Кто-то хохотнул и сразу все облегченно рассмеялись.

Когда Григорий уходил, слышал, как Федька Сурай говорил вполголоса:

— И чего он взъелся? Были бы доски, а то так... топливо.

Стройка подбиралась к сосновому лесу, вгрызалась в сухую пес­чаную землю—и почерневшие, покосившиеся домишки, повизгивали скрежеща проржавевшим железом, разбирались на доски и бревна, распространяя далеко окрест не умерший еще жилой дымный дух оголенных печей и смолистые запахи прогретого солнцем дерева.

По затравевшим улочкам сновали тупорылые бульдозеры, ко­выряли древние курганы. Ковши экскаваторов, гремя цепями, буха­лись о землю и выкусывали этакие рвищи, что не подходи...

Для бригадной канцелярии Григорий сохранил хату-развалюху, поставил туда стол, две табуретки. Теперь он сам замерял кубату­ру, выписывал наряды, получал материал. Облегчение от этого вышло мастеру Карымову. Тому бы благодарить бригадира, а он обиделся: порешил, что ему не доверяют. Вот и налетел, как беше­ный, с бульдозером...

Григорий ждал, что его вызовет Шайдарон. Но Шайдарон не вызывал. Карымов не пожаловался. Не захотел. А может, просто не успел. Скорее — не успел.

У Карымова каждый шаг рассчитан наперед, каждое слово про­износится обдуманно, всякая строка на бумаге жевана-пережевана. А если что напишет, по его мнению, лишнего, то зачеркивать не бу­дет — вырежет бритвой. В его бумагах почти на каждой странице там и тут по строчкам аккуратные продольные прорези. Чего он там вырезал, про то никто никогда не мог узнать.

Трубин присел за стол, разложил наряды. Тягостно как-то. И знал из-за кого. Из-за Софьи. Вот уже месяцы прошли, как уехала, а все тягостно. Человек уходит от тебя потому, что встречает дру­гого, более нужного ему, более достойного, чем ты, и любимее, чем ты. Как это трудно — знать, что есть кто-то лучше тебя для того человека, которому ты еще недавно был самым лучшим. Это — как падение с обрыва. Или нет. Это — сознание собственной неполноцен­ности, полный упадок. 'Историки пишут: «Государство пришло в упадок». Вот и у него вроде так...

В тяжелой голове — тихие, будто бы женские голоса. Мешают думать. Что за голоса? И вдруг отчетливо: «Можно7»

Повернулся. Слова уже прямо в лицо, в тяжелую голову:

— Можно к вам?

Девчонка с узелком в руке. Тоненькая. Поверх ситцевого пла­тья пиджак с чужого плеча. Глаза пугливые, вытаращенные. Как птенец-галчонок. И зовут, наверное, Галка.

— Вам кого?

— Мне бы начальника.

— Гм... Начальника?—Трубин подумал: «Для такой, что ни поп, тот и батька».— Ну, я начальник. Чего тебе?

— Работницы вам нужны?

— А что ты умеешь?

— Н-не знаю.— Сказала тихо и опустила голову.

— Работала где-нибудь?

— По хозяйству.

— Документы с собой?

— Нету документов.— Голоеэ еще ниже.

— Как это «нету»? Сколько тебе лет?

— Семнадцать. Паспорт отчим пожег. Это я верно говорю. Он не пускал меня в город. А я решилась.

Трубин подошел к ней, усадил на табуретку.

— Что у тебя за отчим? Мать есть? Рассказывай. Да ты успо­койся. Почему у тебя паспорт сожгли?

Девчонка вытерла слезы, всхлипнула. Григорий погладил ее по волосам, как ребенка. Приподнял голову. Увидел глаза, полные слез.

— Ну-ну. Ничего. Рассказывай.

— С чего и начинать — не придумаю..

— Выпей воды.

Она покачала головой.

— Я сейчас... Я про все по порядку скажу. Ну вот. Черемуха у нас росла под окном. Из-за черемухи все и началось. Мать как-то в подполье полезла за капустой и увидела там корни черемухи.

— Ты откуда сама-то?

— Из Онохоя.

— Ну, а дальше что было?

— Дальше-то? От тех корней в подполье росточки поднялись. А у нас в избе молельня. Верующие и взялись за мать: «Выруби черемуху! Нехорошо, когда в избе дерево. Разгневается домовой». Мать заколебалась, а отчим — за топор ухватился. Я ему говорю: «Не тронь дерево!» Ну, у нас и пошло... «Если срубишь,— говорю,— уйду из дома». А он свое: «Никуда не уйдешь, помолвлена ты». Я ему прямо сказала: «Не нужен мне ваш жених, не люблю его». — «От бога,— говорит,— не отрекайся, сам бог тебе жениха указал». Мать на его стороне. Ночью отчим срубил черемуху, склал из ее ве­ток костер и сжег, а пепел по ветру развеял. И в подполье росточ­ки загубил. После того надумала я уходить, а он вызнал про это, охватил у меня паспорт и тоже... пожег.

— А ты все-таки ушла?

— Ушла.

Девчонка, положив узелок на пол, ломала пальцы. Хрустнет «'устав, она за другой палец берется.

— Зовут-то тебя как?

— Шигаева я. Рая Шигаева.

«Ошибся. Думал: Галка»,— вспомнил Трубин.

— Жить, конечно, негде?

— Ага, негде.

— Что же мне с тобой делать?— Григорий прикинул- «Фонд зарплаты может не выдержать. Ну да ничего. Как-нибудь». Отка­зать ей язык не поворачивался.— Возьмем ученицей. На штукатура хочешь?

— Хочу.

— Завтра поедем в милицию. Расскажешь, как было. Получишь паспорт — пропишут в общежитие. А ночевать... С кем-нибудь из из наших договоримся. Мир не без добрых людей. Деньги-то у тебя есть? Поди, нет?

— А? Чего?

— Утри нос, а то у нас в бригаде увидят, год будут помнить. Иди за мной.

Сдал Трубин девчонку бригаде, вернулся в свою развалюху, принялся за наряды, а тут пришла Чимита Догдомэ.

— Здравствуйте!

— Привет садовнику!

Чимита неудоменно пожала плечами:

— Почему «садовнику»?

— Да как сказать... Неужели не слыхали? Все, кто ведает тех­никой безопасности,— садовники.

— Что-то непонятно. Вы хоть бы сесть позволили.

— Садитесь, само собой. Извините. Не привык к этой хате. За­бываю постоянно, где и какая мебель.

Чимита села на единственную свободную табуретку. Открыла портфель. Доставая бумаги, заметила:

— А вы так и не объяснили.

— A-а... Про садовников? Это, значит, такая должность у вас — яблоки в саду трясти.

— Ну, знаете?!

— Да что вы!—сказал Трубин, увидев, что она покраснела.—Я не собирался вас обидеть. Ей-богу. Да вы не обижайтесь! К вам эти «садовники» не относятся.

— Можно бы повежливей.

— Можно бы, конечно.

— Не представляю, как с вами и разговаривать.— Она вздохну­ла.— Все настроение испортили.

Сегодня она была похожа на симпатичного мальчишку, которо­го приучили быть вежливым со старшими. Ничего властного и зло­го не появлялось ни в глазах, ни в складках рта.

Трубин улыбнулся:

— Скоро вы мне настроение испортите и будем квиты. Давайте, что у вас? Акты?

— Почему акты? Вот у меня список вашей бригады. Не все прошли инструктаж по технике безопасности. Протасов, Гундорка- ев, Сурай, Копылков... Вот эти... И новенькие, наверное, есть?

— Есть и новенькие.

— А вы, Трубин, не улыбайтесь. В Хабаровске был один такой веселый бригадир. Его просили закрывать на ночь котлован, он не захотел возиться. А как раз дождь прошел. Ночью туда свалился человек и захлебнулся. Судили того бригадира.

— Бывает.

— Вот именно. «Бывает»... А как у вас с рационализацией?

— Это что? Довесок к технике безопасности?

Догдомэ улыбнулась:

— Нагрузили. Не хотят, чтобы я превратилась в того самого «садовника».

— С рационализацией и изобретательством пока не ясно. Я же в бригаде без году неделя. Надо подумать, посмотреть.

— Я побуду у вас в бригаде дня два. Не возражаете?

— Что вы! Пожалуйста.

Догдомэ смотрела на бригадира, не хотелось почему-то отводить взгляда. Она чувствовала, что давно пора опустить глаза или от­вернуться к окну. Но истекли еще мгновения, прежде чем она, крас­нея и досадуя на себя, отвела взгляд.

Ей показалось, что он заметил все это и усмехнулся про себя.

Она поспешно встала и вышла.

В тресте провожали на пенсию старейших сотрудников. Чимита Авевыразимо скучала. Все торжество просидела с незнакомыми. Флора оказалась за соседним столом с Трубиным. Чимита обиделась, что единственная знакомая оставила ее.

Поднимали тост. Кто-то сказал: «Мы тут все люди свои. Род­ство профессии нас обязывает». Трубин поднялся и перебил не то со зла, не то в шутку: «Ну так и выпьем за родство, за семействен­ность». Все засмеялись. «Это он со зла, все еще переживает уход Жены»,— подумала Чимита.

Она невольно нет-нет да и посматривала на Трубина. Соседка доверительно спросила: «Что — нравится? Это Григорий Алексеич J Трубин. Я училась с ним в институте, на одном факультете. Мы его · авали тенью отца Гамлета».— «Почему?»—«Профессор очень ценил его».

Чимита перестала смотреть на Трубина. Но она нисколько не забыла о нем и думала: «Почему от него ушла жена? Что он тако­го ей сделал?»

Трубин был сегодня для Чимиты какой-то таинственный и непонятный. Она готова была сыграть с ним в шахматы и снова ус­лышать от него слова о капитуляции. Пусть. Она бы с удовольст­вием даже разругалась с ним. Лишь бы видеть его близко и ощу­щать. как он раздражается от ее колкостей.

Он весь казался ей запретным, недоступным. «У него ничего не узнаешь, от него ничего не дождешься. Ну и пусть. Какое мне де­ло? Выбросить из головы и все. Пусть им занимается Флора. А кто она ему? Очередное увлечение Трубина? Почему этот Трубин ни разу не взглянул на меня? Он, что — забыл, как мы играли в шах­маты?»

Ей пришло в голову пойти устраиваться на завод железобетон­ных изделий. Удобно ли? Ах... Ну и что? «Меня здесь никто не зна­ет, но я все же специалист. Как-никак, а специалист. Я хоть не бу­ду видеть этого Трубина. Странно... А ему, что до этого? Ах, все равно, пойду на завод».

Она уехала, так и не дождавшись, что Флора подойдет к ней. Дома Чимита записала в дневнике:

«К запретному стремимся больше, чем к заветному. К неизвест­ному стремимся так же, как к запретному». Появилась запись и о Трубине:

«Он для меня неизвестен. Но он, безусловно, незаурядный че­ловек, и я сказала себе, что жизнь столкнет меня с ним, и я хочу этого».

Об уходе на завод она ничего не написала. От того первоначаль­ного желания остались у нее самые жалкие крохи...

Белобрысый парнишка закоперщик Васька, как очумелый, но­сится возле копра. Подбежит к направляющей стреле, если дядя Костя, высунув голову из кабины, крикнет:

— Залог!

Васька тогда смотрит на шкалу, закрепленную на стреле. За­лог— значит сделано десять ударов. Свая после десяти ударов пя­титонной бабы ушла в грунт на пять сантиметров.

— Еще залог!— орет Васька и, хотя у него на голове металли­ческая каска, проворно удирает за кабину копра или — реже — пря­чется за тело направляющей стрелы. Возле стрелы страшно. Над головой натужно ухает баба, бьет по оголовнику, прикрывающему верх сваи.

— У-у-х!

Под ногами вздрагивает и трясется земля, в коленях у Васьки дрожь. Рядом просвистел бетонный нашлепок — от удара бабы свая содрогнулась и кусочек бетона отлетел прочь. Этих нашлепков надо остерегаться. Особенно их много, когда дядя Костя бьет первый залог или когда он выпивши.

Еще залог, еще... Васька смотрит, прищурившись, протирает глаза и радостно кричит машинисту:

— Готова!

Это значит, что свая дала проектный отказ. В последнем залоге она вошла в грунт менее, чем на три сантиметра.

Васька машет руками крановщице Груше. Опускается якорь крана, на него цепляют сваю, и стрела крана медленно и величест­венно несет ее туда, где дядя Костя подготовил уже чалочный трос, чтобы поднять сваю, поставить ее точно в отметку, оставленную металлическим штырем. Свая поставлена, на нее опускают оголов- ник. Сейчас баба полетит вниз, и дрогнет далеко окрест земля и задребезжат стекла в домах. Со свистом во все стороны полетят бетонные нашлепки — берегись!

Залог, еще залог...

У дяди Кости настроение, по его собственному выражению «как у птицы». В груди приятная легкость и знакомое возбуждение от предчувствия чего-то хорошего. Он, конечно, знает, что все это оз­начает. У него в кармане деньги, полученные за обучение экипа­жей, и он может распорядиться ими, как того пожелает душа, благо жене ничего про этот приработок не ведомо.

После шестой сваи дядя Костя вылезает из кабины, потирая ладони и радостно оглядываясь. Норма перекрыта на одну сваю. Смене конец. Пора и шабашить.

Из-за шума работающих неподалеку копров разговаривать с Ванюшкой Цыкиным бесполезно, и дядя Костя предается размышле­ниям. За всю жизнь ему еще не выпадало на долю такого внима­ния всяких начальников. В каких только кабинетах не побывал он в эти дни: и у Шайдарона, и в парткоме, и в постройкоме. и у главного механика, и у диспетчера! Всем нужен дядя Костя, все интересуются его самочувствием, расспрашивают о копре и просят постараться на забивке свай, показать пример всем экипажам коп­ров, и, если понадобится, то откалымить две смены или полторы.

Сейчас он стоял возле своей заглохшей машины и силился вспомнить, чего он наобещал, на что дал согласие и кому дал.

От пристального и всеобщего внимания всевозможных началь­ников всю смену дядя Костя немного тревожился: не случилось бы чего... И хотя деньги уже в кармане, и настроение в общем-то, как у птицы, и знакомое зудящее предчувствие... Как пойдут они с Ванюшкой куда-нибудь и закажут сначала по паре пива...

И когда он приметил краем глаза подходившего к нему Ивана Анисимовича Каширихина, сердце у дяди Кости заколотилось и обо­рвалось куда-то вниз...

Спустя сколько-то минут дядя Костя, сутулясь, вышагивал ря­дом с секретарем парткома, то и дело оглядываясь, не видать ли Цыкина, его верного помощника. Но Цыкина нигде не было видно. И дядя Костя окончательно понял, что томился и тревожился он не случайно, что то, чего он не ясно и подсознательно опасался, все это свершилось вместе с приходом Каширихина.

— А могли бы вы, Константин Касьяныч, за смену забивать больше шести свай?— спрашивал Каширихин.

— Это смотря по общей картине... как нарисуется,— неопреде­ленно отвечал дядя Костя, смущаясь мало знакомого ему человека и думая о том, как бы ненароком не вплести в разговор непечатное слово, обходиться без которого он не имел привычки.

— Ну, а все-таки?

— Это как грунт укажет,— продолжал стоять на своей неопре­деленности дядя Костя.

— Грунт вы уже знаете. На всей площадке главного корпуса залегание твердых пород ровное. Может, вам что-нибудь мешает?

— Да нет вроде бы... Свай маловато завозят. Нынче завезли двадцать свай всего. Я шесть вбил. Остается четырнадцать... на четыре машины. Это не работа. Скоро драться будем за каждую сваю. Куда годится? Елки-палки.

— У меня к вам просьба, Константин Касьяныч.— Каширихин остановился, видимо, не собираясь дальше провожать машиниста копра.— Такая просьба... Сваи вот-вот пойдут. Сваями мы вас зава­лим скоро. И к этому нам с вами надо быть готовым. Не смогли бы вы, вернувшись сейчас домой, продумать всю работу членов ваше­го экипажа от начала и до конца смены. Должны же быть какие-то неувязки, какой-то недогляд... Чего-то недоучли, про что-то забыли, на что-то не обращали внимания. Вы меня понимаете?Дядя Костя мотнул чубом, хотя он понимал весьма смутно из- за того, что ему никто ничего подобного никогда не говорил и смысл слов Каширихина стал доходить до него уже после того, как он дал знать, что ему все ясно, что ничего добавлять не нужно.

— Ну вот и ладненько, дорогой мой товарищ,—проговорил на прощанье Каширихин, крепко пожимая руку дяде Косте.— Так вы обмозгуйте все, что надо, и являйтесь ко мне со всем тем, что при­дет вам в голову. Надо бы поднять производительность копра до двадцати свай в смену. Ох, как надо!

— Это с шести-то до двадцати?—оторопело спросил дядя Костя.

— Поймите, голубчик, дорогой мой товарищ! Надо! На-до!

На лавочке под топольком сидели Ванюшка Цыкин и кранов­щица Груша, женщина с крупным, по-русски красивым лицом, с мускулатурой, которой Цыкин завидовал. Они явно поджидали дя­дю Костю, потому как при его появлении из-за угла оба заулыба­лись, подталкивая друг друга плечами.

— Ты никак трезвехонек, дядя Костя?— спросила Г руша, с не­доверием разглядывая строгого и насупленного машиниста.— Не жена ли помешала?

— Она во вторую смену вышла,— буркнул дядя Костя.

Цыкин подмигнул дяде Косте, поскреб пальцем в затылке и выдохнул:

— Эх, кабы, кабы!

— Недурно бы!—подхватила, смеясь, Груша.

— Давай сбегаю!—решительно отрезал Ванюшка Цыкин и под­нялся с лавочки.

Дяде Косте, можно сказать, с незапамятных времен была из­вестна эта незамысловатая игра слов перед любой выпивкой. И Цы­кин ожидал, что машинист сейчас многозначительно крякнет, по­трогает усы и скажет вроде того, что: «Дуй — не стой! » Но дядя Костя даже не посмотрел на своего помощника.

— Садись. Дело есть,— сказал он, глядя поверх тополька.— Срочное, ядрена вошь.

— Не иначе, как сегодня у бога племянник родился,— прогово­рила Груша.

Дядя Костя присел между ними, достал сигарету и закурил.

— Пить нынче заказано,— глухо сказал он.— Видали, как после смены шел со мной Каширихин?

— Эка невидаль!— усмехнулась крановщица.— Захочу, так со мной пойдет.

— Не трепись. У меня дело.

— Какое такое дело?

— А вот слушай.

По улице катился тополиный пух, собираясь по ямкам в белые озерки. Сквозь доски забора проскакивали солнечные лучи и сколь­зили по озеркам, отчего они были похожи на какие-то невиданные доселе елочные украшения.

— А чего же мы можем лридумать?— протянул Цыкин, выслу­шав дядю Костю.— Пусть инженера думают, на то их учили.

— «Учили»,— презрительно надул губы дядя Костя.— Раз Ка­ширихин просил, выходит, он надеется. Он и без нас с тобой знает, что есть ученые инженера, а пришел почему-то ко мне. Понял, яд­рена вошь?

— На сухую я что-то плохо соображаю.

Дядя Костя, сам не замечая, что подражает Каширихину, вни­мательно и спокойно оглядел Цыкина и сделал внушительное за­ключение:

— Не уразумею никак, Агриппина Прокофьевна, и чего я дер­жу возле себя Ванюшку Цыкина. По-мо-ощник!.. Какой он помощ­ник? Всю смену лясы точит с бабами. За маслом сбегает, горючее примет. Что еще?

— Или я за машиниста не сиживал?— обиделся Цыкин.

— Дак это ж...— дядя Костя поперхнулся дымом от сигареты.— Это ж... Когда я сам нахожусь без понятиев.

— То-то,— удовлетворенно подытожил Цыкин.

— А ежели я завсегда с понятием на копер приходить буду? Тогда как?— грозно спросил дядя Костя.

— Второй племянник у бога родился,— вздохнула Груша, под­талкивая дядю Костю.

— Ты, Агриппина Прокофьевна, не подзуживай, я дело говорю. Вот Kate сваи пойдут с избытком, робить тебе, Ванюха, по новому графику.

— Это еще по какому-такому графику? Я как по инструкции велено... Я читал ее, меня знакомили при поступлении.

— А ты, Ванюха, мою инструкцию послушай. Днем тебе нечего возле копра околачиваться. Масло и горючее приму без тебя. За­ставлю, чтоб привезли прямо к самой кабине. Ты ж выходи на пло­щадку за час до меня. Подготовь машину: вскипяти воду, масло обя­зательно прогрей, если ночь холодная будет. Заправь сваю в ого- ловник. А я как приду ровненько в восемь, так и бить зачну. Ни­какой нигде задержки не будет. Верно я говорю?

— Что ж я, или по часу в смену всего? Что ж я заработаю?— спросил Цыкин.

— А ты не знаешь, садовая голова, что если забивать по двад­цать свай за смену, то копру ремонт будет нужен. После смены на твоей шее ремонт и вся профилактика, хоть до утра валандайся, а чтоб к восьми первая свая стояла под оголовником. Понял, ядрена вошь?

— Черт его знает!— засокрушался Цыкин.— Ты тут столько на­говорил, что и на ночь думать хватит. С этой твоей инструкцией всю жизнь мне поло.маешь!

Груша успокоила его:

— Дак ненадолго же, Ванюшка! Позабиваете сваи на глазном корпусе и опять заживете старой жизнью.

— Хоть бы уж выпить по такому случаю, что ли?—с надеждой вопросил Цыкин.— А то черт-те что! Инструкцию тбою, Константин Касьяныч, обмоем, а?

Дядя Костя рад, что завтра ему есть, о чем «докладать» Каши- рихину, и он сдается перед Ванюшкой. Поглаживая усы и широко улыбаясь, машинист лезет за пазуху и говорит привычно:

— Дуй — не стой!

И уже кричит вслед торопливо уходящему помощнику:

— Смотри у меня! Одну на троих...

— Да я-то не буду,— отмахивается Груша.— Пейте, мужики, вдвоем.

— А чего вдвоем?— миролюбиво спрашивает дядя Костя.— Ла­фитник пропусти.

Они оба смеются, довольные тем, что определена без особых трудов участь Цыкина, и что вот скоро Цыкин вернется и они об­мозгуют, как ускорить забивку свай.

Утром на площадке к дяде Косте подошла Груша и спросила равнодушно, то и дело позевывая и поднося кулак ко рту:

— Ты когда к Каширихину думаешь7

— Дак вот, пока свай нет, и пойду. А что?

— Может, и мне сходить, что ли?

— Это зачем?—опешил дядя Костя.

— А ты что, один у него советчик, что ли? Я, может, приду­мала кое-что.

— Ха!

— Вот тебе и «ха».

— А что же ты такого придумала?—осторожно спросил дядя Костя.— На крану ни черта не придумаешь.

— «На крану, на крану»... Вот видишь кладовщика?

— Ну.

— Вот он торчит тут у забора, здесь ему сваи будут сгружать, а он их оприходует документом. Отсюда сваи потянут трактором ко мне. А не лучше ли сразу сгружать сваи у копра?

— А клэдоещик?

— Ну, что кладовщик? Промнется по площадке, ничего ему не сделается, жирок лишний скинет.

Дядя Костя покрутил усами:

— Верно ты надумала!

— Ас краном я тогда маневрировать начну. То к одному коп­ру, то к другому, чтобы никаких простоев. Свая забита и скоренько подается новая под оголовник.

— Верно!

Крановщица захохотала и, подбочекясь, смотрела на дядю Кос­тю, Тот покосился на нее хмуро, пошевелил усами:

— Про тебя я в парткоме упомяну, а самой идти к Каширихи­ну тебе негоже. Он тебя и не знает вовсе. Вот так, милая.

И дядя Костя удалился.

Глава шестая

«Познакомилась с бригадиром монтажников Цыбеном Чимитдоржиевым. Вот бывают такие люди... С одного взгляда видно, что горячий и боевой. Его избрали членом партийного комитета. До него бригадой руководил какой-то извест­ный специалист по монтажу и дело вел хорошо, а потом зазнался, сбежал на юг, опомнился, но бригада его не приняла.

У меня такое убеждение, что Цыбен справляется со своими обя­занностями. Вчера ему пришлось поломать голосу. Надо было поста­вить опору на самую вершину сопки. Высота метров пятьдесят, а в опоре двадцать тонн. Бригада выкурила пачку «Беломора», пока ду­мала. Ребята наперебой высказывали советы, употребляя все свое красноречие. Чимитдоржиев молчал. У ребят блестели глаза, руки описывали в воздухе линии воображаемых чертежей. Цыбен. как типичный степняк, немногословен, произнес лишь одно слово, потом короткую фразу. В этой фразе содержалась интересная мысль.

Предложение Цыбена приняли. Опору подняли трактором. А ведь к сопке подходят железная дорога да еще и река. Все надо было точно рассчитать. И Цыбен рассчитал.

Все дружно хохотали над монтажником, предлагавшим поднять опору краном. Тот монтажник привел даже крановщицу тетю Грушу, а она посмотрела на сопку, улыбнулась, взяла парня за нос и спро­сила:

— Дуб или вяз?

— Дуб!

— Тяни до губ!

— Вяз!

— Тяни до глаз!

Ребята были так рады, что провод волокли на сопку уже на соб­ственных плечах. А в каждом метре — килограмм. Ничего, тянули. Пот лился градом, а не отступили.

— Ну вот, справились и без Клочко!— крикнул кто-то.

— А что нам Клочко! Пусть он без нас попробует!

Этот Клочко, оказывается, и был у них бригадиром до Цыбена».

Утром Догдомэ пришла расстроенная к Трубину. В хате-развалю­хе только что закончилось бригадное совещание. Дым сизыми вол­нами ходил под потолком. На полу песок, грязь, окурки.

— Ну и живете вы тут!—сказала Догдомэ.

«Мальчика» сегодня кто-то обидел»,— подумал Трубин.

— Что у вас?

— Я ничего не понимаю, товарищ Трубин,— сказала она возбуж­денно.— За сопкой идет траншея. Ее вела ваша бригада. Там долж­ны быть по положению переходные мостики с перилами. И я отме­чала в акте...

— Извините,— перебил ее Трубин,— вам надо обратиться к мас­теру Карымову. Эту траншею мы уже сдали по наряду.

— Я с ним, Карымовым, имела удовольствие беседовать.

— И что же?

— Я составила акт, внесла туда нужные предписания и подала Карымову. Он прочитал и попросил у меня отложить подписание ак­та ка два-три часа. «За это время я кое-что сделаю,— сказал он.— Не будем портить отношений из-за ерунды». Я сказала, что никакой «ерунды» там нет, но два-три часа подождать согласна. В тот день я не смогла к нему зайти, а наутро он передает первый экземпляр акта со своей подписью. Сказал, что напрасно задержал меня с под­писью, ничего выполнить по акту не сумел.

— Ну и что же?

— Оказывается, еще до того, как он вручил мне акт, там про­изошел несчастный случай. В траншею сорвался ребенок... Его увез­ли в тяжелом состоянии.

— Напишите докладную,— сказал Трубин.

— Я пришла с вами посоветоваться. Дело в том, что... Дело в том, что в акте не оказалось предписания об устройстве переходных мостиков с перилами. .

— Но вы вносили такое предписание?

— Хорошо помню, что вносила.

— А теперь его нет?

— Да, теперь его нет,— покорно сказала она.

«Это тебе не в шахматы играть»,— подумал он.

Трубин встал из-за стола, походил по комнате. Хотелось помочь Догдомэ. Шайдарон не прощает такого.

— Куда же делось ваше предписание?—спросил Трубин.— Из­вините, но... написано пером, не вырубишь и топором. Вы просто хотели записать про эти мостики и забыли в спешке.

— Нет, я ничего не забываю,— проговорила она.— Поверьте мне, я писала в акте...

— Куда же, черт побери, делась ваша запись?—не удержался он от крика.

— Оттого, что вы повышаете тон, ясности не прибавится. Я про­сто пришла к вам за советом. Вы давно здесь работаете, знаете лю­дей. Думала, может быть, вы мне поможете.

— Дайте посмотреть.

Она достала из портфеля листки акта.

Он прочитал. Акт как акт. С подписями и датой проверки. Все есть, но нет «переходных мостиков*.

— Оставьте у меня, я схожу к мастеру и поговорю с ним.

Догдомэ ушла, а Григорий задумался. «Что бы это могло зна­чить? Не похоже, чтобы она забыла внести запись. Что же тогда?»

Григорий внимательно просмотрел акт. Все по форме, как поло­жено. И тут он увидел, что один лист короче. Он довольно долго смотрел, удивляясь, что листки не одинаковы. И вдруг вспомнил о манере мастера Карымова вырезать бритвочкой на документах сло­ва, которые не хотел показывать. «Уж не вырезал ли он и тут чего- либо?»— подумал Трубин. Не одинаковый размер листков не давал ему покоя. «Да, этот листок снизу срезан,— размышлял он.— На этом вот листке фабричный срез, а тут... не-ет. Надо спросить Догдо­мэ, не помнит ли она, где у нее было написано о переносных мос­тиках».

Трубин позвонил в трест, и Догдомэ сказала, что о мостиках она писала в конце первой страницы. Он уточнил, не обрезала ли она листы перед тем, как писать акт. «Нет»,— ответила Догдомэ. И немного подумав, спросила: «Вы обнаружили подделку в доку­менте?»

— Пока ничего сказать не могу,— отозвался Трубин. — Надо по­говорить с мастером.

Чимита сидела в отделе, закрыв горячее лицо руками. В мыслях было всякое: «Уйти с этой должности? Пойду к Шайдарону и ска­жу... Не могу — и все. Как хотите. Ну, что это за работа?»

Она вспомнила, как проходили у нее все эти дни.

Прорабы, мастера, бригадиры вежливо выслушивали Догдомэ, охотно обещали, иногда отшучивались. А ямы и колодцы не закры­вались, мостики с перилами через траншеи заменялись одной-дву- мя досками, по которым и днем не всякий рисковал пройти. О сиг­нальных фонарях возле насыпей и говорить нечего...

«Пока гром не грянет, мужик не перекрестится»,— отвечали ей и тут же соглашались, что она права. Мастер Карымов обычно жа­ловался Догдомэ: «Ну разве мне до этих мостиков с перилами! По­судите сами — у меня на шее план. А вообще-то статью мне могут пришить. Это точно».

Чимита ходила к Шайдарону, просила помощи, подала ему док­ладную. В тресте издали приказ. Он повисел на доске сколько-то дней. Скоро одна кнопка отлетела, угол приказа свернулся трубоч­кой — не прочитаешь до конца. А тут его и совсем сняли: понадоби­лась площадь для свежих приказов.

«Может, уйти с этой должности? Никому я не нужна. Шофер лишнюю машину кирпича привезет — его встречают с радостью, об­нять готовы. А меня? «Пока гром не грянет».

«Вот так помаленьку трачу свою жизнь. На переговоры, угово­ры... А вдруг гром грянет? И с кем-то что-то случится. Ребенок же упал в траншею. Хорошо, что без увечья... А ведь «бог челове­ку запасных частей не оставил». Так, кажется, говорят, когда вспо­минают о технике безопасности. И где этот Трубин? Он обещал по­мочь мне, но что-то давно уже не звонил, а скоро вернется из ко­мандировки Шайдарон и потребует объяснений. Сходить к Трубину? Но не могу же я ходить постоянно к нему в бригаду. У него с тех­никой безопасности благополучно, он-то учитывает, что «у бога нет запасных частей».

Телефонный звонок прервал ее мысли. Схватила трубку, узна­ла его голос и, не зная еще, что он скажет, уже обрадовалась.

— Вы еще у себя, товарищ Догдомэ?— услышала она глухова­тый бас Трубина.

— У себя.

— Подождите нас, мы скоро... Алло! Алло!

— Да, да. Я поняла все.

— Никуда не уходите.

А куда же она уйдет? Чимита достала зеркало из сумки. «Лицо-то как раскраснелось! Попудрить надо. А то еще заметит, что переживала».

В отдел зашли Трубин и Карымов. Чимита выжидающе смотре­ла, что будет.

— Присаживайтесь, Виталий Иннокентьевич,— сказал Трубин мастеру.— Будьте, как дома.

Мастер что-то проворчал, сел за пустой стол, снял кепку и при­гладил редкие волосы на лысеющей макушке.

— Чего шум поднимать?— сказал он, поворачиваясь к Труби­ну. — Ребенок, слава богу, жив и здоров. К мамаше этого ребенка я ходил. Чего еще надо? Вроде бы ничего и не было.

— Нет, было!— Трубин стукнул ладонью по столу. — Вы уж ей, товарищу Догдомэ, растолкуйте по порядку. Как и что.

Трубин вынул папиросу, закурил, хотел положить спичку в пе­пельницу, но вдруг махнул рукой и вышел из кабинета.

— Что произошло?— спросила Чимита мастера, когда шаги Тру­бина затихли в коридоре.

— Ну, что...— Карымов надел кепку и тут же поспешно сдер­нул ее.— Вы уж простите меня, товарищ Догдомэ. Семья... дети у меня... шесть душ. Думаю: «Ну, что ей? За нее Шайдарон постоит. А за меня некому. Пришьют статью». А так-то ведь ничего и не случилось. Ребенок жив-здоров. С мамашей я уладил. Вы бы только извинили, тогда у меня и душа бы на месте. А? Как вы посчитаете?

— Что вы сделали с актом? Вы обрезали первую страницу? Да?

Карымов молчал, трясущимися пальцами мял кепку.

— Что же вы не отвечаете?

— Семья... шесть душ.— По его крупному белому лицу ходили багровые пятна.— Bac-то бы -защитили, а меня некому.

— Идите-ка домой, товарищ Карымов.

— Домой? А дальше как?— он перестал мять кепку.

— Никто никакой статьи вам не пришьет.

— Как же не пришьет?!

— Даю два дня срока. Если предписания акта не будут выпол­нены, товарищ Карымов, вы пойдете под суд. Сами знаете — за что.

— А если будут выполнены?

— Если выполнены... тогда будем считать инцидент исчерпан­ным.

Карымов поднялся, потер лоб. Он не очень-то верил, что все так просто обошлось.

— Ну, спасибо, товарищ инженер,— проговорил он, глядя себе под ноги. — Благодарю. Урок на всю жизнь.

После ухода мастера Чимита засомневалась, правильно ли она поступила. «Может, не надо было спускать? Он-то бы меня не пожа­лел. Если бы не Трубин, кто знает, какой оборот приняло бы дело. Ну да теперь все равно. Обещала. Раз обещала — точка. А как же Трубин узнал обо всем? Узнал и привел сюда Карымова. И почему- то неожиданно исчез».

Григорий остановился у стены и смотрел, как цепкая лапа ба­шенного крана легко оторвала от земли бадью с раствором и понес­ла. Колька и Мих вели кладку стены лестничной клетки. Увидели бадью, замахали руками: давай, мол!

А стена Григорию что-то не нравилась. И чем дольше он тут стоял, тем сильнее росло убеждение: «Проектировщики недосмотре­ли. Если так оставить, стена может рухнуть». Посмотрел на Кольку и Миха. «Неужели зря стараются? А может, мы сами виноваты?»

Григорий вернулся в бригадирскую, развернул чертежи. Прики­дывал так и этак, проверял еще и еще. Окончательно решил клад­ку приостановить.

Пришел мастер Карымов. Еле протиснул в дверь свои округлые бока.

— Ты что это, Григорий Алексеич, прямо с утра от солнца пря­чешься?— спросил он весело.

«Выходит, она его простила»,— подумал Григорий.

— Спрячешься! Никак не могу понять, как этот проект состав­ляли. Посмотри-ка, Виталий Иннокентич.

Мастер склонился над столом, водил карандашом по кальке.

— Нет, ты полюбуйся!— горячился Григорий.— Полюбуйся, что они сотворили! Это как же они хотят связать стену с основным каркасом?

Мастер положил карандаш, вздохнул:

— Черт-те что! Ну, а ты как? Что предлагаешь?

— Надо усилить связь... сделать обвязку и поставить монолит­ные консольные балки. Вот так... смотри.

Трубин взял карандаш, начал чертить.

— Э-э, так не пойдет,— покачал головой Карымов. — Этого де­лать нельзя.

— Почему?

— Тут статью пришить могут.

— Какую статью?

— Обыкновенную. Не знаешь уголовного кодекса.

— Я поговорю с проектировщиками.

— А кладка?

— Пока приостановим. У нас земляных работ сколько угодно.

— За неделю утрясешь с проектировщиками?

— Раньше сделаю.

— Ну-ну. А то возьмут за это место...— Мастер уцепил кончи­ками пальцев воротник собственной спецовки, выразительно подер­гал.— И статью пришить могут.

— Ты не из юристов ли?

— А что? Похоже?—прищурился Карымов.

— Уголовный кодекс, я вижу, из головы у тебя не выходит.

— Мало ли что... не выходит,— пробурчал мастер.— А ты смот­ри... Без проектировщиков ни одним пальцем... Ни-ни. А вот испра­вят чертежи, тогда валяй. А про акт этот... давай забудем, Григорий Алексеич. Мы с тобой оба строители. Мало ли что бывает. Она,эта Догдомэ, и то против меня ничего не имеет. «Выполни,— гово- 'рит,— к сроку предписания и инцидент исчерпан».

- Не одобряю я такие штучки,— сказал Трубин.— Ты меня знаешь. И давай не будем об этом... Раз она так решила... Ну, в общем...

— Ладно, ладно,— проговорил Карымов.— Так ты учти, проек- эовщиков я быстренько вызову.

Авторы проекта вскоре явились. Походили, посмотрели. Трубин юлчал. И те молчали. Их было двое. Оба молодые. Может быть, Первый год после института. И Трубин понимал, что им трудно. Все- таки они инженеры, а тут бригадир с замечаниями. Приятного мало.

Они отошли в сторонку от Трубина, переговаривались впол- юса.

— Пожалуй, выдержит.

— Нет, такая стена не годится. Он прав.

— Ну, это еще... рано говорить.

— Связь стены с каркасом надо обязательно усилить. Но у меня je новые сомнения появились.

— Что такое?

— Как он будет класть плиты перекрытия на внутреннюю сте- f? Ты посмотри, сколько там вентиляционных каналов.

— Да-a. Каналы ослабляют стену. Тут мы прошляпили. Не пой- jr, как получилось.

— А бригадир-то...

Проектировщики подошли к Трубину. Тот, который первым эизнал ошибки в проекте, заговорил:

- Да, в чертежах есть упущения. С вашими замечаниями мы эгласны. Может быть, у вас есть еше что-нибудь к нам?

— Вентиляционные каналы приняли во внимание? Проектировщики переглянулись:

— Мы подумаем.

— И сообщим вам завтра.

Трубин улыбнулся, достал папиросы, угостил инженеров.

— А чего завтра? Можно и сегодня. Надо вот что... Стену с вен- чяционными каналами усилить железобетонной «рубашкой».

— И с помощью стержней связать плиты?

— Да-а..

— Пройдемте к вам в бригадирскую. Посмотрим чертежи вмес­ите. Вы не возражаете?

Вечерами Трубин обычно бывал у Флоры.

Про красный свет он так ей и не сказал. Привык к красному эту. Если такое освещение скрывает веснушки, то что же, пускай, нее маленький обман, а тог что он ходит к ней — это обман побольше. Чего уж тут про свет...

Григорий как-то несколько вечеров не ходил к Флоре. А потом кошел. Из-за Софьи.

Надо было собрать белье в баню, а белье лежало в комоде у >аины Ивановны. Старушки дома не было, и Григорий прошел в ее эмнату, открыл верхний ящик комода. Там лежали наволочки, стыни. Он порылся и ничего не нашел для себя. Где находилось его белье, он не помнил, и стал подряд открывать ящик за ящиком. Среди белья, на самом дне одного из ящиков, он нащупал бумагу и гащил ее. И сразу жаром охватило... Он держал два надорван- конверта и знакомые — Софьины — буквы прыгали перед гла­ш. «Получила письма от дочери и молчит»,— подумал он о Фаи-

не Ивановне. Вынул из конверта одно из писем. Маленький хрустя­щий листочек. Колебался какие-то секунды. «Ну, что из того, если и прочитаю? Подумаешь! Не секреты же здесь какие... А может, не нужно? Намекну Фаине Ивановне, что понадобилось белье, случай­но нашел... Она сама скажет, что в этих письмах. Нет, не скажет. Хотела бы, давно сказала. Читать чужие письма — непорядочно. А если это нужно? Если это пойдет на пользу не одному ему, а и Софье, и ее матери? Все может быть. Вдруг Фаина Ивановна не так поняла дочь, как надо было? Может, не сумела что-то разгля­деть между строк? И такое могло быть. А я увижу, если есть что между строк...»

Сомнения теснились еще в голове, а глаза уже пробегали стро­ку за строкой.

Григорий торопился и запомнил только общий смысл — то, что Софья переехала куда-то, что очень скучает по матери. Тон писем был бодрым. Но в эту бодрость как-то не верилось.

Ни о ее теперешнем муже, ни о Григории она не упоминала Как будто их и не существовало на свете, как будто она уехала от матери по каким-то причинам, не зависящим ни от Григория, ни от теперешнего ее мужа. И это больше всего настораживало Григория

Он положил письма на место. Из головы никак не выходил этот бодрый тон. И думал он уже по-всякому. То ему казалось, что Со­фья счастлива и всем довольна, то снова ее бодрость казалась ему не искренней, напускной. Просто ей надо было успокоить мать. Вот и написала. Очень скучает по матери? Может быть, и так. Что е этом удивительного? Но что-то чересчур много там про эту скуку. Не верилось в эту ее скуку, как и в ее бодрость.

«Ага, клюнул ее жареный петух!— подумал он, испытывая вол­нующее удовлетворение.— Ну. хорошо! Она получила то, чего иска­ла и добивалась. А я что? Мне-то зачем в монахи записываться Она меня вычеркнула из своей жизни. Вот даже в письмах нтгчего.. Все-таки живу в одной квартире с ее матерью. Могла бы спросит!: обо мне. Как, мол, уживаетесь там оба? Кто пол моет, кто стирает Да мало ли о чем можно спросить. А тут на тебе — ни слова, ни полслова. Будто бы и нет Трубина».

И он стал размышлять о том, что зря не ходил эти дни к Фло­ре, что это его монашество никому не нужно. Никому! Уж Софье-тг во всяком случае.

У Флоры были гости.

В сенях она шепнула Трубину:

— Чимита пришла. Мы в кино хотели. А тут они неожиданно Не угадаешь — кто.

— И угадывать не собираюсь.

То, что здесь Чимита, это его почему-то обрадовало. «Да, но он? еще про кого-то говорила,— ворохнулась мысль.— Кто же еще при­шел?» Он взял Флору за плечи и повернул к себе. Она поняла его

— Из твоей бригады.

— Кто? Бабий?

— Ленчик Чепезубов и с ним еще один.

— Ленчик?! Откуда такое знакомство?

— Потом узнаешь.

В комнате у Флоры настежь распахнуто окно. Ветер пузырил тюлевую штору. Красные блики шевелились по стенам. На диване сидели Ленчик и Колька Вылков. У стола стояла Догдомэ, листала журнал. Григорий уже привык видеть при желто-красном освещенииФлору и ей этот свет был к лицу, а эти трое выглядели, как загри­мированные?

— Какими судьбами?

— Да вот зашли случайно,— сказал Чепезубов. — Старый хлеб- соль не забывается.

— Ленчик у нас в больнице лежал,— пояснила Флора.

Она остановилась в дверях, не зная, чем занять гостей.

— Как же тебя угораздило обморозиться?— спросил Трубин. Чепезубов стал охотно рассказывать:

— Я тогда в школе учился. Мать собиралась на Байкал. Отпуск нее подошел. Ну, купила мешочек муки, а в муку затолкала пол­ира, чтобы не разбить в дороге. А я подсмотрел... Эту бутылку

вдвоем с приятелем кончили. Домой я побоялся пойти, ночевал чердаке клуба. Вот потерял где-то, вот ногу и обморозил.

— Ну, а мать что?

— А что мать? Ничего. Взяла из моей копилки четыре рубля, сказала, что это я свои сбережения пропил. Как сейчас, помню... четыpe рубля мелочью. Я эти деньги копил на ласты и накомарник.

Хотел летом двинуть в турпоход. Да не вышло. В больнице провалялся. Чуть ногу не отрезали. Вот так...— Он полоснул ребром ладони выше лодыжки.

— У нас с обморожением часто лежат,— сказала Флора.— И все пьянке. У одного пальцы обеих рук отрезали. Прямо жуть. Мо­щой, а вот... .

— А у меня обошлось,— перебил ее Ленчик и засмеялся.

— Повезло тебе,— сказала Флора. — Но учти, раз — повезло, два — повезло, а на третий — не повезет.

— А мне все равно, лишь бы меня лечили красивые женщины! Григорий заметил: Флоре стало стыдно от этого Ленчикова комплимента. Она стояла растерянная.

— У меня есть знакомые,— вдруг заговорила Флора со странной решимостью.— Не так давно поженились. Как-то ее встречаю, ну, разговорились. Она мне про своего мужа... Смеется и рассказывает. Без конца смеется. Муж у нее просит: «Дай денег».— «Зачем !?» Оказывается, кто-то продает мотоцикл без колес, а где-то колeca продают. Так мужу пришло в голову все это купить, собрать с выгодой продать. Ну она ему, конечно, денег не дает. А он с новой идеей. «Покупаем,— говорит,— мотор на двоих с соседом, конструируем моторную лодку, едем ловить рыбу, продаем, а там, глядь, пол-«Волги» есть. Жена, конечно, против. А у него новая затея. «Поступлю,— говорит,— в институт, буду учиться на инженера. За год кончу три курса». Жена ему: «Ка-ак? За год?» Он свое: «А что я? Дурак, что ли?» Жена спускает его фантазию на тормозах «Валентин, три курса за год ты не кончишь, но два, види­мо, кончишь».— «Не-ет, только три».— «А может, два?» Сам, ко­нечно, ни в какой институт не идет. А ревнивый до чертиков. Прямо Жуть. Я ей говорю: «Лидка, как ты с ним живешь? Я бы не смогла. Это же колоссальный чудик!» И что вы думаете? «Он,— говорит,— у меня с причудами. Это верно. Но жить я с ним буду все равно Мне его жалко. Он обещал утопиться, если я уйду от него». Слу­шаю ее — мне ее жалко. Думаю, так жить—надоест быть женщиной. Вообще...

«Она все-таки завидует той Лидке,— подумал Григорий.— В чем- то ей завидует. Может быть, в том, что у Лидки есть Валентин. Колоссальный чудик, а все же...»

— Мало ли на свете забавного,— сказал Колька Вылков. — Вот у нас...

Но его перебила Догдомэ. Она спросила у Флоры:

— А чего тебе-то надоело быть женщиной? У тебя никакого Валентина пока нет.

— Все равно... что есть, что нет.

Флора передернула плечами и отвернулась к окну.

— Вот у нас,— снова заговорил Колька Вылков.— У нас тут... Один пил три дня, не ночевал дома. Пришел, да? Помириться надо, да? Ну и пишет записку дочери: «Доча моя...» В скобках ставит имя ее — Вика. «Твой папа...» В скобках ставит свое имя — Георг. Кик. Это сокращенно. Ну вот. «Твой папа Георг. Ник. ушел на рабо­ту не к четырем, как надо, а к двенадцати, так как мне нужно подготовить станки для выполнения нормы». И дальше: «Прочитай и передай маме. Твой папа». В скобках «Георг. Ник.»

— Это не ты ли такую ноту писал?—спросил Трубин.

— Ну, как я? Я еще холостой. А у нас в бригаде есть некоторые женатики.

Ленчик и Колька скоро ушли, сказали, что им пора, что у них «всякие дела».

— Что это они приходили?—спросил Трубин у Флоры

— Да этот Ленчик уже не первый раз,— ответила она.— Еще е больнице у меня адрес просил. Ну и парень!

— Он ведь из уголовников.

— Это уже после больницы... к ним, к ворам попал. А когда с ногой лежал, уголовников он еще не знал. Помучились мы с ним У нас в отделении есть коляска для неходячих. Так он из нее не вылезал, пока не сломал. Режим не соблюдал, никого не слушался. Кровь из вены надо брать, а он кричит: «Не умеешь, не подходи! Перед операцией ему нельзя ни ужинать, ни завтракать. А он кри­ком изошелся. Подай еду и все.

— Взяли бы и выписали. Чего такого лечить?

— Хирург ему так и сказал. Дня на два присмирел, а потом опять за свое. То обругает санитарку, то сестру. У нас перед окна­ми хирургического растет тополь. Старый уже. И у него сук засох­ший, без листьев, без веток. Так этот Ленчик заберется с больной ногой по стволу и висит на суку вниз головой, как на турнике. Мы ему говорим, что он может полететь оттуда. И однажды сук затре­щал. Ладно, что не сразу переломился, а то бы Чепезубов свернул себе шею.

— Но почему же он к тебе ходит?—удивилась Чимита.— Не­ужели у тебя с ним может быть что-то общее?

— Да ничего... Какое там! Только я замечала, что в мое дежур­ство он вел себя как-то не так. Не ругается, не слышала ни разу Но становился нервным. Чуть что — слезы. Когда я подходила к его койке, он вроде как... каменел, что ли. В такие минуты я напомина­ла ему о предписаниях врача. Он ни в чем не перечил. А однажды так напугал меня... схватил за руку и тащит к себе. Глаза беспамят ные, воспаленные. Не помню, как вырвалась. А ночью плакал. Перед выпиской из больницы он попросил у меня адрес.

Чимита хотела отпустить шутку по поводу длинного рассказа Флоры, но, перехватив взгляд Григория, передумала.

— Ну что же, мне пора,— сказала Чимита.

Трубин поднялся с дивана:

— И мне пора. Я провожу вас.

Глава седьмая

В трамвай вошли двое мужчин с де­вушками. Мужчины бросали быстрые, короткие взгляды по сторонам: по всей вероятности, опасались встретить знакомых. Но знакомых, видимо, не оказалось, и вошедшие стряхнули с себя скованность, начали громко разговари­вать с хохочущими девушками.

Едва трамвай затормозил, как мужчины с девушками шумно покинули вагон.

У Григория возникло такое ощущение, будто веселая компания оставила ему некую ниточку, и трамвай, отсчитывая кварталы, раз­матывал ее...

— Нам выходить,— предупредила его Чимита.

Они пересекли улицу и свернули к белокаменному двухэтажно­му общежитию.

— Бы бы уж лучше не провожали меня.

— А что такое?

— Молчите всю дорогу, и мне с вами трудно. Не знаю, о чем и говорить. От этого я устаю.

— Да я из-за этой трамвайной компании...

— Ну, что они? Вы подумали, что мужчины обманывают своих жен? А что можно сказать о вас? Вы сидели, как бирюк. Если те девушки наблюдательны и склонны к анализу, они подумали, что вы мой муж. Не так ли?

Он не успел додумать над тем, что сказала Чимита. От слабо ос­вещенного подъезда общежития доносился шум, слышались возбуж­денные голоса.

— Опять что-то там,— сказала, вздохнув, Чимита.

— Почему опять?

— Да местные геройчики. Напьются и — сюда. То стол ножом из­режут, то открутят плафоны от электролампочек, то еще что-нибудь. А бывает, тащат у девушек продукты.

— Сообщили бы в милицию.

— Сообщали.

Но на этот раз. оказалось, шум в общежитии подняли Колька Вылков и Ленчик Чепезубов. Они прошли в комнату, где жила Рая Шигаева, и стали к ней приставать. Комендантша хотела их выста- зить, а они привязали ее мокрыми полотенцами к стулу.

— С чего они к тебе пристали?—спросил Раю Трубин.

— А я знаю?

По ее лицу не заметно было, что она взволнована или расстро­ена.

Что-то не похоже, что ее обидели»,— подумал Трубин.

— Ну, а что они тебе говорили?— обратилась к ней Чимита.— Ведь не молчали же они.

— Ну, говорили... так себе... пустяки, глупости сочиняли.

— А чего ты тогда комендантше жаловалась?

— Дак он же лез ко мне.

— Кто? Ну, кто?

— Дак Колька же. Он говорит... Да всякую ерунду, даже вспо­минать не хочется.— Она вдруг рассмеялась.— Это все из-за Бабия. «Ты,— говорит,— сделай так, чтобы он в тебя влюбился». Я отвечаю, что нечего надо мной смеяться. Если я не городская, так и смеетесь? А они тогда ЕСей бригадой в голос, что так, мол, задумано, стало быть, по-настоящему. Он... ну, Колька этот — прогульщик и наруши­тель. И если я его завлеку, так он исправится. Это они так сме­ялись. Ну, я не стала с ними беседовать. Взрослые, а не понимают.

— Ясно.— Трубин потер ладонью лоб. — Ну, а он... Колька не обидел тебя?

Рая вскинула голову — губа от злости закушена.

— Еще чего не хватало? Я бы его...— Она обшарила глазами комнату, взяла с тумбочки чайник.— Я бы его этим... Кипятком бы ошпарила. Он бы и дорогу сюда позабыл.

— Так их же двое было!

— То-то и оно, что двое. Я потому и крикнула тетю Дуню.

— А чего ж ты за тетю Дуню не заступилась7

— Дак я ж не видела, как они... Я думала, они ушли. А они вернулись, из умывальника стянули полотенца, намочили их...

Она хохотнула.

— Смех тут ни к чему,— стараясь быть строгим, проговорил Трубин.

— Дак я бы если над тетей Дуней смеялась... Они тете Дуне на стол конфет шоколадных высыпали и сказали: «После освобождения поделись с Шигаевой». И с тем ушли.

— Комендантша-то что говорит?— спросила Чимита.— Жало­ваться будет?

— Собиралась жаловаться, а потом ничего. Девчонки узнали про конфеты и смеялись: «Нас бы так-то каждый вечер привязыва­ли». Ну и тетя Дуня смеялась.

Колька Вылков и Ленчик сидели в прорабской.

— Некрасиво получается,— сказал Трубин.— Вроде бы ху­лиганы.

— Ну что вы. начальник!— Ленчик улыбнулся, растягивая гу­бу, из-под которой вызывающе поблескивала золотая коронка.— Что вы! Какие хулиганы? Мы, начальник, от такой тяжелой трудовой жизни пару деньков позагорать хотим. Путевку бы в дом отдыха... Так откажут нам. Несоюзные мы с Колькой. Вот разве Флорочка нам бюллетенчики схлопочет. Как думаете...— хотел, видимо, ска­зать— «начальник», но передумал.— Как думаете, Григорий Алексеич?

«Играешь, Чепезубов? Актера из себя корчишь. А откуда в те­бе актер?»—думал Трубин.

— Пора бы тебе, Чепезубов, знать, что бюллетени медицинская сестра не выписывает.

— А как же нам быть?

— Мы с утра голодные,— добавил Колька Вылков.— Надо бы опохмелиться.

Ленчик мечтательно чмокнул, закатил глаза:

— Пиво в ларьке тут. Как сметана! Как сметана!

Его поддержал Колька:

— Ах, прелесть! Ах, прелесть!

— Ну вот что,— прервал их куражи Трубин.— В дом отдыха вам не поддует. Это верно. С бюллетенчиками опять же безнадежно. А вот опохмелиться — это можно.— Он порылся в карманах. Те оторопело на него смотрели, не понимая, чего ждать от бригадира.

— Возьми,— проговорил Трубин и посмотрел, прищурившись, на Чепезубова.— Ну! В получку вернете.

В бригадирскую заглянул Гончиков.

— Можно, Григорий Алексеич?

— Проходи, садись. С этими вот закончу.— Бригадир кивнул на Вылкова и Чепезубова.— Ну так берете деньги, нет7 Все равно от вас толку...

— Перевоспитываете?— спросил Гончиков.

— Как видишь.

— Кажется, по-русски говорят: толкай телегу в мешок?

— Ладно, ты не того, очкарик,— буркнул Чепезубов.— Сами с усами. А вы, начальник, не сомневайтесь. С получки вернем.

Ленчик и Колька вышли из бригадирской.

«Может, зря я так с ними?— засомневался Трубин.— Поста­вить бы на место, прикрикнуть... А то — мастеру доложить. Пускай разбирается».

— Ну, что у тебя? Давай ближе. Вот сюда. Выкладывай, как с кирпичом...

Гончиков вынул мятую бумажку, разгладил на столе.

— Кладка — дело такое,— вздохнул он.— Аккуратность требу­ется. А под расшивку если — две аккуратности! Тут каждый шов — смотри да смотри. Ну, горизонтальные швы — ладно. Взял оправку и веди его от конца до конца. Но вот вертикальные... Каждый шов — ширина кирпича. И с каждым возись. Да чтобы шов был ровный, полукруглый. Вот если бы все кирпичи ложить вдоль, сколько бы мы горизонтальных швов сократили! Я на бумаге прикинул, смот­рите...

— В таком доме я бы жить не захотел,— улыбнулся Тру­бин.— Это же так себе... Небольшой толчок, и вся облицовка по­летит.

— Я поэтому и пришел к вам,— сказал Гончиков, переворачи­вая бумажки.— А вот тут у меня... Смотрите. Это четырехрядная система. Три ряда — тожки и один ряд — тычки.

— Ну-ка,— потянулся к столу бригадир.— Как ты представля­ешь? Один ряд — тычки. Ну, а внутренняя часть стены ?

— Ее надо усилить, укрепить.

— Усилить? Да-а.— Трубин покачал головой.— Ученые ничего не могли придумать, а ты...

— Толкаю телегу в мешок?—спросил Гончиков.Из-под стекол очков мерцали его погрустневшие глаза. На ши­роком добродушном лице — виноватая улыбка.

«Он, может быть, первый раз в жизни придумал,— шевельну­лась мысль у Трубина,— а я ему сразу: «Ученые ничего не мог­ли...» Надо бы как-то иначе. Он и так, говорят, маловер. А глаза какие у него! А ведь верно, что в глазах все можно увидеть: и огонь, и лед, и безмолвие, и что хочешь»...

— Знаешь, что? — Трубин опустил ему руку на плечо.— У тебя тут что-то есть дельное. Я дома посмотрю, почитаю, подумаю. А потом вместе обсудим. Хорошо? Между прочим, тебя все зовут как- то странно: Мих. Это что, родное имя у тебя, что ли?

Гончиков снял очки, стал протирать их платком.

— Видите ли, меня зовут по-бурятски Мунко. Но почему-то в бригаде прозвали Мих. Не знаю почему, но так зовут.— Гончиков сказал все это, как будто оправдывался.

Трубин взглянул на него и поразился. Без очков Гончиков не походил сам на себя. Глаза потускнели и — нет человека. Григорий не смотрел на Миха, пока тот не надел очки. А посмотрел и опять поразился. Из-под стекол светились умные глаза.

В воскресенье утром трестовские коллективно выехали на ту­ристическую базу «Байкал».

Здание базы только что построено. Строительный мусор не уб­ран. Вокруг — ни деревца, ни кустика, ни цветочка. Неподалеку сос­новый бор, но гулять там не всякому захочется. Земля каменистая. Весь бор в больших и малых камнях, ступить некуда... И тут же битые бутылки и ржавые консервные банки.

Молодая трава на берегу озера пожелтела. Затоптанная, зашар­канная, лежала она узорчатым пластиком, будто из-под утюга. А копнешь носком, и вся она хрустит, ломается и сходит с земли, ого­ляя ее, как короста оголяет зарубцевавшуюся рану.

Догдомэ сказала Григорию:

— Пойдемте на озеро.

Они шли по лугу мимо соснового бора. В застойном горячем воз­духе гудели пауты. Хрустела и ломалась под ногами высохшая тра­ва-типчак.

— Давайте уйдем подальше,— предложила Догдомэ.— Тут, в бору, очень уж шумно.

Где-то рядом наигрывала гармошка.

— Видите рощу? Вон там... А дальше камыши,— говорила Чи­мита.

— Пойдемте до камышей?

— Обязательно.

Пауты гудели вовсю. Они будто бы не хотели, чтобы Трубин и Догдомэ шли к озеру.

— Как бомбовозы.— рассмеялся Трубин.

— Мне говорили, что вы летали в войну на бомбардировщиках.

— Приходилось.

— Расскажите. Ну, что-нибудь. То, что запомнилось.

— Многое запомнилось.

— Самое страшное.

— Самое страшное?— Он подумал.— Зачем вам?

— Не знаю — зачем.

— Страшного тоже было много.

— Ну, что-нибудь,

— Что-нибудь? Можно... что-нибудь. Не верьте, что на войне не страшно. Никогда не знаешь, чего ждать и откуда ждать. Бывает, что никак не ожидаешь опасности, а она — тут как тут. Летели мы как-то на «У-2». Мотор слабый, скорость тихая. Мне надо было пе­редать пакет... нашему десанту. Это в тылу у японцев. Смотрю: летчик машет рукой. Это у него сигнал — готовься к прыжку. Ну, вылез я на плоскость. Ветер рвет... Холодно. Летчик кричит: «Ерун­да, не бойся!» И рукой эдак... отмахнулся. А мне показалось, что он сигналит: прыгай! Я шагнул... Слышу его голос: «Стой!» Ну, я обратно. И тут поскользнулся, упал на спину и съехал с плоскости... Парашют накрыл меня сверху. Хорошо, что я быстро взял себя в руки, потянул парашют... Не помню, как вытянул... У самой уже земли...

С озера тянуло холодом, пауты где-то отстали. Шум прибоя уже был хорошо слышен.

Берег круто обрывался в нескольких метрах от воды. Седые гребни волн накатывались на камни и, разбиваясь, с шумом кида­лись в озеро, а на смену им спешили новые, еще более грозные и шумливые. Все вокруг рокотало, гудело, плескалось. И кроме неба и этого рокочущего и гудящего озера, казалось, ничего на земле уже не осталось.

— Я давно хотела вас спросить,— сказала Чимита,— как это вам удалось разоблачить Карымова? Ведь никаких прямых дока­зательств не было.

— А просто надо знать психологию этих людей. Я когда при­шел к нему, сразу попросил показать копию акта. Он, разумеется, отказал мне. Но вижу, что-то его встревожило. Это ж заметно. У него в железном ящике и лежали эти ваши предписания. Там у не­го настрижено много таких бумажек. Выстрижет и сохраняет. На всякий случай. Вдруг пригодится. У него какой-то необъяснимый страх перед бумагой. Даже ваше выстриженное предписание он по­боялся уничтожить.

— А как вы добрались до содержимого этого ящика? Не пред­ложил же он вам заглянуть туда?

— Пришлось взять ключ.

— Вы отобрали у него?

— Вроде того.

— Григорий Алексеич!

— У меня, товарищ инженер по технике безопасности, не было иного выхода.

Они стояли на берегу горной реки, впадающей в озеро. Широкое каменное ложе не было заполнено водой и наполовину. Зеленоватые пенистые струи бешено мчались среди камней. На том берегу небо подпирала горная цепь. Ближняя гора, напоминающая собой отды­хающего быка, была густо покрыта темным хвойным лесом.

— Гора Бык!— воскликнула Чимита.

Дальше к озеру лес становился светло-зеленым. Здесь уже не чувствовалось той угрюмости, как на горе Бык. А за молоденькими лиственницами и березами, взбирающимися по гребню, снова под­нимался темный лес, но он уже не был густым — там и тут вид­нелись каменные россыпи, а по склону горы вытянулись, как щу- пальцы, серые расщелины, пробитые то ли тающими льдами, то ли камнепадами. А выше всего этого, у самых облаков, сверкал на солнце вечный снег — недоступный и таинственный.

Прыгая с камня на камень, они оказались на том берегу реки и пошли к заливу, где росли березы, а у самой воды простирались заросли камыша. Берегом, поросшим клюквой, зыбуном и болотным аиром, они подходили уже к заливу, как Трубин остановился и по­дозвал Чимиту рукой. Она подошла и стала смотреть, куда указы­вал Трубин.

На воде, в тени деревьев, плавали две крупные белые птицы.

— Лебеди!

Птицы поплыли от берега. Скоро они покинули затененную во­ду, и тут луч солнца упал в залив, и лебеди оказались в центре этого луча. Самец высоко поднял голову, выпрямился и, взмахивая крыльями, громко крикнул:

— Клу-у! Клэ-э! Клу-у!

С этой песней он поднялся в воздух, но так, что лапы его каса­лись воды, и начал свой танец, делая большие круги вокруг сам­ки и поднимая при этом каскады брызг. Каждый взмах белых крыльев сопровождался звучными хлопками черных лап по воде.

Постепенно сужая круги, лебедь сбавлял скорость бега и все ниже опускался на воду. Его лапы уже не хлопали по воде. Вот он сложил крылья и замер. Самка подплыла к нему и клювом попра­вила ему перья на голове и шее.

Они долго еще следили за птицами, которые медленно уплыва­ли от берега. На серебристой воде их белое оперение с трудом бы­ло видно, а скоро и совсем ничего нельзя было разобрать.

Трубин и Догдомэ остановились на песчаной отмели, под старой березой, где протекал ручей.

— Я почему-то в лесу больше всего люблю березу,— говорила Чимита, срывая лист и жадно нюхая его.

Трубин, подняв голову, рассматривал кривые крапчатые сучья, свисавшие к земле.

— В степи как-то я наткнулся на берез. Они росли кучкой, а далеко окрест один ковыль. Стоял жаркий полдень, я устал, потому что шел издалека, и мне предстояло еще пройти немало. Деревья были молодые и давали очень небольшую тень. «Пожалуй, мне здесь не укрыться от солнца»,— подумал я с досадой и хотел уйти. И вдруг что-то случилось со мной. До сих пор не пойму. Или я много часов провел в степи, а одиночество всегда что-то навевает. Или еще какая причина... Не знаю. Только я почему-то остановился и стал смотреть на эти березы. Смотреть и слушать. По всей степи тек­ло что-то веселое, светлое, чистое, просторное. Я торопливо ушел прочь, дав слово, что приду сюда, когда березы вырастут.

— И вы были потом там?— спросила Чимита.

— Нет. Рано. Они еще не подросли.

— Как жаль!

— Почему?

— Просто так.

На турбазу они возвратились вечером. В столовой возле сдви­нутых столов танцевали отдыхающие. Играл районный джаз. Выде­лялся з джазе мужчина с бачками в белых брюках. Загудел бара­бан, и тот низким хрипловатым голосом запел по-английски, при­таптывая в такт носком ботинка.

«Где я видел этого?— силился вспомнить Трубин.— И голос... Будто вчера слышал этот голос».

— Красиво поет,— сказала Чимита.— Вот тебе и районный джаз.

Трубин ничего ей не сказал, все пытался вспомнить, где он встречался с этим человеком.

После выезда на туристическую базу Чимита писала в дневнике:

«Воскресенье получилось просто великолепным. Но я все чаще ловлю себя на мысли, что если бы со мной не было Трубина, то не было бы и этого великолепия. Не будь Трубина, мою жизнь омрачил бы Карымов. Без Трубина я не увидела бы танец лебедя, и мне никто бы не рассказал так искренне и доверчиво о березах в степи.

В жизни много странностей. Давно ли Трубина огтавила жена? И у нее были, надо думать, веские причины на то, чтобы уехать. А я кажется... Я бы никогда не уехала от него. Что со мной?

Я даже не могу отвечать колкостями на его колкости. Или это очень серьезное... Или это опасное заблуждение. Все мои мысли за­полняет он. Не без впечатлений об увиденном в его бригаде и не без неких чувств к нему я составила для него ребус-объяснение: «Хо­тела бы в тебе не ошибиться». Этот ребус я послала ему с Флорой, но она оставила записку у себя и сказала, что ни сейчас, ни потом не передаст ее. Я с ней согласилась. А то как бы выглядела, если бы он разгадал ребус?

Но как бы там ни было... А в ребусе все — правда. Одна правда. Моим всегдашним идеалом был некто умный, скромный, но не зас­тенчивый, гордый, но без зазнайства, твердо уверенный в своих справедливых поступках. Все эти качества я нашла в нем. Время сы­грало в его пользу.

Единственное, что было у меня под сомнением... Многие в тре­сте говорили о его сухости. Эти «многие» знали его больше, чем я. Не оправдались их предположения.

Я часто думаю о тех березах, которые он видел в степи. Как бы мне хотелось вместе с ним пойти туда! Мне иногда кажется, что давным-давно, в детстве, я видела те березы. Или не те самые... Но все равно крапчато-белые, тонкие, молчаливо-покорные, стыд­ливые от своей наготы, от того, что у них мало веток, а на ветках мало листьев».

«Я боюсь памятников, но меля тянет к ним. Не могу пройти мимо, не посмотрев, не постояв. Знакомые не верят, что я боюсь. Спрашивают: «И днем на людях боишься?»

А как им объяснить? Вот недавно шла через сквер, на аллеях много гуляющих. Передо мной памятник Доржи Банзарову. Холод­ный озноб охватил меня, ноги не слушаются, и я подхожу как под гипнозом. «Ведь это же не живая плоть, а камень»,— твержу я се­бе, а все равно кажется, что есть что-то и живое. И мне уже пред­ставляется. что автор «Черной веры» меня заметил. Я глубоко ощу­щаю свое ничтожество, страх и беспокойство охватывает все мое существо. Не помню, как ухожу.

Вышла из сквера и вспомнила о Трубине. Я, кажется, его бо­юсь. На уме все время вот эти стихи:

Я не достойна, может бить, твоей любви — не мне судить.

Но ты обманом наградил.

Мои надежды и мечты.

В моем воображении — это разговор с Трубиным. Хотя он, разу­меется, никаким обманом меня не награждал. Но я как бы предвос­хищаю будущее. Мне уже сейчас хочется его обвинять в том, чего он не совершал и, возможно, никогда не совершит».

«Это что-то серьезное. Это далеко не заблуждение!

Все эти дни из головы не выходят строки: «Я не достойна, мо­жет быть, твоей любви — не мне судить». Захотелось выучить все стихотворение. Рылась в поэтических сборниках — не нашла. Где я его читала — не помню.

Попытаюсь описать Трубина, каким я его вижу, каким он мне представляется. Боюсь, что ничего не выйдет... А все же попробую.

Глаза у него зеленоватые, брови обыкновенные, нет, пожалуй, густые. Уши, как уши. Разве правое чуточку толще, наверное, бы­ло когда-то обморожение. В губах угадывается одновременно что-то капризное и твердое. Твердость, может быть, от глаз или от подбо­родка, а капризность от губ. У него привычка кривить губы. Нос... Какой? Курносый? Скорее, да. Крылья носа широкие. Шея короткая или он умеет как-то втягивать ее в плечи.

Если все это прочтет тот, кто никогда не видел Трубина, он не представит его зримо. Я не умею писать портреты. У Трубина во внешности как будто бы в отдельности ничего нет такого, что бы привлекало. Черты его лица находятся в какой-то непередавае­мой гармонии и каждая черта вносит свое: то ли ум, то ли пытли­вость, то ли чувственность... Все это вместе делает его лицо неза­урядным. Бывают же такие лица... Про них не скажешь, что они красивы, нет-нет, но от таких людей всегда чего-то ждешь, како­го-то необычного поступка, неожиданного поворота в мыслях. Не умею я высказать то, что вижу, то, что воображаю... Видимо, толь­ко такие лица и могут нравиться.

Но все-таки какой он? Какой?»

Я, кажется, превзошла самую себя. Судорожно ищу среди бу­мажек ту запись, которую я сделала на техсовете. Эта запись со слов Трубина. Вот она:

«Порой обидно за наших девушек. Посмотрели бы, как они вы­глядят в трамвае после работы. Да и до работы... Сидят, прижмут­ся к стенке и от окон голов не отрывают, стараются не то, что на пассажиров, а и друг на друга не смотреть. Стесняются своей одеж­ды, своего вида. Кургузые штаны неопределенного цвета, поли­нявшие кофточки, майки... Они и косынки-то так надевают, чтобы липа не было видно, а то еще знакомый попадется.

А ведь они — строители! Это же надо понимать!»

Все это прочитываю его глазами, осознаю его сознанием, запо­минаю его памятью.

Я видела как-то девчонок из его бригады. Это в выходной день, в том же скверике, где памятник Доржи Банзарову. Они были в нарядных платьях и с модными прическами. Они сидели на ска­мейке в очень веселом настроении. Я тогда подумала, что кто-то из прохожих, наверное, приветливо на них посмотрел, а, может, еще и без комплимента не обошлось. И вот вижу: подходят к ним кур­санты военного училища. Явно хотят познакомиться. Ну, а наши девушки струсили, поднялись со скамейки. Курсанты смеются, шу­тят: «Девочки, посидите!» Райка обернулась: «Что вам нужно?»— Спросила строго, а сама покраснела. Курсанты вовсю смеются и мне смешно. А потом, когда осталась одна, грустно стало.

У той Райки, может быть, первый раз в жизни такой вот раз­говор, и она с подругами будет весь день вспоминать этих к}грсан- тов и по-прежнему у нее сохранится веселое настроение. У нее все впереди. А у меня?»

Глава восьмая

Иван Анисимович Каширихин с ут­ра взял у диспетчера сводку о за­бивке свай. Вчера били пять копров, застукали семьдесят де­вять свай.

«Ну, что ж, пожалуй, лед тронулся,— подумал он.— Но все еще маловато. Надо бы сто, а то и сто двадцать. Шайдарон предлагает свести экипажи копров в две бригады: в одной два копра, в дру­гой — три. Единый наряд на бригаду. Сократить до разумного ре­монтное время. Хватит четырех часов. Бойка идет двадцать часов — каждая смена по десять. Шайдарон рассчитывает, что сведенные экипажи, имея единый наряд, будут как следует готовить сдачу и прием смены. Ему виднее. Да-да. Надо согласиться».

Он посмотрел на часы. Подошел к окну и тут почувствовал, как дрогнуло здание.

— У-ух! У-у-ух!— прокатился гул за окном.

«Все пять бьют,— сосчитал он удары, и довольный вернулся к столу.— Теперь «узкое место» подвозка свай».

Сваи возили на трайлерах. И хотя вместо семи свай по норме брали за рейс восемь свай, все равно машинисты копров простаи­вали. Каширихин собирал шоферов — надо было подключить к вы­возке свай автомашины, но как это осуществить на деле, никто не :>нал.

Зазвонил телефон. Бригадир плотников Аким Твердохлебов жа­ловался на шоферов братьев Патрахиных, которые стащили «у него на глазах» три бруса, и, пойманные на месте преступления, «вступи­ли в пререкания и скандалят», ссылаясь на какое-то разрешение от партийного комитета.

— Никакого разрешения я им не давал,— сказал Иван Анисимо­вич.— Не понимаю, что это еще за безобразие!

— Они уверяют, что выполняют ваше задание.

— А ну пусть являются ко мне, да побыстрее!

Каширихин положил трубку и улыбнулся: «Вот черти поло­сатые! >

Позвонил Шайдарон. сказал, что пора начинать бетонирование в тех цехах главного корпуса, где сваи уже забиты, что он хотел бы посоветоваться с членами партийного комитета: бетонирование надо вести ускоренными темпами, важно, чтобы поменьше забот осталось на зиму, а проблем с бетоном хватит...

Договорились на неделе собрать заседание парткома с участием членов постройкома и ведущих инженеров.

Пока беседовал с Шайдароном, явились братья Патрахины. Рас­селись чинно на стульях, руки с кепками засунули между колен. Смотрели прямо перед собой на стену, не шелохнувшись.

Иван Анисимович даже усомнился: «Неужели эти могли ста­щить у плотников брусья?»

— Ну что, было дело?— спросил он строго.

Старший из братьев чуть повернул голову:

— Было.

Младший сидел, как и сидел.

— Почему без спросу брали и зачем?

Старший откашлялся, повел на брата горбатым носом и снова повернулся к Каширихину:

— Без спросу? Дак у кого спрашивать? Если идти в контору,той за день этих брусков не выпросишь. Замучают одними подпи­сями. Тому неси подписать, этому — неси... И не пойму я, чего этот Аким взъелся? Подумаешь, ценность! У него и не то пропадает, а нам для дела.

— Для какого?

— Видите ли... тогда говорили, что возить сваи в обычном ку­зове нельзя. Ну это всякий шофер понимает. Пути разбиты трак­торами, бульдозерами. И вот тут мы придумали...— Павел Патра- хин вынул из кармана бумажку, подошел к столу.— Вот тут на­глядно все. Свая лежит в кузове... Эта ее часть вне кузова, она как бы повисает. В линии пересечения сваи с краем кузова созда­ется опасность разрыва. Все-таки огромный вес, плохие дороги... А вот что мы предлагаем. Смотрите. Возле стенки, у кабины, кладем брус и такой же брус закрепляем вот здесь, по краю, у заднего борта. Свая теперь уже лежит на брусках. Что это дает? А то, что между брусками свая как бы провисает, и сила этого провисания, что ли, парализует в какой-то мере провисание той части сваи, что за кузовом.

— Эта сила... вот тут... она имеет тенденцию приподнимать вверх закузовую часть сваи и. само собой, давление вниз ослабева­ет,— заговорил Каширихин, удивленный, что все это так просто.—

— А вы проверяли? Достаточно ли будет этих брусьев?

— Проверяли.

Каширихин поднялся из-за стола, пристально рассмотрел при­шедших к нему шоферов, подивился: до чего схожими выросли братья!

— А кто же из Еас придумал про эти брусья0

— Оба помаленьку.

— Как это — оба? Так пожалуй, не бывает. Вот то, что эти... брусья, про это кто придумал?

— Про это Валерка придумал.

— Так-так.— улыбнулся Иван Анисимович.— Теперь уже вид­ны кое-какие контуры изобретателя.— А что вы. Павел, придумали?

— Я? Да это ни к "ему...— нехотя отозвался старший Патра-

хин.

— А все-таки?

Павел вздохнул и покосился на брата. Тот сидел, как ни в чем не бывало, по-прежнему смотрел прямо перед собой и лишь изредка на Каширихина.

— А я придумал, у кого взять брусья,— тяжело Еыгозорил Па­вел и снова вздохнул.

— Ага. Ну вот. так бы и сказали сразу.

— Да чего я придумал,— ответил Павел быстро.— ничего я не придумал! Просто показал ему, где спрятаны брусья.

Валерка усмехнулся краешками губ, задвигался на стуле

— Разный у вас. братья, вклад в это дело, должен я вам за­метить,— проговорил Каширихин.

— Ага, разный,— согласился Павел.

— И отметим в зависимости от заслуг.— Каширихин подошел к Валерке, пожал ему руку.

После ухода братьев позвонили с площадки главного корпуса.

В трубке растерянно и возбужденно кто-то частил, проглатывая слова и буквы:

— Невозмож бетонироть... вибрация, черт знат! Шайдарона не найти. Решать надо. Велел бетонир-ать, а вибрация — ни в каку! Шайдарон по звонку не отвечат.

— А кто это говорит?

— Бетонщик Быховский.

— Кто же вам мешает бетонировать?

— Копры.

— Ну и что?

— Как «ну и что»?

В трубке замолчали. Бетонщик Быховский растерялся, недоу­мевая, почему его не понимают.

— Сейчас подъеду к вам. Разберемся.

«Со сваями вроде бы расхлебались,— подумал Каширихин. — Теперь бетонирование даст прикурить».

Вечером в павильоне Трубин и Бабий пили пиво. Небольшой столик у них заставлен бутылками. У буфетчицы пиво продано и, кто ни подходил к ней, возвращались ни с чем. Но вот появился сухощавый с черными бачками в чесучовом костюме. Для него в буфете хранились две бутылки.

— Это же аккордеонист,— сразу угадал в нем Трубин того, кто на туристической базе пел по-английски.

Аккордеонист, не обратив внимания на Трубина и Бабия, про­шел в дальний угол за свободный столик.

— Слушай, Георгий Николаич, вот за твоей спиной, в углу.— сказал Трубин,— пьет пиво парень. Видел я его где-то. Может, ты его помнишь?

Бабий медленно, будто интересуясь витриной буфета, повернул­ся, скосив глаза.

— Да это же Мишка! Мишка Файзин!

— A-а, вот оно что! Это тот, который руки обморозил?

— Ну.

— Я его еще на турбазе приметил. Думаю, вроде знакомый.

— Позвать его? Вместе выпьем. Все же как-никак в одной -части служили.

— Я его плохо знаю. Да и не нравился он мне никогда.

— А что у вас с ним было?

— Да ничего.

— Он с бомбардировщика дальнего действия. Стрелок-радист. Как и мы с тобой.

— А чего ж он на песенки переключился?

— После госпиталя его перевели в клуб... при штабе корпуса.

— Как его угораздило руки обморозить?— спросил Трубин.

Бабий повернулся к парню, позвал:

— Файзин! Михаил!

Тот пристально посмотрел на Бабия и, улыбаясь, вскинул руку:

— Привет!

— Давай к нам!

Подхватив бутылки. Файзин подошел к ним и поздоровался. Бабий подвинул ему стул:

— Садись.

Выпили по стакану пива.

— Вы знакомы?— спросил Бабий Трубина.

— Да.

Файзин. не поднимая глаз, ответил:

— Аэродром не лес густой, где-нибудь да познакомишься.

Поговорили о том, кто где и когда встречал старых друзей-то-

варищей. Допили пиво.

— А в буфете ничего нет.— вздохнул Бабий.

— Пойдемте ко мне в номер.— предложил Файзин.— По дороге возьмем что-нибудь покрепче.

В номере после выпитой водки разговор оживился. Бабий вспо­минал, как впервые пил японскую сакэ, как подкармливал одного пожилого солдата из батальона аэродромного обслуживания. «Сов­сем было «дошел» старик, а у него сын воевал на западе. Я ему л говорю: «Приходи к шести»... Каши ему в котелок насыплю и поря­док. Файзин спросил, сколько они получали спирта на день. Бабий сказал, что сорок четыре грамма. «Нет, пятьдесят два»,— возразил ему Файзин. Они заспорили. Трубин молчал. Файзин чем-то ему не нравился. И тогда, в авиации, и сейчас...

А Файзин почему-то старался завязать беседу с Трубиным. Го­ворил о том и о сем. Когда опьянел, спросил:

— Ты чего на меня сердишься? Из-за той учительницы9 Брось, дело прошлое...

Трубин не помнил, что там было. Но помнил, что Файзин тогда вел себя не так, как надо. И он, Трубин, попросил его вспомнить, что было с этой учительницей.

— Да что там!— Файзин отмахнулся.

— Все-таки,— продолжал настаивать Трубин, сам не зная за­чем.

— Ну, если тебе так уж надо,— согласился тот.— Была такая учительница. Молоденькая. Время летнее, отпускное. Ее директор просила, чтобы она «проследила, как подвигалась вывозка дров для школы». А дрова обещало командование нашей части. Доставкой топлива ведал я. А время было такое... Она совсем растерялась. Эта учительница. Где бы ей без меня? Вижу, что не противен я ей. Ну, помаленьку ухаживать за ней стал. Что мне теряться? Сегодня живешь, а завтра, может, и костей твоих не соберут. Ухаживать за бабой... Это надо уметь. Подход должен быть. Если хотите — изобретательность и настойчивость. Ну, я не лыком шит. Сторожи­ха школьная скоро уже посматривала на меня с неприязнью. «Ты с ней не очень-то,— говорила она.— А тот тут в частях есть такие... На западе женатые, а как на востоке — холостые».

Я обычно встречал ее утром, когда она выходила открывать ставни на окнах. Заговаривал о дровах, а затем постепенно сводил все к тому легкому, с разного рода намеками, разговору. Звал ее на танцы и время от времени повторял мысль о том, что ей «обяза­тельно надо иметь ребенка». «Почему именно мне?»— спрашивала она. А я продолжал гнуть свою линию. Она же такая недотрога бы­ла! Да и не понимала ничего из моих разговоров-переговоров.

— Ну и улыбнулось тебе?— спросил Бабий.

— Погоди. До этого еще далеко. На танцы она со мной не ходи­ла, как я ни уговаривал и ни упрашивал. Однажды, не дослушав меня, она повернулась и пошла. Надоело мне одно и то же .. Разо­злился я и приказал:

«Варя! Назад!»

Она остановилась, пораженная столь необычными для нее сло­вами приказа.

— Или пойдем со мной,— начал я прежним тоном.

— Или? Что будет со мной, если я откажусь?

Ты не представляешь, Георгий Николаевич, что я ответил. Я решил ее припугнуть. Ну, пошутил, просто так:

«Останешься без дров. Я ведь на свой страх и риск отвлекаю солдат на эту вашу школу. Вместо того, чтобы поражать мишени на полигоне, они вкалывают в лесу».

Возмущение ее было велико, но вечером она пошла со мной на танцы. Я ведь днем не привез ей ни машины дров, и она струхнула. Подумала: «Вот, скажут, приехала новая учительница, на нее по­надеялись, а она ничего для школы не сделала, оставила нас бездров. И было бы из-за чего? Подумаешь, позвали на танцы' Вот, скажут, недотепу направили к нам».

— Вам не надоело?— спросил Файзин.

— Давай, давай.— Бабий взял бутылку, разлил по стаканам. — А ты настырный, Мишка!

— А тебе, Трубин, не надоело?

— Говори. Я сам напросился.

— Ну так вот. Дело такое. Вижу, надо переходить в наступле­ние. «Ты в девять явишься на свидание,— говорю я ей.— Если тебя не будет, я сам приду в школу, но уже в двенадцать. Постучусь. Сторожиха мне откроет».

Что было ей делать? Очень неудобно перед сторожихой. По­среди ночи вдруг постучит мужчина... Что она подумает о ней?

В тот вечер я объяснился ей в любви. Я произносил слова в точной последовательности, но в разной степени возбудимости. Вполне возможно, что такое случается наблюдать разве, что в теат­ре. Не знаю, не знаю... Такое увидишь раз в жизни. Всякая чушь в голове. Мелешь, черт те что!

— Любопытно, какой ты ей театр устроил?— поинтересовался Бабий.

— Научить, что ли?

— Научи.

— Смотря, какая женщина. Но эта Варя была очень молода, неопытна. Возможно, что я был для нее первым... Еще никто с ней о любви так не говорил. И поэтому я избрал самый примитивный ход.

«Умоляю, полюби меня!»—просил я ее, пытаясь встать на ко­лени. Она держала меня за руки, не давая мне исполнить задуман­ное. Я все же опустился на колени. Она, отвернувшись, молчала. Казалось, отовсюду — из-за каждого дерева, во все щели заборов — г на нас смотрели... Я поднялся...

«Заклинаю тебя — будь моей!»—выкрикнул я и вот так... паль­цами, трясущимися пальцами стал рвать ворот гимнастерки.

— Ловко!— не удержался Бабий.

— Через какое-то время я уже хватался за голову и говорил: «Проклинаю! Я тебя проклинаю, слышишь?!»

Я стал ловить ее, она вырвалась и побежала среди веревок с развешенным на них бельем. В темноте я налетел на веревку и , упал.

Назавтра я опять пришел. Мы оказались одни в директорском кабинете. Договаривались, как всегда, о дровах. Потом я поднялся со стула и с вытянутыми руками пошел на нее. Она потянула на себя письменный стол . Откуда только у ней брались силы. Я уви­дел, что бежать ей некуда, и не спеша взбирался на стол, заботясь лишь о том, чтобы ничего тут не разбить и не испачкать сукно. Она воспользовалась моей медлительностью и тем, что я неловко для себя подтягивался на руках, успела проскочить под столом и выбежать из кабинета.

— А что же дальше?— спросил Бабий.

— Своего я добился.

— Врешь!— Трубин стукнул по столу ладонью.— Эта сторожи­ха ходила в партбюро... Теперь я помню. Тебе что — пальцы отре­зали?— Он посмотрел на Файзина, радуясь почему-то, что тому не удалось выйти невредимым после обморожения рук.

— A-а, ерунда! Что там пальцы! Мы на кон жизнь ставили,— воскликнул Файзин.

— И остались живы,— добавил Бабий.

— С умом и на фронте можно устроиться.— Файзин долил в

стакан, выпил, никого не приглашая:— У меня вот умненько полу­чилось. Ты знаешь, Григорий Алексеич, что такое один заход бом­бардировщика дальнего действия?

— Ну. А чего знать-то?

— Один заход — семь, а то и восемь часов. К боям готовились зимой. Отбомбишься по учебным целям, из самолета вылезешь, ду­маешь, ну на теплую койку... А тебе — шиш! Боевая тревога. Вот и загорай на тридцатиградусном морозе.

— А мы костры разжигали,— вспомнил Бабий.— Или в чехар­ду затеем. Согреемся маленько и опять в воздух. По два захода делали.

— Чего умненько-то у тебя получилось?— спросил Трубин у Файзина.— Про что-то начал и не досказал.

— Умненько?— Файзин ньморщил лоб, силясь вспомнить.

— «С умом и на фронте можно устроиться». Твои слова.

— A-а... Ты все про это... про это самое,— забормотал Фай- кин.— С умом везде проживешь. Бабий.. вот это чудак... костры разводил, в чехарду старался, чтобы по два захода сделать. А я крагами постукивал. Мне костры ни к чему.

— Постукивал да и достукался,— весело проговорил Бабий.— Пальцы-то оттяпали.

— Ха, пальцы! Сказанул тоже. Ваське Миронов}' голову снаря­дом оттяпало.

Трубин встал со стула.

— Зачем про костры. Бабий?— холодно спросил он, чувствуя, что трезвеет и задыхается от ярости.— Зачем ему чехарда, Бабий9 Ты торопился согреться, чтобы поднять в воздух и уйти на второй заход. А Файзин постукивал в сторонке крагами, в тайне надеясь отморозить себе пальцы и удрать из бомбардировочной авиации в музыкальную команду. И теперь он говорит, что с умом можно хо­рошо прожить, где угодно. Он даже вспомнил про Васю Миронова и осквернил его светлую память.

— Постой, постой!— пытался остановить его раскрасневшийся Файзин.— Ты не так понял.

Трубин схватил его за ворот рубахи, притянул к себе и зашеп­тал побелевшими губами:

— А кто же тебя судить будет, Файзин? Тебя же некому су­дить. За всех погибших летчиков, штурманов, стрелков-радистов, за всех авиаторов нашего корпуса, сложивших свои головы, за всех...

От удара в подбородок Файзин свалился у кровати. Пытаясь подняться, он тащил на себя одеяло и снова опускался на пол, всхлипывая и отплевываясь.

— Пошли, пошли!— торопливо говорил Бабий, оттирая плечом Трубина к двери.— С него и этого хватит.

— Я его отучу петь по-английски!— кричал Трубин.

— Пошли, не задерживайся,— просил Бабий.

Они вышли в коридор. Прошагали мимо дремавшей дежурной и спустились по лестнице.

Чимита записывала в своем дневнике:

«Это плохо, когда один вроде любит другого, а этот «другой» — не любит. А может, это еще ничего? Любовь может быть такой сильной, что этот «другой» не выдержит, и сердце и душа его от­кроются навстречу... А будет ли так у Григория?

Была важная, интересная мысль. Хотела записать, но мгновенно забыла, не успела даже раскрыть дневник. Это потому, что я очень устала. Только что вернулась с Флориных именин. Там был и Григорий. Говорила, думала, пела — все для него. Не будь его, мне было бы скучно в этой разношерстной компании. Я скапала себе: «Он здесь, пусть не со мной. А все равно рада».

Всем показалось, что Трубин перепил. Он сидел на диване и за­дремал. Флора накрасила губы и стала его целовать, делая вид, чго хочет разрисовать его, как индейца. К ней присоединились еще две незнакомых мне женщины. Смеху было предостаточно. А меня этот

смех раздражал.

Раздражение сразу прошло, когда стало ясным, что Григорий не опьянел, а просто дурачился.

Я встала из-за стола и молча повела его в кухню умываться. Там я ему сказала: «Вот суть моей жизни сегодня». Я говорила о нем, а он подумал, что «суть» — это то, что я его потянула мыть­ся, что хлопочу возле него — подаю мыло, полотенце.

— Какая там суть?— рассмеялся он.— Тебе скучно? Выпей и хандра пройдет.

Мы впервые, кажется, были с ним на «ты».

Вскоре я ушла домой и на улице почувствовала, что мне не хватает его пустых, ничему не обязывающих слов, его лица, сме­ющегося только глазами, его молчания, его медвежьей походки».

«Иногда мне кажется, что его улыбающееся лицо, как раскрыв­шийся бутон розы в шипах. Этот образ слишком уж красив. Но, как бы то ни было, а эта роза торчит... Да еше в шипах.

Видела его в театре. Я ревную его к нему самому, к его абсо­лютной независимости — сверх всякого!

Уверена, что он вполне чувствует мою заинтересованность им. Нет-нет да и отпускает по моему адресу шуточки, от которых то жарко, то холодно. А ему хоть бы что!

Но мне все-таки теперь легче. Он с Флорой сидел от меня дву­мя рядами ближе к сцене, часто к ней наклонялся, но я почти убеждена, что он думал обо мне. И уж во всяком случае, ревно­вать его к ней я считаю ниже своего достоинства.

Я все-таки теряю голову: доверяю свои сокровенные мысли за­писной книжечке, которая может быть оставлена, где угодно и бро­шена куда угодно. Ах, пускай!»

Сколько угодно и с кем угодно я могу разговаривать с нем. Сколько раз я бережно перебирала в памяти мгновенья, когда мы оставались вдвоем.

От Бабия я узнала, что Трубин ударил какого-то музыканта, который е войну служил вместе с ним, а потом сумел получить об­морожение и уйти работать в клуб. Трубин считает его предателем.

Вторую ночь кряду видела Трубина во сне.

Пожалуй, только для того, чтобы видеть его, пошла к Флоре. Он там, и я как закаменела: мысли путаются, в голосе дрожь. Что- то ненужное предложила Флоре, чтобы уйти, и она меня охотно поддержала.

Я ушла, но меня снова потянуло туда, где он.

От Григория мы с Флорой узнали, что Чепезубов и Вылков про­гуляли. Это после того, как они полотенцами привязали комендант­шу к стулу. Трубин теперь их не замечает, не называет ни по име­ни, ни по фамилии. Будто их нет в бригаде. Они в подчинении у Михаила Гончикова.

Григорий спросил у меня, что я думаю об этих парнях и о нем самом, как о бригадире. Я сказала что-то о роли бригадира в вос­питании молодых рабочих. Григорий махнул рукой и добавил, что Вылкова и Чепезубова вызывали, куда надо, и мастер с ними бесе­довал, а он, Трубин, предпочитает по-мужски...

— Как это?—не поняла я.

— А вот так,— сказал он.— Тонкий мужской подход.

Я замолчала. Что тут добавить?

«Болезнь» начинает принимать необычно большие размеры. У меня такое настроение... Чувствуя себя выброшенной за борт жиз­ни. Нет ни поддержки, ни истинного сочувствия. Ни от кого! С Флорой какие-то тяжелые отношения.

И в тресте все так же. Идти к Шайдарону за новым приказом? Не хочется. Он занят и ему не до меня. Встретила его вчера. Про­шел и кивнул головой. За ним бежал мужчина в брезентовом пла­ще и просил о чем-то. Я расслышала слова Шайдарона: «Среди ты­сячи обгоревших спичек, валяющихся на улице, легче отыскать од­ну неиспользованную, чем мне добыть вам кубометр бетона».

И после такого я еще полезу к нему с какими-то траншейными мостиками и сигнальными фонарями!

Все отрадные минуты у меня связаны с Трубиным. И я так да­леко зашла в своей несбыточной фантазии. Недосягаемый... и он мой! Просто ужас.

Трубин все же неисчерпаем и уж Флора-то, наверняка, его не исчерпала и не исчерпает!»

«Флора сказала мне: «Кажется, я скоро с уверенностью тебе скажу, что Григорий неравнодушен к Даше Елизовой. Он всегда те­перь ссылается на то, что у него вечерняя работа. Раньше что-то я не замечала за ним подобного».

Эта Даша — единственная женщина, к которой я способна рев­новать, хотя мне и говорили о ней недостойное. Но это — говорили...

Она начальник цеха на железобетонном заводе, а ее муж у нас в тресте инженер-экономист. Бледный, малокровный, но хочет вы­глядеть сильным. Здоровается — жмет руку изо всех сил. Зовут его Николай Ильич, а за глаза — Коля-милый. Он милейший во всех отношениях человек. Выполнит любую просьбу и от кого угод­но, если, конечно, в его возможностях. Он покупает для трестов­ских билеты в театр, занимает очередь в столовой, выясняет, в ка­ком настроении пришел Шайдарон.

Он может пройти к Шайдарону и заязить:

— Олей Очирович, я не могу найти чертежи. Их нигде нету.

— Нету?— переспрашивает начальство.— А вы поищите.

— Я уже искал,— упавшим голосом продолжает Коля-милый.

— Ну еще поищите.

— Хорошо, Озен Очирович. Я еще поищу.

Так выясняется, что начальство «в духе».

А бывает наоборот.

— Опять у вас что-то с расчетами!?—возмущается Шайдарон.

— Не могу найти, Озен Очирович. Искал-искал...

— Где вы находитесь? Что вы строите?

— Комбинат.

— Нет, вы строите новую жизнь! Отправляйтесь и через пол­часа всю документацию ко мне на стол.

Коля-милый такой рассеянный, что с ним каждый день что- нибудь да случается.Ну, а жена у него... Что о ней написать? Я мало ее знаю. Ху­дощавая и высокая... Лицо в общем-то красивое, чуть увядшее. Или от возраста, или от чрезмерного употребления косметики. Курит. В руках у нее всегда папироса со следами губной помады. Иногда она бывает в тресте и разговаривает с нами. В общем-то держится корректно и вежливо, но снисходительно. И улыбается, и слова тя­нет, будто кому одолжение делает. Все-таки начальник цеха. А мо­жет, я ей завидую? По-моему, она воображает из себя... Впечатле­ние порой такое: смотрите, как я могу!

А вот то, что говорили о ней недостойное...

Даша вечером встретила Трубина. Тот шел откуда-то и у него начались боли в позвоночнике. Она отвезла его на квартиру к мате­ри. Квартира пустовала. Мать была на курорте. Там Даша пробыла какое-то время, заперла Трубина и отправилась за врачом. А муж ждал ее на улице и что-то заподозрил. Он вырвал у нее ключи и — туда...

Николай Ильич нашел Трубина лежащим на диване, а на столе недопитую бутылку вина.

Ни Трубин. ни Даша, не подходят, мне кажется, для мелодра­мы. А Флора другого мнения.

Вчера у Коли-милого допоздна горел свет. Я возвращалась с последнего сеанса. И зашла в трест. Он сказал, что у его жены ско­пилось много поручений от Шайдарона. На стройке разворачивают­ся бетонные работы. Со сваями дело идет к концу, а вот с бетоном на главном корпусе только начинают. Говорят, чуть ли не четыре­ста рабочих выделяют. А завод железобетонных изделий у нас ма­ломощный. Ну вот, начальнику цеха бетона Елизовой есть над чем голову поломать. Ей придется докладывать на партийном комитете: что нужно для увеличения производства бетона...

И еще я узнала, что к концу дня звонил Трубин. Меня уже не было тогда. Он спрашивал меня».

«Сегодня узнала, зачем он звонил. Просил передать Флоре, что уезжает в командировку на фабрику инертных материалов. Пробу­дет там дня два-три. Наши договорились с автохозяйством брать там гравий. Фабрика обеспечивает погрузку. А Трубин должен все «увязать и согласовать».

И вот что неприятно: туда же едет Елизова. Коля-милый ска­зал про ее командировку случайно. Цеху бетона не хватает сырья, и Елизовой поручено договориться с дирекцией фабрики об увеличе­нии отгрузки гравия, песка и щебня. Все это похоже на правду. Но не обязательно же самой Елизовой ехать. У нее маленькая дочь... Могла бы послать кого-то из своих инженеров. Неужели она и Тру­бин сговорились? Неужели тогда, в пустой квартире, Елизова вела себя иначе, чем я думаю?

Весь день Трубин решительно не идет из головы, все мелочи напоминают мне о нем».

Глава девятая

В гостинице не оказалось свободных мест, и Григорий стоял в растерян­ности, досадуя на себя, что загодя не позвонил на фабрику и не по­просил заказать номер. Вместе с ним в ожидании номера томились бригадир монтажников Цыбен Чимитдоржиев и бригадир плотников Аким Твердохлебов. Аким приехал на лесозавод за колотой дранкой, а Цыбен гостил у родственников в улусе и возвращался домой

Администратор разговаривала с Чимитдоржиевым, как со ста­рым знакомым.

— Цыбен,— говорила она ему,— ты бы мог давно снять угол у какой-нибудь старушки, чем всякий раз являться ко мне и требо­вать.

— Помилуй, бурхан, у старушки...— отвечал Цыбен.— Я бы у тебя снял.

— У меня нет свободных углов,— улыбалась женщина.

— Можно и не в углу. Поставим койку посреди комнаты.

Чимитдоржиев и Твердохлебов поговорили с Трубиным, побол­тали и пошутили с администратором и ушли, оставив ей для при­смотра свои вещи.

Уходя, Цыбен сказал администратору:

— Смотри, дорогая, притесняешь мужчин. Пожалеешь потом. Звать будешь — не пойду.

— Раз все занято...— продолжала та улыбаться.

— А для начальницы Елизовой не занято?

— У нее командировка.

— Вот-вот. Знаем мы эти командировки.

Администратор время от времени поглядывала на Трубина, слов­но собиралась что-то ему сказать.

— Последний номер для Елизовой остзечлся. Я бы могла вам предложить, да право не знаю...

— А что такое?

— Есть у меня номер, но ключ сломан и застрял в замке. По­шла я отпирать, а он почему-то сломался.

— Я согласен взять этот номер.

— Согласны-то согласны,— в раздумьи проговорила админист­ратор.— А вот, если случись пропажа...

Трубин заверил ее, что с собой у него нет никаких ценностей.

Она провела Григория в номер, показала на сломанный замок и снова повторила, как все это у нее произошло. Но он уже не слу­шал администратора, в голове стучало одно: «Даша Елизова... Здесь, этажом выше, Даша».

Они познакомились с полгода назад на каком-то совещании. Вскоре он повстречал ее в конторе, и она улыбнулась ему и кивну­ла. Потом они опять столкнулись нос к носу в конторе, когда она шла к Шайдарону, и они обменялись несколькими словами.

Как-то так выходило, что они виделись чуть ли не каждую не­делю и все дольше простаивали возле конторы или на трамвайной остановке. Странно, что они не испытывали ни неловкости, ни не­удобства друг перед другом, если даже разговор между ними вдруг иссякал и оба молчали.

Незаметно, само собой, у обоих возникло ощущение, будто они знакомы давным-давно.

С ней Григорий чувствовал себя не как с Флорой. Слушать ее было интересно и они могли, не замечая, проговорить час, а то и больше.

После института Даша специализировалась по бетону. Практи­ку начинала в Молдавии. После демобилизации Николая Ильича она поехала с ним на его родину. Почему поехала? Так уж вышло. Знакомые спрашивали при встречах, родные спрашивали в пись­мах: «Ну как, замуж еще не вышла?» Надоело отвечать наигранной шуткой: «Никто не берет». Айв самом деле — никто. Все чаще приходила мысль: «Надо куда-то уезжать».

Когда познакомилась с Николаем Ильичем, он тогда постоянно болел, подолгу лежал в госпитале. Ей хотелось утешить его, сгла­дить ему боль. Он был так же одинок, как и она.

Даша носила ему цветы. Ничего другого он не принимал от нее. Да, она помнит прогулки с ним по каштановым, пахнущим морем, улицам. Ей казалось, что она любит Николая.

Да, у нее были сомнения в этом. Она проверяла себя. Боязнь одиночества, потребность о ком-то заботиться — это взяло вверх

Поздно вечером, возвращаясь с завода, она повстречала Трубина и сразу почувствовала какую-то смутную радость.

Он не был, как всегда, оживлен, и она это сразу заметила.

— Что с вами?—тревожно спросила Даша. — Вы откуда?

— Прогу-уливаюсь!—дурашливо протянул Григорий. — Был на вечернем сеансе. Да вот что-то приболел...

— Вас проводить?

— Что вы, пустяки!

— Провожу до автобуса.

До автобуса они не дошли. Боль в пояснице заставила его оста­новиться. Он попросил ее посидеть на скамейке. Ей пришла мысль увести Трубина на квартиру матери и вызвать врача.

— Вы далеко живете?

— А что? Я задерживаю вас?

— Пустое. У меня есть ключ от маминой квартиры. А мама в отъезде. Пойдете? Тут близко.

Было тревожно подниматься по темным лестничным клеткам. Гулко билось сердце, готовое вырваться из груди. .Перед ее глазами проплывало что-то неясное, бесформенное и снова стены окутывал мрак В мыслях все смешалось — и радостное, и страшное...

Даша постелила Трубину на диване, и все пыталась вспомнить, у кого из соседей телефон. Он лежал с закрытыми глазами, ничего не говорил и только пожал ей пальцы, когда она поправляла ему по­душку.

Ему полегчало, боль утихла.

В тот вечер Трубин говорил ей о Софье, о том, почему она уеха­ла. Даша поведала ему о молдавском городишке, о знакомстве с Ни­колаем Ильичем, об извечном вопросе родных и знакомых: «Ну как, замуж еще не вышла?»

У нее вдруг возникло старое полузабытое чувство. Страх перед одиночеством, желание о ком-то заботиться. Только теперь с ней был не Николай Ильич, а Трубин. И она знала, что это чувство, явивше­еся из далеких годов, вызвано Трубиным. Она снова испугалась, как и тогда на темной лестнице...

Дгчна ему нравилась. Но он глубоко прятал свое чувство к ней. Не надо о ней думать. Ни к чему все это. Она замужем, у нее дочь.

О Флоре думать можно, она свободная. Ее можно полюбить.

Он так и старался думать о Флоре и не думать о Даше. Но при­казывать себе оказалось не так-то просто. Флора отдалялась от него, ее облик тускнел и теперь уже не верилось, что когда-то в трамвае захотелось пойти за ней и узнать, кто она такая.

Не пришел бы Бабий к нему в гости, может, никогда Григорий не встретился бы с Флорой. Не болел бы часто Николай Ильич, Да­ша не пожалела бы его и не вышла бы за него замуж. Не сказал бы Григорий лишних слов в то памятное утро, не уехала бы Софья...Еся жизнь полна вот таких случайностей, и если смотреть на каждую из них, то ничего не обнаружишь из того, что бы говорило о связях между ними, о каких-то пересекающихся путях. А ведь связь суще­ствовала, пусть еле ощутимая, еле видимая, еле осязаемая. Если взять Софью и подумать... Из-за Софьи в его жизни появилась Фло­ра. Это Бабий его познакомил с ней. А что Бабий? Тот сам, ни о чем не подозревая, был ниткой в клубке, начавшем разматываться рука­ми Софьи. Не Бабий, Флоры могло бы и не быть. Но это и не важно. Важно, что кто-то была бы все равно. И вот в этом, и еще во многом существовала связь, и Григорий подсознательно чувствовал эту связь и тоже шел по нитке, разматываемой руками Софьи.

Все те месяцы после Софьи он жил желанием как-то ответить на ее уход. Это желание привело его к Флоре, а теперь вело к Даше.

Угадывая подсознательно то, что с ним происходило, Григорий не задумывался изменить что-либо для себя. Он лишь спешил. Если Флора отдалялась от него, надо было найти другую, и он часто ловил себя на том, что всякую девушку или женщину он рассматривал с мыслью: «А не лучше ли она Софьи?» Ему казалось, что Даша могла бы заменить Софью. Но он гнал прочь эту мысль, заставлял себя не думать об этом. Только как себя заставишь? Можно было бы попы­таться, если бы сама Елизова... А сама Елизова, по всей вероятности, не хотела пойти навстречу ее робкому страху. Тот вечер, когда она привела его на квартиру матери, расшатал и без того ненадежное его сопротивление самому себе.

И вот перед ним опять испытание. Она тут, этажом выше, и он, может, если пожелает, пойти к ней. Если пожелает.

Григорий снял пиджак. Не торопясь, развязал галстук. Как буд­то он не собирался никуда уходить, но в душе уже все было решено. Вешая пиджак на спинку стула, он знал, что ни к чему все это, что скоро он снова его наденет. И снова повяжет галстук.

«Ну и что особенного, если я зайду к ней?»—думал он, убеждая себя в обыденности такого решения. Но сам-то он не верил в эту обы­денность. Он ждал от этой встречи продолжения того, что было в тот вечер...

Даша покраснела, когда он после стука зашел к ней в номер. Григорий увидел вспыхнувший блеск и в то же время растерянность в ее глазах, и не мог понять, рада она или нет.

— Это вы? Наконец-то!— проговорила Даша, приходя в себя и машинально убирая со стола пудреницу, зеркальце и расческу.

На ней было простенькое платье, в каком, быть может, она дома готовила обед, но туфли были новые и губы накрашены.

— Почему «наконец-то»?—спросил, улыбаясь, Григорий.—Вы что, ждали меня?

— Ждала? Нет... то есть я видела вас там... —И она опять вспы­хнула и стала с подоконника убирать на стол ту же пудреницу, то же зеркальце. — Какими судьбами? Рассказывайте. Давно ли здесь?

— Да нет, только что. Совершенно случайно узнал, что вы при­ехали.

— У меня тут дела, знаете... Со сваями нас дергали весь месяц. На полигонах даже готовили сваи. Десятиметровые, тринадцатимет­ровые. День и ночь... Поспишь часа три-четыре — и на завод. А те­перь бетон на очереди.

— Сколько ваш цех дает бетона?

— Четыре тысячи кубиков, а требуют с меня восемь и даже за­икаются о девяти. Теперь только подавай цемент, инертные матери­алы...

— И у меня сюда командировка. Необходимо договориться с за­водом.

— Да вы присаживайтесь.

— Спасибо. Я на минутку. Хочу извиниться перед вами. Это все из-за меня тогда получилось. У вас были неприятности?— спросил Григорий, не глядя на нее.

— Григорий Алексеич, полноте!

— Все же я виноват.

— Ну что там! Лучше поговорим о другом — о чем-нибудь... Пи­шет ли Софья? Как у нее? Никакой переписки? Неужели она не вер­нется?

— А зачем ей возвращаться?

— Мне как-то не верится, что она насовсем уехала.

— Это почему же?

— Второй муж, говорят, редко бывает лучше первого. — Она ис­коса посмотрела на него веселыми глазами. — Я бы на это не пошла. Менять мужа...

Между ними продолжался тот, ни к чему их не обязывающий, временами с намеками разговор, от которого всегда легко отказаться, потому что понять его можно по-разному и в каждое слово вложить свой смысл, одному тебе понятный и доступный.

— У вас много друзей?— спросила она, глядя на него задумчиво.

— Друзей?— удивился Трубин.

Что можно было ответить? Кого он мог причислить к себе в друзья? Флору, Бабия, Догдомэ?

— Мало что-то ьстречаешь таких, которые бы понравились,— проговорил он. — В мыслях одно, а чувствуешь совсем другое.

— В каждом по-разному проявляются и чувства, и мысли. Поп­робуйте жить одними чувствами, и вы увидите, что с вами и возле вас будут только те, кто вам нравится, просто нравится и все. Но по­пробуйте пересилить себя, добавьте к своему чувству еще и разум.

— И тогда?

— Круг ваших друзей расширится, и вы поймете, как много те­ряли, руководствуясь лишь чувствами.

«Вот уж странно,— подумал Григорий.—Я сам примерно так рассуждал недавно. Уж не говорил ли я с ней об этом, а потом за­был?»

— Вы считаете,— проговорил он,— что я предпочитаю чувства мышлению? А многие меня считают сухарем.

— Не хотите ли чаю?—спросила Даша.

«Подойти к ней и поцеловать? Что она тогда? Останется верна своему Коле-милому? Или нет? Ах, Софья, Софья! Все из-за тебя. Не ты — ничего бы не было. Даже вот этого номера с пузырчатой штукатуркой на стенах, с однотумбовым столиком, с нелепой здесь гравюрой — стригалем овец...»

Трубин просидел у Даши допоздна, пока из репродуктора не со­общили, что свет выключат. Он спустился к себе в номер и долго не мог уснуть, думая, как ему поступить. Оставался еще один вечер. Завтра...

Что же получается, Григорий? Это ведь не Флора. Даша заму­жем, у нее дочь. Да стоит ли об этом? Она, может быть, и не думает. И в мыслях нет ничего. Не-ет, думает. По всему видно. Ну, допус­тим. что она меня не оттолкнет. А дальше? Что будет дальше? Он обзаведется любовницей, а она — любовником.

А какими глазами смотреть на Колю-милого? Говорят, не ты первый, не ты последний... Хорошенькое утешение. Тебя самого об­манули и обокрали. Тот, что с Софьей... Он бы тоже мог подумать: «Какими глазами...» Не подумал, увез Софью и все.

И ему стало спокойнее.

С утра Трубин сходил к главному инженеру фабрики. Экскава­тор ему обещали. До обеда ждал шоферов — напрасно. После обеда подошла машина и в ней старший колонны — могучего сложения Павел Патрахин.

— Где остальные?— спросил Трубин.

— Будут,— усмехнулся Павел. — По идее должны через часок.

— А почему не вместе?

— Так вышло,— ответил тот неопределенно. — А гразий смот­рели? Ничего? А грузить как?

Патрахин покрутил головой, с явным неудовольствием осмот­релся вокруг, со злости пнул покрышку.

Часа через полтора он постучал в номер Григория, позвал его с собой, сказав, что «шоферня тут».

Старший колонны подвел Григория к одному из самосвалов, кив­нул на кузов: «Загляни-ка, мол». Григорий, ухватившись за борт, приподнялся. На дне лежал гравий.

— Вы что, уже грузите?

— Не-е, это не здешняя проба.

— Откуда брали?

— Подходяща?

— Вполне. Гравий как гравий

— Брали его из-под города. По идее-то его бы нам и возить, а мы чуть ли не на край света ездили.

— Да-a. Ситуация идиотская. Я не знал, что под городом гра­вий,— пожал плечами Трубин. — На какого, спрашивается, черта мы сюда приехали?

— Может, сговоримся как-нибудь?—с надеждой спросил Па­вел. — Мы и задержались-то почему... Ездили на Селенгу, образец вот достали. — И он сноза кивнул на кузов.

— А чего же вы с нашими не договорились? Пошли бы к масте­РУ-

— Это к Карымову? Ну, к нему много не находишь,— усмехнул­ся Павел. — Мы ему с Валеркой объясняем, что ошибка вышла, гра­вий есть под боком. А он щурится на нас эдак с ухмылочкой: «Под боком-то ручная погрузка, а на фабрике вам машину выделят. Жи­вете в век механизащга, а цепляетесь за старину». Мы ему свое до­казуем, а он на нас: «Вы что. под статью меня хотите подвести? На ручную погрузку у меня фондов заработных не выделено, а с тем хозяйством я через банк рассчитываюсь". Вот и поговорили... Может, с вами до чего-нибудь докумекаемся?

Трубин прикинул в уме. Никакого резона брать гравий не было. Вспомнил, что шоферов Патрахиных хвалили на производственных совещаниях, а младшего Валерку даже премировали за то, что до­гадался, как возить евпи на автомашине.

— Ума не приложу, как и быть,— развел он руками.— У Кары- мова и в самом деле фондов на ручную погрузку нет. Сам был про­рабом и мастером — знаю. Не положены фонды.

— По идее надо платить — возразил Павел.

— Не выйдет,— Ездохнул Трубин. — Вы думаете, мне самому интересно здесь околачиваться?

— Так что же нам?

— Я бы вам посоветовал. Сегодня, раз уж приехали, по рейсу сделаете,— сказал Трубин. — А завтра берите лопатки и — туда, к Селенге.

— Лопатками гравий кидать?

— А что в том такого? Лучше час, ну от силы два, покидать, чем шесть часов париться за рулем. Там речка. Покупались, позаго­рали, а минут эдак через двадцать путевочку Карымову: «Подпиши­те». Чем плохо?

Постояли, покурили, поговорили о гравии, о трассе. Старший Патрахин сказал Трубину:

— Ну, а как вы? С вас же могут спросить

— А чего с меня спросят? Я обязан вам дать экскаватор. И я его дал. Верно? Ну вот. А вы решили грузить лопатами. Верно? Я тут ни при чем, братцы. Мне лишь бы гравий отвечал требованиям стан­дарта. Сколько рейсов в сутки? Больше грех нельзя. — Трубин под­мигнул Павлу. — А то Карымов догадается, откуда еы гразий берете.

— Утром завтра первый рейс проверочный... с лопатами — ска­зал старший Патрахин. — Если уж что не так — второй отсюда бу­дет. Кто его знает, как оно выйдет.

— По идее должно получиться,— его же любимым выражением ответил Трубин.

Григорий рассказал Даше о Павле Патрахине и его колонне.

— А для вас не будет из-за них неприятности7— спросила она.

— Не вижу, что бы могло такое быть.

— Ну, мало ли, что. Вы все-таки отступили от приказа, пошли наперекор мастеру.

— Если завтра они не вернутся, тогда все в порядке. Мне нече­го здесь и сидеть.

— Эти Патрахины скоро будут возить бетон с нашего завода.

Даша вздохнула. Григорий приблизился к ней, отодвинул зана­веску. Услышал ее частое дыхание. За стеклом, неподалеку, одним окном светило какое-то невзрачное строение. Она не отодвинулась от него. Он повернулся к ней, наклонился и почувствовал запах ее раз­горяченного тела. Он не мог бы передать, что это за такой запах, но голова закружилась и ноги отяжелели.

— Даша, я хочу вам сказать...

Тихонько подвывал ветер. Вместо слов слышалось: «И-и-и!» Григорий взглянул на окно: ну да, ветер... За стеклом по-прежнему светило одним окном что-то.

— Я хочу вам сказать...

Дашина рука легла на его руку. Слегка сдавила ему пальцы, от­пустила, снова сдавила. Созсем так же, как он ей когда-то в кварти­ре ее матери. И такое волнение охватило Григория, и такая горячая нежность шла ему навстречу от ее руки, что он сам взял обе ее руки и притянул Дашу к себе.

Мгновение она не сопротивлялась, даже, как почур.стр.овал Гри­горий, теснее прижалась к нему. Мгновение истекло... Даша оттолк­нула его и проговорила глухо:

— Не надо, Григорий Алексеич!

— Что вы, Даша!

— Если бы это было так,— с непонятным Григорию сожалением проговорила она.

Он снова попытался ее обнять.

— Не надо!

Они сидели и курили. Одинокий огонек за стеклом уже не мигал: то ли он погас, то ли его со стула нельзя видеть. А ветер Есе так же подвывал и подпевал, зарядил, видать, до рассвета. Лицо Даши было строгим и задумчивым, пока она вслушивалась в шумы улицы, а когда посмотрела на Григория, у него отлегло от сердца. Та же неж­ность шла теперь к нему из ее глаз.

— А почему нам не стать близкими, Даша?

Брови ее поднялись:

— Эти чужие стены, шаги чьи-то по коридору... Я буду себя презирать. Я думаю, ты не хочешь, чтобы я презирала себя? Во мне все восстает, напрягается каждый нерв.

— Может, не надо... это все начинать?

— Что начинать? Поздно, Гриша, ты спохватился. Вот видишь— расческа. Сегодня у нее сломался лишь один зуб. Видишь? Теперь пойдет, не остановишь, не сбережешь. Иди-ка. Тебе пора. Скоро по­гасят свет.

Подталкивая его в спину маленькой горячей ладонью, Даша твердила: «Иди-ка, иди-ка!» А за стеклом не унимался ветер. У двери она повернула его к себе, поцеловала в губы, и сразу уже он очутил­ся в коридоре.

Неподалеку, в вестибюле, играли в домино. Костяшки клали на стол осторожно, без стука. «Вот тоже... боятся чужих стен»,— усмех­нулся Григорий.

Трубин вышел на улицу. Было тихо и пустынно. Где-то лаяли собаки. Под ногами скрипели доски мостков, пахло травой, молоком и еще чем-то деревенским, кажется, свежеиспеченым хлебом.

Он шел по улице, не зная куда, навстречу мигавшим огонькам и чуть слышному шуму реки.

Ну, вот,— размышлял Трубин,— сегодня меня поцеловала Да­ша. А что будет завтра? Может быть, нас с Дашей ждет неинтерес­ное повторение того, что пережили подобные нам? Видимо, мы оба охвачены тоской по ушедшему или не состоявшемуся?»

Загрузка...