Часть четвертая Одна чудесная суббота

Глава 1

Двое входят в дом и страстно обнимаются. Он ногой захлопывает за собой дверь. Она прижимается к нему, прислонившемуся к двери. Когда он стягивает с нее блузку, слышен треск рвущейся ткани. На пути к ковру в гостиной разбросаны предметы одежды: джинсы, черный кружевной бюстгальтер, юбка. Страстные стоны мужчины смешиваются с криками экстаза женщины.

Следующий день обрушивает их в пропасть. В кратком сообщении утренних новостей сообщается, что в Иудейской пустыне, в районе ручья Кедрон патрулем ЦАХАЛа обнаружен мужчина лет семидесяти в критическом состоянии. Личность мужчины не установлена. Полиция выясняет, как он туда попал. В настоящее время неизвестный находится в состоянии комы.

Дни страха. Бессонные ночи ужаса. Пропасть углубляется. Проснется ли пациент? У женщины сдают нервы, и она обвиняет мужчину в том, что он недостаточно мужчина: настоящий мужчина довел бы начатое до конца, говорит она. И мужчина проклинает тот день, когда встретил эту женщину.

Звонит телефон. Это полиция. Пару навещает вежливый детектив. Личность жертвы установлена, и следователи уже знают о встрече в галерее. Мужчина наливает себе виски, его лицо покрывается потом. Он боится, что жена вот-вот предаст его и заставит взять на себя вину. После ухода детектива женщина говорит мужчине, что они должны отправиться в больницу и прикончить его. Она пытается соблазнить мужа. Она садится к нему на колени и облизывает ему губы, а он продолжает пить и не обращает внимания. Женщина встает, сметает с полки стаканы и разбивает их. Вообще у этого персонажа есть привычка бить посуду, и когда пара идет в гости к родителям мужчины, и седовласая мать начинает рассказывать о тайне исчезновения дяди — героиня роняет блюдо, которое собиралась поставить на стол. Красные спагетти брызгают и пачкают респектабельное платье матери. Тефтелька катится и касается босой ноги героини. Ее рот зияет в безмолвном крике.


Когда призрак Алисы показал мне эту сцену, я была так удивлена, что мне потребовалось некоторое время, чтобы ее узнать. Алиса распустила косички. Как и подобает привидению, она была одета в белую галабею, видимо, подобранную по пути из Старого Города. И только когда она приблизилась ко мне в буйном каскаде каштановых волос — когда она воплотилась по-настоящему, — я наконец узнала ее и поняла, что она изображает Немезиду.

Не только внешний вид туристки с Аляски, но и повествовательный голос, предшествовавший ее появлению, я узнала не сразу: все эти годы, во всех наших экспедициях моя рассказчица сказок радостно пускала в воздух мыльные пузыри. Под покровительством ханжеского провидения, которое почему-то благосклонно относилось к невежеству и наивности, девчонка с косичками была лишена чувственности, и любой намек на насилие соскальзывал с нее, как вода с гусиных перьев.

И вдруг — на тебе! Радость моя стала разбрасывать по всему полу предметы одежды и издавать вопли экстаза.

Ее сексуальное пробуждение встревожило и смутило меня. Если она боялась за меня и мою безопасность и думала, что мне нужна легенда для прикрытия, чтобы под ней подписаться, то зачем ей нужно было снимать с меня одежду в этой истории? Какой смысл раздевать, если целью было прикрытие?

Ее неуклюжая жестокость была для меня так же нова, как и хитрость, с которой она пыталась ее удовлетворить. По-видимому, эти свойства были в ней и раньше, но ей как-то удавалось скрывать их даже от меня.

Призрак Алисы снова лгал для меня. Вымыслы, которые она пыталась вплести в мой сюжет, предназначались для того, чтобы защитить меня на тот случай, если однажды я решу их рассказать. Но содержание вымысла выявило и противоположное желание: она явно хотела увидеть меня наказанной.

Несмотря на смущение, мне на самом деле было легко понять это лукавое желание: я сделала то, что сделала, а дела имеют последствия. И это правильно.

По-видимому, так и должно быть, но в то же время я заметила, что моя рыжеволосая богиня мести не требует крови за кровь. Ее галабея выглядела так, словно ее вытащили из школьного ящика маскарадных костюмов, а веснушки на ее носу не скрывал румянец гнева.

Чем больше я думала о конце, который она предложила, тем больше убеждалась, что у нее нет никакого желания размозжить мне череп и пролить мою кровь. Моя маленькая Немезида ограничилась битьем блюда спагетти и разбрызгиванием соуса, и эти символические действия не слишком меня беспокоили. Блюдо я не разбивала, но в дни, предшествовавшие ее появлению, как-то умудрился уронить и разбить три фужера из набора, стоящего на кухонной полке, и одну дорогую тарелку Веджвуда. Тарелку было жаль. Это была часть сервиза, полученного в подарок от свекрови на сорокалетие. Со своей рассеянностью и временной неуверенностью рук я, по здравому размышлению, смирилась. Смирилась и приняла. Поступки обязательно имеют последствия, и пока эти последствия не исчезнут, нужно сделать глубокий, осознанный вдох: сосчитать до восьми на вдохе, так же — на медленном выдохе, и терпеливо ждать, пока не спадет паника, в твердом убеждении, что ужас прошел, и это было не что иное, как простая паническая атака — преходящий симптом, подобный волдырям при ветряной оспе, которые видны даже после того, как пациент уже выздоровел. Главное оставить их в покое и не расчесывать.

Единственное, чего я ни в коем случае не соглашалась принять, была попытка Алисы поссорить меня с мужем. Скорпионье жало, направленное против того, кто мне дороже всех, меня возмутило. Скрупулёзно исследовав себя, Одеда, и клевету рассказчицы штампов, я решила после многодневных раздумий, что должна поговорить с ним об этом. Хотя бы для того, чтобы удостовериться, что пароксизмы угрызений совести не гнездятся, как вирусы, в его крови и не вырвутся наружу, заставив его проклясть тот день, когда он встретил меня и пошел за мной в пустыню и во тьму.

Никаких признаков вируса я не увидела, но в той ситуации, в которой мы тогда оказались, что можно считать нормальным, а что исключительным? В общем, мне нужно было, чтобы муж подтвердил мой диагноз, подкрепив его словами.

В разговоре с Одедом я не упомянула Алису. Алиса только запутала бы всё. Должна признать, что, несмотря на ее слабость, появление Алисы несколько подкосило меня. Видимо, я уже была немного подкошена — да, определенно была. И поэтому я, никогда не искавшая окольных путей к мужу, подошла к нему как-то вечером с писательским выражением лица и трусливо рассказала об этих двоих, которые возненавидели друг друга.

— Предположим, — начала я, потому что только так решилась спросить, — давай предположим, что кто-то написал нашу историю, и что писатель решил закончить ее вот так. Что ты об этом думаешь?

— Ты ведь не собираешься об этом писать? — испугался он.

— Мне просто интересно.

Мой добрый муж потер ямку на подбородке и сказал, что при всем его невежестве в литературе пересказанная мною история — это скорее фильм, чем роман, а я прекрасно знаю, что он не фанат стиля «фильм нуар». Во всяком случае, его не возбудила та конкретная фантазия, которую я обрисовала, — разве что черный кружевной лифчик, лифчик хорош, хоть и отдает слегка порнографией, — но в целом ему трудно поверить, что какой-то публике понравится этот сценарий, и он уверен, что он не единственный, кого это оттолкнет.

— Для чего нам искусство? — продолжил муж. — Чтобы черпать в нем мудрость и удовольствие. Но какое удовольствие и какая мудрость в том, что твои персонажи воюют друг с другом? Почему они должны быть наказаны? Для чего? По какой логике? По какой справедливости и психологии? Эти два человека любят друг друга, это главное, и в описанных обстоятельствах, как мне кажется, их любовь станет только крепче.

— Если подумать, Элинор, — его голос стал жестче, — если подумать, то, солдатом в Ливане, я, наверное, убивал людей, которые причинили гораздо меньше вреда, чем эта сволочь. Я ликвидировал людей, не зная, что именно они натворили, и, как тебе известно, я прекрасно сплю по ночам. Так скажи мне, почему этот мужчина, который хотел только спасти свою жену, не может спать спокойно?

Мне вдруг показалось, что я снова слышу того, кто возник передо мной на воображаемом экране, когда мы возвращались из пустыни. Словно образ, который муж надел, чтобы спасти меня, а затем снял, чтобы быть со мной настоящим, снова прокрался в дом.

Нет, он не возненавидит меня, подумала я, это исключено.

И никакой вины он не чувствует ни за собой, ни за мной. И в третьем лице говорит только потому, что говорит о выдуманных мной персонажах, а не о нас!

Я ведь тоже не считаю себя заслуживающей наказания. Я этого не заслуживаю, а Одед уж точно заслуживает только хорошего. Мы натерпелись достаточно зла. И мы не сделали никакого зла — искоренение зла не является грехом. Так почему же сейчас нельзя говорить прямо? Это совсем на нас не похоже. Так почему?

Одед продолжал излагать свое мнение, согласно которому большая часть аудитории, вероятно, нашла бы должное удовлетворение в «руке вселенского правосудия», а также вызвался предложить мне то, что он назвал «теоретическим альтернативным сценарием»:

— Эти двое подвезли Готхильфа до его отеля, — Одед излагал свою версию складно, будто только и ждал возможности все объяснить. — Они отвезли его в отель. Перед этим у них был трудный разговор, но он все-таки старик, и в такую жару они не хотели посылать его искать такси. Приличные люди так не поступают, а мы говорим о добропорядочной паре — это само собой. Можно еще добавить, что перед этим, когда они еще были в галерее, этот гад сказал им, что он болен: допустим, жаловался на расстройство зрения и головокружение. В общем, они его подвезли, а потом, неизвестно когда, он просто исчез. Несколько месяцев спустя, скажем, зимой, группа туристов обнаружила человеческие кости в вади у Мертвого моря. А патологоанатомическое исследование подтвердило, что это останки пропавшего мужчины. Кто знает, что с ним случилось? Все возможно. Возможно, в припадке старческого маразма он решил отправиться погулять в пустыню в разгар лета. Возможно, он стал жертвой теракта, а возможно, просто разозлил своего таксиста. В любом случае, вселенское правосудие сделало свое дело.


— Неубедительно, — решительно сказала я. — Нельзя полагаться на вселенское правосудие. Ты ведь и сам в него не веришь.

Я сказала «ты сам». Я смогла сказать «ты»!

Он посмотрел мне в глаза — до сих пор он не смотрел на меня, — и я почувствовала, как неожиданное тепло заливает мое лицо. Муж смотрел на меня, а я краснела, и осознание происходящего только усиливало мой румянец.

Мгновение мы сидели так, он смотрел, а я краснела и не опускала глаз. Наконец он улыбнулся, пожал плечами и сказал, что доверяет мне.

— Ты… — сказал он. — Если ты когда-нибудь по какой-то причине решишь записать эту фантазию, я верю, что как художник ты найдешь решение.

Его живой голос звучал почти как смех. Как будто он смеялся вместе со мной. Наказания не будет. Не должно быть и не будет, потому что мы с Одедом этого не допустим. Не за что наказывать.

Одед сказал, что доверяет мне. Муж улыбался мне, как девчонке.

— Их любовь станет только крепче, — сказал он. Но последовавшее за этим потирание подбородка немедленно выдало тревогу по поводу моих мыслей о писательстве. И таким образом, выразив мне доверие, он без паузы предложил вернуть к жизни Алису и возобновить мои прогулки с ней по нашему городу.

— Ты только представь! Тебе даже не придется возвращать ее к жизни, как во всяких сиквелах, и не надо будет никому объяснять, почему она не умерла. Никто, кроме твоего редактора и меня, не знает, что с ней случилось в последней колонке, которую ты написала, потому что, в конце концов, они ее так и не напечатали, и можно сделать вид, будто ничего такого на самом деле никогда не было.

*

Мой муж всегда был упрямцем, но после инцидента в пустыне он проявил новый вид самоутверждения — это подтвердит любой, кто его знает, — дело дошло до того, что в прошлом месяце у него с отцом произошла стычка в офисе. Одед отказался от тихой дипломатии — секретарши рассказали мне о криках, доносившихся из-за двери. Менахем, я полагаю, голоса не повышал, но потом, в течение четырех дней, они не обменялись ни словом, и мой муж, настроенный спокойно и решительно, дал понять, что, если на этот раз отец не отступит и не перестанет вмешиваться в его дела, он уйдет.

Свекровь звонила мне каждый день с успокаивающей светской беседой, как будто это меня нужно было умиротворить. Но к пятнице, когда мы как обычно пришли к ним на ужин, Менахем с патриархальным достоинством уже подписал акт о своей капитуляции, потому что его сын не желал довольствоваться меньшим.

Мужчины пришли соглашению. В ответ на капитуляцию отца мой муж вел себя с железной вежливостью — впервые с тех пор, как мы встретились, я заметила сходство между двумя мужчинами, — и когда мы все сели за стол, Менахем обнял Одеда за плечи.

— Мой сын победил меня, — сказал он мне, а сын не склонил головы и не поднял руки, чтобы его коснуться. Он смотрел прямо перед собой, его лицо было трудно прочитать, в те дни это было трудно даже для меня — могу только сказать, что он выглядел задумчивым.


Дела имеют последствия. Это неизбежно, но было ли последующее развитие событий вызвано нашими действиями? Были ли события той ночи причиной изменения личности моего мужа? С точки зрения сюжета это можно было бы представить так: одно влечет за собой другое, пока все не выяснится. Но я не знаю, что привело к чему, что и как повлияло на моего мужа, так же как я не знаю, что именно привело меня в конце концов на могилу моей матери. Для таких вещей в действительности никогда нет определенных причин, и моей непосредственной и очевидной причиной была Элишева.

Приближалась годовщина смерти, и было ясно, что она спросит меня, а мне не хотелось уклоняться или лгать ей.

Я не хотела ее разочаровывать; на этом этапе ко мне уже вернулась устойчивость, и я знала, что в моих силах доставить сестре удовольствие. И как только я решила исполнить ее желание, я поняла, что поход на кладбище не будет жертвой или вынужденной уступкой ради нее. Я поняла это, когда вместо обиды, которую ожидала испытать, мною действительно овладело какое-то любопытство; желание заново оценить себя у могилы матери, которая нас покинула. Такого основательного самоанализа я не предпринимала с тех пор, как родила первого сына, когда мое материнство было для меня в новинку. С тех пор многое произошло. Я сделала то, что сделала, я положила конец. Я удалила нелюдя с лица земли. У меня не было выбора, земля не могла его вынести, и я тоже. Смягчил ли этот акт удаления мое отношение к матери? Может быть, она тоже не могла больше вынести и поэтому покончила с собой.


Как только я приняла решение, мне пришлось выяснить, где находится могила; я забыла адрес покойной, и когда мы приехали туда, мы с Одедом — не в день ее смерти, а за два дня до того — с трудом узнала это место. Деревья на склонах выросли. Гору прорезали новые дороги, и белизна кладбища кончалась уже далеко. Несмотря на сумерки, я смогла насчитать аж пять припаркованных неподалеку бульдозеров.

Вид ничего во мне не пробудил, никакого нежного забытого воспоминания, но я сделала то, что от меня ожидали: взяла ведро, наполнила его водой и смыла желтую пыль, скопившуюся на надгробии.

В этом действии не было никакого чувства примирения, никакого очищения, я указываю на это, потому что действительно могла состряпать из этой сцены катарсис: смешать воду омовения с околоплодными водами, а святую воду со слезами в конце засухи.

Алиса исчезла. С тех пор, как она попыталась разжечь ссору между мной и моим мужем, я ее больше не видела и не слышала. Возможно, она отчаялась во мне, когда я отмахнулась от ее сцены Немезиды, возможно, пошла искать другую маску. А может, она отправилась к мертвым, места захоронения которых неизвестны. Однажды мне придется устроить ей достойные похороны. В любом случае, где бы она ни находилась, все эти месяцы Алиса не появлялась.

Алисы больше нет. Но и без нее, даже теперь, когда моя прелестница ушла, дерзкая символика «многих вод» продолжала меня дразнить: туристка уехала, но, видимо, не все свои соблазны упаковала и увезла с собой.

Я чуть было не поддалась ложному символизму. Символизм любит поманить писателя, предлагая ему схитрить и приукрасить картину, раздуть прочувствованное ничто в нечто. Правда в том, что я почти ничего не почувствовала: никакого символического подъема не посетило меня, когда я подняла ведро и вылила прохладную воду на надгробие женщины, бывшей моей матерью. Никакой торжественности и слезоточивой нежности. Выливая воду, я очень хорошо умела отличить эту воду от другой и еще лучше — мать от дочери. Мать ушла и бросила меня на произвол судьбы, я же поступила точно наоборот: осталась с любимым и не отдала мир змею на поругание. При всех моих прегрешениях перед любимым в конце концов я его не бросила.

Вот такая мысль пришла мне в голову на могиле, но не как внезапное откровение. Приговор был вынесен заранее. Я и раньше понимала, как велика разница между нею и мною, и потому осознание этого не поразило меня, а просто сформировалось. В одно мгновение я соизмерила себя с матерью. А в следующее уже стояла с пустым ведром в руке, и когда Одед забрал его у меня, я посмотрела на пальцы своих ног, испачканные в земле, и тут же начала думать о жарком из баранины, которое я приготовлю своему сыну Нимроду к ужину в честь его возвращения домой. Послезавтра, подумала я, послезавтра самое время пойти к мяснику. Погода подходящая, прогулка к Шхемским воротам в Старый город будет приятной. А вот с зеленью лучше подождать до утра пятницы, потому что умирающая в холодильнике зелень только испортит удовольствие.


Вот и весь рассказ: поехали на кладбище и вернулись — за все время посещения я не плескалась с мамой в ванне примирения, и родники утешения во мне не били — но как только мы вернулись домой, я написала мейл сестре, ведь это ради нее мы поехали туда.

Я сообщила ей, что мы посетили могилу, и объяснила, что из-за того, что мы были очень заняты и из-за скорого возвращения Нимрода, мы не смогли приехать в день самой годовщины. «Несмотря на тяжелое лето, которое у нас здесь было, деревья на кладбище выглядят хорошо. В нашем саду тоже все цветет. Мы его хорошо поливали, и похоже, сочетание тепла и воды взбодрило растения и заставило их думать, что они в тропиках».

На следующее утро меня уже ждал ответ, и письмо, открывшееся с выражением печали, дрожало на экране от волнения сильнее обычного.

У Элишевы были для меня печальные новости: их хорошая подруга Марта, дорогая Марта, посетившая нас в нашей квартире в Тальпиот и с которой я встретилась в их доме, скончалась на этой неделе после продолжительной болезни. Когда я видела ее, я, должно быть, заметила, насколько она больна. И как раз вчера, может быть, именно тогда, когда мы с Одедом были на кладбище, они сопровождали на «Маунт Хоуп»[17] женщину, которая была для нее как мать с тех пор, как она приехала в Америку. Не странно ли, что нам с Одедом пришлось посетить могилу нашей матери перед годовщиной, и что мы в Иерусалиме, а они в Монтичелло — были на кладбище в один и тот же день?

«Нам всем будет очень не хватать Марты, — писала сестра, — но мне важно знать, что до последней минуты она была очень смелой и продолжала вдохновлять всех, кто ее любил».

— Скажи, — обратился я к Одеду, — ты помнишь какую-нибудь гору в том районе, где живет моя сестра?

— Гору — какую гору? Откуда гора? Там даже пригорка нет. — Он был занят складыванием портфеля для офиса, листал какие-то документы и не был расположен к болтовне.

— Не знаю, Элишева пишет о каких-то похоронах, и я пытаюсь понять, что за люди называют кладбище, расположенное на равнине, — «Гора Надежды». Тот же обман, что и название «Монтичелло» для городка, в котором нет ни одного итальянца. «Гора Надежды». Какая надежда в смерти?

Мужу было не до моих вопросов, и он не ответил. Но когда он вышел из дома, я подумала, что хочу быть уверенной, что нет никакой надежды и нет вечности. Потому что, если в смерти есть надежда, значит стертое — не стерлось, и змей все еще существует, а мне нужно верить, что он не существует нигде. Даже в аду.

After the first death there is no other. После первой смерти не бывать второй.

Многие годы после того, как я читала Дилана Томаса своей сестре и была потрясена, спустя целую эпоху, я поняла, наконец, что это была фраза утешения: нет вечности, в которой я и нелюдь могли бы жить вместе. Нет вечности, в которой мы дышали бы одним воздухом. Вечности нет — а значит не будут вечными «две сестрички Эли и Эли», и поцелуй руки, и его насмешки.

После первой смерти не бывать второй. Первое лицо не вернется. Что умерло — то умерло, и лишь живое существует. Моя сестра пережила долину смертной тьмы, она довольна свой жизнью, а я здесь, и у меня — моя жизнь.

Вот я мою посуду на кухне, кручу кран направо и налево, упиваясь властью над струей воды, как будто открыла что-то новое. Вот я натираю руки кремом и вдыхаю запах камфары, лимона и лаванды; от паров камфары дышать легче и щекотно в носу.

И вот через два с половиной дня мои руки обнимут Нимрода, а Нимрод обнимет меня в ответ без смущения, потому что мой младший умеет обниматься. Чистая, я поеду с Одедом в аэропорт, чтобы встретить нашего сына, чистая и свободная потом буду сидеть с ними обоими за домашним столом; если я постелю скатерть, не покажется ли это Нимроду преувеличением? После того, как я корчила ему фальшивые слащавые рожи и после того, как я испортила поездку в Сиэтл, я не могу больше обременять его никакими преувеличениями: важно, чтобы все было просто, тихо и нормально, это важно для всех нас — и будет просто, тихо и нормально.

Тихо и нормально, потому что нет больше картин, порождающих кошмары.

Тихо и нормально, потому что все, что я тащила за собой, вся эта оглушающая мерзость, отринута и предана забвению.

Да, так и будет, будет так же тихо, как сейчас, потому что после первой смерти не бывать второй.

*

Я не знала, что написать сестре: я была едва знакома с ее подругой Мартой и никогда не видела ее Гору Надежды. Поэтому вместо ответа я просто отправила ей свежее фото Яхина; это красивое фото, действительно красивое фото моего красивого первенца с чистым морем и лодками на заднем плане.

Глава 2

Рассказчица прокрутила сюжет на несколько месяцев вперед, ловко разделавшись с отдельными трудными местами. Теперь у пары, которая спаслась и вернулась в Эдемский сад, все хорошо, а вскоре вернется и их сын.

Я перескочила на несколько месяцев вперед, и этот акробатический номер, несомненно, не ускользнувший от внимания читателя, может, пожалуй, создать впечатление, что мне есть что скрывать:

Ибо что произошло, что на самом деле произошло после того, как мы вернулись домой из пустыни? Может создаться впечатление, что мы просто списали ту ночь и вернулись к нашему старому распорядку. Что мы закрыли прошлое и почти не говорили о нем. Что наши действия не имели последствий или что все последствия были благотворны.

Это невозможно, природа действует иначе: вы не можете так легко закрыть дверь в прошлое, так мне рассказ не закончить.

Молчание намекает на тайну, и если да, то какую? Неужели я о чем-то умалчиваю? Направляю глаза наблюдателя на катышки пыли, чтобы отвести их от чего-то другого? Я так не думаю, но, чтобы развеять сомнения, позвольте мне продолжить историю с того места, где я остановилась:


Мы вернулись домой. Одед, сильно вспотевший, первым пошел в душ, я после него. Пока он мылся, я приготовила чай со льдом. Мы быстро опустошили кувшин, и я приготовила еще один на случай, если кто-нибудь из нас ночью захочет пить, а тем временем мы немного поговорили о почти обыденных вещах: «Ты завтра идешь в офис?» «Справишься тут одна? Что ты будешь делать весь день?»

Холодильник громко урчал, и Одед толкнул его, чтобы заткнуть, как он иногда делает. Мы решили, что постараемся уснуть.

Одед уверял, что спал как убитый, мне же приснился удивительный сон, подробностей которого я утром не помнила: он был полон ярких красок и сладости, и благоухал розовой водой. Это был первый из восточных снов, приснившихся мне в последующие недели: сны, струящиеся шелками и скользящие блестящей парчой. Открывая глаза, я улыбалась в изумлении, чуть растерянно вспоминая щекотку, как от павлиньих перьев. От этих фантастических путешествий не оставалось реальных картин, но их чарующая ворожба постепенно пропитывала меня, обволакивая, укутывая и успокаивая.

К утру жара спала. Днём Одед вернулся с работы раньше обычного, когда я пропалывала заросший сад. При этом я ежечасно заходила в дом проверить новостные сайты в интернете, но никаких важных для нас сообщений не было.

По пути домой Одед зашел в видеомагазин и принес два триллера, которые мы посмотрели не отрываясь.

— У меня до сих пор в голове не укладывается, каким чудовищем он был, это просто непостижимо, — сказал он мне между фильмами, и мне сперва показалось, что он имеет в виду главного злодея, которого мы видели на экране. — Как много слов у него было. Думаешь, вся эта интеллектуальность была лишь ширмой, или он действительно верил?..

Я предостерегающе приложила палец ко рту.

— Вот только этого не надо.

— Чего?

— Пытаться понять. Даже не пытайся проникнуть в его голову, и не спрашивай, что это было. Ничего не было. Ты спас меня от того, что было, а теперь ничего нет.

И мы посмотрели еще один фильм. А в ближайшие дни много других.


В первые дни нашего возвращения я поймала себя на том, что с опаской поглядываю на мужа, желая убедиться, что он по-всегдашнему делает свою работу, соблюдает график, достаточно спит и ест с нормальным аппетитом то, что я готовлю. Я не сомневалась, что он меня не подведет и не разочарует, и все равно не могла перестать следить за ним — но тайком, чтобы он не почувствовал, что он — под наблюдением. Когда он засыпал, я рассматривала его лицо, пытаясь угадать его сны и высматривая признаки беспокойства. Его лицо было спокойным, сон был непрерывным, он рано вставал, как прежде. Утром сквозь сон я слышала, как он возится на кухне, выходит в сад и после этого — тишина, которая возвращала меня в мои сны. Но через несколько дней и череды снов я догадалась, что он оставался в саду, перестав выходить на утреннюю пробежку. Когда я это поняла, я встала с постели, вышла на воздух нового дня и спросила его, почему.

Склонившись вперед в кресле, Одед оперся подбородком на большой палец и потер бровь кончиком указательного.

— Дело вот в чем: бег опустошает голову, такова физиология. При интенсивных физических упражнениях ты не можешь толком думать. Часто это бывает полезно. Но для меня на данный момент не думать было бы все равно, что убегать.

Я лизнула палец и пригладила его непослушные брови, но его рука поднялась, чтобы снова их растрепать. Он казался раздраженным, и почему-то было видно, что его раздражение направлено не на меня, а на него самого.

— Значит, на данный момент твои упражнения — вставать пораньше, чтобы сидеть здесь, в саду, и не убегать, — сказала я.

— Имей в виду, у меня нет новых мыслей или восприятий относительно случившегося, поверь, это так: ни новых мыслей, ни новых выводов. Только и без всяких мыслей мой разум почему-то настаивает на том, чтобы вернуться и переиграть фильм. Он просто прокручивает сцены снова и снова, и на данном этапе мне кажется, что у меня нет выбора, кроме как позволить ему это. Другими словами, если это то, что должно быть, если я обязан запустить фильм, то лучше попытаться сделать это организованно: покончить с ним с утра, прежде чем я начну день.

— Не волнуйся. Я в норме. В конце концов все будет хорошо, — добавил он, а я, присев перед ним, как бедуинка, заглянула ему в глаза.

— В конце будет?

— Уже хорошо. И как только я закончу смотреть фильм, я вернусь к тренировкам.

— Ты всегда будешь поступать правильно, я не сомневаюсь, — с жаром сказала я. Мне почему-то было стыдно сказать ему то, что он, вероятно, был бы рад услышать: что меня не преследуют никакие картины. Со мной, пожалуй, всё совсем наоборот. Значительную часть дня меня все еще трясет. Но среди этой тряски случается, что я замираю с внезапным чувством удивления. При каждой такой остановке мне требуется мгновение, чтобы понять: то, что наполняет меня удивлением — освобождение моего ума от гнёта. Может быть, от новизны этой чистоты меня и трясет. Мне нужно отдохнуть. Мне нужно время, чтобы привыкнуть к существующему покою. Но я знаю также, что скоро, очень скоро, когда я восстановлю свои силы, мои глаза очистятся, и я увижу все, что захочу увидеть. Мне даже любопытно, что я увижу, когда захочу: сад велик, в нем есть на что посмотреть.

— Ты всё делаешь, правильно, — сказала я любимому, чьи страдания не разделяла. Что еще я могла сказать? Все уже сказано. И кому я помогу, повторив то, что он и сам знает? Я прекрасно понимала, что никакие слова и никакие доводы не помогут против навязчивых картин. — Хочешь, я приготовлю омлет? Сварить еще кофе?

Я поверила ему, что с ним все в порядке. Я также верила себе, когда говорила, что он всегда будет знать, что нужно делать. Верила, и в то же время продолжала наблюдать за ним, не появятся ли симптомы каких-либо скрытых ран. Иссиня-черный цвет подкожного кровотечения проявляется не сразу. И я думала, что, если рана действительно была, я должна убедиться, что утренние часы в саду, к которым он себя приговорил, не усугубили кровотечение. Одед просидел в саду почти до конца лета, но никаких синяков не появлялось. И все это время он оставался мне понятным.

Заботясь о нем, следя за его сном и едой и поддерживая его, я была близка к тому, чтобы стать для него матерью и сестрой. Мы были близки к этому, это почти произошло, но муж этого не допустил. Мой муж этого не допустил, и в то время, как я беспокоилась о его благополучии, он настаивал на том, чтобы вести себя со мной с нежной и слегка утомляющей властностью, он как будто назначил себя моим старшим братом. Я то и дело слышала: «Ты пообедала?» «Давай, я тебе его очищу» и «Осторожнее с этим креслом, оно тяжелое»; на что я отвечала фразами типа: «Да ты что? Оно совсем не тяжелое, а я не инвалид».

Так мы беспокоились друг о друге, пока со временем реальность не показала нам, что все наши опасения напрасны.


Прошло восемь суток, пока две газеты не напечатали краткую заметку об исчезновении профессора, и еще почти неделя, пока одна из пятничных газет не опубликовала более длинную статью: около восьмисот слов под заголовком «Тайна пропавшего профессора». Нелюдь был описан как «загадочная фигура» и снова представлен как «спорная фигура и среди историков, и в еврейской общине Соединенных Штатов». Один анонимно опрошенный историк назвал его «интеллектуалом со смелой интуицией, склонным к поспешным выводам», а другой сказал, что он был «шарлатаном без тормозов и опасным популистом». Полиция, как говорилось в статье, все еще блуждает в темноте.


Одед и я услышали об исчезновении еще раньше. Мы узнали об этом от моей свекрови, после того как они с Менахемом вернулись с ужина, который проходил в стейк-хаусе в Рамат-Рахель, а не в молочном ресторане на улице Керен а-Йесод:

— Еда была превосходной, но твой дядя не пришел. Мордехай говорит, что он даже не сообщил ему, что не сможет прийти. Жаль, что мы с ним не встретились.

Ни одно блюдо не упало и не разбилось, и красный соус не забрызгал платье моей свекрови. Одед скрестил руки на груди и, не моргнув глазом, сказал:

— Может, и не жаль вовсе. Мы с Элинор все-таки пошли послушать его лекцию, и мы оба почувствовали, что он не тот человек, с которым мы хотели бы иметь какие-либо отношения.

— И почему же, позвольте узнать? — спросил Менахем.

— Он был отвратителен. Все это было не чем иным, как саморекламой. Он даже не приблизился к пониманию своей ошибки.

Привыкшие относиться к щекотливой теме «семьи Элинор» с осторожностью и шокированные редкой бестактностью их сына, свекры замяли тему, и разговор зашел о других участниках конференции, серьезных и интересных людях, которые пришли на ужин.


Понятия не имею, когда нелюдь был официально признан пропавшим без вести. Возможно, когда он должен был выписываться из отеля «Хайат».

Вероятно, у него были и другие встречи, на которые он не явился: беседы того или иного рода с людьми, которые считали его «смелым интеллектуалом», кофе с журналистом, пишущим о конференции, совещания с другими лекторами; возможно, его сын приехал в Иерусалим, чтобы оставить записку в Стене Плача, и воспользовался случаем, чтобы попытаться связаться со своим родителем. Возможно, возвращаясь от Стены, он побывал в гостинице и оставил там письмо. В любом случае, Первое лицо не было настолько важным, чтобы кто-то серьезно искал его. Сообщения, вроде того, что оставила ему секретарша Одеда, предположительно скапливались на стойке регистрации отеля, в ячейке, где не было ключа от комнаты; но адресата уже не было. Он испарился.


Алиса когда-то исследовала судьбу записок, выпавших из Стены, и в одной из своих первых экспедиций сопровождала мешки с этими выпавшими записками к месту достойного захоронения на Елеонской горе. В моем компьютере нет и следа этой колонки, но люди ее читали, а я до сих пор помню. И вот, вкратце, этот рассказ:

Пока она наблюдает за захоронением мешков, прямо к Алисе подлетает выцветшая записка, и когда она осмеливается открыть ее, она обнаруживает письмо от девочки, больной раком. Сама не зная зачем, она кладет украшенный тетрадный листок в карман, и только на обратном пути с кладбища внутренний голос говорит ей вернуть в Стену потерянное желание. Та, что приземлилась в нашем городе в поисках света пустыни, всегда следует своему внутреннему голосу. И она делает это и в этот раз. И когда солнце садится, и Алиса встает на цыпочки, чтобы дотянуться до щели, в которую можно вставить письмо, к ней подходит маленькая девочка и предлагает положить записку в одну из относительно пустых щелей внизу. Девочка говорит, что она сделала это со своей запиской минуту назад, и добавляет, что пришла поблагодарить Бога за то, что он излечил ее от лейкемии. Ровно неделю назад она закончила курс лечения.

При всей ее склонности к постоянной восторженности, даже Алиса понимает, что ей никогда не узнать, была ли маленькая девочка, с которой она столкнулась у Стены Плача, той самой, чья молитва взлетела в воздух рядом с захоронением. Может быть, были две больные девочки, — размышляет она в конце рассказа, — а может быть, и только одна. Но если их было действительно две, то нам остается только желать, чтобы эта чудесная встреча была знаком из космоса, космическим свидетельством того, что они обе исцелились.


Вот бы у этой прозрачной сказки был другой автор! Но ее написала я, написала, не имея ни малейшего представления, о чем и о ком я пишу. Это было так натянуто и притворно, что в пятницу, когда вышла газета, даже Менахем воздержался от звонка мне, чтобы поделиться своей реакцией, но я была тогда настолько тупа, что не удивилась его молчанию. Была ли я прозрачна для него? Или, может быть, Рэйчел прочитала меня между строк? Думаю, нет, хотелось бы верить, что нет, да и в любом случае это уже не важно. Не важно, нет, только тревожно. Две больные девочки, написала я. Лишь бы они поправились, написала я. Незаметно я инсценировала этот блеф. Это было неосознанное притворство, потому что я была такой, и меня это ничуть не беспокоило. И в течение многих лет большую часть своего времени мне определенно нравилось бродить по городу с косичками.

Позже уделю этому внимание. Я должна это сделать, невозможно об этом не думать. Я потом, конечно, обязательно уделю этому внимание, много внимания — но не сейчас, не в эту минуту, когда на повестке дня совсем другое и когда есть другая правда, о которой я должна сказать:


Записки, выпавшие из Стены, действительно хоронят с уважением, как я и писала, в то время как записки с сообщениями, оставленные гостями отеля, выбрасываются в мусорное ведро.

Мне пришло в голову, что полиция вполне могла конфисковать сообщения, полученные пропавшим без вести, и изучить их. Но шли недели, и никто из полиции не связывался с нами, чтобы задать какие-либо вопросы, а если и обращались, а я не думаю, что обращались, то мой муж-защитник, мой ангел-хранитель мне об этом не сказал. Если так и было на самом деле, я не против, и даже сейчас, спустя столько времени, мне не нужно спрашивать его, не нужно знать.

Как только мы вернулись домой, мне стало ясно, что возможность того, что полиция выследит нас, была чисто теоретической, и что правда в том, что бояться нам больше нечего. Я сделала все необходимое, чтобы предотвратить отклонение от успешного исхода нашего заговора. Я действовала по правилам игры. Но на самом деле, на обратном пути, когда я была занята подготовкой нашего алиби, я уже знала, я знала наверняка, что вся эта подготовка «на всякий случай» излишня и что это всего лишь мысленная игра, в которую мы с Одедом должны будем играть, как бы подчиняясь правилам жанра.

Отклонения не будет, потому что отклонения кончились и отныне нет больше ужаса, а только проблески и вспышки паники. Мы с мужем вернулись домой, мы были дома, а на своей земле я не убоюсь зла, ты не убоишься зла.


Новое время открылось перед нами. Рай еще раз распахнул свои врата, и я решила не медлить и не устраивать на пороге промежуточную станцию.


Быстро ли, медленно ли, нам становилось все легче. В первые дни домашняя обстановка казалась прозрачно-хрупкой, словно все было сделано из искрящегося светом хрусталя. Помню, как осторожно я держала сковороду: ее дно отражает солнечный луч, оранжевый солнечный зайчик танцует на стене, а я держу сковороду обеими руками — только бы не разбилась.

Я осторожно перемещалась между дорогими для меня предметами, пока их хрупкость постепенно не уменьшилась и остался только блеск.


Прошло три или четыре недели, когда я, прежде чем звонить друзьям и возвращать людей в свою жизнь, подспудно готовила себя к трудностям общения: прочитанные книги убеждали меня в том, что содеянное создаст барьер между мной и остальным миром. Я не потратила много времени на размышления об этом. Может быть потому, что я мало думала, во мне не росло опасение. Я не чувствовала настоящего беспокойства, но меня все же иногда поражала легкость восстановления контакта и отсутствие какой-либо преграды. Когда я общалась с людьми, я иногда вспоминала, что у меня есть тайна, но это осознание, было почти нейтральным, нейтральным и невесомым, как тот факт, что у меня карие глаза. Нелюдь исчез, а вместе с ним исчезла и тяжесть тайны.

А прежде, чем созвониться с подругой и предложить пойти вместе покупать босоножки, и даже когда Одед еще следил за новостями в интернете и нес свою утреннюю вахту в саду — я уже вернула себе утреннюю улыбку нашего бакалейщика. Я уже вернула себе удовольствие подслушивать разговоры прохожих, удивительную прелесть неправильного слова, запах свежемолотого кофе, гладкость и сладость, оставленную привкусом халвы во рту. Я вернула себе вид нежного побега смоковницы, храбро пробивающейся между плитами тротуара, и чувство прочности, придаваемое каменными стенами, особенно когда они розовеют к вечеру. Я восстановила много таких вещей.

Облегчение неуклонно росло, и новая свобода освобождала все больше места для счастья. После того, что я пережила, после того, что мы пережили, — кто откажет мне в удовольствии от кофе с халвой, кто скажет, что мы не имеем права?


Что же касается книг, то, признаюсь, мне нужно было время. В течение нескольких недель все, что я пыталась читать, казалось скучным, абсурдным или тривиальным. Снова и снова я склонялась к воде, и каждый раз вода отступала, не утолив моей жажды.

Моя дорога назад к чтению была проторена совершенно случайно, когда однажды в поисках живительного источника, я открыла Танах[18] и начала читать Книгу Судей. Танах не был ни скучным, ни тривиальным, и я провела недели с Судьями, Царями и Пророками.

Подобно религиозной женщине в головном уборе, шевелящей губами в автобусе над маленьким псалтырем, я носила с собой Танах, куда бы я ни шла: я читала его в кафе в ожидании друзей, я читала его в отеле в Цфате, куда мы ездили в выходные со свекрами, и я читала его почти каждый вечер перед сном.

— Что происходит, Элинор? Кончится тем, что ты будешь как Элишева.

Я игнорировала поддразнивание и продолжала читать. Мне нравился суровый танахический Бог: его страстный темперамент и поступки казались мне более убедительными и правдоподобными, чем у многих других известных мне вымышленных персонажей. Я понимала этого огненного Бога, и иногда мне казалось, что и он понимает меня.

В течение многих дней я цеплялась за свой Танах в синей обложке и, в конце концов, привычка к чтению взяла свое — я обнаружила, что могу читать и другие книги.


На площади Сиона, недалеко от того места, где я потеряла сознание перед госпитализацией моей сестры, на своем постоянном месте стоит жуткий старый нищий. Двадцать лет назад этот человек наводил ужас на моих сыновей прокуренным голосом, который, казалось, поднимался из глубины огромного резонаторного ящика, и они так боялись его, что всегда дергали меня за руку, требуя обойти площадь стороной. Думаю, он намеренно обрушивал на них свой ужасный голос, чтобы напугать их, это он продолжал делать и с другими прохожими все последующие годы.

Однажды утром, не так давно, я проходила мимо этого нищего, и вдруг он совсем тихим, совершенно нормальным голосом попросил у меня несколько шекелей. Я остановилась, чтобы удостовериться, что голос действительно исходил из его горла. Я уже настолько привыкла к страшному голосу, что он перестал меня пугать, но в то утро, когда я уронила ему в руку несколько монет — его «спасибо, мэм» прозвучало вполне естественно и нормально.

Бас был тот же, но теперь он исходил из обычного человеческого горла, а не из прокуренной звуковой коробки.


Что-то в действительности изменилось после исчезновения нелюдя. Земля уравновесилась или немного стабилизировалась. Воздух над землей посветлел. Изменение было очень тонким. Может быть, только нищие и безумцы могли это почувствовать, может быть, в них это главным образом и проявлялось. Но что-то реальное изменилось, произошел реальный сдвиг — это я сознаю трезвым, ясным сознанием.

Я не сумасшедшая и в этом вопросе не подвержена никаким заблуждениями преувеличениям: человек, от которого мы избавились, не был Гитлером, и с устранением Первого лица мир не очистился от всего зла. Мир не искуплен, это мне ясно, но не менее ясно, что он изменился.

Близкие мне люди, за исключением, пожалуй, Одеда, видимо, не чувствуют перемены, а если и чувствуют иногда облегчение, то не знают, чему его приписать, или недоумевают, от чего это происходит. Люди выходят на улицу, люди ходят и дышат более чистым воздухом — ну, и о чем это им говорит? Но это факт, осязаемый факт, что воздух стал легче.

Произошли маленькие, неуловимые изменения в поведении и форме вещей, и я сама, не наделенная научным умом, лишь изредка могу уловить их и указать на них.

Растения не только в нашем собственном саду, но и в общественных парках выглядят сильнее и здоровее, чем когда-либо. Соседская собака перестала выть и скулить по ночам. Наши сыновья уже выросли, но я полагаю, что сейчас меньше детей плачут без определенной причины.

Наверняка существует какое-нибудь статистическое исследование, показывающее, что астматики теперь испытывают меньше приступов, чем раньше, или что приступы менее тяжелы. Полагаю, я могла бы найти такое исследование в Интернете, но Интернет мне надоел.

И нет никакого желания проверять.

Вкратце: земля все еще кричит. Возможно, так будет всегда. Но теперь — в этом я не сомневаюсь, потому что у меня есть уши — она кричит меньше.

Глава 3

О, бесконечно сладкая суббота! Аромат спелых плодов смоковницы во внутреннем дворике. Золото солнца сквозь вату облаков проникает в увитую виноградом беседку. Недавно мы вернулись от родителей Одеда, и сейчас, отдыхая в плетеном кресле, он скручивает себе сигарету. В последнее время мой муж курит траву по вечерам и в будние дни тоже. Он делает это очень редко и, по его словам, сигарета нужна не для того, чтобы успокоиться, она выражает его внутреннее спокойствие.

Муж наливает мне бокал вина, я поднимаю его к солнцу, пока он проводит холодной бутылкой по моей руке. Раньше я иногда подумывала об удалении татуировки хирургическим путем, но со временем мои сомнения рассеялись, и сегодня мне ясно, что тигриная морда лучше, чем шрам.

Золотистое субботнее время простирается вокруг без каких-либо опознавательных знаков. Муэдзин взывает к верующим из Старого города, но он зовет других, не нас. Одед лениво водит бутылкой по моим соскам. Желание есть, оно ощутимо, но у нас полно времени.

*

Когда мы вернулись из пустыни, мы не были сексуально возбуждены, это ясно, и не было никакой тропы из сброшенной одежды от входной двери в гостиную. Подобное было бы немыслимо.

В первые дни мы просто относились друг к другу нежно, очень нежно, как будто выздоравливали от долгой болезни. Желание, когда оно было, тоже было осторожным, и только постепенно, движение за движением, шаг за шагом, оно становилось самостоятельным.

— Элишева передает привет от моего отца, — говорю я мужу, потому что у меня полно времени. — Она говорит, что если он будет чувствовать себя хорошо, то осенью он и его подружка приедут к ним в гости. Джемма хочет рисовать листопад.

Одед вопросительно поднимает брови, держа бутылку у меня на груди.

— Я попросила ее передать ему и наш привет. Что тут такого?

— Правильно, ничего такого. Я обожаю это платье. Оно новое?


Я пробую вино, и, прежде чем сомкнуться, мои глаза пытаются запечатлеть сцену: снимок сада, в котором я и мой муж.

Сфотографировав всё мысленным взором, я делаю еще несколько глотков вина и только потом медленно расстаюсь с мыслями и уступаю первенство телу. По мне постепенно растекается озаренная солнцем краснота, и, закрывая глаза, я вижу сквозь веки свет, играющий в нашем дворе и порождающий искрящиеся цветные пятна.

По переулку проезжает мотоцикл, оставляя за собой ощутимую тишину. Рядом со мной жужжит пчела, и под звук жужжания вибрирует пурпурное пятно на экране в рамке моих век. В доме звонит телефон, но мы не спешим встать, чтобы ответить. Это, наверное, Нимрод хочет предупредить отца, что вернет ему его новенький Паджеро позже.

Во время субботы есть место для всего. Нет ни рано, ни поздно, теперь мне все дозволено, и другим — тоже.

Я чувствую запах потушенной сигареты, и муж спрашивает: «Налить тебе еще?» Я слышу, как растет виноград. И вибрирующий пурпур расширяется.

Ветер, легкий северный ветер несет запах розы извне — в нашем саду нет роз — и я вижу ветер и, более того, я вижу розу ветров. На востоке пустыня, на юге трехкомнатная квартира в цокольном этаже — она, должно быть, еще стоит — на западе когда-то был пансион. Порывы ветра шевелят лепестки. Четыре лепестка розы ветров, движутся, как крылья. Крылья земли медленно поднимаются и опускаются, а в центре посажен наш сад. Одна из моих босых ног стоит на земле. Земля подо мной твердая и неподвижная. Сад никуда не денется.

Пурпурный прилив видоизменяется и разделяется на оттенки, прилив наступает и отступает, открывая бесконечность оттенков, растекающихся в пространстве. Пурпур распространяется и течет, бесконечно число оттенков пурпура с черным зрачком в центре.

— Элинор, любимая?

Ветер слов щекочет мне ухо. В глазу пульсирует золотая искра. Я крепче закрываю глаза, ныряя в мерцающую черноту, и устремляюсь к золоту.


Райский сад. Томительное субботнее время со спелым запахом инжира и виноградной лозы, тянется вокруг нас безгранично.

Райский сад. Настоящее — единственное время.

Райский сад. Мое тело одновременно в своей форме и в саду, и тело мое — Истина, и вся я в нем едина: я здесь, и другой меня нет нигде.

Загрузка...