Планета Амазонок. Так назвал ее Муса. Он снимает фильмы и обладает тонким чувством смешного в искусстве и истории. Узнав, что я лечу на Ипполиту,[215] Муса сначала ничего не сказал, просто уставился на меня своими черными глазами, и смуглое лицо его стало серьезным; он смотрел, как мне кажется, до тех пор, пока не уверился, что я говорю правду. Потом накрыл мою руку своей. И, словно мы оба уже сказали все, что должно быть сказано, резко поднялся.
— Пойдем, Саша, — сказал он. — Давай потанцуем. Муса. Случайная встреча в мужской комнате отдыха на транзитной орбитальной базе Эревона. Если бы я встретил его, когда мне было двадцать, он стал бы великой любовью моей жизни.
Наверное, таким он и останется в моей памяти, если дела на Ипполите пойдут более или менее успешно. Если мне суждено состариться на планете Амазонок и умереть там.
В экипаже сторожевого корабля «Упорный», который Республика Эревон направила патрулировать систему Ипполиты с целью предотвратить взлет ракет с планеты Амазонок, есть что-то одновременно комическое и трогательное. Они относятся к себе очень серьезно — к своей хрустящей белой форме, военным чинам и коротким стрижкам. (Большинство из них — люди, а большинство из людей — мужчины, скорее даже, мальчишки.) Всерьез они принимают и свою деятельность, даже гордятся тем, что они единственные в этой части Полихроникона занимаются данной проблемой: Вселенная может быть опасной, беспорядочной и очень плохо организованной, но Республика и Флот знают свое дело.
Разумеется, это не так. Вселенная устроена намного более хаотично, чем воображают эти игрушечные астронавты. И поэтому они так трогательно выглядят.
— А это Оперативный центр, — объясняет мне лейтенант Эддисон. — Отсюда мы контролируем сенсорные платформы и спутники, которые стреляют потоками частиц. Благодарение Богу, нам еще ни разу не пришлось воспользоваться ими.
Эддисон смотрит на меня, а я оглядываю комнату, набитую сложным оборудованием и сосредоточенными молодыми людьми, и киваю, как будто понимаю, о чем речь. Я уже начал практиковаться в лицемерии, готовясь к жизни на Ипполите. Это как танец, и я импровизирую.
Удовлетворенный, Эддисон поворачивается, чтобы показать мне очередной интересный объект, а я поворачиваюсь, чтобы наблюдать за Эддисоном. Он стройный, привлекательный, на вид ему не больше двадцати пяти. Он не знает, о чем разговаривать с гражданским, который вызвался выполнить смертельно опасное задание, но пытается развлечь меня.
Сто лет назад на Ипполите некая болезнь, названная Лихорадкой Амазонок, убила сто миллионов мужчин и мальчиков. В результате хаоса, пришедшего вслед за Лихорадкой, погибли также сотни миллионов женщин и девушек.
Никто не знает, откуда появилась Лихорадка, кто вызвал ее и зачем: было ли это сделано намеренно — попытка нападения или переворота или случайно — промышленная авария, неудачный эксперимент, а может быть, даже археологическое открытие. Но когда она пришла, а она пришла внезапно, меньше чем за год охватила всю планету и походила скорее не на болезнь, а на проклятие. На нее не действовали ни лекарства, ни вакцины, ни карантины, она разметала недавно разработанные модификации иммунной системы, словно средневековые цветочные букеты. Казалось, она передавалась не только через зараженных людей, но и через их вещи, и даже не только через вещи, но и через объекты, связанные с больными весьма отдаленно и символически.
Сообщалось даже о единичных случаях — правда, эта информация не подтверждалась — появления Лихорадки в местах, расположенных на расстоянии нескольких световых лет от Ипполиты, у людей, которые никогда не бывали на этой планете. В нескольких ситуациях больные имели какое-либо отношение к Ипполите — в далеком прошлом, задолго до начала Лихорадки. В других случаях никакой видимой связи не обнаруживалось.
Большинство студентов-математиков сталкивается с идеей о том, что при наличии одного противоречия можно доказать истинность или ложность любого утверждения, и эту мысль легко удается продемонстрировать с помощью логических приемов. Нарушение причинно-следственных связей дало нам все противоречия, о которых только может мечтать математик. Это единственная фундаментальная истина — или ложь — Вселенной.
Даже если большинство из нас, подобно уравновешенному и хладнокровному экипажу «Упорного», отрицает это, по-прежнему делая вид, что живет во Вселенной, где одно событие следует за другим.
Я подозреваю — хотя доказать это не представляется возможным, — что в этих видимо не связанных друг с другом случаях связь находилась не в прошлом, а в будущем. В возможном будущем, которое теперь уничтожено самой Лихорадкой.
Строго говоря, нельзя утверждать, что Лихорадка Амазонок убила всех мужчин. Это всего лишь старомодная метафора, упрощенное понимание половых различий. Непосредственной причиной смерти от Лихорадки Амазонок послужило внезапное, распространяющееся по всему организму отторжение тканей, — результат того, что молекулы, составляющие тело, быстро и неравномерно изменяли свою предысторию. Лихорадка Амазонок уничтожила не только мужчин и мальчиков. Дело было в том, что внезапно клетки резко перестали образовываться в результате полового размножения и болезнь убивала все живые организмы, чья иммунная система оказалась не в состоянии распознать новые клетки.
Лихорадка убивала мужские особи кошек, собак, насекомых, птиц, рыб, деревьев гинкго, финиковых пальм, малярийные гаметоциты. Под ее ударами рухнули все основы половых различий. Большинство наблюдателей — к этому времени наблюдения велись с расстояния в двадцать световых минут — ожидали, что жизнь на Ипполите, включая людей, исчезнет через одно поколение.
Но этого не произошло.
На картах в режиме реального времени, которыми пользуются на «Упорном», есть белое пятно, оно находится на северо-востоке континента Аэлла[216] — второго по величине на Ипполите, там располагались самые первые поселения. Я вижу его: здесь завитки циклонов и медленно ползущие огоньки отслеженных целей уступают место разведданным более чем столетней давности.
— Насколько близко отсюда, — я легко касаюсь пальцами проекции планеты в центре этой дыры, — вы можете меня высадить?
Лейтенант Эддисон явно смущен.
— Боюсь, что не очень близко, — говорит он. — Наше оборудование плохо функционирует на таком расстоянии в зоне причинно-следственной аномалии. — Он указывает на карту. — Вы видите, что сейчас у нас нет данных об этом районе. Зонды бесполезны, поскольку синхронные каналы связи не работают за границей вероятности; даже пассивные сенсоры не дают надежных результатов.
Я киваю, слегка разочарованный; но я ожидал чего-то подобного, иначе не взял бы с собой мулов.
Эддисон с минуту разглядывает планету, затем выбирает точку на южном берегу, в нескольких сотнях километров от центра аномалии. На землях Эзхелер.
— А как насчет этого места, поблизости от прибрежной дороги? — спрашивает он. — Оттуда вы сможете добраться, куда вам нужно, местным транспортом.
— Тогда я наверняка подвергнусь опасности быть узнанным.
Эддисон нервничает. Он снова оборачивается к карте:
— Хорошо, тогда…
— Нет, — перебиваю я. — Прибрежная дорога — это прекрасно.
Придется танцевать немного быстрее, вот и все.
В XIII и XIV веках хиджры,[217] до того как принять ислам, мои предки немного увлекались Гегелем. Возможно надеясь, что, разрешив противоречия Ипполиты, я разрешу противоречия, составляющие ядро Вселенной, я впал в эту старую ересь: тезис, антитезис, синтез. Ну что ж, пусть будет так. Я естествоиспытатель и должен уметь смотреть в лицо жестоким истинам Вселенной. Я русский и должен быть фаталистом и романтиком. Я мусульманин и должен отдать свою судьбу в руки Создателя.
Отрицание противоречий — Муса понимал это, но я никогда не смогу объяснить это лейтенанту Эддисону — это право, которого я лишен.
В маленькой каюте, принадлежащей какому-то младшему офицеру, я снимаю одолженный на корабле республиканский комбинезон. Здесь нет зеркала, но проектор показывает мне призрачное зеркальное отражение — словно мой двойник стоит в темном коридоре. Я встречаюсь с ним взглядом.
— Прощай, Саша, — говорим мы друг другу.
Прощай, Саша Рузалев из Одессы, балетный танцовщик и физик.
Отныне я — Язмина Танзыкбаева, женщина из народа Эзхелер, погонщица мулов и торговка кокой.
Когда началась Лихорадка, Ипполита уже была старой планетой, возраст ее не поддается исчислению — здесь это обычное дело. Энергичные и решительные молодые цивилизации, подобные Республике, озабочены такими долгожителями, но большинство из нас не обращает на них внимания. Когда условия Ипполиты удалось приблизить к земным и она была заселена — если это на самом деле произошло, ведь в ранней истории Ипполиты тоже имели место отклонения от причинно-следственной связи, — здесь нашли себе пристанище самые разные нации: люди из всех частей исламского мира и неисламского тоже приземлялись по всей планете, объединялись, раскалывались на группировки, торговали, воровали, устраивали небольшие войны, заключали мир — тысячелетия истории сконцентрировались в пределах нескольких поколений.
Эзхелер — пастухи-кочевники, населяющие южные горы и возвышенности континента Аэлла. Почва там скудная — до центра аномалии Ипполиты далеко, — поэтому они постоянно кочуют и поэтому их более процветающие соседи, например говорящие по-китайски жители Тиешана, не вторгаются на их территорию. Эзхелер — мусульмане и говорят на тюркском языке, испытавшем влияние русского и фарси.
Я вырос в Одессе; моими родными языками были русский и турецкий. Нейроимплантаты Консилиума и несколько месяцев подготовки помогли мне научиться говорить на языке эзхелер настолько хорошо, насколько может говорить чужак, никогда не живший среди них.
Но на самом деле, когда я планировал свою поездку, меня привлекла в Эзхелер их одежда.
Я одеваюсь в хлопок, кожу, лен и шелк. Я практиковался в этом, и теперь навыки возвращаются ко мне, подобно фигурам танца. Сначала нижнее белье из небеленой хлопчатобумажной ткани; красные хлопковые штаны, более грубые; мягкие сапоги до середины икр; белая хлопчатобумажная блуза с красной вышивкой; и, наконец, бурка, лиловая льняная накидка, которая покрывает меня с головы до ног.
Большинство мусульман Аэллы в той или иной степени следуют обычаям хиджаба:[218] на людях они носят кхимар,[219] а некоторые — абайю.[220] Но Эзхелер принадлежат к тем немногим, что носят полную бурку, и только среди Эзхелер она никогда не снимается, даже в кругу семьи.
Я расправляю бурку, пытаясь найти положение, позволяющее мне максимально хорошо видеть сквозь обшитую кружевами вуаль. Мои мышцы помнят комбинацию характерных для женщин Эзхелер телодвижений и кинестетики, искусственно созданную на основе аудиовизуальных записей этнологов Консилиума.
Существуют доступные технологии, с помощью которых я мог бы полностью переделать себя, начиная с хромосом, и часть моей легенды стала бы неоспоримой — теперь это был бы не обман, а истинная правда. (Несомненно, на Ипполите есть женщины, предки которых в начале Лихорадки поступили именно так.) Я мог бы спасти не только свое прикрытие, но саму жизнь.
Но в этом случае мне ничего не удастся доказать. Если бы для проверки моих гипотез было достаточно уравнений и доказательств, я мог бы сделать все, находясь в безопасности в своей квартире в Петербурге. Я должен проверить их на себе.
А кроме того, как говорил мой старый учитель хореографии: «Для лебедя нет никакой заслуги в том, что он изображает лебедя».
Мне поможет то, что мои зрители не ожидают от меня ничего другого.
Прошло четыре часа, и вот лейтенант Эддисон пристегивает меня к креслу в капсуле, которая должна доставить меня на Ипполиту. Капсула предназначена для того, чтобы забрасывать десант морских пехотинцев за линию фронта, или для чего-то не менее увлекательного и опасного. Мне кажется, что использовать ее для высадки на Ипполиту — это все равно что палить из пушки по воробьям, особенно потому, что ее придется бросить, а возможно, и уничтожить. Но Эддисон чувствует себя виноватым оттого, что не может доставить меня точно в то место, куда мне нужно, а его люди настолько явно увлечены всем этим — программированием камуфляжа капсулы, вычислением курса, сводящего к минимуму возможность быть замеченным при снижении, — что у меня не хватает духу протестовать.
Предполагается, что в капсуле могут поместиться полдюжины морских пехотинцев со своим снаряжением, но, за исключением медицинского оборудования, мое снаряжение не соответствует стандартам Республики. После того как оно упаковано вокруг меня, Эддисону, чтобы пожать мне руку, приходится неловко наклониться через груду пластиковых мешков, в которых находятся рис, сушеные абрикосы и листья коки.
Он еще раз оглядывает внутренность капсулы — товары для торговли, медицинский отсек, двух мулов в коконах, квантовые анализаторы, присутствие которых слабо ощущается. Затем смотрит на меня.
— Ну что ж, — говорит он, беспомощно пожимая плечами, — тогда удачи.
Затем он отступает, шлюз закрывается, капсула ложится на курс, и наконец меня отпускают.
Я покинул капсулу три дня назад; она осталась позади, в пятидесяти километрах пути, замаскированная и спрятанная на дне высохшего ручья. Я добрался до дороги, ведущей к побережью. Прибрежная дорога более старая и твердая, чем узкая грязная тропа через холмы, по которой я пробирался: сто зим и сто весен превратили бетон, положенный перед началом Лихорадки, в бесформенные куски. На обочине растет бурая трава, втоптанная в землю, и я веду мулов по этой мягкой дорожке, чтобы поберечь их копыта и ноги. В грязи я вижу следы моих предшественников.
Синхронный канал связывает медицинские устройства, спрятанные вместе с капсулой, и телеметрические имплантаты, встроенные в мое тело; согласно их показаниям, пока я здоров, если не считать ноющих мышц и ссадин от седла. Эта технология разработана в Республике, она проста и надежна, и механизмы, наверное, переживут меня, что бы ни случилось. Анализаторы, более хрупкие и сложные, я взял с собой. Они изготовлены в Дамаске и существуют как математические абстракции — их нельзя заметить, если не искать специально. Сейчас они молчат, проведенная ими трансформация локального фазового пространства еще не затронута. Я — каприз в цепи невероятных событий, которые делают Ипполиту тем, что она есть, пузырек реальности, висящий в среде нереального.
Теперь, когда я здесь, когда под ногами у меня песчаная почва, меня обдувает теплый ветер, несущий запах полыни и сухой травы, мне трудно сохранять ту же уверенность, что я чувствовал, планируя эту экспедицию там, в Петербурге. Три дня потребовалось мне, чтобы прекратить, как одержимому, проверять медицинские показатели и анализаторы, пытаясь обнаружить среди цифр и изображений первые симптомы Лихорадки Амазонок, которой суждено прикончить меня.
Однако к тому моменту, как я взобрался на гребень последнего из невысоких холмов и впервые увидел кусочек моря на восточном горизонте, уверенность, испытанная мною в Петербурге, вернулась ко мне. Я больше боюсь разоблачения, чем Лихорадки Амазонок.
Я провел на побережье два дня, когда увидел свою первую Амазонку.
Караван-сарай — эклектичное сооружение: прочные готовые секции, сделанные еще до Лихорадки, перемежаются с обычным и необожженным кирпичом и бетоном, все это покрыто листовым железом; сооружение окружено изгородью из разных по размеру бревен и проволоки, высотой до пояса. Сегодня я не первый путешественник, который остановился здесь. Рядом, в тени чахлого дуба, пасутся два стреноженных мула и лошадь, они жуют сухую траву с каким-то покорным упрямством. На другой стороне двора стоят два открытых грузовика, исцарапанных и помятых, заваленных деревянными ящиками и тюками, брезентовые тенты над пассажирскими местами испещрены разноцветными пятнами.
На сиденье одного из грузовиков восседает женщина в куртке из овчины, голубых штанах и сандалиях. На вид ей около сорока, она из Тиешана, с мощной челюстью, черные волосы коротко острижены, из-под головного платка в сине-белую полоску сверкают узкие глаза.
Моя первая Амазонка. Я изображаю приветствие, приложив руку к сердцу, но не получаю ответа. Женщина слегка отодвигается, и тогда я замечаю на брезенте рядом с ней, в нескольких дюймах от ее руки, длинноствольный пистолет. Я отворачиваюсь с безразличным видом и веду своих мулов туда, где привязаны остальные.
Внутри караван-сарая темно, он освещен только фонарями путешественников; во дворе пахло океаном, но здесь воняет дымом, потом и керосином. В помещении около дюжины женщин и девушек, трое — Эзхелер, остальные — тиешанки. Две женщины Эзхелер, мать и дочь, обе по имени Амина — торговки вроде меня, возвращаются к своим кланам после посещения рыночного городка Хайминг; мулы принадлежат им. Третья, Мариам, хозяйка лошади, — врач, путешествует на север в надежде купить медикаменты.
Тиешанки с грузовика держатся особняком и глядят на нас подозрительно, не отпуская от себя дочерей. Известно, что Эзхелер похищают детей.
— Мы должны красть что-то, принадлежащее им, — говорит Амина-дочь. Ей пятнадцать, она возвращается из своего третьего путешествия в Хайминг, и, хотя мне не видно выражения ее лица из-за вуали, я догадываюсь, каково оно. Она знает, что тиешанки ее не любят, и поэтому они ей не нравятся.
Я улыбаюсь за своей вуалью. Должно быть, подростки везде одинаковы.
Я надеялся не встретить на пути Эзхелер и прибыть в Хайминг неузнанным. Я сижу тихо, сосредоточившись на фигурах своего танца. Но ни Мариам, ни Амины не задают мне вопросов, они просто делятся со мной кофе и дают кое-какие советы насчет рынков в Хайминге. В конце концов я расслабляюсь достаточно, чтобы задать вопрос.
— Вы знаете посредницу по продаже коки по имени Мей Юинь? — спрашиваю я.
Амина-мать и Мариам, доктор, кивают.
— Для горожанки она довольно честна, — говорит Мариам.
— Она говорит на эзхелер, — вступает Амина-дочь. — Но слушать ее неприятно.
— Ты не должна отзываться о ней плохо, ведь ты еще жуешь сладости, которыми она тебя угостила, — мягко упрекает ее мать.
Почему-то я бросаю взгляд на Мариам и замечаю, что она смотрит на меня. Мне хочется увидеть ее лицо.
Мей Юинь работает, или работала, на Этнологическую службу Консилиума. Она живет на Ипполите семнадцать лет, пять из них — среди Эзхелер. Ее последнее сообщение, в котором она упоминала, что работает посредником в Хайминге, было получено девять лет назад. Я рад слышать, что с ней все в порядке и она еще живет там; хотя ее связи с Консилиумом оборваны, она мой единственный контакт.
Младшая Амина предлагает мне немного сладостей Мей Юинь. Это рисовое пирожное, из тех, что заворачивают в съедобную бумагу. Отправляясь проведать животных, я задумчиво жую его.
Я даю животным — лошади Мариам, моим мулам и мулам Амин — немного воды и сушеных абрикосов. Они осторожно берут абрикосы у меня из рук своими подвижными губами и с хрупаньем разгрызают их большими зубами, и я с радостью вижу, что мои пальцы не дрожат.
Согласно медицинским мониторам, температура у меня слегка выше тридцати семи, и пока иммунная система не обнаруживает признаков начала самоуничтожения. Я нахожусь не намного ближе к центру Лихорадки, белому пятну на картах Эддисона, чем в том месте, где я приземлился, но граница между общепринятой реальностью и аномалией Ипполиты (которую лейтенант Эддисон неверно назвал «границей вероятности») — вещь зыбкая, фрагментарная и изменяется во времени. До сих пор тем не менее анализаторы молчат. Пока мои предсказания подтверждаются.
На таком расстоянии от аномалии можно ожидать, что механизмы будут поддерживать мою жизнь в течение неопределенного времени — в любом случае достаточно долго для того, чтобы я смог умереть от чего-нибудь, кроме Лихорадки Амазонок. Я похлопываю по плечу кобылу Мариам и несколько мгновений обдумываю возможность остаться здесь.
Но я знаю, что не останусь.
Тиешанка, охранявшая товары, та, которую я причудливо окрестил своей первой Амазонкой, исчезла. Ее сменили две пожилые женщины; они сидят на корточках в пыли и играют в кости в свете флуоресцентной лампы. Одна из них улыбается мне, но это похоже на бесстрастную улыбку статуи. Они выглядят так, словно могут сидеть там вечно.
На следующее утро доктор Мариам намекает мне, что, поскольку мы оба направляемся в Хайминг, она была бы рада поехать вместе со мной. Не знаю, почему это встревожило меня, но я растерялся и, не успев обдумать, что делаю, согласился.
После утренней молитвы мы завтракаем вместе — жаренными на сковороде лепешками и рисовой кашей, закусываем еду сушеными фруктами и настоем коки из моих мешков — и делимся едой с Аминами, затем провожаем их в путь на юг. Мы уезжаем, и солнце поднимается из-за холмов, а путешественницы-тиешанки просыпаются. У двух женщин маленькие дочки — им не больше четырех-пяти лет, и я вижу, что Мариам смотрит на них — задумчиво, как мне кажется, хотя из-за вуали об этом трудно судить.
— Я была еще ребенком, когда у меня появилась дочь, — говорит мне Мариам. Мы покинули караван-сарай три дня назад и едем бок о бок по дороге с растущими вдоль нее искривленными соснами, до Хайминга осталось всего два дня пути, и на северо-востоке уже показалось пятно смога. — Четырнадцать. Ребенком. — Она смотрит на меня. — Видишь ли, я жила в миссии. Когда мы закончили учебу, двадцать человек из нас увезли вверх по реке, в Фемискиру,[221] в Эретею. — Она смотрит вдаль сквозь смог Хаймин-га, словно пытаясь заглянуть в прошлое. — У меня нет слов, чтобы описать север, Язмина. — Она в раздражении качает головой. — Слова остались там… когда я спустилась вниз по реке.
— Но там было очень красиво. Это я помню. Мариам снова смотрит на меня.
— Даже так далеко на севере шансы самопроизвольного зарождения жизни очень низки — возможно, один на сотню, если не меньше. — Она коротко смеется. — Думаю, мне повезло, а может, не повезло. — Она поворачивается в седле, чтобы взглянуть мне прямо в лицо. — Сколько тебе лет, Язмина?
— Двадцать один. — Это неправда, я сбрасываю семь лет, но двадцативосьмилетняя женщина Эзхелер не может быть такой невежественной, как я.
Мариам снова смотрит на дорогу.
— В этом году моей Рабий исполнилось бы двадцать два. Откуда следует, что Мариам тридцать шесть. Я смотрю на нее, на ее тело, обрисованное складками бурки, прямую спину и узкие плечи; маленькие увядшие руки с длинными пальцами хирурга свободно лежат на поводьях. Внезапно моя ложь насчет возраста кажется мне не такой уж и серьезной. Между моей жизнью и жизнью, которую прожила эта женщина, лежит широкая пропасть, и восьми лет мало, чтобы измерить ее.
— Что произошло? — спрашиваю я. Она качает головой:
— Это не важно.
Мы некоторое время едем молча, тишину нарушают лишь отдаленный шум прибоя и шорох медленно переставляемых копыт. Тихо, не оборачиваясь — словно она одна, — Мариам говорит:
— Надеюсь, ты будешь счастлива здесь.
Она говорит это не на эзхелер, а на арабском. На классическом арабском, очень правильно, с произношением судьи или исследователя хадисов.[222]
Затем она пришпоривает лошадь, удаляется от меня на десять, двадцать метров. Только через несколько километров она позволяет мне догнать себя.
Старая дорога обрывается только один раз, там, где крутой берег внезапно перерезает узкий овраг шириной около километра. Расщелина тянется на восток до самого горизонта — неправдоподобно, искусственно прямая.
На моих картах, полученных до Лихорадки, нет ничего подобного. Однако, когда я подъезжаю ближе, на мелководье, причина становится ясна. Холм угольно-черного вещества тянется прямо посредине долины, вздымаясь над песком и водой, подобно спине затонувшей змеи.
— Лестница в небо, — говорит Мариам, заглядывая в долину. — Когда-то была. — Ее голос выражает какие-то эмоции, какие именно — я не могу определить.
Она оборачивается ко мне, явно различает сквозь мою вуаль, что я озадачен.
— Космический лифт, — сухо объясняет она, пользуясь современным выражением базарного арабского языка.
Теперь я понимаю. Я киваю и снова смотрю на черно-серую ленту. Это часть подвесного кабеля — много лет назад сорок тысяч километров такого кабеля соединяли Ипполиту со звездами, он был оборван, когда экваториальную станцию на орбите планеты разрушили, устроив карантин.
Если у меня здесь все получится, людям придется принять жестокую правду о том, что многие миллионы жителей Ипполиты можно было бы спасти — если бы внешние силы, такие как Консилиум и Республика Эревон, вместо карантина занялись бы эвакуацией. Но с этим уже ничего не поделаешь.
Нам приходится проехать много километров вглубь материка, прежде чем вода становится настолько мелкой, чтобы мы смогли перейти залив вброд.
Старый Хайминг — это длинный зеленый остров, увенчанный бело-голубой шапкой, расположенный посредине широкой коричневой реки. Отрера[223] течет в направлении с севера на юг две тысячи километров, затем поворачивает налево — чуть-чуть южнее города — и впадает в восточный океан Ипполиты. Вдоль восточного берега реки, на территории Тиешана, тянутся металлические и бетонные конструкции, горизонт затянут дымом.
Здесь, на западном берегу, расположен торговый город из низеньких бедных бурых домишек — все они, по-видимому, сооружены из глины или досок, очень ветхи и непрочны. Городишко производил бы удручающее впечатление, но верхушки крыш украшены развевающимися разноцветными флагами, в воздухе носятся запахи земли, речной воды и специй, улицы полны людей, все они кричат, смеются и торгуются на эзхелер, арабском и китайском языках.
Я оставляю Мариам на речном вокзале, где лодки, следующие на север, останавливаются, прежде чем продолжить путь вверх по реке.
Она задерживается на сходнях.
— Возможно, это мой последний шанс, знаешь ли, — говорит она.
— Что ты имеешь в виду?
— Мне тридцать шесть, — отвечает Мариам. — У меня нет ни дочерей, ни внучек. Вот почему я еду на север.
В Эретею. Вглубь белого пятна на карте, в центр причинно-следственной аномалии. Туда, где находится моя цель. Я не знаю, что сказать, и говорю лишь:
— Надеюсь, тебе повезет, если на то будет воля Господня.
— Если на то будет воля Господня, — эхом отзывается она.
— Возможно, когда-нибудь я тоже отправлюсь на север, — добавляю я.
Она смеется, затем неожиданно обнимает меня, прижимается щекой, скрытой за вуалью, к моему лицу.
— Ты еще слишком молода, доченька, — говорит она мне. — Сначала поживи для себя.
На корабле раздается звук свистка, и Мариам отстраняется. Достает из мешка ручку и листок бумаги и царапает на нем имя и адрес. Она протягивает бумажку мне, и я читаю: «Доктор Айсан Орбэй, 23 Марпесия[224]4, Фемискира».
— Моя подруга, — объясняет она. — На тот случай, если ты окажешься недостаточно умной, чтобы послушать меня.
Затем корабельный свисток звучит снова, и Мариам уходит, ведя свою лошадь по сходням.
Торговка мулами из Тиешана по имени Жу Силинг покупает моих животных так дешево, что я страшно расстроился бы, если б заплатил за них из своего кармана. Мулы, лишившись своих «гибридных» генов, размножаются на Ипполите лучше, чем где-либо еще, иначе Аминам никогда не удалось бы обзавестись своими двумя животными; но на южных нагорьях Аэллы, вдали от центра аномалии, они плодятся не лучше людей. Поэтому женщины вроде Жу, которые могут доставлять скот издалека, с севера, обладают большой властью.
Я взваливаю тюки с кокой на плечи. Я невысокого роста — Мариам, например, выше меня, — но я выше большинства женщин на улицах Восточного Хайминга. Когда я несу тюки на рынок коки, толпа расступается, образуя широкий проход.
Мей Юинь едва произнесла двадцать слов с того момента, как я представился ей на рынке коки. Она шествует на некотором расстоянии впереди меня — идет быстро, словно хочет, чтобы я отстал от нее, или, по меньшей мере, чтобы нежелательное знакомство со мной было менее очевидным.
Но это бесполезно: я единственный представитель народности Эзхелер на мосту Хаймингдао, и я невольно привлекаю к себе внимание.
Широкий мост усажен древними деревьями гинкго; тротуар у нас под ногами покрыт слоем опавших листьев, зеленовато-золотистых и мягких, словно цветочные лепестки. Проезжающие автомобили создают вихри во влажном воздухе, и кружащиеся листья словно танцуют какой-то экзотический danse de caractere.[225]
— Что это? — спрашиваю я, указывая вперед, на южную оконечность острова, где вместо бело-голубого города тянется широкий зеленый холм, усеянный серыми сооружениями. На гребне его в свете низкого закатного солнца что-то отливает золотом.
Юинь смотрит в указанном направлении.
— Там похоронены все мужчины, — отвечает она. Она недовольна моим появлением.
Я не знаю, что выдало меня. Что-то в моем голосе, походке, что-то в очертаниях моего тела, едва заметных под складками бурки. А возможно, то, что из всех женщин Ипполиты Мей Юинь единственная видела мужчину собственными глазами.
Я резко останавливаюсь.
Юинь делает еще несколько шагов, затем тоже останавливается и оборачивается.
— Послушай, — говорю я по-арабски, — я здесь не для того, чтобы доставлять тебе неприятности. Я здесь не для того, чтобы угрожать тебе. И, уж конечно, не затем, чтобы тащить тебя обратно, если тебя это волнует. Мне просто нужна кое-какая информация. И если ты мне ее не дашь, я обойдусь.
Она окидывает меня долгим, жестким взглядом. На мгновение лицо ее смягчается — затем снова каменеет.
— Ты здесь, и это несет угрозу всем жителям этой планеты, — отвечает Мей Юинь. — Твое присутствие опасно.
Затем она отворачивается и идет дальше.
После этого я не жду, что Юинь станет скрывать мою личность от своей партнерши. И верно, когда мы приходим к ней домой — это старый, но чистенький двухэтажный блочный дом, спрятавшийся за увитой виноградом стеной, в одной из узких аллей на восточной стороне Хаймингдао, — первые слова, с которыми она обращается к сожительнице, следующие:
— Ливэн, у нас гость. Он с Земли.
Она говорит это на арабском. В разговорном китайском мужской и женский род не различаются.
— Язмина Танзыкбаева, — представляюсь я.
— Это не настоящее имя, — говорит Юинь.
— Сейчас — настоящее, — возражаю я.
Партнерша Юинь — высокая женщина, ростом выше меня, худая, скуластая, заплетенные в косу волосы спускаются до талии. На коленях у нее девочка шести-семи лет, она смотрит на меня робко — чья она дочь, я не могу определить; в этом возрасте дети — сплошные глаза, локти и колени. Они играют в какую-то игру с разноцветными плитками, похожими на домино.
— Мир тебе, — приветствует меня женщина. — Добро пожаловать на Ипполиту. — Она говорит по-арабски с сильным акцентом, хуже, чем Юинь.
— Моя партнерша, — говорит Юинь. — Фу Ливэн. Она инженер-ракетчик, работает на правительство Тиешана.
Инженер-ракетчик.
Я не слышу имени девочки и остальных объяснений. Я отвечаю рассеянно, пока Юинь привычно заваривает чай, а Ливэн отсылает девочку наверх.
Инженер-ракетчик.
— Ты знаешь, что они не забыли о вас там, наверху, — обращаюсь я к Ливэн, когда Юинь садится. — На Эл-два находится боевой корабль, готовый уничтожить любого, кто попытается покинуть планету. — Назвать «Упорный» боевым кораблем — значит солгать. Но для ракет Ливэн, застрявших в индустриальной эпохе, маленький республиканский патрульный корабль с устаревшим набором лазеров и нейтронных пушек не менее опасен, чем стабилизатор Консилиума.
Ливэн пожимает плечами.
— Я их понимаю, — соглашается она. — Если мы покинем Ипполиту, погибнут сотни миллионов людей. Если бы дело обстояло наоборот, если бы мы были там, а мужчины оказались здесь, в ловушке, мы бы поступили точно так же.
— Но тем не менее вы сооружаете ракеты, — говорю я.
— Потому что я не хочу, чтобы моя дочь выросла в тюрьме, — отвечает Ливэн, делая глоток чаю. Она с решительным видом ставит чашку на стол. — Рано или поздно они забудут. И когда это произойдет, мы будем готовы.
«Готовы убить сотни миллионов», — думаю я. Но не говорю этого вслух. На самом деле я не считаю возможным, — хотя Консилиум и Республика страшатся этого, — что Амазонки принесут с собой то, что сделало Ипполиту такой, какая она есть, и это распространится дальше. Мне кажется, скорее Вселенная рано или поздно превратит Ипполиту в свое подобие, чем наоборот. Если бы я думал иначе, меня здесь не было бы.
Но я могу ошибаться.
Я рад, что не мне это решать.
— Сними вуаль, — внезапно приказывает Юинь.
— Что?
— Ты не Эзхелер, — говорит она. — Ты даже не женщина. Я хочу видеть, с кем я говорю.
Конечно, это не так просто. Мне нужно снять бурку, вытащить руки из рукавов и размотать ткань, укрывающую голову. И хотя блуза, штаны и сапоги по-прежнему на мне, полностью сняв бурку, превратившуюся в кучку тускло-лиловой материи рядом со мной, я почувствовал себя раздетым. Я вдруг понимаю, почему женщины Ипполиты продолжают носить хиджаб, почему вызывали такое возмущение попытки светских правительств XIII и XIV веков насильно запретить ношение вуали.
Я чувствую себя голым.
И, что еще более неприятно, я снова чувствую себя Сашей Рузалевым.
Я вижу, что Ливэн изучает меня, взгляд ее задерживается на моих руках, лице, горле. В этом взгляде нет ничего интимного или эротического, только сосредоточенное внимание, и внезапно я понимаю, что это: это сосредоточенное, холодное внимание натуралиста, пытающегося зафиксировать в памяти внешность представителя новой породы, которого он больше никогда не увидит.
Юинь тоже рассматривает меня.
— Моложе, чем я думала, — говорит она. — И хорошенький. — Это звучит скорее как обвинение, чем как комплимент. — Сначала я решила, что ты прилетел сюда, чтобы наяву пережить какую-то колониальную гаремную фантазию, но теперь я так не думаю. — После паузы она спрашивает: — Гей?
— Да. И прежде чем ты сформулируешь следующую гипотезу, скажу, что я здесь не потому, что думаю, будто Лихорадка Амазонок превратит меня в женщину.
Юинь пожимает плечами:
— Но некоторые прилетают сюда именно за этим. Один раз с тех пор, как я появилась здесь, и в архивах Этнологической службы имеются данные о двух-трех подобных случаях. Мистики, которые не верили в генную терапию и реконструктивную хирургию. Лихорадка убила их так же, как и всех остальных мужчин. Но ты ведь не мистик, так?
Теперь моя очередь пожимать плечами.
— Я естествоиспытатель, получил образование в Халифате. Иногда трудно провести границу.
— По-моему, я догадываюсь, — говорит Ливэн на своем плохом арабском. — Ты думаешь, что нашел лекарство от Лихорадки Амазонок.
— Более или менее, — соглашаюсь я.
— Такое тоже случается, — замечает Юинь. — Примерно каждые десять лет Республика сбрасывает автоматическую лабораторию с полной клеткой песчанок-самцов, чтобы испытать новейшее медицинское чудо.
— Лихорадка уничтожает и их, — говорит Ливэн.
— Это происходит потому, что Лихорадка не медицинская проблема, — отвечаю я. — Это просто симптом отклонения от причинно-следственной цепочки.
— Ты говоришь так, словно это имеет смысл, — произносит Ливэн.
— Для меня имеет. — Я отпиваю глоток чаю, а затем, когда ставлю чашку на стол, мне на ум приходит сравнение. — Смотрите, — говорю я, указывая на чашку. — Консилиум — я хочу сказать, Феноменологическая служба, — они считают, что Вселенная подобна воде в этой чашке. Листья — причинно-следственная аномалия Ипполиты. А Лихорадка — то, что образуется, когда вы кладете листья в воду; Лихорадка — это чай.
— И они установили блокаду, чтобы чай не диффундировал дальше. — Ливэн поднимает свою чашку и рассматривает ее со всех сторон. — Ты прилетел сюда, чтобы вытащить листья.
Я собираюсь ответить, но Юинь перебивает меня. Она смотрит мне прямо в глаза.
— Если бы ты мог излечить Лихорадку, — говорит она, — ты бы разрушил основы общественного устройства Ипполиты. Не просто общество, но всю экологию. На этой планете есть лишь один организм мужского пола, и он сидит на моем диване.
— Я сказал, что так считает Феноменологическая служба. Я не сказал, что я так считаю.
— Так ты не из ФС?
— Я вообще не имею отношения к Консилиуму. Меня финансирует Министерство иррациональных явлений лондонского Халифата, но в своих действиях я самостоятелен.
Юинь смотрит на меня скептически:
— Тогда что тебе здесь нужно? Я вздыхаю:
— Именно здесь метафоры бессильны. Пусть Вселенная — это чашка воды. Возможно, аномалия подобна щепотке чайных листьев — в этом случае Лихорадка, диффузия, необратима. Никто не знает, как ликвидировать энтропию на этом уровне. И если ей не воспрепятствовать, она будет распространяться дальше. С другой стороны, возможно, аномалия подобна камешку, брошенному в чашку. Возможно, Лихорадка всего лишь рябь на поверхности воды, в которой рассеивается энергия падения. Когда энергия рассеется, рябь исчезнет.
— И в этом случае мы все равно обречены, — говорит Юинь. — Но я в это не верю.
— Скажи мне, — спрашиваю я, — спонтанное плодородие почвы на землях Эзхелер — оно усиливается или снижается?
— Об этом нет достоверных данных, — отвечает Юинь, и заметно, что она обеспокоена. — По отдельным сообщениям…
— По отдельным сообщениям, оно снижается. Верно? Она отводит взгляд.
— Возможно.
— Послушайте, — говорю я. — Я здесь не для того, чтобы уничтожить ваше общество. Я здесь для того, чтобы освободить его. Ты сказала, что не хочешь, чтобы твоя дочь выросла в тюрьме.
— Мы не хотим также, чтобы она выросла и стала женой какого-то мужчины, — возражает Юинь.
Я качаю головой:
— Дело не только в вас. Ипполита лишь отдельная планета. А там живет полтриллиона женщин. — Я делаю жест в сторону потолка, пытаясь объять весь Полихроникон. — Вы думаете, они не заслуживают шанса получить то, чем обладаете вы?
По лицу Ливэн я вижу, что она начинает понимать.
— Ты не пытаешься искоренить Лихорадку Амазонок, — говорит она, — ты хочешь контролировать ее.
— Я все еще не понимаю, — произносит Юинь.
— Я же сказал вам, что здесь метафоры бессильны, — повторяю я. — Я не могу описать это при помощи чайных чашек.
— Тогда без чашек, — говорит Ливэн.
— Без чашек? — Я делаю глубокий вдох. — Я надеюсь использовать математические техники Халифата, чтобы установить метастабильное равновесие, которое позволит выпуклым областям с реальными и виртуальными предысториями сосуществовать в четырехмерном пространстве-времени, оставаясь топологически различными и смежными в пятимерном пространстве.
Юинь делает большие глаза.
— Не важно, что ты делаешь, — выговаривает она. — Что это будет означать? Для нас?
— Если у меня получится, то это будет означать, что ваша дочь сможет выбирать, как ей жить. Ваша дочь, — я снова делаю жест в пространство, — и дети остальных людей.
— А почему мы должны тебе верить?
— Какая разница, поверите вы мне или нет? — пожимаю я плечами. — В любом случае завтра я вас покину. Я направляюсь на север, в Эретею. — Я отхлебываю чай. — Если вы хотите меня остановить, уверен, это будет нетрудно.
Ливэн что-то говорит Юинь на тиешанском наречии. Разговоры на китайском всегда кажутся мне похожими на спор, но в ответе Юинь я различаю не просто несогласие, но презрение — и в то же время что-то вроде уступки.
Затем она поднимается и идет наверх.
— Сегодня можешь поспать на диване, — обращается ко мне Ливэн. — Я принесу тебе простыни. Баня снаружи, позади дома, если хочешь помыться.
— Спасибо.
— Я хочу извиниться за Юинь, — говорит она, убирая со стола. — Ты должен понять, что для нее Ипполита не просто место, где мы, женщины, можем жить без мужчин. Для нее важно также, что мужчины не могут прийти на Ипполиту. — Она бросает взгляд на кучку ткани рядом со мной и улыбается. — Для Юинь Лихорадка — это самый лучший хиджаб.
— А для тебя? — спрашиваю я. Она пожимает плечами:
— Юинь пришла сюда по своей воле. А что до меня, я здесь счастлива, но ведь я здесь родилась. Если бы я родилась в другом месте, я, наверное, была бы счастлива там.
Она замолкает на минуту, словно размышляя, говорить ли дальше.
— Мне кажется, ты не понимаешь, во что ввязываешься, — начинает она.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты прав, Лихорадка всего лишь побочный эффект какого-то отклонения от обычного хода вещей. Каково бы ни было ее происхождение, центр ее там, в Эретее.
— Именно поэтому я и направляюсь туда, — объясняю я. Ливэн вздыхает, опускает взгляд и принимается рисовать на скатерти невидимые узоры.
— Я была там три раза, — говорит она. — Не в самом центре. — Она смотрит на меня. — Как объяснить это? Помнишь могилы, которые ты видел по пути в город, в южной части острова, Кладбище Мужчин?
Я киваю.
— Ты найдешь такие Кладбища Мужчин, такие могилы по всему югу. Но не в Эретее. В Мирине[226] — это первый большой город, если ехать вверх по реке, — в Мирине есть только кенотаф.[227] Никто не знает, что произошло с телами. В Фемискире даже этого нет; они говорят о мужчинах как о чем-то отвлеченном или как о мифических существах.
— Может быть, так лучше для здоровья, — улыбаюсь я. С губ Ливэн слетает смешок, и она качает головой.
— Может, и так, — соглашается она. — Скажи мне, неужели мы стоим того, чтобы умереть ради нас?
— Я не собираюсь умирать.
— Но ты знаешь, что это может случиться.
Я отвожу взгляд. Именно этот вопрос не давал всем покоя: моим учителям, моим ученикам, Гильдии физиков, Министерству иррациональных явлений, военному атташе Республики в Лондоне. Я отделывался от них вежливыми фразами и математическими выкладками, предоставляя им возможность самим подыскать объяснение — от альтруизма до нервной болезни.
— На раннем этапе развития западной психологии, — говорит Ливэн, — влечение женщины к существу того же пола считалось признаком неспособности различать «себя» и «другого». Подобно ребенку, который еще не отличает игрушки от частей своего тела — и тянет в рот то и другое. В этом случае альтруизм очень близок к нарциссизму.
Я надеялся больше поговорить с Мей Юинь о географии и демографической ситуации на Ипполите, чтобы получить более четкое представление о макроскопических эффектах причинно-следственной аномалии, но, когда я проснулся наутро, она уже ушла. Возможно, это и к лучшему.
Я кладу загорелую руку на запотевшие перила, выкрашенные белой краской, и ощущаю вибрацию двигателей, смотрю поверх канала Хаймингдао на мешанину огней, дымовых труб, резервуаров и зданий, на высокие платформы, с которых поднимутся в небо ракеты Ливэн.
Поднимутся и устремятся на верную смерть в лапах «Упорного» и его спутников, вооруженных лучевыми пушками. Интересно, как ко всему этому отнесутся лейтенант Эддисон и его здравомыслящие собратья офицеры.
Думаю, они будут восхищены безумной храбростью пилотов. Безумием, отражение которого Ливэн увидела во мне. А потом нажмут на кнопку и уничтожат их.
Север. «Джинг Ши» упрямо движется вперед против сильного течения, словно старуха крестьянка, согнувшаяся под тяжестью вязанки хвороста. Если верить медицинским показателям, я болен: температура повысилась на градус, подскочил уровень белых кровяных телец.
Это может означать начало Лихорадки. А возможно, я подцепил что-то, обедая у Мей Юинь.
Анализаторы возбуждены, они что-то бормочут, разговаривая сами с собой, но считают, что мой крошечный пузырек реальности, поборов вторжение Ипполиты, остался нетронутым. Я говорю с корабельной медсестрой и получаю флакон жаропонижающего — толстых белых пилюль, кислых на вкус, этот привкус остается во рту еще долго после того, как пилюли проглочены.
Я смотрю на свою собеседницу.
— Юинь была права, когда не поверила мне, — говорю я ей. — Я здесь не потому, что хочу помочь вам. Я здесь потому, что я из тех людей, которые, увидев узел, хотят обязательно распутать его.
— В «Дао дэ цзин»[228] есть такая строка, — замечает Ливэн. — Разумеется, ее можно толковать двояко, особенно на арабском, но один из вариантов перевода таков: «У совершенного узла нет конца, который позволил бы распутать его…»
— Меня не было бы здесь, если бы этот узел не был совершенным, — отвечаю я. — Если происшедшее на Ипполите могло случиться один раз, то, возможно, такие случаи происходят постоянно — только большинство аномалий не приводит к видимому эффекту. А когда такое случается, то Феноменологическая служба — или кто-то вроде них — прикрывает все, прячет информацию под замок. Если я хочу распутать тот узел, то Ипполита, возможно, мой единственный шанс.
— И ради этого ты готов умереть.
— Если без этого нельзя, то да, — пожимаю я плечами. — Мы живем во Вселенной, лишенной причинно-следственных связей. Разве это не достаточное оправдание для всего?
— Еще одна цитата гласит: «Тот, кто отделяет себя от всего мира, может получить его в дар, — продолжает Ливэн, — а кто считает себя всем миром, может принять его».
Она допивает чай и встает.
— Ты сумасшедший, — говорит женщина, глядя на меня сверху вниз. — Я уважаю эту черту в ученых. Доброй ночи.
— Спасибо, — отвечаю я. — Доброй ночи.
На пароме «Джинг Ши» пахнет чем-то сладким и холодным — словно ядом. Выхлопные газы от двух больших двигателей отдают паленой пластмассой.
Я возвращаюсь на «Джинг Ши» вечером и поднимаюсь на борт вместе с толпой новых пассажиров. Большинство из них — тиешанки, иммигранты или беженцы, несколько человек из Эретеи, у которых не хватило денег на поезд или быстроходное судно на подводных крыльях и которые ничего не имеют против небольшого приключения.
Я делю каюту с одной из этих путешественниц, молодой женщиной, студенткой из Антиопы[229] — это город неподалеку от Фемискиры, в Восточной Эретее, — она возвращается домой на каникулы. Она стройная, мускулистая и смуглая. На ночь она снимает свой кхимар, открывая очень коротко подстриженные черные курчавые волосы, как у Мусы. Она чем-то похожа на мальчика.
У коек есть занавески, но я не задергиваю свою — два крошечных иллюминатора едва пропускают достаточно воздуха. Студентка тоже не закрывается. Она не знает, что думать обо мне с моей буркой, акцентом эзхелер и седельным мешком из грубой ткани, от которого пахнет мулами и специями. Для нее я — нечто экзотическое и опасное и, как мне кажется, немного возбуждающее.
Как европеец, я продукт культуры — то есть истории, устной и письменной, — которая определенным образом сформировала мою сексуальность. В древние времена любовь женщин многими признавалась «второсортной», но все же иногда приемлемой заменой любви мужчин.
Возможно, для кого-то это и сейчас так, но не для меня. И даже если бы это было так, возможно, на Ипполите есть несколько женщин, которые не спят по ночам, мечтая о мужчинах, которых они никогда не видели. Но каким глупцом надо быть, чтобы ожидать, что эта студентка, похожая на мальчишку, окажется одной из них?
Ночью, при тусклом свете аварийных лампочек, я смотрю на противоположную сторону каюты, на затылок своей спящей соседки, и пытаюсь вспомнить ощущение, которое я испытывал, перебирая волосы Мусы. Чего бы ни хотела молодая женщина на соседней койке, наши желания расходятся.
Я рад, что на мне бурка. Наверное, у меня странное лицо — я не знаю, смеяться мне или плакать.
У Мирины реки сливаются — Ортигия,[230] текущая с запада, впадает в Отреру. «Джинг Ши» продолжит путь на северо-восток, вверх по Отрере до Фемискиры, но на ночь он остановится здесь, чтобы заправиться горючим и обменять один груз на другой.
Я провожу день на берегу, громыхающий электрический трамвай довозит меня из порта до старой части города.
Сидя в уличном кафе, я наблюдаю, как воробьи прыгают с земли на стол и на стулья, поджидая крошки. Разумеется, все они — самки, с однотонным коричневым оперением.
В Мирине чище, чем в Хайминге, и тише, хотя здесь тоже кипит жизнь. Улицы в этом районе узкие, созданные для пешеходов, застроены они старомодными домами еще до Лихорадки; на этих пестрых, веселых улочках полно небольших симпатичных магазинчиков, забитых покупателями — молодыми женщинами и девочками с каштановыми или светлыми волосами, они болтают на турецко-немецком наречии, почти понятном мне.
Тенистая площадь, на которую выходит кафе, — островок в этом море, островок тусклых красок и тишины. В центре площади располагается Кенотаф Мужчин. Не знаю, что я ожидал увидеть, — вероятно, какой-то фаллический обелиск или столб, увенчанный статуей мускулистого, щедро одаренного природой мужчины в классическом европейском стиле.
Вместо этого передо мной — кольцо из темных каменных глыб и остатков голой стены, от которого веет печалью. Издалека мне показалось, что на камнях высечены имена. Но, подойдя ближе, я увидел, что это лишь сетка трещин.
Тревога!
Я вскакиваю и больно ударяюсь головой о потолок. Анализаторы воплями пытаются привлечь мое внимание… Нет.
Вокруг тишина.
Я прошу у устройств подробный отчет, даю им время для его подготовки. Все идет гладко и спокойно, спокойнее, чем когда-либо с момента моего приземления, если верить анализаторам. Пузырек реальности, окружающий меня, кажется, растянулся до самого горизонта. Впечатление такое, словно я вообще не на Ипполите.
Неужели тревожное сообщение мне почудилось? В записях анализаторов нет ничего подобного.
До Фемискиры остался еще один день пути. Я снова устраиваюсь на койке, и мне не нужны медицинские мониторы, чтобы ощутить биение сердца. Голова болит — не только ушибленная макушка, но и все остальное. Под буркой на локтях, тыльной стороне рук, щиколотках и верхней части стопы появилась сыпь, превратившаяся в зудящие красные шишки. Я чувствую, что студентка на меня смотрит, и отворачиваюсь к переборке.
Утро. Анализаторы хранят раздражающее молчание — самодовольные, спокойные, они не желают признать существование противоречий между отличной от всей Вселенной природой Ипполиты и моей природой.
Вдобавок к этому медицинские мониторы отключились.
Совпадение? Или ночью паром пересек некую границу, линию, проведенную во времени, пространстве или вероятности, за которой не работают синхронные каналы?
Голова болит. У меня должна быть какая-то теория, но ее нет. Я одалживаю у служащей карандаш и некоторое время черчу графики и формулы, но Ипполита не такая штука, в которой можно разобраться с помощью частных дифференциальных уравнений, и скоро я теряю интерес к этому занятию. Весь день я сижу на скамье на палубе, в тени, наблюдая, как восточный берег медленно ползет мимо: шесть, восемь, десять оттенков зелёного, там и сям виднеются белые, желтые или голубые пятна домов. Я пью тепловатый ячменный настой и каждые три-четыре часа принимаю таблетку жаропонижающего, которое выпросил у сестры.
Что я могу сделать — повернуть назад? Прилетев сюда, я знал, что обратного пути не будет. Если анализаторы на самом деле неисправны, если они споткнулись о какой-то столбик уравнений, то тогда даже возвращение в Тиешан, даже бегство на земли Эзхелер не спасет меня. А если спасет, я все равно в один прекрасный день умру, но так и не узнаю правды.
Я чувствую, что почти начинаю понимать что-то. Скоро это понимание найдет путь ко мне, словно дикий зверь в поле, если только я буду сидеть тихо и не спугну его.
Фемискира. Город надвигается на нас в сумерках, деревья отступают от берегов, сменяясь полями, пастбищами, садами, дорогами, зданиями. На реке появляются другие суда, они поднимают волны, которые бьются в борта парома. Доносящийся издалека шум машин, усиливаясь, заглушает стук наших двигателей.
Когда я начинаю засыпать, загораются огни, ими покрыт весь берег.
Медсестра трясет меня за плечо.
— Все, кто хотел сойти на берег, уже на берегу, — улыбается она.
Я, дрожа, пытаюсь улыбнуться ей в ответ, на мгновение забыв, что она не видит моего лица. Когда я вспоминаю об этом — после того как встаю, опираясь на перила, и с некоторым усилием закидываю на плечи мешок — и оборачиваюсь, чтобы поблагодарить ее вслух, она уже уходит.
Теперь нас окружает город. Паром причалил в тени моста, широкого, прочного; возможно выкрашенный, сейчас, в темноте, он черной массой нависает над темной водой, скрывая ночное небо. Я одним из последних спускаюсь, волоча ноги, по мосткам и схожу на набережную и лишь после этого оборачиваюсь, чтобы взглянуть на реку. Оба берега сверкают огнями — лентами, арками и башнями сотни архитектурных стилей, они мерцают в ночи, словно драгоценные камни, отражаясь в темной воде, и мне кажется, что я в Петербурге, Багдаде или Хо-Ши-Мин-вилле, — только башня здесь — это просто башня, а арка — просто арка. Город больше и красивее, чем я ожидал. Вдоль набережной тянется широкий тротуар, заполненный женщинами всех возрастов, рас и национальностей.
Предположим, что миллиарды лет назад история изменила свой ход таким образом, что эволюция многоклеточной жизни пошла совершенно иным путем и привела к этому настоящему — настоящему, в котором эти женщины, бесспорно принадлежащие к роду человеческому, идут по улицам этого города, подобного любому знакомому мне населенному людьми городу, говорят на языках, которым я научился от мужчин. Я согласен с тем, что это предположение в приближении до многих, многих цифр после запятой просто невозможно.
Но в невозможном часто есть такая цельность, что просто отсутствия вероятности мало.
Я дошел уже до этого; произошло уже слишком много необратимых вещей.
Я останавливаю худощавую темнокожую женщину с широкоскулым лицом индианки, одетую в профессиональные черно-белые одежды, и спрашиваю ее по-арабски, в какой стороне находится север.
— Вон там, — указывает она. — Вверх по ступеням. Впереди, рядом с мостом, берег круто берет вверх, туда ведет широкая каменная лестница.
Я понимаю, что надеялся увидеть направление течения реки. Должно быть, моя поза выдает это, потому что женщина улыбается, словно извиняясь, и беспомощно пожимает плечами.
— Куда вы направляетесь? — спрашивает она.
Я обвожу взглядом реку, оглядываюсь на паром, затем смотрю на женщину.
— Я не уверена, — говорю я ей. — Я первый раз в Эретее.
— На Хаулан-роуд находится центр для приезжих, — предлагает она. — Вверх по лестнице, потом налево — это будет улица Святой Жанны, — затем повернете направо у первой круговой развязки. Там есть указатели на пяти языках, вы его не пропустите. Служащие смогут найти вам отель.
Это не худший вариант.
— Спасибо, — говорю я ей.
— Мир вам.
Вверх. Ступени невысокие, они предназначены для более низкорослых людей, чем я, и в другое время я смог бы перешагивать через две-три ступени. А сейчас я еле бреду, сгибаясь под тяжестью мешка и лихорадки — то есть Лихорадки: больше нельзя притворяться, что это не так. Озноб накатывает волнами. Воздух теплый, чуть-чуть прохладнее, чем внизу, в дельте, в нем чувствуется близость реки. Я вспоминаю второй год в университете и пеший поход в предгорья Памира; вспоминаю, как я сидел на корточках под резким ветром, как скользили мои ботинки на первом осеннем льду, как я передвигался крошечными шажками и во время подъема боялся, что следующий шаг окажется последним — что я соскользну вниз, в километровую бездну.
Тогда я каким-то образом остался в живых. Каким-то образом я остаюсь в живых и сейчас и оказываюсь на верхней ступеньке, дрожа от усталости и приступа озноба. Я выхожу наверх и бросаю первый взгляд на небо.
— Боже. — Слово вырывается у меня невольно, сквозь стучащие зубы.
Там, за уличными огнями, за увенчанными звездами стройными башнями, поднимается оно — узкая лента серебристого лунного света, переходящего в сверкающее золото там, где оно выходит из тени горизонта, затем почти скрывается из виду, но не исчезает совсем, и даже я затуманенным, неверным взглядом вижу его. В самом высоком месте серебряная лента под прямым углом соединяется с другой лентой, золотым кольцом.
Космический лифт и кольцевая экваториальная станция.
Кольцо — это арка, которая простирается от горизонта до горизонта. Невозможно было не заметить ее раньше. Я должен был видеть ее с «Упорного». Я должен был видеть ее из Хай-минга. С любой точки Ипполиты она должна выглядеть как самая яркая точка на небе.
(Где-то в моем подсознании мысленная модель причинно-следственной аномалии, созданию которой я посвятил десять лет, стремительно расширяется, теперь она существует в трех, четырех, пяти дополнительных измерениях…)
Моя решимость тает. Я отрываю взгляд от удивительного кольца и внезапно обнаруживаю, что бегу обратно, к реке, вниз. Позади меня раздаются громкие женские голоса, испуганные, сердитые, встревоженные.
Из-за бурки я вижу только узкий участок пространства перед собой. Никакого бокового зрения. Мост. Я на мосту. Я не могу найти ступени.
Я оборачиваюсь, смотрю назад — кольцо по-прежнему на месте.
Галлюцинация. Бред — один из симптомов Лихорадки Амазонок.
— Бред, — я неожиданно наталкиваюсь на кого-то и оборачиваюсь, чтобы объяснить, — один из симптомов…
А с кем я говорю? Я ничего не вижу сквозь проклятую вуаль. Я спотыкаюсь и смотрю сверху вниз в лицо крепкой блондинке средних лет, одетой в красное; она выглядит точь-в-точь как английская королева, когда мы танцевали для нее в Гластонбери «Короля былого и грядущего».[231]
— Я исполнял партию Ланселота, — говорю я ей; сам уже не знаю, на каком языке — арабском, турецком или русском. — Это было великолепно. — Я вращаюсь вокруг своей оси, мне удается выполнить половину pirouette a la seconde,[232] затем я теряю равновесие.
Королева подхватывает меня под руку, озабоченно нахмурившись.
— Вам нужна помощь, — произносит она настойчиво, и мне не нужно знать, на каком языке она говорит, — я ее понимаю.
— Это все проклятая вуаль, — извиняющимся тоном объясняю я. — Я ничего не вижу сквозь нее. — Я вырываюсь из рук женщины и начинаю подбирать ткань, чтобы снять бурку через голову. — Какого черта вы продолжаете носить их после того, как мы вымерли?
Я знаю, что это несправедливо, ведь английская королева не носит бурки. А что на ней было? Круглая шляпа с цветочками. Я пытаюсь извиниться, сказать ей, как мне понравилась ее шляпа, но ткань приглушает мой голос, и я бросаю свои попытки.
— Все, хватит! — Я выпускаю из рук ткань, оборачиваюсь к королеве, чтобы сказать ей, что сдаюсь.
Огни, уголком глаза я вижу сквозь кружево огни. Я на улице.
— Я на улице! — кричу я во все горло. — Эти чертовы накидки!
Слышен скрежет шин. Кто-то хватает меня за локоть, и я вспоминаю сведения из начальной школы.
— Количество пешеходов, пострадавших в дорожно-транспортных происшествиях в Кабуле в четырнадцатом веке хиджры… — начинаю я и внезапно, не успев закончить, оказываюсь лежащим на спине, на мостовой, мне не хватает воздуха. Пахнет примятой травой. Надо мной в ночи сверкают огни города.
Вокруг раздаются женские голоса:
— Она ранена?
— Кто-нибудь, вызовите «скорую»!
Огни несутся прямо на меня, разбухают и заполняют весь мир.
Я слышу их, хотя ничего не вижу.
— Температура сорок и пять, — произносит врач, и звук такой, словно она говорит в микрофон. — Пульс сто десять. Давление…
— Возможно, это какая-то разновидность аутоиммунной реакции. — Другой женский голос, знакомый мне. Прекрасный арабский, как у ученого.
— Мариам? — каркающим голосом выговариваю я.
Она кладет руку мне на лоб — ладонь крепкая и прохладная.
— Доктор Орбэй позвонила мне, — говорит Мариам. — Они нашли ее адрес в твоем мешке. А теперь молчи, Язмина. Я о тебе позабочусь.
Врач перебивает ее:
— …сто пятьдесят на восемьдесят. Если вы правы… — (Я представляю, как она качает головой.) — Здесь мы мало чем можем помочь, разве что стабилизировать ее состояние. Возможно, за пределами планеты удастся сделать что-нибудь.
Закрыв глаза, я снова вижу арку. Кольцо ускорителя, место прыжка для звездолетов. Кольцо Ипполиты было уничтожено в начале карантина. Но оно все еще там. Это не место, это скорее ворота.
Куда?
Я снова вспоминаю Ланселота, застывшего у дверей часовни Грааля, одаренного видением того, к чему ему не дано было прикоснуться.
Сестры раздевают меня, моют, снова заворачивают во что-то — похоже, в мягкие одеяла, хотя моей воспаленной коже они кажутся сотканными из проволоки. Я ожидаю реакции на свое обнаженное тело, — шок? гнев? отвращение? — но ничего не происходит.
В вену мне вонзается игла.
Я почти засыпаю.
Я ошибался, считая свою собственную жизнь реальной, а жизнь Ипполиты — нереальной, разделяя «себя» и «другое» — Ипполиту. Вот что пытались сообщить мне анализаторы.
Нет такого прошлого, которое в каком-то смысле не было бы ложью. Наши представления о прошлом искажены памятью и воображением. История и пропаганда помогают сознательно искажать его. Причинно-следственная связь нарушается не только всякий раз, когда звездолет одним прыжком преодолевает пространство и время. Мы наблюдаем это нарушение всякий раз, когда видим неполные записи о прошлом нашим ограниченным современным взглядом, приписывая им предчувствие будущего, которое есть наше настоящее — которое мы сами не видим и не понимаем полностью, лишь в виде несовершенных фрагментов. Мы говорим себе, что ищем истину, а на самом деле стремимся лишь к правдоподобию.
Я назвал историю Ипполиты виртуальной, но это лишь вопрос семантики. Возможно, ее создала причинно-следственная аномалия, возможно, аномалия лишь связала нас с чем-то, что уже существовало, где-то, как-то — теперь, думаю, это не имеет значения.
У женщин Ипполиты есть своя собственная история, и в ней нет места мужчинам.
Моего существования достаточно, чтобы опровергнуть эту историю.
Существования Ипполиты достаточно, чтобы доказать ее истинность.
Я — погрешность в вычислениях, скрытое допущение, которое сводит на нет доказательство.
Вот почему я умираю. Чтобы исчезла ошибка в уравнении.
— Тсс, — говорит Мариам по-арабски, кладя мне на лоб влажную ткань.
Должно быть, я произнес что-то вслух.
— Осталось недолго, — шепчу я. — Когда конец придет, он придет быстро.
Интересно, что произойдет, если Ливэн запустит свои ракеты отсюда. Будут ли ждать их лейтенант Эддисон и «Упорный»? А если нет — если выпущенные ракеты окажутся вообще в другом пространстве-времени, пронзая другие измерения, — что это будет означать? То, что Ипполита — такой же гордиев узел с этой стороны, как и с другой?
Если узел и завязан, то он завязан на этой стороне.
— Доченька, — говорит Мариам, — молчи.
А существует ли та, другая сторона? Существовала ли она когда-нибудь? Как мне доказать это?
Я пытаюсь вспомнить имя пророка из Корана, того, чью сестру евреи и христиане называли Мариам.[233] Имя женщины, которую я встретил в транзитной гостинице Эревона, которая занимается производством фильмов. Она вывела сынов Израилевых из Египта, но умерла на берегах Иордана. Когда я выбирал себе имя, нужно было взять имя этой женщины, а не «Язмина».
Мариам кладет свою руку в мою. Я пытаюсь вспомнить, знает ли она, что я мужчина.
— Тише, доченька, — снова говорит она.
«Сын», — пытаюсь я поправить ее, но слово ускользает от меня.