Я посещаю палаты парламента и осматриваю новое помещение палаты общин. Затем разглядываю здание Вестминстерского дворца, наблюдаю за сменой гвардейцев у Букингемского дворца, вспоминаю историю этого здания и становлюсь свидетелем выноса знамени во время парадного построения конной гвардии. Я иду в Челси, осматриваю Королевский госпиталь, посещаю дом-музей Карлейля и галерею Тейт.
В ходе воздушного налета в ночь на 10 мая 1941 года здание нижней палаты парламента, в которое угодило сразу несколько бомб, выгорело дотла. Той ночью в парламенте погибли четверо — дежурный суперинтендант, двое полицейских и смотритель; утром стало очевидно, что «мать всех парламентов» подлежит эвакуации.
Впервые за столетия своего существования палата общин английского парламента покинула старый Вестминстерский дворец и вернулась, так сказать, к истокам — на территорию аббатства, где и собиралась четыре последующих месяца — в Черч-хаусе во Дворе декана. К концу этого срока был организован обратный переезд, причем члены палаты общин разместились в палате лордов, а пэры стали собираться в Королевской гардеробной. Такой порядок вещей сохранялся на всем протяжении войны и вплоть до 26 октября 1950 года, когда король торжественно открыл восстановленное здание палаты общин.
Следует признать, что едва пожар уничтожил палату общин, как начались дебаты об ее восстановлении. В 1948 году спикер палаты заложил первый камень в основание здания, причем он позировал фотографам, держа в руках деревянный молоток — тот самый, которым пользовались при строительстве парламента сто лет назад, — и мастерок из дубовой древесины, вырезанный из уцелевшей балки старого здания палаты общин.
Помню, я заходил в здание парламента в самом начале войны, еще до того, как Лондон принялись бомбить. Мне бросилось в глаза, что парламент, подобно Вестминстерскому аббатству, представляет собой самодостаточную единицу гражданской обороны, и я записал в дневнике:
«Вряд ли в Англии найдется здание, способное соперничать с парламентом за титул главной топографической загадки страны. Один из смотрителей, проработавший здесь четырнадцать лет, признавался мне:
«Я до сих пор не уверен, что изучил все закоулки парламента. Знаете, чуть ли не каждый день набредаю на что-нибудь новенькое».
Прогуливаясь по огромному зданию, я заметил, что во всех помещениях, выходящих на террасу и на реку, окна заложены мешками с песком, поэтому парламентариям, как и рабочим на заводах, приходится трудиться при искусственном освещении. В коридоре, ведущем к Библиотеке пэров, через равные промежутки были установлены стойки с ведрами, лопатами и прочими средствами борьбы с зажигательными бомбами; эти орудия ручного труда выглядели довольно странно среди фолиантов с отчетами о заседаниях парламента, переплетенных в телячью кожу.
— В случае налета, — пояснили мне, — лорды спустятся сюда, а члены палаты общин укроются в схожим образом оборудованных помещениях на их стороне здания. В нескольких комнатах мы разместили передвижные пункты Красного Креста, чтобы оказывать раненым помощь на месте. Мы готовы ко всему, разве что дегазировать не сможем.
— Простите мое любопытство, — не сдержался я, — но где дегазируют членов парламента?
— На Кинг-Чарльз-стрит. Там находится дезактиваторная станция министерства общественных работ.
Мне также рассказали, что тридцать бойцов отряда гражданской обороны, охраняющего здание парламента по ночам, — это клерки и другие сотрудники аппарата парламента. Есть и пожарная бригада, составленная из смотрителей, а в здании имеются девяносто восемь пожарных гидрантов и соответствующее количество шлангов. Все понимают, что главную угрозу зданию представляет именно огонь. Как не помянуть недобрым словом архитектора, который проектировал лабиринт покатых крыш словно для того, чтобы в нем могли спрятаться зажигательные бомбы?
Продолжая обход здания, я столкнулся с комендантом пункта Красного Креста. Он сообщил, что медсестры дежурят в здании парламента круглосуточно с самого начала войны. Это добровольцы, работают бесплатно и, несмотря на естественное утомление от долгого и нудного ожидания, по-прежнему крепки духом. Когда проходят заседания палат, в шести санитарных пунктах постоянно присутствуют восемь медсестер. Лорд-обер-гофмейстер уступил Красному Кресту свой кабинет, его примеру последовали и другие высокопоставленные чиновники, предложившие свои покои в качестве спален и комнат отдыха для медсестер. А девушки, по словам коменданта, подобрались просто замечательные. Многие из них продолжают работать и приходят в парламент вечерами сразу после работы, даже не заходя домой. Например, две девушки работают в магазине мануфактурных товаров на набережной Виктории. Они приносят с собой ужин и разогревают еду на газовой горелке в палате лордов. Утром они завтракают — и отправляются на работу.
Парламентские приставы, сочувствуя тяжкому бремени, придавившему хрупкие плечики, балуют девушек и регулярно выдают им пропуска на заседания парламента. Девушки мало-помалу становятся знатоками парламентских процедур. Так что, если даже романтическим фантазиям о том, как они перевязывают чело лорда-канцлера или уводят в безопасное место окровавленного спикера, и не суждено сбыться, время, проведенное девушками в парламенте, вряд ли окажется потраченным впустую. В конце концов, разве ужин, разогретый на скорую руку в палате лордов, — сам по себе не приключение?
Вступив в палату общин, я убедился, что меры безопасности, принятые здесь, ничуть не уступают тем мерам, которые поразили меня в палате лордов. Если авианалет начнется во время заседания палаты и будет принято решение прервать дебаты, парламентариям надлежит спуститься в библиотеку и в другие обозначенные на схемах эвакуации помещения. Мне показали бомбоубежище премьер-министра — звучит, кстати сказать, весьма изысканно. Это одна из министерских комнат, выходящих на Дворик спикера. Окна заложены мешками с песком — все, кроме окна над дверью; признаться, не хотел бы я оказаться в этом помещении во время бомбежки. Из обстановки в комнате два низеньких столика, несколько стульев и цветная репродукция фрески Джорджа Клаусена «Тайное чтение Библии Уиклиффа».
Экскурсия, как и подобает, завершилась осмотром тех подземелий, в которых лейб-гвардейцы каждый ноябрь разыскивают Гая Фокса. Как ни удивительно, никому не приходит в голову использовать эти идеальные бомбоубежища — возможно, потому, что они находятся ниже уровня Темзы.
Некоторые пожилые члены парламента помнят суматоху, вызванную первым налетом «цеппелинов» на Лондон во время войны 1914–1918 годов. Около половины десятого вечера в октябре 1915 года обсуждение во втором чтении финансового законопроекта было прервано двумя взрывами. Помещение палаты, битком набитое людьми, опустело в мгновение ока; парламентарии выбегали на Новый дворцовый дворик в надежде разглядеть дирижабли. В палате остались трое — спикер, канцлер казначейства и тот парламентарий, речь которого прервала бомбардировка.
Вернувшись на свои места, разгоряченные парламентарии (они воочию наблюдали в небе «сигарообразный» объект — обычное для тех дней образное описание «цеппелина») услышали:
— Как я говорил, господин спикер, когда наши дебаты прервал этот налет…
В первую войну несколько бомб разорвалось достаточно близко к зданию парламента, но единственный ущерб ему причинил осколок шрапнели, влетевший в окно Королевской галереи и вонзившийся в полотно «Смерть Нельсона». Дыру в оконном стекле и шрам на картине сохранили как напоминание о войне, которая должна была покончить со всеми на свете войнами».
В мае 1941 года все обстояло иначе. За какие-то несколько часов известный всему миру архитектурный ансамбль превратился в сущий хаос.
Я пришел к зданию палаты общин после того, как пожар был потушен. По лестницам еще струились темные ручейки воды, дверные проемы зияли пустотой, сквозь них открывались жуткие виды обвалившихся потолков, искореженных металлических конструкций, всюду, куда ни посмотри, виднелись остовы железных стульев, скелеты телефонных будок, обугленные стенные панели и переплетения проводов. Вот оно, современное варварство; точнее, то же древнее варварство, только в новом обличье. Невероятность случившегося подчеркивали чудом уцелевшие предметы обстановки; они уцелели, а палата общин погибла. Я нагнулся и подобрал в луже на полу ничуть не пострадавший грифельный карандаш.
Но сколь же быстро — при наличии мужества и решимости — способен человек оправиться от удара судьбы! Всего-навсего несколько лет разделяют ужасные сцены полного разрушения от нового здания палаты общин, более современного и более, если позволительно так выразиться, изысканного.
Я не раз приходил на место стройки и наблюдал за строителями, восхищаясь мастерством, с каким они обтесывали и укладывали каменные плиты на колонны и арки; при взгляде на них вспоминались зодчие, возводившие средневековые соборы. Один из мастеров, в белом фартуке, вырезал листья на венце арки; он стоял на строительных лесах, наносил выверенные удары по зубилу, делал паузы, чтобы свериться с чертежом, и вновь принимался за воссоздание узора. Я и не представлял, что подобного рода работа выполняется in situ[28]. Мне казалось, резьбу высекают в мастерской.
Мастеров собрали со всей Англии, а не из Италии, как было написано в какой-то газете; мы не разучились обтесывать камни и украшать их резьбой, и наши отцы и деды могли бы нами гордиться. Над возведением нового здания палаты общин трудились двести человек, демонстрировавших свое умение работать с коричневым ратлендским камнем.
Я взобрался на леса и осторожно прошелся по помосту над полом здания. Надо мной нависала крыша, отделанная чудесными панелями из английского дуба. Плотники, восстанавливавшие крышу, опирались на столетнюю традицию своего ремесла; я с восторгом следил за ними — типичными, ничем не примечательными англичанами, которых полным-полно в лондонском метро и которые, как уверяет пресса, не интересуются ничем, кроме результатов скачек. Тем не менее, именно они своими руками поддерживали великие традиции британского ремесленничества.
Новое здание палаты общин представляет собой улучшенную копию старого. Размеры выдержаны один в один, зато в залах и кабинетах установлены кондиционеры, а в подвале оборудован грандиозный центр управления этой машинерией. Что ж, если раньше парламентариям приходилось согревать воздух собственным дыханием, теперь достаточно будет для этой цели всего лишь щелкнуть переключателем. Да и холодный воздух, студеный, как послевоенная речь канцлера о бюджете, в жару окажется к услугам желающих. По-моему, наиболее любопытная деталь нового здания палаты общин — арка Черчилля, в свод которой, по предложению сэра Уинстона Черчилля, вделали опаленные пламенем камни старого входа в здание. Сделать это было непросто, арку собирали буквально по кусочкам, тщательно подгоняя старые и новые камни друг к другу.
Я поднялся по лестнице, еще лишенной балюстрады, и вышел на крышу здания, принципиально отличающуюся от той, что погибла в пламени пожара. Прежняя крыша была крутой, новая же — плоская, и перед парламентариями, которые решат подняться сюда, откроется один из лучших видов на Лондон. Над головой возносится Колокольная башня, каждые пятнадцать минут в воздухе разливается мелодичный бой курантов Биг Бена. С одной стороны возвышаются шпили аббатства, с другой раскинулась Темза, в излучине реки видны многочисленные мосты, вплоть до Тауэрского. Видимость была отличной, и я различил на юге высоты Сайденхэма, некогда увенчанные двумя «подсвечниками» Хрустального дворца.
В прежние времена пожилые служащие с Уайтхолл не упускали случая поправить того, кто в их присутствии упоминал о здании парламента.
«Вестминстерский дворец», — говорили они, укоризненно покачивая головами. В официальных документах здание парламента до сих пор обозначается как «Вестминстерский дворец» или «Новый Вестминстерский дворец» и имеет статус королевского дворца. Мне представляется, что, пожелай монарх обосноваться в этих стенах, он был бы в полном своем праве.
Когда двор покинул Вестминстерский дворец, в котором размещался со времен Эдуарда Исповедника вплоть до правления Генриха III Королевский суд, и перебрался в дворец Уайтхолл, в Вестминстере остались два важнейших обитателя — парламент и судебная власть. Суды проводили свои заседания в Вестминстер-холле, а парламенту приходилось ютиться в двух помещениях: палата общин занимала часовню Святого Стефана, а палата лордов — бывшее помещение суда по ходатайствам, распущенного в 1641 году. По всей вероятности, парламентарии страдали от тесноты, однако привыкли к ней настолько, что все попытки переселить их в более просторное здание встречались в штыки. На гравюрах и картинах того периода — восемнадцатый и начало девятнадцатого века — нередко изображалась часовня Святого Стефана, стоящая в окружении деревьев у самой кромки воды, в прилив плескавшейся у порога, — ни дать ни взять идиллический сельский пейзаж!
С конца восемнадцатого столетия и до вступления на престол Вильгельма IV велись разговоры о том, что парламенту необходимо новое здание; сэр Джон Соун, архитектор здания Банка Англии, представил на обсуждение свой проект, его примеру последовали и другие архитекторы, однако разговоры оказались напрасными. Зато в одну из ночей 1834 года проблема разрешилась буквально за несколько часов. Некто, отправленный сжигать деревянные плашки, с которых печатались казначейские билеты, немного перестарался, поддерживая огонь; пламя, раздуваемое резким октябрьским ветром, в мгновение ока охватило парк и старинные здания, от которых вскоре остались лишь дымящиеся головни. К месту пожара подтянулись пожарные бригады, но пламя оказалось слишком сильным, чтобы они сумели с ним справиться. Впрочем, потомки все равно в долгу перед доблестными лондонскими пожарными, спасшими в ту страшную ночь Вестминстер-холл.
Разумеется, поглазеть на пожар собралась огромная толпа любопытствующих лондонцев. Во время предыдущей парламентской сессии Джозеф Хьюм предложил коллегам рассмотреть вопрос о новом здании палаты общин, но его предложение отвергли. Когда огонь охватил старинные постройки, некий юморист из толпы, как гласит легенда, крикнул: «Предложение мистера Хьюма принимается единогласно!»
Когда на престол взошла молодая Виктория, она с удивлением выяснила, что ее парламент не имеет пристанища. Несколько лет ушло на расчистку территории после пожара и на проведение конкурса среди архитектурных проектов; условие конкурсантам выдвигалось одно — новое здание должно быть в готическом или в елизаветинском стиле. Только представьте, как выглядел бы Вестминстер, отстроенный в манере елизаветинцев! Ни Часовой башни, ни Биг Бена, зато нечто вроде громадного универсального магазина «Либертиз» на берегу Темзы! По счастью, из девяносто семи рассмотренных проектов предпочтение было отдано проекту Чарльза Барри.
Со времен строительства собора Святого Павла в Англии не возводилось более крупного и более величественного здания; его протяженный речной фасад, с элегантной Башней Виктории над главным зданием с одного торца и Часовой башней с другого, представляет собой архитектурный шедевр, незамедлительно признанный во всем мире как «типично лондонский». Никакой другой вид Лондона, даже с собором Святого Павла, не удостаивался столь частого запечатления на полотнах иностранных художников.
Пожалуй, небезынтересно будет поведать поподробнее о человеке, который спроектировал и построил это архитектурное чудо. Он происходил из семьи зажиточного лондонского торговца канцелярскими принадлежностями и родился, как ни удивительно, в конце восемнадцатого столетия. Образование он получил в обычной торговой школе, и единственным предвестником его грядущих успехов были разве что замечательные чертежи. Покончив с учебой, он благодаря связям отца устроился на работу в лондонскую топографическую компанию, там стал изучать архитектуру — и тосковал по путешествиям в дальние края. В двадцать два года он лишился отца, приобрел несколько сот фунтов наследства и решил не упускать случая. Он объездил весь континент, побывал в Египте и на Ближнем Востоке и возвратился в Лондон два года спустя, воочию увидев все лучшее (и кое-что худшее) из мировой архитектуры.
Барри обладал не только талантом, но и кипучей энергией и амбициями, без которых сколь угодно могучий талант обречен оставаться в пределах семейного круга. В сравнительно молодом возрасте он успел построить церковь Святого Петра в Брайтоне, Королевский институт изящных искусств в Манчестере, школу короля Эдуарда в Бирмингеме (прежде чем ее снесли, эта школа оставалась одним из немногих бирмингемских зданий, заслуживавших второго взгляда). Два клуба на Пэлл-Мэлл принесли ему признание в Лондоне; это были «Клуб путешественников» и «Клуб реформ», причем последний выглядел сошедшим со страниц исторической работы об эпохе Возрождения.
Решать неимоверно сложную — во всех смыслах — задачу строительства нового здания парламента ему выпало в сорокалетнем возрасте. Получив заказ, Барри выказал редкий, свойственный лишь великим организаторам дар подбирать нужных людей. Вместе со своими помощниками, на каждого из которых мог целиком положиться, он приступил к воплощению в камне собственных дерзких фантазий. Строительство продолжалось с 1840 по 1853 год, и столь малый его срок не может не вызывать изумления. У тех из нас, кто не понаслышке знаком с менее ангельскими сторонами человеческой натуры, отнюдь не вызовет удивления то обстоятельство, что Барри пришлось столкнуться с профессиональной завистью, невежественной критикой и откровенной злобой. Не знаю, сказалось ли строительство на его здоровье, однако умер он от инфаркта в шестьдесят пять лет, всего через восемь лет после того, как новое здание парламента распахнуло свои двери.
Это грандиозное пристанище «матери всех парламентов» считалось и считается по сей день одной из главных достопримечательностей Лондона, и туристов тянет к нему как магнитом. Тем не менее, я поразился, узнав от одного из киоскеров, что бывают субботы (единственный день недели, в который в здание пускают посторонних), когда через Вестминстер проходит от четырнадцати до двадцати тысяч человек!
Я отправился туда в одну из суббот в компании французских туристов-«однодневок». Юноша в берете и воинственного вида костюме с брюками гольф сообщил, что они выехали из Булони накануне вечером, проведут в Лондоне целый день, а затем отправятся домой. Он уже успел побывать в Вестминстерском аббатстве и наблюдал за сменой караула у Букингемского дворца; после посещения парламента он рассчитывал заглянуть в Британский музей и в Национальную галерею, а также посетить собор Святого Павла и Тауэр!
По тому количеству теплых и водонепроницаемых вещей, которые несли эти туристы, я заключил, что то ли французская пресса не уделяла внимания обрушившейся на Англию жаре, то ли наша привычка пренебрежительно отзываться об островном климате породила на континенте тотальное недоверие к нашей погоде; по всей видимости, иностранные туристы, сходя на берег в Фолкенстоуне, ожидают, что сию же секунду сгинут в тумане, окажутся под проливным дождем или будут сбиты с ног порывом арктического ветра.
Следом за нами двигалась компания английских школьниц, которых подпирала толпа провинциалов, нарядившихся по случаю выезда в Лондон в лучшие одежды.
Этих субботних посетителей гиды не сопровождают; им позволяется скитаться по зданию столько, сколько пожелает душа, — при том условии, конечно, что они не заблудятся.
Проходя анфиладой сумрачных готических коридоров, посетитель выясняет, что девять помещений, от Королевских галерей до зала заседания палаты общин, расположены одно за другим и двери из одного помещения открываются в соседнее, а не в коридор или тамбур. Когда все двери распахнуты настежь — например, во время торжественного открытия парламентской сессии, — монарх со своего трона в палате лордов может видеть спикера, восседающего в кресле в палате общин.
Если посетителям хочется постоять на том месте, где когда-то находилась старая палата общин, в которой произносили речи Питт и Фокс, они должны отправиться в холл Святого Стефана — длинный коридор, ведущий к центральному залу. При проектировании нового здания парламента в 1840 году было решено по возможности сохранить черты старого здания, что и удалось осуществить в этом коридоре, воспроизводящем старинный чертеж; с удивлением понимаешь, что старое здание было футов на пятнадцать длиннее нового.
К сожалению, в Часовую башню обычные посетители не допускаются; между тем эта башня представляет собой удивительный уголок здания, а вечерами, когда только зажигаются фонари, с нее открывается незабываемый вид на Лондон. Сам я несколько раз поднимался на эту башню и навещал Биг Бен; кстати сказать, это не часы, а большой колокол, названный в честь сэра Бенджамина Холла, который занимал должность главного комиссара по общественным работам в те годы, когда на башне подвесили колокола.
Радио подарило Биг Бену мировую известность. Его особенный, низкий и раскатистый гул (связанный, как говорят, с трещиной в металле) проникает буквально в каждый уголок земного шара.
Вверх ведет узкая винтовая лестница из трехсот семидесяти четырех ступеней; если при подъеме начинают звонить колокола, каменные плиты пронизывает дрожь. С лестницы попадаешь в помещение, достаточно просторное, чтобы в нем поместился маленький автомобиль; здесь и находится механизм часов. Четыре длинные стальные трубки с огромными часовыми стрелками расходятся лучами к четырем циферблатам. Последние, которые с земли выглядят покрытыми белой эмалью, словно обычные часы, изготовлены из дымчатого стекла и поэтому светятся в темноте — благодаря электрическому свету, отражающемуся от белых стен в пяти футах позади циферблатов. Римские цифры высотой каждая в два фута, расстояние между минутными делениями на циферблате составляет ровно фут. Самый замечательный предмет в этом помещении — маятник, тринадцати футов длиной, с балансиром на конце (балансир весит четыре центнера). В свой последний визит на башню я заметил на балансире монету достоинством в полпенни и решил, что ее оставил предыдущий посетитель; но потом мне объяснили, что эта монетка регулирует ход маятника. Поначалу часы еженедельно заводили двое мужчин, раздевавшихся до пояса, чтобы рубахи не промокли от пота; сегодня на смену человеческой силе пришло электричество.
Над часами, в лабиринте многочисленных лесенок, висит сам Биг Бен в компании четырех Малых Бенов. Пожалуй, чтобы охарактеризовать размеры главного колокола, достаточно сказать, что весит он тринадцать с половиной тонн; не меньшее впечатление производит и гигантский «язык» весом в четыре центнера, угрожающе прижавшийся к ободу колокола и отрывающийся от него раз в час, чтобы оглушить башню грохотом. Каждому известна мелодия Биг Бена, но далеко не все знают ее слова:
О Пастырь, мне ты Вожатым будь.
Я знаю, к свету ведет Твой путь[29].
Когда слышишь колокольный звон с расстояния в несколько футов, в нем различаешь не гимн, а артиллерийскую канонаду.
На балконе снаружи висит фонарь, который, когда его зажигают, дает Лондону знать — в палате идет заседание. Именно с этого балкона я как-то вечером глядел на Лондон и любовался тем, как улица за улицей оказывались во власти электрического освещения. Над фонарями угадывалась вечерняя дымка, над которой высился каменный Нельсон, четко вырисовывавшийся на фоне последних лучей заката. Увы! На наслаждение картиной мне — как и любому другому, кто поднимется сюда, — было отведено ровно пятнадцать минут. По истечении этого времени языки колоколов приходят в движение и начинается сущий пандемониум, потрясающий Лондон и заодно весь мир.
Стоя посреди Вестминстер-холла, я бросил взгляд на потолок, и мне вспомнилась прочитанная где-то история: колоссальные дубы, из древесины которых и сделан этот потолок, проросли из желудей никак не позже шестого столетия. Если это соответствует действительности, значит, потолок Вестминстер-холла — одна из древнейших и почтеннейших архитектурных деталей не только Англии, но и всего мира. Желуди проросли в Англии, окутанной мглою Темных веков. Это было время кельтских святых и крошечных монастырей наподобие Айоны и Линдисфарна, время шаек викингов, с боем прорывавшихся к руинам древних римских поселений; это была Англия, в которой звон колокола, призывавшего к молитве, и крик чайки нередко заглушались воплями сброда в рогатых шлемах, приплывавшего грабить и убивать, набивать драккары добычей и возвращаться домой, за Северное море.
На протяжении столетий саксы и норманны загоняли оленей, охотились на диких кабанов и на волков на том самом месте, где ныне высится Вестминстер-холл; здесь же они занимались любовью и устраивали пирушки. Между тем дубы росли, становясь все толще в обхвате и отбрасывая все более густую тень, а мир вокруг менялся, наступили Средние века, и в 1397 году сюда пришли лесничие короля Ричарда II, искавшие старейшие в Сассексе дубы, чтобы восстановить крышу королевского чертога в Вестминстере. Они срубили могучие деревья — те самые деревья, которые звались старыми уже в правление Альфреда Великого.
Поскольку я начисто лишен инженерной жилки, история о древности этих деревьев поразила меня, признаюсь, гораздо сильнее, нежели вычитанное в другой книге утверждение о том, что потолок и крыша Вестминстер-холла — шедевр инженерной мысли, ничуть не уступающий такому чуду техники, как железнодорожный мост через залив Ферт-оф-Форт. Вестминстер-холл по праву гордится своим потолком, прекраснее и изысканнее которого я не видел нигде. Кстати сказать, потолок и крыша серьезно пострадали от жука-точильщика, поэтому вскоре после Первой мировой войны была предпринята спасательная операция. Несколько изъеденных точильщиком досок сохранили в назидание потомкам; они выставлены в зале для всеобщего обозрения. Что касается крыши, то, как мне сообщили, теперь она в отличном состоянии и простоит еще десять столетий.
В Вестминстер-холле был низложен несчастный Ричард II — король, торжественно открывший первую сессию парламента в реконструированном здании; здесь же был приговорен к смерти Уолтер Рэли и здесь же, как извещает мраморная табличка в полу, состоялся процесс над Карлом I. В этом здании Уоррен Гастингс давал показания о действиях своей администрации в Индии, а герцогиня Кингстон созналась в двоемужестве.
Наше время также может похвастаться громкой историей, случившейся в стенах Вестминстер-холла и достойной того, чтобы влиться в ряд громких историй прошлого. Когда умер король Георг V, прощание с ним проходило именно в Вестминстере. Гроб с телом короля стоял посреди зала, укрытый государственным флагом, на котором сверкала в свете ламп корона Великобритании. Люди шли нескончаемым потоком, входили в одну дверь и выходили через другую, что вела в Дворцовый дворик. В один из вечеров гвардейцев, которые несли почетный караул по углам помоста, тихо сменили четверо молодых людей в военной форме. Это были король Георг VI, герцог Виндзор, герцог Глостер и ныне покойный герцог Кентский. Не могу сказать, узнали их люди, пришедшие проститься с королем, или нет, помню только, что читал об этой истории, и уверен — она не скоро забудется.
Я видел гроб с телом Георга V, накрытый «Юнион Джеком», в маленькой деревенской церкви в Сэндрингеме; он стоял на алтаре, таком крохотном, что всякий раз, когда кто-либо входил в церковь, лесничие, которые несли караул у гроба, вынуждены были отступать в сторону, давая дорогу. Несколько дней спустя я увидел тот же гроб в убранном подобающим кончине венценосца образом Вестминстер-холле и стал свидетелем помпезной церемонии. Затрудняюсь сказать, какое из двух этих зрелищ заставило меня острее осознать боль одиночества, этого горького удела всех на свете монархов.
Наступило субботнее утро, вовсю светило солнце, и я отправился к Букингемскому дворцу, чтобы понаблюдать за сменой караула. Рядом со мной на ступенях Мемориала Виктории очутился уроженец, судя по чертам хранившего серьезность лица, северных графств. По котелку и характерному выговору я определил в нем жителя Хаддерсфилда.
Вот-вот должно было начаться величайшее из бесплатных европейских шоу. Гости Лондона — как английские провинциалы, так и иностранные туристы — дружно вскинули фотоаппараты и принялись жадно снимать ограду дворца, спины впереди стоящих, шлемы полисменов и копыта полицейских лошадей в надежде при удачном стечении обстоятельств поймать в кадр показавшегося в отдалении полкового барабанщика.
Колдстримские и шотландские гвардейцы начали смену караула. Королевский штандарт вяло плескался на флагштоке дворца; значит, король находился в Лондоне. Оркестр заиграл один из тех старинных вальсов, мелодию которых военные дирижеры, по-моему, впитывают с молоком матери. Гвардейцы встали по стойке «вольно», исподволь стреляя глазами из-под меховых шапок и отчаянно, должно быть, тоскуя по увольнительной. Через площадь прошли два энсина, нахохленных, как воробьи; прошли два капитана, прошли два майора… А караул продолжал стоять.
— Слоняются тут, — проворчал мой сосед, ни к кому конкретно не обращаясь, с тем презрением в голосе, какое доступно лишь завсегдатаям футбольных матчей.
— Армия не меняется, — поддержал разговор я, постаравшись, чтобы мои слова прозвучали достаточно добродушно.
— Точно, — согласился он. — Упертые, вояки наши.
Он проводил взглядом главного сержанта, пересекавшего площадь почти строевым шагом, с зажатым под мышкой стеком. Вот сержант остановился, приставил ногу к ноге и отсалютовал офицеру…
— Слоняются, — повторил мой сосед, на сей раз с горечью.
Неужели он приехал из самого Хаддерсфилда или из другого медвежьего угла только ради того, чтобы отпускать эти язвительные замечания? И вообще, почему он оказался в Лондоне? По делу или развлекаться?
— Любуетесь видами? — поинтересовался я.
— Нет, — ответил он. — Вчера целый час проторчал на параде, так и там все слонялись… Я с севера, знаете ли. Из Барнсли. (Что ж, я почти угадал.) Нашу бригаду скорой помощи вызвали на ежегодную аттестацию.
Я узнал от своего собеседника, что Ассоциация бригад скорой помощи святого Иоанна каждый год проводит репетиции несчастных случаев в одном из лондонских отелей. Бригады запускаются внутрь одна за другой, без инструментов и перевязочных материалов; им надлежит наилучшим способом позаботиться о раненых исключительно с применением подручных средств.
Мне стало любопытно, какой же орешек пришлось раскусывать моему мрачному соседу, и я попросил его продолжать.
— Да чего там… — пробурчал он. — Гляжу, какой-то джентльмен расфуфыренный со слугой своим толкует. Потом — бац! — и как покатится вниз по лестнице! Шмяк! Ну, это актер был, из кино, они там падать умеют, сами понимаете. Я, значит, к нему. По тому, как он лежал, понятно было — бедро у него сломано. Никаких тебе лубков, так что я огляделся по сторонам. На стене перекрещенные мечи висели, а на столе шарфы валялись и другие тряпки. Я их быстренько схватил, мечи со стенки сорвал и такую ему шину наложил — клещами не стянуть.
— А этот джентльмен падал с лестницы столько раз, сколько было бригад? — уточнил я.
— Угу, — печально подтвердил он. — Замаялся, небось, падать-то.
Следующее испытание оказалось еще более драматичным. Моему новому знакомому сообщили, что человек попытался покончить жизнь самоубийством в зале ожидания железнодорожного вокзала. (Я в восторге от реализма ситуаций, которые изобретает Ассоциация святого Иоанна!) Он поспешил на вызов — и обнаружил лежащего на полу мужчину со вскрытой бритвой веной на руке.
— Я его перевязал, — рассказывал он. — Потом усадил и стал вкручивать мозги: мол, самоубийство — грех, и все такое. «Он вам не отвечает», — заметил судья. Тут я догадался понюхать, чем у него изо рта пахнет. Точно, яд! Странный запах, будто мята. Я кинулся делать искусственное дыхание, но толку не было. Два балла скинули!
Его лицо помрачнело.
— А за что? — спросил я.
— Дезинфицирующее средство не заметил, — скорбно признался он. — В зале ожидания было дезинфицирующее средство, а я его проморгал. Вот так они вас и ловят, понимаете?
В это мгновение два полисмена широко распахнули ворота Букингемского дворца. Оркестр шагнул вперед, сверкая алыми мундирами и золотом эполет. Главный сержант зарычал, затопал ногами, принялся отдавать команды; раскаты его голоса сильно смахивали на гомон тюленей во время кормежки. Юные барабанщики одновременно вскинули палочки крест-накрест. Духовые, мундштуками своих инструментов отведя ото ртов выбившиеся «метелки» меховых шапок, надули щеки и приготовились как следует дунуть. Полковой барабанщик — он выглядел так, словно проглотил свой стек, — провел правой рукой вдоль груди и замер, прижав стек к телу. Кто-то выкрикнул приказ. Гвардейцы взяли на караул. Гвардейцы поставили оружие наземь. Гвардейцы принялись маршировать.
Барабанные палочки опустились, оркестр медленно, торжественно, почти помпезно вышел на площадь, наигрывая величавую полковую музыку. Мысок каждого сапога изящно тянулся к земле, как нога танцовщика. Показался знаменосец, окруженный сверкающей изгородью штыков. Оркестр заиграл бодрую мелодию, и гвардия отправилась в свои казармы.
Толпа зрителей распалась: кто поспешил следом за оркестром, кто — более искушенная публика — направился в противоположную сторону, чтобы встретить конных лейб-гвардейцев, скачущих по Мэлл от Уайтхолла. Их латы сияли так, как, наверное, и не мечталось рыцарям короля Артура. Белые султаны гроздьями снега ниспадали на сверкающие шлемы. Поводья лейб-гвардейцы сжимали белыми перчатками. Палаши искрились на солнце. Приблизившись к дворцу, конники взяли равнение на ворота: все выпрямили спины, выпятили грудь, палаши на плечо, колени под прямым углом. Караульные у ворот вытянулись по стойке «смирно».
Так, пышно, с размахом, началось это летнее субботнее утро в Лондоне. Зрители были в восхищении. Им открылся легендарный Лондон. Невозможно не поддаться общему радостному настроению: солнце над Мэлл, герани в клумбах, зеленая листва, блики на алом, золотом и на стали, флаги, штыки, палаши, перезвон упряжи, рокот барабанов, пение духовых — и Королевский штандарт Англии на флагштоке Букингемского дворца.
Я оглянулся, отыскивая взглядом своего собеседника. Он раскуривал трубку.
— Да уж, — буркнул он. — Лондон — чемпион и все такое… Только вот надо было мне углядеть это чертово средство…
Он попрощался со мной взмахом руки и понуро побрел прочь. Мы с ним никогда больше не увидимся — разве что я ухитрюсь однажды сломать себе шею не где-нибудь, а именно в Барнсли.
Нежелание англичан обеспечить своего монарха лондонским дворцом, подобающим достоинству и могуществу венценосца, всегда вызывало недоумение иностранцев и сильно беспокоило самих подданных его величества — по крайней мере, некоторых из них: в 1828 году герцог Веллингтон, выступая перед палатой лордов, заявил, что «ни один европейский сюзерен, я бы даже сказал, ни один благородный джентльмен не может соперничать в скромности условий проживания с королем этой страны».
Впрочем, на бумаге английские монархи имели в своем распоряжении самые роскошные дворцы, какие только можно вообразить. На протяжении двух последних столетий любому монарху, остро ощутившему «скромность условий проживания» и пожелавшему насладиться полетом фантазии придворных архитекторов, достаточно было снять с полки в Королевской библиотеке Виндзорского замка пухлый том, в котором содержались проекты по меньшей мере дюжины великолепных дворцов. Любой из этих дворцов, воплотись в жизнь планы его строительства, изменил бы Лондон до неузнаваемости.
Почему же, спросите вы, ни один из этих дворцов так и не был построен? Думаю, одна из причин заключалась в отсутствии средств, а другая, менее очевидная, — в твердом убеждении англичан, что никакие Лувры и Версали не могут быть домом для британской монархии. Все же эти многочисленные неосуществившиеся проекты не лишены любопытства, поэтому в них стоит заглянуть; начнем с грандиозного проекта нового дворца Уайтхолл, разработанного гением мертворожденной архитектуры Иниго Джонсом. Проект Джонса предусматривал возведение целого королевского «города» между Чаринг-Кросс и Вестминстерским аббатством, включавшего в себя весь Уайтхолл и Сент-Джеймс-парк. Размах проекта был таков, что Букингемскому дворцу (в ту пору Букингем-хаусу) в нем отводилась незавидная роль «королевского приюта, обсерватории и палаты редкостей», а Мальборо-хаус должен был стать «оранжереей экзотических растений». В дворце Джонса помещался бы не только королевский двор, но и парламент, суд и государственная служба, как того требовала традиция; в личное распоряжение сюзерена предполагалось передать гигантское здание на берегу реки, напоминавшее своими размерами и формой многоярусный замок.
Следующий автор дворцового проекта — сэр Кристофер Рен, который охотно взялся бы за радикальную перестройку Уайтхолла, но вынужден был усмирить фантазию; впрочем, в Гринвиче мы можем наблюдать, каков был бы результат, получи Рен заказ на работы в Вестминстере. Уильям Кент, архитектор здания Королевской конной гвардии, предлагал Георгу II изящный проект в палладианском стиле и просил выделить под строительство место на территории Гайд-парка. Сэр Уильям Чамберс по распоряжению Георга III подготовил проект и модель нового Уайтхолла. В 1766 году Джордж Райт возвел в Испании замок, проект которого он собирался предложить британской короне. В числе прочих свою лепту в изобретение проектов королевского дворца внесли также Соун и Нэш.
В этом стремлении к роскоши и помпезности отчетливо прослеживается неудовлетворенность тем обстоятельством, что французские короли жили, как подобает монархам, тогда как короли английские ютились в древних, ветшающих, неудачно спланированных зданиях, а то и в домах, уступавших размерами и богатством домам многих аристократов. Тот факт, что на берегах Темзы до сих пор не построено здания, способного соперничать с Лувром, воспринимался частью англичан как национальный позор. И все же… Учитывая большое количество архитекторов-любителей среди аристократов той поры, не может не удивлять, что ни один, даже самый скромный, из проектов нового дворца так и не был реализован. Очевидно, все дело в том, что континентальное представление о королевском дворце не смогло прижиться на английской почве.
У нас был Букингемский дворец, который с течением лет превратился не в место нахождения королевского двора (эту функцию по-прежнему выполняет Сент-Джеймский дворец), а в главную королевскую резиденцию в Лондоне; благодаря добродетели и личным достоинствам Георга V и королевы Марии, их наследников и преемников этот дворец стал самым известным и самым любимым в мире из всех дворцов. Кстати, весьма показательно, что Букингем-хаус стал королевским дворцом, так сказать, поневоле; это прекрасная иллюстрация типичного английского нежелания строить дворцы с размахом.
Территорию, на которой стоит Букингемский дворец, в правление Якова I занимали плантации тутовника; Яков верил, что шелководство «способно избавить народ от праздности и порождаемых ею пороков». Впрочем, эта теория умерла вместе с Яковом, а на месте плантации возник придорожный трактир, в который кавалеры Карла II приводили своих дам и угощали их пирожками с тутовой ягодой. В этом трактире бывали Ивлин и Пипс, а Джон Драйден приводил в него свою фаворитку, актрису мадам Рив.
По соседству с тутовой плантацией были построены три дома — Горинг-хаус, Арлингтон-хаус и, последним, Букингем-хаус. На офортах времен королевы Анны мы видим симпатичный квадратный дом из красного кирпича в голландском стиле; две полукруглые колоннады соединяют его с конюшней и хозяйственными постройками. Перед домом широкий двор с фонтаном, железная ограда и кованые ворота, украшенные венцом и гербом герцога Букингемского — подвязка и святой Георгий. Выглядывая из окон верхнего этажа, герцог видел аллею вязов и лип — нынешнюю Мэлл. Вдалеке возвышался купол собора Святого Павла, окруженный шпилями церквей Сити, а чуть ближе и правее, за лугами и парком, виднелась колокольня Вестминстера. При взгляде на Мэлл герцогу открывался вид на длинный канал и утиную заводь, выкопанные по распоряжению Карла II; сегодня это озеро в парке Сент-Джеймс. Рассказывая о новом доме в письме к другу, герцог поведал, что под самыми окнами остался клочок леса, где водятся дрозды и соловьи.
После смерти герцога Букингем-хаус перешел во владение вдовствующей герцогини, третьей жены Букингема, по слухам, незаконнорожденной дочери Якова II от Катарины Сидли; достоинства последней были столь сомнительны, что Карл II искренне полагал, будто она — живая епитимья, наложенная исповедником на его грешного братца[30].
После кончины высокомерной и эксцентричной дочери Якова и Катарины дом приобрел Георг III в качестве свадебного подарка королеве Шарлотте; с того самого дня Букингем-хаус неразрывно связан с королевской семьей. Король Георг и королева Шарлотта вели в этом сельском домике приятную и спокойную жизнь, оставив для приемов и придворных увеселений дворец Сент-Джеймс. Когда наш великий строитель принц-регент взошел на престол под именем Георга IV, он, как и следовало ожидать, призвал к себе архитектора Риджент-стрит и повелел перестроить Букингем-хаус (или Куин-хаус, как его стали называть). Однако Нэш успел переделать дворец только снаружи — когда пора было браться за интерьер, и он, и его венценосный покровитель уже умерли. Новому королю Вильгельму IV Букингемский дворец категорически не нравился, поэтому он наотрез отказался туда переезжать и даже предложил его в качестве временного помещения для парламента после пожара, уничтожившего Вестминстер.
Такое впечатление, что судьба берегла Букингемский дворец для юной Виктории. Сразу после коронации Виктория перебралась в этот дворец; первое распоряжение королевы касалось установки в Букингемском дворце парадного трона. Впрочем, дворец Виктории принципиально отличался от современного Букингемского дворца — ведь он строился по проекту Георга IV. Передний фасад был отодвинут вглубь, от центрального портика отходили два крыла. Современному лондонцу и не представить, что перед дворцом стояла триумфальная арка Марбл-Арч, служившая главным въездом; над ней трепетал на ветру королевский штандарт.
Дворец перестраивался дважды — в 1847 году и в 1914-м, накануне войны, когда был принят план строительства памятника королеве Виктории, согласно которому Мэлл надлежало расширить и установить в одном конце улицы арку Адмиралтейства, а в другом — Мемориал Виктории; на фоне этих «новостроек» дворец выглядел старомодно и нелепо. Фасад — тот самый, который мы наблюдаем сегодня, — возник всего за три месяца, словно по мановению волшебной палочки, причем строители трудились над ним, не вынимая стекол из оконных проемов.
По счастью, заднего фасада дворца реконструкция не коснулась. Многие из тех, кому доводилось посещать королевские приемы в саду, утверждали, что существует значительная разница между лицевым и задним фасадами дворца. Задний представляет собой творение Нэша и Блоура, сохранившееся до наших дней почти в первозданном виде. Это прекрасный образчик классического стиля, лучше всего он смотрится в солнечные дни с берега искусственного озера. Королевская семья живет в задней части дворца, окна которой выходят на одну из протяженнейших лужаек в мире.
На протяжении долгих лет вдовства королевы Виктории Букингемский дворец как бы выпал из жизни столицы, однако война 1914–1918 годов заставила вспомнить о его существовании; более того, он стал оплотом нации в эти тяжкие годы. Вероятно, побуждаемые неким инстинктивным влечением к законному монарху, люди впервые собрались на Мэлл в августе 1914 года и стали славить короля. После войны Георг V, благодаря радиовещанию и своему хорошо поставленному голосу, превратился в истинного отца нации.
Во Вторую мировую Георг VI и королева Елизавета распорядились не спускать королевский штандарт с флагштока над дворцом, несмотря на частые бомбардировки и близкие попадания. С воздуха Букингемский дворец, узнаваемый по прямой как струна Мэлл и обширному парку вокруг, представлял собой отличную цель. Мне доводилось слышать самые невероятные рассказы о подземных бомбоубежищах, якобы сооруженных под Букингемским дворцом; могу со всей ответственностью заявить, что эти бомбоубежища существовали лишь в воспаленном воображении людей, распространявших подобные слухи. Даже в самые горячие деньки (и ночи) король с королевой оставались во дворце, выказывая фаталистическое отношение к опасности, — как убедились на собственном опыте многие их подданные, это отношение было самым правильным.
Королевское «бомбоубежище» находилось в кладовой в подвале дворца; оно вряд ли уберегло бы и от близкого взрыва, не говоря уже о прямом попадании. В кладовой стояло несколько позолоченных стульев и просторный позолоченный же диван — типичнейший антураж королевских дворцов; эта мебель смотрелась в подвале довольно странно. Напротив двери помещался круглый викторианский стол красного дерева, на котором руки опытного слуги аккуратно расставляли и раскладывали масляные лампы, электрические фонари, пузырьки с мазью от ожогов и номера свежих журналов. На стенах висели топоры, чтобы, если дверь завалит, королевская чета могла прорубить себе выход наружу. Мне довелось побывать в этой кладовой во время войны; по-моему, крохотная комнатка в подвале заслуживает как минимум мемориальной таблички.
Июньским утром, в официальный день рождения короля, я стоял на плац-параде Королевской конной гвардии и наблюдал за тем, как королевские гвардейцы несут навстречу монарху знамя своего полка; этот церемониал, известный под названием «Вынос знамени», был введен при Георге II радениями, как утверждается, герцога Камберленда. Признаться, всякий раз, когда мне доводится наблюдать за этим церемониалом, я вспоминаю о военных парадах, которые проводились в Нидерландах, Бельгии и Люксембурге во времена Мальборо.
Король в форме полковника гвардии неторопливо ехал по Мэлл, принцесса Елизавета держалась рядом с отцом, за ними следовали придворные в пышных парадных облачениях. Один за другим они заняли свои места у арки Королевской гвардии, а сверху, из окна, на них смотрела королева и другие члены августейшего семейства.
Загрохотали барабаны, гвардейская бригада пришла в движение, впереди торжественно вышагивали пять полковых барабанщиков — в белом и золотом, на головах бархатные жокейские шапочки, на ногах белые гетры. Одно из самых восхитительных зрелищ — когда воинские подразделения по команде дружно поворачиваются, выполняя перестроения с несомненным изяществом. Так и представляешь себе какого-нибудь эксцентричного монарха восемнадцатого столетия, днями напролет муштрующего своих гвардейцев, — ведь красиво!
После марша состоялся вынос знамени. Каждый год один из гвардейских полков передает для церемонии свое знамя; на сей раз эта честь выпала 2-му батальону полка шотландских гвардейцев. Знамя проносят между шеренгами замерших по стойке «смирно» солдат, знаменосца сопровождает вооруженный гвардеец. Первым знамя берет в руки сержант, по бокам которого встают двое часовых с примкнутыми штыками. Втроем они выходят из строя, останавливаются, сержант передает знамя офицеру, эскорт берет на караул, а сержанты на флангах замирают, прижав оружие к груди, всем своим видом показывая, что застрелят любого, кто осмелится покуситься на знамя. Под звуки марша, который играют пять оркестров, знамя торжественно проносят по периметру плац-парада.
В воинских церемониях есть нечто бесконечно трогательное, хотя, как мне представляется, людям того века, который пережил две мировые войны и всерьез рассуждает о третьей, не пристало восторгаться милитаристскими ритуалами; впрочем, и я сам, и люди вокруг меня не могли сдержать восторг, наблюдая за церемониалом выноса знамени. В конце концов, мы же не на войне, правда? Война — это бедная старая леди, ютящаяся под лестницей вместе с ненаглядной кошечкой, и юнец, парящий в небе в тысячах футов над этой старухой, не испытывающий к ней ни капли ненависти, даже не подозревающий об ее существовании, но прилагающий все усилия, чтобы убить ее саму и уничтожить улицу, на которой она живет…
Внезапно донесся гулкий рокот кавалерийских барабанов — этот звук не спутаешь ни с чем. На площадь выехали лейб-гвардейцы Королевской конной гвардии во главе с барабанщиком на пегом жеребце, чьи поводья крепились к шпорам седока. Следом за барабанщиком ехали два эскадрона лейб-гвардейцев, солнце сверкало на блестящих нагрудниках, ветер шевелил белые султаны шлемов.
Затем торжественным маршем двинулась гвардейская пехота. Нам напомнили, что в этом году честь выноса знамени досталась шотландским гвардейцам: когда пехота шла медленным шагом, оркестры играли «Наряд старого гэла», а когда перешла на быстрый, стали играть марш «Шотландский горец».
У арки король, восседая на своем жеребце, салютовал каждому подразделению.
— Вольно!
Этот долгожданный приказ вызвал внезапное оживление в замерших по стойке «смирно» алых рядах: кто ослабил ремешок под подбородком, кто поправил меховую шапку, кто повел плечами под тяжелой скаткой.
Король тоже воспользовался случаем и на мгновение сдвинул меховую шапку на затылок. Секунду спустя гвардейцы снова замерли. Заиграла музыка, сотни башмаков загрохотали по мостовой. Король с дочерью заняли место во главе конной гвардии и медленно двинулись обратно по Мэлл к Букингемскому дворцу.
— Мой бог, — воскликнула стоявшая рядом со мной молодая американка, — до чего же шикарно!
Когда наступает двадцать девятое мая, ветераны из Челси меняют свои голубые матросские куртки на красные, добавляя лишнюю толику цвета к пестроте лондонских улиц. В этот день раньше отмечался «день чернильных орешков»; сегодня об этом празднике помнят разве что дети и челсийские ветераны. В этот день триста лет назад Карл II триумфально вернулся в Лондон и снова воссел на престол; кроме того, двадцать девятое мая — день рождения Карла. Свое прозвище этот праздник получил в память о том, как король после разгрома при Вустере укрывался под Боскобелским дубом, а подручные Кромвеля тщетно искали предводителя своих врагов по окрестностям. В старину роялисты в этот день украшали одежду дубовыми листьями с чернильными орешками.
Перед последней войной я напечатал в одной газете статью по поводу «дня чернильных орешков»; в этой статье я, в частности, вспоминал о том, как, будучи ребенком (мое детство прошло в Уорикшире), вскакивал утром 29 мая с постели и бежал собирать дубовые листья с чернильными орешками. Еще мы с друзьями нарывали крапивы и с криками: «Изменник!» гонялись за всеми ребятами, у которых на одежде не было дубовых листьев, и хлестали крапивой по голым коленкам. Порой среди «изменников» попадались крепкие, мускулистые ребята постарше, которые давали нам отпор и от души проходились крапивой уже по нашим коленкам.
После выхода номера газеты с моей статьей меня буквально завалили письмами со всех уголков страны; писали в основном школьные учителя, сообщавшие, что дети до сих пор соблюдают этот ритуал. (Дело было в 1938 году.) Интересно, играет ли в эти игры сегодняшняя детвора — или война положила им конец? Детские голоса, выкрикивающие: «Изменник! Изменник!», троекратное «ура!», которым встречали Карла II ветераны на плац-параде Королевского госпиталя, радость «кавалеров»[31], приветствующих возвращение монарха на трон предков, — обо всем этом вспоминаешь, очутившись двадцать девятого мая на улицах Челси.
Ветераны из Челси отмечают этот день потому, что именно Карл II основал Королевский госпиталь, как утверждается — и этому утверждению хочется верить, — по просьбе Нелл Гвин[32]. Легенда гласит, что толпа нищих однажды окружила карету, в которой ехала Нелл. Среди тех, кто просил подаяния, был и старик-инвалид, ветеран войны, увечья которого так растрогали госпожу Гвин, что она не успокоилась, пока не уговорила Карла основать приют для ветеранов. Разумеется, фактов, которые могли бы подтвердить эту легенду, не существует, однако отсюда вовсе не следует, что в ней нет ни слова правды. В своем завещании Нелл Гвин отписала некоторую сумму на облегчение страданий несчастных должников; почему бы ей, в самом деле, было не позаботиться о людях, пожертвовавших здоровьем на благо родной страны? Так или иначе, чтобы убедить Карла в необходимости потратить 150 000 фунтов стерлингов на постройку английского «дома инвалидов», когда король отчаянно нуждался в средствах, требовалось существенное внешнее давление — политическое или более интимного свойства.
Учреждение открыто для посещений семь дней в неделю, однако относительно немногие лондонцы пользуются возможностью осмотреть старинное здание и поговорить с живущими в нем ветеранами. Зато туда частенько заглядывают американцы и другие иностранные туристы, причем среди них регулярно попадаются архитекторы, что ни в коей мере не должно удивлять — ведь Королевский госпиталь, наряду с Гринвичским, представляет собой шедевр мирской архитектуры, осененный гением сэра Кристофера Рена.
Я доехал на омнибусе до Слоун-сквер и двинулся пешком по Кингс-роуд в направлении госпиталя, где и провел около часа за разговором со стариками в алых куртках: одни бродили по крытым аркадам, другие курили трубки и читали, поправляя сползавшие на нос очки, в просторном помещении, оборудованном под комнату отдыха.
Вопреки распространенному мнению ветераны из Челси проводят время отнюдь не за разыгрыванием прежних битв, со спичечными коробками в роли кавалерийских бригад и табачными плитками в качестве батарей конной артиллерии. Конечно, если поманить их пинтой пива, некоторые пустятся в воспоминания апокрифического свойства, однако большинство ветеранов подозревает — и вполне обоснованно, — что посетители, интересующиеся подобного рода историями, на самом деле переодетые журналисты.
Не стану скрывать, о чем они и вправду говорят между собой, — о ревматизме, скачках и диете. Для тех, кто дожил до семидесяти лет, наличие либо отсутствие зубов гораздо важнее «Атаки кавалерийской бригады»[33]. Наиболее пожилые ветераны находятся в лазарете, куда посетителей пускают неохотно; они говорят в основном о своем возрасте. Мне объяснили, что если человек перевалил через семидесятилетний рубеж, он вполне может дожить до девяноста. После семидесяти своим возрастом начинаешь гордиться. Каждый день рождения — настоящий праздник. В восемьдесят принимаешься хвастаться и приписывать себе в разговорах годок-другой, а от собеседников требуешь документальных подтверждений их возраста.
Порой в лазарете можно столкнуться со сморщенным старичком, чья седая борода снежной пеленой укрывает яркие ленты боевых заслуг. Завидев гостя, он вынимает трубку из беззубого рта и сообщает тоненьким детским голоском:
— Мне девяносто пять, правда-правда.
И смотрит на тебя с обезоруживающим нахальством маленького хвастунишки пяти-шести лет.
Потом указывает черенком трубки на другого престарелого ветерана.
— Я старше его. — Тоненький голосок дрожит. — Ему только девяносто, а мне девяносто пять, правда-правда.
— Что тут за шум? — сурово интересуется медсестра.
— Я просто говорю, что я его старше.
— Я знаю. — Тон медсестры мгновенно меняется, становится ласковым. — Мы все знаем, что вы здесь самый старший.
— Да уж…
Сдается мне, разговоры девяностопятилетних стариков поразительно схожи с разговорами юнцов пяти лет от роду.
Три главные достопримечательности Королевского госпиталя — это жилые помещения ветеранов, которые напоминают пассажирскую палубу старинного корабля с рядами «кают» красного дерева, часовня и холл. Старики собираются в холле, чтобы почитать, поиграть в карты или просто поболтать друг с другом. Стены увешаны древними знаменами, в дальнем конце холла стоит стол, на который некогда опустили тело герцога Веллингтона. Под стеклом — сабля сержанта Шотландского грейского полка Юарта, «рыцаря Ватерлоо»; над саблей — орел французского 45-го пехотного полка, захваченный сержантом в разгар кавалерийской атаки.
Неподалеку стоит ящичек, куда складывают награды, не востребованные после смерти их обладателей. На многих наградах — женская головка, портрет юной королевы Виктории. Эти награды повествуют не только о тяготах походной жизни и опасностях сражений — они рассказывают и об одинокой старости, когда на пороге смерти ты особенно остро понимаешь, что тебе некому передать омытые твоей кровью ордена и медали.
Часовня выглядит практически так же, как представлял ее себе Рен два с половиной столетия назад. Под потолком висят увитые призрачной паутиной древки с наполеоновскими орлами на навершиях. Те старики, которые отвоевывали у врага эти древки и знамена, давным-давно покинули сей бренный мир.
Ветеран с единственным зубом во рту сообщил мне, что заведует золотым запасом госпиталя, после чего отпер сейф и достал пару превосходных золотых подсвечников, несколько кувшинов, потир и золотое блюдо времен правления Якова II.
По его словам, королева, недавно побывавшая в часовне, восхищалась этим блюдом и тем, как хорошо оно сохранилось, а под конец попросила название чистящего средства, которым пользуются в госпитале.
— А я ей и говорю: «Мадам, вам когда-нибудь доводилось слышать о мифической микстуре из солдатского пота и рукава рубахи?»
Логично предположить, что ветеран, которому исполнился сто один год и который побывал во множестве схваток, будет в госпитале в безопасности от врагов Короны. Однако мы живем в изобилующем опасностями мире: в 1941 году в госпитале взорвалась парашютная мина, убив тринадцать человек, в том числе ветерана, родившегося в 1840 году — в год свадьбы королевы Виктории.
Поскольку ноги все равно привели меня в Челси, я решил провести в этом чудесном районе весь день.
В доме Карлейля на Чейн-роу я не бывал с начала войны — и, честно говоря, не знал уцелел он или нет под бомбардировками. К счастью, музей не пострадал и был открыт для публики, желающей познакомиться с жизнью Томаса Карлейля.
По-моему, этот дом занимает особое место среди литературных музеев Лондона. Писатели и художники в целом — беспокойное племя, постоянно переезжающее то туда, то сюда, в зависимости от собственных успехов или неудач, или просто потому, что прежнее жилье им наскучило и они желают сменить вид из окон. Скажем, доктору Джонсону абсолютно не сиделось на месте, и поэтому в его «послужном списке» значатся шестнадцать лондонских адресов. Почти столь же часто меняли свои адреса Диккенс и Теккерей. А вот Карлейль прожил в своем доме на Чейн-роу почти пятьдесят лет. Пожалуй, и не вспомнить другого литератора, настолько привязанного к своему крову. В этом доме были написаны все сочинения Карлейля, кроме романа «Сартор Резартус».
Дом буквально дышит Карлейлем. Если вам нравится этот автор, вы не останетесь разочарованным. Лично мне Карлейль не слишком интересен; я считаю его чем-то средним между Бернардом Шоу и Джоном Ноксом и не испытываю к нему той симпатии, какую вызывают у меня Босуэлл, Джонсон, Лэм, Ли Хант, Диккенс и многие другие. Насколько мне известно, у Карлейля не было простительных человеческих слабостей: он не страдал невоздержанностью к спиртному, как Босуэлл, не боялся смерти, как Джонсон, не идеализировал женщин, как большинство писателей. Тем не менее в нем должно было быть что-то привлекательное. В конце концов, человек, способный набить табаком глиняную трубку и положить ее на порог, чтобы любой проходящий мимо бедняк мог сделать затяжку-другую, просто обязан иметь в своем характере привлекательные черты — хотя чаще всего он бывал надменен и раздражителен.
Музей представляет собой очаровательный маленький домик в георгианском стиле с садиком позади; Карлейль арендовал его всего за 35 фунтов в год — любопытный штришок, показывающий, как обесценились деньги за минувшее столетие. Комнаты, разумеется, изобилуют предметами, свойственными любому дому-музею: мебель, которой пользовались Карлейли, перья, письма, фортепьяно, на котором играл Шопен, услаждая слух миссис Карлейль, картины, бюсты и — так и видишь воочию презрительную гримасу на лице Карлейля — халат великого человека и шаль его жены, обернутые целлофаном.
На верхнем этаже дома расположена звукоизолированная комната, в которой Карлейль тщетно стремился укрыться от шума улицы и реки и от кудахтанья «демонических птиц» во дворе соседнего дома. Его семейная жизнь с Джейн Уэлш Карлейль сопровождалась взаимными упреками и взаимным недовольством, хотя, как мне кажется, эти двое были искренне привязаны друг к другу. Вероятно, рождение ребенка — единственное, что могло бы утешить Джейн и облегчить ей жизнь с бессердечным эгоистом. Когда Карлейлю был семьдесят один год, а Джейн — шестьдесят пять, она отправилась на прогулку в экипаже, прихватив с собой собачку. Животному не сиделось, экипаж остановился, собачка выскочила на мостовую — и угодила под колеса другого экипажа. Джейн вышла, подобрала бездыханное тельце, вернулась в экипаж и как ни в чем не бывало продолжила прогулку. Однако умерла она от инфаркта, в том самом экипаже; когда открыли дверь, то увидели Джейн, сидящую со сложенными на груди руками, и тело собачки у нее на коленях.
В доме на Чейн-роу супруг покойной принялся изводить себя напрасными сожалениями о том, что при жизни не уделял Джейн достаточно внимания. Да, он был общепризнанным светилом английской литературы, как Джонсон в прошлом веке, но это больше не имело значения для унылого старика, который в последующие пятнадцать лет становился все более хрупким и вялым и постепенно утрачивал разум. Те, кому довелось навещать его в последние годы, видели перед собой дряхлого старика в халате — седая борода топорщится, голубые глаза уже подернулись пеленой, на голове ночной колпак, на ногах тапочки без задников… Он принимал гостей, сидя в кресле у камина, обложенный подушками. «Мне осталось немного, — сказал он одному посетителю, — и, по мне, уж чем скорее, тем лучше». В феврале 1881 года Карлейля перенесли из спальни в гостиную на первом этаже. Ему было тогда восемьдесят шесть лет. За день до кончины он, как утверждают, пробормотал себе под нос: «Так вот ты какая, смерть…»
Мои печальные размышления — а вся обстановка в доме напоминает о последних годах жизни Карлейля — прервала служительница, извинившаяся за то, что смогла уделить мне внимание только сейчас.
— У нас работают водопроводчики, — пояснила она. Сразу стала очевидной причина доносившегося откуда-то из глубины дома стука. — Понимаете, мы решили наконец провести канализацию и установить ванну. Я проработала здесь сорок пять лет и никак не могу поверить! Потому и бегаю к ним при каждом удобном случае, чтобы убедиться, что это не сон.
— Неужели у Карлейля не было ни ванны, ни уборной? — удивился я.
— Он пользовался сидячей ванной, а уборная в саду.
Я попрощался с Чейн-роу в отличном настроении — еще бы, ведь мне удалось оказаться здесь в поистине исторический миг!
Два других гения, Тернер и Уистлер, окончили свои дни по соседству с Карлейлем. Мемориальная табличка на стене дома номер 119 по Чейн-уок извещает, что Дж. М. У. Тернер скончался здесь в 1851 году. Этот маленький дом стал свидетелем экстраординарного «исчезновения» художника — в самом расцвете славы (или, быть может, уже в начале пути с вершины).
Тернер был весьма странным человеком. Сын лондонского цирюльника, он отличался красным, цвета лобстера, лицом и пронзительными серыми глазами. На публике он вел себя грубо и невежливо, тогда как с друзьями бывал весел и добродушен; впрочем, он всегда оставался подозрительным и уклончивым в ответах, и, как ни удивительно, этот великий импрессионист совершенно не умел излагать свои мысли и чувства в словах.
Когда ему исполнилось семьдесят два года, он решил исчезнуть. Ему принадлежал очаровательный дом в Вест-Энде, однако сам он там не появлялся, хотя дом был открыт для гостей, которых радушно встречал эконом. Как бы то ни было, на протяжении четырех лет никто не знал, где Тернер обитает.
Он внезапно объявлялся на публичных мероприятиях и столь же внезапно исчезал. Как ни пытались друзья выяснить, куда он пропадает, Тернер ловко выпутывался из расставленных ими капканов и умело заметал следы.
Лишь перед самой его кончиной выяснилось, что все четыре года он провел в доме номер 119 по Чейн-уок под именем адмирала Бута — или «Пагги». Вместе с ним под крышей этого дома проживала развязная шотландка, гигантского роста женщина по имени София Кэролайн Бут, с которой он познакомился еще в молодости. Он звал ее «старушкой», она его называла «голубчиком». На крыше дома он установил перила и, выходя на рассвете в старом халате, опирался на них, наблюдая восход солнца над Темзой. Те, кто знал его исключительно под именем адмирала Бута, должно быть, полагали, что видят перед собой старого морского волка, на склоне лет осевшего на суше; при этом Тернер, хоть он и был богат, последние годы жизни провел так, словно за душой у него не осталось и шиллинга. Дом, ныне перестроенный и расширенный, был так мал, что, когда Тернер умер, гробовщики не смогли пронести гроб в спальню и им пришлось, вопреки обычаю, переносить вниз покойника.
Уистлер жил на расстоянии нескольких домов от Тернера по той же Чейн-уок. В молодости он наряжался в диковинные эксцентричные наряды, не лез за словом в карман, к месту и не к месту проявлял остроумие — словом, был в Челси довольно заметной фигурой еще до того, как стал знаменитым художником. Арендовав в тридцать с небольшим лет дом номер 96 по Чейн-уок, он устроил что-то вроде торжественного приема по этому поводу. На приеме присутствовали многочисленные друзья и знакомые, в том числе брат и сестра Россетти. По неведомой причине украшение гостиной он пожелал отложить на утро того дня, когда был назначен прием. Двое молодых людей, приглашенных им в помощники, запротестовали — дескать, краска не успеет высохнуть.
«Подумаешь! — беспечно воскликнул Уистлер. — Тем красивее она будет смотреться!»
К вечеру стены гостиной приобрели оттенок человеческой кожи, а двери отливали желтым, и эту цветовую гамму гости уносили домой на своей одежде.
В этом доме художнику позировал Карлейль — для того самого портрета, который получил такую известность. Первоначально Уистлер сказал, что ему хватит трех сеансов, однако в итоге сессия затянулась. Карлейль оказался нетерпеливой моделью. Он неоднократно предлагал Уистлеру «подстегнуться», а художник прикрикивал на него: «Ради всего святого, не вертитесь!»; наконец Карлейль взбунтовался и стал рассказывать всем вокруг, что Уистлер — «самый бестолковый тип на земном шаре».
Художник покидал Челси, возвращался, снова уезжал — и вернулся в последний раз, чтобы умереть. В пятьдесят три года он женился на вдове по имени Беатрикс Годвин, чья кончина девять лет спустя погрузила его в пучину одиночества и отчаяния. Несколько лет подряд он скитался по Лондону, жил то у друзей, то в меблированных комнатах, пока, уже больным шестидесятисемилетним стариком, не нашел обратную дорогу на Чейн-уок — на сей раз в дом номер 74.
Перед теми, кто знавал его в буйной молодости и славной зрелости, предстал совершенно незнакомый человек.
«Когда мы увидели Уистлера, бродившего в поношенном пальто по просторной студии, — писали в своей книге «Жизнь Джеймса Макнейла Уистлера» Э. Р. и Дж. Пеннелл, — нас поразил его облик: дряхлый, измученный, едва живой старик. Для нас не было зрелища печальнее и трагичнее. Трагедия усугублялась тем, что он всегда был записным франтом, истинным денди, и сам себя таковым называл… Но теперь никто не сумел бы угадать былого денди в этом всеми покинутом старике, облаченном в ветхое пальто и еле переставлявшем ноги».
Здоровье Уистлера продолжало ухудшаться, и спустя год он умер. Так вот окончили свои дни на Чейн-уок два великих художника, обессмертившие своей кистью рассветы на Темзе; судьба отказала им в достойной и умиротворенной старости, они покинули мир, которому подарили красоту, в одиночестве, небрежении и тоске.
Размышления о Тернере и Уистлере навели меня на идею завершить день посещением галереи Тейт, полное название которой — Национальная галерея британского искусства. Однако никто не называет ее полным именем, она — галерея Тейт или просто «Тейт».
Каждому лондонцу известна галерея Тейт, но многие ли знают что-либо об ее основателе Генри Тейте? Этот человек обязан своей славой и карьерой потрясающему в своей элементарности изобретению. Он изобрел кусковой сахар! Начинал он с помощника бакалейщика в городке на севере Англии, в Ливерпуле стал торговать сахаром и быстро сообразил, от скольких неудобств себя избавит, если будет продавать сахар не бесформенными головами, а одинаковыми кусками. «Сахарные кубики Тейта» мгновенно стали известными всему миру. Удивительно, что никто не додумался до этого раньше.
Тейт со своим кусковым сахаром, Липтон со своим чаем, Леверхьюм со своим мылом — все они принадлежали краткому эдвардианскому периоду, покончившему со строгой викторианской моралью, периоду яхт, загородных домов, коллекций живописи и необычайно щедрых пожертвований на благотворительные нужды. Генри Тейт коллекционировал картины, которые висели в галерее его особняка в Стритхэме. Он приобрел, в частности, лучшие работы Миллеса — Офелию, утонувшую в пруду с лилиями, «Северо-восточный переход» и «Долину покоя». Эти и другие картины современных ему художников Тейт хотел передать Национальной галерее, но возникли определенные сложности, и в конце концов было принято решение, что правительство выделит место, а Тейт построит галерею современного искусства и передаст управление ею совету Национальной галереи. И здесь очень кстати оказался снос Милбэнской тюрьмы — громадного, как крепость, здания, напоминавшего формой колесо телеги, с домом начальника тюрьмы в качестве ступицы.
Взаимоотношения между галереей Тейт и Национальной галереей аналогичны тем, которые существуют между Лувром и Люксембургским дворцом. Желающий изучать современное британское искусство, представленное на Трафальгарской площади лишь несколькими работами, идет в Тейт. Отличным примером распределения работ между музеями могут послужить работы Тернера. Вероятно, лучшие его полотна — «Фрегат «Смелый», буксируемый к месту последней стоянки на слом», «Дождь, пар и скорость», равно как и картины на классические сюжеты, находятся в Национальной галерее, а в галерее Тейт творчеству Тернера посвящено несколько залов, которые должен осмотреть всякий, интересующийся работами этого мастера.
Я отправился в Тейт именно для того, чтобы взглянуть на Тернера, но, к своему стыду, не дошел до нужных залов. Меня отвлек Сарджент. Какой все-таки замечательный художник! Подобно Ван Дейку или Веласкесу, он олицетворяет собой целый период в истории живописи. Если вы хотите увидеть эдвардианцев такими, какими они хотели показаться в глазах потомков, вам следует посетить Тейт и бросить взгляд на картины Сарджента — семейство Вертхеймеров (отец, мать, сыновья и дочери), лорд Рибблздейл как «хозяин гончих»[34], миссис Карл Мейер, сестры Хантер и все прочие.
Порой в театре, во время представления, вы неожиданно вспоминаете о «машинерии зрелища», обо всех этих мужчинах с закатанными до локтей рукавами — электриках, рабочих сцены и остальных, ждущих команды сменить декорации, невидимых публике, но жизненно необходимых театру, потому что без них спектакль попросту не состоится. Картины Сарджента восхищают меня тем, что, смотря на них, я осознаю многое из оставшегося незапечатленным. Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что Сарджент не написал ни единого портрета, где не подразумевалось бы присутствие привратника, лакея или горничной. Их не видно, однако век, привыкший самостоятельно умываться и чистить обувь, знает: они там, на картинах.
Все портреты Сарджента передают насыщенную сигарным дымом атмосферу эдвардианского процветания. На полотнах присутствуют яхты, куропаточьи пустоши, грандиозные загородные особняки, биржа — а также величественного вида мужчина с окладистой бородой, большую часть своей жизни известный как принц Уэльский.
Мне кажется, сэр Осберт Ситуэлл прекрасно охарактеризовал Сарджента и его манеру в своем романе «Левая рука, правая рука».
«Чтобы заработать на жизнь в Англии времен конца правления королевы Виктории и эдвардианского периода, — пишет сэр Осберт, — художник-портретист был попросту вынужден до известной степени подражать старым мастерам, поскольку клиенты, которые могли себе позволить покровительствовать ему, требовали: «Ну-ка нарисуйте мне что-нибудь под того Гейнсборо, что был у моего деда (или — что случалось гораздо чаще — у чьего-то деда, чей внук решил продать картину), только не такое старомодное». Сарджент, воспроизводивший манеру старых мастеров и добавивший к ней легчайший налет французского импрессионизма, непривычного для английской публики, идеально отвечал этому требованию».
Именно величественностью восхищают зрителя многие работы Сарджента. Но он умел быть другим. Просто нелепо, что картина «Отравленные газом», написанная после поездки на Западный фронт во время войны 1914–1918 годов, ныне висит в Имперском военном музее, поскольку, видите ли, имеет военную тематику. Ее следует перевезти в Тейт и повесить как можно ближе к портрету лорда Рибблздейла.
Признаюсь, я в восторге от Сарджента. Он был великим художником. Благодаря ему я перенесся из нашего сугубо самостоятельного века в мир, где деньги еще имели ценность. Сарджент никогда не был женат, он умер в Челси, в старой студии Уистлера на Тайт-стрит в возрасте шестидесяти девяти лет. Как и следовало ожидать от самого Сарджента, его искусства и эпохи, в которую он жил, содержимое студии, наброски, картины и личные вещи были проданы на аукционе «Кристи» за 175 260 фунтов. Эдвардианский период был Золотым веком, и Сарджент оказался зеркалом этого века.