ВИКТОР СЕРГЕЕВ

ЛУНА ЗА ОБЛАКОМ

Глава первая

Для Чимиты песня песков возникла из неслыханного ею никогда ранее шуршащего колеблющего звука. Песчаные струи долго шурша­ли и шелестели, но вот они родили тонкий переливчатый скрип — и тотчас всюду зазвенело, запело, заиграло. От песков поплыли чис­тые и мелодичные звуки. Лишь порой, когда ветер сдвигал греб­ни дюн, прорывалось что-то резкое и скрипучее.

Чимита шла по песку, увязая в нем, а он —странное дело — по­скрипывал под ногами, как снег в ночную стынь.

Не ветер ли нашептывал эти звуки? Тонко и грустно, будто жа­луясь кому-то. Неведомый музыкант выстанывал флейтой, пугая и настораживая. И сердце Чимиты холодело и замирало... Была в этих звуках своя таинственная прелесть и зовущая нежность, и хотелось пойти по мягким и податливым гребням песка и искать, и выслуши­вать поющие песчинки, найти их, осторожно рассыпать на ладони и так нести тихо и долго это голосистое диво. И все слушать, и все тревожиться, и чего-то ждать... Ждать, когда за этим чудом свер­шится еще что-то необъяснимое и неповторимое.

Чимита прошла квартал и огляделась. Здесь когда-то заслоня­ли небо ракетовидные сосны. Она помнила, что они огибали поляну, заросшую лопухами. Через лопухи наискось от улицы змеилась тропка. Эта поляна в городе так и называлась — Косая тропка.

Теперь тут дыбились дома.

Она знала, что ей надо добраться до железнодорожного переезда и там свернуть. Но где этот переезд?

Тучи, навиваясь на башенные краны, пригасили свет рождаю­щегося утра. Глухо, неразборчиво ворчало что-то за углом. Темень выстилалась перед ней, как пропасть. Не видно дальше воробьино­го носика.

Колкие свей песка с шуршанием скатывались на мостовую. Все больше песчинок роилось в воздухе, они набивались в складки одеж­ды и волосы.

Улица кончилась, а переезда так и не было, и она уже шла, не

разбирая пути. Надо вновь найти железнодорожную линию. Где-то она здесь, недалеко... Скоро прошумит поезд. Должен же он прошу­меть когда-то.

Ветер угонисто цеплялся за нее, мешая идти, а песок остро по­калывал лицо и хрустел на зубах. Она пожалела, что не осталась нa вокзальчике.

Неожиданно перед ней вычернилось что-то бесформенное, непо­нятное и пугающее. Оно выкатывалось прямо на нее. Звякнула под­кова о камень... Она поняла, что едут люди на лошадях. Похоже, что вот-вот она выберется из этих песков.

Всадники подъехали к ней, она разглядела в них милиционеров и успокоилась. Ей показалось, что пески утихли и холод отпустил ее. От лошадей исходил тот кисловато-терпкий запах табуна, кото­рый она знала с детства.

Милиционеры с поднятыми воротниками полушубков смотрели на нее и молчали.

— Как пройти к переезду?— крикнула она.

Они не расслышали ее, и она подошла ближе, взяла за узду ло­шадь, приподнялась на носках и снова спросила о переезде.

— Пройдемте с нами!— разобрала она ответ.

Ей показали, куда надо идти, и она пошла, спотыкаясь и пряча лицо от песка. Над головой она слышала фырканье лошадей и какие- то слова, которыми обменивались между собой милиционеры.

В милиции у нее попросили документы. Дежурному показалось подозрительным, что в непогоду она разыскивала железнодорожный переезд, давно закрытый.

— Вы искали переезд? А зачем?

Чимита ответила.

— Цель приезда?

— Думаю здесь работать. Я инженер... строитель.

Она добавила, волнуясь и торопясь, что приехала по вызову уп­равляющего строительного треста Шайдарона.

Дежурный рассмеялся:

— Чего ж вы так неосмотрительно ушли с вокзала? А если бы вас кто обидел?

Чимита по-смешному сморщила нос и пожала плечами: мол, не знаю, что было бы, если бы кто-то обидел.

Ей предложили посидеть в приемной, подождать, пока не утих­нет ветер. А когда наступит утро, обещали известить Шайдарона о ее приезде. Она попросила разрешения сдвинуть несколько стульев, чтобы на них отдохнуть.

Управляющий трестом Шайдарон в ту ночь спал плохо. Навяз­чивые сновидения не покидали его до самого рассвета. За окном сви­стело и выло, кто-то выстукивал не то на крыше, не то во дворе, а ему думалось, что он блуждает в перлитовом цехе среди гудящих газов и столбов серой пыли. «Вытяжная вентиляция...»—проговорил кто-то. И тут же сильно зашумело, застучало в висках и на затылке. «Да, будет вентиляция, погодите...»—хотел он ответить, но только пошевелил губами. Слов не было. «Содержание пыли возле печи термоподготовки,— продолжал чей-то голос,— превышает норму, возле печи вспучивания перлита пыли еще больше... Угарного газа столько, что грозит отравлением...»—«Да погодите же, дайте хоть по­думать»,— проговорил Шайдарон и опять но услышал своих слов.

И вдруг он провалился в какую-то жаркую и влажную тишину. Просвечивало откуда-то неясными, расплывчатыми очертаниями бледное женское лицо. «Опять она пришла,— устало подумал Шай- дарон. — Что вам угодно?» — «Я принесла вам акты. Санэпидстанция предписывает тресту закрыть перлитовый цех». — «Да вы хоть пред­ставляете, что означает закрытие такого цеха!— закричал он с воз­мущением. — Это все равно, что остановить строительство всего комбината. Перлит — это основной строительный материал!» — «Я приглашаю вас пройти в цех,— упрямо говорило из тумана бледное пятно. —Приступим к оформлению документов. Цех надо закрыть».— «Кто вы такая?»—«Я врач санэпидстанции. Разве вы забыли?.."— «Да, да. Как же... Это вы, разумеется. Почему я не узнал? Но как же цех? Его ни в коем случае нельзя останавливать ни на один день».

Всю ночь Шайдарон спорил с этой женщиной, а она будто бы не слушала его. И все хотела пройти через его кабинет, а он загора­живал путь, не давая ей приблизиться к столу. Ему казалось, что как только она возьмет что-то у него со стола, так уж тогда цех пре­кратит вспучивание перлита и ничего поделать будет нельзя.

«Товарищи,— гремел откуда-то голос,— прошу освободить поме­щение. Цех закрывается до выполнения предписаний санэпидстан­ции».

Утром Шайдарон, еспомнив о навязчивых сновидениях и о том, что городская санэпидстанция уже не раз предупреждала его о том, что в перлитовом цехе нет условий для нормального производства, позвонил в приемную и отдал распоряжение вызвать старшего про­раба Трубина для монтажа вентиляции.

Трубину хотелось лечь в постель.

Зачем он согласился на этот преферанс? Уже утро, а он еще и глаз не смыкал. Он плохо знал тех, с кем играл. Один — бухгалтер— после каждой «пульки» вынимал миниатюрный блокнотик и сверял прежние записи с новыми. При общем молчании называл свои сум­мы выигрышей и проигрышей. Он и Трубин «садились» по очереди. А в ударе был врач по уху-горлу-носу. Он никогда не «садился» и, казалось, видел сквозь колоду. Под утро, сдавая карты, врач ронял голову на вытянутые руки, словно у него уже не было сил. Но вот определялись играющий и вистующие, карты раскладывались по мастям, начинался обмен мнений, и тут «ухо-горло-нос» вскидывал осунувшееся лицо, на какое-то время глаза его впивались в карты и затем следовало лаконичное заключение. Григорий не помнил ни од­ного случая, чтобы тот в чем-то ошибся. Это удивляло Трубина, и он восхищался такой проницательностью. Но после того, как врач достал такой же, как у бухгалтера, миниатюрный блокнотик с запи­сями и стал сверять расчеты с игроками, а потом подсчитал, на ка­кую сумму съедено соленого омуля и выпито пива, и эту сумму за­нес в свой блокнотик и затем разделил ее на всех, Григорий понял, что все эти люди, с кем он сошелся нынче, не просто субботне-вос­кресные игроки, а живут‘этим...

Жена Софья открыла ему дверь и, не сказав ни слова, ушла в спальню.

Днем в прорабской спросили Трубина. Он вышел узнать — кто. Бледное помятое женское лицо, ломкий от волнения голос... «Дом у нее, наверное, сносят, вот и пришла»,— подумал он. Трубин уже со­брался сказать, что все справки по сносу домов выдаются в тресте, но женщина не захотела его слушать, а сначала убедилась, нет ли еще здесь кого. Попросив разрешения присесть, она вздохнула и по­шевелила узким, почти безгубым ртом.

С первых же ее слов гнетущая и вязкая тяжесть подступилаему к горлу и в голове шевельнулась боль, сначала вялая, тупая, потом все более острая, охватывающая лоб и виски. Надо бы встать и походить по прорабской, но Трубин не встал и старался не дви­гаться, чтобы никто не догадывался о его чувствах.

Женщина была в дорогом, но теперь уже немодном коверкото­вом пальто и злым, ломким голосом рассказывала ему о том, что «мой муж сошелся с вашей женой» и что они «оба сговорились уе­хать из города», а у нее дети и «надо что-то делать, не оставлять же детей без отца». Она, эта женщина, которую он Еидел впервые, ука­зывала свидетелей, называла, когда и где встречались «мой муж и ваша жена».

Она говорила с ним с постоянной, непроходящей злобой, словно обвиняла не только тех, из-за кого пришла сюда, но и его, Григория. И ему на какое-то время почувствовалось, что он тоже не лучше Софьи, раз допустил такое, что он вместе с ней, с женой, такой и сякой...

«Но причем тут я?— спросил сам себя Трубин. — Я-то тут причем?»

«А как же, как же?— спорил с ним внутренний голос. — Софья ведь твоя жена и, если она ведет себя дурно, то и ты в этом заме­шан».—«Ну уж нет, нет, увольте»,—возражал Трубин этому голосу.

Григорий смотрел на женщину и ничего не мог в ней запом­нить — ни того, какие у нее глаза или губы, ни того, как она одета, какой у нее голос. Ничего не мог запомнить...

Он даже не мог запомнить, какие ответы ей давал.

Ему с самого начала разговора с ней очень хотелось, чтобы она знала поменьше всяких подробностей той «связи», чтобы были одни догадки и предположения и ничего конкретного, чтобы она по­скорее оставила его одного. А когда она ушла, он опять подумал о том, что ничего в ней не запомнил и что если бы ему понадобилось сию же минуту выбежать за ней на улицу, то он не отыскал и не опознал бы ее в толпе. «A-а, что это со мной?—подумал Трубин.— Зачем мне запоминать ее внешность, зачем знать ее имя? Какая в том может быть цель? Надо рвать со всем этим, рвать!.. Рвать с же­ной! Из головы — прочь, из сердца — вон! Вот так. Только так».

Он сразу поверил этой женщине. Были причины — поверить. Да, да. Его жену словно подменили, ее стало не узнать. И то, что ее нельзя узнать, и то, что он тут услышал о ней,— все это не оставля­ло никаких сомнений.

Знобящая тяжесть окутывала тело. В мыслях все путалось и мешалось: «Как могло это случиться? Как? А могло бы быть иначе. И тогда не пришла бы эта женщина».

Да, кое в чем он виноват сам. Он сам кое-когда влиял на собы­тия так, что они невольно привели к разрыву. Он держался с женой слишком жестко, холодно, опираясь лишь на логику, которая каза­лась ему надежнее, чем чувства и эмоции.

Но разве он один виноват?

Ведь и Софья давно подводила себя и его к черте, за которой им уже невозможно оставаться вместе. Да, они не сразу подошли к той черте... Они пытались как-то все уладить. Долго и упорно пытались.

И вот Софья решила вернуть себе то, что было утрачено ею с ним, с Григорием, и не только вернуть утраченное, а и приобрести все то, без чего жизнь не назовешь жизнью.

Чимита приехала на вокзал взять вещи в камере хранения. Она шла по тротуару к стоянке такси. Навстречу ей бежала запыхавшая­ся женщина. Спросила у нее, прошел ли «пекинский» на запад.

— На запад?—удивилась Чимита. Она сама вчера приехала этим «пекинским».— Может, вам на восток? На запад проходил вче­ра, а следующий пройдет только завтра. ·

— Как вчера?— оторопела женщина.— Вы, гражданка, что-то путаете. Извините...

Пока Чимита ждала такси, та женщина вернулась.

— Вы опоздали на поезд?— спросила ее Чимита.

Женщине было жарко, она распахнула полы коверкотового пальто и размахивала ими, как веером. ·

— Пустое... Никуда я не опоздала,— ответила она со вздохом.

Низкое, с рваными тучами, небо клонилось над вокзальной пло­щадью. Из водосточной трубы с бульканьем, со скачущими гребеш­ками пены выбегал мутный поток. Прижатые, приглаженные, вымо­ченные насквозь, лежали молчаливые пески.

Какой-то звук — тонкий, со вздохами — выбивался из шума дождевой воды. Небо колыхалось от неспокойных облаков и воздух, казалось, двигался, будто вся эта разноголосица вокзальных шумов влекла его куда-то.

Чимита обернулась. У женщины тряслись плечи, бледные дряб­лые щеки в прозрачных каплях.

— Что с вами? Вам плохо?

— Ах, что там! Чего уж плохо?

И снова звуки дождя отодвинули все от них. Всюду капало, пле­скалось, журчало. Ничего другого нельзя было услышать. И под это капанье и плесканье все словно бы приглаживалось, прижималось к земле, становилось чище и обнаженнее, но уже без прежнего цвета и запаха.

Женщина вдруг заговорила тихо, задумчиво и отрешенно:

— Все вокруг для него — эти созвездия распустившихся коло­кольчиков и фиалок, лилий и яблоневых лепестков... Больше он ни­чего не видит. — Она прошептала, подавленно всматриваясь:— У не­го глаза пчелы! Да, да. Для него элементарная маргаритка излучает ультрафиолетовый свет. Этакие, знаете, кольца багряных крапинок. Никто того не видит.

Чимита тактично промолчала.

— А вы верно подметили, что со мной плохо,— продолжала женщина. — Он меня обманул с поездом. Это я про мужа... Распус­тившиеся колокольчики, маргаритки с ультрафиолетовым излуче­нием... Извините меня. Он двоих детей променял на одну... марга­ритку... Или на фиалку, или...— Она заплакала, всхлипывая и смор­каясь. — Я уж с ним и по-хорошему, и всяко. Не могу найти адреса. Был бы адрес... Теперь встречай хоть каждый «пекинский»

Чимита смотрела вдоль шоссе, ожидая, когда из-за поворота по­кажется такси.

Приглаженные, прилизанные пески не издавали ни звука и, как думалось Чимите. они уже никогда не выйдут из этого молча­ния. Дождь заколдовал их тут навечно. Она вспомнила, как пески пели в ночь ее приезда, но думать про это мешал голос женщины:

— А можно бы по-товарищески разобраться... Надо бы по-това­рищески... Право, лучше бы по-товарищески обсудить и решить...

Ей стало жалко эту женщину, у которой беда и, видать, боль­шая беда, если она стоит тут под шумами дождя и жалуется и про­сит кого-то о чем-то.

Чимита подошла к ней и предложила отойти под карниз крыши, где не сеяла дождевая морось. Женщина покорно согласилась, и там, согреваясь под защитой камня и железа, они обе мало-помалу разго­ворились.

Узнав, что Чимита землячка Шайдарона, женщина смутилась и почему-то быстро стала застегивать пальто. Она замолчала, думая о чем-то своем, а Чимита не нарушала ее раздумий, потому что по­нимала состояние собеседницы. Та только что сказала ей, что от нее уходит муж...

— Вы извините меня, милая девушка,— снова заговорила жен­щина.— Может быть, это и унижение с моей стороны... Хотя, конеч­но, унижение. Чего уж там! В моем положении раздумывать и выби­рать не приходится. У меня дети. Ради детей... Только ради детей! Дело в том, что... мой муж собирается уехать с женой одного инже­нера из треста. Я была у этого инженера. Думала найти у него под­держку. А, по-моему, он вовсе и не помышляет удерживать свою жену от ужасного шага. Может быть... Милая девушка, извините. Очень неудобно... Так неудобно говорить вам. Нельзя ли как-то по­влиять хотя бы на того инженера? Его фамилия Трубин.

— Но что я сделаю?— Чимита развела руками. — Разве я могу вам помочь?

— Поговорите с управляющим. Он вызовет Трубина. Убедит... Мужчина с мужчиной...

Женщина приложила платок к глазам.

— А вы сами сходите к управляющему. Почему бы вам не схо­дить?

— Неужели вам так трудно?

И вот уже нет для Чимиты никакого шума дождя. Остался в ушах только голос: «Неужели вам так трудно?» И жалости тоже нет. «Как она не понимает, разве можно просить, не зная, за кого?»

Чимита облегченно вздохнула: из-за поворота вывернулось такси.

Внешне Софья, может быть, мало изменилась. Черные волосы с пробором спадали ей на плечи. Прямой, слегка удлиненный нос, мягкие припухшие губы, серые выразительные глаза. Вероятно, не часто бывают такие лица у женщин. Когда Трубин смотрел на нее сбоку, ему казалось в ней что-то мужское и, чтобы передать кому- либо из своих знакомых тот видимый ему образ жены, он не находил ничего более подходящего, как сказать: «У нее что-то гоголевское, да-да, в ее профиле... Этот характерный нос и эти волосы». Все на­ходили, что Трубин, пожалуй, прав. И даже кто-то пошутил: «Есть же тургеневская женщина. Почему не быть гоголевской?»

Софья работала в производственном отделе инженером по фи­нансированию. Строительные участки, субподрядные организации, Стройбанк... Одни подают сведения, другие — требуют. А Софья меж­ду ними. У нее два белых листочка и один синий. Синий —это акт приемки строительно-монтажных работ. Белые — это справка о сто­имости строительных работ и акт приемки выполненных работ. После каждого месяца и после каждого квартала и года Софья офор­мляла эти акты и справку и отсылала их в Стройбанк для того, что­бы стройка финансировалась.

Три листка: два белых и синий. А в них было упрятано до соро­ка тысяч расценок. Из-за этих расценок у Софьи вспыхивали споры с начальниками участков и представителями субподрядных органи­заций. Приходилось шуметь до хрипоты, до болей в затылке, выта­скивать из шкафа толстые справочники... Пока отправишь эти три бумажки в Стройбанк с подписями заказчика, подрядчика и субпод­рядчика, на все наглядишься и всего наслушаешься.

Григорий учил ее, как проверять субподрядчиков и строитель­ные участки. «Ты пойди туда-то и посмотри то-то,— твердил он. —

А то они опять тебе «клинья забивают». И она шла, находила ошиб­ку, просчет или просто жульничанье и вносила поправки или в бе­лую бумажку, или в синюю, не давая никому «забивать клинья».

Григорий для нее — первая любовь. Тут все первое... Все надо познать, испытать, прочувствовать. Его рука легла ей на плечо. Это первый раз... Осторожно, будто невзначай, пожал ей пальцы. Первый раз... Привлек к себе. Первый раз...

Она то тянется к нему, то убегает, рвет непрочные, а, может, на­оборот, самые прочные нити первой любви. Когда он впервые обнял ее, она вспыхнула, наговорила резкостей и ушла домой. Что-то оби­женное, оскорбленное поднялось в ней, защищая все легко ранимое и хрупкое. Может быть, вот так же цветок принимает на себя весной первое в его жизни солнце, закрывая себя от ожогов капельками росы.

Григорий провожал ее вечером. Она показала на каменный дом: «Вот здесь мы жили недавно, а теперь надо еще идти дворами и еще улицей». Григорий вздохнул: «Жаль, что переехали. Мне бы было ближе». Она остановилась и сказала зло: «Не ходи тогда!» И быстро пошла, почти побежала. Он тоже разозлился: «Подумаешь!» Повер­нул домой.

Они ссорились и мирились, и все это было только лишь для то­го, чтобы сильнее понравиться друг другу, а внешне они порой ста­рались показать, что весьма легко могут прожить друг без друга.

Когда они были не одни, тогда она была совсем иной. Тогда ее выразительные глаза показывали и открывали многое, если не все из того, что скрывали в ее душе отчужденность и строгость, вынуж­денные теперь отступить перед приступом веселости. В такие часы она не давала ему никакого покоя. Не задумываясь, при всех дура­чилась с ним, щипала и щекотала его. Он не выдерживал, убегал от нее, а она смеялась над ним. Смеялась она много и говорила много и смело. Но опять-таки только не наедине с ним.

Они сидели как-то компанией в саду на скамейке, ждали кино. Кто-то из девчонок про Трубина сказал, а Софья ответила: «Ты на него не очень-то заглядывайся. Я никому его не отдам». И было не­похоже, что шутила.

Григорий провожал ее после кино. Ободренный словами «нико­му его не отдам», поцеловал ее, как она ни вырывалась. Неожидан­но для него она заплакала.

— Ну, что ты! Перестань!—просил он, не зная, как ее успо­коить. — Да перестань! Вот выдумала!

А она плакала с такой горькой безысходностью, что Григорий в лихорадочных поисках успокоительных слов не нашел ничего луч­шего, как сказать:

— Ну, что ты на меня^. Что ты обижаешься? Пусть я такой и такой... Но ведь и Сталин кого-то когда-то целовал!

Через несколько минут они оба хохотали.

Этот первый поцелуй для нее многое значил. Дикарство ее мед­ленно, но неотвратно подходило к концу. Его вытесняла любовь. Первая и, может, самая сильная любовь.

С чего у них началась любовь?

В один из вечеров Софья дежурила в тресте. Звонков ни отку­да не было, и она уже собиралась уходить, как в приемную заглянул Григорий Трубин.

— Что-нибудь с бетоном?— спросила она.

— Да нет. Просто так зашел. Ничего нового нет? Никаких про­исшествий?— Он покрутил пальцами и усмехнулся. — Ну нет, так нет. И Шайдарон не звонил?

— Нет. Хоть бы позвонил... Я что-то сомневаюсь...

— А что такое?

— Да опять с этим «Гидроспецфундаментстроем». На острове Долгом они ведут берегоукрепительные работы. Пятьдесят тысяч рублей взяли... А камень возят негабаритный, откосы не подготов­лены. В документах показывают четыре тысячи кубометров камня, а вывезли на самом деле тысячу. Врут прямо...

— Проверьте по путевым листам у шоферов. Если все свалят на геодезистов, не верьте... Путевой лист для вас закон.

Он постоял в нерешительности, не зная, то ли остаться, то ли уйти. Соня поддерживала разговор с ним, и он не мог так вот взять и сразу уйти, не дав ей выговориться. Незаметно для себя он втянул­ся в рааговор о старых кинокартинах, которые когда-то они смотре­ли, о книгах, когда-то прочитанных и ныне полузабытых. Поговори­ли об общих знакомых, о погоде... И вдруг оба почувствовали пока еще непонятную для них важность состоявшегося разговора.

Вот после того и началось у них сближение.

Как все это было понять, осмыслить? Что же это такое —взаим­ная симпатия, обыкновенное увлечение? А если любовь? Но почему чуть ли не год ничего не было между ними, а тут сразу?.. Почему много-много раз видел Трубин эти черные со смоляным накрапом волосы, этот «гоголевский профиль», слышал ее голос, встречал ее веселой, сердитой, задумчивой, и никогда не думал о ней больше, чем о других, никогда не выделял ее среди других? Но достаточно было одного разговора о берегоукрепительных работах на острове Долгом — и все сместилось со своих прежних понятий и представле­ний. все сдвинулось, произошла смена всего. Что же зрело у них в душах весь этот год? Что же им довелось выстрадать? И какие пер­воначальные силы пришли в движение? И какая нашлась еще си­ла — откуда она?— что привела в движение те первоначальные силы?

Почему теперь вся она стала для него совершенно не такой, ка­кой была еще недавно? Что случилось с ее губами, с ее глазами, с ее прической? Почему все это стало для него непонятно дорогим и волнует его?

Софья считала, что все решил случай. Если бы в тот вечер она не дежурила, не спросила его о «Гидроспецфундаментстрое»... Если бы ему не пришло в голову после кино зайти в контору... Наверное, она ошибалась. У нее не было времени подумать, как следует, да она и не искала объяснений невесть откуда взявшемуся чувству. До этого ли ей было? До поисков ли? Ее захватило таинство случивше­гося.

Потом же... Вышло как-то так... Ей казалось, что она люби­ла его сильнее, чем он ее. У нее естественнее проявлялись чувства, она была менее сдержанна. Ее любовь можно увидеть в каком-ни­будь пустяке, в малозначительном, ничтожном случае, во всем том, чему сам Григорий не придавал значения.

Она постоянно сталкивалась на строительных участках и в суб­подрядных организациях с мужчинами, которые на вешалке прини­мали от нее или подавали ей пальто, говорили приятные для нее слова о ее внешности и о том, как она одевалась. Всякий день вокруг нее звучал ручеек лести. А дома этот ручеек молчал...

В ее жизни все меньше оставалось места для радости. Григорий как бы уходил от нее и забирал эту радость с собой.

Они жили без детей, и это тоже мешало обоим и отдаляло их друг от друга.

— Знаешь, я стала раздражительной,— сказала она как-то.— Был бы ребенок, было бы все иначе.

— А что «иначе»?— возразил он. — Было бы хуже.

Но сам он далеко не был уверен в своих словах.

— Вон посмотри у соседей... у этих самых... как их? Из пятого дома. Один сын в колонии, другой не учится нигде, третий...

— Это зависит от родителей,— уверенно отпарировала Софья

«Может, она и права»,— думал Григорий, не раз потом вспоми­ная тот разговор.

Вечера у Сони оставались ничем не заполненными. А днем она снова встречала тех мужчин, которые не жалели приятных для нее слов и не скупились на внимание.

Она сказала Григорию об этом, сравнивая его с теми:

— Это настоящие мужчины, не то, что ты.

Трубин не придал значения этим ее словам, лишь усмехнулся:

— С чужими женами они все такие.

Много времени Софья проводила с соседями. На окраинной затравевшей улице, в маленьких, покосившихся от времени, домиках кто только не жил. Во дворах собаки и огороды. У ворот скамеечки. Вечера Софья высиживала на этих скамеечках с соседками.

К ним подходил пьяненький дядя Костя, машинист копра, с таким же пьяненьким помощником машиниста Ванюшкой Цыки- ным.

— Где напились-то, дядя Костя?— спрашивала его крановщица Груша.

— А, не спрашивай! Пили под забором, напротив магазина. А потом надоело. Я ему и говорю: «Чего мы тут сидим? Пойдем ко мне на белую скатерть!»

Все хохочут. Отпускать дядю Костю никому не хочется. Без не­го скучно.

Крановщица увидела у него в кармане горлышко бутылки.

— Водки-то много с собой прихватили?

— А, не спрашивай! Бутылка наполовину не полная.

Ванюшка не согласен:

— Врешь, бутылка наполовину полная!

Они перепираются какое-то время, пока оба не забывают, о чем и из-за чего заспорили. Дядя Костя ведет Цыкина в старый дом с двумя окнами на улицу. Одно окно всегда закрыто ставнями, а дру­гое всегда открыто и наличники у него покрашены в веселый голу­бой цвет.

На скамейку подсаживается мать бетонщика Славы Быховского.

— Мой-то вчера на бровях пришел. «Где ты шатался?»—спра­шиваю.— «Блудил»,— говорит. «Как блудил?» — «Дом не мог долго найти».— «Как же это тебя, Славка, угораздило?» — «А как,— гово­рит,— не угораздит, если все дома у нас, как один. Открыю воро­та. Шо такэ? Направо собака, налево забор. Где я? Выходит кто-то. Спрашиваю измененным голосом: «Где живет бетошцик Кыхов- ский?» Отвечают: «Рядом». Вот-так и шел домой. Во всех дворах говорят: «Рядом живет Быховский».

Соседки долго хохочут, переспрашивают старуху Быховскую, уточняя, что и как.

— Как его собаки не покусали,— говорит кто-то.

Разговор переходит на собак.

— А верно треплют, что маленькая собачка до старости щенок.

— И то.

— Я вот в огород выйду,— продолжает крановщица Груша,— а с той улицы лезет ко мне с лаем вот такусенькая лохматая со­бачонка. Свой двор весь облаяла и ко мне успевает.

— Два двора караулить хочет!

— Собаки, они ужасно понимающие. Вот у меня сын переехал с год как на новую квартиру и недавно пришел. Так что вы думае­те? Наш Руслан увидел его и от радости прыгал-прыгал, перевер­нулся и — хлоп на спину. Прямо ошалел. А мы думали, что он за­был его.

Разговор о собаках неожиданно обрывается потому, что слышна ругань. На пыльную дорогу выбегает собутыльник дяди Кости, а за ним и сам хозяин.

— С кем пьет, того и бьет,— говорит равнодушно Груша.

Цыкин оказывается легким на ногу, и дяде Косте ничего не ос­тается, как высказать свое заветное пожелание убегающему гостю:

— Видал бы я таких в белых тапочках в гробу!

— Вместе же работают... на одном копре. И скандалят.

— А ты думаешь, они помнят? Спроси завтра обоих — ничего не помнят. Еще скажут: не ври, баба.

Дядя Костя возвращается к женщинам и то ли от водки, то ли от посрамления Ванюшки Цыкина мягчеет и начинает жаловаться на жену.

— Работаешь, работаешь, а придешь домой, и не имеешь права обняться с женским телом.

Над забором видна голова его жены и через дорогу летит ее зычный голос:

— А ты забыл, что этому женскому телу в получку принес одну десятку?

— И по сто приносил,— бормочет дядя Костя,— а все равно...

Внезапно его охватывает чувство неудобства и смущения и он уныло идет домой спать.

Все эти люди, как видела Софья, были простые и отзывчивые, веселые, добрые и незлопамятные. И хотя то, чем они жили, было чуждо и 'непонятно Софье, она оправдывала их потому, что ей ка­залось, что во всех этих людях было что-то впитано в себя от этих серых домов и картофельных огородов, от цепных собак и осевших в землю скамеек, от дороги, заросшей травой и тополиной порослью, от всех тех обитателей этой окраины, которые давно умерли... Ей думалось, что достаточно снести все эти дома и заборы и тогда и дя­дя Костя, и крановщица Груша, и бетонщик Быховский с матерью будут какими-то не такими. Но пока дома оставались и заборы ос­тавались... И Софья сидела на вросшей в землю скамейке и смот­рела, как текла вокруг нее непонятная ей жизнь.

Она и сама впитывала в себя то, что впитали до нее эти люди от серых домов и огородов, от заборов с колючей проволокой. И чу­жое пьяное горе стало ей казаться порой смешным и забавным.

Слава Быховский, напившись, хвастался на всю улицу: «В мо­их кудрях немало запуталось женщин!» Софья хохотала вместе со всеми над пьяным и до нее не доходила простая мысль о том, что ведь здесь стоит жена Быховского с глазами, полными слез.

Софья хотела познакомить Трубина с улицей, но тот был холо­ден и равнодушен к улице. За несколько лет жизни здесь он ни с кем не был по-настоящему знаком. Трубин не знал и не помнил в лицо никого из тех людей, с которыми Софья проводила свободные вечера и воскресенья. Ни дядя Костя, ни Слава Быховский, ни Гру­ша — никто здесь не задел его память, его воображение.

Софье все же удалось уговорить Трубина пойти к дяде Косте поиграть в карты. Дядя Костя и его жена оказались матерщинни­ками. Непечатные слова сыпались в таком изобилии, что Трубин на какое-то время опешил. Ему было неудобно перед женой за то, что она слышит эти слова, неудобно перед хозяевами за то, что они про­износят их, неудобно перед самим собой... Но на непечатные выра­жения никто, кроме него, не обращал внимания.

Софье даже чем-то нравилась виртуозная матерщина дяди Кос­ти, она много хохотала в тот вечер.

Григорию ничего не оставалось, как объясниться с женой. Он начал издалека, с намеков. Поначалу намеки будто бы не произвели на нее никакого впечатления. Но он сознавал: ее спокойствие не есть еще ее верность ему. Достаточно напомнить ей кое-какие подроб­ности и она перестанет упорствовать. Григорий же медлил, тепли­лась все же какая-то надежда.

Соня заметно нервничала. Делая вид, что намеки мужа всего лишь пустяки, что она воспринимает их как неуместную шутку, она тем не менее выдавала себя: ходила бесцельно по комнате, то смотрясь в зеркало, то беря со стола ножницы, и при этом не виде­ла себя в зеркале и не Инала, что ей делать с ножницами. Иногда она думала: «Может, и хорошо, что Григорий наконец-то обо всем уз­нал сам? Так легче. Все равно когда-то — раньше или позже — это должно случиться. Ну вот и случилось».

Последнее время она жила в полном смятении. Если ее замуже­ство было ошибкой, то надо же искать какое-то решение. Любит ли она его, Трубина? Да, любит. А он ее? Пожалуй, нет. Какое там! Наверняка — нет! Она как-то уверила себя в том, что если в семье разлад, то надо уж поступать так, чтобы при новом замуже­стве ее любовь была слабее любви мужа. Тогда не будет зависимос­ти от него, не будет ощущаться его власти. Как часто женщины го­ворят друг другу: «Ты держи своего в руках. Чтобы не ты была его половиной, а он был твоей половиной». Вот если у мужа любовь посильнее, а у тебя послабее, тогда все образуется.

Ей казалось, что она нашла такого. А что дальше9 Он звал ее уехать, ничего не обещая. Она и сама понимала, что он не мог ей дать каких-то благ. Но он твердо обещал дать ей одно — любовь. И она верила ему. Он сам уходил от тяжелой жизни в поисках луч­шей. Как тут не поверить?

И вот теперь Трубин все знает или обо всем догадывается. Его осторожные слова, одетые в оболочку тумана, не оставят ее в покое. Надеяться уже не на что.

— Ах, перестань! Ну чего ты об одном и том же?— сказала

она.

— Пойми, Соня. Я не такой, чтобы унижать тебя или себя. Да­вай без истерик. Если у нас с тобой жизнь не удалась, что же...

— У тебя все очень просто,— с раздражением ответила она.

Он почувствовал: она уже подготовила себя к тому, чтобы ска­зать правду. В окно он видел остановившиеся в небе облака, повис­шие без движения листья. Даже воробей на коньке крыши, нахо­хлившись, сидел недвижимо.

«Все остановилось,— подумал он и удивился, что способен еще что-то подмечать из того, что происходило за окном.— Почему все остановилось? Хотя нет. Все это так, ненадолго. О чем я думаю? Надо ей сказать обо всем до конца».

И он стал сухим и бесстрастным тоном передавать ей то, что услышал о ее измене.

Она выслушала, ни разу не перебив его.

— Что ты на это скажешь?

— Ну, если уж она сама явилась к тебе...

Быстро взглянув на Софью, он заметил красные пятна у нее на лице.

— Ну, если уж так...— повторила она глухо.— Тогда знай... Да, мне кажется, что я люблю его. А то, что он меня любит, я не со­мневаюсь ни на минуту. Поверь мне, он 'не из тех, о которых ты думаешь. Он такой же честный, как и ты. Такой же принципиаль­ный. Ты не подумай, что наши с ним отношения зашли далеко.

— Ну, знаешь ли, меня не интересуют подобные уточнения.

— Все-таки надо объясниться и понять, что произошло между нами. Почему я разлюбила тебя и полюбила его?

— Что ты в нем нашла? Чем таким он тебя...— Трубин подыс­кивал слово.

— Вся разница между вами в том, что он меня любит, а ты... Ну, что тебе говорить? Мы уже обо всем переговорили.

— Да, обо всем,— согласился Григорий. — Тебе решать. Дальше так продолжаться не может. Если его любишь, то с ним тебе и жить.

— Он зовет меня. Он говорит, что уедем к его родителям, а по­том видно будет.

— Ну вот и поезжай.

Она не ответила, смотрела, не отрываясь, в окно. Не то ждала, чего он еще скажет, не то своим молчанием выражала согласие на его последние слова. Все вокруг было зыбким и неустойчивым. Она уже разучилась определять и понимать, где для нее плохо, а где — хорошо. Приходила утрами в производственный отдел и все думала, перебирая синие и белые бланки, забывая о том, где она и что ей надо делать. С трудом сбрасывала с себя оцепенение и бралась за телефонную трубку: «Пора потребовать документы с «Дальсталь- конструкции». Но тут же наваливалось на нее такое безразличие ко всему, что она снова задумывалась, неподвижно глядя в одну точ­ку. Вчера начальник отдела сделал ей замечание: напутала с рас­ценками за бетонирование...

Григорий чувствовал всю серьезность происходящего, но в глу­бине души что-то его еще обнадеживало, будто где-то неприметная ниточка тянула за собой все то давнишнее, все то хорошее, что бы- .ло у них с Софьей.

Она вдруг закрыла лицо ладонями и заплакала. Григорий не сразу к ней подошел — у него не было жалости к жене. Но он все же переборол себя, налил ей воды и попросил, чтобы она успоко­илась.

— Возможно, нам обоим будет лучше, если ты уедешь,— ска­зал он, как мог, более мягко.

— Послушай, Гриша. Можно все еще исправить. Все от тебя зависит.

— Нет уж. Я с ним... с этим твоим... поговорю завтра. Скажу, что с моей стороны вам помех не будет.

— Зачем ты так?— прошептала она.

На миг в груди Григория ворохнулась к ней жалость: «Может, забыть все? Жить, как жили. Ну, уступить ей, вести себя, как она хочет. Заботливей быть, что ли. А?» Но как подумал о ее встречах с ним... с тем самым... «Это она тут такая — ахи да вздохи, а с ним какая была? Кто ответит: какая с ним была? Что обо мне ему го­ворила?»

И — нет жалости. Одни подозрения. Они давят и выворачивают все наизнанку. Хочется что-то сломать или кому-то причи­нить боль. Кому? Ей, конечно.

«Не хватало еще, чтобы я ревновал ее. Надо взять себя в руки».

Но «взять себя в руки» было невозможно. Подозрения без труда брали верх над всеми остальными чувствами. В его смятенной ду- ще были повергнуты все принципы и устои, которые недавно еще руководили его поступками. Подозрения довлели над всем, что окру­жало его теперь. И эти подозрения не имели границ, они возника­ли и разрастались, как горная лавина — сначала один камень, за ним второй, еще... а там, глядь, уже их много, они грохочут и свер­кают, ускоряя свое низвержение и сметая все, что попадается им на пути.

Разве могут устоять перед ними жалкие слова оправданий?

— У нас с ним ничего не было,— шептала Софья, глядя по- прежнему в окно. — Ничего особенного...

В ее голосе он уловил усталость. Посмотрел на жену присталь­но, изучающе, будто видел впервые.

«Почему многие обращают на нее внимание? Красивые руки. Ну, что руки? Выразительные, умные глаза. А что такое—вырази­тельные глаза? Это, видимо, те глаза, в которых можно что-то уви­деть и это «что-то» по преимуществу должно быть приятным для тебя или уж во всяком случае понятным. Говорят вот: «Пустые гла­за». Раз пустые, то ничего в них и нет. Ну, а если тебе выпадет увидеть в этих самых выразительных глазах то, что они тебя обманули? Тогда как? Не беспокойся. Ничего ты там не увидишь. Выразительные глаза выражают лишь то, что им выгодно, то, что им на пользу. А пустые глаза, они лишены этого. Не узнал же ты по глазам жены, что она нашла себе другого, не узнал, пока не при­шла та... Пустые глаза, выходит, лучше. Они хоть не лживые, про­сто никакие.

Да, но те, которые обращают на нее внимание, они так не рас­суждают, как я. Они не мучаются, не ищут смысла, отгадок на тер­зающие душу сомнения. Выразительные глаза красивы. Вот и все. Больше ничего. В них, считают они, богатая, сложная и тонкая иг­ра света. Да, да. У нее именно такие глаза. И это, говорят, имеет значение.

Но что руки, что глаза! У нее что-то еще есть, не менее суще­ственное, не менее главное. Ну, умная. Это само собой. Это тоже главное. Но не всякая умная — любимая. Не на всякую умную об­ращают внимание, не из-за всякой умной бросают детей. Хотя детей бросают и не только поэтому... Но все это не то. Не про это надо... Что же у Софьи? Ведь и меня что-то влекло к ней когда-то, да и сейчас... Ах, что это? Что это такое?»

Григорий пытался убедить себя, что он теряет самое незамени­мое, но сердце оставалось холодным. Его сердце не умело про­щать. ·

Озен Очирович Шайдарон вызвал секретаршу и сказал, чтобы «подыскали стол новому инженеру». Та повела Чимиту по коридору и сказала, что сегодня освободился стол в производственном отде­ле: уволилась инженер Трубина.

— Удивительный случай,—сказала секретарша. —Она разводит­ся с мужем, очень способным инженером. И выходит замуж. А у того двое детей. Не понимаю, как можно променять... Симпатичный, авторитетный, прилично зарабатывает, у него, знаете ли, каждый месяц премиальные. Не представляю, что еще нужно женщинам!

«Где-то я слышала эту фамилию,— подумала Чимита.— Где же? По какому случаю?»

— Вы пока сядете в производственном отделе. Это временно,— говорила секретарша.

«А-а,— догадалась Чимита,— та женщина в коверкотовом паль­то на вокзале как раз возмущалась нерешительностью этого Труби­на. Вот уж странно, куда ни пойдешь, везде Трубин, Трубин...»

Лебеди летели на Байкал. Они хотели гнездиться и выводить потомство там, где сухо шелестел камыш, где скалы склонялись над морем, бросая свое отражение на песчаное дно, где дул ласко­вый «баргузин», где когда-то их далекий предок — белая лебедь — преобразилась в бурятскую девушку и стала невестой богатыря Хо- ридоя.

Уж не от той ли лебеди повелись в улусах девушки с глазами, в которых можно увидеть то солнечный, расколовшийся на воде, луч, то бездонность неба, что манит и зовет неведомо куда7

Птицы летели в холодном рассветном небе. Рядом с ними сты­ли невесомые и тихие облака. Огневой бубен солнца выкатился из- :ia горизонта и лучи его высветили степь и тайгу, а высоко в небе еще купались сумерки и белые тела птиц, похожие на самолеты со стреловидными крыльями, были красивы.

Внизу под ними прятался среди лесистых сопок город. Без ог­ней, без гудков, без дыма. Спящий город, ощетинившийся башен­ными кранами.

Щемящие трубные звуки посылало небо.

— Ганг!—неслось сверху гортанно и грустно и тотчас же в этот звук вплетался еще более тонкий и печальный:

— Ганг-го!

Песня падала на застывшие стрелы башенных кранов и звене­ла, как хрусталь:

— Ганг!

— Ганг-го!

Если бы город не спал, то люди увидели бы, что лебедей бы­ло пять.

Две пары и один...

Но ведь лебедь не живет один. Кго об этом не знает? Этим пти­ца утверждает, что без любви нет и жизни.

Бывает, что и люди поступают, как птицы. Если они остаются без любви.

Глава вторая

Утром, как обычно, у Григория Трубина закрутилась «прораб­ская карусель».

Пришел мастер Карымов и сказал, что на лесозаводе жульничают: участок платит за дранку метровой длины, а она короче да и в каждом пучке недосчитыва­ется по тридцать дранок.

— Вот и получается,— говорил мастер.— Я тут прикинул. Мы штукатурим за год... Видите, Григорий Алексеич?—Он совал ему исписанные листки.— Так мы переплатим восемь тысяч. Куда это годится?

Надо или звонить, или ехать на лесозавод. Лучше ехать. По те­лефону отговорятся, наобещают. А ехать не хотелось. Нет настрое­ния. Во всем вялость. Зарядиться бы настойчивостью, злостью и — тогда ехать.

— Ладно, разберусь,— пообещал он мастеру.

Едва дверь закрылась, звонок из треста:

— Куда вы столько гвоздей извели? Срочно представьте отчет по каждому объекту, а то прекратим выдачу. У вас, говорят, плот­ники бросают гвозди, куда хотят. И на подоконниках, и на полу ва­ляются.

— Ну-ну,— сказал Трубин.

— Что «ну-ну»?—послышался недовольный голос

— Разберусь. Приму меры.

— Отчет срочно высылайте.

«Все требуют,— подумал он.—Подай то, добейся этого. И никто не знает, что у меня... Смешно. Выходит, расчувствовался! Все ду­мают, что я хороший. На участке будто бы уважают. Не пью, не курю. Живу тихо-мирно. А то, что дома... В комнату вхожу боком, вечно в раздражении, сквозь зубы жене что-нибудь... Бывшей же­не... Про это никто не знает».

Припомнилось, как после свадьбы дружки приходили:

— Гриша, пойдем!

И собирался, и уходил. А Софью уведомлял небрежно:

— Мы скоро вернемся. Надо же мне побыть в мужском об­ществе.

Почему он так вел себя? Только себе, только для себя. Жил в свое удовольствие. Может, не было любви к Софье? Настоящая-то любовь разве такая? Мать бы узнала... «Что,— сказала бы,— сынок, не нагляделся на мою жизнь, мало тебе было смотреть на мои мы­тарства, в своей семье то же устраиваешь?» .

Будто вошла к нему из глубины годов узкая — в одно окно — комната. Пьяный отчим. Его старинная песня под гитару: «В пол­дневный жар в долине Дагестана»... А когда бывала выпита вся бу­тылка, отчим скрежетал зубами, бросал гитару и требовал от мате­ри: «Плесни в рюмашку!» Если водки ему не давали, он плакал, ругался, вспоминал свою «загубленную молодость» и кричал одни и те же слова, так и оставшиеся непонятными для Григория: «В рот тебе ситного пирога с горохом!»

Накричавшись и накуражившись, он засыпал на стуле за сто­лом и всю ночь скрипел зубами, стонал, мычал и выкрикивал что-то.

Иногда он не ночевал дома, а утром приходил без пиджака и ботинок, без часов.

Григорий не мог понять, почему мать, страдая от такой жизни не меньше, чем он, ее сын, все же не прогоняла отчима, а жила с ним, все надеясь на что-то, хотя надеяться было не на что.

Мать всегда очень жалела, что потеряла первого мужа, отца Григория. Она любила вспоминать о той жизни, о первом муже. И. бывало, выпивая в гостях, рассказывала при отчиме, что «у Алек­сея, когда он определился в упродком, была лошадь Карагез и бога­тый казак из станицы Пресногорьковской давал за нее двадцать пудов хлеба». Еще она говорила, что «Алексей увел из-под носа от­ступавших колчаковцев пять тысяч баранов и пригнал их к крас­ным».

Потом она рассказывала, как родственники гуляли ка вечерин­ке. «У Алеши был наган и его попросили показать оружие». Наганпереходил из рук в руки, а кончилось тем, что мамин брат неожи­данно для всех нажал на курок. Грянул выстрел и пуля попала в ногу какой-то женщине. «Алексея уволили со службы, а при чистке партии он перестал быть коммунистом».

Жизнь надломила отца. Ему казалось, что он никому не нужен, что он лишний на свете. Пошли ссоры, взаимные обвинения. После одного из скандалов он оставил семью, а через несколько месяцев заболел тифом и умер.

Мать как-то говорила, что она виновата в его смерти. Почему она Еиновата?

...Григорий поднял тяжелую голову. У столика — бригадир мон­тажников Цыбен Чимитдоржиев. На скуластом, темном от загара лице — ожидание. От сапог натекли лужи. Мокрые волосы свиса­ли Цыбену на лоб, с них стекали капли по щекам.

«Дождь, а я как ни в чем не бывало»,— подумал Григорий.

— Нам скобы нужны, Григорий Алексеич,— сказал бригадир.— Ребята ждут.

— Пойдем.

Пока шли до кладовой, Григорий смотрел на пузырившиеся лу­жи, слышал позади звучное шлепанье сапог и забыл, о чем просил бригадир.

— Ну так что?—повернулся он к Чимитдоржиеву.

— Так вот... ребята ждут.

— А-а. — Вспомнил, зачем ему в кладовую. — Сколько скоб Еозьмете?

Чимитдоржиев сказал. И попросил фанеры.

— Фанера плохая. Может, обойдешься? Вот-вот привезут по­лучше. Обещали.

— Не обойдемся. Дождь этот ненадолго, а у нас все стоит. Ли­нию подвесить надо.

— Ну-ну.

«Ты вот, брат, линию подвесить собрался, а от меня жена ухо­дит и ты ничего про это не знаешь». Подумал и вздрогнул: «Еще чего доброго — вслух скажу. Взять надо себя в руки. Взять и точка».

Который раз он заставлял себя повиноваться своему голосу. Который раз...

После обеда проверил расход гвоздей. Бригадир плотников — Аким Твердохлебов — смирный, бледнолицый, с винозаты.чи глаза­ми мужчина — разводил руками:

— Не хватат, Григорий Алексеич. Как хошь, а не хватат.

— В каждую доску по паре гвоздей?

— Ну.

— А может, по три?

— Ну, если один согнется. Бывает, что и третий вгонят.

— Вот тот-то и оно, что бывает!

— Ну, а как же, Григорий Алексеич!— оправдывался Твердо­хлебов.

Трубин осмотрел подоконники, углы. Брошенных гвоздей не уви­дел. «Успели убрать»,— подумал он. За стеной рокотал бульдозер. Григорий выглянул в окно. Несколько яблонь шелестели листовка­ми. «И они тут уцелели?» Кривые серые стволы побелены. «Похо­же, покойники, готовы к собственным похоронам».

— Ничо имя не содеется,— угадывая мысли старшего прораба, говорил Аким.

— А кто побелил?

— Наши, кто же еще.

«Ишь ты. Глаза виноватые, так и бегают, а человек, видать, доб­рый»,— решил Григорий и чувство раздражения постепенно стало уходить.

Опять вспомнилась мать, те ее довоенные рассказы об отце. «Быть бы мне сердцем помягче, понять состояние Алексея,— не раз говорила мать,— не ушел бы он от нас, тифом бы не заболел и не умер». Отчим равнодушно слушал ее. Ему, видимо, было все равно, что слушать, или он считал того Алексея почти нереальным. Глядя ка ее слезы, он пел под гитару что-нибудь «про ямщика». Пока на столе была водка, она вспоминала, а он пел вполголоса. Голос у него был. Желая удивить и поразить мать и Григория, он обычно вдруг ни с того ни с сего брал высокую ноту и тянул. Лицо его багровело, глаза закрывались, он весь дрожал, как натянутая стру­на, готовая вот-вот оборваться.

Кончалась водка и отчим уже не слушал никого. Начинались куражи...

Жить становилось невмоготу. Григорий подрастал и в малень­кой комнате — в одно окно — зрела драма.

Обстановку разрядил неожиданный отъезд отчима. Он завербо­вался на Север. От него пришло несколько писем. Мать ему отве­чала, но на Север не поехала. Потом письма перестали приходить, и мало-помалу Григорий забыл об отчиме.

А тут война...

...Трубин пробыл у плотников до обеда, гатем уехал на лесоза­вод, а к концу дня позвонил тому самому... обольстителю Софьиному.

Они шли, не торопясь. Тяжелые разговоры всегда ведутся не торопясь. И шли не по тротуару, а по мостовой. Улицы были окра­инными с глубоко вросшими в землю домишками, с редкими про­хожими. У одного домика дверь заколочена досками крест-накрест. Крыльцо осело, прогнило, его занесло песком и прикрыло репейни­ком. Давно уже нет сюда входа... Григорию показалось вдруг, что весь город для него — та же забитая досками дверь. Идти некуда и незачем.

— Ну так вот,— сказал Григорий.— Если у вас к ней настоя­щее чувство, что же, поступайте, как сочтете. Как говорят францу­зы: «Се ля ви» — «Такова жизнь».

— Да, чувство, конечно... Не без этого,— ответил тот.— Сами понимаете Оставляю детей.— Он был высоким, широким в плечах. Говорил ровным, глуховатым голосом. Лицо сфинкса — камелное, твердое.

«С Софьей он не такой,— усмехнулся Трубин,— а со мной под сфинкса». „

— Жена у меня для детей хорошая. Но этого мало. Вот и вся игра... Я не ночую дома, а она бегает на вокзал чуть ли не к от­ходу каждого поезда.

— Неудачно женились?

— Помните: «Откуда жены плохие берутся?» Так и у меня. Разошлись во взглядах. Как дальнозоркий видит удаленные пред­меты яснее, чем ближние, так и мы лучше понимаем и осмысли­ваем события, когда они удалены от нас временем.

Неподалеку прогрохотал поезд. Укорачивающийся хвост дыма издали казался черным треугольником, повисшим над городом. «Вот уж странно,— усмехнулся Трубин.— У нас тоже тут треуголь-ник: я, этот и Софья. И чего она нашла в этом сфинксе? Не надо было звонить ему. Зачем звонил’ Чего ждал от этой встречи?»

Он думал, что узнает что-то такое, о чем ему не сказала Софья, что после этой встречи все будет выглядеть в каком-то ином свете. А тут все обычно. «Разошлись во взглядах». Надо полагать, та приперла его к стенке — податься некуда. Ему теперь ни до чего.

— Я не хочу прятаться, скрываться,— продолжал тот.— Не хо­чу и не боюсь никого и ничего.

— А кого и чего бояться?—не понял Григорий.

— Ну, есть такие... Службу потерять боятся. За это самое стро­го взыскивают. Вот они и прячутся в переулках. Любовь... Пред­ставляете?

— Представляю довольно отчетливо.

— Я не о том, о чем вы думаете. Я не о себе, я вообще..

— Ну-ну.

— Вот они и стоят в переулках. Целуются и обещают верность друг другу. А что им еще делать? Если открыто объявить о любви, их раздавят, растопчут. Им ничего не остается, как прятать свою любовь. Так они и стоят в переулках вечер за вечером. Пока...

— Что — пока?

— Пока не попадутся. А может, любовь у них сама по себе ис­сякнет.

Черный треугольник дыма рассосался, и поезда уже не слышно, только голос сфинкса бился в ушах Григория. Он не понимал, о чем тот ему рассказывал. Снова — усталость, раздражение. Перед гла­зами — старая дверь с осевшим крыльцом и покачивающиеся лопухи репейника.

«Зачем звонил? Чего ждал от этой встречи?»

— Ну, так до чего мы договорились?—услышал Григорий.— С вашей стороны, как я понял, не будет никаких препятствий для Софьи. Она очень хотела, чтобы у вас с ней все обошлось, как на­до... благоразумно.

— Да, я буду вести себя благоразумно.

«Как все это нелепо»,— подумал он, желая только поскорее ос­таться одному.

— Вот и хорошо,— снова услышал он голос.— А у меня будет скандал и обязательно неприятности по службе. Но я иду на все.

«Черт с ними, твоими неприятностями!»

— Надеюсь, вы поймете меня и ее?

«Зачем звонил? Зачем?»

Из кухни доносились голоса:

— В войну-то приходилось работать... Ой, как приходилось! Смену отдежуришь, до кровати кое-как доберешься, голову прикло­нишь... Спала не спала... А тут уже дежурный из депо: «Выходи, Ивановна, некого на инжектора поставить». Ну и идешь. Не проспав- шись-то.

— Будто и недавно все это было.

Григорий прислушивался к голосам тещи и жены, закрыл гла­за, чтобы подремать, но голоса живучи.

— Вся жизнь так и прошла. Работа, работа, работа... Когда ма­ленькая ты была, годика три, наверное... Запру тебя на замок, уй­ду, а сердце болит, уж до того болит, что мочи нет. Да-а. А однаж­ды, помню, собралась я на работу, ты и просишь меня: «Мама, ос­тавь мне твой пуховый платок».— «Зачем тебе платок?* Ты и гово­ришь: «А он такой же, как и ты — теплый и мягкий...» Проглотила я комок слез да и пошла. Вот как было.

Слышно, как Фаина Ивановна в своей комнате задвигала ящи­ками буфета: чего-то искала. Григорий представил себе буфет. По­средине лакированной кожи чемоданчик, на нем — двое настольных часов, одни из них не ходили со времен молодости хозяйки. На ча­сах глиняные мальчики. Возле чемоданчика прислонено к стене зер­кало, тут же — рисунок: японка в кимоно, с веером. А над всем этим висели на гвоздике наручные мужские часы. Остались после мужа.

Пока Григорий одевался, Фаина Ивановна ушла на базар. В кухне его ждал завтрак. Жена туда не заходила и он поел один. Эти дни они почти не разговаривали.

Он уже собрался уходить, как Софья остановила его.

— Подожди. Должна тебе сказать... Я уезжаю сегодня.

— Уезжаешь? Куда?

Григорий еще не полностью осознал то, что она говорила, но тягостное предчувствие уже охватило его.

— Ну как — куда’ Мы же с тобой решили...

Глаза ее смотрели грустно и растерянно. В руках она комкала платок. В голосе не было ничего наигранного. Она сообщала ему правду, и это давалось ей нелегко.

— А он где?

— Уехал вчера.

— Не понимаю. Как это... вчера?

— Он встретит меня в Иркутске, и оттуда вместе... к его роди­телям. Поживем, а потом — куда-нибудь. Возможно, в Красноярск.

— И ты уже уволилась?

— Долго ли. В производственном отделе обойдутся и без меня. Ругаться с начальниками участков... Ума много не надо.

Софья неотрывно смотрела на Григория, словно впитывая в себя все то, что оставалось еще в нем памятным для нее.

— Гриша, может быть, как-то можно... еще не поздно, что-то придумать?

— Что придумать?

— Ну... я бы осталась. И мы бы вместе... по-прежнему...— Го­лос ее перехватили спазмы и она поднесла платок ко рту.

В ее словах было столько искренности и надежды, что он кач­нулся к ней... и замер. «Нет, нет! Что я делаю? Пусть едет. Того, что случилось, нельзя ни простить, ни забыть. Для того, чтобы по­мириться, достаточно и одной минуты. А сколько этих минут будет лотом? И в каждой минуте незримое присутствие того... сфинкса. Не-ет, это невыносимо!»

— Что тебе сказать, Соня? Лучше поезжай.

— Боже, какой все-таки ты!

— Да уж какой есть.

Они помолчали. Но это было не то молчание, когда не о чем говорить, или надоело говорить, или некуда спешить с объяснения­ми. Это молчание было наполнено для них и словами, и чувствами, и звуками. Незабытые, не выветрившиеся из памяти картины сов­местно прожитых лет проходили перед их глазами в хаотическом беспорядке. Перед Григорием наслаивались, сталкивались и расхо­дились видения того дня, когда он собрался расписываться с Со­фьей.

...Та узкая комната в одно окно. Мать, ни о чем не догадываясь, гладит единственный его шевиотовый костюм. Он сказал ей, что сегодня комсомольское собрание. Сказать про загс не хватило сме­лости. Мать расстроится.

...Скрипучее крыльцо. Ковер на полу. В кадке фикус с холодно поблескивающими тяжелыми листьями. Женщина в тумане. И го­лос: «У вас нет в паспорте штампа с места работы».

...Тополиный пух перекатывается по двору. Он идет на ватных ногах в дом родителей Софьи. Идет уже как зять.

Он заговорил снова:

— Если ты не уедешь, у нас будет плохая жизнь. Подумай са­ма. Каждый день думать обо всем этом. Нам вместе теперь нельзя.

— Может, ты и прав,— ответила Софья.— Я уже ничего-ниче­го не соображаю.

— Ну, а матери ты сказала?

— Не смогла.

— Напиши хоть с дороги.

— Я ей буду помогать. Не оставлю так...

— Ну-ну.

— Из комнатки ее не еысэлят?

— Кто ее станет выселять?—он развел руками и усмехнулся.

Он еще мог усмехаться. А она — нет, не могла. Они были в не­равном положении. Софья не настраивала себя ни на что неискрен­нее. Ей было не до того. А он настраивал себя на иронический лад. Не ему предстояло уходить отсюда с чемоданами, а ей. И если что... всегда можно ее обвинить, а не себя. Не он же изменял семье, а она. И не он бросал мать.

— Неужели все так и кончится?—вздохнула Софья.

— Чего кончится? Какое там! У тебя, я полагаю, все только начинается.

— Да, да. «Только начинается». Я так и знала. Больше тебе и сказать нечего. Ты весь в этих словах. А я? Я сегодня куплю би­лет, сяду в вагон и, когда тронется поезд, открою окно. Провожать меня никто не придет, вокруг будут одни незнакомые лица... А по­том я стану украдкой и со страхом смотреть на пассажиров, слов­но они уже знают, кто я и куда еду. Я слежу украдкой за ними. Зачем? Они читают, ужинают, переодеваются, укладываются спать. Все радуются — куда-то едут. А я вытираю слезы и думаю, и ду­маю. В производственном отделе кто-то чужой сядет за мой стол. За бывший мой стол... И будет звонить на участки и к субподряд­чикам— требовать документы, уточнять расценки... Заполнит акты и справки на белых и синих бланках, отошлет в Стройбанк. Может быть, оттуда спросят: «А где ваша Трубина?»— «Она уволилась, уже не работает».— «А-а»,— протянут безразлично в трубке. И все. Боль­ше никто не спросит, никто не вспомнит. А я буду думать... Как- то там моя старенькая мама? Как-то там мой Гриша живет без ме­ня? А ночью я буду жаться в коридоре у окна и плакать. Ты же скажешь моей маме, убитой горем: «Софья добилась того, чего хоте­ла. Поездит, пошатается по белому свету и вернется». Затем поужи­наешь, пройдешь к себе в комнату, разложишь на столе свои... вся­кие там наряды и будешь думать о перерасходе гвоздей и олифы.

— Может быть, все так и будет,— сказал Григорий.— Видимо, так и будет. Мне пора.— Он показал на часы.

— Да-да. Тебе пора. Ты всегда спешил.

— Так я прощусь с тобой вечером.— Трубин пошел к выходу.

Ей показалось, что скрип дверей, затихающие шаги на лестни­це— все это еще ничего не значило. Гриша, конечно, пошутил. Сей­час вот опять загремят его шаги, откроется дверь и он скажет: «Хва­тит дурачиться и глупить. Поговорим по-серьезному».

И Софья ждала, напрягая слух, и глаза ее торопливо и жадно обшаривали дверь, будто эта дверь мешала Григорию войти сюда и поговорить... чтобы ей не надо было собираться на вокзал и писать записку матери. Но лестница молчала и дверь молчала и все, что окружало ее, было немо и враждебно ей.

— Ну что же,— сказала она сама себе.— Раз так, то так.

Вечером Григорий застал Фаину Ивановну в слезах. Та ходила из комнаты в кухню и обратно, ее шатало и она натыкалась на. сто­лы, на табуретки...

— Это как же так можно? А?— в который раз спрашивала она Григория и, не дослушав его ответ, хваталась за голову и принима­лась ходить и вздыхать.

— Вот видишь... письмецо оставила матери и подалась невесть куда. А тот-то, тот-то! Детей осиротил! Это куда же Софья гля­дела?

Она чувствовала себя виноватой перед Григорием и не знала, что сделать для него.

Мать Софьи не так давно ушла на пенсию. Работала в паровоз­ном депо слесарем. Мужа ее репрессировали перед войной. Теле­грамма Калинина о его освобождении опоздала... Был он кладовщи­ком на элеваторе — обвинили, что заразил зерно клещом.

Фаина Ивановна из последних сил тянулась, чтобы дать доче­ри образование. Сама ходила в мазутной телогрейке. Ее так на улице за глаза и звали — мазутница. Она была охочей и злой на работу, ни в каких бабьих сплетнях участия не принимала. Сказы­валось, может быть, то, что долгие годы ее прошли в депо. У ней и голос был басовитый, и смеялась она не по-женски раскатисто, тромко.

Внезапный отъезд дочери был для нее тяжелым ударом. И как всякий тяжелый удар, сначала он лишь оглушил, привел в расте­рянность. Находясь в таком состоянии, она еще не успела подумать о тех последствиях отъезда дочери, которые могли вызвать пеое- мены в ее жизни, а первым делом подумала о своем собственном неудобстве перед Григорием.

И разговоры Фаины Ивановны с Трубиным в тот вечер были не совсем свойственны ее натуре и характеру.

Сокрушенно качая головой, она говорила:

— Ну и жены нынче! Ну и жены! Ты знаешь, вот напротив жи­вут... Памяти-то у меня вовсе нет. Как ее и звать — забыла. Так она что? Мужика своего вокруг пальца обводит. Ей к полюбовнику надо, так она, змея, с тем умыслом на скандал к мужу напраши­вается. Это чтоб из дому-то уйти. Расцапается — ну — вдрызг. И по­далась! И хитрющая — не приведи бог! Утекет от законного мужа во всем старом да рваном: туфлишки-развалюшки, халат засален­ный, телогрейка. А у самой все новехонькое, что ни на есть мод­нейшее, упрятано загодя у знакомой.

Вот ведь какая она. Муж-то к ней зачнет с подозрениями да уп­реками, а она ему: «Чудак ты! Простофиля! Ну, к кому я в такой наружности пойду, кому нужна? Ты что-нибудь своей головой по­нимаешь?»

Фаина Ивановна в растерянности умолкла. В глазах ее — испуг: «Это, мол, чего я тут ему наговорила? Еще подумает, что и моя дочь такая».

Старушка спохватилась:

— Ну Софья-то росла у меня в строгости. Боже упаси, если что... Без спросу — никуда. Такая была стеснительная и аккуратная, что глядишь на нее и душа не нарадуется. И что с ней случилось — не пойму. Я уж и так и эдак думаю. На картах пробовала гадать.

Григорий пожал плечами. То, что Софья уехала, и, может быть,навсегда, как-то не доходило до него. Многое казалось надуманным, нереальным. «Вполне вероятно, сидит моя жена у какой-нибудь подруги и выжидает: как-то, мол, там они без нее? Сильно убива­ются или не очень?»

Он рассказал Фаине Ивановне о причинах разрыва с Софьей. У него выходило так, что больше виноват он, Григорий, что если бы он вел себя иначе, Софья никуда не поехала бы. Он добавил еще о том, что Софье необходимо «познать жизнь» и что «всякие там ухаживания за ней вскружили ей голову».

— Что ты мне мозги забиваешь?—- не выдержала Фаина Ива­новна. — И то, и это. Тебя послушаешь, так оба вы с Софьей навроде как сговорились. Очень уж грамотные. Объяснят и разъяснят, чего хочешь. Одна вот такая же образованная трех кошек держала. Я ее спрашиваю: «Ну зачем вам столько кошек?» Так ты, что думаешь? Нашла для каждой свою причину. Один кот у нее на даче мышей поел — заслужил жительство. Другого ей еще котенком подброси­ли — грех прогнать. А третья... та привязалась к подкидышу, уж так привязалась! Жалко гнать, нельзя. Развелась на даче целая се­мья кошачья. И всему объяснение есть. А если вдуматься? Блажь одна. Только и всего. А ты говоришь мне: «Познать жизнь».

Тяжело было слушать Фаину Ивановну в трудный для ее жиз­ни час. И то смешное, о дачных кошках, и то горькое, что вызвано отъездом дочери,— все как-то сплелось и спуталось у нее.

Через два дня Фаина Ивановна получила от Софьи телеграмму. Вскоре пришло и письмо. О письме она не сказала Григорию.

Глава третья

В выходной Григорий занимался с накладными, актами, фактурами и лимитными карточками. Осточер­тело. А куда денешься? Старший прораб — лицо материально-ответственное. И строительство веди, и снабжением занимайся. Раньше на участке служил хозяйственный десятник. Сократили. Не положено. А старшему прорабу, выходит, положено по уши увязнуть в снабжении?

Была бы с ним Софья, вот сию минуту была бы... Само собой, от­влекала бы от фактур и накладных. А так... никто не отвлекает, сиди, сколько душе угодно. И никто не ворчит. Никому нет никако­го дела.

Вроде как осиротело все тут. Не только он, Трубин, осиротел, а и обстановка без Софьи, без хозяйки, тоже осиротела. И на все смотрится какими-то другими глазами, будто ты уж и не у себя в

комнате.

Нет ее... Нет ее, Софьи. Будто отовсюду — с потолка, со стен, с пола, от дверей и окон — кричат ему, предупреждают, напоминают о случившемся. Хоть на улицу выходи, иди, куда глаза глядят. Пусть тебя обдувает ветер, сечет дождь, обжигает солнце — лишь бы подальше от крика: «Нет ее... Нет ее!»

Отложил бумаги. Сидел, закинув руки за голову.

В дверь постучали.

— Да!

Оглянулся Григорий и встал удивленный. Бригадир Бабий! Ви­деть Бабия приходилось только на строительных лесах, в транше­ях и никогда — здесь, у себя дома. Поэтому как-то непривычно.

— Привет хозяину!— сказал Бабий, втискиваясь в комнату.— Вы одни?

— Да вот ковыряюсь... с приемными актами.

— A-а. Помешал сильно?

— Не-ет. Я уж собирался кончать с этим. Присаживайтесь, Георгий Николаич.

— Присяду. Спасибо.

У Бабия покатые вислые плечи, крупные в ссадинах руки. Но голова маловата. Может, она и не маловата, а так казалось из-за то­го, что сам он уж очень высокий и плотный.

— А я со своими спичками, Григорий Алексеич! Не прогоните?

— Какими еще спичками?

— Туманно, значит?— гость ухмыльнулся.— А я такой уж. Люблю выражаться красиво. Прихожу в магазин: «Спички есть?»— «Нет, гражданин». Я еще: «Спички есть?»—«Сказали же вам — нет!» —«Ха,— говорю,— как же «нет». А это что?»

Бабий выставил на стол две бутылки «Столичной».

— Вот это спички и есть! Главный поджигатель нашей жиз­ни! Во!

Григорий хотел было позвать Фаину Ивановну, чтобы помогла собрать на стол, но передумал. Как-никак, кто она ему теперь?

— Перешли на холостяцкую жизнь, Григорий Алексеич?

— Да вот получилось...

— Ничего. Бог не выдаст, свинья не съест. Я ведь чего зашел? Шайдарон говорит: «Зайди к нему, бригадир, посмотри». Ну, я и зашел.

— Спасибо.

— Давно мы с вами вот так... запросто не сиживали. А ведь фронтовые друзья-товарищи. Или я чего лишнего говорю? Вы уж прямо скажите...

— Не было времени сидеть-то,— неумело оправдывался Тру­бин.

— Э-э-э, не говорите про время! Не мы живем для него, а оно для нас. Нам что время? Мы сами — скорость!— Помолчал, огля­дел Григория и от избытка чувств продолжил:— Живут еще наши однополчане, Григорий Алексеич. Живут! Я недавно Тим Тимыча встретил.

— Механика? Тимофея Тимофеевича?

— Его. Тимофея Тимофеевича — Тим Тимыча. По кружке пива выпили. Он про вас спрашивал. Как, мол, у Трубина с позвоноч­ником.

...Самолет, на котором летел стрелок-радист Григорий Трубин, возвращался после воздушного боя с японцами у Хайлара. И вдруг вышел из строя мотор. Как потом выяснилось, сорвался главный шатун. Летчик дотянул кое-как до поляны. Чтобы сохранить маши­ну, решили идти на безмоторную посадку, не выпуская шасси. Се­ли на «брюхо». Летчику своротило скулу, а Трубин от удара в поз­воночник потерял сознание.

Они выпили по рюмке и вспомнили свою военную молодость, которая прошла у них в авиаполку на одном из монгольских аэро­дромов.

— Да-а, идут годы,— вздохнул Бабий.— Раньше от сапог дым шел, а теперь и снег не тает.

— Ты еще полетаешь.

— Куда там! Я теперь больше по общественно-профсоюзной ча­сти. Вчера вот коллективно картошку сажали,— продолжал Ба­бий.— После четырех. Смехота одна, да и только. Ну, какая же нам картошка? Разве нашему брату картошка покоя не дает? Не-ет. Вот эти спички... Вот эти, Григорий Алексеич! Прихожу я к сестре и го­ворю: «Едем сажать картоху. Где у тебя лавровый лист?»— «Зачем он тебе? Не суп ли там варить собрался?»—«Э-э,— говорю, не-ет. не суп. Для аромата во рту. Чтоб запаха не было».— «Какого запа­ха?»— «Спичечного, какого еще...»—«Жди,— говорит,— от вас, по­садите вы». Да-а. Ну, а мы посадили. Всю, как есть. Отдохнули, по­курили. Я говорю бригаде: «У кого сколько — клади». Вывернули карманы. Послали в магазин практиканта: купи, мол, на все обще­ство. А он летит с одной-единственной бутылкой и тащит кольца — вот такие кольца — ливерки! Прогнали мы его снова в магазин: часть колбасы продавщице верни, а часть у жителей обменяй на огурцы. Да выкрой еще на бутылку. Ну, все, как есть, закончили, двинулись с ветерком в город. Мимо стройки вовсю дуем. Я говорю Васе: «По­ворачивай на речку». Выехали на берег. Спрашиваю бригаду: «Ну, как вас прокатили?»—«Спасибо,— говорят,— Георгий Николаич! А куда вы нас везете?»—И сами смеются. Им там, в кузове, весело. «А куда везу — не ваше дело». И тут даю команду: «Раздевайся! Пры­гай в воду!» Они команду исполняют, а я на берегу с часами, слежу, чтобы срок в воде отбыли. Один полез — я его назад. «Рано»,— го­ворю. Выдержал я, сколько положено, и командую: «Сигай на бе­рег!». Оделись они, а я им: «Выворачивай карманы!» Собрали еще на бутылку, выпили и поехали. Вася довез м^ня до дому, а бригаде я велел ехать до гаража и оттуда тихо, по-одному расходиться.

Гршорий посмеялся, спросил: зачем, мол, всю бригаду везти в гараж, когда некоторые могли бы сойти и раньше, мимо своих до­мов проезжали? Бабий с удивлением посмотрел на него: -

— А как же? Для дисциплины. Чтоб порядок чувствовали. Бри­гада у меня такая... С этим народом иначе нельзя. Выпьем по од­ной?

— Да я непьющий.

— По одной можно. Мы тоже понимаем. Мы с вами уволенные в запас стрелки-радисты. «Нам сверху видно все — ты так и знай». Ну, а то, что это самое у вас случилось... Шайдарон говорит: «Схо­ди, поговори. Вы с ним в одном полку служили». Я и пошел.

— Обыкновенное происшествие. Сбежала жена,— сказал Тру­бин.

Бригадир выпил. Не закусывая, смотрел на Григория, хотел о чем-то спросить и колебался.

— Может, что подать?—спросил Григорий.

— Не-ет.

— Я думаю, вы что-то хотите попросить.

— Спросить хочу. Как вы полагаете, что она делает сию мину­ту? Ну, эта ваша бывшая жена. Вот,— он показал на часы,— поло­вина двенадцатого.

— Готовит завтрак или завтракает.

— А может, и позавтракали уже? Посуду моют.

— Зачем это вам? Зачем вам такие догадки?

— Любопытно. Мы вот выпиваем тут, а этот... ну, который с ней... вполне, может быть, бреется или лежит, скажем, на диване и в газету посматривает. И нет ему никакого дела до нас. Любопытно. Я, бывало, вот так время засеку и думаю... Про родственников или знакомых, а потом в письмах у них спрашиваю, что они делали в такой-то день и такой-то час.— Он вздохнул и мечтательно улыб­нулся.— Может, люди когда изобретут... Хочешь, скажем, увидать, чем занята твоя тетушка, проживающая у синя-моря, нажал кноп­ку и — пожалуйста: на экране тетушкина хоромина и сама ее пер­сона, как на ладони. Любопытно,— повторил он.

Они сидели, выпивали, и Григорий удивлялся, что хмель его не брал. Открыли вторую бутылку.

— Ну и народец у меня подобрался,— сказал Бабий. — С ними только в карты играть.

— А я бы пошел в бригаду,— неожиданно для себя заявил Гри­горий. Встретив удивленный взгляд бригадира, добавил:— Пошел бы. Ей-богу, хотите — верьте, хотите — нет.

— Зачем это вам? Нервы трепать?

— А прораб — что? Лучше? На прорабство времени не хвата­ет, снабжение вяжет по рукам и ногам.

— Берите тогда мою бригаду!— Бабий посмотрел насмешливы­ми глазами на хозяина.— Берите! У меня ребятишши на подбор. Есть вот такой... Колька. Недавно подложил сменщику горящую па­пироску в карман. Тот потерял, конечно, карман, а Колька потерял ауб. Ну есть еще один из заключения. Ленчик. А как мы его нашли, так это целая история. Ехали монтажники из командировки. И в том же вагоне возвращались заключенные из колонии. Ну... освобож­денные. У ихнего вожака украли деньги. Хранил он их в сапоге за голенищем. Подозрение пало на этого Ленчика. Вожак долго его избивал и все извинялся за это перед пассажирами. Потом велел парню написать письмо матери: я, мол, домой не вернусь, хочу по­жить в городе. А ему сказал: «Тебя я сброшу с поезда». Дальше он велел Ленчику зашить порванную рубаху и указал место на полке, сказав, чтобы тот лежал и не шевелился. Парень и в самом деле не шевелился. Наши пожалели его и взяли с собой.

— А вожак?

— Срок только отсидел и снова нарываться? Он тоже не дурак. Я еще не обо всех сказал. Есть в бригаде Федька Сурай. Тянет все, что под руку попадет. Доска — так доска, гвозди — так гвозди, лист железа — так лист, болт — так болт. Превеликой жадности человек. Заработать деньгу любит, а где и как — не задумывается. Его у нас Крохом зовут.

— Это как понять?

— Ну, крохобор. Наши ребятишши экономию во всем любят. На слове и то экономят буквы. А то еще есть Мих. Ну, Мишка. Ка­менщик первой руки. Такого поискать. А ни во что не верит. Чего ему ни скажи, он свое: «Ну, ну, толкай телегу в мешок».

— Интересная бригада. Колоритная,— сказал Трубин.

— Колеру — да, многовато.— Бабий задумчиво смотрел перед собой. Потом оживился.— А верно, Григорий Алексеич, принимайте бригаду! Я бы на монтаж к Цыбену Чимитдоржиеву вернулся. Тя­нет меня туда. Старое не забывается.

— Вы из монтажников?

— Пока вы по госпиталям лечились после той аварии, пока ин­ститут заканчивали, я своей высоты не покидал. С самолета демо­билизовали, так я на строительную верхотуру перебрался.

Мы с Чимитдоржиевым линию электропередач ставили и монти­ровали. По Байкалу... Цыбен — он знаешь, какой? Он не всякого ин­женера либо техника признает. Ему как-то показали техника-жен­щину. «Не надо»,— говорит. «Да возьми, у ней же знания!»—стали уговаривать его. «А что знания? Что образование? Надо еще горло иметь. А горло надо иметь луженое». Вот ведь как... Бывает же такое... Так и не взял того техника. «Куда,— говорит,— я ее постав­лю рядом с моими горлопанами».

Григорий провожал домой бригадира. У калитки столкнулись с девушкой.

— A-а, Флора! Здравствуй!— обрадовался Бабий.— Ты у нас была?

— Заходила за выкройкой, а у вас замок.

Глаза у девушки крупные, чуть выпуклые. Она нет-нет да и поглядывала на Григория, словно желая его запомнить.

— Наши с утра уехали к бабушке,— говорил ей Бабий.— Пой­дем с нами, я открою квартиру. Может быть, найдешь выкройку.

— Да нет уж, я потом.

— А чего «потом»? Это старший прораб. Григорий Алексеич Трубин. Между прочим, холостой. Фронтовой друг-товарищ.

Девушка пожала плечами. Бабий держал ее за руку, что-то объяснял. Григорий вдруг вспомнил, что недавно видел эту девуш­ку в трамвае. Ее лицо тогда сразу понравилось, захотелось пойти за ней и узнать, что она за человек, как живет, какие у ней интересы, счастливая она или нет. Он подумал тогда: «Как много проходит в жизни людей мимо тебя, Трубин, людей незнакомых, но, может быть, очень интересных и ярких, они могли бы как-то влиять на твою жизнь, но они проходят мимо, оставляя в твоей душе досаду и неудовлетворенность». Девушка вышла из трамвая, он, разумеется, никуда не пошел, но какое-то время думал о ней. И вот она опять встретилась ему и теперь уже можно было что-то узнать о ней.

— Я видел вас в трамвае,— сказал он. Каких-то иных слов он не придумал, а надо было спешить. Флора могла вот-вот уйти.— Вы сошли на «Промплощадке». Около семи. На той неделе...

— Могло быть.— Она улыбнулась ему глазами.

И тогда он с пьяной решимостью рассказал, как он хотел за ней пойти и узнать о ней всякие подробности. Григорий ждал, что она рассмеется, скажет что-нибудь... ну, ничего не значащее, и с тем уйдет. А она почему-то смутилась, и стояла, не уходила.

«Надо ли мне так?— подумал Григорий.— Она сочтет меня бог знает за кого. Да и перед Бабием неудобно».

— С вами часто так бывало?—Она подумала и продолжила не­сколько иначе.— Вам часто приходилось испытывать подобные же­лания?

Григорий не ответил, боясь сказать что-нибудь не так. Загово­рил Бабий:

— Э-э, Флорочка! Не будь к нему стг шком строга. Мужчин знаешь? Иногда такое отмочат, такое... Хоть стой, хоть падай! Вот я тебе скажу. Мой сосед шел домой, сильно выпивши. А жена его на лавочке. Он к ней подсел, жалуется. Кто-то его из знакомых встре­тил и давай обвинять, что, мол, ты зачем с моей Машкой любовь завел. Ну он, ясное дело, обиделся. Плачет перед женой и говорит: «Оля, зачем мне его Машка? У меня Лизка есть!»

Бабий захохотал, повторяя:

«Зачем мне его Машка?»

Они смеялись и медленно уходили от калитки. Прошли квар­тал, Бабий не то потерял их в толпе, не то нарочно отстал.

Григорий узнал, что Флора работает палатной сестрой в боль­нице, живет с родителями. И не было у нее вроде ничего интерес­ного, о чем загодя думал Григорий.

И пока он провожал ее и пока они сидели на скамейке возле садика, заросшего желтой колючей акацией, он сравнивал ее с Со­фьей.У Флоры любимые словечки «жуть» и «колоссально». Когда она работала в «скорой помощи», то вот там-то настоящая «жуть».

— Страшнее, чем в больнице?—спросил Григорий.

— И не говорите. Вызовы, вызовы... Чаще ночью. Во дворах со­баки. Номеров на домах не видно. В иную квартиру придешь, а там пьяная драка — кому-то разбили голову. Рану надо обработать, а пьяный кочевряжится, не дает. Да еще меня же ударить норовит. Вызвали как-то поздно вечером в дождь, на окраину. Поехали. Дождь так и льет. Грязь колоссальная. До места не доехали — с мо­тором что-то случилось. Пошла пешком. В туфлях, капроновых чулках. Кое-как дом разыскала. На колючую проволоку наткну­лась, чулки порвала, ноги исцарапала. Иду и плачу. И что вы ду­маете? Зачем вызывали? Муж с женой поругались. Та, чтобы при­пугнуть его, симулировала обморок. Я к ним постучалась, а они чай пьют, помирились. Смотрят на меня, будто я с того света. А женщи­на еще с оскорблениями: «Шляются тут по темноте всякие!»

Григорий, не перебивая, слушал. Когда садился на скамейку под акациями, в мыслях было: «Попробую поухаживать». А теперь об этом и не думал. Он сидел близко от нее и чувствовал запах ее тела и запах духов и все время ощущал какую-то двойственность: ему нравилось ее лицо и он хотел как-то себя настроить, что-то разбудить, разжечь в себе, однако же, на душе было холодно и не­уютно. И чем дольше она рассказывала ему о своей жизни, тем больше крепла в нем эта холодность.

«Ну зачем я выясняю про все это?»—подумал Григорий. И он вдруг подумал, что обкрадывает Флору, что она старается за­нять его чем-то, вспоминает для него различные истории, хотя ему ничего из этого знать в сущности не нужно. Да она и сама, навер­ное, видит, что все это так...

Странно... Он все же договорился с ней встретиться. Зачем? Ну, просто... Хотя бы потому, что у Софьи был некто он — сфинкс, а у него должна быть некто она. Пусть Флора.

Идя домой, Григорий снова думал о Софье.

...Ее нет. Ее нет! Ее нет!!! Она уехала, оставила тебя одного в полупустой комнате, наедине с вещами, которых совсем недавно касались ее руки. О, какую боль она причинила тебе своим бегст­вом! Об этом кричат даже стены комнаты. И как же ты придешь домой и что станешь делать, если все, что там осталось и ждет те­бя — все это осуждает твое поведение. Полупустая комната будет постоянно напоминать об отсутствии Софьи. Полупустой шкаф то­же напомнит... «Я набью его новыми вещами,— рассуждал сам с со­бой Трубин.— Добавлю в комнату мебели. Куплю кресло, а может быть, и диван. И еще ковер».

«Покупай, покупай,— твердил ему кто-то со стороны.— Сколько ни покупай, а все равно пустота останется. Вещами обложишься, а в сердце пусто. Для сердца-то чего купишь?»

«Найду и для сердца, найду... не может быть! Она меня обма­нула, а я что?— спорил Трубин.— Вот пойду к Флоре... Нет, не хо­чу, не желаю!»

А кто-то нашептывал:

«Сходи, чего там. Жена сбежала, а ты из себя кого корчишь?»

«Нельзя обманывать других только потому, что ты сам обма­нут»,— возражал Трубин.

Ночью ему снился монгольский аэродром. С гор спускались метель с ветром и снегом. «А как же самолеты?— подумал Тру­бин.— Почему нет сигнала тревоги? Э-э, да это не метель, это же японские самолеты!» Откуда-то появился Бабий, он смеялся и кри­чал: «Спички, спички!» — «Это не спички, это «И-О»,—сказал ему Трубин.— Видишь, какие у них длинные фюзеляжи». Лицо Бабия стало уменьшаться, но голос его был слышен: «Видимость одна чет­верть. две четверти, три четверти... Да это наши «Лa-5»! Они всегда были похожи на японские «И-О».— «Ну уж не скажи».— «Ты опять что-то напутал, Григорий Алексеич».— «Чего я напутал? Ничего. Смотри, как они удирают. Японцы!.. А почему нет команды на взлет?»

Бабия чуть видно, он ушел далеко-далеко. И вдруг его засло­нил с грохотом проносящийся поезд. «Жена твоя там,— сказал Ба­бий. — Давай догоним поезд и скажем ей, чтобы возвращалась до­мой, нельзя же ссориться по пустяками.

«А и верно,— подумал Трубин,— почему бы не догнать поезд? Вот только ноги... Что у меня с ногами? Не было бы боли в позво­ночнике... Соня, Соня! Ты извини меня, что я не могу тебя догнать. У меня опять этот позвоночник... Ты еще раз проезжай мимо, у ме­ня пройдет боль и я догоню твой поезд и мы вместе пойдем домой, обрадуем Фаину Ивановну и перестанем терзать друг друга».

К нему на кровать вдруг села Софья и склонилась над ним. «Чудак ты какой»,— сказала она тихо. «Я так и знал, что ты никуда не уезжала, просто попугала нас с матерью. Твою хитрость я сразу раскусил».— Трубин засмеялся. «А чего ты смеешься?—спросила Софья.— Думаешь, снова я буду переносить твою черствость, су­хость. бездушие?»—Она поднялась и ее лицо стало уменьшаться. «Подожди, мы еще не договорились с тобой»,— позвал ее Трубин и с ужасом понял, что она его не слышит, потому что он и самого се­бя не слышал. «Подожди!—крикнул он что есть силы.— Соня! Со- ня-я!» Но слов по-прежнему не было слышно, и он заплакал от от­чаянья и безысходности.

Трубин проснулся. Серый рассвет сочился между штор. «Кото­рый час? Утро еще не скоро». Болела голова. Было тихо, холодно и неуютно. Надо бы выпить чего-нибудь. Аспирина хотя бы. Не хо­телось спать. Не хотелось наступления утра.

«Да-а, теперь уж я, надо думать, Софью только во сне и буду видеть,— сказал он.— Только во сне».

Он поискал глазами на потолке какой-нибудь предмет, или что- нибудь заметное, нашел трещину в штукатурке и стал смотреть, не отрываясь, на эту трещину, чтобы утомить сознание и так заснуть.

«А с Флорой не надо,— слабо шевельнулась мысль в голове.— Совсем ни к чему. Трещина... Откуда она? Раньше не видел. Не надо»,— повторил он.

Трубин уснул и утром встал свежим и бодрым. Голова не бо­лела. Да и настроение было совсем не то, что ночью. «Что-то я рас­чувствовался, распустил себя,— подумал он.— Ну, уехала, уехала... Что же теперь? Караул кричать? В петлю лезть?»

С удивлением почувствовал он в себе какое-то непонятное для него ощущение легкости и бездумности. «Что бы это значило? А ведь все это из-за Софьи. Я теперь свободен, как птица. Что хочу, то и делаю. Вечером могу пойти, куда душа пожелает. Никто не спросит, где был. Никто не возразит. Поступай, как хочешь. Все те­бе дозволено. Как птица...»

И ему захотелось повидать Флору.

Весь день он нет-нет да и вспоминал о ней. И все более укреп­лялся в желании встретиться с ней. А уже вечером дома, перед уходом к ней, появилась стеснительность, чего не было утром. Как это он придет к ней? Ни с того- ни с сего. Они же, по сути дела, чу­жие друг другу. Ну вчера выпивши... ладно. А сегодня? Да еще в дом к ней. А там у нее отец, мать. Он то надевал пиджак, то сни­мал. Было очень зыбкое состояние. Неопределенность. То ему каза­лось, что надо пойти, что ничего особенного в этом нет. То он думал о том, как же пойдет, что о нем подумают она и ее родители.

Глава четвертая

Трубин написал заявление. В тресте недоумевали: «Из старших прора­бов да в бригадиры7» Обещали в какой-то мере освободить от снаб­жения — накладных, фактур, счетов. Пытались сыграть на самолю- любии: «Вы же растущий инженер. А в бригаде что? Растеряете та­лант». Григорий стоял на своем. И вдруг его поддержал сам управ­ляющий Озен Очирович Шайдарон. Сказал: «Это ему полезно. Всяко­му положены свои «огни, воды и медные трубы». Ну вот и пусть уз­нает, что это такое — «огни и воды».

И на парткоме разговор был. Судили, рядили: как быть? Фрон­товик, член партии, волевой, умный руководитель. Почему просится на понижение? Что это — прихоть? Обида какая-нибудь7

Вызвали Трубина и спросили прямо: «Объясни, зачем идешь в бригаду?» Ответил, что с самого института не может выбраться из «строительных канцелярий», хотел бы «в самой рабочей гуще пова­риться».

Переглянулись члены парткома, промолчали. Про Софью спро­сили: почему уволилась, где она?

Трубин сказал. Неприятно говорить об этом, вроде как в.своей слабости расписывался.

— Нравоучений читать не будем,— сказал секретарь партийного комитета Иван Анисимович Каширихин. — Может, ее вина твою пе­ретягивает. Да и поздно теперь. Что же... Иди в бригаду. Там с тебя эту черствость — ту самую, что Софья не вынесла, собьют. Помни, что беды хоть и мучат, да уму учат.

С Иваном Анисимовичем на стройке считались, хотя он и не был профессиональным строителем. Невысокий, коренастый, всегда по старой армейской привычке в сапогах, он как-то легко и быстро схо­дился с рабочими, техниками, мастерами, инженерами. Прост в обра­щении, прост и с виду... Над широким лбом — залысины, на виски спадали редкие рыжеватые волосы. Над выпуклыми надбровьями — спокойные карие глаза. Голос громкий и густой. Слышно его из при­емной, когда Каширихин поднимается на крыльцо и здоровается со встречными.

Поначалу он обратил на себя внимание тем, что в часы приема, обозначенные на табличке у дверей его кабинета, был всегда на месте, что бы ни случилось. Если выпадало ему заболеть, прием посетителей вел кто-либо из членов парткома. Таблички о приеме посетителей бы­ли и у Шайдарона, и у главного инженера, и у председателя построй- кома, но только редко когда кто-либо из них придерживался указан­ных часов. Текучка заедала. То да се... На участок срочно надо, в рай­ком партии вызывают, в райисполком, в обком союза... Мало ли куда. И получалось чаще всего так: надо тебе говорить с управляющим— лови, где хочешь, где сумеешь. В кабинете застанешь — твоя удача, в коридоре — тоже ничего, прямо на улице — будь и этим доволен А у Каширихина прием в понедельник, среду и пятницу. С шести до восьми вечера. Это для обычного посетителя. Для массового. Ну, если объявится какой-то срочный посетитель, конечно, табличка у дверей для него не преграда. А вообще строго: читай, что на таблич­ке, и соблюдай.

Отличало его от остальных руководителей стройки и то, что он много внимания уделял жилью, торговле,, коммунальным делам. Мо­жет быть, Иван Анисимович с умыслом не спешил лезть в строитель­ные проблемы самого комбината, которых было уйма. Зачем спе­шить в его положении? Лучше присмотреться, пообвыкнуть, под­натореть исподволь.

Шайдарон первое время снисходительно-выжидательно посмат­ривал на секретаря парткома: потянет ли? Но шли дни, и управляю­щий нет-нет да и обнаружит где-нибудь неожиданно для себя «руку Каширихина».

При постройке склада приема угля и его разгрузки возникла не­обходимость в сооружении подземной галереи. И тут выяснилось, что прокладка галереи простым съемом грунта невозможна, потому что основание головного устройства галереи углублялось на шесть мет­ров и попадало в грунтовую воду. А на площадке комбината были запрещены все работы по водоотливу и водопонижению, поскольку грунтовая вода могла унести мелкие частицы земли и возможно была бы просадка основания у ранее построенных зданий.

Проектный институт предложил применить опускной колодец. В практике Шайдарона впервые встретилась посадка огромного прямо­угольного колодца. Проект долго рассматривался. И было получено заключение, что такой колодец в процессе посадки лопнет. Тогда в проект внесли кое-что новое, но опять возникли трудности, а время шло. Дальше на площадке уже не могли ждать. ТЭЦ должны были вот-вот сдавать заказчику, а без угольного хозяйства это невозможно. Тогда Каширихин собрал группу инженеров и поручил им подумать над возведением галереи без колодца.

Инженеры, выполняя волю парткома, исследовали характеристи­ку грунтов в основании будущего сооружения, понаблюдали с месяц дебит воды и решили выполнить все работы зимой с помощью башен­ного крана и сжатого воздуха. Это позволило резко ускорить строи­тельство склада.

«Рука Каширихина» обнаруживалась то там, то здесь.

Бывало так, что строители в тот или иной день не получали ни газет, ни писем. Жалоб на почту у Шайдарона было предостаточно, не раз он звонил начальнику почты, ругался с ним, тот обычно ссы­лался на то, что машина, занятая на перевозке почты, старая и пото­му ненадежная, что у них нет гаража и потому не найдешь опытного шофера.

На почте побывал Каширихин и по договоренности с завгаром треста «почтаря» поставили в теплый бокс и даже подремонтировали. Дело-то пустяковое, а ни у кого как-то руки не доходили до почты, а Каширихин тихо и незаметно все уладил и жалоб на почту теперь давно не слыхать.

Вот так исподволь входил и вживался в будни стройки Иван Ани­симович Каширихин.

В бригаду Трубин пошел вместе с Бабием. Тот все пошучивал:

— Эй, цыплята! Принимайте нового бригадира!

Его «ребятишши», сдержанно посмеиваясь, спрашивали Трубина:

— С начальством не ужились?

— Какое там! С начальством чего не ужиться! С вами вот хочу ужиться.

Федька Сурай, худощавый, с длинными руками, недоверчиво протянул:

— Да его к нам вроде как за контролера. Чтобы не подхалтурил кто.

— Само собой, и за контролера,— согласился Григорий.

Из канализационной траншеи крикнули:

— Бригадир!

Федька отозвался за всех:

— У нас их двое. Тебе, Коля, которого?

Бабий шагнул к траншее:

— Чего там?

— Да вот стыки никак не сварим.

— Ну?

— Вот тебе и «ну». Труба худо лежит. Вода еще... Измучились.

Григорий подошел. Глянул. На дне траншеи возле трубы со сва­рочным агрегатом лежал на боку рыжеволосый. Надрывно урчал сак. Все смотрели и ждали. Сварщику не видно стыка, проходящего по низу трубы. Просвет между металлом и грунтом слишком узок.

— Что делать, бригадир?— спросил рыжеволосый.— Бьюсь, бьюсь — ни черта!— Он вытер пот со лба, выругался.

Бабий искоса посмотрел на Трубина, словно спрашивал: «Прихо­дилось вот так варить?» Тот покачал головой: «Нет».

Бабий спустился в траншею.

— Дай-ка держак. Смотри и запоминай. Называется «операци­онный шов». Это когда сверху вырезается окно.

Он взял агрегат, повел по трубе электродом. Чуточку вперед, еще чуточку. Затем е сторону и назад. Незаметно продвигался электрод, еле-еле. Руки у Бабия окаменели.

— Готово!—закричал Сурай.

Бабий повернулся к сварщику:

— Уразумел? Через это окно просунешь сак и заваришь нижние стыки.

— Ну.

— То-то. А потом окно заваришь.

Бабий вылез из траншеи, сказал Григорию:

— Поглядим на бетонирование. Наряд там у нас. Как-никак, а ведем монолитное перекрытие.

С монолитным перекрытием, знал Григорий, хлопот не оберешь­ся. Бетонировать надо без каких-либо перерывов. «На завтра» не от­ложишь. Иначе плита выйдет непрочной.

Они пришли в цех, когда подъехала машина с бетоном. Рабочие взялись за лопаты, но Григорий попросил подождать, а сам заговорил с шофером Павлом Патрахиным.

— Ну вот, так я и предполагал,— сказал он, оборачиваясь к бри­гаде.— Как же бетонировать? Нам всего одну машину дают. Вот эта,—он показал рукой,—первая сегодня и она же последняя.А плиту мы не можем портить. Как думаете, Георгий Николаич?

Трубин думал, что Бабий его поддержит. Но тот почему-то от­вернулся, пробурчал — не разберешь чего.

Послышались голоса:

— Столько дней готовились!

— Так вовсе без бетона останемся!

— Опять загорать?

Григорий поднял арматурный прут, показал простыми схемами чертежа прямо на земле, что плита, бетонированная по частям, не выдержит проектной нагрузки.

Все молчали. Понимали, что новый бригадир прав.

— Ну так, как?—Трубин повернулся к Бабию.

— А я чего? Я ничего. Надо же ребятишшам что-то заробить,— ответил тот.

Григорий сказал шоферу:

— Поезжай, браток. Поезжай.

— Я на тебя управу найду,— загорячился Патрахин. — Мне эти ездки за так не по карману. Жаловаться буду.

Патрахиных на стройке было два брата. И оба шоферы. Стар­ший — Павел, младший — Валерий. Были они удивительно схожи между собой. Белые-пребелые волосы, носы с горбинкой, глаза го­лубые. Многие различали их только по росту. Старший повыше, младший пониже.

Трубин слышал про них, что шоферы они приличные, машины знают и грузовые, и легковые. Но сейчас этот Павел ему не понра­вился.

— Жалуйся, куда хочешь.

Шофер и, верно, пожаловался. Из треста приехал техник. Трубин доказал ему, что бетонировать нельзя.

— Бетона дадим завтра сколько угодно,— пообещал техник.

— А сегодня? Простой, что ли?—раздались голоса.

Техник развел руками: у вас, мол, бригадир, с него и спрашивай­те. Сел в машину и с тем отбыл.

Григорий обвел взглядом помещение:

— Кто кирпичи сбил?

— А это монтажники носили плиты, а пол не закреплен как сле­дует. Ну и сбили несколько рядов.

— Монтажники из нашей бригады?

— Ну.

Бабий отвернулся. Опять, будто не его дело.

— Георгий Николаич, что предлагаете?

Тот посмотрел на Трубина недоумевающе: чего, мол, цепляешься ко мне, когда ты сам бригадир?

— Так как же7

— Я говорил: присыпьте погуще песком.

Трубин сказал твердо:

— Брак наш, нам и исправлять. Этим и займетесь. Вместо бето­нирования.

У входа в цех из кирпичной пыли вылез, видать, недавно куст белой полынки. Григорий смотрел: Федор Сурай повернулся, скрип­нул сапогами. «Наступит или мимо пройдет?» Почему-то ждал напря­женно. «Наступил-таки». Раздавленный куст чуть шевелил стебель­ками на слабеющем у самой земли ветре.

Григорий сказал Бабию:

— Считай, что бригаду я принял.

Бабий глядел на облака, будто его там что-то привлекало. Трубин пожал плечами, улыбнулся. Ведь и Георгия Николаевича понять можно. Сваливал изо всех сил бригаду на плечи Трубина, а когда до дела дошло, засвербило в душе, будто от родного тела отры­вали...

«Черствость-то здесь собьют»,— вспомнил Трубин слова секрета ря парткома.

В комнате у Флоры лампа в красном абажуре. От лампы расте­кался приглушенный красный свет. По стенам, потолку, по самой хо­зяйке блуждали не то зарницы, не то языки костров. Григорию каза­лось, что перед ним не Флора, а некто из сказки. У себя в комнате де­вушка выглядела красивее, чем на улице.

Он побывал у нее уже несколько раз. Торопливо проходил через кухню, здоровался с ее родителями, которых так и не разглядел тол­ком. Те поспешно ему отвечали и, как казалось Григорию, побаива­лись его или стеснялись. Он заходил в комнату Флоры и во всем до­ме устанавливалась тишина: родители или коротали время на кухне, или уходили куда-то. Никто никогда не постучал в комнату, где вла­ствовал красный абажур.

Григорию все время чудилось, что в доме за ним отовсюду сле­дили. Кто следил? Зачем? Он смотрел на стол, скрытый скатертью чуть ли не до пола, и ему представлялось, что стол наблюдал за ним сквозь вырезы в скатерти. И еще думалось, что до прихода его сюда стол был каким-то другим. Григорий осторожно присаживался на ди­ван и в поскрипывании пружин и кожи опять-таки чувствовалось, что диван, как и стол, тоже следил за ним и только того и ждал, когда Григорий на него сядет.

В этом доме все люди, будто бы чего-то ждали от Григория. Дзже те, которых он не слышал и не видел, все равно, как ему казалось, чего-то ждали от него. Григорий это чувствовал. Минуя кухню и по­ворачиваясь спиной к родителям Флоры, он ощущал их насторожен­ные и любопытствующие взгляды.

Нынче он долго засиделся у нее. Она расспрашивала, почему он ушел в бригаду и как чувствует себя на новом месте. Потом она спросила о Софье. Никогда раньше не спрашивала, а вот спросила.

— Вам о ней сказала жена Бабия?

— Нет. У вас в тресте есть инженер...

— Кто?

— Чимита Догдомэ. Мы когда-то учились с ней. Она недавно в тресте и вы ее не видели. Сама она случайно узнала. Не го ей кто-то на вокзале сказал, не то в тресте. Вы извините, Гриша, я не хотела напоминать вам...

— Да ну, что вы! То, что эта Догдомэ говорила вам, все это так и есть. Раньше или позже следовало бы все равно сказать вам.

— Я, оказывается, знала вашу жену,— сказала Флора. — Мы не были знакомы, а так.. Встречались у косметички. Эта косметичка го­ворила о Софье что-то неуважительное, а что — я теперь уже не помню.

Григорию не понравилось, что Флора вот так осуждающе загово­рила о Софье.

— Поговорим, пожалуй, о чем-либо ином, более подходящем,— произнесла Флора и улыбнулась уголками губ, давая знать, что ей понятно состояние Григория и она вполне сочувствует ему. — Спроси­те меня... Что бы вы хотели обо мне знать?

— О вас. А что, и спрошу. Ну вот хотя бы... Вы любили кого- нибудь?

Она рассмеялась коротко и, не задумываясь, ответила:

— Ну нет, такого со мной не случалось.

— Отчего же?

— Надо полагать, не нашлось кого полюбить.

— Разве у медиков это трудно?

— У медиков?— переспросила она и снова рассмеялась. — Вы не знаете их — это просто жуть. Одна моя подруга дружила с таким... эскулапом. Ну, уж смехота... Он объяснился ей в своих чувствах, об­нял ее... А потом вдруг привычным профессиональным движением пальцев стал ощупывать ее горло. «Ты что это’»—спросила она испу­ганно. «Проверяю щитовидку»,— ответил он вполне деловито.

— Скорее всего, он пошутил.

Флора не смеялась и как-то странно смотрела на Григория.

«Поздно. Третий час. Надо уходить»,— решил он и поднялся. Она не удерживала его, и они прошли через кухню, никого не встретив.

Сероватый, неяркий свет пробивался сквозь листья, робко тесня ночные сумерки. Стояла вязкая и чуткая тишина. Даже боязно ша­гать по мостовой и стучать каблуками.

Флора поправляла волосы. Он протянул руку. Она обернулась и зажмурилась. Все ее лицо было в мелких рыжих пятнышках, и оно уже не казалось красивым, как прежде. «Так вот почему у нее в комнате красный свет!»

Несколько дней Григорий не мог освободиться от того чувства, которое он испытал тогда на крыльце у Флоры. Он хотел понять себя. Ну, пускай у нее веснушки. Ну, что в этом такого? Она вовсе не дур­ная. Мало ли что ему показалось.

Вот так он переубеждал себя. И немного переубедил.

Глава пятая

Флора познакомила Трубина с Чимитой Догдомэ. Чимита после ин­ститута работала в Хабаровском крае, где строила элеваторы. Сюда приехала по вызову Шайдарона.

У Чимиты продолговатое светлое лицо. Вслосы короткие. Как у мальчишки. Жесткие, с легкой курчавинкой. Глаза серо-зеленые. По- бурятски узкие. Глаза все время живут: удивляются, смеются, раду­ются, недоумевают. Иногда глаза вроде как зеленеют и тогда в лице у Чимиты проявляется что-то властное. Твердые линии рта и подбо­родка как бы подчеркивают эту властность.

Флора ушла в магазин, и они сидели вдвоем в ее комнате. Горе­ла лампа в красном абажуре, и Чимита, как представлялось Григо­рию, была похожа на упрямого и неуравновешенного мальчишку.

Они играли в шахматы. Трубин легко шел к победе и время от времени спрашивал ее:

— Заявление о капитуляции поступит устно или письменно?

Она быстро вскидывала голову и по лицу ее скользила тень от

руки, поднятой над доской. Вот-вот сметет фигуры.

— Никогда! Ни письменно, ни устно.

У них все было на колкостях.

— Может быть, выбросите белый платок? У вас, случаем, косын­ка не белая? Можно и косынку...

— Никогда! Слышите?

Она не доиграла, смешала фигуры, сказав, что не может сосредо­точиться, когда «острят под руку».

— Вам не приходилось ходить в начальстве?— спросил ее Тру­бин

— Нет. А что?

— Вам бы ото подошло.

— Почему?

— Вы здорово подражаете Шайдарону. У вас столько власти на лице...

— Не острите. Вам это не идет.

— А что мне идет?

— Быть самим собой.

Приход Флоры ничего не изменил. Трубин и Догдомэ продолжа­ли обмениваться колкостями.

«Он переживает уход жены,— думала Чимита. — И очень верно тгро него говорили, что он сух и довольно упрям».

«Да-а,— размышлял Григорий. — Эта себе цену знает. Что ни скажи, все не так, все не нравится. Но посмотрим, как ты на стройке себя покажешь».

«Он все же чем-то любопытен,— рассуждала Чимита. — Чем? Не знаю. Почему-то хочется встретиться с его бывшей женой и узнать у нее все подробности о нем. Вечно мне блажь какая-то в голову лезет».

«Как обманчива внешность,— думал Трубин. — Вот эта Догдомэ. В ней что-то есть. Вот хотя бы властность в глазах, чего не часто встретишь у таких молодых. А ведь в сущности... Это просто зазнав­шаяся... Ну. считает, что ей все можно. Первый раз играет со мной в шахматы. Взяла и смешала фигуры».

Флора смеялась:

— Ну что вы такие мрачные? Прямо буки. Чимитка, съешь хоть пирожное!

— Я не люблю, Флора, сладкое.

— А я в магазин из-за тебя ходила.

Вмешался Трубин:

— Я готов взять ее долю.

— Нет уж,— сказала Догдомэ.

Флора совсем развеселилась. Завела патефон. Пела песни.

Стройке пока рано подниматься ввысь. Траншеями и котлована­ми она уходила под землю, прячась в трубах и кабелях.

Но вот обозначена площадка главного корпуса. Здесь будут кар­тонная фабрика с уникальными машинами, целлюлозный завод, цех обжига извести, цех каустизации, цех готовой продукции...

Рабочие торопятся закончить разметку площадки. Техники опре­деляют, где и как ляжет свайная сетка. Там, где стоять свае, времен­но забивают металлические штыри.

Дело небывалое для сибиряков. Только на площадке главного корпуса предстоит забить около двадцати тысяч свай. Их забивают из-за высокой сейсмичности.

Забивка свай для стройки — это нынче самое-самое... У всех на уме сваи и только сваи. Пока не забьют двадцать тысяч свай, нельзя вести бетонирование плиты ростЕерка, нельзя ставить фундаменты... Ничего нельзя.

И никто из специалистов Шайдарона с такой массированной за­бивкой свай не встречался. Ну приходилось где-то, когда-то поста­вить несколько свай. А это что? Тысячи1 Одна к другой... Целый лес железобетонных свай.

Поднимать на сваи всех, кто свободен, кто что-то умеет, кто смо­жет научиться этому делу в сжатые до предела сроки — вот какие мысли сидели в мозгу Шайдарона С этим он и пришел в партийный комитет к Ивану Анисимовичу Каширихину. Угольный склад, почта, политучеба, агитаторы — это хорошо, Иван Анисимович. А теперь да­вай будем... забивать сваи.

А Каширихин до этого ни одной сваи в глаза не видел. Как гово­рится, с чем их едят, не знал. Ему объяснили, где их делают и из че­го. Про землетрясение он понял сразу — что к чему. И запомнил вес свай и их длину. Еще запомнил, что возят сваи на трайлерах, ведо­мых тягачами.

Каширихин собрал партийный комитет. На повестке вопрос «О забивке свай». Слово получил Озен Очирович. Из его сообщения чле­ны парткома узнали, что трест располагает пятью копрами, но два копра не укомплектованы экипажами и поэтому требуются два ма­шиниста с помощниками и закоперщиками. Самый опытный маши­нист копра — это дядя Костя.

— Который этот дядя Костя?— спросил бригадир монтажников Чимитдоржиев.— Уж не Рябогин ли?

— Ну да. Константин Касьянович Рябогин.

— Да он же нам те сваи пропьет!

За столом — смешок. Прокатился смешок и снова тихо.

— Этого дядю Костю беру на себя,— сказал Каширихин и обвел членов парткома спокойными, глубоко посаженными глазами.— Не возражаете?

Кто же будет возражать? Дядя Костя, он такой, с ним беседо- Еать — одно удовольствие, высоко о себе не возомнит, во всем согла­сится, любое обещание даст. Но только после беседы дядя Костя мо­жет совершенно неожиданно даже для себя напиться «до положения риз». И помощник у него Ванюшка Цыкин. До сорока лет дожил, а все — Ванюшка. А закоперщиком у Константина Касьяныча паренек безответный из гэпэтэу.

— Завод железобетонных изделий может давать нам в сутки до двадцати пяти свай,— продолжал Шайдарон.

— А какова сменная норма у дяди Кости?— спросил шутливо Цыбен Чимитдоржиев.

— Не густо. Четыре сваи, ну... пять.

— Эдак мы провозимся до зимы.

— Партком ставит задачу — выпускать за сутки сто свай. Трудно. Очень трудно. Учтите, что в заводских условиях пойдут лишь семи­метровые сваи, а опытное бурение грунта показало, что нужны и де­сятиметровые сваи, кое-где даже трипадцатиметровые.

Каширихин поднял голову от бумаг:

— Где же выход?

— Выход есть. Будем делать нестандартные сваи на временных полигонах. Нужны плотники, бетонщики, вибраторщики, шофера... Людей снять отовсюду, где только можно. Я уже дал задание. Жела­тельно, чтобы коммунисты...

— Я позвоню всем секретарям партийных организаций строй­участков,— вставил Каширихин. — Отберем лучших, самых предан­ных стройке.

— Преданных?— переспросил кто-то.

— Да, именно. Преданных. Помните случай с Клочко?

— Да он же у нас лучшим бригадиром был. Как не помнить. Бригада него какая замечательная! А почему он уволился?

Каширихин усмехнулся:

— Перехвалили. Обычная кстория. Возымел о себе мнение, что ему море по колено. Закуражился: поеду на юг, там климат не тот, там фрукты... И уехал. Бросил бригаду. А потом звать стал сбоих дружков: жмите, дескать, на юг — к морю и пальмам. Пятерых сма­нил... Те сдуру-то снялись и поехали, но Клочко уже на юге не заста­ли. Потолкались там, поштукатурили куроротные павильончики, плю­нули и разбрелись кто куда. Трое к нам вернулись вскоре, а осталь­ные так и запропали. Вроде бы и конец той истории, но надо же было случиться — вернулся к нам и сам Клочко. Ну из его бывшей брига­ды узнали, что приехал... Утром звонок из отдела кадров. Так и так, мол, товарищ Каширихин, недоразумение получается. «Какое недо­разумение?»— спрашиваю. «Да человека одного к нам не пропуска­ют. Вы бы,— говорят,— пришли и на месте разобрались». Пришел я туда. А у крыльца рабочие — человек десять. И с ними один такойпредставительный, в костюме и при велюровой шляпе. Спрашиваю: «В чем дело, товарищи? На вас жалуется отдел кадров». А тот че­ловек в шляпе пожимает плечами и руками эдак разводит. Сам злой, раскраснелся. Я и говорю: «Вы, гражданин, пройдите на второй этаж, третья комната слева с вывеской «партком», там меня обожди­те. А вы, товарищи, если не возражаете, давайте присядем тут».

Ну тот ушел, а мы присели и потолковали. Я на них нажимаю:

«Вы что же тут, ребята, пикеты выставляете у входа в контору? При­шли бы к управляющему, в постройком, ко мне или к начальнику отдела кадров. А вы шумите и народ привлекаете к себе. Разве это дело?» Оки отвечают, что, конечно, не дело толкать плечом гражда­нина Клочко, но пока будешь искать управляющего или еще кого, Клочко запросто могут оформить в отделе кадров. А мы с ним не то, о работать, одним воздухом дышать не желаем. Я их успокаиваю: Да бросьте вы, каким воздухом! Мы его проведем через все кабине­ты, повоспитываем маленько, да определим куда-нибудь подальше вас». —«Э-э,— говорят,— так не годится. Нам обидно будет».— «По­йму обидно?»— «А как же! Он нас предал и продал. Можно сказать, аплевал на нас. А теперь, как ни в чем не бывало, заявился. Он за­ем семейных монтажников с пути сбил. Двое и по сей день неведомо где околачиваются. Выходит, что же? Предал и продал... И приехал. И с нами же тут... А где его климат, а где его пальмы? Мы тут мерз­ли в воде, в грязи, на ветру... А он? Приехал... Хорош субъект! «Или лочко,— говорят,— или мы. Примете Клочко, уйдем всей бригадой, акую стройку ставить надо чистыми руками... Пусть идет в разно- бочие».— «Да у чего среднетехническое образование». Молчат. «По кону, по форме, что ли, мы не имеем оснований отказать ему в риеме на работу».— «Вот так,— говорят,— как хотите. Или он, или ы».

Ну, чго скажешь? Разве это не преданные стройке люди? А?— ирихин оглядел собравшихся.— Поспорили мы маленько с Озеном Очировичем из-за этого Клочко.

— A-а, черт с ним!—отмахнулся управляющий.—Жалко, что ригадир был когда-то расторопный, исполнительный. Такого не вдруг

йдешь. И вот — на тебе...

— А вы-то. Иван Анисимович, разговаривали с Клочко?— поинресовался Чимитдоржиев.

— Да нет. Поднялся я к себе, а он, оказывается, не заходя в пар­ом. задними дверями да во двор...

Все засмеялись.

Управляющий раскрыл блокнот, полистал страницы.

— Трайлеров, боюсь, не хватит. Надо продумать, как возить сваи на автомашинах.

— Неужели «КРАЗ» не потянет?— удивился Каширихин.

— Потянуть-то потянет... Но в пути могут быть поломки свай От тряски. Там такие концы висеть будут... — Шайдарон развел руки, по­казывая, какие концы вылезут из кузова и где ожидаются трещины в железобетоне.

Заседание партийного комитета затянулось. Пока обсуждали, что надо делать в первую очередь для быстрой и бесперебойной забивки свай, пока размышляли о нынешних и будущих трудностях, повсюду Ц'уже в домах зажглись огни.

Бетонирование перекрытия в древесно-подготовительном цехе р бригада Трубина заканчивала. Бетон все подвозили, и люди не вышли из цеха, пока не уложили последние кубометры. Только закончили— подошел бульдозер. Мастер Карымов закричал:

— Уходите отсюда! Освобождайте территорию! Планировку сроч­но надо делать.

А вдоль стены цеха — леса и еще эстакада. Григорий попросил мастера, чтобы обождали: нужно время для уборки лесов и эстакады. Убирать следует аккуратно: доски потом пригодятся.

— Некогда!—опять закричал Карымов.—Что там доски?!—обер­нулся к бульдозеристу: — Давай! Пошел, милок! Наяривай!

Взревел мотор, никто и глазом моргнуть не успел, как заскрипе­ли леса и рухнули стойки. Всплеснулось облако серой пыли.

— Эт-то... как понимать?—Григорий хватал мастера за рукав, тот пятился, норовил проскочить вслед за бульдозером. — К-кому нужна т-такая р-работа!

— Но-но!— огрызался Карымов. — Рукам воли не давай. А то смотри-и! .

В серой пыли измятое лицо мастера еле видно. И вдруг оно сов­сем исчезло. А в ушах короткий вскрик:

— А-а-а!

Григорий шагнул, вглядываясь. Маленький, круглобокий Кары­мов поднимался с земли, держась за голову. Поднимался он легко и плавно, как ванька-встанька. А, поднявшись, покачался и застегнул пуговицы на тужурке.

— Ответишь!—прохрипел он.— Так и знай!

Повернулся и пошел селезнем, смешно прыгая через доски и кирпичи.

Григорий вернулся к рабочим.

— Чего это с ним? Не пойму.

Все отводили глаза. Будто ничего и не было. Только Выл ков Колька, тот, который когда-то лишился зуба за прожженный карман, сказал:

— Так это же он споткнулся. Шишку заробил.

Наутро, проходя мимо сбитых бульдозером лесов, Григорий за­метил, что ни одной поломанной доски здесь уже не осталось. Спро­сил у бригады:

— Кто взял?

И опять у всех глаза — по сторонам.

— Кто взял доски?

— А мы в сторожа не нанимались. Пускай милиция ищет.

Это сказал Ленчик. Из бывших воров. Глаза у Ленчика в прищу­ре, а в глазах — презрение. И в гибкой его фигуре, и в том, как он держал кончиками пальцев папиросу — тоже презрение.

— Ну, что же... раз «мы в сторожа не нанимались...»—тихо про­говорил Трубин. — Я заплачу... за доски.

— Так без ничего останешься, бригадир,— сказал Ленчик.— Ку­сать, что будешь?

— Я-то найду что. А вот как бы кое-кому хуже не вышло.

— На меня целишь?—Ленчик смял папиросу.

— На тебя? Много ты в досках понимаешь...

Загрузка...