ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

О том, как мой отец прибыл в Гавану, следовало бы спросить у него самого. Жаль, что он умер. Однако, думаю, это нетрудно представить себе или, по крайней мере, сформулировать более-менее правдоподобные предположения. Молодой человек приятной наружности, из хорошей семьи, наследник весьма неплохого состояния, бездельник с хорошими связями, слегка самовлюбленный, он был одним из первых смельчаков, дерзнувших вступить на путь, который в те времена еще никто не осмеливался называть дорогой-всеобщего-карибского-наслаждения. Он одним из первых открыл сие наслаждение и вступил на сей путь. И сделал он это спонтанно, даже не догадываясь, что ждет его в этом неведомом раю, впрочем, как и многие другие, у кого ветер гуляет в голове. Он и не подозревал, что в конце пути его буду ждать я, звонкоголосый негритенок, плоть от плоти его, наследник его надежд, якорь, который заставит его до конца жизни болтаться в бурных волнах революционного моря.

Куба сегодня, а впрочем, пожалуй, и всегда — одна из самых привлекательных, манящих целей на пути наслаждений. Так получилось, что сейчас эта специфическая привлекательность Кубы уже совершенно очевидна для всех, по крайней мере, такое создается впечатление. На самом деле, так было уже и во времена Батисты с его бандой, но просто тогда все было организовано на другой основе. В те дни, такие далекие, такие уже исторические, что можно подумать, их и вовсе не было, соитие представляло собой услугу, которая оказывалась (разумеется, за заранее оговоренное и свободно определяемое вознаграждение) таким образом, что после ее оказания он и она, вполне удовлетворенные, спокойно возвращались к своим повседневным заботам.

В те времена право на совокупление приобреталось на основе свободной взаимной договоренности. А теперь к предоставлению подобных услуг толкают нужда и жизненные тяготы. Стремление заполучить аспирин, несчастный евро, какую-то тряпку и прочую ерунду, которую европейцы ни во что не ставят, может вынудить дочь или сына любого добропорядочного семейства, от университетского преподавателя до лаборантки-метиски, занять положение лежа на спине или на животе.

Вот так теперь обстоят дела в этой стране. В ней любая, или любой, может завалиться на задницу или согнуться пополам в зависимости от прихоти заказчика. Любой гражданин, кем бы он ни был, в любой момент может заняться этим в одном из самых разнообразных положений, ибо хорошо известно, насколько гибки приемы человеческого спаривания. И так происходит вовсе не потому, что ты кубинец, а просто потому, что ты человек, а значит, каждый день тебе хочется есть, а не только радоваться достижениям революции и факту «участия в Проекте».

Вот оно, великое кубинское завоевание. Чтобы позволить значительной части населения, которое Проект безжалостно принес себе в жертву, питаться лучше и чаще, Куба превратилась в большой публичный дом, и теперь любой шестидесятилетний европеец, которому в прежние времена приходилось раскошеливаться и тратить заработанные потом и кровью денежки, может без особых трат и усилий, всего лишь в обмен на какой-то жалкий аспирин, переспать с привлекательной самкой. В Европе он не смог бы получить столько удовольствия за всю свою паршивую и несчастную жизнь, ибо там сие вступает в противоречие с законом спроса и предложения; законом не слишком революционным, но в гораздо большей степени соответствующим правилам рынка, а также тому, что называется свободой волеизъявления.

Такова Гавана: рай под звездами для того, кто сумел хорошо устроиться. А иных здесь попросту хватают за яйца. Мой отец принадлежал этой второй категории, о чем он, впрочем, скорее всего, и не догадывался. Но он, несомненно, был предвестником, отважным первопроходцем, пионером среди тех, кто вступил на путь всеобщего карибского наслаждения.

В те времена, незадолго до моего появления на свет, кубинские секретные службы еще не отдавали себе отчета в том, что на них вот-вот хлынет золотой поток из капиталов тысяч европейских граждан, у которых были родственники, в свое время эмигрировавшие на Кубу, и которые хорошо помнили их рассказы об этой удивительной стране, полной луне над нею и ее бескрайних кофейных плантациях, знойных мулатках и необычных переливах чувств и эмоций… И вот теперь все это только и ждало момента, чтобы предложить себя алкавшим острых ощущений европейцам при попустительстве или даже по указке Революции, которая в обмен просила лишь твердую валюту, желательно, конвертированную в доллары.

Как только секретные службы осознают это, они тут же приступят к эксплуатации сей золотой жилы. Моя мать тоже была первопроходцем. Она влюбилась в моего отца сразу, едва только увидела его, такого стройного и светловолосого. Она разглядела его с немыслимой высоты своих каблуков танцовщицы кабаре и тут же рухнула наземь. В то время она выступала на роскошной сцене, единственной в своем роде, настоящем рае под звездами. Моей матери, бедняжке, не следовало бы никогда покидать этот рай. Моя мать, негритянка, дочь негритянки, которая в свою очередь была дочерью негритянки, черной-пречерной негритянки из народности лукуми, была самой высокой из всех негритянок, выступавших в составе труппы кабаре Тропикана. Вы только представьте себе, каково было падение.

Мой отец, белый галисиец, сын белого и весьма предприимчивого галисийца, который, в свою очередь, был сыном чистокровного галисийца… прибыл на остров, не зная, что встретит там истинное наслаждение. В университетские годы, непродолжительные и не слишком для него успешные в академическом плане, он проникся идеями Революции, которую возглавил (а впоследствии и обезглавил) бородатый команданте, первоначально привлекший на свою сторону столько адептов. Мой отец был лишь одним из них.

Мой отец отправился на Кубу делать революцию и принимать участие в сафре. Однако весь его энтузиазм испарился, пока он катил шестьсот двадцать шесть тачек кирпича. Его заставили заниматься этим в первые же выходные, которые он провел на острове. Неизвестно, на которой по счету тачке он полностью разочаровался в революционной идее, но не подлежит сомнению, что это случилось именно во время перевозки кирпича. Он сбрасывал кирпичи на землю, и вместе с ними в землю утекали последние капли его иллюзий. Вот так обыденно все это и произошло.

Нетрудно представить себе, каким образом моему родителю удалось убедить своего отца в необходимости поездки на Кубу. Отцом двигал революционный пыл, его дух был воспламенен идеями вдохновенного труда на благо кубинского народа, и мой дед счел возможным разрешить юноше это путешествие, взяв на себя все расходы. Впрочем, он знал, что ему в любом случае следует сделать это по причине гораздо более простой и понятной. И причина эта заключалась в воспоминаниях о счастливых днях, проведенных им на углу улиц 23 и Л., где в жаркие полуденные часы он наслаждался мороженым в кафе Коппелия, или же о прохладном ветерке, овевавшем ночи кабаре, в котором много позже суждено было познакомиться моим родителям, настоящего рая под звездами, это уж точно.

Мой дед посещал это кабаре не так уж много лет тому назад, по крайней мере, так ему казалось: вскоре после Испанской гражданской войны, когда он мог там послушать теплый хрипловатый голос Ната Кинг-Кола, или бархатный баритон Мориса Шевалье, звучавший лукаво и слегка блудливо; а могучие руки моего деда в это время обнимали за талию девушек, словно выточенных из черного дерева и безумства.

И пока отец моего отца предавался сим утехам, моя белая бабка тосковала по нему в далекой древней Галисии. Да, супруга этого уже далеко не молодого человека тяжко вздыхала в маленькой зеленой стране, которую покинул ее любимый. Ибо мой дед уехал неожиданно, собравшись в срочном порядке, влекомый властным зовом, не имеющим ничего общего с пламенным зовом сельвы. Его призвал древний глас, который настойчиво побуждает нас предаться той примитивной похоти, что обитает внутри всякого человеческого существа.

Тогда мой отец еще не знал, что память часто несет в себе отзвуки древнего эха, тени поступков, совершенных предками, о существовании которых ты и не подозревал; они таятся в нас, пока в какой-то момент вдруг не вырвутся наружу, внушая нам простую и непреходящую истину, согласно которой нет ничего плохого в том, что мы время от времени отвечаем на вечный зов предков.

Именно так, а не иначе начинается моя правдивая история: мой отец прибыл на Кубу для участия в революционном труде, еще не подозревая, что очень скоро он покинет сафру. Об этом мне поведал мой дед, весело хохоча и утверждая, что от рабства, в которое революция повергает своих детей, коих потом она сама же и пожирает, его сына освободил древний дух предпринимательства, свойственный нашей семье, и характерный для нас прагматизм.

— Сначала на него подействовала эта жуткая тачка, потом увиденная им повсюду бесхозяйственность, — нравоучительно заявил старик, и я не осмелился ему возразить.

Затем он продолжил:

— А знаешь ли ты, что выражение сделать сафру на Кубе означает разбогатеть, — спросил он, хитровато глядя на меня.

Разумеется, я это знал. Мне об этом говорила моя бабка, произнося слова своим напевным, теплым говорком, характерном для языка йоруба, то есть лукуми, на котором до сих пор говорят на Кубе. Ведь лукуми — это тональный язык, вроде китайского, где тон — обязательная характеристика слога; он располагает звуками, которые европейцам могут показаться достаточно сложными: например, «п», произносимый как «кп», или «ш», который произносится наподобие галисийского, а, может быть, английского, или даже скорее похож на более манерный французский звук. В языке моих предков лукуми, как и в испанском, ударение в слове обычно ставится на предпоследнем или последнем слоге. Поэтому он звучит несколько необычно. Я и теперь с удовольствием вспоминаю неспешный, нежный говорок матери моей матери. Она часто рассказывала мне о времени молотьбы, обычно противопоставляемом мертвому сезону. Для моего же отца «молоть» означало печатать пропагандистские листовки, декларации и памфлеты, а также призывы к всеобщим мирным забастовкам в тревожные годы его обучения во франкистском университете и опасной подпольной работы.

Старый козел в тот день злорадствовал как мог, надсмехаясь над несбывшимися мечтами моего отца. Как же он меня достал! Я тогда был еще очень молод. Боже, как только могло случиться, что я так беззаветно полюбил этого старого наглеца и пройдоху, способного надругаться над памятью моего отца! Ведь он прекрасно отдавал себе отчет в том, что все можно было преподнести по-другому, оставив мне об отце иную память, вовсе не историю крушения его надежд. Впрочем, в какой-то момент он все же заговорил по-другому, благоразумно сменив при этом выражение лица:

— Он пришел в отчаяние, увидев, что эти чванливые мальчишки из Гаваны учат тому, чего сами толком не знают. И совсем пал духом, наблюдая, как они губят богатства страны.

В этот момент нетрудно было понять, что он восхищается поведением моего отца. Тем временем он продолжал говорить о том, что мне и так было известно.

— Он впал в глубокую депрессию, поняв, что уже во время первых же сафр они принялись губить, возможно, сами того не понимая, экономику революции; уже тогда медленно и неотвратимо стала развиваться вся их бюрократическая, чиновничья экономическая система, — говорил мне мой дед.

Потом этот испещренный морщинами старик добавил:

— Твой отец всегда жил у моря. И при этом никогда не упускал случая поучиться у старых моряков; и он не смог спокойно смотреть на то, как в одну кучу валят марксизм-ленинизм и сбор сахарного тростника. Ведь кислое и сладкое далеко не всегда хорошо сочетаются, и он не смог вынести сочетания лени и нахальства. А также дурость тех, кто отказывался обучаться знаниям, которые могли передать им только твои черные предки. И вот тогда твой отец стал просто жить в свое удовольствие. Так он и познакомился с твоей матерью.

Именно тогда я впервые в полной мере познал значение слова «дурость», а попутно понял, по какой такой причине — именно по той, о которой поведал мне мой дед, — в сознании моего отца произошел переворот, определивший его переезд в Гавану, на Кубу, Свободную территорию Америки, как гласила официальная пропаганда.

В те времена мало кто посещал этот остров. И еще меньше было предпринимателей, которые пускали там корни. В основном это были те, кто, влекомые жаждой удовольствия, находили его в жарких влажных объятиях знойных мулаток. В их плену им и суждено было навсегда остаться, подобно кобелям в состоянии транса после соития.

С тех самых пор, с того времени, когда кубинские секретные службы сделали стойку, почуяв выгодное дельце, дети галисийцев и мулаток не дают умереть связям, навсегда приковавшим их к Острову Революции. И вполне можно предположить, что Бородатый кайман выдрессировал немало женщин, превратив их в агентов, информировавших спецслужбы обо всех, с кем им доводилось общаться, ложившихся с ними в постель и даже беременевших от тех, кто представлял особый интерес. И таким образом те, кто попадал в их сети, либо вкладывали в остров свой капитал и оказывались навсегда привязанными к нему, либо… либо случался большой скандал. Скандал с магнитофонными записями и фотографиями. Или же с заснятыми на пленку вакханалиями и денежными махинациями. Можно вспомнить немало тех, кто оказался замешанным в весьма неприглядных делишках.

Итак, мой отец был одним из первопроходцев, об этом я уже сказал; а моя мать — просто влюбленной негритянкой, и это я говорю сейчас, чтобы вы знали. Ах, как же мой дед заливался своим характерным смехом удовлетворенного всевластного мачо! Если я все правильно понимаю, он не питал абсолютно никакого уважения к женщине, которая произвела меня на свет, к этой, на его взгляд, бесправной потомственной рабыне. И он нисколько не задумывался над тем, каким в свое время было положение галисийцев на Кубе.

Я слушал, как он смеется, и вспоминал мудрую неторопливую речь моей бабки, рассказывавшей мне о Галисии и ее людях. Она рассказывала это мне, наполовину галисийцу, и она знала о том, что я галисиец. Не знаю уж откуда, но знала. Возможно, благодаря унаследованной от предков мудрости. Я и вправду ощущаю себя галисийцем. Много поездившим по свету и много повидавшим на своем веку галисийцем, не раз подвергавшимся опасности и всегда помнившим о том, что по другой стороне твоей дороги все время бежит волк, ты его не видишь, но ощущаешь, и от его присутствия, как будто далекого, но одновременно и близкого, волосы на затылке встают дыбом.

Вначале прибыли каталонцы, сказала мне бабка. Они высадились в Пуэрто-Принсипе во время давней сафры 1841 года. Высадились и за одну неделю перелопатили несколько десятков гектаров земли. После чего продемонстрировали горячее желание сеять и собирать урожай. И никто их к этому не принуждал, никто не подстегивал; они сами распределяли между собой работу, сами назначали бригадиров и трудились не покладая рук, в отличие от негров, которых никаким кнутом нельзя уже было ни запугать, ни заставить работать. Да, ни один удар кнута, рассекавший прозрачный дневной воздух, не мог напугать или сдвинуть с места негров, а вот каталонцы боролись за право сделать ту или иную работу, стараясь не замечать печального хода времен.

Они работали не как рабы — о, свобода, эта движущая сила! — а в оплату своего проезда. И еще за аванс в восемь песо, предназначенных для приобретения соответствовавшей тропикам одежды и проживания в течение первого месяца. Месяца акклиматизации, как называли его лекари, употребляя это слово то ли со знанием дела, то ли с холодным ехидством.

Итак, вначале прибыли каталонцы, они приехали раньше галисийцев, но после других белых, связанных пятилетним контрактом, предусматривавшим зарплату, которая составляла ровно половину той, что получал свободный негр. Впрочем, очень скоро они занялись более достойными и высоко оплачиваемыми видами деятельности. Превратились в свободных крестьян или ремесленников, открывших собственное дело. Они не захотели работать по восемнадцать часов в сутки, как это делали рабы; или как ранее это делали ирландцы, завезенные в свое время на остров и подчинявшиеся жесткой военной дисциплине.

Еще до прибытия галисийцев была предпринята попытка заполучить басков из Бискайи. С намерениями явно рабовладельческого характера. Но бискайцы отказались. Вот тогда-то и прибыли галисийцы; их приобрели по восемьдесят песо каждого, чтобы продать сразу же по прибытии судна в Аргентину. А в наше время аргентинцы едут в Галисию. И кубинцы тоже. История, как, впрочем, и сама жизнь, это хорошая шлюха.

Итак, прибыли галисийцы, как до этого на остров прибыли лукуми и йорубы, конго и мандинги, карабили, эбри и ганги, преданные своими же соплеменниками, которые обманули их еще в далеких землях западной и атлантической Африки. О, галисийская кровь, вторая составляющая моей крови, такая, несмотря ни на что, любимая, вот и пришло ее время прибыть на остров! Она любима мною, ибо, как вы уже знаете, я галисиец. Поэтому я и рассказываю вам все это и говорю то, что говорю.

Урбано Фейхоо Соутомайор, депутат Кортесов от Оуренсе, представил свой проект в 1853 году. Вы помните, что сделал за десять лет до этого дед моего деда лукуми? Повесился вместе с еще сорока своими товарищами. Они умерли, повесившись на деревьях, не вынеся рабства. Время — большой обманщик. Оно не движется. Сплошной маразм.

Ну так вот, приблизительно в те же годы середины XIX века этот самый дон Урбано, да будет проклята память о нем, организовал патриотическое торговое сообщество, которое взяло на себя обязанности переправлять галисийских эмигрантов на Кубу. Патриотическая торговля, заявленная в названии, подразумевала предоставление им билета на судно, а также выдачу раз в шесть месяцев трех рубашек, пары штанов, одной блузы, шляпы и пары башмаков. И кроме того, обеспечение их работой с оплатой не менее шести песо в месяц на срок не более пяти лет. Шесть песо в месяц. Еще меньше, чем получали каталонцы, и меньше даже половины того, что зарабатывал вольнонаемный негр; но галисийцы оказались до такой степени связанными по рукам и по ногам, что никакой возможности расторгнуть контракт у них не было.

Вы помните договор о покупке деда моей бабки, горделивого негра лукуми, покончившего с собой вместе со своими товарищами? Договор, подписанный многими галисийцами, который вполне мог подписать один из моих прапрадедов, гласил буквально следующее:

Я, Н.Н. согласен с предусмотренной в договоре заработной платой, хотя мне известно, что та, что получают вольнонаемные рабочие острова Куба, значительно выше; полагаю, что сия разница компенсируется иными преимуществами, которые намеревается предоставить мне мой хозяин и которые указаны в договоре.

И все это в обмен на шесть песо в месяц, в то время как наем негра в Гаване того времени обходился в двадцать — двадцать пять песо в месяц. О, галисийцы!

Моему деду, скорее всего, было неизвестно — в противном случае, говоря о моей матери, он бы не улыбался так снисходительно, — каково было реальное положение людей его крови, возможно, даже кого-то из его родных, а может быть, и кого-нибудь из моих белых предков. Мир делится не на левых и правых. Он делится на тех, кто наверху, и тех, кто внизу. А потому я прекрасно понимаю, что означает быть наверху и что такое находиться внизу, и еще я путаю левых и правых всякий раз, когда кто-то из них оказывается у власти.

Но моему деду, судя по всему, были неведомы все эти подробности. Я же знал о них, но промолчал, не решившись ничего ему рассказать. Если бы мой дед узнал об этом, он не получил бы никакого удовольствия, повествуя мне о своих похождениях с мулатками, о прихотях богатого сеньорито, получавшего наслаждения за свои деньги, ибо ему пришлось бы вспомнить о тех временах, когда галисийские женщины были весьма высоко котируемыми шлюхами в европейских борделях. Мой дед был невеждой и добрым малым, фанфароном и барчуком. И я горячо полюбил его, несмотря ни на что.

Я слушал его рассказы, делая вид, что внемлю каждому его слову и вспоминая при этом, что уже в вышеназванный период акклиматизации, в самый первый месяц в чужом краю, после того как Фейхоо Соутомайор продал контракты своих земляков по двести песо каждый, галисийцы восстали, а потом, бежав с сахарных заводов, стали нелегально работать на торговых и промышленных предприятиях самого разного свойства. Моему деду сие было неведомо. Именно поэтому он так много болтал и так хвалился.

Как рассказывала мама, она влюбилась в моего отца, едва его увидела. А мой отец, увидев ее, обезумел от желания. Так вот и появился на свет я. Я — плод этой любви и этого страстного желания. Мне очень хотелось бы верить, что мой дед всегда знал об этом, но притворялся, что не знает, дабы у него оставалась возможность рассказывать все так, как он рассказывал. Выглядело все так, будто он говорит обо мне или о моих родителях, но на самом деле он говорил о себе. Он был простодушным и хвастливым, невеждой и добрым малым. А помимо этого, очень богатым человеком.

2

Стоит ли рассказывать вам страстную историю любви моих родителей? Выберите среди своих собственных грез, среди ваших самых восторженных фантазий те, что более прочих могли бы удовлетворить ваши желания, самые тайные и сокровенные. И среди них, несомненно, окажется та, что пережили мои родители. Греза саламандры, что проходит сквозь огонь, не сгорая в нем. Безумство. Испепеляющая страсть. Выберите то, что пожелаете. И наслаждайтесь. Жизнь вряд ли предоставит вам много лучших возможностей для получения удовольствия.

Моя мать была статной, длинноногой, с высокой талией и упругими ягодицами; груди у нее были твердые, словно слепленные из алебастра; кожа блестящая и черная; рот широкий, с толстыми алыми губами, всегда влажными и зовущими. Смех у нее был заразительным, а взгляд внимательным. Она не смеялась, а словно бы ворковала. Мой отец был могучим. Голос у него походил на дальний рокот моря, размеренный и низкий. Ладони — будто две долины. Весь он был огромным и золотистым, как ржаное поле. У них обоих были горящие глаза. Они влюбились: он — не сразу, постепенно, она — моментально.

Разочаровавшись в работе на сафре, совершенно обескураженный тем, что ему пришлось бесчисленное множество раз таскать взад-вперед наполненную кирпичами тачку, мой отец пришел в Тропикану. Он постепенно терял иллюзии, переживал упадок духа, но не желал, чтобы это его состояние души было заметно. Ведь он был галисийцем. Итак, как я вам уже сказал, он пришел в Тропикану. До этого он успел пообщаться с партийными молокососами, занимался транспортными перевозками и снабжением всяческим яствами и напитками магазинов, предназначенных для дипломатического корпуса, иностранных делегаций и прочих обладателей ненавистных долларов. Ненавистных, но при этом весьма охотно повсюду принимаемых, хоть и поступали они в той или иной форме все от тех же янки. Несмотря на такую обширную и разностороннюю деятельность, он никем не управлял и не командовал, но зато благодаря ей постепенно завоевывал симпатии тамошних революционеров, ибо герои революции тоже наслаждаются жизнью: едят, пьют и занимаются любовью, как и остальные смертные. А посему мой отец прибыл в Тропикану, можно сказать, верхом на коне. Итак, он пришел в Тропикану и сел за столик. Речь, разумеется, шла об особом столике. Мой отец обладал шармом, который, возможно, унаследовал от своих предков и которым умел пользоваться в высшей степени благоразумно и с пользой для себя. Поэтому он ни с кем не стал говорить о своем разочаровании, никому не поведал о своей горечи, о внезапной буржуазной зрелости, посетившей его в тот момент, когда он понял, что же происходит на самом деле. Напротив, он всячески демонстрировал свой восторженный, словоохотливый и компанейский энтузиазм, был активным и остроумным, не забывая при этом аплодировать всем решениям, принимаемым партией. Мой отец был ловким малым. Думаю, он сам себя считал циником. Хотя я, напротив, не считаю, что он был таковым; к тому же я полагаю и не раз слышал от других, что скептицизм — это вид умственной гигиены, которой никогда не следует пренебрегать.

Мой отец постепенно стал обзаводиться друзьями среди партийных кадров. И он приобрел их в таком количестве и таких хороших, что ему без труда удалось попасть в Тропикану и занять один из столиков, зарезервированных для весьма важных товарищей, членов делегаций, направленных на остров из самых дальних уголков географии и истории. И его одного обслуживали как целую делегацию. А это немало говорит о нем и его способностях. Он прибыл на остров в качестве простого волонтера и тотчас же приобрел знакомства среди настоящих сливок революционного общества. В общем, необыкновенный человек. Итак, он пришел в Тропикану и уселся среди тех, кому суждено было в скором будущем стать новой формирующейся партийной прослойкой, среди людей успешных и активных. Все еще только начиналось. Он пребывал в раю под звездами, где все начинается каждый вечер, а не каждое утро, как логично предположить.

Перед спектаклем конферансье гнусавым голосом, который сам он считал вкрадчивым, объявил о присутствии румынской, мозамбикской или ангольской делегации. В этот блистательный момент рай под звездами приобретал международный характер и престиж. Флагманским кораблем революции было кабаре, в котором работала моя мать. В нем был сконцентрирован весь революционный энтузиазм и восторг. И это всем было известно. Стройные тела негритянок и мулаток являли собой приветливое лицо революции. Радость жизни прорывалась сквозь вызывающие цвета почти не прикрывавших тела одежд, блеск потных тел, ослепительные вспышки белозубых улыбок этих иссиня-черных негритянок, не говоря уже об их агрессивно торчащих грудях, твердых, будто вырезанных из черного дерева.

Итак, мой отец пришел и сел за столик. Моя мать уже танцевала и, должно быть, разглядела его между двумя па, кто знает, может быть, из-под ноги какой-нибудь другой танцовщицы: он курил огромную сигару, а на голове у него красовался берет, который он считал галисийским, а все остальные принимали за партизанский. Он смеялся, его жесты были нервными и порывистыми, а потом он заказал шампанского, ибо этого требовало его тело, возбужденное праздничной суматохой, заполнившей рай.

Моя мать была настоящей богиней. Она всю жизнь мечтала стать балериной, падающей в головокружительном прыжке в мужские объятия. Но ей так и не удалось добиться этого. Сей прыжок всегда доставался молодым белым женщинам, маленьким, с ослепительно белой кожей, желательно светловолосым. А вовсе не таким черным газелям со стройной шеей и гибкой талией. Моя мать была богиней, которая так и не смогла взлететь. Зато мой отец прилетел и уселся за столик. Он был белым.

Как только подали шампанское, французское согласно этикетке, но в действительности весьма сомнительного происхождения, хотя предположительно легального производства, Бенито Наварро, генеральный директор кабаре Тропикана подошел к его столику, чтобы приветствовать юных друзей партии, будущее революции, надежду на лучшее завтра. Когда ему представили моего отца, Бенито сел рядом с ним и пригубил, правда, лишь слегка, его фальсифицированное французское вино. Это был знак. И сего столь простого знака было достаточно, чтобы танцовщицы поняли, куда они должны направлять поток своего очарования. Достаточно было этого столь краткого дружеского жеста, чтобы они, по крайней мере, некоторые из них, знали, к кому должны подойти с приветствием, дав возможность любвеобильным молодым партийцам ощутить запах потной и запыхавшейся, но счастливой самки. Мужчины за этим столиком заслуживали особого внимания и того, чтобы к ним с небес спустилась в восхитительном полете сама богиня.

Моя мать сама вызвалась стать одной из тех, кто направился к столику, так захотела она сама. Когда она этого добилась, — впрочем, без особых усилий — остальные девушки взглянули на нее с удивлением. Она никому не объяснила, что ее на это подвигло. То ли в душу ее вдруг влетела какая-то трепещущая бабочка, то ли сердце у нее вздрогнуло, сие никому не известно, но только она всегда признавалась, что этот белокожий парень сразу же свел ее с ума. Он смутил ее душу, едва лишь она его увидела. Это случилось, когда он затянулся сигаретой, а потом прерывисто выдохнул дым, и от него повеяло ароматом далеких краев. И она совершенно обалдела; он же полностью был поглощен детальным изучением ее стройного восхитительного тела. Вот высокая упругость грудей, вот заветный бугор, скрывающий глубокую лощину лобка, вот океаническая мощь бедер: пристальный взгляд моего ныне покойного отца жадно скользил по телу моей матери.

Мама тоже взирала на него, пряча свой взгляд под длинными накладными ресницами и скрывая лицо под вызывающим макияжем. Он же видел не ее: сперва ее груди, потом ярко-красные губы. Затем ее гладкий живот, все еще вздымающийся после танца. Он не сразу увидел ее всю. А когда наконец увидел, то обратил внимание на ее горделивую и исполненную достоинства манеру держаться. Но прежде он будет много раз заниматься с ней любовью. Никто не знает, сколько. Однако, судя по всему, много. Она всегда уверяла, что много, что ее галисиец был неутомим. Итак, они увидели друг друга.

Именно в этот самый момент их первой встречи Луис Гонсалес, мастер-закройщик из Ла-Мэзон, дом 710 по Шестой улице на углу с Седьмой, в Мирамаре, из центра гаванской моды — десять долларов за вход, включая показ мод, который начинается там ежедневно ровно в десять вечера, — подсел за столик юных партийцев и заговорщицки подмигнул моему отцу. Мой отец не понял смысла этого знака. Он решил, что сие подмигивание относится к располагающему поведению негритянки, которую он в тот момент страстно мечтал усадить к себе на колени, презрев мнение о том, что революция всегда и во всем должна проявлять скромность. Позднее, по прошествии дней, Луис Гонсалес, мастер-закройщик, сошьет моему отцу брюки. Они были темно-коричневого цвета и хорошо сочетались по контрасту с гуайаверой кремового цвета. Еще он скроил ему красивые бело-голубые трусы, которые не слишком подходили к ансамблю, но были очень изысканными. Об этом мне в порыве непонятной гордости поведал мой дед.

— Да, революции там было предостаточно; но зато у твоего отца появился свой портной в Гаване. В Ла-Мэзон. Маленький серьезный мужчина, скрытый гомосексуалист, принимавший чаевые с горделивым марксистско-ленинским достоинством, что получается далеко не у каждого.

Думаю, моего белого деда революция не слишком беспокоила, хотя, возможно, его раздражало то, что он не может вновь съездить на остров, поскольку там были отменены остановки трансатлантических лайнеров. Он так и не додумался, что туда можно отправиться самолетом. А возможно, его просто раздражали самолеты, врожденный страх высоты, воздушные вихри, со свистом проносящиеся вдоль фюзеляжа, воздушные ямы — то, чего побаиваемся все мы, хотя лишь немногие признаются в этом. Жаль, что старик не дожил до наших дней, когда перелет на Кубу — дело нескольких часов, и любой испанец может поиграть в могущественного янки, ибо он является обладателем аспирина и евро, синих джинсов и дезодорантов. И, что еще важнее, своего возраста и своих желаний. И еще можно пожалеть этот остров. Равно как и марксистско-ленинское достоинство.

Получала ли моя мать чаевые или работала за твердую зарплату? Принимала ли она чаевые от моего отца? Или же ее услуги считались революционной обязанностью, и их стоимость входила в зарплату? Любое из этих предположений имеет право на существование, и меня совершенно не волнует, как было на самом деле. Мой белый дед одаривал бы ее великодушно и щедро, я бы даже сказал, красноречиво и высокопарно. Он был из тех господ, которые хотят, чтобы все знали, что они истинные сеньоры. Когда дело шло о купленной любви, он превращался в настоящего транжиру. Возможно, он бы завалил ее цветами и духами, и еще драгоценностями, а если бы все это происходило не в тропиках, то и дорогими мехами. Таким уж был у меня дед, когда дело доходило до чувств. Непредсказуемым. А вот мой отец вряд ли все это делал. Наверняка он покрыл поцелуями мою черную мать. Наверняка он полюбил ее. Во всяком случае, я надеюсь на это. А мой черный дед? О, мой черный дед взирал бы на все это свысока и, возможно, плакал бы или смеялся.

А вот что я могу предположить наверняка, так это что мой отец счел, что услуги девушки уже оплачены. Когда они вышли из Тропиканы, черный, якобы сверкающий Мерседес, отвез их в отель «Марина Хемингуэй». В тайные апартаменты, где они с матерью впервые любили друг друга. Чудодейственный эффект долларов превратил его из простого добросердечного парня, товарища, прибывшего внести свой вклад в революционный труд, в целую делегацию, состоявшую из него и свиты новоиспеченных революционеров. А посему как могло моему родителю прийти в голову оплачивать услуги, подобные тем, что оказывала ему моя мать в апартаментах «Марины Хемингуэй», в самом сердце революционной Кубы? Даже мысли об этом не допускалось. Такие вещи делались по любви, или не делались вовсе. Из любви к революции и горячего желания переделать мир. Моя мать была маленькой, скромной частицей Революции. Она выполнила свой долг.

Правда, был момент, когда мой отец испытал сомнение. Да, да, в определенный момент он испытал сомнение. Тогда он сунул руку в карман, где лежали его доллары, но так и не вытащил их. Он лишь сжал пачку банкнот, которые заставил его взять мой дед, предусмотрительный знаток человеческой комедии, без особого, впрочем, сопротивления со стороны моего родителя.

— На всякий случай, сынок, только на всякий случай… — заявил он ему в качестве оправдания сей расточительности, — ведь никто не знает, что человеку может понадобиться вдали от родины.

Мой отец что-то вяло возразил. Но потом вспомнил, что его с детства приучили носить в кармане деньги. Не для того, чтобы тратить, а на случай необходимости; на тот случай, если вдруг возникнет непредвиденная потребность, которую можно удовлетворить с помощью денег, то есть практически любая. В конце концов, он принял то, что ему не хотелось прямо называть контрреволюционным взносом, хотя именно это название в тот момент и пришло ему в голову.

Моя мать заметила жест моего отца и не смогла сдержать испуганного взгляда на шофера, который должен был вернуть моего отца к его кубинской повседневности, в то время как на другой стороне улицы ждала еще одна машина, чтобы вернуть мою мать к ее обычной жизни. Каждого — к своей реальности соответственно. Его — в номер в «Гавана Либре», бывшей «Гавана Хилтон». Ее — в лачугу успешной танцовщицы. Моя мать взглянула в глаза моему отцу, и на мгновение ее осветил луч надежды. Она взяла его за руку и прошептала:

— Нет, любимый, нет.

Оба были очень молоды. И все последующие дни им суждено было постоянно искать встречи друг с другом.

Машина отвезла его в отель, а ее — в пригородное захолустье. На следующий день мой отец воспользовался карточкой Бенито Наварро; не для того, чтобы попасть в рай под звездами, вход в который он сам оплатил со священной, блаженной, можно даже сказать, революционно чистой аккуратностью и точностью, а для того, чтобы заполучить столик из тех, что считались самыми лучшими. Впрочем, даже карточка не помогла ему, когда он не хотел садиться за стол, где уже кто-то сидел. Но зато сам Бенито вскоре подошел к нему в надежде получить свою порцию его расположения и долларов. Бенито велел организовать в углу зала маленький круглый столик, почти что прикроватную тумбочку, сидя за которым мой отец мог наблюдать за тем, что происходило на сцене. И так было на протяжении всех ночей, что последовали за этой.

Сделавшись завсегдатаем Тропиканы, видным посетителем «Ла-Мэзон» и достаточно частым — кафе «Коппелия», куда его приводила карибская прожорливость его девушки, то есть моей матери, мой отец вскоре перезнакомился со всей Гаваной, в которой сам тоже стал известен благодаря своей постоянной спутнице, влюбленной в него стройной негритянки лукуми, и своим долларам.

Это была самая заметная пара сезона, особенно с того момента, когда ей не позволили пройти на официальный акт по случаю премьеры фильма, на которую был приглашен он. Тогда мой отец, истинный галисиец, проявил себя как оскорбленный высокомерный и гордый испанец, который, впрочем, все же остался верен своей галисийской натуре. Он закатил настоящий скандал. Обвинил швейцара в расизме, но при этом приложил все усилия, чтобы сие обвинение никоим образом не распространилось на сотрудников государственного аппарата, правившего островом. Он грозил довести случившееся до сведения Фиделя, отца отечества, который, вне всякого сомнения, осудит данное проявление расизма, ибо революция свершилась вовсе не для того, чтобы дискриминировать негров. В результате моя мать прошла на церемонию как королева. И сей факт получил огласку.

Когда на следующий день они вновь пришли в Коппелию, чтобы полакомиться мороженым, моему отцу не нужно было уже никому подмигивать, чтобы моя мать оказалась вместе с ним в практически отсутствующей очереди для иностранцев, которые были в состоянии расплачиваться долларами. Ей не пришлось стоять, как это было раньше, в длиннющей очереди для кубинцев, расплачивавшихся революционной монетой. С тех пор они много раз это проделывали. А оттуда обычно шли в кинотеатр Йара, на Двадцать третьей улице, и моя мать всю дорогу вволю лакомилась своим огромным мороженым. Затем они спускались к морю по Рампе. Позже он провожал ее в Тропикану и терпеливо ждал, пока она оденется и начнется представление. И лишь когда наступал сей торжественный момент, он направлялся к своему столику, а до того вел беседы с официантами или с коллегами моей матери, с которыми очень подружился.

Когда представление заканчивалось, они отправлялись в апартаменты «Марины Хемингуэй» и там предавались любви.

Это были прекрасные, счастливые дни, прожитые ими беззаботно, но достойно.

3

Мне так и не удалось узнать, каким образом деду стало известно о любовных похождениях моего отца. Когда я познакомился с ним и смог, наконец, его об этом спросить, он улыбнулся как-то лукаво, с оттенком удовлетворенного превосходства, с выражением какого-то непонятного высокомерия, что меня возмутило до предела. И я возмущался всякий раз, когда, движимый вполне объяснимым любопытством, вновь и вновь задавал ему этот вопрос. Я постепенно даже привык к этой его улыбке и стал считать ее инфантильной и фанфаронской, в то время как в действительности она была скорее проявлением нежности, нежели высокомерия или тщеславного превосходства, которых мой дед на самом деле вовсе не испытывал. Это могло быть своеобразным проявлением сдержанности. Ему всегда нравилось выглядеть осведомленным, но сдержанным человеком, который всячески подчеркивает свою сдержанность и даже хвалится ею. Это могло быть и проявлением робости. Подобное поведение составляло часть его очарования. И в конце концов мне пришлось привыкнуть к этой чертовой улыбке и принять ее как должное благодаря той нежности, что я всегда испытывал и до сей поры испытываю по отношению к отцу моего отца.

Когда он внял моим просьбам и рассказал то, что я сейчас вспоминаю, я еще много раз спрашивал его, как ему удалось обо всем узнать, пока он, наконец, не ответил:

— Нужно повсюду иметь друзей, хорошие связи и обладать проницательностью…

При этом взгляд его был особенно лукавым, а улыбка заговорщической.

— Но дедушка, ведь отец… как же ты узнал…

Проницательный самодовольный старик бросил на меня недовольный взгляд, а затем, словно совершая огромное усилие, вновь изобразил на лице улыбку:

— И еще, разумеется, нужно иметь подруг… и хорошенько их орошать; именно так следует поступать с особенно дорогими для тебя растениями, когда ты покидаешь их на какое-то время, которое может оказаться продолжительным: за растениями, чтобы они цвели, нужно как следует ухаживать в тех местах, где ты побывал и можешь оказаться снова, — произнес он загадочную тираду.

Он всегда изъяснялся с претензией на загадочность, хотя на самом деле это выглядело весьма наивно. Но в конечном итоге я все же докопался до всего, до чего хотел. Я узнал, что мой дед пронесся по острову настоящим ураганом, что для него одного открывали Тропикану, что у него были друзья в самых немыслимых местах, что он был закоренелым донжуаном и переимел всех, кого только можно было поиметь, заселив остров маленькими мулатами, настоящим галисийским продуктом. Да, именно так все и было… а, возможно, и нет. В конце концов, мне пришлось простить ему его тщеславие и признать, что в общем и целом сие подчас непомерное тщеславие проявлялось лишь в узком семейном кругу. А я был частью его семьи. Вот он и захотел, чтобы я знал о его подвигах.

Он был хитер и осторожен, как лиса, и не менее умен и хвастлив. Таким был мой дед. Он принадлежал к числу тех, кто оставляет след всюду, куда бы ни забросила его судьба. Ведь известно, что лиса всегда гадит на самых заметных камнях тропы и что делает она это из-за своей самонадеянности, а, возможно, благодаря своему уму, кто знает, о последнем можно только догадываться. Но факт остается фактом: лиса всегда гадит на видном месте. И мой дед подчас тоже.

Я понял, что мой белый дед всегда был таким, когда с высоты своих лет, сияя улыбкой удовлетворенного тщеславия, он поведал мне, как его дети устраивали ему овацию всякий раз, когда он опаздывал ко времени семейного завтрака. На самом деле это было вполне обосновано. Ему доставляло удовольствие, чтобы знали не столько о том, что он в свои годы все еще занимается любовью (избегая тем самым печальной участи своего отца, что ему тоже было весьма приятно подчеркнуть), сколько о том, что он все еще вполне дееспособен, полностью владеет и умом, и телом, активен, что ему еще далеко до дряхлости и упадка сил, он еще сам себе хозяин, одним словом, что он жив. Ему было важно, чтобы все это знали, ибо он испытывал панический страх перед смертью. И он исполнялся простодушного тщеславия всякий раз, когда ему удавалось продемонстрировать свою дееспособность, ибо таким образом он гнал от себя этот страх или подчинял его власти жизни.

В случае с моим отцом он поступал точно так же. Он старался продемонстрировать, что у него по-прежнему хорошие связи, что он остается хорошо информированным человеком и что там, где он побывал, он оставил о себе хорошую память. Люди были ему благодарны и оказывали поддержку его сыну, облегчая тому жизнь. В том числе и самую бесшабашную жизнь. Все это было чистой правдой.

Однажды моя ужасная бабка Милагроса, демонстрируя в возрасте около ста трех лет здравый ум и отменную память, решилась вдруг совершенно определенно высказаться относительно следующего бесспорного факта:

— Твой дед был гуляка, как гулякой был и его отец; гулякой, судя по всему, стал и твой папаша, впрочем, тебе лучше знать… — заявила она мне однажды, когда я затронул эту тему.

Все дело в том, что моя двоюродная бабка никак не могла переварить тот факт, что у нее есть внучатый племянник, рожденный в грехе, да к тому же — что было еще хуже — внучатый племянник, в венах которого течет кровь лукуми. Ведь белый грех и черный грех — это совсем не одно и то же.

По словам бабки выходило, что я сын отъявленного гуляки, и мне следовало признать, что моя мать тоже была гулякой; не ей же мне об этом говорить. Вот так имела обыкновение изъясняться моя двоюродная бабка, всегда приходя к выводу, который можно рассматривать в качестве дифференциального диагноза: коль скоро я не совсем белый — а я не белый, — то факт моего появления на свет есть следствие безрассудного поступка, совершенного человеком, от которого я унаследовал все его дурные наклонности, только и всего. Не вздумай одеваться, но вот тебе одежда. Такой уж была сестра моего деда. И предлагала она мне мое же наследство.

Именно так привыкли разговаривать в семье моего отца, и если мне и удавалось приходить к каким-то выводам, то лишь благодаря моему собственному ясному и конкретному мышлению, ибо слова моей чертовой бабки или кого бы то ни было сами по себе мало что говорили. Я был сыном двух гуляк, внуком другого гуляки и правнуком еще одного гуляки. Да еще и наполовину черный. Тем не менее, фамильная гордость вынуждала ее разговаривать со мной нежно и ласково:

— Твой дед ранее уже побывал в том месте, куда потом отправился твой отец со всеми своими костями и потрохами. В том самом месте, где работала твоя мать; и кто знает, может быть, она была и его любовницей тоже; то есть, все возможно, — высказала предположение эта негодяйка, улыбаясь уже знакомой мне улыбкой. — Что до нашего рода, — продолжала она, — то, ясное дело, поведение наших мужчин обусловлено давнишней фамильной традицией, похотливостью, образом жизни, более свойственным, скажем так, животным; а посему нечего удивляться, если и с твоей матерью у него что-то было, а также тому, что твой белый дед оставил там одну-другую сердобольную душу, готовую добросовестно информировать его обо всем, что происходит.

Сказав это, она успокоилась. Похоже, она долгие годы ждала подходящего момента, чтобы назвать меня сыном шлюхи, и теперь у нее словно груз, тяжкий груз с души свалился. Возможно, она сочла, что наконец позор с семейной чести смыт. Я надеялся, что она успокоилась. Однако я и не предполагал, что теперь настал черед всплеску неудовлетворенного тщеславия; совершенно очевидно, что оно тоже было одной из наших фамильных черт.

— Однако скорее всего ему обо всем скрупулезно докладывал старый его дружок, Лютгардо Ламейрос, — сказала она, бросая на меня тот же взгляд, какой обычно бывал у ее брата.

Потом она сделала паузу, занявшись распутыванием узелка, образовавшегося в ее вязании, и продолжила как ни в чем не бывало:

— Этот Ламейрос, который вовсе не разорился, как об этом писали газеты, купил у дона Фиделя — тот еще гусь! — дом за миллион долларов и отправился жить на остров, где снова стал механиком, ведь это было то, что ему на самом деле всегда нравилось; там он снова смог заняться своими играми, собирая различные моторы: дизельные, редукторные, такие-сякие, в общем, всякие разные. Так вот, этот Ламейрос был такой же, как твой дед, ему тоже казалась, что жизнь быстротечна и надо успеть ею насладиться, а после него хоть потоп.

Когда моя двоюродная бабка Милагроса сердилась, она обычно говорила как будто толчками, и после каждого такого толчка приходила в полное измождение, ей не хватало воздуха; поэтому она вновь делала паузу. Переведя дух, она, казалось, успокаивалась, но это было лишь внешнее впечатление. В действительности, пауза нужна была ей для того, чтобы собраться с силами и продолжить с еще большим раздражением. Она еще должна была приложить к последнему своему комментарию оригинальную фамильную печать.

— Такой же старый развратник, как твой дед, только еще хуже. Он приехал из крохотной, Богом забытой галисийской деревушки и начал набирать силы и расти, расти и расти, пока не счел, что стал таким же, как другие. Как мы, например. Но он не стал таким. Для этого нужно родиться, как мы, в лоне древнего семейного клана. Этого ни за какие деньги не купишь…

В тот раз я не смог долго выдерживать пошлую пустую болтовню моей двоюродной бабки Милагросы. Но после того разговора, а лучше сказать, монолога, показавшегося мне бесконечным, я начал постепенно связывать концы с концами и строить догадки. И мой дед тоже мне в этом поможет.

Старый бесстыдник тоже получал удовольствие от виртуозного умения говорить и ничего при этом не сказать, и ему тоже нравилось подводить к ответам, которые он сам давать не хотел, ибо этому мешал его поведенческий кодекс. Именно сие препятствие — и он всячески давал это понять, не вдаваясь в объяснения — заставляло его играть в эту подчас дьявольскую игру, в которой лишь взгляд указывает или преграждает путь, и происходит это в зависимости от ситуации, при помощи вовремя произнесенной фразы, удачно незавершенного выражения, особой интонации, позволяющей тебе самому довести все до логического завершения; при этом тебе не положено и не дозволено формулировать вслух конечный итог твоих размышлений, ибо в таком случае ты вступаешь в противоречие с негласным правилом недосказанности, вытекающим из того соображения, что смышленому человеку много слов не нужно.

А было все так. Как только мой отец заявил о своем горячем желании отправиться на Кубу, мой дед тут же потянул за кончик знаменитого клубка своих связей. Сначала он поехал в Мадрид, в кубинское посольство. Там он стал расспрашивать о местонахождении Лютгардо Ламейроса. Позднее, следуя намеченной стратегической линии, он вступит в контакт со своим старым другом, а затем приступит к устранению всех проблем, которые могли возникнуть на пути его незаметного наблюдения за сыном и обеспечения его безопасности во время якобы революционных похождений последнего.

Первые дни, что мой отец провел на Кубе, занятый на бесполезных работах на сафре, были совершенно бессодержательными, и такими же бессодержательными были известия, которые день за днем получал мой дед. Ему не сообщали ничего существенного, не говорили ничего, что могло бы вселить беспокойство.

Как раз это-то больше всего и беспокоило моего деда, внушая ему тревогу по поводу того, что его сын незаметно втягивается в рутину революции, ее догм, обычаев и привычек. И лишь когда сообщения стали тревожными, мой дед начал улыбаться и успокаиваться: его сын был спасен. Окончательно же он успокоился в тот день, когда узнал, что мой отец, выражаясь словами господина кубинского посла, переспал со стройной, как тростинка, негритянкой с огромными грудями. Тогда и только тогда старый развратник и гуляка вздохнул спокойно.

Вы меня поймете, если я употреблю привычное здесь выражение, товарищ, — заметил ему дипломатический чин с другого конца телефонного провода. — Ваш сын переспал с весьма аппетитной негритяночкой, которая танцует в Тропикане; вы знаете, это настоящее сокровище, товарищ.

Слегка приторный голос товарища посла звучал в телефонной трубке весьма любезно.

Вы даже представить себе не можете, как вы меня осчастливили, товарищ посол. Я по-прежнему остаюсь в вашем полном распоряжении, — ответил ему старый лис.

И только тогда, как я уже сказал, мой дед стал улыбаться, только тогда. С этого момента все его заботы свелись к тому, чтобы вовремя пересылать моему отцу деньги. Ему удавалось делать это через то же посольство, а также используя различные сложные, извилистые каналы, которые предложил ему Лютгардо, тоже с другого конца телефонного провода. Мой дед безоговорочно следовал всем его указаниям, внося в различные инстанции соответствующую лепту.

Мой отец, со своей стороны, внимательно изучил все извилистые пути, по которым доставлялись деньги, чтобы получать их в соответствующих конечных точках. И сделал он это с ловкостью и умением, которым могли бы позавидовать многие юноши его возраста. И вот во время одного из еженедельных телефонных разговоров его отец дал ему понять, что вспомоществование на подходе.

Деньги дошли по назначению и попали в руки моего отца; к ним также на всякий случай прилагалось уведомление об источнике поступлений: завод по производству рыбных консервов, принадлежавший моей белой семье, завод, стоивший целое состояние. Мой отец к тому времени если не превратился еще в короля афро-кубинских танцев, то уж, во всяком случае, весь был насквозь пропитан зажигательными ритмами, праздничной ночной атмосферой, революционными песнями и новой поэтикой. В те дни Куба прилагала все усилия, чтобы восстановить свой торговый и рыболовный флот, так что престиж моего отца вознесся, словно пена на гребне волны. Он превратился в настоящего короля рая под звездами. Моя же мать, в свою очередь, в эти же самые дни стала получать соответствующие инструкции.

Между тем, мой отец приходил в Тропикану и ужинал так, как не ужинал никто. Никто не говорил ему в ответ на его заказ: «к сожалению, это невозможно» и не подавал другое блюдо вместо того, что заказал он. Всегда находилось то, что он требовал, и очень часто еда была просто великолепной. А мой отец всегда знал толк в хорошей еде.

Затем, по окончании спектакля он обычно встречался с моей матерью, и они вдвоем уезжали на машине, что добыл для него неизвестно где и каким образом, но за весьма приличную сумму один его новый друг, важный партийный деятель. Они уезжали в апартаменты «Марины Хемингуэй», где ощущали себя совершенно чуждыми окружающему миру.

Машина всегда ждала моего отца, а такси из компании Кубанакам — мою мать. Казалось, никто не обращает на это никакого внимания и не придает ни малейшего значения. На самом деле это было не так. Однако постепенно все привыкли к такой ситуации. Но так было вначале, в самом начале. Проходили дни, и им уже не хватало терпения дожидаться вечера, они стали видеться и днем. Затем последовало первое утреннее свидание, а потом и первая ночь, целиком проведенная вместе.

В тот день, когда они впервые вместе встретили рассвет после того, как любили друг друга всю ночь, они поехали в Матансас. Моей матери хотелось показать моему отцу Пан-де-Матансас, не слишком большую, но самую высокую в той местности гору, расположенную к западу от города; высота ее не достигает и четырехсот метров. Вместе с Пан-де-Матансас она показала ему реки Йумури и Сан-Хуан, охватывающие исторический центр города, который она так любила.

Матансас расположен на шоссе под названием Виа-Бланка в 98 километрах от Гаваны и в 48, или что-то в этом роде, километрах от Варадеро. Моя мать почти никогда не жила там, но ей захотелось показать город моему отцу, возможно, чтобы почувствовать свои корни. Отсюда родом была ее семья. Она слышала рассказы о местах, в которых когда-то нашли приют ее предки, и я вполне могу предположить, что и мой отец испытал некоторое волнение, услышав от нее семейные предания. Именно женщины народности йоруба всегда старались сохранить и передать потомкам древние саги и предания, мужчины же по большей части были заняты поиском наилучшего способа покинуть этот мир, убедившись в том, что мир покинул их.

Но также вполне вероятно, что мой отец откровенно скучал, слушая эти негритянские предания. Из того немногого, что мне известно о моем отце, могу предположить, что его не слишком волновали какие бы то ни было саги, кроме его собственной. Для меня так и осталось тайной, как это он, такой избалованный барчук, смог влюбиться в мою мать. Но это те тайны, что наполняют светом нашу жизнь, несмотря на то, что их следствием могут быть такие темные плоды, как, например, я.

Мне хотелось бы думать, что я был зачат в тот первый визит моих родителей в Матансас и что, возможно, это произошло в плодородных долинах, расположенных к западу от города, тех самых, что когда-то дали приют моим предкам лукуми. Это прекрасные цветущие долины. Там полно плантаций сахарного тростника. Мне не хочется думать, что любовь, меня породившая, имела место в окрестностях болота Сапаты, возле бухты Кочинос, хотя и не могу объяснить, по какой причине. Впрочем, каждый из вас, мои дорогие читатели, может сам предположить причину, и она будет принята мною. Мною, Эстебаном Гонсалесом; Стефаном, как в свое время называла меня мама; Эстеве, как она называла меня позднее, когда стала раскаиваться в содеянном; Эстебо, как предпочитал звать меня отец; Эстебанильо, как с плутовским видом обращался ко мне дед. Эстебанильо Гонсалес-де-лос-Льянос, вот я кто; многократное воплощение себя самого.

Загрузка...