не стал меня останавливать.
Я оглянулась на бар. Мег по-прежнему изучала мои фотографии. Как же быть? Мне хотелось вызвать ее оттуда, но как? Что бы я ни сказала, наверняка будет для доктора Чилкотта подсказкой. Так что придется оставить Мег там, вместе со снимками. И молиться.
93. Чего я хотела — защитить миссис Маддокс от Лили Портер или Лили Портер от миссис Маддокс? Сидя в безопасности своей качалки, я думала, что это вряд ли имеет значение. Лоренс сказал, что тело Колдера до сих пор здесь. И если кто сейчас нуждается в защите, так это наверняка я. На миг мой рассудок парализовало.
Видения, мелькавшие перед глазами под влиянием услышанного, были одно диковинней другого. Таинственная блондинка нападает на майамскую знаменитость над телом брошенного мужа! И наоборот: Майамская знаменитость нападает на таинственную блондинку над телом восьмидесятилетнего любовника! Не знаю, откуда я взяла или почему решила, что миссис Маддокс непременно должна быть блондинкой, — но душевное состояние, порождающее сценарии, полные восьмидесятилетних любовников и знаменитостей, запрограммированных на нападение, едва ли можно корить за банальность фантазии.
Следующая реплика Лоренса оказалась довольно-таки неожиданной.
— Ты приняла пилюлю? — спросил он.
— Да, — ответила я, — и больше мне нельзя. В смысле, пилюль. — Посмотрела на него и попыталась улыбнуться. — Я что, так плохо выгляжу?
— В общем, да. Бледная очень.
Слишком много всего происходило. Вот и всё. Мыслями я по-прежнему была в баре, с Мег, но тело мое находилось на Выступе, с Лоренсом. И я не могла понять, что происходит на самом деле.
— Совершенно не представляю себе, что нам делать, — сказала я. — Совершенно не представляю. Ты уверен, что мы правы, Лоренс? Ну, то есть вдруг мы ошибаемся? Может, еще интереснее, если мы ошибаемся, разве нет?
— Не знаю, что ты имеешь в виду под «ошибаемся», — сказал он.
— Ну, — я кивнула через плечо, на гостиницу, — эта женщина в холле, про которую ты думаешь, что она миссис Маддокс, может, она просто приехала опознать тело. Может, она просто…
— Ее привез шофер, Ванесса.
— Ну и что? Разве он не ее шофер? Семья и все такое прочее…
— Сама подумай, что ты говоришь.
— Не хочу я думать, что я говорю. Я вообще ничего не хочу.
— По телефону ты сказала, что у тебя есть фотография колдеровского шофера.
— Совершенно верно.
— Где и когда ты ее сделала?
— Вчера, на пляже, — уже спокойно ответила я. — Конечно, ты прав. Когда шофер уходил, Колдер Маддокс был жив.
— А значит?
— Что «а значит»?
— А значит, какой напрашивается вывод? Твое заключение?
Я встала.
— Я уже говорила и повторю еще раз. Мне не хочется играть в сыщиков, Лоренс. Не хочется. Хватит с меня. Ненавижу я это.
Мимо нас прошли генерал-майор Уэлч и его жена.
— Добрый день, доктор! Добрый день, Ванесса!
— Добрый день, — прошептала я.
Лоренс невольно прыснул.
— Не смей надо мной смеяться. Я говорю серьезно.
Он подождал, пока Уэлчи покинут террасу, потом сказал:
— Ладно, Ванесса. Я смеялся над твоим «добрый день». Скажи, какой вывод у тебя напрашивается.
— Очень простой. На снимке шофер оглядывается через плечо на Колдера. Очевидно, тот давал ему какие-то инструкции… И теперь, — я бросила взгляд назад, в сторону холла, — как будто бы ясно, что шоферу было велено съездить в Бостон, в укрытие миссис Маддокс, и привезти ее нынче утром сюда. Пока он был в отъезде, Колдер Маддокс умер. Следовательно, ввиду того, что никто здесь понятия не имел ни куда подевался шофер, ни как связаться с миссис Маддокс, они прибыли сюда, ничегошеньки не зная о случившемся. Принимая во внимание эти факты, можно объяснить, почему ни в одной газете не было сообщений о смерти Колдера. Они ждали, пока будут проинформированы близкие родственники. — Я прошла в дальний конец Выступа, прислонилась спиной к перилам, скрестила руки на груди и взглянула на Лоренса. — Вот так Ты это хотел услышать?
— Хорошо, только ты допустила ошибку.
Я молча ждала продолжения.
— Ты сказала, что Колдер умер.
— Так ведь он умер.
Лоренс покачал головой.
— Его убили. Лозунг дня прежний: убийство.
Я отвернулась от него, скользнула взглядом по лужайкам.
Убит, да, убит… в этом красивом уголке, подумалось мне. Убит в надежной, приятной гостинице, где в памяти оживают лишь любящие и любимые люди, которые бесконечной бело-голубой процессией неспешно идут по лужайкам к вон тем дюнам, к океану. Выходит, все наши воспоминания — ложь. Здесь всегда присутствовало насилие. И еще я подумала: мы — благовоспитанная мафия — играем в семейные силовые игры, претендуя на звание безупречных граждан, добрых образцовых американцев. Мы помышляем только о благе нации и…
— Детектив из тебя не Бог весть какой, — сказал Лоренс.
— Знаю. Оттого и не хочу больше играть в сыщиков.
Мы оба помолчали, пока Лоренс закуривал очередную сигарету, наверно пятидесятую за сегодняшний день.
В конце концов я сказала:
— Объясни, что ты имеешь в виду, говоря, что тело Колдера до сих пор здесь. Давай рассказывай.
— Не могу.
— То есть как? — Я посмотрела на него удивленно и озадаченно.
— Чилкотт идет. Погоди минуточку.
Я машинально оглянулась и успела увидеть доктора Чилкотта и Люси Грин, мельком, поскольку Лоренс тотчас вернул меня в прежнее положение, лицом к лужайкам. Не хотел, чтобы они нас заметили.
Только услышав, как громко хлопнула дверь на обтянутую сеткой террасу, а затем и дверь в холл, Лоренс схватил меня за плечо и потащил в том же направлении.
— Ничего не говори, — предупредил он. — Просто спрячься за дверью, за колонной или где-нибудь еще. И постарайся, чтобы обзор был как можно лучше.
— Обзор чего?
— Того, что сделает доктор Чилкотт, когда увидит миссис Маддокс. И что сделает миссис Маддокс, когда увидит доктора Чилкотта.
94. Вон она — таинственная третья (и последняя) — жена Колдера Маддокса.
Она сидела в дальнем конце холла, где арки сужаются, ограничивая обзор нижней части холла и стойки портье. Слева от нее, хотя и вне поля зрения, за углом, был парадный подъезд гостиницы. По правую руку миссис Маддокс другая аркада вела в столовую. За спиной у нее находился собственно холл, выдержанный в изысканных тонах, обставленный плетеной мебелью, с китайскими вазами, полными свежих цветов.
Именно эти цветы — кружевной морковник и солнцевиды, пурпурный вербейник и темно-оранжевые лилии — послужили нам с Лоренсом отличной ширмой, заслонив наш наблюдательный пункт. Мы действовали в точности так, как действуют все сыщики в скверных, банальных фильмах: прикинулись, будто рассматриваем журналы — «Нью-Йоркер» и «Ньюсуик», — а сами глаз не сводили со своей жертвы.
Жертвой была импозантного вида женщина в бледно-зеленом костюме итальянского шелка и в шляпке-таблетке с вуалью, которая достигала ей лишь до кончика носа. Шляпка, вуаль и испанская кожаная сумочка были дымчатого цвета. Как, наверно, и туфли. Ног ее я за креслом не видела. Сидела она под таким углом, что ее профиль представал перед нами во всей красе. Только один раз, когда она повернулась, вскинув голову, и посмотрела на проходившего мимо мужчину, мы увидели ее анфас. Улыбка, которую она ему послала — хотя он не обратил внимания, — была теплая, выжидающая и дружелюбная, так что миссис Маддокс явилась полной противоположностью моей сверхагрессивной киллерше в белокуром парике.
Возраст ее тоже изрядно меня удивил. Я бы дала ей лет сорок пять; иначе говоря, она без малого вполовину моложе мужа, однако не слишком юная и не старуха. Вообще-то я ожидала увидеть одну из этих двух крайностей, а не женщину средних лет. Хотя готовность Колдера жениться на ней вполне понятна, и не только оттого, что она «красавица». Вдобавок она отличалась хорошим вкусом и умела себя подать, была как будто бы вполне умна, а также — судя по тому, как она держалась, как смотрела миру прямо в глаза, — бодра, энергична и бесстрашна.
Чего ради, скажите на милость, столь хладнокровная и самостоятельная женщина вздумала выйти за Колдера Маддокса? На мой взгляд, ни в чем — ни в ее позе, ни в манере держаться, ни в живости, с какой она временами оглядывалась по сторонам, — не чувствовалось ни малейшего намека на то, что можно бы связать с этим ужасным химиком. Ни малейшего намека.
Я обвела взглядом холл — во всяком случае, сделала такую попытку, желая установить, не видно ли доктора Чилкотта или Люси Грин. Ни того, ни другой. Не видно и Лили Портер, к которой, как полагал Лоренс, эта женщина приехала. Не заметила я и неуловимого шофера, каковой, похоже, чуть ли не все время служил живым реквизитом некой темной игры.
Ведь миссис Маддокс явно кого-то ждала и не сомневалась, что этот кто-то обязательно придет, но, с другой стороны, сказать, кто это будет — Лили, шофер, Люси Грин или Чилкотт, — было весьма затруднительно. Если в самом деле — по какой-то причине — явится совершенно другой человек, то я уж и не знаю, как объяснить, отчего она сидит столь непринужденно, столь спокойно, в полной уверенности, что она не одинока.
Дверь столовой была открыта, и большинство тех, кто в эту пору обедал, уже сидели по местам. Слышалось звяканье столовых приборов и фарфора и негромкий, ровный гул обеденных разговоров, совершенно несравнимый с басовым рокотом голосов за ужином или с тихим утренним хмыканьем. (Я, понятно, имею в виду трапезы без детей.)
Из столовой пахло дынным салатом и лангустовым супом, домашними булочками и томатным желе, цыплятами по-русски и супом из водяного хрена, охлажденными грушами с имбирем, земляничным шербетом, чаем со льдом, кофе, французскими сигаретами. Вот когда я сообразила, что ужасно проголодалась. И, чтобы отвлечься, сказала:
— Почему ты решил, что доктор Чилкотт и миссис Маддокс знакомы, а, Лоренс?
— Чутье.
— Замечательно! — буркнула я. — Доктор называется! Пожалуй, погожу пока обращаться к тебе за диагнозом очередной моей хвори.
— До сих пор чутье редко меня подводило, — заметил Лоренс. — Среди коллег меня считают лучшим… в Стамфорде, Коннектикут.
Я улыбнулась — и посмотрела на него, ожидая ответной улыбки.
Он глядел в пустой дальний коридор.
О своей репутации он сказал чистую правду. Его теории и практические методики в области гериатрии[23]пользовались широкой известностью, — во всяком случае, доктора, лечившие меня в лучших клиниках и частных лечебницах Нью-Йорка, прекрасно их знали.
— Вот он, — сказал Лоренс, чуть не во весь голос.
Таддеус Чилкотт, на сей раз без Люси Грин.
Он вышел из лифта — значит, определенно к кому-то заходил.
Кого еще, кроме Арабеллы, Чилкотт знал в «Аврора-сэндс»? Ведь сей господин уверял, что здесь он совершенно чужой, случайно съехал с дороги, заметив огни на пляже. Кого еще он знал?
Я взглянула на Лоренса — в полнейшем недоумении. Но он упорно не сводил глаз с доктора Чилкотта, который шагал через холл.
Нас, укрывшихся за журналами и вербейником, Чилкотт проигнорировал. Не ускорил шаг и не замедлил. Просто шел как человек, который точно знает, куда направляется, и уверен, что дойдет до места.
Ну вот, сейчас все решится.
Доктора Чилкотта и миссис Маддокс разделяло шагов двадцать, максимум тридцать. Никто — и ничто — не мешало им хорошо видеть друг друга. Она подняла голову, и он — хоть и не делал попыток смотреть в определенном направлении: туда, где она сидела, или не туда — не мог не увидеть ее, не слепой же.
Тем не менее ни один из них даже бровью не повел.
А ведь любой человек непроизвольно дергается даже при самом малом проблеске узнавания. Но миссис Маддокс смотрела мимо него, забыв или, может статься, воздержавшись от дружелюбной улыбки, какой награждала других прохожих.
Что до Чилкотта, то он лишь помахал рукой, коротко бросил «спасибо» Кэти за стойкой портье и ушел.
Я взглянула на Лоренса. Молча.
Он встревожился.
Они должны были заговорить или хотя бы кивнуть друг другу, поклониться либо помахать рукой. Хоть что-нибудь сделать. Быть не может, чтобы они не знали друг друга.
Все это явно мелькнуло у Лоренса в голове, заставило сгорбить костлявые плечи.
— Не верю, — сказал он. — Не верю.
— Что ж, очень жаль. Конечно, лучше бы они улыбнулись или сделали еще что-нибудь. Просто чтобы установить связь. — Но потом я добавила: — Эта женщина, Лоренс… вообще-то она может быть кем угодно. Кто нам подтвердит, что это миссис Маддокс?
— Он. — Лоренс кивнул в сторону коридора. — Смотри.
Из-за угла, от парадного входа, появился взъерошенный чернявый шофер.
Бог ты мой, парень-то красивый, только мрачный.
Он вспотел и несколько утратил свою обычную элегантность. Хотя с курткой не расстался, правда, она была не застегнута.
— Он готов, мэм, — донеслось до меня.
Значит, все-таки связь, безусловно, существует. Эта женщина — более чем вероятно — миссис Колдер Маддокс. Своим присутствием шофер, по сути, назвал ее.
Она встала со своего уютного кресла в углу и мягким, чрезвычайно интеллигентным голосом, с интонациями человека, рожденного и воспитанного не иначе как в Чарлстоне, Северная Каролина, произнесла:
— Запахи здешней столовой чуть с ума меня не свели! Слава Богу, вы наконец вернулись и спасли мой здравый рассудок!
Ну-ну!
Такого выговора я не слыхала с тех пор, как последний раз видела тетушку Питти-Пат в «Унесенных ветром».
Когда безымянный чернявый шофер, а следом и она сама скрылись из виду, издалека опять донесся певучий голос:
— Вы, наверное, проголодались, как и я.
Потом я посмотрела на Лоренса и расхохоталась:
— Кэтрин Энн Портер[24], оказывается, живехонька!
Лоренс, который книг не читает, ничего не понял.
Петра бы мигом смекнула.
Миссис Маддокс едва успела скрыться из глаз, а Лоренс уже бросил журнал и, огибая стол, устремился за ней.
— Мы за ней не пойдем! — сказала я, пытаясь остановить его. — Она же нас увидит!
— Не-а, она вообще не подозревает о нашем существовании.
И он припустил вперед, угловатые кости так и ходили под рубашкой и мягкой тканью брюк, кроссовки шлепали по полу, как мокрые тряпки.
Пока мадам Маддокс спускалась по ступенькам к машине, я стояла за сетчатой дверью, не желая участвовать в наглом Лоренсовом вторжении в ее отъезд. Но слышала, как она громко и отчетливо произнесла своим удивительным голосом:
— Не умер — просто в отъезде! Разве не утешительно узнать об этом, Кайл? Не умер. Нет. Просто уехал…
Кайл — шофер наконец-то обрел имя — открыл дверцу колдеровского «Силвер-Клауда», и миссис Маддокс скользнула внутрь. В жизни не видела, чтобы в машину садились с таким безупречным изяществом. Сама королева не смогла бы лучше. Я бы не удивилась, если бы миссис Маддокс помахала ручкой из своего кожаного гнездышка.
Кайл закрыл дверцу и, обогнув капот «Силвер-Клауда», приготовился сесть за руль.
Вот тут-то оно и случилось.
Лоренс стоял на ступеньках под козырьком подъезда, с непринужденным видом, будто совершенно случайно вышел на чересчур яркий свет послеполуденного солнца. Промелькнуло с полсекунды, он отлично играл свою роль — даже глаза потер, словно едва не ослеп от солнца. И в этот самый миг — слов нет, как я перепугалась, заметив это, — миссис Маддокс посмотрела на Лоренса с такой ненавистью и презрением, что я поняла (не могла не понять!): все время, пока мы околачивались в холле, она знала, что мы там, знала, почему мы там и что́ нам известно. И Кайл тоже знал — или я полная дура. Потому что он тоже смотрел.
На меня.
И тогда я сообразила, что произошло.
Все время, пока мы находились в холле, она нас дурачила — волшебной палочкой дивной позы, итальянского костюма, изысканных жестов, — переигрывала нашу игру в угадайку: как же вам интересно узнать, кто я такая, верно? И все время, пока мы находились в холле и следили за миссис Маддокс, доктор Чилкотт был наверху. Поднялся наверх и спустился, вышел из лифта прямо на глазах у нас с Лоренсом, и я еще подумала: кого, интересно, он тут знает?
И совершенно не подумала — в том числе когда сострила насчет Кэтрин Энн — о нашей собственной Портер.
О Лили.
95. Мои пальцы столько лет толкали затянутые сеткой двери этой гостиницы, что, куда бы ни шла, я могу вызвать в памяти это осязательное ощущение. Мягкость. Не как в иных местах, где сетка шершавая, металлическая, ощетинившаяся проволочными остриями, которые так и норовят вонзиться в нежную кожицу под ногтями, оставляя ранки, которые упорно не желают заживать. Сетка в дверях «АС» — а возможно, вообще в дверях штата Мэн или даже всей Новой Англии — больше походит на упругую ткань, и если нажимать с силой, на ней остаются вмятины. Вот чем запомнилась мне та минута, когда я подумала, что Лили Портер может грозить опасность. Мои пальцы были прижаты к сетке широкого дверного проема, и я чуяла запах пыли, поднявшейся над подъездной дорожкой, когда «Силвер-Клауд» тронулся с места, — запах пыли, выхлопных газов и лобелии.
Лобелии всевозможных оттенков голубого и синего свешивались изо всех ящиков террасы, а все оттенки голубого и синего соединялись с Лили Портер. И не знаю почему, но я снова — как при мысли о Мойре Ливзи — испугалась. Может статься, виной тому была только пыль или тот факт, что мои пальцы прижимались к сетке. Или же вид миссис Маддокс за пуленепробиваемыми стеклами «роллс-ройса», который умчал ее прочь. Или платье Лили, с развевающимися рукавами разных оттенков голубого и синего.
Что такое предчувствие, я знаю лишь теоретически. У меня никогда не бывало предчувствий. Мне знакомы только предзнаменования.
— Лоренс?
Лоренс, не слушая меня, шагнул на дорожку и козырьком приставил руку к глазам.
— Лоренс?!
Но он упорно не желал услышать меня, смотрел, как «Силвер-Клауд» обогнул затененную парковку, миновал бело-серые стены коттеджа «Барри» и исчез, свернув на съезд к пайн-пойнтскому шоссе.
— Лоренс, пожалуйста!
Я толкнула сетчатую дверь, вышла на крыльцо.
— Тише! Успокойся, Ванесса!
Я замолчала, спустилась по ступенькам, подошла к нему и стала смотреть в ту же сторону, щурясь от яркого, ослепительно белого света.
Лоренс явно прислушивался к удаляющемуся рокоту «роллс-ройса».
Интересно, видел ли он лица людей в машине перед самым их отъездом? Видел ли то, что видела я, — их серьезную настороженность и ненависть к нам.
Рокот мощного, безукоризненного мотора затих вдали, но не совсем. Мы слышали, как он то умолкал, то возникал вновь, и вновь умолкал, и вновь возникал, потому что машина петляла по извивам подъездной дороги, слышали, как она приостановилась у развилки, где мы тоже приостанавливались и угодили в аварию.
— Лоренс, — сказала я шепотом.
— Погоди! — отмахнулся он. — Погоди…
Он сделал несколько шагов и замер обок портика.
Я пошла следом.
Мы ждали.
И — услышали.
Второй автомобиль. Взревел движком.
Лоренс поднял руку и даже вытянул один палец.
Я затаила дыхание.
А затем звук двух моторов, автомобили рванули с места и свернули (Лоренс в ожидании растопырил все пальцы) — куда? Направо, к Холму Саттера, или налево, к «Пайн-пойнту»?
Налево.
Лоренс расслабился, опустил руку.
Повернулся ко мне и просиял.
— Ну вот. Теперь мы знаем, что имел в виду шофер Кайл, когда сказал: «Он готов, мэм».
— Доктора Чилкотта.
Лоренс кивнул.
— Он имел в виду, что добрый доктор будет ждать их у выезда на шоссе.
— Сплошной спектакль — специально для нас.
— И ведь они не просто великолепно сыграли свои роли, у них все было рассчитано с точностью до секунды. Два момента, Ванесса: Кайл ждал за этим вот углом, возможно, черт побери, все то время, пока мы были там, и появился, как только ушел Чилкотт.
— Не пойму я, чему ты радуешься.
— Да ни капельки я не радуюсь, ни капельки, Ванесса. Просто теперь все обрело смысл. То есть никакая тут не сумятица, не сумбур… когда не знаешь, что будет дальше… а самая настоящая операция. То есть все это — все! — было тщательно спланировано.
Я умоляюще протянула к нему руки, словно отстраняясь от его энтузиазма.
— Теперь мне можно сказать?
— Конечно. Давай.
Он все еще слушал вполуха — полуотвернувшись, закуривал очередную несносную сигарету, несносную вдвойне, потому что сперва он выуживал из кармана новую пачку и сдирал с нее целлофан, а потом долго искал спички.
— Давай. Давай, — повторил он.
— Ты обратил внимание, что этак с полчаса назад или около того именно ты сказал, что миссис Маддокс спрашивала про Лили Портер?
Лоренс посмотрел на меня так, будто, упомянув о Лили, я упомянула абсолютно постороннего человека.
— Лили Портер, — сказала я, — была названа как причина визита этой женщины. По крайней мере, ты привел мне эту причину.
— Да. Я слышал, как об этом говорила сама миссис Маддокс.
Он наконец-то достал сигарету и закурил.
— Ладно, Лоренс, давай дальше! Что из этого вышло? Лили вообще появлялась, а? А миссис Маддокс поднималась наверх повидать ее? Нет, Лоренс. Лили Портер не появлялась, и красотка миссис Колдер Маддокс никуда не уходила! Зато я скажу тебе, кто уходил. Доктор Чилкотт. Верно?
— Ну и что?
— Как «ну и что»?! — Я очень рассердилась и сердито отступала вверх по лестнице к дверям гостиницы. — Где Лили, Лоренс? Вот что я тебе скажу. Где Лили Портер?
Лоренс догнал меня и схватил за руку, чтобы не дать мне отвернуться.
— Ванесса, я не знаю… и меня не интересует, где Лили Портер. Пока не интересует.
Я попыталась вырваться.
— Подожди, Ванесса.
Я во все глаза смотрела на него: похоже, он сошел с ума. Как у него язык повернулся сказать, что его не интересует, где Лили Портер? Как он мог? Вдруг с ней что-то случилось?
Лоренс явно прочел все это у меня на лице и выпустил мою руку.
— Я хочу, чтобы ты пошла со мной, — сказал он, чуть слишком ровным голосом. — Ты должна.
— Пора обедать. Я проголодалась. И у меня назначена встреча с Мег.
Нет уж, о Лили лучше не вспоминать. Вон как он стиснул мне запястье, до сих пор болит. Мне хотелось уйти от него. Хотелось, чтобы он успокоился, пришел в себя.
Увы.
Лоренс уставился на свои ужасные кроссовки и сунул руки в карманы, словно уверяя меня, что насилия больше не будет.
— Я только хочу, чтобы ты прогулялась со мной в Дортуар. Вот и все, Ванесса. А потом…
Я замерла.
— Сперва ты говоришь, что мне нужно только пойти с тобой в Дортуар, и все. А в следующую секунду заводишь речь о том, что я должна сделать что-то еще. Нет, Лоренс. Нет.
— Но… я имею в виду труп Колдера. Мне необходим свидетель.
Когда он произнес слово «свидетель», сетчатая дверь открылась, едва не ударив меня по лицу. Я еле успела посторониться — на пороге возникла Люси Грин и направилась вниз по лестнице. За нею проследовала Арабелла. Обе зашагали к автостоянке.
— Привет, — сказала я Люси.
— О-о, привет, — отозвалась она, но таким тоном, будто мы незнакомы. Арабелла же вообще промолчала.
Когда они отошли на безопасное расстояние, я сквозь сетку заглянула в холл. Там царила прохлада. А здесь было сущее пекло.
— Прошу тебя. — Лоренс опять взялся за уговоры. — Ты не понимаешь.
Совершенно верно. Я не понимала.
И стояла как каменная.
— Продолжай. Убеди меня.
— Нельзя допустить, чтобы это сошло им с рук, Ванесса.
Помолчав, я спросила:
— Что «это»?
— Помнишь, — сказал он, глядя в сторону «Росситера», где Петра как раз вышла на террасу, с пивом в одной руке и «Смертью в Венеции» в другой, — исчезновение Джимми Хоффы?[25]
— Конечно, помню. Его убили.
— Убили?
— Да. Убили и…
— Да?
— Джимми Хоффу убили, Лоренс. Это все знают. Убили и избавились от трупа.
— Убили и избавились от трупа…
— Да. — Я прихлопнула муху.
Петра расположилась на своей уютной террасе, посмотрела на океан. Я видела, как она вздохнула — с удовлетворением, — открыла книгу, глотнула пива. Интересно, почему Лоренс — раз уж ему так хочется играть в Шерлока Холмса — не выбрал ее на роль доктора Ватсона. Может, она слишком много читала и взяла бы над ним верх?
— Откуда ты знаешь, что его убили?
— Кого?
— Хоффу.
— Потому что он был убит. Это общеизвестно.
— Может, и общеизвестно — однако трупа никто не видел, Ванесса.
— Ну хорошо, Лоренс. К чему ты клонишь?
— По-моему, они опять сделали то же самое. Возможно, сделали то же самое и теперь готовятся ликвидировать еще один труп. Колдера. Только вот…
Я ждала.
— По-моему, не придумали пока, как это сделать. Да, пока. И поэтому… он лежит в Дортуаре.
Я глубоко вздохнула, прищурилась и, глядя на океан, подумала о том, что бы могло случиться, пропусти я сказанное мимо ушей. Подняла руку, ладонью заслонила глаза от слепящего блеска айсберга.
Айсберг.
Айсберг, про который мать малыша Терри Непоседы говорила, что на рисунке «кой-чего недостает». Во всяком случае, смысл был такой. «Кой-чего недостает… надо вот так». И подрисовала сама, ярко-зеленым.
Внезапно я прямо воочию увидела миссис Маддокс, как она — маленькая, безукоризненная, в итальянском костюме зеленого шелка — сидит у нас в холле, улыбается незнакомцам у нас в холле, в холле нашей… моей гостиницы, по которому ее муж только вчера прошел навстречу смерти.
— Ладно, Лоренс, — сказала я. — Ладно. Если я уступлю твоему нелепому капризу, пойду в Дортуар и осмотрю эти подозрительные останки, тогда ты — сразу после того как я их осмотрю — уступишь моему нелепому капризу и пойдешь со мной в комнату Лили Портер?
— Конечно, пойду. Конечно.
Я спустилась на дорожку.
— Тебе не кажется, что надо бы помахать Петре? Она ведь наблюдает за нами.
— Знаю, что наблюдает, — ответил Лоренс. — Сам ей и велел.
Ах, вот как Значит, он ее завербовал.
Вероятно, на роль миссис Хадсон.
96. В ранние послеобеденные часы Дортуар либо пустует, либо в нем обитают немногие отдыхающие члены персонала. Большинство студентов в это время дня идут после смены на пляж и спят себе там, жарясь на солнце. Я, правда, слышала далекие звуки радио, когда мы подходили к старой постройке, но во всем остальном она казалась необитаемой.
Рассказывая про Дортуар, я забыла упомянуть, что он служит не только жильем, там помещается еще и прачечная-автомат, которая распространяет очень приятные — по крайней мере, для меня — запахи мыльной воды, отбеливателя и чистых простынь. После лагеря все свидетельства чистоты — начиная от звука воды в душе и кончая запахом прачечной — стали величайшими удовольствиями моей жизни.
Двор по фасаду укрыт тенью огромных каштанов, и я не припомню случая, чтобы, вступая под их сень, не вспомнила строки: Под раскидистой кроной каштана / деревенская кузня стоит. Ощущение прошлого в их присутствии очень обостряется.
Лоренс желал полной непринужденности. И с этой целью устроил целое представление: со стороны казалось, будто он ведет оживленную беседу. На самом деле ничего подобного. Он рассказывал мне — вполголоса, — как наткнулся на тело Колдера, но сопровождал свой рассказ множеством совершенно неподходящих жестов и гримас, улыбок и смеха.
— Ты, наверно, помнишь, а может, и нет, что, когда сегодня утром звонила насчет фотографий, я не сразу подошел к телефону?
— Да, помню. Вдобавок ты запыхался.
— Верно. Мы с Петрой собирали белье в стирку.
— Собирали белье? И от этого ты запыхался? Со мной такого не бывает.
— Ну, может, тебе не приходится таскать узлы вверх-вниз по лестнице, Ванесса. А мы как раз таскали. Стирать была очередь Петры. В смысле принести белье сюда и дежурить возле машин. Она никогда не возражает — у нее всегда есть что почитать, и шум воды ей нравится. Думаю, действует как успокоительное. Ну так вот, она сидела тут с книжкой и вдруг почувствовала, будто потянуло холодом.
— Холодом? В такую-то жару?
— Она подумала точно так же. Решила, что все это как-то глючно. Встала и пошла посмотреть.
— Глючно?
— Ну, странно… необычно. Может, внезапный ливень или там буря… Вышла и видит: фургон со льдом…
Мы уже добрались до дверей прачечной и стояли у входа.
— Фургон со льдом? — переспросила я. Таких фургонов я не видела и не слышала о них Бог весть сколько лет.
— Они до сих пор есть в национальных парках и тому подобных заведениях, — сообщил Лоренс. — И я, пожалуй, догадываюсь, откуда взялся этот. Дальше к северу на побережье расположено несколько таких парков. Петра, по обыкновению, не стала вступать в разговоры с этим парнем, вернулась в прачечную и снова стала читать.
— В разговоры с каким парнем?
— С шофером.
— А-а.
— Короче, парень долго громыхал и бранился, а потом возник в дверях… не здесь, а вон там. — Лоренс кивнул на черный ход. — И говорит Петре, ведь она была тут совсем одна: «Может, распишетесь в получении?» Ну, Петра, само собой, отказалась: «Нет, не могу. Я ничего не заказывала. Идите в контору».
Лоренс сделал паузу — примерил на себя роль здоровяка шофера, — потом сказал:
— «Недосуг мне по конторам шастать, дамочка. Спешу я». Петра и подписала. Подумала, наверно, что лед заказали ребята — для вечеринки или просто чтоб остудить Дортуар. Но, заглянув в накладную, мысленно ахнула: Господи, что-то больно много льда ребята закупили! Счет был на двести с лишним долларов!
— Боже мой!
Мы как раз подошли к черному ходу и выбрались на аллею за Дортуаром, где большинство студентов паркуют свои раздолбанные машины, велосипеды и мотоциклы.
— Петра заинтересовалась, что и говорить… вышла на аллею, как раз вот тут… — сказал Лоренс.
Мы теперь повторяли ее путь.
— …и увидела, что в одном месте земля явно мокрая, вот здесь. — Лоренс показал где.
Я присмотрелась.
Земля уже совершенно высохла. Зной быстро расправился с влагой, сколько бы ее здесь ни было. Но дверь, куда шофер занес привезенный лед, разумеется, осталась на месте, прямо перед нами. Обыкновенная дверь, какие бывают в конюшнях, раньше ею наверняка пользовались конюхи, когда ходили к лошадям. Такие двери еще называют голландскими, они состоят из двух половинок — верхней и нижней; открыв верхнюю, можно проветрить помещение, однако ж оставить собак за порогом. Сейчас обе половинки были закрыты.
Причем заперты на висячий замок.
— Насчет замка не волнуйся, — сказал Лоренс. — Я мигом справлюсь — докторская сноровка.
С этими словами он достал какой-то устрашающий инструмент и принялся ковырять в замке, который уже через пятнадцать секунд сдался на милость специалиста.
Интересно, что еще про докторов мне неизвестно?
Мы вошли внутрь — не просто в темноту, но словно бы в пещеру, холодную, сырую, гулкую.
Лоренс затворил дверь и включил свет — зажглась одинокая голая лампочка, свисавшая с потолка. На секунду мне показалось, будто я вижу пар своего дыхания. Но то была пыль.
Мы стояли в центральном проходе между денниками, вконец обветшалыми, с проржавевшими решетками. Воздух пропах лошадьми, которые давным-давно умерли, разве что моя мама в детстве видела их живыми. Я ужасно люблю этот запах и, стоя там, прежде всего ощутила огромное удовольствие и безысходную печаль. Сколько прекрасных животных — ушли, исчезли. Десяток денников — амбар — чулан с хламом.
— Иди сюда, — позвал Лоренс.
Он прошел к одному из самых дальних денников и настежь распахнул железную решетку. Сырая ржавчина перепачкала ему пальцы.
В деннике валялись кучи старой, трухлявой соломы, полусгнившие коробки и несколько дерюжных мешков — я сразу заметила, что все это набросали нарочно, чтобы создать видимость беспорядка.
У дальней стены стоял громадный упаковочный ящик — почти как от фортепиано. Он тоже был обсыпан фальшивым мусором — слишком уж много газет, слишком много шпагата.
Я задержала дыхание, попыталась успокоиться. Мне очень хотелось узнать, что же там такое. Но совершенно не хотелось это видеть. Хватит, насмотрелась — на мертвых людей, на брошенные трупы.
Мы оба молчали. Сообразив, что часть моей миссии — следить за возможными пришельцами, я честно навострила уши, а одновременно старалась не испачкаться ржавчиной и наблюдала за Лоренсом.
Он оттащил в сторону мусор, в нарочитом беспорядке набросанный поверх упаковочного ящика, и нагнулся, чтобы, поднатужась, поднять крышку.
Справившись с этой задачей, он прислонил крышку к стене и отступил, чтобы я увидела, что там внутри.
Весьма современный и, по сути, новехонький морозильник. Бежевого цвета.
Тут Лоренс все же заговорил, но был краток.
— Боюсь, тебе придется подойти поближе. Извини.
Он откинул крышку морозильника, а я — честное слово! — сделала ровно пять шагов вперед от решетчатой дверцы денника. Вполне достаточно, чтобы увидеть и засвидетельствовать все, что угодно.
Погруженные в мелко наколотый лед там лежали бренные останки Колдера Маддокса, вне всякого сомнения. В том же мешке, куда парамедики поместили его еще на пляже, но Лоренс распустил затянутую горловину и открыл лицо.
Если не считать неизбежного изменения цвета, лицо у Колдера было почти в точности такое, каким я видела его последний раз, когда доктор Чилкотт поднял свесившуюся руку и положил ему на грудь.
Я отвела глаза и вернулась на прежнее место.
Ну-ну, думала я. Все правильно. Колдер Маддокс умер оттого, что имел врагов. Возможно, в верхах. Точь-в-точь как Джимми Хоффа.
Я слышала, как Лоренс захлопнул крышку и забросал ее фальшивым мусором.
Чувствуя холод, идущий от льда, я вздрогнула — с отвращением, невзирая на многие недели невыносимого зноя. Этот лед навевал тревогу и страх, в точности как айсберг в бухте неподалеку от нашей «Аврора-сэндс».
Я толком не знаю почему, думала я, и толком не знаю, как это произошло, не знаю деталей. Но одно мне ясно: каковы бы ни были причины и средства, Колдеровы враги — то бишь убийцы — грозят опасностью нам всем. Любой из нас может умереть и очутиться в таком вот нелепом упаковочном ящике.
Аккурат перед тем, как Лоренс закрыл дверцу денника, я напоследок бросила туда взгляд и сказала ему:
— Как понимать, что в этой истории замешан врач нашего президента? Ведь он вправду замешан. Вне всякого сомнения.
— Странным образом мой интерес ко всей этой истории связан только с Чилкоттом, — отозвался Лоренс. — Откровенно говоря, смерть старикана, — он кивнул на ящик и запер дверцу, — меня совершенно не колышет. Без него всем куда лучше.
Чудно́, подумала я, Лоренс — врач! — так относится к Колдеру Маддоксу при том что благодаря Колдеру в его распоряжении столько лекарств. Но вслух я этого не сказала, не знаю почему. Вероятно, струсила, не хотела, чтобы Лоренс подумал, будто я симпатизирую Колдеру, ведь на самом-то деле ничего подобного. Он вызывал у меня сильнейшую неприязнь — главным образом потому что был бандитом, хотя «бандит» — слабая и неподходящая характеристика для такого беспощадного человека, как Колдер. И вообще-то на самом деле я не хотела признать, что ненавидела Колдера Маддокса. Даже сейчас, когда пишу, мне хочется все это вычеркнуть.
— Нам без него отнюдь не лучше, — заметила я. — И в неприятности мы вляпались только оттого, что он умер.
Я обвела взглядом денники — их решетки и двери безжалостно напоминали о тюрьме, рождали ощущение ловушки. Менее десяти минут назад я с грустью размышляла об их замечательном прошлом. Теперь же, из-за этого упаковочного ящика, я смотрела на них совершенно другими глазами.
Среди банальных истин, какие навязывает мне смерть Колдера, можно теперь назвать и такую: все относительно.
Мы стояли в раздражающе неприятном свете голой лампочки, и вот тут-то я поняла, что за чувства еженощно гонят моего соседа Дэвида Броуди в коридор и заставляют гасить безжалостно-яркий свет, который вытаскивает наружу даже самую малую каплю паранойи.
— Рассказать никому нельзя, — обронила я. — И помощи ждать неоткуда. Полиция причастна к этому делу, как, вероятно, и правительство, и собственная Колдерова жена. Помощи ждать неоткуда, — повторила я, и голос у меня едва не сорвался.
— Помощь нам не нужна. Пока не нужна, — сказал Лоренс.
— Ну что ты такое говоришь! — воскликнула я. — А вдруг они и за нами уже следят, эти люди, кто бы они ни были?! Что тогда?
Перед глазами у меня разом нарисовался Найджел Форестед, роющийся в моих вещах, выворачивающий наизнанку сумочки, опорожняющий шкаф. Вспомнились мне и агенты спецслужбы, которые выпытывали Джоуэла о Колдере, а Франки — обо мне.
— Если хочешь знать, мною они уже интересуются. Эти люди, кто бы они ни были. — И я рассказала о джентльменах, которые приходили с вопросами. — Какое отношение, на их взгляд, я имею к этой истории? К смерти Колдера?
Лоренс ладонью отвел волосы со лба.
— Ну, что это твоих рук дело, они точно не думают.
— А что же они в таком случае думают?
Он посмотрел на меня — как я теперь понимаю, именно с таким видом, с безнадежной усмешкой, он обычно сообщает пациентам самые скверные новости — и сказал:
— По-моему, они думают, ты знаешь, кто это сделал.
— Но я понятия не имею. Ты же знаешь.
— Да, я-то знаю. А они нет.
Я подняла воротник и, глядя себе под ноги, спросила:
— А ты знаешь, кто это сделал?
Он, как всегда неуклюже, переступил с ноги на ногу. Засунул руки поглубже в карманы.
— Да. Пожалуй, да.
— Ну?
— По-моему, Чилкотт.
Я посмотрела ему в лицо. В этом странном металлическом свете оно казалось застывшим и холодным, как лед в кошмарной морозильной капсуле Колдера.
— Не знаю, как он это сделал. Пока не знаю. Но непременно выясню… и прикончу его.
После долгого молчания я наконец сказала:
— Почему ты его ненавидишь? В смысле Чилкотта?
Лоренс вынул одну руку из кармана, подергал за шнурок, привязанный к цепочке выключателя.
— Всю ненависть можно объяснить одной фразой, Ванесса… Вон там в морозильнике лежит мертвец. Он и тот человек, который, как мне кажется, убил его, использовали друг друга, чтобы прибрать к рукам очень важную сферу медицинской практики в нашей стране. Один производил сильнодействующие препараты — второй их проталкивал. Проталкивал в связи со своими чудо-операциями по шунтированию. Обычным докторам, которые пытаются спасать обычных пациентов в обычных условиях, тоже доставалось. В смысле, их отпихивали в сторону.
— Прости. До меня не дошло, что Чилкотт нанес тебе ущерб.
— Не мне лично. Он не приходил ко мне в клинику и не говорил: убирайтесь! Он говорил это моим пациентам. А стало быть, мне лично мог и не говорить. Президент, который ходит, разговаривает, дышит, улыбается, — аргумента лучше просто быть не может. Мандат с большой буквы.
— Ты говоришь так от зависти, — поневоле сказала я, ведь, похоже, это была правда.
— Нет. Не от зависти. От горечи. Работать иной раз просто невыносимо тяжело. У меня масса собственных пациентов, которые ходят, разговаривают, дышат, улыбаются, Ванесса. Только они не стоят в одном ряду с Оуэном Уорнером, президентом Соединенных Штатов.
— А какая разница? Они все живы. Включая президента.
— Так нам говорят. Так говорят.
— Господи, о чем ты?
— О том, что у меня выживаемость выше, чем у Чилкотта. Потому что не завышена с помощью сильнодействующих препаратов.
— О-о. — Я растерялась. — Ты хочешь сказать, что президент умрет?
— Да. Но, сказать по правде, дорогая… — Лоренс намотал шнурок на палец, — мне наплевать.
Он усмехнулся.
Лучше бы он не усмехался. Ведь эта усмешка делала его таким же, как все остальные. Очередным мстительным ничтожеством.
— Может, пойдем? Мне необходимо уйти отсюда. Сию же минуту, — сказала я.
Лоренс выключил свет.
К выходу мы направились впотьмах.
97. Пришел Лоренсов черед исполнить мою прихоть.
Лили.
Начали мы с того, чего я раньше никогда не делала. Прошли по аллее за Дортуаром, обогнули его и вошли в гостиницу через служебный вход. Не сговариваясь. Какими соображениями руководствовался Лоренс, сказать не могу, но я поступила так от стыда.
Я стыдилась увиденного, стыдилась услышанного от Лоренса и того, на что все это намекало. А еще — да, правда-правда — мне было страшно.
Лагерное прошлое научило меня, что большая часть ужасающего и множество злодейств случаются средь бела дня. Потемки тут без надобности. Как-никак, Цезаря убили в присутствии сотни с лишним человек — между полуднем и пятью часами вечера. Именно в здешних водах, у побережья Мэна, мы видим страшенных акул, окруженных этаким ореолом ужаса. Но настоящие акулы — затаившиеся в потемках — не причиняют вреда, пока не поднимутся к свету. Господи, думала я, скорей бы уж стемнело.
Мы пробрались меж мусорными ведрами и штабелями старых картонных коробок, поднялись на кухонное крыльцо, отворили затянутую сеткой дверь — сетка грязная, лет пятьдесят не меняли, мухи об нее так и бьются — и очутились на лестничной клетке, где слышался плеск воды в мойке и прямо-таки оглушительный лязг кастрюль и сковородок. И еще там кто-то пел:
Иные говорят, что сердце — колесо:
Не починить, коли погнешь его.
Моя любовь к тебе — корабль, что в волнах тонет,
И сердце в бездну вместе с ним уходит.
Я шла впереди, Лоренс за мной, и, когда мы добрались до площадки третьего этажа, я уже изрядно запыхалась. Помедлила, опершись ладонью о пожарную дверь, в ожидании, когда сердцебиение успокоится.
— Хочешь, я пойду первым? — спросил Лоренс.
Я покачала головой. Если с Лили Портер что-то случилось, я должна узнать первой.
Толкнула дверь и вошла в коридор.
Комната Лили выходила на фасад гостиницы. Мне было страшно идти мимо всех этих дверей, вдобавок неизбежно существовал риск встретить кого-нибудь — не важно кого — в коридоре. Я не хотела никого видеть и не хотела, чтобы видели меня или Лоренса. Не берусь описывать это ощущение, оно просто было, и всё тут. Прячься.
Бог весть почему, нам повезло. Может, время дня сыграло нам на руку. Было около трех. Те, кто спал после обеда, еще не проснулись, остальные сидели на пляже или играли в теннис.
В «Аврора-сэндс» большинство постояльцев из года в год селятся в одних и тех же номерах, часто в тех самых, какие занимали в детстве. Мой — номер тридцать третий — один из них. Ребенком я жила здесь с родителями, а когда мы вдвоем с мамой вернулись сюда после войны, делила комнату с нею. Теперь, хоть и осталась одна, я по-прежнему занимаю этот большой просторный номер с очаровательной ванной и прочими удобствами, какие обычно предоставляют только семейным парам.
Комната Лили расположена на третьем этаже, почти у самой лестницы, ведущей в нижний холл, и странным образом обозначена номером «2А». Комнаты под номером 2 не существует. Причины тому лежат так далеко в прошлом, что никто не сумел до них докопаться.
Сперва Лили обреталась в этой комнате с матерью, когда же Лили вышла замуж, а Мейзи Коттон умерла, номер 2А отошел мистеру и миссис Портер.
Лилин муж Франклин, как я уже писала, умер не то в 1968-м, не то в 1969-м. Никто из постояльцев, включая меня самое, не проявлял к Франклину Портеру особого интереса. По натуре тщеславный, черствый, он долго подозревался в незаконных махинациях, в 1965-м был осужден и сел за решетку. А в тюрьме умер, от рака. Юрисконсультская деятельность в какой-то корпорации обеспечивала ему недурственный доход.
Нельзя не признать, Лили держалась очень храбро. Тем летом, когда Франклина посадили, она вернулась в «АС» и дала своему стыду одну-единственную поблажку: весь сезон, в дождь и при солнце, не снимая носила темные очки. Ей тогда еще и сорока не было. Она не имела ни малейшего касательства к тем делам, что привели Франклина к гибели. А изъянов его эта преданная глупышка в упор не замечала, точно так же как впоследствии не замечала изъянов Колдера Маддокса. Когда дело касается мужчин, некоторые женщины страдают прямо-таки неизлечимой близорукостью. В выборе они сами не участвуют. Их выбирают. Лили всегда выбирал как бы один и тот же мужчина. Она ждала его появления, а поскольку чемоданы ее всегда стояли наготове, собранные, он уносил их в свою жизнь, а Лили шла следом. И теперь, как выяснится, она снова ушла.
98. Дверь номера 2А хоть и не стояла настежь, но была приотворена и словно приглашала открыть ее пошире.
Не знаю, что я ожидала найти. Наперекор всему надеялась увидеть Лили, возможно спящую. Когда мы с Мег последний раз видели ее, она оправлялась от шока и была на пути к глубокой скорби. И жаловалась на головную боль, снова и снова твердила: «Голова болит… ох как болит».
Однако с помощью спиртного и таблеток Лили в конце концов уснула. Последнее, что я видела, было ее усталое накрашенное лицо на подушке и пальцы, стиснувшие простыню, будто от застенчивости подтянутую к подбородку.
Теперь — настежь распахнув дверь — я увидела, что комната пуста. Ни Лили, ни чемоданов. Только комната — безусловно Лилина, — все ее причиндалы на своих местах: длинные шелковые шарфы, широкополые летние шляпы, мягкие мохеровые пледы, шеренги туфель, коробки с папиросной бумагой и записка, заткнутая за раму зеркала и пришпиленная лили-портеровской шляпной булавкой.
«Уехала, — прочла я. — Когда-нибудь вернусь. Лили».
Почерк не Лилин. Достаточно глянуть на первую страницу моей тетради, чтобы убедиться: записку написала не Лили. Ее витиеватые росчерки в записке упростились, да и подобная стилистика тоже совершенно ей не свойственна.
Когда-нибудь вернусь… ничего себе!
Лили Портер в жизни бы так не написала. И не поняла бы, что это значит, хоть сто лет объясняй.
Я проверила комод. Часть одежды отсутствует. То же и в шкафу. Кой-чего недостает.
— Загляни в ванную, — сказал Лоренс. — На месте ли зубная щетка?
Нет, зубной щетки нет. И прочих туалетных принадлежностей тоже не видно.
— Подожди здесь, — сказала я. — Я спущусь к портье. Вдруг кто-нибудь видел, как она уходила.
Я направилась по ковру к двери, но на полдороге наступила на что-то маленькое и твердое.
Пуговица. Черная, простая.
Я подняла ее.
— Похожа на форменную. Как на куртке кадета, которую я носил когда-то.
— А шофером ты случайно не был? — спросила я.
Мысленно я видела эти пуговицы — большей частью незастегнутые — на куртке Кайла.
Лоренс молчал.
Я крепко зажала пуговицу в кулаке, стараясь, чтобы не развеялся образ Кайла — в холле, когда он пришел за миссис Маддокс.
— Пожалуй, это объясняет, почему он вспотел, — сказала я.
— Что?
— Если Кайл был здесь, паковал Лили и выносил ее из гостиницы.
— Паковал Лили и выносил ее из…
Я не слушала. Прошла к двери и выбралась в коридор.
— Лоренс, иди сюда.
Он подошел.
— Смотри, — кивком показала я.
Всего в шести футах от нас была лестница, которая вела вниз, к той самой затянутой сеткой двери, где я стояла, когда у меня впервые мелькнула мысль, что с Лили могло случиться что-то ужасное. С того места, где я стояла сейчас, я даже чувствовала запах лобелий.
— Мне все равно, что мы будем делать, — сказала я, глянув на Лоренса, — но нам необходимо найти Лили Портер.
99. Я не могла, не смела представить себе, что может означать ее исчезновение. Первым в списке возможностей, конечно, стояло похищение — похищение, сговор или смерть. Если Лили Портер похитили, то совершенно ясно, кто это сделал: Кайл. У него хватило бы силы унести Лили против ее воли. Что ни говори, вернувшись в холл, он выглядел изрядно растрепанным и явно вспотел. Но почему Лили забрали, я не знала.
Поверить в сговор потруднее. Если Лили согласилась уйти с Кайлом, доктором Чилкоттом и миссис Маддокс, то, выходит, на более раннем этапе она должна была согласиться и с убийством Колдера. В это я поверить не могла. Быть такого не может. Она совершенно лишена подобных задатков. Лоренс согласился.
Что до смерти, то этой возможности я страшилась больше всего, но представить ее себе была не в силах.
Мы с Лоренсом вернулись в Лилину комнату, закрыли дверь. Если существуют улики, способные приблизить нас к ответу, они наверняка где-то здесь.
Лоренс закурил. Гардины колыхались — нью-гемпширский тюль. Поскольку же они Лилины, то колыхались медленно. Лилины гардины не похожи на другие, их утяжеляют ракушки и бархатные ленты, ракушки подвешены к серебряным нитям.
Вся ее комната не похожа на другие. Краски здесь в большинстве приглушенные, розовые, серые, лиловые; викторианские драпировки коричневых и зеленых оттенков. Неуловимые ароматы сухих цветов, какие держат в вазах, и лепестков, заложенных в книги, пропитывают ее комоды и шкафы. Комната полна зримых криков и шепотов — всех знакомых нелепостей Лилиной персоны. Серьезные фотографии всех ее мужчин — никого из них уже нет в живых — и смеющихся женщин, которых я никогда не встречала и о которых она никогда не говорит; изящные, расписанные вручную шарфы из Музея Метрополитен и жуткие кепки пронзительно-розового цвета с ярко-синей надписью на козырьке «Пороки Майами»[26]. На туалетном столике стоит желтый пластиковый утенок, объявляющий: ЛИМОННЫЙ УТЕНОК! ВИНО С ИЗЮМИНКОЙ. Он красуется рядом с хрустально-серебряными флаконами для духов в стиле ар-нуво, с клеймом самого Тиффани[27] (я посмотрела).
Как вообще можно надеяться найти подсказки среди такой последовательной непоследовательности? Ведь подсказки как-никак выделяются на фоне того или иного знакомого окружения и словно бы кричат: «Мне здесь не место!» Что в комнате Лили Портер могло бы сказать такое? А тем паче крикнуть. В конце концов Лоренс проговорил: — У нас есть только записка. И я с тобой согласен, Лили никогда бы не написала «когда-нибудь вернусь». Это написал кто-то другой.
Он зашел в ванную, бросил сигарету в унитаз и смыл. Когда он вернулся, я сказала:
— Ее похитили. Я совершенно уверена.
— Да. Боюсь, что так.
— И увезли в «Пайн-пойнт».
— Да, — кивнул Лоренс.
— Господи, что же нам делать?
— Поехать и забрать ее оттуда.
100. Спустившись в холл, я мимоходом подслушала, как Лина Рамплмейер говорит с кем-то по телефону. Лине уже за восемьдесят, но еще не девяносто. Она курит черуты и носит парик, который придает ей вид этакой гибсоновской барышни[28], а улыбается так редко, что, заметив на ее лице улыбку, люди невольно думают: что-то здесь не так. Несмотря на свой почтенный возраст и солидный стаж в «АС», Лина отнюдь не состоит в Стоунхендже. Не хочет. Клаки ей не по душе. Когда я однажды спросила, не имела ли она в виду клики, она пробуравила меня взглядом и отрезала: «Я имею в виду клаки. Они все только и делают, что клацают по углам зубами: клак-клак! Благодарю покорно!»
Сегодня, когда я проходила мимо телефонной кабинки, она говорила с кем-то находящимся, по-моему, в Австралии.
— Не кричи! — кричала Лина. — Я не глухая, Кэролайн. Так ты идешь или нет?
Возникла пауза, во время которой она отвела трубку подальше от уха. Даже я слышала голос ее собеседницы.
— В котором часу? — крикнула та.
— В восемь! — крикнула в ответ Лина. — Танцы начинаются в девять! Я хочу быть там в восемь, чтобы занять приличный столик! И чтобы пропустить по стаканчику, пока не заиграла музыка!
К этому времени я уже очутилась в дальнем конце холла и собиралась выйти на террасу. Последнее, что я услышала, был громовой Линин вопль:
— Кончай вилять, Кэролайн! Или ты идешь на танцы, или нет!..
И приглушенное «да» Кэролайн.
Она пойдет.
Все лето напролет, каждый субботний вечер, в «Пайн-пойнт-инне» устраивают танцы, и Лина Рамплмейер вместе с горсткой других энтузиастов непременно отправляется туда и танцует до рассвета. Клинтоны, Дейвисы и Дентоны тоже не пропускают ни единого вечера. Бывают там и молодые люди, но только пары. Ходить в одиночку неприлично, и никто — из «АС» — в одиночку не ходит. Субботними вечерами Лина Рамплмейер неизменно покидает гостиницу в сопровождении Парней.
Парни — это наши гостиничные холостяки: Айван Миллс и Питер Мур. Они познакомились здесь в 1944-м, когда были в УСС[29], а гостиница служила учебным центром. У Питера Мура только одна рука (левая), и в настоящее время он отставной профессор в Гарвардском экономическом институте. Айван — на самом деле он моложе Питера — выглядит старшим, держится очень прямо и на всех смотрит сверху вниз, рост-то у него шесть футов пять дюймов, повыше Лоренса. Смеется Айван гулко, как в трубу, а глаза, похоже, закрыть не способен. Его специальность — история Европы XIX века, но об этом он никогда не говорит. Зато, увы, часами рассуждает о последних событиях. Прямо как одержимый, хотя толкует их, по-видимому, превратно. Все имена перевирает. Но мы все равно его любим — ведь он терпит трагическое пристрастие Питера к выпивке и помогает ему бороться с неизбывным маниакально-депрессивным психозом. Взаимоотношения у них сложились весьма плодотворные, и нам всем страшно подумать, что будет, когда один из них умрет. Невозможно представить себе, как Лина обойдется без них.
Я так редко наведывалась в «Пайн-пойнт-инн», что даже вспомнить не могу, когда последний раз там танцевала. Наверняка много лет назад. Но раз нужно найти какой-то способ вытащить оттуда Лили, не слишком привлекая к себе внимание, самое милое дело — прикинуться танцорами. Позвоню Лоренсу и приглашу его.
Сначала я направилась в бар, рассчитывая, что Мег, вероятно, еще там. Мне хотелось забрать фотографии.
И тут я с изумлением обнаружила, что уже почти половина пятого. Прошло больше трех часов с тех пор, как я оставила здесь Мег.
Робин не знал, где она, но достал из-под стойки и вручил мне большой крафтовый конверт. Запечатанный.
— Миссис Риш просила вам передать.
— Спасибо, — сказала я. — Смешайте-ка мне «кровавую Мэри».
Я прошла к столику, где мы с Мег сидели перед обедом. Ее обедом, не моим. Я до сих пор ничего не ела.
Робин глянул на меня из-за стойки, спросил:
— Вы сказали «кровавую Мэри», мисс Ван-Хорн?
— Да. Но вы ничего не скажете.
— Да, мэм. Ни словечка.
Через пятнадцать минут я снова подозвала его.
— Робин, кто-нибудь, кроме миссис Риш, случайно не заглядывал в эти фотографии?
— Я никого не видел, мисс Ван-Хорн.
Просматривая снимки, я обнаружила, что все фотографии Мег исчезли.
— Помню только, — добавил Робин, — что мистер Форестед сходил в холл и взял для нее конверт у портье. А так миссис Риш все время была одна. Ушла она часа этак полтора назад.
— Спасибо, Робин. Еще одну «кровавую Мэри», пожалуйста.
В баре было пусто. Я сидела в полном одиночестве. И чувствовала себя так, будто нашла очередной ящик с трупом.
101. Я добралась до своей личной дюны и сижу здесь, слегка подшофе, но в безопасности. Всем меня видно, однако наблюдать за мной невозможно. Слишком я далеко для наблюдения. По-моему, это замечательно. С тех пор как умер Колдер, никто не решался обозревать пляж в бинокль. В бинокль смотрят только на айсберг. Подозреваю, что встретиться с кем-нибудь взглядом — даже сквозь линзы бинокля — весьма неприятно. В самом деле, у всех вдруг разом отбило охоту глазеть. Забавно.
Айсберг в такой ситуации — сущий подарок, ведь каждый вправе сосредоточиться на нем. Рискну даже предположить, что все именно этого и жаждут — сосредоточиться на чем угодно, лишь бы не думать о Колдере, который лежал здесь мертвый. Наверно, дело в том, что все мы видим в нем себя.
Вот и я тоже смотрела на айсберг, только что. Солнце клонилось к закату, и ледяная громада, сплошь разрисованная угловатыми, причудливыми тенями, уже чуть меньше напоминает Вашингтон, округ Колумбия, и чуть больше — гору. Эверест, по-моему. Если чего и недостает, то разве что миниатюрных смельчаков-альпинистов — крошечных сэров Эдмундов, махоньких Тенцингов[30], с ниточками-веревками и булавками-ледорубами. Гора-то, вон она, там.
102. Чувствую я себя ужасно, увы.
Похоже, все, кого я люблю и кому доверяю, оказались в беде.
Здешние места стали чем-то вроде Бандунга. Мы пытаемся жить как обычно, будто ничего не произошло, будто мертвое тело на пляже совершенно нормальная вещь. Смерть Колдера обернулась проволочным заграждением вокруг этого пляжа, вокруг наших поступков. Кордоны на шоссе как бы ничего и не значат. Никто о них не вспоминает, и практически никто из здешнего населения не осознает всей серьезности ситуации. Несмотря ни на что, вокруг толпами носятся дети, хохочут. Множество взрослых в купальных костюмах стоят кучками, рассуждают о фондовой бирже, рассказывают друг другу про своих детей, про новые приобретения. Жизнь продолжается на всех уровнях, выше и ниже стрессовой линии. Глядя на лица вокруг, я думаю: если б вы только знали. Но тотчас спохватываюсь: и хорошо, что не знаете.
Я сидела так уже с полчаса, обхватив руками колени и уткнувшись в них подбородком, смотрела на горизонт, щурясь и потея, — как под гипнозом. Запахи, звуки, жар закатного солнца на спине — мне словно бы вовсе не пятьдесят девять, а лет двенадцать. Не хочется поддаваться мысли, что жизнь прошла, что все идет к концу.
По сути своей мысль тюремная. Извечная жажда оказаться где-нибудь еще, в другом времени. Вдобавок постоянное чувство изумления, что когда-то знать не знала боли, и тоска по совершенно особой невинности: по жизни без боли, по жизни без этого осознания.
Сплошные амбивалентности: желание знать и не знать, быть и не быть в ответе; я видела, как через все это прошел полковник Норимицу.
Одна из маминых знакомых умирала. Подругой я ее назвать не могу. Мама пробыла в Ост-Индии не так уж долго и не успела еще обзавестись подругами, когда война разом швырнула всех нас за решетку. Знакомые ее в основном были европейки — голландки, англичанки — плюс одна-две австралийки. Американцы в тех краях встречались редко. Особенно женщины. Коллеги отца большей частью приезжали без жен, а то и вовсе их не имели, потому что были очень молоды.
Американскому нефтяному бизнесу никак не удавалось прорваться на рынок голландской Ост-Индии, и, по сути, изначально отцу предложили работу по причине «голландской» фамилии. Нанял его консорциум, которому требовались особые его таланты. В Сурабаю он выехал, «взяв ссуду» у моего дедушки Вудса, на самом же деле этот хитрый и алчный человек послал его туда со спецзаданием — «проникнуть на нефтяные месторождения и постараться обеспечить наши интересы». В Европе уже началась война, и дедушка Вудс отлично понимал, что пришло время пощипать голландский и британский бизнес, в первую очередь голландский. Отец так и не выполнил дедовых поручений, однако сумел заслужить доверие. С маминой помощью он успешно прорывался в яванское колониальное общество — но настал декабрь 1941 года и положил конец всему.
Должна сказать, что популярностью отец пользовался по праву. Все его обожали, и мне кажется, сложности, возникшие у мамы после его смерти, отчасти связаны с тем, что некогда повергало ее в «очаровательное замешательство»: такой ravissant[31] мужчина, как Джеймс Ван-Хорн, вошел в ее жизнь и пожелал остаться. На протяжении всей их семейной жизни она ждала, что он ее бросит. Мне же оба они казались красивыми и исключительными — пока отец не умер. Только тогда я увидела маму такой, какой она была на самом деле: отраженным образом в забытом, заброшенном зеркале.
Умирающая женщина — мамина знакомая — была одна из тех, что порой появляются в жизни других людей, принося с собой волшебство и тайну, нераскрытую и необъяснимую. У них словно бы нет якоря. Или, точнее, нет потребности в якоре. Мерседес Манхайм тоже из их породы. Мерседес, какую знаю я, живет летом на Ларсоновском Мысу, и только там наши жизни соприкасаются, а в Нью-Йорке или в Вашингтоне мы сталкиваемся крайне редко, разве что на каком-нибудь званом ужине. Ту Мерседес, какую знают другие, можно встретить, скажем, в аэропорту Каракаса или в спальном вагоне Транссибирской железной дороги. Умирающая была такой же. Звали ее Дороти Буш.
Она приехала в Сурабаю из Сингапура, а в Сингапур — из Шанхая. А до того снялась в нескольких фильмах в Голливуде. В Голливуд же явилась из аляскинского Нома. Очень быстро понимаешь, что незачем спрашивать таких людей, как и почему они совершают подобные скачки. Просто так получается. Я очень сомневаюсь, что они сами отдают себе отчет в этих как и почему.
Зимой 1944-го, когда Дороти Буш умирала в импровизированном бандунгском лазарете, ей было, наверно, около сорока пяти. Блондинка с прямыми волосами. Я помню, какой она была до интернирования: редкостная красавица с хрипловатым смехом и характерной привычкой отводить упавшие на глаза прямые светлые волосы. Она словно бы делала кому-то знак рукой. Редкостная красавица, но совершенно не такая, как Гарбо или Дитрих. Редкостность ее красоты заключалась в том, что складывалась она из элементов, которые мы обыкновенно с красотой не связываем. Дороти инстинктивно умела себя подать и оттого была прекрасна. У всех и каждого дух захватывало, когда она в светло-бежевом костюме из натурального хлопка почти под цвет волос (однажды я видела на ней такой) выходила из-за угла и острым взглядом умных голубых глаз мгновенно выхватывала всех лучших людей в комнате. Подле нее мог толпиться десяток людей, но она словно бы находилась с каждым из них наедине.
Я быстро подпала под власть ее чар. Обожала слушать, как она рассказывает эпизоды своей жизни, будто охотиться на китов, и курить опиум в китайских притонах, и говорить Чарли Чаплину, что не пойдешь за него замуж, — самые заурядные вещи на свете. И вот теперь она умирала. От некой разновидности церебральной малярии, которая терзает свою жертву ужасными головными болями, приступами горячки и пугающе долгими периодами беспамятства. Такие странные болезни стали появляться в последние годы нашего заключения, поэтому никто не знал, чем их лечить. Те жалкие медикаменты, какими мы располагали, не действовали вообще.
Трудно сказать, что побудило маму послать меня к ограде, с остатками ее личных драгоценностей. Мы все видели, как умирают другие, в том числе близкие нам люди, хотя близость эта возникла уже в лагере. Мама оставалась равнодушной, особенно после смерти отца.
Я не люблю слово равнодушный. Оно похоже на слово ненавидеть. То и другое — как слова — не всегда точно передают смысл. Я не хочу сказать, что мама была холодной или жестокой, когда дело касалось чужих бед и боли, а тем паче когда кто-нибудь умирал. В тюрьме равнодушный означает кое-что другое, причем такое значение немыслимо, пожалуй, нигде, кроме тюрьмы. Для мамы и для несчетного множества других, включая меня, это означало, что чувства маскировались. Их не обуздывали, нет. Даже маскировались звучит холодно. А это не так.
Во всяком случае, мама, привязанная к Дороти ничуть не сильнее, чем, например, дома к соседке по этажу, прониклась к ней большим сочувствием, нежели к любому другому узнику. Видя страдания Дороти, мама не сумела удержать свои эмоции под прежним жестким контролем. Однажды темной ночью она пришла ко мне и присела на корточки возле моей койки, перед москитной сеткой.
— Проснись, — сказала она. — Есть дело, надо идти прямо сейчас.
Я и теперь вижу ее как наяву, за сеткой, — круглое, миловидное личико, поблескивающее от пота, и глаза, суровые, твердые как камень, омытые слезами.
Она дала мне свое обручальное кольцо, хотя до тех пор клялась, что никогда с ним не расстанется, и прятала в волосах, вплетая в косичку. Все наши драгоценности были конфискованы, за исключением тех вещиц, которые мы успели припрятать в первые часы сурабайского ареста. Со временем каждая из этих вещиц послужила нашему выживанию — когда болезнь, недоедание и прочие проблемы требовали чего-нибудь такого, что можно было достать только у ограды.
Но мы с мамой сами никогда к ограде не ходили. Эту задачу — крайне опасную, поскольку все происходило на глазах у охранников полковника Норимицу, — неизменно поручали другим узницам, чья предыстория была не так благополучна, как наша. Мамины опасения по поводу ограды касались исключительно «нарушения закона». Вероятно, она не меньше любого из нас нарушала законы морали, но гражданский кодекс не нарушала никогда. Одна лишь мысль об этом бросала ее в дрожь. Мои опасения были гораздо проще. Я трусила — и честно в этом признаюсь. Пули, убившие отца, были для меня слишком реальны, чтобы оставить их без внимания, хотя я прекрасно понимаю, что великое множество других видов страха вполне можно оставлять без внимания, пусть просто потому, что они пребывают в нереальности, пока ты их не видишь. Чаще всех к ограде ходили матери очень маленьких детей и кое-кто из медсестер, сведущих в полезных свойствах лекарств, которые могли появиться на рынке по ту сторону забора. Матери ходили туда за едой. За чем-нибудь съестным.
Надо сказать, в Бандунге существовало два черных рынка. Тот, о каком я веду речь — торговля там велась через ограду, между узниками внутри лагеря и «продавцами» на воле, — был страшным местом. Другой, более-менее обычный, напоминал скорее «городской рынок»: там узники менялись товарами, в том числе приобретенными через ограду. Этот черный рынок действовал почти каждое утро, за нужниками. Место надежное, где каждый наверняка мог встретиться с каждым. Вдобавок оно менее всего привлекало пристальное внимание охраны. Ужасы таких нужников — вонь, опасность заразы, зрительный кошмар, вдобавок присутствие змей, пауков и прочих насекомых, а сверх того, огромных личинок, кишевших в жиже, — не отпугивали разве что доведенных до отчаяния. Как мы все это выдерживали, я просто ума не приложу. Рынок действовал весь день, но сделки совершались на удивление быстро.
— Возьми кольцо, — сказала мама, — и ступай к ограде прямо сейчас. Там один продавец предлагает чистый хинин. И аспирин. Бери все, что можно. Это для Дороти.
Выражение ее лица — и всё, что я знала о ее упорном нежелании ходить к ограде самой и посылать туда меня, — в зародыше пресекло мои протесты. Я немедля встала, надела темное ситцевое платье, которое берегла ко дню освобождения — не из-за цвета, а из-за относительно безупречного состояния, — взяла кольцо и ушла, оставив маму возле койки.
Ночь была безлунная, на небе сверкали только звезды. Уже больше месяца лили дожди, и лишь по ночам прояснялось. Дорожки между бараками превратились в самые настоящие грязные реки. Я шла к ограде босиком, на ходу считая углы бараков.
Торговля велась у того участка ограды, который смотрел на джунгли. Люди, приходившие к нам, добирались сюда дорогами, которых мы и представить себе не могли, ведь если и бывали за оградой, то лишь с северной стороны, где открытая лесостепь отделяла лагерь от дождевого леса и дороги на Бандунг и Джакарту.
Сперва я решила, что заблудилась. Вокруг не было видно ни души. Но очень скоро стало ясно, что я не одна.
Кто-то шепотом окликнул меня из-под ближнего барака. Мамино кольцо я надела на палец, опасаясь, что иначе уроню его в грязь и уже не найду. А руки сжала в кулаки — опять же из опасения, что кольцо соскользнет с пальца, пальцы-то были тощие, костлявые, я очень исхудала. Так и шла, сжав кулаки, в темном ситцевом платье, по колено в грязи, и в конце концов разглядела кучку женщин, тоже в темном, тоже босых и расстроенных, — они сидели на корточках под свайной террасой.
— Они ушли, — сказали мне. — Птицы очень уж распелись.
Я поняла замечание насчет птиц, потому что все прекрасно знали, что в те часы, когда у ограды действовал рынок, птицы пели только далеко в лесу. Стало быть, речь шла о людях — вероятно, о японцах, которые птичьим свистом подавали знаки друг другу. Если так, то продавцы почувствовали опасность и ретировались.
Минут пятнадцать мы просидели на корточках в грязи под бараком, шею у всех свело судорогой, потом одна из женщин — медсестра-австралийка по имени Дейрдре Макнаб — предложила вернуться к ограде и глянуть, есть ли там кто-нибудь. Птичьи зовы умолкли, слышались только далекие пронзительные голоса ночных птиц. Иные песни звучали насмешливо-радостно и приятно, а одна походила на соловьиную, хотя на экваторе соловьи не водятся.
Через пять минут Дейрдре Макнаб вернулась.
— Можно идти, только поодиночке, — сказала она. — Товар нынче очень высокого качества. Соблюдайте норму… — И, помолчав, добавила: — Прямо напасть какая-то. Нужно смотреть на вещи трезво. Алчность недопустима, на нашей стороне ей нет места. Что бы вы ни дали этим людям — получите только обычную долю. Не больше. Не могу не сказать об этом сейчас, потому что доля ваша невелика. Если кто-то пришел выменивать вещи, имеющие для него особую ценность, так сказать последнее, прибереженное на самый черный день, я вас предупредила. Если вы пожертвуете ими сегодня, то получите ровно столько же, сколько другие, отдавшие меньше. Сожалею. Но таковы факты.