Мы уже давно позабыли, с помощью какого именно ритуала был воздвигнут дом нашей жизни. Но… когда вражеские бомбы собирают свой урожай, что за тлетворные, извращенные древности они открывают в его основании? Что именно было погребено и принесено в жертву под напев магических заклинаний, что за ужасная кунсткамера поджидает нас там, внизу?
«С меня хватит, больше никогда», — думает она тем вечером.
Слева от нее — девушка, сущий ребенок, все плачет и плачет, с самого утра; справа — молодая пара, полностью поглощенная разговорами о детях, хотя женщина еще даже не беременна. Ей прекрасно известно, о чем шушукаются медсестры наедине, когда их никто не слышит: «Чертовы психи, абсолютно все. Буйно помешанные. Это природа мешает им передать свое безумие по наследству». Иногда, когда накатывают вызванные лекарствами приступы депрессии, она сомневается в собственном рассудке. «Хватит, — думает она, — именно так: теперь или никогда, даже если это и в самом деле означает никогда…» Внутри поднимается черная волна отчаяния и проступает сквозь веки, появляются слезы, но это уже почти что слезы облегчения.
Он приходит на следующий день, берет ее за руку, не стискивает, просто держит ее ладонь в своих, молчит и ждет. И в конце концов она шепчет:
— Забери меня отсюда!
Выйти из больницы очень легко. Намного труднее вернуться в большой белый загородный дом и смотреть в окно на уходящие вдаль бесконечные ряды коттеджей, на сушилки для белья, расцвеченные маленькими белыми квадратиками, крошечными синими и розовыми детскими одежками. «Долина Пеленок» — так называют это место агенты по продаже недвижимости. Одинаково сильно ранят взгляды притворного и искреннего сочувствия. Родственники, так называемые друзья — невозможно вынести ни тех ни других, все они несносны со своими попытками выразить соболезнования. «Оставьте меня в покое!» И вот она почти перестает выходить на улицу, создает вокруг себя маленький комфортный мирок: полуфабрикаты на обед, телевизор весь день напролет. Наконец однажды она смотрит шоу Джерри Спрингера и понимает: это шоу про нее — все вокруг напоминает нормальный дом, хотя никакого дома больше нет, как нет и полноценной семьи — двое родителей, кот, собака, маленькие мальчик и девочка. Нет ни одного ребенка, зато есть солнечная комната на втором этаже, вся заполненная так и не распакованными картонными коробками с детскими вещами. Памятник всевозможным что-было-бы-если…
И вот он приходит домой, а она сидит за компьютером и просматривает интернет-сайты по продаже недвижимости.
— Я вытащу нас отсюда.
Он садится, готовый все выслушать. Щелкая клавишами, она переходит с одной страницы на другую.
— Помнишь, когда мы были реставраторами, восстанавливали абсолютно заброшенные дома, буквально поднимали их из руин?
Он хихикает, и она понимает: это правильный подход.
— Мы постоянно болтали о разных Проектах. Развалюхи, просто просившиеся на снос. Мы находили их, покупали, восстанавливали и продавали…
— Да, — отвечает он, — я помню; тогда мы грезили лишь о шести квадратных метрах старого паркета из балтийской сосны или о достойной паре для затейливой старинной дверной ручки. Доступные вещи…
«Раньше, — думает она, — до того, как мы решили найти нормальную работу и появилось все, что к ней прилагается: почти идеальный загородный домик, планы на пенсию, желание завести детей…»
Она снова нажимает на кнопку.
— Значит, ты ищешь новый Проект?
Кивок.
— Просто появилось ощущение, что так надо. И потом, мы же можем поднять старые связи, поискать, какие пригороды скоро будут нарасхват, где брать хорошие инструменты, где сейчас старые автомобильные свалки.
— Милая, в прошлое вернуться невозможно, — говорит он, немного подумав.
— Я знаю. Но нам нельзя останавливаться, надо двигаться дальше, а это один из способов. Было весело, помнишь? Отбитые молотком пальцы, грязища, пылища, но мы ведь творили, создавали что-то стоящее.
Он размышляет.
— Я сыт по горло бумажными делами, — раздается наконец. — Твоя взяла. Давай попробуем.
Продать большой белый дом очень легко. Намного труднее продать его дело и уволиться со службы (ведь она хорошо понимает, это, возможно, ее последняя нормальная работа), и самое трудное — выбрать Проект. Они сужают круг поисков до пригорода, где их никто не знает, обнаруживают всеми забытое скопление домов в бывшем рабочем квартале, втиснутом между промышленной зоной и свалкой, которую как раз собираются переносить.
Выясняется, что Проект просто ужасен: маленький каменный двухкомнатный коттедж с кучей разваливающихся-пристроек и клочком земли — одна половина участка заросла сорняками, а другая вымощена бетонной плиткой.
— Считается, что это самое старое из сохранившихся в районе зданий, — говорит он. — Это, по крайней мере, спасло его от сноса.
Молчание.
— Я знаю, смотрится не очень, но ты хотела Проект, милая…
Она набирает в грудь побольше воздуха:
— Сойдет…
Они покупают старенький фургон, где можно жить, пока не закончится самая тяжелая часть работ, и ставят его за домом. В первый же вечер они сидят на улице в благоухающей ночной темноте и едят пиццу, запивая ее пивом. Вокруг — вымощенный бетонной плиткой задний дворик с торчащими фруктовыми деревьями, над головой раскинулось звездное небо, слегка поблекшее в свете городских огней.
— Завтра начинаем, — говорит он, глядя на звезды.
— Завтра, — отзывается она и обнимает его за плечи.
Потом они занимаются любовью в фургоне, наплевав на даты, графики и температуру, — просто потому, что им хочется.
Старый дом из голубоватого песчаника крепко стоит на своем каменном фундаменте, чего нельзя сказать обо всех его пристройках: они завалены гниющими обломками, в каждой комнате пол уходит из-под ног под своим особым углом. В кухне раковина наполнена водой, поверхность которой далека от горизонтальной. Примерно каждые десять лет или около того к дому что-нибудь добавляли: в 1890-е — флигель, в 1920-е — кухню, в 1950-е — спальню, в 1960-е — ванную, в 1970-е — кирпичное патио.
— Нам придется все снести и построить заново, — говорит он, — все, кроме самого дома.
— Сплошная история, — отзывается она, поглаживая рукой каменные глыбы. — Надо бы сходить в библиотеку, в местное историческое общество: вдруг им что-то известно о наших развалинах.
Но ранним утром, когда в дверь стучат (это доставили контейнер для мусора), она просыпается, чувствуя себя бодрой и отдохнувшей, и напрочь забывает о библиотеке: ведь можно с головой погрузиться в веселье, снова стать грязной и потной. Во дворе они играют в тигров, добывают мусор среди джунглей из сорняков: старые покрышки, половина велосипеда, сломанные кирпичи, заржавленная решетка для барбекю. В одном углу в траве обнаруживается целый закопанный клад: старинная ванна на изогнутых ножках. Находка тут же переезжает на задний двор и водружается там, прямо посредине (ведь куда-то ее надо было поставить). Она как раз опрокидывает нагруженную тачку в контейнер, когда мимо по улице проходит пожилая женщина, толкающая перед собой тележку из супермаркета. Старушка смотрит на нее, на дом и начинает смеяться — слабое кудахтанье, в котором не слышно особой радости.
— Не поймаешь, не поймаешь… меня за такими делами не поймаешь!
Бух! Содержимое тачки ударяется о дно контейнера, звук на секунду отвлекает ее от странных возгласов. Когда она поднимает взгляд, старушки уже нет.
Остаток дня смазывается, пролетает в трудах. Они делают перерыв на кофе с печеньем, грязные руки оставляют на кружках темные пятна. При этом оба счастливы, словно малыши, копающиеся в песочнице. Позже вечером они отдирают от пола луковую шелуху заплесневелого ковра, потом слой линолеума, потом старую желтую, словно моча, газету, такую хрупкую, что она рассыпается в руках.
Она останавливается, опираясь на развороченные половицы.
— Я что-то слышу. Тсс!
— Что? А я ничего не слышу.
— Как будто кто-то царапается, пытается выбраться наружу. — Наклонив голову, она осторожно ступает по вздыбленным доскам пола, следуя за тонкой ниточкой звука. Шаги ее ног, обутых в бландстоуновские сапоги, порождают эхо. Идти на цыпочках не очень-то и получается: ведь это неимоверно трудно делать в сапогах.
— Осторожнее, — предупреждает он, увидев, как она исчезает в дверном проеме, ведущем во флигель. — Там в центре пол просверлен.
Скрип, громкий треск и вскрик. Он спешит туда и находит ее по пояс в прогнившем дереве.
— О боже! Ты в порядке?
— Я-то да, но вот пол… — отвечает она и морщит нос. — Пахнет так, словно здесь живет бродячая кошка. Скорее даже кот. Я, наверное, именно его и слышала.
— Тут хватит места для целого винного погреба, — замечает он, оценивающе разглядывая зияющее пространство. Между остатками пола и сухой потрескавшейся глиной внизу скрывается небольшая пещера, заваленная всяким мусором, ломаным кирпичом, бутылками и ржавыми консервными банками. Он проверяет балки — они целы. — На, хватайся за руку и вылезай.
Но она вглядывается во что-то маленькое, белое, сверкающее в темноте, нагибается, смахивает с предмета слой истлевшего в порошок дерева и снова кричит. Это уже не тот тихий мышиный писк удивления, нет, это крик из кошмарного сна, который все не замолкает.
Он мчится в ближайший винный магазин и покупает бутылку дешевого бренди. Поспешно споласкивает кофейную кружку, наливает спиртного на два пальца, протягивает ей. Она пьет, давится, снова пьет.
— Прости, — раздается наконец. — Ты видел? Как будто ко мне из темноты тянулась крошечная белая ручка. Такая маленькая, словно у зародыша в бутылочке.
Она допивает оставшееся в кружке бренди, встает:
— Ну, как говорится, надо встречаться со своими страхами лицом к лицу.
Однако когда они подходят к дыре в полу, твердо устоять на ногах становится все сложнее.
— Давай я! — говорит он, спускается вниз, наклоняется, а затем протягивает ей левую руку. На лице удивленное выражение, брови подняты.
— Милая, это просто кукла. Видишь?
— Оставь ее. Хватит с нас на сегодня, пошли, сходим в видеопрокат.
Следующим утром встать с кровати почти невозможно: все тело ноет после непривычной физической нагрузки, но она поднимается и прямо в пижаме, превозмогая боль, плетется в дом, добирается до флигеля; поморщившись, залезает в провал.
В соседней комнате слышны его шаги:
— Эй! Принеси мне что-нибудь из инструментов, и я начну копать, ладно? Пожалуйста…
Это фарфоровая кукла, и ее, по всей видимости, здесь кто-то похоронил. Грязь затвердела, словно цемент, совершенно непонятно, как ее счистить и можно ли использовать что-либо жестче полотенца — не разобьется ли игрушка. Спустя несколько часов ладони у нее покрыты мозолями, но в руках кукла, изображающая ребенка, целиком отлитая из фарфора: голова, ноги, руки и туловище. В ванной комнате, стены которой заклеены отслаивающимися обоями в стиле оп-арт,[31] в раковине она смывает с находки остатки грязи.
— Сплошная история, — мурлычет она себе под нос, — история страны в целом или персональная история одной маленькой девочки — ведь наверняка с ней играла маленькая девочка. Любопытно, сколько лет этой вещи.
Любопытство заставляет ее вытереть руки, надеть чистую одежду и отправиться в большую городскую библиотеку. Позже она возвращается оттуда с пачкой ксероксов и, едва завидя его на парадном крыльце (он выметает с веранды многолетний слой перепревших листьев), начинает рассказывать, сгорая от нетерпения.
— Эти куклы делали где-то между тысяча восемьсот пятидесятым и тысяча девятьсот четырнадцатым годами; получается, что она того же периода, что и передняя часть дома. Они назывались «Окоченевшие Шарлотты» или «Окоченевшие Чарли». Была такая популярная песенка «Прекрасная Шарлотта» про девушку, которая отправилась покататься на санях в метель. Она хотела покрасоваться в своем вечернем платье и поэтому отказалась взять с собой одеяло. Через девятнадцать четверостиший ее ждет весьма печальный конец:
В свои ладони руку он берет…
О боже! Холодна, как лед;
Срывает пелерину он с чела,
Чтоб увидать, как на лице холодный луч звезды блеснет.
Быстрее в освещенный зал
Безжизненное тело он несет,
Окоченевший труп, и с губ ее
Уж больше никогда ни звука не сорвется, о Шарлотт.
— Это про нее?
— Да.
— Чудненько. Не уверен, что смог бы покорно выслушать все двадцать с лишним четверостиший этого вот произведения.
Позади них с улицы раздается скрежет колесиков тележки о мостовую, тоненький холодный смех:
— Не поймаешь, не поймаешь… меня за такими делами не поймаешь!
Она оборачивается, твердо решив попытаться вести себя по-добрососедски.
— За какими делами не поймаешь? Вы ведь тоже наверняка подметаете свою веранду?
Старушка спешит дальше, не останавливаясь. Она что-то выкрикивает через плечо, эдакая парфянская стрела, выпущенная напоследок, но проезжающий мимо грузовик почти заглушает ее слова. И вот ее уже нет.
— Ты разобрала, что она там говорила?
— Точно не уверена. Вроде: «Вам не поймать меня за подметанием дома ужасов»?
— А я расслышал «дом» и еще какое-то бормотание. Местная сумасшедшая, по всей видимости. Ладно, пока ты занималась изысканиями, я проверил полы и думаю, их придется менять. Но это еще не все: там целая куча таких же замороженных Чарли. Я нашел их прямо под настилом.
Она стоит на коленях перед раковиной и щеточкой для ногтей соскребает грязь с новой куклы.
— Они совершенно одинаковые.
— Как будто из одной формы отлиты, — отзывается он, заглядывая через плечо.
— Видимо, эта модель была популярна, массовое производство. Но зачем их хоронить?
— Наверное, у какой-нибудь маленькой девочки был брат-садист.
Она складывает кукол на коврик, для просушки.
— Ой, у этой не хватает ступни. Пойду-ка посмотрю, может, удастся найти.
Она отправляется на поиски, а он берется за кувалду и принимается за бетонную дорожку в переднем дворике. Постепенно работа вытесняет остальные мысли, все звуки сводятся к собственному сопению и стуку молотка, уже невозможно помнить ни о чем — ни о ней, ни о времени. Когда он поднимает голову, солнце уже садится, а она стоит в дверном проеме. Даже в тусклом вечернем свете хорошо видно покрывающую ее пыль и грязь, отчетливо можно разглядеть смертельно бледное лицо.
— Я нашла не только пропавшую ступню. Я обнаружила целую армию кукол, все похожи друг на друга, все похоронены. Это точно должно что-то значить, тут не просто бедная маленькая девочка и ее гадкий старший брат. Словно день Страшного суда, что-то в этом роде, трубы апокалипсиса, и мертвые восстают из могил…
— Может быть, дом когда-то был фабрикой по производству кукол, — отвечает он, — и у них было много бракованных экземпляров.
Сзади с улицы доносится теперь уже слишком хорошо знакомый звук магазинной тележки. Она, спотыкаясь, перебирается через груды ломаного бетона, в спешке выскакивает за ворота.
— Эй, вы там, с тележкой! Вы же все знаете про этот дом, вы постоянно над нами смеетесь! Так скажите же, что тут смешного, что это за куклы?!
Старушка широко разевает рот и увертывается от нее, срываясь в нетвердый бег. Туфли шлепают по асфальту, аккуратно заштопанные чулки соскальзывают с коленей. Надо бы, наверное, схватить пожилую женщину, словно вора (еще бы знать, как это делается!), но вместо этого приходится воспользоваться своей сравнительной молодостью (и в самом деле! эдакая дамочка в возрасте, решившая вдруг забеременеть), чтобы обогнать беглянку и преградить ей путь. Это несложно: старушка так запыхалась, волоча полную корзинку, что, кажется, вот-вот задохнется.
— Так что это за куклы, похороненные под нашим домом? Вы знаете, так ведь?
Женщина останавливается, тяжело опирается о ручки тележки, жадно хватает ртом воздух и наконец говорит:
— Не знаю ничего ни про какие такие куклы. Зато знаю, что они перелопатили здесь каждый клочок земли и ничегошеньки не нашли. Как она и говорила: «Не поймаешь». И они и не поймали.
— Кто говорил «не поймаешь»? — спрашивает она, мысленно добавляя: «Кроме вас, конечно».
— Старая Мамаша Винн. Самая известная личность из всех когда-либо живших в округе. Ни из-за этих их футболистов, ни из-за одного проходимца никогда не случалось такого шума в газетах. Серийный убийца, так их сейчас кличут. Но тела так и не нашли, а их, должно быть, были десятки.
Вдова Винн заперла за собой парадную дверь и зашагала по улице, сжимая в руках саквояж, вишенки на шляпке покачивались в такт шагам, длинное пальто развевалось на холодном ветру. Пальто черное — ведь она вдова, вишенки на шляпке красные — нужно же добавить в окружающую обстановку немного веселья. В самом деле: никакого особого веселья в округе не наблюдается. У дверей одного из соседних домов судебные приставы загружают мебель в грузовик. Следующий дом пустует: арендаторы удрали, сильно просрочив плату за жилье. Трое детей следуют за ней по пятам, держась на безопасном расстоянии, они в чистенькой одежде, хотя при этом буквально выпадают из огромных, не по размеру ботинок. «Всё худеют, — думает она, — глаза ввалившиеся, пальчики — как куриные кости из той старой немецкой сказки про Ханса и Гретель. Кажется, там детей бросили в лесу родители, которые не могли их прокормить? Наверное, и в те времена, когда бы это ни случилось, была Депрессия, прямо как сейчас».
— Ведьма, ведьма, — слышит она позади издевательский шепот одного из мальчишек, поворачивается, вытягивает руки, скрючив пальцы, и дети бросаются наутек. Винн выпрямляется и снова превращается в уважаемую вдову, деловую женщину со своей небольшой фирмой. «Тут становится все хуже и хуже, — думает она, — скоро ваши мама и папа вас бросят…»
На железнодорожной станции вдова покупает билет до города (туда и обратно, третий класс) и вечернюю газету. Вот ее реклама в рубрике объявлений, номера абонентских почтовых ящиков. Дело процветает; похоже, единственный процветающий сейчас бизнес. Она пролистывает остальные новости. «Власти обсуждают законопроект о больницах» — гласит заголовок. Миссис Винн бегло просматривает статью, поджимает губы, дойдя до заключения: закон отклонен «как поощряющий аморальное поведение». Чье же это аморальное поведение, достопочтенные сэры? Ваше и ваших горничных? Это же не вас увольняют без рекомендаций, чуть начнет показываться живот. На той же странице результаты расследования дела об удушении: мать во сне придавила своего ребенка, и тот задохнулся. Третье такое дело на этой неделе. Она была пьяна? Муж безработный? Сколько у нее детей? Невиновна… прямо как родители Ханса и Гретель. Они-то, по крайней мере, просто оставили своих детишек в лесу.
Винн складывает газету и всю оставшуюся дорогу смотрит в окно. Поезд проезжает мимо убогих крошечных пригородов: ряды домишек, задние дворики, завешенные сохнущим бельем, и толпы маленьких сопляков. Вот они — развлечения бедноты. В кармане ни пенни, но зато куча детишек. «У нас есть паровозы, телеграф, но, подумать только, ни один всезнайка еще не изобрел какой-нибудь способ облегчить женщинам жизнь… и оставить меня без работы», — думает она.
За несколько остановок до города вдова выходит из поезда, проверяет адрес на конверте и, широко шагая, исчезает в боковых улочках. Приходится идти быстро, ведь это район трущоб, здесь опасно находиться любому, от кого хоть чуть-чуть пахнет достатком и благополучием. Небольшой домик с единственным парадным входом когда-то, должно быть, вмещал маленькую семью, а теперь он сто раз сдан и пересдан в аренду многочисленным жильцам. В конце коридора комната, в ней ее ждет клиентка. Ирландский акцент, измученный, ошеломленный взгляд, довольно симпатичная, если только вам нравятся рыжие.
Винн не теряет времени даром:
— Деньги?
Девушка с трудом отсчитывает монеты, по одной, словно выжимая капли собственной крови или молока.
— Ну, все готово?
Рыженькая кивает, в глазах стоят слезы. Она поворачивается и поднимает с убогой маленькой железной кровати мягкий сверток в детской одежде. Вдова склоняется над ним: ребенок чистенький, завернут в платок, на его губах безошибочно угадывается запах опиата и алкоголя; настойка опия — лучший друг его матери.
— Мой маленький, — говорит миссис Винн.
Еще минута, и сделка состоялась. Женщина выходит через парадную дверь, оставляя позади рыдающую клиентку, в саквояже лежит усыпленный наркотиком ребенок.
Она совсем не похожа на чудовище…
— Она совсем не похожа на чудовище, — говорит он.
Все утро они провели в архиве библиотеки, обложившись катушками микрофильмов, перед глазами проходит история, запечатленная на страницах древних газет. На большом общем столе перед ними высятся стопки фотокопий.
Самая верхняя — страница из еженедельника вековой давности, на ней черно-белый оттиск: их дом, 1890-е годы, передний дворик полон полицейских, они копают. На этой же странице другая иллюстрация: женщина средних лет в черной шляпке с каплями поникших вишенок.
«Доброе лицо; похоже, она любит детей», — вот что рассказала свидетельница А, отдавшая своего ребенка и заплатившая деньги агентству по усыновлению миссис Винн. Агентство состояло из многочисленных абонентских ящиков и одной женщины с саквояжем.
— Которая была серийным убийцей. «Избиение младенцев», «Превзошла самого Ирода в жестокости», — зачитывает он отрывки из другой газеты. — А я-то думал, шумиха в прессе — это современное явление.
— Если она и правда была серийным убийцей. Ты не забыл: оправдана за недостаточностью улик.
— Тогда что же она делала с этими детьми?
Вопрос повисает в воздухе. Он вытаскивает карикатуру, на которой изображена похожая на ведьму старая карга с вишенками на шляпе, швыряющая младенца с причала.
— Посмотри на эти документы, — говорит она. — Отметки о рождениях — пятый, шестой ребенок. «Придавленные во сне» младенцы, что бы это ни означало. Малыши, найденные на пороге церкви. В прошлом это была совсем другая страна.
— Не хотел бы я там жить.
— Даже если бы тогда мы могли усыновить целую дюжину или даже больше, было бы желание? Никто ведь не хотел незаконнорожденных, особенно если их и так было слишком много…
— Пошли. — Он встает. — Не уверен, что я смогу еще сколько-нибудь здесь просидеть.
Вернувшись домой, она отправляется во флигель, бродит там, пытаясь представить себе черное пальто, шляпу с вишенками, и, в конце концов, опять залезает в пролом и выкапывает новые куклы. Он прикатывает тачку, доверху наполняет ее находками и отвозит во двор. После всего того, что они узнали, кажется кощунством просто свалить игрушки на кирпичи или бетонную дорожку, поэтому он стелет на дно ванны старое одеяло и бережно складывает добычу туда. Потом возвращается, чтобы помочь с раскопками.
Много часов спустя, совершенно изможденные и очень грязные, они сидят на ступеньках заднего крыльца и по очереди отпивают из бутылки бренди. Лунный свет заливает их лица и ванну, наполненную маленькими белыми фигурками, — головки повернуты в сторону дома, темные нарисованные глазки наблюдают. Очень тихо, на улице почти нет машин, но в воздухе что-то безостановочно движется, словно перед глазами летают сотни мотыльков, которых можно заметить лишь краем глаза. Они ускользают из поля зрения, если попытаться посмотреть на них прямо.
— Ты видишь? — шепчет она.
— Нет. Смотри, — шепчет он в ответ.
Содержимое ванны бурлит, куклы вываливаются на бетон и разбиваются с жалобным звоном, словно капли дождя. Они все продолжают падать, дождь превращается в настоящий ливень. Оставшиеся игрушки странным образом преображаются, теперь это пухлощекие ползунки, которые неуклюже ковыляют по краю и падают, присоединяясь к остальным. Куклы-дети, более высокие и стройные, играют, возятся, дерутся и тоже валятся вниз. Группа кукол-мальчиков изображает солдат, они маршируют, перешагивая через своих товарищей; становятся выше и тоньше, вырастают, превращаются во взрослых кукол-мужчин: квадратные спины и бока, нарисованные усы. Солдаты собираются в батальон, а потом, словно по команде «Левой, левой, раз, два, три!», не нарушая строя, перебираются через стенку ванны, падают и разбиваются. Пауза. Появляются две куклы-медсестры с носилками, на которых лежит «больной», руки беспомощно свисают и раскачиваются. Они перекидывают его через бортик и возвращаются к шевелящейся куче за следующим пациентом, потом за следующим. К ним присоединяются другие медсестры, чтобы помочь в этом ужасном деле, с собственными носилками и «больными». Они заканчивают работу, а потом бросаются на бетон вслед за своими пациентами. Пауза. По краю ванны, сексуально покачивая бедрами, шествует кукла, наряженная, словно девушка легкого поведения. К ней подходит еще одна, сталкивает ее вниз…
Она закрывает глаза, прячет лицо у него на плече, нет сил больше на это смотреть. Однако заглушить непрекращающийся грохот бьющегося фарфора невозможно.
Наконец замолкает последний мучительный отзвук. Вокруг абсолютная тишина, даже в центре города все замерло. Она открывает глаза. Вокруг ванны высятся горы разбитого фарфора. Они подходят ближе, заглядывают внутрь, пытаются различить движение.
Он приносит из кухни фонарик. Осталась только одна кукла, старушка (хотя где вы видели, чтобы кто-нибудь когда-нибудь делал кукол-старушек?). Малышка царапает руками по стенке ванны, по шерстяному одеялу, пытается выбраться, наконец опадает беспомощной грудой и затихает. Прямо у них на глазах игрушка разваливается на куски, словно на нее наступили каблуком.
Он выключает фонарик. Она протягивает руки к куче осколков: фарфор слегка теплый на ощупь и поскрипывает на пальцах. Некоторые куклы превратились в прах, стали землей, из которой когда-то и были созданы.
— «Умер, глиной стал»,[32] — говорит он. — Это строчка из какого-то стихотворения.
— А я еще помню, что где-то слышала о костяном фарфоре. В него добавляли пепел сожженных костей. — Она содрогается.
— Я думаю, это жизни, которые бы они прожили. В то время младенческая смертность была очень высокой — это первая волна. Детские заболевания, дифтерит, коклюш, тиф — это остальные. Потом у нас наступает тысяча девятьсот четырнадцатый год, за которым следует эпидемия гриппа… и так далее и тому подобное. Похоже, только одна дожила бы до старости.
— Если бы они выжили тогда, детьми, то к настоящему моменту все равно уже были бы мертвы.
— Мы все когда-нибудь умрем, милая, несмотря на то что мы постоянно пытаемся этого избежать, рожая детей, занимая себя различными Проектами.
— Тсс, — говорит она и берет его за руку.
Так, держась за руки, они и стоят перед грудой фарфоровых осколков и земляной пыли, размышляя о своих жизнях и о жизнях этих бедных разбитых кукол, размышляя о всевозможных что-было-бы-если.