Несколько слов о сокровищах Южного Кенсингтона, посещении Королевского военно-морского колледжа в Гринвиче и Морского музея. Я отправляюсь во дворец Хэмптон-Корт, чтобы пройтись по его галереям и посидеть в садах. Иду в центр радиовещания и, когда куранты Биг Бена бьют полночь, стоя на Вестминстерском мосту, я желаю Лондону спокойной ночи.
О Сохо, Блумсбери и Южном Кенсингтоне можно было бы написать множество книг, и они действительно написаны.
Сохо представляет собой весьма обветшавший памятник георгианской эпохи. В давние времена этот район стали заселять гугеноты, и с тех пор Сохо привлекателен для иностранцев. В восемнадцатом столетии здесь жил король Теодор Корсиканский, а в девятнадцатом — Карл Маркс. Сегодня в Сохо преобладают рестораны и кинотеатры. Толпа чужаков, заполняющих его улицы, отличается от типичной лондонской толпы, а экзотические бакалейные лавки Сохо, в которых продаются оплетенные бутылки кьянти, пармезанекий сыр, тунец и чеснок, отличаются от лавок обычных английских бакалейщиков.
В Сохо царит скорбная атмосфера изгнания. Когда Жак, участник французского движения Сопротивления, и его жена-итальянка, брат которой был антифашистом, заработают достаточно денег, они продадут свой маленький ресторанчик и уедут жить во Францию. Когда киприот Николас прослужит достаточно долго и его уже лоснящийся вечерний костюм не будет стоить и ломаного гроша, он упакует чемоданы и отправится домой, в Ларнаку. Подобные планы вынашивают все обитатели Сохо. Люди работают здесь, а жить мечтают в каком-нибудь другом месте. Здесь есть изгнанники-греки, изгнанники-турки и даже изгнанники-китайцы. Последняя война только увеличила количество национальностей, представителей которых можно здесь встретить.
Улицы Сохо излучают, скажем так, подмоченное жизнелюбие. Быть может, люди здесь имеют чуть более смуглый оттенок кожи и чаще жестикулируют. Бывает, что они, собравшись в группы, выходят на мостовую и о чем-то спорят. Эти люди покупают какие-то совершенно немыслимые газеты на чужих языках. Ароматы экзотической пищи, исходящие из подвалов и вентиляционных труб Сохо, и группы жестикулирующих на улицах людей придают этому району некоторое сходство с римской Пьяцца дель Пополо, афинской площадью Конституции или мадридской Пуэрта-дель-Соль, а случайно услышанная фраза на незнакомом языке — на фоне типичного лондонского фонарного столба — на мгновение перенесет то ли в Вену, то ли в Варшаву.
Но даже несколько столетий иностранной «оккупации» не сумели придать Сохо континентальный вид. Этот район не что иное, как весьма ветхая часть Лондона георгианской эпохи. Нижние этажи некоторых зданий перестроены, теперь в них продаются саксофоны и кинопроекторы. Другие оснащены стеклянными дверями, которые ведут в отделанные хромированным металлом коктейль-бары. Но верхние этажи убеждают, что перед вами те же самые дома из красного кирпича, какими они были во времена Босуэлла и Джонсона.
Блумсбери, как и Сохо, представляет собой памятник архитектуры георгианского периода. Здесь расположены здания Британского музея и Лондонского университета, и здесь же сосредоточен беспокойный мир конечных железнодорожных станций. И то и другое заслуживает внимания. Этот район приспособился к современной жизни, хотя в нем и сохранилось многое из того, что служит мучительным напоминанием о днях былого величия, о днях, когда на прекрасных площадях стояли роскошные дома, в которых жили богатые купцы и выдающиеся актеры.
Величественные площади Блумсбери все еще напоминают о славном прошлом этого района, хотя здесь едва ли найдется дом, помещения которого не были бы отведены под офисы и квартиры или перестроены в пансионы. Размышляя о Блумсбери, я всякий раз представляю себе голубей, которые прохаживаются перед зданием Британского музея, и слышу чириканье сидящих на деревьях воробьев. Я вижу какую-нибудь площадь и железную ограду, за которой стоят несколько высоких платанов. Группа иностранных студентов, засунув книги под мышки, не спеша прогуливается по району. Они вышли из своего пансиона, перестроенного из трех или четырех старых домов. Археолог и востоковед медленно проходят мимо магазинов на Грейт-Рассел-стрит. Обитающие там книготорговцы знают о Востоке и о литературе почти все. В моменты триумфа, когда мне казалось, что научная работа есть нечто более привлекательное, чем утомительная писанина, пределом моих мечтаний была квартира в Блумсбери с видом на Британский музей.
В Блумсбери проживало так много знаменитостей, что всех их трудно будет перечислить. Среди поэтов можно назвать Грея, Шелли, Каупера, Кольриджа, Уильяма Морриса, Суинберна и Кристину Россетти. Среди писателей — Диккенса, Теккерея, Маколея, Хэзлитта, Лэма, Исаака Дизраэли и Дарвина. И наконец, среди художников — Констебля, Берн-Джонса и Миллеса. В уже не столь отдаленные времена Блумсбери, благодаря своим новым обитателям, стал восприниматься как пристанище интеллектуалов и коммунистов. «Блумсберийский интеллектуал» или «блумсберийский большевик» — так стали называть современного лондонца, независимо от того, насколько это определение справедливо в отношении какого-нибудь разговорчивого молодого человека с бородой, курившего трубку и носившего пестрые рубашки. В период между двумя мировыми войнами здесь появилось множество таких молодых людей.
Южный Кенсингтон своим возникновением обязан принцу-консорту и «Великой выставке» 1851 года. Этот район — подарок неблагодарной нации от Альберта Доброго, супруга Виктории, искренне желавшего поднять интеллектуальный уровень англичан. Его имя увековечено в Мемориале Альберта, в Альберт-холле и в музее Виктории и Альберта. В Кенсингтоне так же много пансионов и гостиниц, как и в Блумсбери. Но если Блумсбери «специализируется» на иностранных студентах, то в Кенсингтоне предпочитают селиться пожилые дамы. Впрочем, в подобных вопросах сложно делать какие-либо обобщения.
Когда «Великая выставка» в Гайд-парке закончилась, было решено впредь проводить ее в Сайденхэме и размещать в Хрустальном дворце. Однако некоторые экспонаты выставки признали достойными сохранения. Именно они стали ядром огромной коллекции, из которой впоследствии вырос музей Виктории и Альберта. Сначала цель экспозиции обозначалась как стремление показать взаимосвязь искусства и промышленности и научить тому, каким образом можно эту взаимосвязь использовать. Весьма примечательна классификация экспонатов, которые разбиты на следующие группы: «Изделия из дерева», «Изделия из металла», «Керамика» и т. д. Основатели выставки, люди викторианской эпохи, понимали, что цивилизации машин недостает вдохновения цивилизации мастеров. Обычно пространство музея всегда ограничено, но в Южном Кенсингтоне места было вполне достаточно, поэтому фонды музея Виктории и Альберта щедро пополнялись всевозможными устройствами, практическое предназначение большинства из которых ныне, увы, не поддается определению.
Мне сложно сколько-нибудь подробно описать этот музей, поскольку в данный момент в нем все еще продолжается начавшаяся после войны реорганизация. Замечу только, что это единственная во всем мире коллекция столь удивительных экспонатов. Едва ли найдется достойное внимания творение человеческих рук, которое не было бы в нем представлено: мебель, гобелены, ковры, глазурь, скульптура, слоновая кость, стекло, наручные и настольные часы, изделия из золота, серебра, железа и латуни, кружева и ткани, живопись, силуэты и миниатюры…
Здесь есть помещения, интерьеры которых воспроизводят обстановку старинных домов. Они обставлены мебелью соответствующих исторических эпох. Имеется и галерея, демонстрирующая трехвековую историю развития мужского и женского костюма. Едва ли возможно изучить все собрание выставленных здесь экспонатов; посещая этот музей, каждый раз узнаешь что-нибудь новое.
Тому, кто решил познакомиться с достопримечательностями Южного Кенсингтона, понадобится не один день, чтобы вдоволь побродить по галереям музея Виктории и Альберта. А если после этой экскурсии еще останутся силы, то можно пройтись по Экзибишн-роуд и попасть из музея Виктории и Альберта в музей естественной истории, где представлено множество диковинных созданий, населяющих эту планету вместе с людьми. Оказавшись внутри этого построенного в готическом стиле здания, посетитель, чувствительный к обстановке, несомненно ощути себя внутри кафедрального собора, в котором почему-то нашел прибежище Лондонский зоопарк.
Экспозиция расположенного поблизости музея науки подчеркивает значение научного прогресса в жизни общества в той же степени, в какой экспозиция музея Виктории и Альберта подчеркивает влияние искусства на промышленность. Здесь можно увидеть «Пыхтящего Билли», «Ракету» и других праотцев современных локомотивов. К потолку подвешен биплан, на котором в 1912 году летал полковник Коуди. Здесь же выставлен аппарат фирмы «Виккерс-Вайми», на котором в 1919 году Элкок и Браун совершили первый трансатлантический перелет. Красноречивым свидетельством покорения человеком воздушного океана является демонстрируемая в разрезе модель V.1, иначе «Фау-1», он же самолет-снаряд.
Возможно, самой популярной экспозицией этого музея является Детская галерея. Здесь можно увидеть искусственную радугу и дверь, которая таинственным образом открывается с помощью невидимых лучей. Думаю, в наше время эти чудеса производят менее сильное впечатление на детей, постепенно привыкающих к достижениям атомного века.
Если после осмотра этих музеев ваши ноги еще в состоянии идти, следует посетить музей практической геологии, экспозиция которого гораздо интереснее, чем можно предположить из названия. Интерьер зала украшен вращающейся моделью земного шара, со всеми геологическими формированиями и окрашенным в различные цвета рельефом. Однако еще более зрелищной является модель Везувия, который извергается с удивительным постоянством.
В центре зала выставлены геологические образцы, которые называют драгоценными камнями и которые с легкой руки Мужчины, удовлетворявшего запросы Женщины, приобрели излишне высокую стоимость. Здесь есть копии получивших самую громкую (и дурную) славу алмазов и всевозможные драгоценности.
Вероятно, ни один другой район Лондона не может конкурировать с Южным Кенсингтоном по тематическому охвату представленных в его музеях экспозиций, среди которых любой найдет то, что его интересует. Эти огромные здания, неприступные на вид, заполнены красивыми вещами, которые к тому же представляют большой интерес. И очень хочется верить в то, что выставка 1951 года внесет посильный вклад в пополнение того научно-технического богатства, которое с течением лет собралось вокруг экспонатов «Великой выставки» 1851 года.
В ожидании катера в Гринвич я стоял в очереди неподалеку от Вестминстера. Передо мной и позади меня выстроились самые разные люди, в большинстве своем, судя по виду, провинциалы. Впрочем, теперь все так похожи друг на друга, что ошибиться несложно. Моим соседом по очереди оказался низенький седоволосый мужчина опрятного вида. Страдая от жары, он обмахивался панамой.
Над нами возвышались прокаленные солнцем здания парламента. Отбивая час, прогромыхал Биг Бен; разгоняя теплый воздух, мимо пронесся трамвай.
— Клянусь честью, сущее пекло, не правда ли, сэр? — обратился ко мне низенький.
На нем был серый альпаковый пиджак и темные брюки. Мне сразу же бросились в глаза эдвардианские манеры и характерный выговор, но по костюму я не мог догадаться о профессии собеседника. Ярд за ярдом мы продвигались вместе с очередью, напоминая животных, ожидающих погрузки в Ноев ковчег. На причале очередь разделялась. Одни направлялись к судам в Ричмонд, Кью и Хэмптон-Корт, другие — к тем, которым предстояло идти вниз по реке, к Гринвичу.
Поднимался прилив. Двигаясь против течения, буксиры и следовавшие за ними баржи поднимали такую волну, что на ней плясали прогулочные лодки и катера. Это зрелище развлекало пассажиров.
— Обожаю Лондон, сэр, — заявил низенький мужчина, — и без ложной скромности скажу, что хорошо его знаю.
— Вы давно здесь живете?
— Всю свою жизнь, сэр. Как вы думаете, сколько мне лет?
На вид этому человеку было около семидесяти пяти, но, чтобы доставить ему удовольствие, я сказал, что, наверное, шестьдесят.
— Нет, сэр, вы далеки от истины. — Ему явно польстил мой ответ. — Мне семьдесят три.
В этот миг к нам повернулась стоявшая впереди женщина довольно неряшливого вида.
— Ничего подобного, Альфред, — сказала она, — не обманывай джентльмена. Тебе ведь и семьдесят один еще не исполнился.
Этот упрек смутил моего собеседника, очевидно стремившегося произвести на меня впечатление. Помолчав, он захотел узнать, что я думаю о его спутнице, вероятно жене. Манеры и тон этой женщины несомненно вредили его репутации. Мне вдруг подумалось, уж не состоит ли он у кого-то в услужении и не являются ли его чересчур правильные и потому неестественные манеры копированием поведения неизвестного мне хозяина. Эта чопорная аккуратность вполне подошла бы какому-нибудь старому светскому льву, живущему в одиночестве на Сент-Джеймс-стрит. Что касается его жены, то лет сорок назад эта могучая женщина наверняка была хорошенькой пухленькой горничной. Впрочем, как раз подошла наша очередь подниматься на борт катера, и это отвлекло меня от размышлений.
Мы стояли слишком далеко, чтобы успеть занять места под тентом, поэтому устроились в средней части судна, повернувшись спинами к реке. Закурив сигарету, мужчина в шапочке яхтсмена завел двигатель, взял в руки штурвал, и мы отплыли. Некоторые женщины вытащили вязанье, фотолюбители приникли к камерам, а молодой человек с микрофоном принялся потчевать нас информацией.
— Леди и джентльмены, — начал он, — справа от нас находится здание Совета графства и выставочные павильоны. Сейчас мы приближаемся к железнодорожному мосту Хангерфорд, а слева от нас находится станция Чаринг-Кросс…
Мы послушно разглядывали все эти хорошо известные достопримечательности, которые со стороны реки почему-то выглядели непривычно незнакомыми.
— Слева от нас, — продолжал вещать молодой человек, — находится Игла Клеопатры, а сейчас мы приближаемся к новому мосту Ватерлоо…
Мы увидели великолепный ряд белых легких арок, перекрывавших течение реки. Войдя в их тень, мы на секунду ощутили прохладу, но вскоре вновь оказались на солнце.
— Слева от нас Сомерсет-хаус, а напротив него стоит на якоре корабль капитана Скотта «Дискавери»… Слева вы также видите Шелл-Мекс-хаус, а рядом с ним отель «Савой»… Там, где деревья и лужайки, находится знаменитый Темпл. Леди и джентльмены, перед нами мост Блэкфрайаз.
— Эмма, двинься немного, ладно? — услышал я шепот своего недавнего собеседника. — Иначе я просто погибну от жары.
После нашего разговора он, к моему удивлению, перешел на простонародный говор. Я предположил, что это и есть его естественная манера речи. Кто же он все-таки такой? Ни один из заброшенных мною «крючков» пока не принес улова.
Мое внимание приковала великолепная панорама города, над крышами которого возвышался купол собора Святого Павла в окружении шпилей и колоколен. В то утро Лондон чем-то напоминал пейзажи Каналетто — голубое небо, река, лодки и мосты. Мы проплыли под Лондонским мостом и слева увидели рынок Биллингсгейт, затем приблизились к Тауэру, серебристо-серая громада которого возвышалась за рядом пушек на пристани. Впереди высился Тауэрский мост. Проезжавшие по нему машины были похожи на механические игрушки.
— Вы хорошо знаете Сити? — поинтересовался я, размышляя о том, что мой собеседник, возможно, бывший клерк.
— О нет, сэр, совсем не знаю. Зато я знаю Вест-Энд.
Может, официант? Но почему в этот жаркий день меня так волнует этот человек? Ответ на заданный самому себе вопрос состоял в том, что я инстинктивно чувствовал: новый знакомец наверняка представляет для меня интерес.
Мы вошли в акваторию Нижнего порта и увидели лабиринты доков, мрачного вида пристани и пакгаузы. Проплыв мимо Уоппинга, мы резко свернули в сторону Лаймхаус-Рич — и тут вышел из строя микрофон! Мой собеседник отреагировал мгновенно: сорвался с места и кинулся проверять провода. Потом достал из кармана пиджака отвертку, что-то подкрутил, и микрофон вновь заработал!
— А вы разбираетесь в технике, — заметил я. — Должно быть, вы специалист по радио?
— Нет, сэр, не специалист, но немного разбираюсь в электричестве, — ответил он.
— Это ваша работа? — спросил я.
— Была когда-то, сэр. Лет шестьдесят назад я ходил в учениках электрика, работавшего на Бонд-стрит. Сами понимаете, в ту пору от электричества еще все шарахались. Фирма, в которой мы работали, была вполне респектабельной и обслуживала аристократов. Да, сэр, она обслуживала высшие слои общества, и попасть в эту фирму было совсем непросто. Все сотрудники, которых отправляли в дом какой-нибудь герцогини, чтобы заменить пробки, проверить газ или электричество, должны были работать в сюртуках и цилиндрах. Кроме того, мы всегда ходили в перчатках. Не правда ли, забавно, сэр, говорить об этом сейчас, когда в дома, расположенные на Парк-лейн, приезжают по вызову электрики в голубых комбинезонах! Но в пору моей молодости всех нас перед выходом на работу проверял глава фирмы. Нам ни в коем случае нельзя было носить сумку с инструментами. Вместо нас сумки носили мальчишки. И еще — мы всегда выезжали на место в экипаже с извозчиком.
— Похоже, в те времена жизнь электрика весьма напоминала жизнь джентльмена?
— О да, сэр, такую политику проводила фирма. Как я уже говорил, сэр, электричество было новинкой и аристократы очень гордились тем, что у них есть этот чудесный электрический свет. Но, вспоминая те времена, просто поражаешься, насколько все было примитивно! Когда в Вест-Энде давали бал, я часто получал задание сидеть до двух часов ночи возле распределительного щита, на случай, если перегорят пробки. И все равно мне приходилось одеваться надлежащим образом.
Я был восхищен его рассказом. Этот маленький человек оказался для меня настоящей находкой, я не ошибся в своих предчувствиях. Его манеры, его голос, фальшивый аристократизм — все это напоминало об ушедшем в мир иной эдвардианском периоде. Тогда даже электрикам с Бонд-стрит приходилось надевать сюртуки, цилиндры и перчатки, если они обслуживали аристократов.
— Фирма установила еще одно правило, — продолжал он. — Нередко случалось, что мастер входил в спальню какой-нибудь леди и видел разбросанные повсюду драгоценности (видит бог, сэр, в те времена в таких домах мы чего только не навидались, ведь эти аристократы возвращались домой вдрызг пьяными и швыряли вещи где попало). Так вот, правило фирмы гласило, что нужно позвать дворецкого и попросить его собрать драгоценности и запереть в надлежащем месте. Дело не в том, что фирма не доверяла своим работникам. Вовсе нет, сэр. Глава фирмы часто нам повторял: «Вам-то мы доверяем, но если однажды вечером ее милость вдруг потеряет свой жемчуг, она может обвинить электрика, а нам этого не надо!»
Пока мы плыли вниз по Темзе, невзрачный человечек в альпаковом пиджаке успел нарисовать мне полную картину минувшей эпохи: «господ», которые в качестве чаевых раздавали электрикам золотые соверены, восхитительных дам в глубоких декольте, которые, опьянев от шампанского, неверной походкой шли к туалетным столикам, дворецких, которые показывали дорогу электрикам с Бонд-стрит, и молодого рабочего, который осторожно, стараясь не повредить краску, натягивал полученные от фирмы шелковые перчатки.
— Это был совсем другой Лондон, — сказал мой собеседник.
— Более благополучный? — уточнил я.
— Вне всяких сомнений, сэр, — подтвердил он. — В те времена люди не были столь недоброжелательны. Вы можете со мной не соглашаться, но аристократы были настоящими сливками общества, сэр. Помимо прочего, сэр, на соверен можно было купить столько, сколько сейчас купишь на десять фунтов[54]. Но сегодня, сэр, никто не может считать себя счастливым.
На этой печальной ноте наша беседа и закончилась — мы прибыли в Гринвич.
Я не был в Гринвиче со времен войны. Ступив на берег, я первым делом обратил внимание на то, что гостиница «Корабль» пострадала от бомбардировок. В этой гостинице я, если память меня не подводит, останавливался трижды; в ней, сидя у окна, я поедал снетки и любовался Темзой. Каждый визит поднимал мне настроение, поэтому при виде вдребезги разбитого старого здания, я испытал такое чувство, словно потерял кого-то из близких.
Во всех известных мне гостиницах и ресторанах снетки слегка обжаривают, вследствие чего они приобретают коричневатый оттенок. Но в гостинице «Корабль» их готовили по старинному рецепту, и они становились белыми. Когда я побывал здесь в последний раз, официантка (я даже помню, что эта девушка была родом из северной Англии) сказала мне, что шеф-повару потребовалось два года, чтобы научиться готовить снетки. Впрочем, она тотчас добавила, что ее тошнит от одного их вида. Она не могла себе представить, как можно есть эти головы, хвосты и глаза!
Мне всегда нравился Гринвич. У него есть свое лицо и своя атмосфера. Королевский военно-морской колледж — самое впечатляющее здание на Темзе, не считая дворца Хэмптон-Корт. Ничто на берегах Темзы, от Лондонского моста и до Вестминстера, не сравнится с этим зданием. Город, парк и Блэкхит — все пропитано духом восемнадцатого столетия. И даже множество уродливых деталей (газометры, высокие дымовые трубы, прилегающие к реке убогие поселки, которые со всех сторон вплотную окружают Гринвич по обеим берегам) не могут лишить Гринвич остатков былого великолепия.
В книгах о Лондоне, написанных около восьмидесяти лет назад, встречаются упоминания об отставных военных моряках, которые частенько появлялись в Гринвичском парке. Там они в латунные подзорные трубы наблюдали с откосов за проплывавшими по реке кораблями. Эти старики, многие из которых были ветеранами Трафальгарского сражения, жили в здании, ныне именующемся Королевским военно-морским колледжем, а тогда звавшемся Гринвичским госпиталем и представлявшем собой военно-морской аналог Королевского госпиталя в Челси.
Похоже, гринвичские ветераны во многом походили на ветеранов из Челси, разве что они намного больше пострадали во время войн, о чем свидетельствуют старинные рисунки и гравюры. Художники того времени почти всегда изображали этих моряков либо с черной повязкой, прикрывавшей потерянный на войне глаз, либо с деревяшкой вместо ноги, вроде той, на которой ковылял Джон Сильвер, либо с железной рукой, наподобие руки капитана Крюка.
Адмиралтейство, выказывая отеческую заботу, предоставило этим старикам возможность самим выбрать вид содержания. Большинство из них провело всю свою жизнь на палубах деревянных кораблей, поэтому они решили, что лучше окончить дни независимыми отставниками, нежели пансионерами, запертыми в стенах учреждения, которое к тому же напоминало формой корабль. И около 1873 года Гринвичский госпиталь перестал быть приютом для ветеранов и превратился в Королевский военно-морской колледж.
Покидая пристань, я думал о том, что Гринвич, наверное, до сих пор хранит память об этих старых морских волках. Быть может, именно поэтому обстановка здесь не слишком сильно изменилась. Темза во многом осталась точно такой же, какой была в те времена. Великолепные (хотя даже это слово к ним не слишком применимо), величественные, грандиозные здания, которые ныне составляют комплекс военно-морского колледжа, сохранились в своем прежнем виде. Не изменились и зеленые откосы Гринвичского парка, на которых сиживали престарелые моряки со своими подзорными трубами. Пожалуй, я не удивился бы, повстречав Джона Сильвера, ковыляющего на своей деревяшке по улицам Гринвича.
И точно, не успел я выйти на главную улицу, как увидел человека на деревянной ноге! В наше время эти устаревшие фальшивые конечности стремительно исчезают. На самом деле я уже и не вспомню, когда в последний раз видел такой протез. Владельцем деревянной ноги, замеченной мною, был не старый морской волк, а подросток лет четырнадцати. Маленький бедолага ковылял по улице, мужественно посмеиваясь над собственными неловкими движениями, которые напоминали движения птицы с перебитым крылом. Сопровождавший мальчика молодой человек поднял было его на руки и понес, но мальчик запротестовал и воспользовался деревянной ногой как оружием, с помощью которого заставил своего друга поставить себя на землю. Так он и шел по улицам Гринвича, постукивая деревяшкой по мостовой, и этот звук, должно быть, напоминал серым камням о героях Трафальгара.
Я шел в направлении Гринвичского парка, одного из самых красивых королевских парков. Он расположен на отлогом холме, с которого открывается изумительный вид на Лондон и Темзу. С террасы у памятника Вольфу я увидел лежавший на западе Лондон. Купол собора Святого Павла возвышался точно над центром Тауэрского моста. На переднем плане виднелась та вошедшая в историю излучина реки, что получила название Гринвич-Рич. По ней шли корабли — одни в Лондонский порт, другие в чужие края. Этот вид Лондона столетиями открывался перед путниками, приближавшимися к столице по Дуврской дороге. Я не знаю места, с которого бы панорама Лондона казалась более величественной.
В этом парке есть несколько прекрасных каштановых аллей, посаженных по указанию Якова I. Вероятно, во всем Лондоне не найти более старых деревьев. Одной из любопытных реликвий является «Дуб королевы Елизаветы», от которого ныне остался лишь заросший плющом пень с дуплом; дерево стояло на этом месте вплоть до 1875 года. Во всяком случае, так написано на мемориальной табличке. Неожиданно для себя я оказался в очень милом саду, где увидел несколько огромных кедров. На фоне типично английского паркового ландшафта они выглядели весьма необычно. Старый садовник сказал мне, что перед войной сотни японских туристов посещали Гринвич специально для того, чтобы посмотреть на эти кедры.
— Некоторые, — сказал он, — кланялись до земли и, когда входили в сад, вели себя так, как ведут в своих храмах. Знаете, японцы в обыкновенных европейских костюмах и кланяются деревьям… Странное, доложу я вам, зрелище.
На мой взгляд, гораздо более экзотической достопримечательностью, чем кедровая роща, является Королевская обсерватория, расположенная на вершине холма. В прежние времена можно было увидеть, как медленно раздвигаются ее похожие на луковицы купола. Они раскрывались, подобно перезревшему на солнце плоду, который лопается от жары. В этих куполах были скрыты мощные телескопы, с помощью которых королевские астрономы исследовали вселяющие ужас просторы космоса. Но теперь и Королевская обсерватория, и ее астрономы переехали в Херстмонсе в графстве Сассекс.
Но с помощью этих телескопов они, конечно, не сумели бы установить нулевой меридиан! На него стоит взглянуть, но должен сказать, что для долготной линии такой важности он выглядит необычайно скромно. Это всего лишь черта, которая пересекает аллею. Она начинается в точке внутри обсерватории и постепенно теряется где-то в кустарнике. Система исчисления среднего времени по Гринвичу производит несколько более яркое впечатление. В расположенной на восточной стороне обсерватории башенке имеется сигнальный шар. В мгновение, когда наступает час дня по Гринвичу, шар с такой пунктуальностью падает вниз, что ни у кого не возникает желания усомниться в точности времени. Лично мне жаль, что астрономам пришлось покинуть Гринвич после стольких лет пребывания в нем (и после того, как Гринвичский меридиан был отмечен на картах). Но они, несомненно, сохранят память об этом маленьком здании, в котором они еще со времен Карла II изучали Вселенную.
Существующий поныне роскошный Гринвичский дворец начинал свою жизнь как госпиталь для отставных моряков. Теперь же он стал Королевским военно-морским колледжем. Датский архитектор Стен Расмуссен, автор лучших книг о Лондоне, написанных иностранцами, считал, что дворцу «абсолютно не подходила роль госпиталя». И разумеется, был прав. Любой дворец, в котором когда-либо проживал король Англии, не обладает и половиной великолепия, присущего Гринвичскому дворцу. Можно себе представить, как изумлялись в прежние времена иностранцы, когда, проплывая по Темзе, узнавали, что Гринвичский госпиталь — не королевский дворец, а прибежище уставших от жизни моряков.
Думаю, во всей Англии, от мыса Лэндс-Энд и до границы с Шотландией, вы не найдете более трогательного памятника любви и уважения морякам, которые в этой стране, чья сила издавна опиралась на морское могущество, всегда были в почете. И не будем забывать, что дворец был спроектирован, построен — и передан старым морякам за столетия до полного принятия обществом демократических ценностей, которые, как принято считать, являются побудительным мотивом любых благотворительных акций.
Дворцовый комплекс разделен надвое проходящим через него шоссе. Та часть, которая расположена ближе к реке, и есть военно-морской колледж. Здесь везде бросается в глаза итальянское великолепие, свойственное творениям Рена в период расцвета его гения. За колледжем, чуть выше, стоит изысканный Дворец королевы, построенный Иниго Джонсом для Анны Датской. Рен, которому не позволили снести этот дворец, построил здание военно-морского колледжа перед ним, но сделал это так, что со стороны реки Дворец королевы смотрится вполне органично, а более поздние здания образуют для него нечто вроде огромной рамки.
В колледже открыты для свободного посещения лишь часовня и Расписной зал. Однако во Дворце королевы находится один из самых интересных музеев страны — Национальный морской музей. Он был основан перед последней мировой войной по постановлению парламента, в соответствии с которым экспозиция музея должна рассказывать об истории военно-морского, торгового и рыболовецкого флотов.
Я ходил по залам этого музея, каждый из которых посвящен какой-либо стороне морского дела древности или современной эпохи. Поднимаясь по лестнице, я услышал, как пробил склянки колокол какого-то корабля. Казалось, мы находимся в открытом море. Спустившись вниз, я увидел хранителя музея, который и отбивал склянки. Он пояснил, что это колокол с фрегата флота Его Величества «Вэнгард». Лестница из тика, снятого со старых линейных кораблей, вела в изумительную картинную галерею, где глядели с полотен адмиралы в костюмах из бархата и обрамляющих лица пышных париках. Они стояли на берегу моря и смотрели вдаль, а у них за спинами мчались по волнам военные корабли.
На церемонии открытия Георг V подарил музею судовой журнал второй экспедиции капитана Кука. Я обратил внимание на красивый портрет Кука, написанный Натаниэлем. Дансом, и на яркое полотно Дзоффани, которое весьма выразительно показывает сцену трагической гибели Кука: в 1779 году дикари Гавайских островов насмерть забили его дубинками.
Но главный кумир этого музея, конечно же, Нельсон. Как объяснить ту сверхъестественную притягательность, которой обладает фигура Нельсона в наши дни, когда большинство людей знает о нем только то, что он был «надеждой Англии», полюбил Эмму Гамильтон и погиб в момент триумфа? И все же образ Нельсона до сих пор привлекает внимание. Возле каждой посвященной ему экспозиции собирается раз в двадцать больше посетителей, чем у любой другой экспозиции музея. Наблюдая, как они разглядывают его портреты, удивляешься тому, сколь часто Нельсон, несмотря на кочевую жизнь военного моряка, находил время позировать портретистам. Затаив дыхание, посетители музея осматривают каждый предмет, освященный прикосновением адмиральских рук. Наибольший интерес вызывает, естественно, повседневный мундир, который был на Нельсоне в день Трафальгарского сражения, когда в него попал снайпер, укрывшийся на марсе бизань-мачты французского корабля «Редутабль». Хорошо заметно отверстие, оставленное пулей, которая угодила в верхнюю часть левой лопатки. Помимо прочего, этот мундир опровергает совершенно абсурдное мнение, что, в силу своего невероятного тщеславия, Нельсон выходил на палубу не иначе как при полном параде и что, сверкая наградами, он становился легкой мишенью для противника. На этом мундире, как и на двух других, выставленных в той же витрине, имеются дубликаты четырех орденов адмирала, не приколотых к ткани, а намертво к ней пришитых (так было принято в то время). Роковую мушкетную пулю привлекло не тщеславие Нельсона, а заметный издалека адмиральский мундир, выделявшийся на фоне остальных.
В каждом зале музея есть нечто достойное внимания, но зал Нептуна вызвал у меня особый интерес. Зайдя в этот зал, сотни людей могут полюбоваться лучшими моделями всевозможных кораблей, среди которых есть старинные галеоны, линейные корабли, фрегаты, бриги и суда других типов, вплоть до самого современного линкора и изящного океанского лайнера. А со стен зала на эту огромную флотилию взирают видавшие виды ростры кораблей, бороздивших океанские просторы. Совершенно непохожи друг на друга две крупномасштабные модели. Одна воспроизводит битву при Трафальгаре, а другая морское сражение в Атлантике времен последней мировой войны. На первой показаны боевые корабли, которые находятся друг от друга на расстоянии абордажного боя. Они ведут огонь бортовыми пушками с дистанции в несколько ярдов, а команды вот-вот перепрыгнут со своей палубы на палубу противника. На другой корабли противоборствующих сторон не видят друг друга, поскольку их разделяет огромное пространство океана, но все же находятся в пределах пушечного выстрела.
Дворец королевы, который связан с музеем двумя колоннадами, также можно причислить к историческим достопримечательностям. Он был построен для Анны Датской, супруги Якова I. Строительство завершилось к 1620 году; доживи Анна до этого времени, она вполне могла поселиться в этом дворце — первом «современном» здании, возведенном в Англии. Архитектор Иниго Джонс, изумивший Лондон своей итальянской пьяццей в Ковент-Гардене, построил этот дворец в итальянском стиле, который впоследствии стал образцом для всех крупных зданий Англии.
Толпы посетителей, блуждающих ныне по залам этого дворца, не замечают никаких архитектурных новшеств и считают это здание одним из многих мраморных дворцов, у которых такие высокие окна и дверные проемы, словно их строили для великанов. Подобная невнимательность неудивительна, поскольку для того, чтобы заметить строгую простоту и благородство фасада этого дворца и его внутренних помещений, необходимо обладать чувством архитектурной гармонии (и, быть может, пожить, для контраста, в одном из хаотических дворцов династии Тюдоров). Этот дворец стал первым в своем роде: он изначально предназначался для проживания семьи, а не для того, чтобы держать в нем свору средневековых слуг. Большой зал, издавна служивший в Англии общей гостиной, превратился в вестибюль, из которого можно попасть в другие помещения. Должно быть, в эпоху, когда еще считались новыми застекленные остроконечные громады Бэрли, Хатфилда, Ноула, Хардвика и Одли-Энд, Дворец королевы вызывал удивление. Он стал частицей Италии в Гринвичском парке. Тысячам англичан, получивших сегодня возможность повидать множество просторных частных владений, хозяева которых уже не в состоянии их содержать, стоит посетить Гринвич, хотя бы ради того, чтобы полюбоваться зданием, благодаря которому вошел в моду новый архитектурный стиль. Впоследствии эти архитектурные идеи привели к появлению таких каменных шедевров, как Бленхейм, Вентворт-Вудхаус и Ситон-Делаваль. Я упомянул лишь три здания, но на самом деле их куда больше. Все они, хотя и отличались от Дворца королевы большими размерами, были построены в той же манере и способствовали ее распространению по всей стране. Новые дворцы, возведенные Иниго Джонсом в Гринвиче и Уайтхолле, оказались первыми материальными свидетельствами изменения архитектурных пристрастий, что со временем привело к появлению не только классических дворцов, но и изящных домов из красного кирпича, в которых жили священнослужители, особняков и даже обычных домов, расположенных на известных лондонских площадях и улицах. Этот стиль изменил внешний вид всех строений, вплоть до крохотного обиталища самого заурядного ремесленника эпохи Регентства, который также притязал на модный архитектурный стиль.
В этом доме жили две королевы династии Стюартов: жена Карла I — Генриетта Мария и жена Якова II — Мария Моденская. Когда супруга Вильгельма Голландского Мария взошла на трон, она не захотела жить во доме, где все напоминало об отце, трон которого ей столь неохотно позволили занять. Об ее отношении к этому дому можно судить не только по отказу в нем жить, но и по той битве, которую она выдержала, желая его сохранить. Если бы не она, здание снесли бы во время перестройки Гринвичского дворца. Именно Мария предложила разделить новый дворец на две части и оставить между ними свободное пространство, благодаря которому из старого Дворца королевы открывался бы вид на реку и корабли.
Стараниями Марии новый Гринвичский дворец стал морским госпиталем. Королеве давно хотелось основать для моряков приют наподобие Королевского госпиталя в Челси. Выказав эти достойные восхищения желания, она в возрасте тридцати двух лет неожиданно умерла от оспы, а убитый горем Вильгельм приложил все усилия, чтобы осуществить планы своей супруги.
Я спускался с холма в направлении Королевского военно-морского колледжа. Наступила смена прилива. К берегу все еще причаливали моторные катера с толпами туристов. Размышляя о том, что мне сегодня удалось увидеть, а что осталось на следующий раз, я подумал, что поездка в Гринвич, пожалуй, самое лучшее развлечение, которое может предложить Лондон в жаркий летний день.
Полтора столетия тому назад, когда Гринвич все еще был сельской местностью, он считался одним из самых привлекательных пригородов Лондона. Но сегодня, увы, никто его так не назовет. Газопроводы, элеваторы и высокие дымовые трубы до неузнаваемости изменили берега реки, а вода в Темзе стала серой и маслянистой. На покрытом тиной клочке береговой линии я заметил двух мальчуганов в купальных костюмчиках, неторопливо входивших в грязную воду. Это зрелище вызвало у меня чувство изумления и тревоги, но сидевшая неподалеку мать не выказывала ни малейшего беспокойства.
Войдя на территорию Королевского военно-морского колледжа, я увидел, что в Гринвиче теперь полным-полно специалистов по морской технике (не называть же моряками тех, кто выходит в море на плавучих электростанциях!). Когда-то город кишел старыми моряками, получившими увечья во время Наполеоновских войн. Купив в колледже превосходный путеводитель, я выяснил, что здесь некогда проживали две тысячи ветеранов, из которых девяносто шесть человек были старше восьмидесяти лет, шестнадцать старше девяноста, а один утверждал, что ему сто два года! Общий возраст группы из ста таких вот старичков составлял приблизительно восемь тысяч двести пятьдесят два года!
Эти старики питались главным образом бульоном, а в постные дни получали гороховый пудинг. Мясо, как правило, не входило в их рацион, но в тех редких случаях, когда его выдавали, они устраивали самые настоящие поединки за кусок «бычьего мяса». Каждый из них еженедельно получал шиллинг на табак, а требование у администрации было только одно: вести себя «пристойно». Провинившихся стариков, в качестве наказания, заставляли носить желтые куртки с красными рукавами и подметать площадь — таково было худшее наказание, которое им грозило. В отличие от старых солдат, которые, насколько я помню, никогда не пытались улизнуть «на волю», пожилые моряки делали это неоднократно, причем их побегам способствовал длительный мир, наступивший на морях после Трафальгарского сражения. Торговый флот испытывал острую потребность в опытных моряках, так что отставники без труда могли получить хорошую работу. Некоторое время спустя в Королевском военно-морском госпитале обнаружили, что количество его обитателей резко сократилось. В конце концов финансирование было приостановлено, и госпиталь прекратил свое существование.
Интересно, как эти старики, сражавшиеся в битвах на Ниле и при Трафальгаре, восприняли бы сегодняшних молодых людей, которые превосходно разбираются в радарах и учатся вести стрельбу по кораблям, скрытым за линией горизонта? Как отнеслись бы к летчикам палубной авиации? Что сказали бы, увидев в подзорные трубы какой-нибудь авианосец или современный линкор? Думаю, потрясение было бы столь сильным, что костыли, палки и деревянные протезы заходили бы ходуном, а глаза словно бы приклеились к окулярам подзорных труб.
Теперь в колледже, возведенном из серебристо-черного портлендского камня, уже не увидишь бравых моряков прошлого. Вместо них сюда приходят сотни молодых людей с математическим складом ума. С учебниками под мышкой они бодрым маршем перемещаются из одной аудитории в другую. Их мысли заняты решением непостижимо сложных проблем современного судовождения. Среди них есть и студенты из различных частей света, поскольку теперь Гринвич стал военно-морским университетом стран Британского Содружества. Его ректором является адмирал, а функции старшего воинского начальника исполняет капитан 1-го ранга. Некоторые студенты в течение трех лет изучают кораблестроение или электротехнику, другие слушают курсы лекций по истории или иностранным языкам, а третьи занимаются металлургией, химией и прикладной механикой. (И несмотря на это их, называют моряками!) Имеется также и колледж по подготовке штабных офицеров. Трудно в это поверить, но в нем можно встретить даже адмиралов, которые усваивают технические аспекты ведения современных морских войн.
Туристам, разумеется, запрещено нарушать учебный процесс, так что я покорно отправился изучать немногочисленные доступные публике достопримечательности колледжа: мрачную и внушительную часовню и Расписной зал — самую необычную кают-компанию в мире.
Я знал, что Расписной зал достоин внимания, однако, поскольку побывал в нем в разгар реставрации, и не подозревал, как он великолепен — построенный Реном, расписанный Торнхиллом, изобилующий картинами и другими предметами искусства. Четыреста офицеров могут пообедать в нем, разместившись за длинными полированными столами, а потолок поддерживают витые колонны работы Торнхилла. На столах сверкают серебром подсвечники, сделанные по образцу тех, что принадлежат Адмиралтейству. Все это создает ни с чем не сравнимую атмосферу пышности и роскоши.
Когда, поднявшись по ступеням, входишь в этот зал, то сразу замечаешь группу изумленных посетителей. Запрокинув головы, они разглядывают потолок, роспись которого потребовала от Торнхилла девятнадцати лет напряженного труда. Большинство работ, выполненных им в сельских домах, не сохранилось, а фрески, которыми украшен купол собора Святого Павла, были закончены другими и подверглись реставрации. Лишь этот потолок в полной мере свидетельствует о том, каким он был художником. Вы видите Вильгельма и Марию, окутанных аллегорическим облаком, королеву Анну и принца Георга Датского, фигуры которых окружает такое же облако, высадку Вильгельма Оранского в Торбее и прибытие Георга I в Гринвич; в углу художник оставил свой автопортрет, который часто можно увидеть на других его работах.
Торнхиллу было всего лишь пятьдесят девять лет, когда он скончался. Родившись при Карле II, он жил и работал при Якове II, Вильгельме и Марии, королеве Анне и Георге I, а умер спустя семь лет после восшествия на престол Георга II. Каким же бурным, наполненным великими людьми и событиями был этот исторический период! Он вместил в себя реставрацию монархии, мятеж, иностранное вторжение, мирное прибытие и вступление на престол Георга I. Различные образы, запечатленные Торнхиллом на этом потолке, символизируют насыщенную, беспокойную эпоху перемен, в которую ему довелось жить. Должно быть, роспись потолков является наиболее изнурительной и тяжелой формой живописи; судя по всему, Торнхилл считал ее в три раза более трудной, нежели роспись вертикальных поверхностей. Он согласился сделать роспись стен зала по цене 1 фунт за квадратный ярд, но запросил по 3 фунта за каждый квадратный ярд потолка. Когда девятнадцатилетняя работа была закончена, бессердечные подрядчики отказались пойти ему навстречу и расплатились, взяв за основу выставленную им предварительную стоимость работ, которая составляла около 300 фунтов в год.
Смотритель зала указал мне на расположенную наверху маленькую комнату, которая теперь служит одним из подсобных помещений.
— Когда здесь прощались с усопшим Нельсоном, — сказал он, — его тело на ночь переносили в ту маленькую комнату. Мы называем ее комнатой Нельсона.
Снова Нельсон. Головы всех присутствующих повернулись в указанном направлении, и я услышал шепот, который свидетельствовал о том, что это сообщение вызвало подлинный интерес. Но смотритель умолчал о том, что желавших попрощаться с усопшим были чрезвычайно много и для соблюдения порядка пришлось выставлять караул из вооруженных абордажными пиками моряков. Когда люди входили в зал, они видели подсвечники с небелеными свечами и гроб, на котором покоилась корона виконта. Возле покойного стоял священник, с каждым днем становившийся все более изможденным. Священника звали преподобный Александр Скотт, и он был капелланом «Виктори», тем самым, который потерял присутствие духа, когда корабль вступил в бой, и принялся твердить, что фрегат становится «похож на лавку мясника». Но потом взял себя в руки и, спустившись в лазарет, опустился на колени перед умирающим Нельсоном и не отходил от адмирала до самой кончины последнего. Более того, он провел рядом с телом покойного две недели, не покидая Нельсона ни днем, ни ночью. К моменту похорон он от усталости и горя почти обезумел. Этот священник написал леди Гамильтон: «Когда я, отстраняясь от почитаемого всеми героя, вспоминаю о том, каким замечательным и дружелюбным человеком он был, какой обладал благородной и чистой душой и какими манерами, я теряю рассудок, понимая, кого потерял». Вместо «я» он имел все основания написать «мы» — за себя и за Эмму Гамильтон.
Сегодня, спустя почти сто пятьдесят лет, посещение Гринвича доказывает, что в нашей памяти все еще живет образ «замечательного и дружелюбного» адмирала Нельсона.
В ожидании катера, который должен был доставить меня в Лондон, я прогуливался по пристани и размышлял о первом Гринвичском дворце, который снесли ради существующих ныне зданий. Его лучшие времена пришлись на эпоху правления Генриха VIII и Елизаветы. Должно быть, он имел сходство с дворцом Хэмптон-Корт, хотя его окружала более привлекательная местность, река была шире, а за раскинувшимися вдоль ее берегов лугами открывался чудесный вид на шпиль стоявшего выше по течению собора Святого Павла.
Генрих VIII родился в Гринвиче и обожал это место. На старинных гравюрах Пласентии, а именно так назывался этот дворец, можно различить прижавшиеся друг к другу низкие кирпичные строения, стены с башенками, ворота, внутренние дворы, башни и расположенные на берегу реки сады. На задворках дворца находились кузницы и мастерские немецких оружейников, именно там они ковали для Генриха доспехи. Имелось и ристалище, над которым возвышалась сторожевая башня, стоявшая там, где сейчас находится Дворец королевы. С башни королева и ее придворные дамы наблюдали за рыцарскими турнирами.
Этот дворец был свидетелем безумной страсти Генриха к Анне Болейн и его развода с Екатериной Арагонской. Еще когда Екатерина находилась в Гринвиче, король, как это было и в Хэмптон-Корт, завел себе любовницу. Когда же бедную королеву выгнали из дворца и состоялся развод, именно из Гринвича ненавистная лондонцам Анна Болейн отправилась на лодке в Тауэр, где и провела ночь перед коронацией.
— Тебе нравится город, дорогая? — спросил Генрих, когда на следующий день в аббатстве он помогал Анне сойти с ее великолепного паланкина.
— Город весьма хорош, — ответила она, — но я заметила великое множество шляп на головах.
Спустя четыре месяца в Гринвиче родилась будущая королева Елизавета. Родители были разочарованы ее появлением на свет. Они настолько не сомневались в рождении сына, что королевский печатник уже составил уведомление о рождении принца, но теперь ему пришлось вносить исправления. Через три года Анна, наблюдая за турниром, бросила вниз носовой платок. Его поднял какой-то рыцарь, поднес ко лбу и вернул королеве на острие своего копья. Увидев это, король, к ужасу двора, резко встал и покинул турнир. Ночь Анна провела в Тауэре, в тех же покоях, которые занимала перед коронацией, а спустя несколько недель ее казнили на Тауэр-Грин.
В правление Елизаветы старый дворец снова познал радость и веселье, знакомые ему по юным годам отца королевы. Он стал пристанищем веселого двора, ареной кутежей и балов. В мае королева со своими придворными выезжала из дворца, и вся кавалькада совершала поездку к живым изгородям Льюишэма. В эти утренние часы в рощах и на лугах раздавался звонкий смех. В Гринвиче осталось множество следов пребывания Елизаветы. Куда менее, чем отчет Пауля Хентцнера, известен документ, составленный другим немцем, Лупольдом фон Веделем из Кремцова, приехавшим в Англию в 1585 году. Заслуживает особого внимания написание упомянутых им лондонских названий: Уайтхолл превратился в «Вейтхол», Хэмптон-Корт стал «Хемпенкортом». И неудивительно, что он отправился вниз по Темзе с целью встретиться с королевой в «Грюневице».
В то время Елизавете было пятьдесят два года. Ведель ожидал ее возвращения из церкви в дворцовой столовой.
Королева вошла, облаченная «в черный бархат, богато украшенный серебряным шитьем и жемчугом. Поверх платья на ней была серебристая шаль, которая сплошь состояла из ячеек и была прозрачной, словно кусок газовой ткани… Пока она была в церкви, в уже описанном мною помещении, под балдахином из золотой ткани, подготовили длинный стол. Когда она вернулась из церкви, на этот стол поставили сорок больших серебряных блюд с различными сортами мяса. Каждое блюдо было сделано из золоченого серебра. Она в полном одиночестве заняла место за этим столом… После того как королева села, в конце помещения, подле двери, был установлен другой стол и пять графинь заняли места за этим столом. Одетый в черное молодой дворянин принялся разрезать на куски предназначенное для королевы мясо, а такого же возраста дворянин в зеленом подносил ей напитки. Он должен был стоять на коленях, пока она пила. Как только кубок пустел, кравчий поднимался с колен и убирал посуду. У стола, справа от королевы, стояли дворяне высокого звания, как, например, милорд Говер (лорд Говард Эффингемский. — Г. М.). Его именуют управляющим двором, но в Германии его звание соответствует званию гофмейстера. Далее находился главный конюший, милорд Лестер. Говорят, у него в течение долгого времени была любовная интрига с королевой. Сейчас он женат».
Затем Ведель излагает, как рыцари и дворяне, впереди которых шли оруженосцы с белыми жезлами в руках, вносили различные блюда. Играли музыканты, а королева постоянно с кем-нибудь разговаривала, подзывая к себе различных людей, которые стояли перед ней на коленях до тех пор, пока она не приказывала им встать. Когда королева покончила с едой, пять графинь поднялись со своих мест и, дважды сделав глубокие реверансы, удалились в другую часть помещения, где и встали в ожидании. Затем Елизавета поднялась и повернулась спиной к столу. Тогда вышли два епископа и прочитали благодарственную молитву. После этого на колени перед королевой опустились три графа с большим тазом из золоченого серебра и два дворянина с полотенцем. Сняв кольцо с пальца, она передала его лорду-гофмейстеру. После того как ей на руки вылили воду, она снова надела кольцо.
Королева уселась на подушку, лежавшую на полу, и начались танцы. Сначала танцевали лишь самые именитые придворные, но затем и молодые люди, сняв мантии и шпаги, стали приглашать на танец молодых дам. Все это время королева сидела на подушке и, подзывая к себе мужчин и женщин, без умолку с ними беседовала.
«Она весьма мило болтала и шутила и, указав пальцем на одного из них, шкипера, или капитана Ролла (Рэли. — Г. М.), сказала, что на лице у него грязное пятно. Она предложила шкиперу свой носовой платок, но он предусмотрительно вытер лицо сам. Говорят, что сейчас она выделяет его более всех прочих, и этому вполне можно верить, поскольку еще год назад он едва мог держать одного слугу, тогда как теперь, благодаря ее щедрости, может позволить себе держать пятьсот слуг».
Рэли начал свое восхождение к славе в Гринвиче; считается, что знаменитый случай с плащом[55] имел место у сторожевой башни, когда-то находившейся там, где ныне стоит Дворец королевы. Легенда гласит, что на окне Гринвичского дворца Рэли нацарапал: «Охотно бы поднялся, да вот боюсь упасть». К этой фразе Елизавета добавила: «Если тебя подводит сердце, то лучше и не пробуй».
Великим для Гринвича стал тот день, когда Дрейк, первый англичанин, совершивший кругосветное плавание, вошел на своей «Золотой лани» в Темзу и двинулся вверх по течению, в Дептфорд. Проплывая мимо дворца, он дал салют из пушек в честь королевы. Елизавета прибыла в Дептфорд и посвятила Дрейка в рыцари прямо на палубе его корабля. Именно в Гринвиче Елизавета подписала смертный приговор Марии, королеве шотландцев. В этом старом дворце собирался и совет, которому надлежало разработать план сопротивления Великой Армаде.
Вспоминается один любопытный эпизод пребывания великой королевы в Гринвиче. Она заставила шотландского посла ждать себя в комнате, где намеренно был приподнят угол гобелена. По этой причине посол мог заглянуть в соседнюю комнату, в которой престарелая королева танцевала под звуки скрипки. Будучи дипломатом, посол, вероятно, понял, что ему специально позволили это увидеть, в надежде на то, что, вернувшись в Шотландию, он скажет своему господину, королю Якову: Елизавета еще достаточно молода и энергична, так что лучше выбросить из головы мысли о наследовании ее престола.
Тем временем к пристани подошел маленький катер. Когда мы двинулись в направлении Лондона, я подумал, что замечательно провел день и что еще долго буду вспоминать эту поездку в Гринвич.
Я прибыл в Хэмптон-Корт в разгар летнего дня. Водную гладь Темзы усеяли гребные лодки, а на берегах разместились многочисленные группы людей, решивших отдохнуть у воды. Через равные промежутки времени причаливал пароход, доставлявший экскурсантов из Лондона, вверх и вниз по течению курсировали лебеди, казалось, попавшие сюда из какой-то волшебной сказки. Перекусив у носового иллюминатора «Митры», я обвел взглядом дворец и подумал о том, что в последний раз видел его во время снежного бурана.
Это случилось в один из воскресных дней посреди зимы, когда, в приступе благородства, я решил найти какого-нибудь мальчика из подготовительной школы в Эскоте и забрать его на прогулку до вечера. Мне пришло в голову, что, хотя мы и нарушим правила, если отважимся нагрянуть в Лондон, посидеть за чаем в моем клубе и вернемся к вечерней молитве, зато совершим волнующее путешествие.
В юности такого рода вылазки всегда приводили меня в восторг. Но когда я предложил свой план мальчику лет двенадцати, меня резко осадили, и я пришел к выводу, что современная молодежь стала либо законопослушнее, либо более робкой.
— Это запрещено, сэр, — заявили мне с убийственным высокомерием. — Мистер Уорнер будет крайне недоволен.
— Ну хорошо, а куда ты хотел бы съездить? — спросил я, сожалея о том, что провожу этот морозный день в Эскоте.
— А нельзя ли съездить в Хэмптон-Корт, сэр? — спросил мальчик.
Невозможно было представить себе менее подходящего дня для подобной экспедиции, но все же мы вскоре отправились в путь. Остановившись в Стейнсе, мы вышли на плавучую пристань и понаблюдали за проносившимися мимо нас ледяными водами разлившейся Темзы. Небо было синим, шел дождь, вскоре обещавший перейти в снег.
Когда мы прибыли в Хэмптон-Корт, на крыше дворца лежал тонкий слой снега, и возвышавшееся в серой дымке зимнего дня старое здание казалось заброшенным. Действительно, кроме нас с мальчиком, каких-либо экскурсантов заметно не было. Мне пришло в голову, что я, подобно большинству людей, посещал это место лишь в погожие (или предположительно погожие) летние деньки. Сейчас передо мной был другой Хэмптон-Корт, но на него явно стоило посмотреть. Этот Хэмптон-Корт напоминал об охоте в окрестных лесах, кострах и горячем вине. Он рисовал в воображении не Карла II и дам в спадающих с белоснежных плеч атласных платьях, а кардинала Уолси и Генриха VIII в меховых накидках и ледяной ветер, свистящий в коридорах и пролетах каменных лестниц. За дверями облицованных панелями комнат с низкими потолками и гобеленами на стенах, уютно устроившись у камина, король и кардинал смотрели, как тянутся в дымоход языки пламени.
Как только мы оказались во дворце, мальчик, совсем недавно убеждавший меня, что история — его увлечение на всю жизнь, откровенно заскучал, хотя я изо всех сил пытался пробудить в нем интерес. Похоже, у него была какая-то идея. Нам пришлось пройти несколько галерей и приемных залов, прежде чем выяснилось, что он приехал в Хэмптон-Корт с единственной целью — взглянуть на Галерею привидений. После этого открытия мы направились прямиком в галерею, название которой звучало особенно заманчиво в этот пасмурный зимний день.
— Видите ли, сэр, у Ходжеса есть книжка под названием «Дома с привидениями», которую мы читаем в общей спальне по ночам. Так вот, в этой книжке написано, как призрак Екатерины Говард…
Когда мы услышали приближающиеся шаги, мальчик побледнел, на его лице появилось совершенно очаровательное выражение неподдельного страха. Это, разумеется, был смотритель, но он знал, что именно мы желаем услышать, и потому сообщил, что призраков здесь много, но три самых известных — это призраки Джейн Сеймур, Екатерины Говард и миссис Сибилл Пенн, кормилицы Эдуарда VI. Еще он поведал нам, что призрак Джейн Сеймур, с горящей свечой в руке, появляется темными ночами и что призрак несчастной Екатерины Говард, которой в момент казни было всего двадцать лет, с пронзительными криками бредет в направлении часовни, где Генрих слушал мессу, когда палач приводил в исполнение смертный приговор. Призрак Сибилл Пенн ассоциируется со звуком прялки, который слышали во дворце много лет тому назад. Этот звук невозможно спутать с каким-либо другим и невозможно объяснить. Во время ремонта галереи, проводившегося Управлением общественных работ, был обнаружен проход в ранее неизвестную комнату. В ней те, кто знал о таинственных звуках, к своему удивлению, нашли старинную прялку, педаль которой оставила глубокую царапину в полу.
Как ни странно, о призраках тех, кого ожидаешь здесь встретить, никто никогда не слышал. А ведь логично было бы ожидать встречи в коридорах Хэмптон-Корта, допустим, с кардиналом Уолси, самим Генрихом, быть может, с Екатериной Арагонской и, конечно же, с Анной Болейн.
Те, кому приходилось вывозить школьников на экскурсию, возможно согласятся со мной: никогда не угадаешь, что еще может произойти. Вдруг окажется, что вы сидите верхом на слоне или переписываете номера локомотивов в Паддингтоне. Впрочем, финал моего дня оказался совершенно предсказуемым. В результате долгих хождений по дворцовому лабиринту я промерз до костей, но, поскольку перестал сетовать на собственную глупость и огорчаться из-за того, что оказался в смешном положении, мне даже стало нравиться это развлечение. Лабиринт был усыпан снегом, грунтовые тропинки заледенели, и мы, разумеется, были единственными узниками. Мальчик, как и все дети, без труда нашел выход и с ликованием ждал, когда я выберусь из лабиринта.
— Это и в самом деле очень легко, сэр, — объяснял он. — Я двигался по системе Смита Майнора, как можно быстрее направо, потом еще раз направо, а потом все время налево.
Когда-нибудь, подумалось мне, надо будет вернуться в лабиринт и проверить систему Смита Майнора. По возвращении в школу ее директор пригласил меня в свой кабинет и угостил бокалом шерри. При этом он выразил надежду на то, что мы с пользой провели день.
— Я уверен в том, что вы углубили его знания, — сказал он с явным сарказмом. — Я и не знал, что этот мальчик так интересуется историей. Во всяком случае, сей интерес никоим образом не повлиял на его успеваемость.
Теперь, теплым летним днем, я снова шел по широкой аллее, которая вела к дворцу. На сей раз моими спутниками оказалась толпа экскурсантов, которые летом постоянно приезжают сюда из Лондона. Некоторые катили перед собой детские коляски, другие несли и детей, и корзинки для пикника. Кто, размышлял я, может оценить то воздействие, которое подобные здания оказывают на воображение обычной публики? Они — часть наследия английской нации, они производят впечатление на миллионы людей. Некоторые бродят по их залам со скукой на лице, хотя подсознательно, быть может, понимают, что эти здания хранят в себе нечто важное. Другие просто отдают дань пристрастию англичан к выездам за город, третьи стремятся постоять среди шедевров прошлого и набраться впечатлений — и, может статься, осознать, что и сами каким-то непостижимым образом связаны с этим великолепием.
Для меня Хэмптон-Корт — место, где легче всего представить, какой была повседневная жизнь Генриха VIII и его великой дочери, увидеть, будто наяву, как зимой они сидели у камина, а летом играли в теннис и занимались садом, выезжали поохотиться на оленя, танцевали и веселились вместе с друзьями. Однако большинство прежде всего начинает осмотр с покоев Стюартов и лишь под конец заглядывает в более старые комнаты Тюдоров и в Большой зал, в котором кутил Генрих VIII и в котором, возможно, играл Шекспир.
Я бы предложил посетителям осматривать Хэмптон-Корт в хронологической последовательности. Вместо того чтобы начинать осмотр с покоев Стюартов, я бы предпочел войти в Большой зал, пройти по немногочисленным комнатам Тюдоров, в свое время богато украшенных гобеленами и обставленных дубовыми креслами, столами, буфетами и часами; затем следует заглянуть в те комнаты, в которых четыре столетия тому назад жили Уолси и Генрих VIII.
Кардинал Уолси выбрал в качестве своего загородного дома Хэмптон-Корт, поскольку лекари сказали ему, что это самое здоровое место из всех, расположенных в пределах двадцати миль от Лондона. Как и многих других крупных и здоровых мужчин, Уолси пугала мысль о том, что он может заболеть; загородный дворец стал убежищем, куда он скрылся во время чумы, покинув людные улицы Лондона. Прежде всего он наладил снабжение дворца питьевой водой из находящегося в трех милях Кумб-Хилла. Для этой цели под Темзой, выше Кингстонского моста, были проложены свинцовые трубы.
У кардинала был хороший вкус, он обожал роскошь и великолепие и к тому же имел колоссальные доходы. Вскоре его дворец стал самым величественным в королевстве. Сначала этот дворец привел Генриха VIII в восторг, но потом король стал испытывать зависть. Количество людей, проживавших в этом дворце, изумило бы человека любой эпохи, но людям нашего времени, привыкшим обходиться без слуг, оно кажется просто невероятным. Во главе двух кухонь, одна из которых обслуживала только кардинала, стоял главный повар. Он одевался в бархат и был наделен властью над целой армией подчиненных. Вам покажут маленькую комнату, в которой он составлял меню. В его подчинении находились восемьдесят поваров-помощников, йоменов и судомоек. Около сотни слуг трудились в гардеробной, прачечной и на лесном складе, не говоря о конюшне, где главный конюший руководил огромным числом конюхов и их подручных. Помимо домочадцев кардинала и челяди во дворце находились шестьдесят священников и служек при часовне, имелся хор и великое множество личной прислуги. Будучи лордом-канцлером, Уолси содержал и второй штат слуг, в который входили герольды, парламентские приставы, менестрели, клерки, оружейники и ливрейные лакеи.
Говорят, что однажды Генрих VIII поинтересовался, зачем его подданному понадобился такой громадный дворец. Уолси, который, очевидно, был готов к подобному вопросу, тактично ответил: «Для того, чтобы подарить его своему монарху». Возможно, он сказал так из вежливости, как это делают испанцы, говоря: «Мой дом — ваш дом», или как арабы, предлагающие гостю все, что его восхищает. Но и араб и испанец ужасно смутятся, если их поймут буквально! А Генрих поймал Уолси на слове и в конце концов стал владельцем Хэмптон-Корта.
После этого дворец превратился в декорацию всех супружеских трагедий Генриха. Каждая из его шести королев гуляла по внутренним дворам из красного кирпича, галереям, садам и парку, каждая познала здесь свое короткое счастье, а одна из них выносила единственного сына Генриха. Одна из королев венчалась с ним в часовне этого дворца. Именно в этом дворце Генрих провел несколько своих медовых месяцев. Впервые он появился в Хэмптон-Корте, еще когда тот принадлежал Уолси, — веселый молодой человек двадцати пяти лет, женатый на Екатерине Арагонской, которой исполнился тридцать один год. Она была вдовой его умершего брата Артура. Они жили счастливо в течение нескольких лет, пока Генрих не положил глаз на Анну Болейн. Он поселил ее в том же дворце, в котором находилась королева. Став сама королевой, Анна Болейн застала своего мужа в одной из комнат дворца, флиртующим с ее будущей преемницей Джейн Сеймур. Именно в дворце Хэмптон-Корт Джейн умерла от родильной горячки после того, как родила Генриху сына, впоследствии Эдуарда VI.
После смерти Джейн Генрих ожидал в Хэмптон-Корте прибытия из Дувра «восхитительной фландрской кобылицы» — Анны Клевской. «Он был несчастлив в браке», — говорит немного приукрашенный портрет короля работы Гольбейна. Не в состоянии обуздать беспокойство, Генрих переоделся и выехал навстречу невесте. Он нашел ее в одном из домов Рочестера; Анна наблюдала в окно за травлей быков собаками. Генрих, который был необычайно сентиментален, подошел и, не раскрывая себя, преподнес подарок на память. Анна довольно холодно поблагодарила; было очевидно, что ее гораздо больше занимает травля быков. Тогда Генрих удалился в другие покои, облачился в костюм из пурпурного бархата и вернулся к невесте.
Вероятно, утверждать, что Генриху сразу же не понравилась ее внешность, не совсем правильно, поскольку на следующий день он сказал Кромвелю, что хотя Анна «вовсе не так прекрасна, как сообщалось», но все же «довольно хороша». Однако перед заключением брака жених выказал сильное нежелание в него вступать и даже осведомился у членов Совета, действительно ли ему необходимо «подставлять шею под это ярмо». В то утро, когда Генрих должен был вступить в брак, он мрачно заметил: «Если бы не желание доставить удовольствие всему свету и своим подданным, я бы ни за что не сделал того, что сделаю сегодня». Он даже назвал свою невесту «голландской коровой».
Однако самопожертвование короля Англии оказалось недолгим; спустя всего несколько месяцев Анна уже смиренно ожидала дня, когда получит развод и ей будет дарован титул «королевской сестры», который вполне ее устраивал. А находившийся неподалеку от садов и парков Хэмптон-Корта Генрих был пленен девичьей красотой Екатерины Говард. Впрочем, через два года выяснилось, что у его «розы» все же есть шипы, и он, убитый горем, спешно покинул Хэмптон-Корт. К этому времени старый дворец уже приобрел репутацию довольно непристойного места, но ему еще было суждено увидеть шестой и последний медовый месяц Генриха. Если опыт имеет в брачных делах имеет хоть какое-то значение, то Генрих и Екатерина Парр должны были знать секрет успеха. Их бракосочетание состоялось в кабинете королевы. К тому времени Генрих стал тучным и неповоротливым калекой, а Екатерина была изящной светловолосой женщиной тридцати одного года, дважды побывавшей вдовой. Таких, как она, в восемнадцатом веке называли синим чулком. Екатерина владела греческим и латынью и могла вступить в теологический диспут с любым богословом; помимо этого, она обладала значительной долей женского сострадания, которое проявляла в отношении больного короля и трех забытых им детей. Временами Генрих, несомненно, восхищался Екатериной Парр, но когда его терзала больная нога, он не мог подыскать более подходящего человека, чтобы выплеснуть свое раздражение. Есть свидетельства того, что однажды, когда Екатерина посмела поправить его в каком-то богословском вопросе, король впал в ярость, что частенько случалось с ним в зрелые годы. «Хорошенькое дело, — кричал он, — когда женщины становятся такими вот грамотейками. Дожил, на старости лет жена меня уму-разуму учит!» Да, Генрих был больным и сварливым стариком и нуждался в уходе, но вряд ли оправданно предположение, что его последний брачный опыт завершился превращением в подкаблучника. Впрочем, чего только на свете не случается…
Было бы чрезвычайно интересно узнать, что думала эта умная женщина о Генрихе VIII? Возможно, о чем-то говорит тот факт, что спустя всего несколько месяцев после смерти короля она в четвертый раз вышла замуж и ее супругом стал лорд Сеймур Садли. Говорят, он был влюблен в нее еще до того, как она стала королевой, так что их брак вполне можно было бы счесть браком по любви, если бы этот закончивший свою жизнь на эшафоте человек не отличался коварством и честолюбием. До брака с Екатериной Парр он уже успел поухаживать за Марией, Елизаветой и даже за Анной Клевской!
В правление Елизаветы Хэмптон-Корт стал дворцом для отдыха, в котором королева пыталась скрыться от государственных дел. Любой человек того времени, ясным зимним утром выглянув в одно из окон, выходивших во Внутренний сад, возможно, увидел бы королеву-девственницу, которая энергично шагает по саду, желая «разогреться». Во время пребывания в Хэмптон-Корте Елизавета регулярно совершала такие прогулки, хотя на людях никогда не позволяла себе ходить быстро, напротив, она «шествовала неспешно и величаво». Она любила Внутренний сад, со стен которого свешивались ветки розмарина, а живые изгороди и деревья были подстрижены так, что своей формой напоминали людей, животных и птиц. В подобной обстановке она беседовала с послом шотландцев Мелвиллом, который оставил документальное свидетельство того, как Елизавета пыталась заставить его согласиться, что она прекраснее и вообще лучше, нежели королева шотландцев Мария. И хотя Мелвилл был чрезвычайно опытным льстецом, ему с трудом удалось выдержать столь суровое испытание и сохранить верность своей госпоже.
Подобно своему отцу, Елизавета обожала охоту, но, оставаясь верной себе, и здесь проявляла склонность к театрализованным зрелищам. Среди привидений, которые, быть может, обитают в окружающих Хэмптон-Корт небольших виллах из красного кирпича, наверняка есть и призрак Елизаветы, одетой для охоты, являющийся в сопровождении придворных дам в платьях из белого атласа, верхом на прогулочных лошадях. Когда Елизавета приближалась к оленю на расстояние полета стрелы, перед ней неожиданно возникали пятьдесят стрелков с украшенными золотом луками. Все они были в зеленой одежде и алых сапогах. На память стрелки преподносили королеве подарок — серебряную стрелу с оперением из перьев павлина. После того как королева метала свой дротик, вся кавалькада скакала в направлении какой-нибудь тенистой беседки, где для них пели менестрели, а под сенью дубов был накрыт стол.
Вопрос замужества Елизаветы, который в течение долгих лет определял внешнюю политику Англии, впервые обсуждался именно в Хэмптон-Корте, где Сесил представил Елизавете в качестве будущего супруга графа Арранского, первого из многих ее поклонников. Но граф ей не понравился: он не отличался ни умом, ни внешностью. В беседе с испанским послом Елизавета сказала, что «никогда не выйдет замуж за человека, который весь день сидит у камина». Ей нужен был муж, умеющий скакать верхом, охотиться и сражаться. Возможно, вспоминая несчастный брак своего отца, который решил жениться на Анне Клевской, лишь взглянув на ее портрет (что, впрочем, было тогда традицией), Елизавета не стала делать поспешных выводов на основании миниатюр и картин и заставила молодых людей, которые хотели на ней жениться, ехать к ней через всю Европу. Пококетничав с очередным женихом, она ему отказывала. Думаю, современный психолог легко проследит связь между множеством неудачных браков отца Елизаветы и ее отказом выходить замуж. Итак, Хэмптон-Корт стал местом многочисленных медовых месяцев Генриха, и именно в нем началось длительное сопротивление его дочери вступлению в брак.
В Рождество Большой зал становился центром увеселений. Под потолком натягивали проволоку и подвешивали сотни масляных фонарей. Этот старинный театр становился сценой для маскарадов и пьес, начиная с сочельника и заканчивая Двенадцатой ночью. Сегодня, глядя на этот красивый, сверкающий чистотой и совершенно пустой зал, мы не в состоянии представить, каким он был во времена Тюдоров, когда плотники поднимали сцену, возводили замысловатые декорации, устанавливали деревья из парка, призванные изображать лес, и дома из крашеного холста. В ту эпоху актеры репетировали в Большой приемной палате, а костюмеры, портные и швеи занимались изготовлением необходимых костюмов. Почему бы не снять обо всем этом фильм? Вот если бы кинокамеру изобрели четыреста лет назад и она оказалась бы в руках Лестера, какие кадры, запечатлевшие Хэмптон-Корт в сочельник, дошли бы до наших дней! Мы увидели бы Елизавету и ее придворных дам, которые смотрят пьесу, королеву, танцующую каранто или гальярду, а может, даже отчаянное вольто. Хотя последний танец был запрещен при многих европейских дворах, Елизавета его танцевала; мы можем в этом удостовериться, взглянув на одну из картин в Пешерсте — партнер Елизаветы по танцу поднимает королеву вверх, словно балерину.
Хэмптон-Корт видел Елизавету и юной рыжеволосой капризницей, отличавшейся крутым нравом, и старой своенравной дамой, дожившей почти до семидесяти лет и носившей рыжий парик. За четыре года до того, как Елизавета умерла, кто-то заметил в окно дворца, как старая королева танцует испанский танец под аккомпанемент свирели и тамбурина. Утро ее последнего выезда выдалось ненастным. Верховые лошади стояли во внутреннем дворе. Лорд Хэнсдон сказал, что «ни разу за все годы правления ее величество не выезжала верхом в такую бурю». Королева пришла в ярость. «За все мои годы! А ну-ка, девицы, быстро на лошадей!»
Так она крикнула и ускакала прочь, хотя ей уже с трудом удавалось держаться в седле. Этим и закончился ее последний приезд в Хэмптон-Корт, а с лордом Хэнсдоном она не разговаривала два дня.
Королевские покои, главная достопримечательность дворца, были построены Кристофером Реном для Вильгельма и Марии. Их королевские величества сочли старые покои слишком неудобными, и Рен создал покои таких колоссальных размеров, что по ним можно было бродить часами, время от времени останавливаясь, чтобы полюбоваться великолепными картинами, высокими кроватями, роскошными часами работы Томпиона и замечательным барометром Дэниела Квора.
Присутствие на стенах этих комнат портретов развратных на вид и похожих друг на друга придворных красавиц эпохи Карла II заставляет некоторых посетителей предполагать, что они осматривают залы, в которых этот веселый монарх держал свой двор. Но это, разумеется, не так. Приезжая в Хэмптон-Корт, Карл останавливался в старых тюдоровских апартаментах, впоследствии уничтоженных Кристофером Реном. Должно быть, по приезде Карла эти комнаты вновь наполнялись духом минувшей эпохи бесконечных браков. Он привез во дворец свою юную невесту Екатерину Браганца, причем ее прибытие совпало с рождением сына, которого родила Карлу Барбара Каслмейн. Среди напутствий, полученных Екатериной от матери перед отъездом из Лиссабона, было и указание ни при каких обстоятельствах не проявлять терпимости по отношению к леди Каслмейн и не принимать ее ко двору. Но, подобно Анне Болейн, которая в этом же дворце пыталась унизить Екатерину Арагонскую, леди Каслмейн заставила короля представить себя королеве. Совершенно неожиданно и без тени смущения Карл представил ее Екатерине, причем сделал это на виду у всего двора. Он вышел, держа прекрасную Барбару под руку, и подвел ее к трону. Екатерина Браганца не расслышала имени фаворитки и поначалу вела себя с ней чрезвычайно вежливо, но, когда все неожиданно выяснилось, она залилась слезами и упала в обморок. Ее вынесли из тронного зала, торопясь остановить кровотечение из носа.
После Карла II в Хэмптон-Корте не происходило ничего примечательного, если не считать эпизода с кротом. В 1702 году жеребец по кличке Гнедок споткнулся о кучку земли, оставленную кротом. Сидевший на коне Вильгельм III не удержался в седле, упал, ударился о землю и получил травмы, от которых скончался. Якобиты, радуясь смерти «голландского Вильгельма», поднимали бокалы в честь хэмптонкортского крота, «маленького джентльмена в сюртуке из черного бархата».
Осматривая королевские покои, я подумал, что, хотя мне очень хотелось бы увидеть, каким этот дворец был при Генрихе VIII, все же лучше всего он выглядел при Карле I, перед тем как хранившиеся в нем шедевры были выставлены на продажу. Мало кто представляет себе, какое количество сокровищ было утрачено Англией и оказалось в разных странах Европы. Многие из них были безвозвратно утеряны, когда после казни Карла I республиканский парламент продал сокровища королевских дворцов.
Список проданного из дворца Хэмптон-Корт, не говоря об Уайтхолле, привел бы в трепет современных искусствоведов и коллекционеров. Произведения искусства, которые сегодня доступны лишь миллионерам, продавались за несколько сотен фунтов. Тициановская «Венера», которая ныне демонстрируется в мадридском Прадо, ушла всего за 600 фунтов, а находящийся в наши дни в Национальной галерее замечательный портрет Карла I работы Ван Дейка, на котором король с непокрытой головой и в доспехах восседает на гнедом жеребце, был оценен в двести фунтов; наброски Рафаэля для шпалер Сикстинской капеллы были проданы за триста фунтов! (Теперь они находятся в музее Виктории и Альберта.)
Этот самый длительный в истории аукцион продолжался с перерывами в течение трех лет. Дворец изобиловал самыми разнообразными предметами искусства и древностями. Первым их начал собирать Уолси, затем это увлечение разделили Генрих VIII, Елизавета и последующие монархи. Он должен был стать настоящим музеем английской мебели, поскольку в нем хранились кресла и кровати, принадлежавшие еще Уолси, а также балдахины, одежды, музыкальные инструменты, столы, застекленные шкафчики и всевозможные редкости. Хотел бы я знать, в какую сумму оценили бы на аукционе «Кристи» прогулочную трость Генриха VIII? В 1649 году она была продана за пять шиллингов! Зеркало кардинала Уолси, украшенное его же монограммой, ушло за пять фунтов, а пару перчаток Генриха VIII оценили в один шиллинг!
Распродажа картин из дворца Уайтхолл была не менее катастрофической. Карл разместил эту великолепную коллекцию в специальной галерее. В ней были выставлены двадцать восемь полотен Тициана, девять — Рафаэля, четыре — Корреджио и семь — Рубенса. Пуритане уничтожили все картины, на которых были изображения Христа или Девы Марии. Считается, что они сожгли три картины Рафаэля и четыре работы Леонардо да Винчи. В те времена снимали и прятали подальше все картины, которые могли признать нескромными. О существовании некоторых из этих картин забыли, и только поэтому они сохранились. Именно так сложилась необычная судьба картины «Адам и Ева» работы Мабузе[56], которую сегодня можно увидеть в Хэмптон-Корте.
Я сидел в парке, наблюдая, как дети играют в мяч, любовался фонтанами, утками и Большой виноградной лозой[57]. Потом я увидел старый теннисный корт, построенный в 1529 году Генрихом VIII и по-прежнему используемый членами клуба Королевского теннисного корта, который, несомненно, является старейшим в стране спортивным объединением.
Генрих, который, кстати, был хорошим игроком, возможно, первым в Англии стал надевать теннисные шорты. В Уимблдоне нет и половины той зрелищности, которая была свойственна соревнованиям того времени, ведь шорты короля представляли собой обрезанные снизу кальсоны из шелка или бархата, края которых были прошиты золотым шнуром. Король начинал свою теннисную карьеру, пользуясь вместо ракетки специально подбитой перчаткой, а твердый мяч был заполнен спрессованной шерстью. Теннисной сеткой служил обшитый бахромой шнур.
Я огляделся, вновь заинтересовавшись тем, что происходит в парке. Под большим деревом сидела парочка влюбленных; когда мне наскучило их разглядывать и гадать, как сложится их судьба и как долго они будут оставаться влюбленными, я стал размышлять об истории хэмптонкортского парка, самого очаровательного английского парка, спланированного в манере Версаля. Вдобавок он, как мне кажется, представляет собой последний из еще сохранившихся в Англии королевских парков в этом стиле. Весьма любопытно было бы проследить, как одни садово-парковые стили приходили на смену другим. Насколько мне представляется, средневековый парк был вариантом монастырского. Ему отводилось скромное место по ту сторону замкового рва, пролегавшего у самого подножья сторожевой башни. Это было обнесенное стеной пространство, внутри которого находились беседки, цветы и фонтаны. В те дни, когда Большой зал еще служил комнатой отдыха и отнюдь не пустовал, влюбленные, как в «Романе о розе», могли уединиться в тишине парка. Возвратившиеся с Востока крестоносцы видели сады Константинополя и Сирии и привезли оттуда неведомые в Англии фрукты, цветы и травы. Еще больше новинок привозили возвращавшиеся из Нового Света мореплаватели в правление Елизаветы. По мере того как эти пришельцы из дальних стран пускали корни в нашей почве, облик английского парка изменялся все сильнее. (Кто в наши дни задумывается о том, что картофель родом из Америки, а герань — из Южной Африки?)
Когда жизнь стала безопаснее, замковые рвы засыпали и на их месте разбили сады. Вскоре парки увеличились в размерах, а их планировка стала более продуманной. Но они всегда были участками земли, которые человек покорял и облагораживал, которым придавал форму и отделял от окружающего естественного ландшафта. Елизаветинский парк отличался полыми изнутри живыми изгородями, симметричными клумбами и фигурной стрижкой кустов. Это место радовало взгляд и было напоено запахами ивняка, деревьев и гвоздик. Здесь можно было и отдохнуть, и развлечься. Другими словами, парк служил продолжением дома. Самым замечательным примером симметричной садово-парковой архитектуры был Версаль Людовика XIV, чье великолепие нашло отражение и в парках расположенного неподалеку от Темзы Хэмптон-Корта. Парки этого типа вполне соответствовали эпохе корсетов и атласа, кресел с высокими спинками и утонченных манер. Осматривая парки Хэмптон-Корта, я не замечаю современников, а вижу мысленным взором изысканно одетых мужчин и женщин далекого прошлого, которые с достоинством шествуют в направлении тщательно спланированной аллеи.
Когда после реставрации монархии на трон взошел Карл II, английские парки находились в плачевном состоянии. Большие поместья были конфискованы, многие из их владельцев погибли во время гражданской войны, другие находились в изгнании. Всякий, кому приходилось на пару лет забросить свой сад, может себе представить, на что были похожи английские парки после одиннадцати лет запустения. Пуритане возделывали лишь огороды и считали искусственные парки баловством и мерзким распутством. После того как вернулись дворяне, наступила эпоха повсеместного увлечения садово-парковым зодчеством, во главе которого стоял сам король. Считается, что ему оказывал помощь создатель версальских парков Андре ле Нотр.
Но уже близилась пора перемен в садово-парковой стилистике, перемен, к которым приложили руку политики и эстеты. В годы Наполеоновских войн англичане отвернулись от французского парка, отказались считать его образцом, как во время войны 1914 года некоторые люди отказывались слушать Вагнера. Однако высшие слои английского общества, воспитанные на классических образцах, вдохновлялись увиденным во время «большого путешествия»[58]. Выяснилось, что запущенные парки итальянского Возрождения представляют собой разительный контраст симметрии, которая тогда казалась олицетворением французского абсолютизма. Вернувшись из Италии, дворяне уничтожали свои симметричные парки и, чтобы создать подобие живописных альбанских озер, насыпали торф, перекрывали плотинами реки и умело рассаживали деревья. В рощах появились руины, гроты и пещеры. Расходуя уйму денег, аристократы измывались над непокорным английским ландшафтом, придавая ему аккуратный вид. В конце концов они добились того, что, покинув свои дома в палладианском стиле, вполне могли совершать пешие или верховые прогулки по сельской местности. Теперь ландшафт имел вид, пробуждавший те же романтические ассоциации, какие приходили им в голову, когда, сидя в своих экипажах, они спускались с предгорий Альп в долины Италии. Стоя среди развалин Колизея, они приятно проводили время в созерцании упадка былого величия. Об одном из таких садово-парковых революционеров Хорас Уолпол писал: «Перепрыгнув через забор, он обнаружил, что парком является вся Природа».
Тогда наступила эпоха заката парков, подобных тем, что окружали Хэмптон-Корт. Их стали считать признаком дурного вкуса. Новым идеалом стала тщательно продуманная натуралистичность Гайд-парка и наличие построенных в классическом стиле небольших главных ворот, либо храма, либо какой-нибудь якобы случайно сохранившейся статуи. Все это должно было создавать иллюзию античного правдоподобия. Забавно, подумалось мне, сидя посреди хэмптонкортского формализма, наблюдать вполне логичную кульминацию любви к естественности в образе группы молодых велосипедистов в чрезвычайно коротких шортах. Одну девушку, в чрезвычайно откровенных синих тортиках, лорд Берлингтон и другие эстеты восемнадцатого столетия, несомненно, признали бы «очаровательной нимфой» и сочли бы ее вполне достойным дополнением к любому из вновь созданных ландшафтов. Но как неуместно смотрелись ее ноги (смею сказать, весьма красивые) на фоне парка, созданного для прогулок исполненных величия дам в широких юбках из золотой парчи!
Однажды вечером я шел по Бонд-стрит в направлении Радиоцентра, где должен был выступать в передаче, которая транслировалась на африканские страны в соответствии с программой зарубежного радиовещания. Шагая по улице, я бормотал себе под нос то, что мог вспомнить из текста своего выступления. Мне казалось странным, почти сверхъестественным, что скоро мой голос услышат в расположенных за тысячи миль отсюда одиноких фермах, миссионерских центрах и торговых поселениях, в городах и поселках по всех Африке.
Мне очень хотелось знать, услышит ли меня старый мой друг Фредди, на своей ферме неподалеку от Олдини, что в Танганьике, и Джоан из Уганды, и трудившиеся на плантациях табака Чарльз и Мейбл из Родезии. Я задавался вопросом, будет ли Джеймс сидеть на своей веранде в Кении, потягивая вечернюю выпивку и слушая, как завывает в кронах деревьев вечерний ветер и трещат сверчки. Но ведь уже слишком поздно для выпивки! Когда начнется передача, в Лондоне будет восемь вечера, в Нигерии — девять, а в южной и восточной Африке десять часов. (По всей вероятности, он уже наденет ночной колпак!)
Множество людей должны были услышать меня в Йоханнесбурге и Кейптауне, и я не сомневался, что получу письма и открытки от своих друзей в Сомерсет-Вест, что по соседству с Гельдербергом. Я заранее знал содержание этих писем. «Мы прекрасно тебя слышали. Казалось, ты в той же самой комнате». «Вот потеха, Джимми совершенно случайно включил радио, и мы сразу же услышали твой голос». И наконец, письмо моего давнего друга: «Нам показалось, твой голос звучит довольно уныло». Впрочем, пока ничего этого не случилось, я продолжал идти по вечерней Бонд-стрит.
Из всех современных зданий Лондона здание Радиоцентра, возможно, является самым замечательным и важным. Сейчас трудно представить, что эта огромная организация, вещающая из своей внушительной цитадели на Портленд-Плейс, появилась в двадцатых годах двадцатого столетия и размещалась в скромных маленьких помещениях на Савой-Хилл близ Стрэнда. Тогда мы радовались и удивлялись, получая письма от слушателей в Корнуолле, но что мы бы сказали, доведись нам заглянуть в будущее, увидеть сегодняшнее здание Центра радиовещания и узнать, что еще при нашей жизни эта новая игрушка будет поддерживать пламя борьбы за свободу в Европе и сделает так, что бой курантов Биг Бена станет знаком всему земному шару?
Здание Центра радиовещания воплощает в себе дух двадцатого столетия, как Лондонский Тауэр воплощает дух одиннадцатого века. И эти два здания имеют нечто общее. Оба они строились вокруг центральной башни. Сердцевиной Центра радиовещания является огромная башня, кирпичная кладка которой имеет невероятную толщину. В ней нет ни окон, ни вентиляционных отверстий, она изолирована от внешних шумов. Воздух подается в нее насосами вместе с распыленной водой, которая очищает его от грязи и копоти. На случай неполадок с электричеством в башне имеются аварийные аккумуляторы, которые при необходимости тотчас начнут давать ток. В этой странной крепости, лучшей из всех построенных в Лондоне после Тауэра, находятся все студии Би-би-си.
Зайдя в одну из них, я остался наедине с микрофоном. Зажегся красный свет, и я начал говорить, а как только мое выступление закончилось, свет сразу же потух. В студию вошел руководитель программы и сказал, что все было прекрасно. Затем он осведомился, не желаю ли я кофе, и мы направились к лифтам. Мы оказались в том сказочном мире, где в эфир выходят учебные и развлекательные программы, а по ту сторону стеклянной стены какие-то мужчины и женщины что-то говорят в микрофон. Здесь беззвучно играют оркестры, а комики смеются шуткам, которых мы не слышим, хотя нас разделяют всего несколько ярдов (зато где-нибудь в Канаде слушатели наверняка хохочут над ними), актеры заняты в немой (для нас) драме, и вся человеческая речь и прочие звуки бесшумно уходят в эфир и за тысячи миль отсюда вновь обретают звучание.
Кафе, в котором подкрепляются сами сотрудники Би-би-си и их гости, место довольно необычное и любопытное, поскольку оно обслуживает чрезвычайно разнообразных клиентов. Со многими из них слушатели знакомы лишь по голосам, других знают не только по голосу, но и по имени, которое объявляют в эфире. И только немногие узнаваемы внешне. Невзрачного вида маленький человек с чашкой чая в руке был диктором и обладал голосом человека ростом никак не менее шести футов, способного, судя по его уверенному тону, взять на себя ответственность за весь Форин Офис, а в свободное от внешней политики время выполнять обязанности министра внутренних дел. Большой ошибкой является стремление людей воочию увидеть любимого писателя или радиожурналиста. Когда телевидение станет более доступным, оно разрушит множество иллюзий.
За соседним столиком сидели популярная актриса, летчик-испытатель, сельский священник и преподаватель из Оксфорда, а пригласил их сюда ведущий дискуссионной программы. Дальше сидел невозмутимого вида человек в причудливой одежде. Это был вождь туземного племени, впервые посетивший Лондон. Открылась дверь, и в кафе вошел член правительства, занимавший какой-то незначительный пост. Из его кармана высовывался текст выступления. Я был уверен в том, что, доставая документ, он обязательно захрустит бумагой. Был в кафе и дядюшка Мак, который обучил и развлек большее количество детишек, нежели любой из ныне живущих людей. Рядом с ним сидел шутник, получивший известность благодаря своему голосу, услышав который лично я немедленно выключал радио.
Какой интересной жизнью они живут, день и ночь передавая в эфир новости, учебные и развлекательные программы! И это совершенно не похоже на газету, которая, родившись сегодня, завтра будет мертва. Газета — квинтэссенция письменного жанра. Ее делают люди, не имеющие ни малейшего представления о том, что они будут делать, когда приступят к своим обязанностям. А Би-би-си планирует работу на несколько месяцев вперед. Это хладнокровная и целеустремленная организация, главным хозяином которой являются часы с большой секундной стрелкой красного цвета.
Провожая меня к выходу, мой любезный хозяин показал мне памятную плиту, на которой значилось:
«Первые руководители Радиовещания (сэр Джон Рейт — генеральный директор) в 1931 году посвящают этот храм искусств и муз Всемогущему Господу. Они молятся о том, чтобы доброе семя могло в дальнейшем дать добрые всходы, и чтобы все, что враждебно миру и чистоте, было изгнано из этого дома, и чтобы все, что люди услышат отсюда, было бы радостным, добрым и честным, и тогда, быть может, откроется нам дорога к мудрости и добродетели».
Прочитав эти строки, я вспомнил доктора Геббельса и голос с ужасным акцентом: «Здрафствуйте, коворит Джейрмания». Что ж, подумалось мне, в борьбе между добром и злом, которая, похоже, достигла своего кульминационного момента, радиовещание, как и любое другое изобретение, создало своего демона.
Чувствуя неприятную усталость, вызванную тем, что было уже начало двенадцатого, и гадая, как восприняли мою радиопередачу в Африке, я двинулся по Риджент-стрит в направлении Пиккадилли-Серкус. В театрах заканчивались спектакли, люди стали заполнять улицы. Такси либо уже везли пассажиров, либо не проявляли интереса к пешеходам. Один водитель остановился и спросил, не надо ли мне в сторону Паддингтона, но когда я ответил отрицательно, он умчался, не сказав и слова. Еще несколько лет назад такого невозможно было и представить.
Когда я вышел по Лоуэр-Риджент-стрит, передо мной открылся замечательный вид на освещенную дуговыми лампами Трафальгарскую площадь. В этот час она была пуста, только львы охраняли стройную черную колонну, которая исчезала во тьме. Уайтхолл тоже выглядел опустевшим, если не считать нескольких человек, вышедших из пабов. Кенотаф одиноко и равнодушно высился посреди улицы. Сегодня никто не снимает перед ним шляпу, как это делали тридцать лет назад. Солдаты, которые бились с жестоким врагом, прошли долгий путь и видели цветущие розы Пикардии, сегодня невероятно от нас далеки. Даже их фотографии, в гражданской одежде или в бриджах и обмотках, выглядят архаично. Для современного школьника Ипр или Нев-Шапель ничуть не ближе Севастополя. Чему, собственно, удивляться? И все же я отчетливо помню тот день 1920 года, когда был открыт Кенотаф. Тогда все мы испытывали прилив чувств, наши воспоминания о войне были совсем свежими. Помню молодых женщин в черном и ощущение того, что наши друзья и товарищи по оружию все еще с нами. Ведь мы не забыли, как они выглядели и что говорили. Теперь мы, когда-то ровесники, постарели настолько, что годимся им в отцы.
Приблизившись к Площади парламента, я увидел свет фонаря Часовой башни — знак того, что заседание палаты все еще продолжается. Биг Бен пробил одиннадцать тридцать. Из тучи выкатился полный месяц и на мгновение озарил своим светом аббатство. Шагая по Вестминстерскому мосту, я увидел золотистую цепочку заполненных пассажирами поездов, которые мчались вдоль набережной, увозя домой жителей Кеннингтона, Кэмберуэлла, Брикстона и южных пригородов. Был прилив; когда очередной поезд замешкался в пути, я смог услышать, как вода ласково плещется о камни.
Темза… Все берет начало и заканчивается на этой реке, приливы и отливы которой представляют собой не что иное, как пульс Лондона. Подо мной текли темные, маслянистые, стремительные воды. История реки насчитывает девятнадцать столетий — невообразимый срок для живших на ее берегах людей, которые соперничали, любили, ненавидели, строили и сносили, терпели неудачи и добивались успехов. Здесь жили бездари и таланты, добряки и злодеи. Так продолжалось из века в век, от римлян до сегодняшнего дня. Возможно, для каждого поколения Темза, которая приходит со стороны моря и снова возвращается к нему, была символом самой жизни.
В Лондоне легко стать одиноким, но не так просто найти уединение. Каждому лондонцу знакома магия тех редких мгновений, которые наступают ранним утром или поздним вечером, когда жизнь замирает и можно посмотреть на Лондон как на опустевшую сцену.
Есть города, которые, благодаря вкладу их жителей в историю человечества, становятся бессмертными. Лондон, Афины и Рим относятся к числу таких городов. Для истории Темза и Тибр всегда будут братом и сестрой. Что ни говори, существует некое родство между Вестминстерским аббатством и Парфеноном. Мы жили, боролись, любили и страдали в Лондоне и потому знаем, что эта местность на берегах реки, давшая пристанище миллионам людей, наделена духом — или душой. И эта душа, вкупе с — увы — неотъемлемыми от человеческой природы подлостью и алчностью, продолжает существовать в самом сердце Лондона; эта душа, эта непрерывность человеческих усилий, со всеми победами и постыдными поражениями, которые внушают тем, кто к ним восприимчив, гордость и предвосхищение счастья — и даже, как ни странно это произносить, веру.
Биг Бен пробил двенадцать. Над зданием палаты общин все еще горел фонарь. К моему несказанному удивлению, рядом со мной остановилось такси; голос, со столь непривычным в наши дни выговором старого доброго кокни, поинтересовался:
— Как насчет кэба, шеф?
Заметьте, он спросил не «такси», а «кэб»! Этот вопрос, как и многое другое в Лондоне, казалось, пришел из прошлого.
Я обвел взглядом темную поверхность реки, огни набережной, посмотрел на готическую громаду парламента и на призрачный силуэт Вестминстерского аббатства.
— Спокойной ночи… Спокойной ночи, Лондон.