— Он меня в кино позвал, Григорий Алексеич,— сказала Ши- гаева.— На вечерний сеанс. Я у Вальки прошу: «Дай платье одеть, твое коричневое». А она смеется: «Я тебе платье, а ты мне своего Коленьку» — «Ага,— говорю,— платье-то у тебя, Валька, ношеное, а мой Коленька после путешествия, что новая копеечка».
— Брось ты, Райка, трепаться!
— Чс-пезубова так и не встречал?
— Нет, как в воду канул. Я так думаю... Или робит где, или... по старой дорожке пошел. С блатными.
В бригадирскую заглянул Карымов. Кругленький, маленький, улыбчивый.
— Приветик! Чего, Трубин, радуешься? Отвечать за бетонирование в главном корпусе тебе. И никому другому.
— Как это мне?
— А так. Переводят меня от вас. Насовсем.
— Куда?
— Шайдарон скоро тебя вызовет. Может, на повышение пойдешь. Чего тебе в бригадирах? Хватит.
Карымов сыпал словами, не переводя дыхания. Он был в хорошем настроении и уходить из бригадирской не собирался.
— Это не Вылков ли?— удивился он.— Ну, парень. Ну, парень, смотри у меня! Ты чего с ним, Трубин? Взял в штеты, поди? Не говори, не говори! По глазам вижу. Ну, ладно. Ты ступай, Вылков, ступай. И ты, девушка. У меня с бригадиром пара слов, не мешайте. Главный корпус, Григорий Алексеич, на тебе. Зимнее бетонирование — это не мухры-хухры, а хухры-мухры.
«Что ему надо?—поморщился Григорий.— Говорил бы да и уходил восвояси».
Глава пятнадцатая
Утром на солнцо можно было смотреть, как на луну — глаза не резало. Только солнце покрупнее луны и не желтое, а багровое, словно раскаленный диск железа.
Солнце было холодным и неживым. Все то, что лежало сейчас между ним и землей, казалось, не пропускало нисколько тепла. Сквозь далекую туманность сочился один лишь морозный сухой луч и воздух от него полнился скрипом и стылым оцепенением.
Григорий смотрел на солнце и думал о том, что между ним и Софьей тоже пролегло что-то такое, что не пропускало обычного тепла, и все в доме у них полнилось этими новыми ощущениями, чего раньше не могло быть у них.
А в остальном все как будто бы становилось на свои места.
Встретил как-то Флору, так она и не поздоровалась, смотрела мимо Трубина, будто проходил тут не Трубин, а некто незнакомый. Он-то смотрел на нее, но останавливать не захотел, понял, что она уже знала о приезде Софьи, и говорить с Флорой было не о чем. Даше все эти дни Григорий не звонил. Цех бетона выдавал продукцию строго по графику. Причин для звонка не находилось. Григорий слышал, что у Елизовой были неприятности с цехом раствора, когда из-за новой линии подачи инертных материалов случалось, что гравий попадал в растворомешалку. Но, видать, теперь линию отработали как следует... Гончиков перестал жаловаться на раствор.
Все вокруг Трубина как бы стремилось занять свое первоначальное положение. И вещи, и люди, и сам он.
Бригадиром снова стал Георгий Николаевич Бабий. Трубина назначили старшим прорабом, и Шайдарон поручил ему бетонирование фундаментов не только в главном корпусе, а и во всех цехах.
У Озена Очировича было усталое лицо, он уже не снимал беспрестанно очков, как это делал всегда, и ни разу клинышек его бородки не коснулся галстука.
— Бетонные работы надо провести с высокой прочностью и: раньше расчетных сроков,— говорил Шайдарон. Глаза его с сочувствием скользили по растерянному лицу Трубина, но долго не задерживались на нем. Взгляд усталого человека устремлялся в окно, туда, где качались и ползли стрелы кранов.— Меня вызывали на бюро обкома и сроки подсократили. Ты меня пойми. Рабочих лишних нет. Бетона нет, сколько нужно. Фундаменты начали ставить?
— Да, Озен Очирович.
— Ас ростверками как у тебя?
— Еще не закончили.
— Ну вот...— поморщился Шайдарон.— Теперь грунт прогревай. Опять расходы... Да и время уходит. А потом плиту опять прогревай для фундамента. Где с ростверками не закончено?
— В двух цехах. Да там немного...
— Что скажешь о сроках?
— Начало февраля.
— Середина января. И все. Не спорь. Я не в таких переплетах бывал. И ничего. Как видишь, даже еще трестом приходится руководить.
Шайдарон взял трубку телефона, но передумал звонить, снова посмотрел на Трубина.
— Ну, а то, что вернулась жена, это к лучшему. Запомни. Толь-ко брак, заключенный по любви, является нравственным. И только тот брак, в котором любовь жива, несмотря ни на что, продолжает оставаться нравственным. Вот так-то.
Трубин промолчал, лишь улыбнулся виновато. А что скажешь Шайдарону? Женой теперь Софью не назовешь... «Поживем пока, а там, как выйдет. Время — лучшее лекарство... Оно укажет».
— Ас зимним бетонированием...— продолжал управляющий.— Я думаю, справишься. Бетон, дружок, это такой... мы его далеко не досконально изучили. Если хочешь — это темная лошадка. Вот что такое бетон! Ты не пугайся. Скажу по секрету: мы с Иваном Анисимовичем твою кандидатуру метим на главного инженера. Да, да. Наш главный давно болеет и возраст у него пенсионный. Другого некогда искать. Тебя наши люди знают, сработались с тобой, привыкли к тебе. Это тоже что-то значит. Ясно?
— Да чего уж там,— усмехнулся Трубин.
— Ну вот. Справишься с зимним бетонированием — быть тебе главным инженером.
В коридоре Григорий встретил Догдомэ. Из-за приезда жены почему-то неловко перед Чимитой. Ко1да-то провожал ее и гуляли вместе. Кажется, и комплименты ей говорил. А теперь, что говорить? Она тоже знает, что Софья вернулась.
Григорию бросилось в глаза, что Догдомэ не такая, как обычно. Что-то в ней появилось незнакомое. Сухие строгие глаза. Шерстяной свитер в мелкую серую клетку. Волосы расчесаны и уложены. И свитер, а еще больше эта прическа делали ее старше и менее похожей на мальчика.
Они поздоровались. «На кого же она теперь похожа?»—подумал он.
— Ты возвращаешься на прежнюю работу?— спросила Чимита.
«А голос тот же, не переменился».
— Ну и как? Доволен?
«Может, ей не сказали о Софье?»
— Теперь ты по-иному будешь смотреть на технику безопасности?
— Как всегда.
— Ты хотя и начальник теперь, Трубин, но я все же не устану тебя учить: с лесов не падай, на гвозди не наступай...
— Под стрелой крана не стой,— продолжал он.— Без рукавиц носилки не таскай...
— А то набьешь кровавые мозоли.
— Мне отныне на всю зиму с бетоном возиться,— сказал Григорий уже безо всякой шутливости.
И с нее вдруг как-то сразу сошло шутливое настроение. Глаза потускнели и с волосами что-то сделалось. Может, она рукой сбила прическу.
— A-а, чего с тобой станется!— небрежно произнесла она. — Ты и сам бетон!
И ушла, ничего не добавив.
«А ведь у меня с ней какие-то странные отношения,— размышлял Трубин по дороге из треста.— А собственно, какие? В чем странности? Тогда... давно... Она сказала, что нашла во мне интересного человека. А что еще было?»
Он вспомнил, где и как они виделись и о чем у них состоялся разговор. Всплывали со дна памяти обрывки мыслей и фраз, ни к чему не обязывающие. Ерунда всякая. Было как-то... Хотел ее поцеловать. Она резко вырвалась. Все движения ее были резкими и злыми, а глаза... Какие же глаза? Ни слова ее, ни движения ее никак не гармонировались с глазами. Вот чертовщина! Глаза ее были теплые и влажные в тот вечер. Не то, что сейчас — сухие и строгие.
Бетонирование вела бригада Бабия. Георгий Николаевич подлечил ногу и вернулся на прежнее место. Недовольных вроде нет.
— Ну, как живете?—спросил его Трубин.
— Живем, как в самолете, Григорий Алексеич. Тошнит, а не выскочишь.
Оказывается, появились недовольные.
— Сроки прижимают?
— Да какие могут быть сроки? На дворе зима. А зима, как известно, не лето. Вот даем горячий воздух... помаленьку. От электрокалорифера. Нынче минус двенадцать. Капэдэ прогрева низкий. Дальше так не пойдет. Заболел я любовью к этому бетону. Будь он проклят!
— Предложения у тебя есть?—спросил Трубин.
— Да вот Быховский, опытный бетонщик, предлагает попробовать прогревать плиты ростверка форсункой.
— Ненадежно.
— А что? Пламя сильное?
— Бетон «поджарите», он будет крошиться. Как думаете, Быховский?
— Чтобы поднять капэдэ калорифера, надо укрыть его со всех сторон,— сказал Быховский.— Дело простое. Поставим переносную будку.
— Попробуй хоть так, все лучше.
— Райка!— крикнул Бабий.— Райка! Где тебя черти носят?
— Здесь я,— донесся ее голос.— Чего надо?
— Не «чего надо», а одна нога там, другая здесь.
Прибежала запыхавшаяся Шигаева.
— Отправляйтесь с Колькой за тесом.
Пока бригадир выписывал требование на тес, Григорий наблюдал за девчонкой. Та чего-то все оглядывалась в глубину цеха, будто ее звали туда. Она нетерпеливо переступала с ноги на ногу, покусывая обветренные губы.
— Ты, Райка, совсем не следишь за своим лицом,— заявил вдруг Бабий, отрываясь от бумаги.— Подойдет к крану,— продолжал но для Григория,— ополоснется холодной водой и тут же бумагой, что обед заворачивает, оботрется. Совсем без женского ума. У меня вот жена молоком умывается. Кожа, говорит...
— Да вы поскорее, дядя Гоша!— попросила Райка и опять посмотрела туда, в глубину цеха, словно Бабий рассказывал не про нее.
— Ты чего? Торопишься, будто нахлестанная. Успеется.
— Да Колька же уйдет.
— Никуда не уйдет. Куда ему?
Райка промолчала. Взяв требование на тес, она пошла, было, но остановилась в раздумьи.
— Дядя Гоша!
— Ну.
— Я хочу спросить. Когда бетоном заливают грунт... Ну это... плиту ростверка ставят... обязательно надо денежку бросать?
— Какую еще денежку?
— Да это они учат. И Колька. Ты говорят, Райка, у нас новичок и твой черед... как плиту заливать начнем, кидай туда полтинник. Это, мол, обычай такой. Обязательно, чтобы полтинник, не разменянный. На счастье.
— И ты кинула?
— Ну. А потом они засмеялись.
— А ты?
— Я подождала, когда они ушли. И достала полтинник. Он недалеко был, я приметила, куда бросила. А то бы мне и пообедать не на что было.
— Сожгла бы руку, так знала. Ну, иди, иди,— сказал Быховский.— Подшутили над тобой... И Кслька твой с ними.
— А г чего бы я сожгла?— удивилась Райка.— Я сунулась, а там тепло, до земли достала и все шарю, шарю. Там камешки горячие, ну не сильно, чтобы горячие. И так вот нашарила полтинник. А Кольке я еще покажу! Он во исем хочет верхушку держать, да только у него не выйдет!
Райка, пританцовывая, убежала.
— Хорошая девчонку, исполнительная,— сказал Бабий
— Вылков бы ей дорогу не перешел.
— Не-ет. Он ее уважает. Да и ребята не дадут ее в обиду. Пошутить— пошутят, а чтоб чего такого — не-ет.
— Будку когда сделаете?
— До вечера управимся.
— Ну-ну. А я все же подумаю. Будка — это полумера. Надо что-то посущественнее.
— А что тут придумаешь?— пожал плечами Быховский.— Побашковитее нас были... А ничего не придумали. Зима, как известно, не лето. Плиту ростверка надо прогревать. Так я пошел, Григорий Алексеич. Надо прикинуть габариты этой самой будочки.
— Постой. А с плитами ростверка закончили?
— Все... Последняя укладка только что была. Вот Райкин полтинник туда и попал...
— Почему же она?.. Почему она руку не обожгла?
— Не знаю.
— А вы грунт-то грели?
— Ну как можно не греть!— удивился Быховский.
— Смотрите у меня! А то бывают такие... Лишь бы сдать заказ. За брак будет вам всем...
Быховский клялся и божился, что все сделано, как положено.
Спустя пол месяца Григорий открыл свое «евангелие»: «Строительные нормы и правила». Да и чего его было открывать? И так давно все объяснено: при соединении холодного бетона с горячим образуется ледяная корка. Вместо сцепления намертво — ледок... Толкни и — отлетит.
Темная лошадка — этот бетон.
Вот хотя бы плита ростверка. Первоначально она и есть тот же горячий бетон. А потом... потом... Бетон, как положено ему, схватывается и, если бетонирование идет зимой, то поверхность плиты, разумеется, получит минусовую температуру. А что под плитой? Вот Райка извлекла оттуда полтинник. Вот черт! Она же говорила, что там, под бетоном, горячие камешки, ну не то, что бы очень уж горячие, но все же... А ведь Быховский тогда скрыл от Трубина... Бетонщики торопились и грунт не прогрели. Это на бирже щепы... Шуму было сколько! А что получилось? Проверили плиту, а она стоит и ей хоть бы что. Что же случилось? В коридоре шаги Софьи. Надо собраться с мыслями. А с какими мыслями? О бетоне. Что же о бетоне? О Софье... Как она жила там, у него? Как жила? Как они глядели друг ка друга, о чем думали? Да, да. Здесь ни добавить, ни убавить. Он, Григорий, никогда этого не увидит и никогда об этом не узнает...
Надо ли ему с ней сходиться?
Кто ему ответит на это? Все молчат. Шайдарон, один Шайдарон сказал: «Если любовь продолжается, то и брак продолжает оставаться нравственным ».
Если любовь продолжается... Но и несчастье, порожденное болезнями этой любви, тоже продолжается. Любовь и несчастье идут параллельно, Трубин. Для тебя. Но не вечно. Что-то должно взять верх. Или любовь уничтожит несчастье, рассосет его, как здоровый и сильный организм рассасывает опухоль. Или несчастье уничтожит заболевшую любовь. Несчастье, вскормленное на непрощении, на обидах, на подозрениях, на чувстве отмщения.
Кто же ответит, Трубин, на твои вопросы?
Нет, пусть никто не пытается отвечать. Пусть все будет, как есть. Пусть. Надо думать о бетоне. О прогревании бетона.
Ну что даст эта переносная будка? Капэдэ прогрева, конечно, повысится, будка задержит утечку горячего воздуха И все же возни много, а толку мало.
— Вот если бы мы не грели... Совсем не грели.
Сказал и улыбнулся: «О чем записано в «евангелии?»
— А что? Райка же... с этим полтинником. Она ж«, по сути дела, засвидетельствовала, что холодный гравий прогревается горячим бетоном. Если холодный гравий... то почему нельзя в принципе холодный бетон? Он тоже будет прогреваться. Но будет ли сцепление у бетонов с плюсовой и минусовой температурами?
Бетон — это темная лошадка.
«Надо все-таки попробовать. Проверить,— размышлял Трубин.
— Полтинник этот меня определенно интересует. «Евангелие» тут помалкивает. Почему? Просто никто этим не занимался. А может, занимался, да ничего не вышло? Темная лошадка... A-а, как бы там ни было, а надо пробовать. Чтобы уложиться в сроки, надо похоронить подогрев плиты. Зальем кубик бетона. Для опыта. Посмотрим».
Глава шестнадцатая
Софья была убеждена, что не одна любовь к Трубину вернула ее домой. Все то, что ее окружало прежде, в родном городе и в родном доме, было, по ее глубокому мнению, на стороне Трубина, потому что все это — решительно все!— выступало за то, чтобы она приехала домой. Но и все то, что ее окружало на новом пристанище, за исключением, разумеется, того, кто привез ее туда, все это тоже как бы говорило ей, что она променяла вещи совсем несравнимые, что она обманута в своих надеждах и стремлениях, что она здесь чужая и никому ненужная. Каждый ее шаг, каждая ее мысль, каждое ее воспоминание подтверждали ею же самой выстраданные убеждения.
Во дворе ее родного дома росли деревья, и она помнила о них ио-разному, потому что каждое из них оставило ей что-то свое.
Старый тополь, каких нынче редко встречаешь, ей казался мудрым деревом. Когда они с Трубиным спорили, сколько лет тополю, ей чудилось, что дерево, шевеля листьями, прислушивается к людскому спору и что-то хочет вымолвить за себя... Летом тополь устилал весь двор и улицу перед домом белым пухом. Пух попадал через форточки и двери в комнаты. Все говорили нелестно и раздраженно о нем, а Софья думала о том, что тополь, как бы чуя свою старость и погибель, щедро одарял землю, чтобы поднялась в мир тополиная поросль. В этом была мудрость дерева.
О яблонях Софья думала, как о молодых и красивых деревьях, но с несчастливой судьбой. Весной, когда они цвели белым и розовым разливом, трудно было передать, что это такое. В каждой веточке, в каждом лепестке соединялось столько свежести, аромата, красоты, что казалось само присутствие этих маленьких деревьев среди угрюмых выщербленных кирпичных стен и покосившихся заборов просто непостижимым, противоестественным. Вот-вот должно свершиться чудо: яблони поднимутся прочь от забора и улетят отсюда бело-розовым облаком.
Осенью молодые деревья одевались гроздьями некрупных плодов. Под их тяжестью утомленно свисали ветки. Но больно было смотреть на эту никому ненужную усталость яблонь, потому что среди всей массы плодов не оказывалось ни одного, не пораженного червем. Несчастливая судьба... Тополь все мог, у него все получалось — летел, летел его пух! А у этих маленьких и красивых деревьев погибало безвозвратно все то, ради чего они цвели.
И после отъезда из родного города Софья видела тополя и яблони. Но ни шелестом листьев, ни бело-розовым цветением — ничем эти деревья не были похожими на те, что остались дома. Осенью в чужом дворе она увидела, что плоды яблонь стали густо-красными и ни одно из них не было попорчено. Она сорвала яблоко и откусила. Яблоко оказалось кислым.
Как-то она сидела на крыльце с тем человеком, с которым она жила, и вспомнила про старый тополь из своего покинутого двора. Рядом с крыльцом рос тоже тополь, не такой старый, как тот, а все же похожий. И ей захотелось спросить, сколько лет дереву.
— Это недолговечное растение,— услышала она в ответ.
После того у нее возникла и упрочилась мысль о том, что те деревья, которые остались дома, ее деревья, а те, что росли здесь, не ее деревья, и никогда не будут ей принадлежать.
Потом уж так и вышло, что Софья невольно стала заниматься сравнениями. Все, что попадалось ей на глаза, она оценивала и осмысливала лишь в сравнении с подобным, оставшимся у нее от прежней жизни.
Дома после дождя на песчаной улице не было ни луж, ни грязи. Здесь, на новом месте жительства, нельзя было пройти без калош. Дома ее соседями за стеной были старушка с дочерью-студенткой. Тихие и скромные, они вели незаметную жизнь. Лишь иногда вечерами с их половины доносились звуки пианино. Это была всегда одна и та же мелодия — грустная и задумчивая. Софья обычно засыпала под эту музыку. На новом месте она не знала никого из соседей. За стенами не играла музыка, слышались только голоса. По воскресеньям на балкон выносили магнитофон и после этого все звуки, кроме тех, что были на ленте магнитофона, глушились.
Все чаще она перебирала в памяти тех соседей, которые остались на улице ее детства. Даже все плохое, что временами проявлялось у них, ей представлялось или смешным, или безобидным. Оставшись одна, Софья могла часами, не спеша перебирать во всех деталях каждый случай своего былого.
Вот ее зовут играть в подкидного. Что же, она идет. Мужа все равно дома нет. Сколько сидеть одной?
— Королика, королика давай!— кричал ей машинист дядя Костя. — Я знаю, у тебя, Софья, королик.
— Да нет у меня, дядя Костя,— отвечала она. — Ни одного короля за всю игру.
— А-а!— отчаянно махал рукой дядя Костя, подкручивая ус.
— Крою тузом.
— Че-ерт! Бьются вши на бешеной башке!
— Я пантую стоя!— кричал высокий и тощий бетонщик Слава Быховский.
Эти непонятные и бессмысленные для нее прежде выкрики, на которые она не обращала внимания, теперь давно были ей чем-то дороги. Милые смешные выкрики, милые смешные дядя Костя и Слава Быховский!
Партнером Славы обычно бывала крановщица тетя Груша. Она играла лучше всех — знала, с какой карты пойти, какой картой побить.
Дядя Костя или Слава Быховский во время игры ставили на стол пол-литра и выпивали. С ними принимала рюмку-другую и тетя Груша. Игра после этого оживлялась.
— Убьет меня муж, Софья, приди и подкрась мне губы, ну и брови... это самое... — говорила крановщица.
— Зачем, тетя Груша?
— Хочу и в гробу быть красивой.
— Королика, королика!—стоял на своем дядя Костя.
Если дядя Костя ходил с мелкого козыря, крановщица иронически изрекала:
— Ну, что ты с рублем на весь буфет лезешь!
— Ты мне мозги не пудри. Крой давай,— отвечал тот, берясь за рюмку.
— Сказался больным, а тут лафитник за лафитником опрокидываешь.
— Груня-я! Помалкивай в тряпочку!
— Софья, муж-то твой где?
— Им-то что! Детей у них нет. Живут двоечком.
— Груня, а Груня! У тя пошто муж-то старый?
— Старый да удалый. Старый-то все чего-то в дом несет да тащит, а молодой последнее пробарахлит. Молодого я и за углом найду. Вот тебя хотя бы. Славка!
— Не скажи-и! Я чист, как звезда в небе.
Наслушавшись много чего за игру в подкидного, Софья потом обо всем рассказывала Трубину. А теперь что?
Не придет уже жена дяди Кости и не поделится с ней своим житьем-бытьем:
— Ты подумай-ка, Софья Васильевна, мой-то чего сотворил. Вчера с получки пьяным пришел. Я его зарплату швырнула: «Убирайся!» Самой надо на базар. Вынула из шкафа четушку, поставила. Пускай хоть дома трескает. Он без меня напился, спит за столом и записка при нем: «Оля! Спасибо за теплый прием». Ну чего мне с ним делать? К матери уйти жить, что ли?
Ничего этого нет теперь. На улицу, если и выйдешь, никто играть в подкидного не позовет, никто о муже своем не расскажет — ни хвастливого, ни смешного, ни горького.
За всех прежних и новых соседей надрывается по воскресеньям магнитофонная лента на балконе:
Ах, мама, мама.
Как мы будем жить?
Деревья, соседи — это еще что... Это, если взглянуть посерьез- ному, не так уж и важно. Деревья — везде деревья. Соседи—везде соседи.
А вот как с матерью?
Она осталась совсем одна при весьма неопределенных отношениях с Трубиным. Когда уезжала, о ней как-то думала легко: «Ну, чего особенного? Мало ли как люди живут. Живут и живут. Если уж что такое... можно к себе вызвать». Как просто: «К себе вызвать» А куда вызовешь? Одна комната. Когда две будут — никто не скажет. И вот уже закрадывается сомнение: «Не обманула ли я мать? Не черной ли неблагодарностью отплатила?» Сомнение растет и вскоре выливается в убеждение. Да, она отплатила матери черной неблагодарностью. Иначе никак не скажешь.
Она уже не помнила мелких обид на нее, не помнила ее сварливости, ее постоянного подчеркивания, что «ты, Софья, жить не умеешь», что «посмотрю, как ты без меня проживешь». Она помнила лишь ее болезнь — как вызывала врача, как ходила в аптеку и попала под грозу, как поила и кормила мать из чайной ложки, как та забывала, какие лекарства приняла, а какие нет.
Мать, как умела, как могла, тоже звала ее домой.
Деревья, соседи, мать. Это еще что... Живут же некоторые, не думая о деревьях и соседях. Живут без матери. Живут и живут.
Главное было в нем. В том, с которым она жила на новом месте.
Не-ет, ничего плохого она не могла бы сказать о нем. Он любил ее и был внимателен, заботлив, вежлив. Ее обостренные чувства не улавливали ничего такого, что могло бы ее насторожить. Все обстояло как будто бы так, как надо. Только все выходило очень уж скучно и однообразно, на всем как бы лежал слой смааки и поэтому события приходили и уходили бесшумно, гладко, не имея в себе никаких шероховатостей.
Все время она находилась одна-одинешенька или с ним. Если первые дни Софья не замечала этого, то потом ей просто стало тяжело. Бывали минуты, когда ей хотелось сказать: «Своди меня куда- нибудь».
Ему приходили письма от жены и детей. Жена «раскладывала его по косточкам» Его родители, жалея осиротевших внуков, так же не одобряли того, что он сделал. Письма подобного же содержания Софья получала от матери. «Все люди вечно чем-то недовольны,— думала она. — Вот и его родители, и моя мать — они хотят, чтобы мы жили так, как им представляется необходимым. И сколько угодно найдется знакомых, которые бы хотели, чтобы мы жили так, как этим знакомым представляется».
Софья все чего-то выжидала и не устраивалась на работу. Он спрашивал ее... Для него она находила разные отговорки. Софья все чаще вспоминала свой производственный отдел в тресте: видавший виды двухтумбовый стол, карту на стене, белые и синие бланки актов и нарядов. Там она была кому-то нужна, ей постоянно звонили со строительных участков, кричали в трубку то требовательно, то просительно, то виновато: «Софья Васильевна!» Теперь ничего нет... И те бланки — белые и синие — стали казаться ей чем-то для нее близкими и очень нужными. Еще бы! От того, чем была она занята когда-то, зависело финансирование строительства. А нынче что?
Она ждала какого-то события, которое окончательно решит с ее положением. Шли дни, а никакого подобного события не происходило, и жизнь становилась все более безрадостной. Уже давали о себе внать и материальные затруднения. Приходилось на всем экономить.
А экономить она не умела. Он учил ее этому как можно тактичнее и мягче.
Они ни разу не поссорились, не сказали друг другу резкого или грубого слова. Но Софья с ужасом ждала, что еот-вот это произойдет и тогда неизвестно, что делать, как поступить. Одно дело —поругаться с Трубиным, наговорить сгоряча всякого, а другое дело— здесь...
Мысль о возвращении домой все дольше задерживалась у нее в голове. Не Трубин, она бы уже уехала. Но он там жил, с матерью. И пойти на унижение она не решалась.
Лишь с того дня, когда она прочитала письмо Трубина. Софья стала готовиться к отъезду. Отныне все, что она ни делала, было связано с отъездом, все соизмерялось с тем днем, когда она сядет в поезд. Жизнь для нее начала приобретать иной смысл. Теперь ей было безразлично, какие тут соседи, какие яблони в саду, и даже магнитофонная лента не раздражала. Она временный здесь житель, пусть себе все остается, как было до нее.
Прежние ссоры с Трубиным казались такими нелепыми и пустяковыми, что просто не верилось, что из-за них она решилась на разрыв с мужем. Он, видите ли, пальто не помогал ей надеть... Поздно пришел то ли после шахмат, то ли после преферанса... Не-ет, он вес- же лучше, чем кто-либо. Софья не могла объяснить даже самой себе, чем Трубин лучше.
Однажды она стояла у плиты, думала, что делать со вчерашним супом. В кастрюле остался лишь бульон. Готовить свежую приправу? Так надоели бесконечные супы! Дома все было бы иначе. Мысли ее унеслись далеко. Она .опять вспомнила Трубина и сравнила его с тем, с которым теперь жила. «Нет, хватит, надо возвращаться'),—решила она. Софья так задумалась, что забыла о том, что ей надо готовить обед.
Пришел день, когда она сказала ему о своем намерении уехать домой. Сначала он ничего не понял.
— Как же так? А у меня билеты в кино...
Потом до него дошло. У него задрожали губы и жалкая улыбка скользнула в уголках рта.
— Какие тебе билеты? Я уезжаю. Эго решено твердо. Прошу тебя об одном. Очень прошу... Не отговаривай, не надо меня отговаривать.
— Я останусь тогда... совсем один,— сказал он глухо.
Софья промолчала.
— Ты его любишь?
— Я не могу его забыть.
— Но ведь после всего случившегося у тебя не будет с ним счастья!
— Может быть, и не будет. Но хоть что-то...
— Не продолжай, пожалуйста. Меня не возмущает то, что ты говоришь об отьезде. Меня возмущает твоя маскировка. Ты давно задумала уехать. Теперь я все понял. Ты уподобляешься бабочке, порхающей с цветка на цветок.
— Уж лучше бы ты сказал, что я уподобилась бабочке, летающей от огня к огню и нимало не заботящейся о сеоих крыльях.
— Одно от другого недалеко.
— Я просила не отговаривать меня. Неужели ты будешь доволен жизнью, зная, что я сплю и во сне вижу, как возвращаюсь домой?
— Разумеется,— сказал он холодно. — Ложь — вот единственное, чего я не могу тебе простить. Ты долгое время обманывала меня. 06- манывая, ты ставила на карту нашу любовь. Или ее вовсе не было? Не было, да?
— Ах оставь ты!.. В чем бы я тебя обманывала? И какую выгоду для себя я могла извлечь, принимая решение сойтись с тобой? Какую? Приобрести ненависть твоей жены и твоих детей, холодную настороженность твоих родителей, слезы моей матери? Приобрести сплетни подруг и знакомых, которые никак не могут понять, почему я уехала, и потому не могут успокоиться? Не в этом ли я искала для себя выгоду?
— Ты не достойна высокого чувства, коль способна на столь низменные. Неужели ты сомневалась в моей порядочности?
— Не надо так говорить обо мне,— попросила она. — Я расплачиваюсь немалой ценой за все...
Этот трудный и тяжелый для них разговор то утихал, то вспыхивал с новой силой. Обвинения сталкивались с обвинениями, откровения гасились подозрительностью, упреки перемешивались с мольбами и весь поток едких и злых слов терзал их обоих, хотя, как это часто бывает, они напрасно мучили себя, потому что ничего уже не могли изменить. Если бы в те минуты они подумали о будущем, подумали о том, что пути их разойдутся навсегда, что очень скоро новые заботы и планы будут одолевать их каждодневно и вне всякой связи с тем, что где-то живет «он» или где-то живет «она», если бы в те минуты они смогли взглянуть на окружающий их мир с некоей высоты, они бы поняли всю бесцельность и ненужность этого трудного и тяжелого разговора.
Записи Догдомэ, сделанные ею вскоре после приезда Софьи: «Я хотела, я должна уничтожить все то, что я пишу. Но не могу. В этом дневнике, мне чудится, живет частица моей любви. Люблю я, наверное, сильно. Люблю так, как всегда хотела любить. Я не могу на него ни сердиться, ни обижаться. Да он ничего и не сделал такого... Да, он не может меня любить, но разве он виноват в этом?
Но любит ли он хоть кого-нибудь? Может ли он вообще любить?
Я стараюсь приучить себя к мысли быть вместе с Вовкой, моим хабаровским другом, с которым, возможно, я уехала бы... будь он решительней. Он хороший. Но он — не ты, Трубин. Вот сейчас вижу твой вчерашний взгляд, пронизывающий насквозь, и улыбку, понимающую все...
Наверное, мне не быть ничьей женой, пока ты существуешь.
Ворваться в твою семью, пусть не совсем в твою, я не могу. И не умею, не в моем характере, да и бесполезно. Ты же меня не поддержишь, слишком для тебя крутой поворот: отказаться от выверенного ритма жизни и почти полной свободы от жены.
Есть слух, что Софья и Григорий не сошлись. Если бы так... В это никак не верится. Живут в одной квартире... Рано или поздно — они помирятся. Он ее простит. И она его...
Да, ты, Григорий, не откажешься от своей свободы. Твой путь с Софьей Васильевной, на мой взгляд, можно сравнить с восьмерками. Восьмерка за восьмеркой... У вас с ней две жизни, два русла и они пересекаются только там, где пересекаются линии в восьмерках.
Я не думаю, что ты доволен такой своей жизнью, но ты или не веришь в возможность иной жизни, или не стремишься к ней. Может быть, ты и прав. Но мне всегда представляется единым жизненный путь двух сердец, именуемых мужем и женой».
Глава семнадцатая
Переносная будка не помогла Бы- ховскому. Трубин велел приготовить две штольни. В обе залили по кубику бетона. Привезли трансформатор. У рубильника дежурили по очереди. Термометры опускали в штольни на веревке. Подскочило за сорок градусов — команда: «Быховский, отключи!» Упало за восемнадцать: «Быховский, включай!»
Колька Вылков после смены домой не уходил, торчал в цехе до полуночи. Райка с ним. В ее обязанности входило поливать кубики соленой водой, чтобы бетон не замерзал сразу.
На седьмые сутки один кубик вынули, увезли в лабораторию. Анализ обрадовал: половина проектной прочности достигнута! Второй кубик прогревать прекратили — бетон сам дойдет до нужной прочности. Жди одиннадцать дней. Это уже по справочнику.
Вот увезли в лабораторию и второй кубик. Снова удача: проектная прочность есть! Трубину даже стало как-то беспокойно, тревожно. Уж очень все просто и легко получалось.
— Будем ставить фундаменты,— сказал он Бабию. — В одном места с прогревом плиты, в другом — без прогрева. Посмотрим.
— Как бы худого чего не вышло, Григорий Алексеич,— засомневался бригадир.
— Я уверен, что получится.
— Может, и так. А вот только фундамент могут не принять. Заказчик скажет, что не по инструкции...
— Не скажет. Прочность сцепления бетона без прогрева плиты возрастет. Чего еще надо заказчику?
— Так-то оно так...
В цехе холод, как и на улице. На плите ростверка — минус двадцать семь.
Пришли Шайдарон с Каширихиным.
— Два фундамента поставили, Озен Очирович,— говорил Трубин. — Один бетонировали при минусовой температуре.
— Что же, посмотрим. Многое зависит от точности инженерных расчетов.
— Точность во всем соблюдена.
Клубы морозного воздуха смешивались с папиросным дымом. На серые глыбы бетона кое-где надуло снега. Вот эти глыбы и должны дать ответ...
— До какой температуры прогревали плиту?— спросил Шайдарон.
— До плюс десяти.
— Вот эта с прогревом?
— Да.
— А эта, стало быть, без прогрева? Ну, матушка, выручай!
Возле нее — темной лошадки — стояли Бабий, Быховский, Г руша, Колька Вылков, Райка.
— Где домкрат? Начинай!
Трубину казалось, что глыба, поставленная с подогревом, крупнее, хотя этого не могло быть. И форма ее... Она, как моллюск, приросла к плите множеством невидимых присосков. А у той, что без подогрева, ледяная подушка. Хрустнет, как стеклышко. Он, не отрываясь, глядел пристально на низ глыбы. Между плитой и глыбой из тумана выползла тонкая, как игла, щель. Трубин закрыл глаза, открыл — щель исчезла. Унял дрожь в руках. Опять щель... Нет, лучше не смотреть.
Колька Вылков не видел щели. Глядя на равнодушную холодную глыбу, распластавшуюся на плите, он вспоминал, как дежурил вечерами у рубильника, как от мороза коченели ноги, они бегали с Райкой по пустому цеху, чтобы согреться. Если бы не Райка, он не выдержал бы. Иногда так и подмывало бросить все и уйти. Забыть эти термометры, штольни. Надоело возиться с тряпками, с паклей. Но Райка и слушать не хотела. Сверяла по бумажке, как выполнялись требования Трубина, записывала температуру и время. «Все должно быть точно, никаких отклонений»,— повторяла она.
Те кубики в штольнях здорово себя показали. И Колька почувствовал, будто он стал каким-то другим. Он ходил по участкам, разговаривал со знакомыми и все ждал, что вот кто-то из них заметит, что Колька стал другим и скажет ему про это. Но почему-то никто ничего не говорил. И было немного досадно. Но все равно... он уже не помнил о холодных, обжигающих лицо ветрах, о том, что хотел сбежать с дежурства.
В сознании осталось одно: он тоже тут не поспедняя спица в колеснице.
Так уж вышло, что Колькино сердце сегодня отдано все без остатка этой глыбе-каракатице, которая легла на непрогретое тело плиты ростверка. И если все пойдет прахом, если сцепление бетона слабое, то Колька не знает, что сделает...
— Включай!—послышалась команда.
И еще гуще повалили облака морозного воздуха с папиросным дымом. Люди все разом заговорили — кто о чем, не поймешь.
Райка переживала, как и все в бригаде. Но у нее было еще одно желание, помимо того общего желания, которым жили все здесь собравшиеся. Это было ее личное... И оно как-то оттесняло все остальное. Ей очень хотелось, чтобы в эти минуты ее видел отчим, тот самый, который пожег ее паспорт и срубил черемуху. Пускай бы посмотрел на нее. И мать бы пускай посмотрела. «Вот, маманя, какая ваша Райка! Эх, маманя, маманя! Какую вы жизнь ведете? Разве можно?»
Мощный насос нагнетал масло:
— Ту-ту! Ж-ж-ж!.. Ту-ту...
Манометры показывали давление. Поршни, как быки, уперлись в стены глыб. Дрожали и качались стрелки манометров: 20 тонн... 30... 40 тонн...
Глыбы держались, вцепившись в тело плиты.
— Я больше не могу смотреть, Озен Очирович,— сказал Трубин.
— Это у вас рефлекс. Знаете, если сесть напротив оркестра и откусывать лимон, то оркестранты не смогут продолжать концерт.
С серого неба слетали снежинки. Одна, другая... Райка пыталась представить себе, какое было бы лицо у отчима, если бы он ее сейчас увидел. Но рядом толкался и сопел Колька и мешал ей.
Стрелки манометров клонились, слегка подрагивая. Им, наверное, было тяжело, стрелкам...
— Шестьдесят тонн,— сказал Бабий. В голосе его прозвучала рвущаяся наружу радость. Правда, слабая, очень неуверенная, но все же... В цехе стало веселее.
— До проектной мощности двадцать пять тонн,—объявил Трубин. Он был уже спокоен за ту глыбу, что держалась за непрогретое тело плиты. Если бы даже отдельными очагами существовала ледяная корка, глыба не выдержала бы напора поршня и сошла с плиты.А теперь не сойдет. Никакого льда нет! Ему это было совершенно ясно.
— Похоже, что опять успех,— произнес Каширихин. — Везет тебе, Трубин, определенно везет.
Мерное гудение наполняло все вокруг. Стрелки упрямо продвигались: 65 тонн... 70... 75... 80... 85 тонн.
— Сколько этот домкрат тянет?— спросил Каширихин Бабия.
— Сто пятнадцать тонн.
— Попробуем дать за сто тонн. Выдержат эти глыбочки?
— Должно быть.
Трубин не удержался:
— Дайте этим глыбочкам постоять несколько дней, «дозреть» и тогда, Бабий, подавай два домкрата. Вот эта... без подогрева, я уверен, при сломе вырвет тело плиты.
Испытания прекратили, когда стрелки манометров уже достигли отметки 110.
— Ну что, Озен Очирович?— спросил Трубин.
— Вызываю представителей заказчика. Пусть смотрят.
— А пока? Ждать, когда они приедут?
— Нет, отчего же. Действуйте. Чего ждать? Только вот намного ли, по-вашему, можно ускорить темпы бетонирования? Примерно хотя бы.
— Примерно?— Трубин, улыбаясь, прикинул. — Раза в три, а то и в четыре.
— О-о!
— Георгий Николаевич,— позвал Трубин бригадира. — Вот что... Еще одну опытную глыбу забетонируем без подогрева, проверим, убедимся окончательно и тогда уж... на полный ход!— Трубин зажмурился, предвкушая, что их ожидает.
Представители из Иркутска и Красноярска, а с ними и заказчики приехали дней через десять. В цехе поставили два домкрата. Снова двинулись стрелки манометров. Приезжие поглядывали равнодушно, не проявляя любопытства к бетонированию без подогрева плиты. Один из них прямо сказал: «Ну, чего мы время тут теряем? Пусть здешние изобретатели обращаются в соответствующие инстанции».
Стрелки перевалили отметку 120. Гости зашевелились. От равнодушия у них не осталось и следа.
— Здорово! Просто здорово!— раздавались восклицания.
— Смотрите, уже 130 тонн!
— И хоть бы что!
— 150!
Трубин выключил аппараты, когда стрелки достигли отметки 160.
Заказчики были в восторге. Они пожимали руку Трубину, говорили «здорово», «великолепно», но когда он подал им подготовленное заранее заключение на внедрение в производство бетонирования без подогрева плиты ростверка, все они отказались его подписать.
— Но почему же?— удибился Трубин. — Вы видели сами. Прочность предвосхищает любые проекты. Я уж не говорю о скорости бетонных работ. Она сильно возрастет.
Трубину ответил иркутский представитель из «Востеиборгтехстроя». На нем был толстый черный свитер ручной вязки и белые валенки. Иркутянин чувствовал себя неважно в жарко натопленном кабинете и не был расположен к длительному объяснению. У Трубима вызывали неприязнь и его теплый свитер, и особенно белые валенки, которые придавали их владельцу какой-то домашний, далекий от делового совещания вид.
— Мы только что наблюдали весьма впечатляющий эксперимент,— говорил иркутский представитель. — Безусловно, в нем заложены определенные творческие концепции, которые в будущем сулят... Э-э... их авторам... Но, как вам известно, наше строительство не является полигоном для всякого рода испытаний. Я даже не резервирую за собой право высказаться еще раз и сегодня же вылетаю в Иркутск. Я настаиваю на бетонировании с подогревом плиты ростверка, как и предусмотрено во всех технических условиях.
Толстый, лысеющий инженер из красноярского «Промстройпро- екта» делал записи в блокноте и, казалось, сочувственно поглядывал на Трубина. Но и он сослался на то, что бетонирование без подогрева плиты всесторонне не проверено, еще неизвестно, как будут вести себя все эти опоры и фундаменты в летнее время, что от бетона всегда можно ждать разных каверз.
— Вам известно,— сказал Трубин,— что мы уже забетонировали триста кубометров фундаментов без прогрева плиты?
Иркутянин вытер со лба пот и тяжело вздохнул:
— Напрасно поспешили, молодой человек. Мы отказываемся подписывать процентовки. Пусть сделанную вами работу оплачивает ваш трест.
«Белые валенки» уже проявляли нервозность, и было видно, что убедить иркутянина в полезности бетонирования без подогрева не удастся.
Самые наихудшие предположения Бабия сбылись. «Слишком уж легко шел к нам успех,— думал Трубин.— А легкого в жизни ничего нет. Вот и первое препятствие...»
Ночь у Трубина прошла без сна. Ворочался с боку на бок, думал: «Неужели ошибся? Не должно бы. А если заказчики все же не подпишут процентовку? Тогда банк прекратит финансирование. А дальше? Рабочие останутся без зарплаты. Кто за все это ответит? Ясно— кто. Так можно угодить и под суд. Поторопились, явно... Но ведь сам Шайдарон сказал: «Осваивайте бетонирование без прогрева». Вот и освоили... А теперь триста кубометров на моей шее».
Под утро он забылся. Ему снилось, что он в кабинете Шайдаро- на. Клинышек бородки прыгал перед глазами. Шайдарон не то пел, не то ругался. Трубин вдруг увидел себя в зеркале. Он был так же, как и прежде, побрит и надушен и все тот же безупречный костюм был на нем, но странное дело, он не имел прежней внутренней силы, все тело, как ватное... и все на нем казалось смешным и никому ненужным. Ему подумалось, что он просто жалок в этом безупречном костюме.
С Шайдароном удалось встретиться лишь в конце дня.
— Знаю, знаю,— заговорил тот сразу, едва Трубин переступил порог кабинета. — Хорош, ничего не скажешь1
Озен Очирович постукивал пальцами по столу, клинышек бородки был неподвижен. Непонятно: сердился он или нет?
— Садись. Выкладывай.
— Вот так получилось... Хотелось, как лучше. — Трубин вздохнул, полез за папиросами.
— Побили тебя заказчики? На попятную пойдешь?
У Трубина отлегло от сердца. Если Шайдарон так заговорил, то ночные страхи можно выкинуть из головы.
— Проверено же все, Озен Очирович! Несколько раз...
— Уверенность есть?
— Само собой.
— Если никакой ошибки нет... А все говорит за то, что ее нет. Тогда никто нам не страшен.
— А что делать сейчас?
— Я послал запросы в Иркутск и Красноярск. Посмотрим, что они ответят. А пока... Сам-то ты, как думаешь? Триста кубометров нашлепали. Продолжать или остановиться?
— Надо поговорить с бригадой Бабия. Они же останутся без
зарплаты.
— Без зарплаты не останутся. Что-нибудь придумаем.
— Если так, то надо продолжать,— сказал Трубин, чувствуя, что только такого ответа ждал от него Шайдарон.
Черс-з неделю был получен ответ из «Промстройпроекта»: разобрать все фундаменты, бетонирование вести строго по существующей технологии. А вскоре пришло письмо и из «Востсиборгтехстроя»: продолжайте опыты...
Вот тебе раз! Какому богу молиться?
Шайдарон и Каширихин, забрав полученные бумаги, уехали в обком партии. Отдел строительства обкома, обсудив положение, вынес решение: создать специальную комиссию с участием заказчика для проведения новых опытов и установления целесообразности прогрева плиты.
Поздно вечером Шайдарон собрался было домой, как в кабинет постучали и зашла Догдомэ.
— Извините, Озен Очирович,— сказала она.—У меня к вам неотложные дела. Можете принять?
— Да. конечно. Не случилось ли чего?
— Как сказать...
— Вот не хватает еще только этого. — На лице Шайдарона появилось выражение досады.
— Нет. нет, успокойтесь, Озен Очирович. Вы подумали о производственном травматизме? Не-ет, у меня личное.
— Личное? Садись, рассказывай, что у тебя.
— Видите ли... я надумала уволиться и уехать.
— Вот как!— Шайдарон от неожиданности откинулся на спинку стула. Снял очки, снова надел. — Какая тебя муха укусила? Если не устраивает общежитие, то я же обещал тебе к весне дать комнату.
— У меня не эта причина.
— Не нравится должность?
— От должности я не в восторге, но и это не имеет прямого отношения к моему увольнению. У меня сугубо личное. Видите ли... Просто личное.
— Здоровье, что ли?
— Не-ет. Видите ли... Ну, как... Сказать, конечно, можно. Дело в том. что я... Я впервые... Никому никогда не говорила. Но мне не повезло. Мои чувства... вот так уж... не вызвали ответных чувств. Он ничего не знает об этом. Да так и лучше.
Шайдарон шутливо замахал руками:
— Что ты! Что ты! Как это можно? Пойди и скажи... Подожди. Что это значит — уволиться и уехать? Не объясниться, ничего не узнать. Просто не серьезно. Если он — хороший человек, тем более, надо сказать.
— Поздно что-либо говорить, Озен Очирович.
— Поздно? Почему?
— Ну вот так уж...
— Гм. Что же нам делать?— Шайдарон снял очки, подумал, пожевал губами. — Знаешь ли, Чимита... Не надо уж так сильно переживать. Ты молода, встретишь другого хорошего человека... Но зачем же уезжать? Какой комбинат мы здесь строим! Это же...
— По службе мы вынуждены с ним встречаться чуть ли не каждый день. Я больше не могу. У меня нет сил. Моя любовь бессильна, и она ничего не несет мне, кроме горечи и разочарования. Поймите меня...
Шайдарон закрыл глаза, потер виски пальцами, что-то соображая.
— Так уж и бессильна твоя любовь? Ох уж эта категоричность! А впрочем, конечно... М-да. Жалко. Не хотелось бы с тобой расставаться. Что же нам делать? Что? Никак не ожидал. Думал, вот какая счастливая у меня Чимита. Инженер. Красивая. А что? Д-а. А тут — на тебе! Не ожидал. Думал, отбоя от женихов не будет. Как же это? Кто он?— Посмотрел пристально на нее, подумал. Щеки вдруг побледнели и чуть дрогнули губы. —Уж не Григорий ли Алексеич твой избранник? А?
Она кивнула. Глаза были полны слез и, когда она их закрыла, слезы покатились по щекам.
Шайдарон встал, отошел к окну.
— Я уезжаю в Хабаровск, Озен Очирович. У меня там знакомые, кое-какие связи. Устроюсь. И с жильем как-нибудь... Первое время у подруги. Вместе учились в институте. Я с ней списалась. Она зовет.
— Мало ли что... «зовет». Выдумала!
— Так всем нам будет лучше.
— Кому это «всем»? Тебе? Мне?
— Отец этой подруги доктор технических наук...
— Ну и что?
— Он автор учебника «Железобетонные и бетонные конструкции». Я покажу ему расчеты Трубина. У него при институте лаборатория. Добьюсь, чтобы он провел опыты и тогда...
— Фамилия?
— Кожанов. Дмитрий Степанович Кожанов. Может быть, вы его знали?
— Слышал о профессоре Кожанове. Слышал.
— Так вот я и говорю, что если провести опыты с участием Дмитрия Степановича... Он напишет в Москву — в Научно-исследовательский институт железобетона.
— А ведь это идея! Ей-богу. — Шайдарон отошел от окна. —И Григорий Алексеич будет очень рад.
— Я надеюсь, Озен Очирович, что наш разговор...
— Разумеется, разумеется! А все же очень жаль, что ты уезжаешь. Как было бы хорошо, если бы ты с заключением профессора Кожанова вернулась к нам. А? Хорошо, верно?
— Озен Очирович, я сама поговорю с Трубиным о тех бумагах... для профессора. Если бы я действовала через вас, для Трубина это было бы странным.
— Да, я понимаю. Ты скажешь ему о том, что уезжаешь насовсем?
— Скажу, что уезжаю.
— Когда бы ты хотела уехать?
— Дня через два-три. Самолетом. Обстановка вынуждает меня спешить. Григорий Алексеич и так уж извелся с этими заказчиками.
— Заказчики эти... да. Мне все же не верится, что ты вот так просто уедешь. Не верится. Я не представляю. И не хочу представлять.
— Моя мать думала, что я вырасту красивой, спокойной и счастливой. А ничего этого нет.
Он подошел к ней, взял ее за плечи и притянул к себе.
— Ну так уж и нет... Сказала... У тебя есть молодость и знания. А это — главное. Завтра я подпишу приказ. — Он подумал, передвигая бумаги на столе, поднял на нее глаза. — Ты хорошая девушка. Я хотел тебе сказать, что со мной когда-то, очень давно, произошло нечто похожее на то, что вот сейчас с тобой. Несколько лет я помнил о той любви. Она очень медленно угасала в моей душе. А бывали такие минуты, когда любовь вспыхивала и освещала то прошлое, которое, казалось, ушло из памяти, и тогда многолетняя давность становилась как бы явью. Ну, это я тебе по-стариковски, так просто...
Закрылась дверь за Чимитой. Озен Очирович оделся, выключил свет, но уходить из кабинета ему не хотелось. Он долго так стоял в задумчивости, словно продолжал с кем-то молчаливый разговор.
Глава восемнадцатая
Провожал Чимиту Трубин. Они сидели в комнате ожидания, поглядывая на молчавший черный круг радиорепродуктора. Обо всем, кажется, уже было переговорено. После нескольких минут молчания Трубин сказал:
— Нет, ты как хочешь... Твое дело, конечно, но я этого понять никак не в состоянии. — Он в возбуждении заходил по комнате.— Года не прошло и вот тебе раз... «Увольняюсь». А зачем, спрашивается? Чем у нас плохо?
— Выходит плохо, Григорий.
— Чем? Ну, чем?
— Я все объяснила Шайдарону.
— А мне не можешь сказать? Мы же с тобой в некотором роде не просто знакомые. Кто тебя сегодня провожает? Кто?
— Ну ты.
— То-то. И тебе не жалко оставлять нашей стройки? Мы же возводим гигантский комбинат, равного которому нет в Сибири.
— Ну и что... комбинат...
— А зачем тогда приехала сюда?—загорячился Трубин.—Зачем?
— Долго объяснять.
— Ну, знаешь ли...
— Ты жене сказал, что меня провожаешь?
— Она мне не жена...— И, помолчав, добавил:—Что-то грустно мне. Всегда грустно, когда кто-то уезжает.
— Помнишь, ты читал сонет Шекспира? Это было какое-то наше странное свидание. И ты читал сонет. Сто семнадцатый. Я тебе тоже приготовила сонет. Семьдесят первый.
Ты погрусти, когда умрет поэт, покуда звон ближайшей из церквей не возвестит, что этот низкий свет я променял на этот низший мир червей.
И если перечтешь ты мой сонет, ты о руке остывшей не жалей.
Я не хочу туманить нежный цвет очей любимых памятью своей.
Я не хочу, чтоб эхо этих строк меня напоминало вновь и вновь.П\ екай замрут в один и тот же срок мое дыханье и твоя любовь.
Я не хочу, чтобы своей тоской ты предала себя молве людской.
— Последние строки сонета я хочу несколько изменить и сказать от себя: «Я не хочу своей тоской предать себя молве людской».
— У тебя что-то случилось?
В радиорепродукторе захрипело, защелкало и тут же громкий голос объявил о посадке на рейс, которым улетала Чимита.
— Ну вот и все,— сказала она. — Прощай. Я напишу тебе, как условились. Надеюсь, что с бетонированием у тебя уладится. —Чи- ;иита гладила рукав его пальто, вряд ли сознавая, что она делала. Губы ее дрожали и голос дрожал. Трубин молчал, захваченный ее настроением. — Вот есть такая любовь, Григорий... Она, как и луна, никого не греет. Она, как луна... за облаком, не только никого не греет, но и не светит никому.
— Луна за облаком?—спросил он. — О чем это ты?
— Прощай!
Пожав ему руку, она быстро, не оборачиваясь, пошла по коридору туда, где толпились пассажиры, ожидая пропуска на посадку.
Самолет, сделав круг над аэродромом, набрал высоту. Не слышно уже гула моторов. Серебристая точка над облаками... Едва различимая, серебристая... «Как странно,— думал Григорий.—И в этой точке — Чимита».
Трубина встретила перепуганная Фаина Ивановна.
— Ты один? Без Сони?
— Один.
— А она тебя ушла искать.—Фаина Ивановна вздохнула.—Опять у нее беда. Пришла откуда-то, глаза заплаканные. Спрашиваю: «Что с тобой?» Ничего толком не ответила.
— А куда она искать-то меня пошла?
— Сказала, будто бы в трест.
«Что же с ней могло быть?—терялся в догадках Григорий.— Может, письмо получила? От того самого».
Так он размышлял, но вся эта история с непонятным поведением Софьи не особенно его волновала. Он все еще находился под впечатлением проводов Чимиты. Мысли то и дело возвращали его к тем минутам, когда было объявлено о рейсе. «Неужели она меня любит? И сонет этот... И все ее поведение... И не потому ли она уволилась? Вернулась Софья, Чимита подумала, что мы сошлись, и у нее не оказалось иного выхода». Внезапно он почувствовал в себе что-то горячее, и спазмы сдавили горло. Григорий подошел к окну. Звезды в высоком темном небе мигали все чаще. Было такое состояние, будто он чего-то лишился в жизни, и внутренний голос твердил ему, что отныне он всегда будет испытывать эту потерю чего-то еще не осознанного и не понятного им.
С этим настроением он и вошел вечером после работы в дом, не помня уже о словах Фаины Ивановны, и лишь, увидев жену, все вспомнил и подумал с некоторой досадой: «Ну, что еще у нее?»
Внешне Софья была спокойна, и Трубин молча поужинал. Ему не хотелось спрашивать Софью о причинах ее расстройства днем. Он был уверен, что эти причины связаны с ее недавним прошлым или с ее приездом.
Григорий собирался лечь спать, как вдруг Софья постучала к нему в комнату:
— Мне надо с тобой поговорить. У меня неприятности, Григорий.
В словах прозвучала какая-то смесь торжественности и официальности.
— Что у тебя? Ты, говорят, днем искала меня. Я думал, что это
так.
— Не знаю, с чего и начать. В общем вот что. Приняв решение вернуться домой, я скрыла от всех... скрыла, что у меня будет ребенок. Почему скрыла? Ну, видишь ли... Я решила избавиться от этого...
— Чего решила?— не понял он, чувствуя на душе холод.
— Пойти к врачу и договориться...
— Надо сначала, вероятно, с матерью обо всем договориться.
— Я боялась ей сказать. Сегодня пошла к врачу и вот... Говорят, что мне нельзя... что слабое сердце и надо родить. А я не хочу.
— Ив этом все твои неприятности?
— Мне страшно.
— Глупости. Ничего с тобой не случится. Может, :»то и хорошо, что... ребенок.
— В те дни, Григорий, мы оба во многом ошибались. И особенно я. Ты ни разу не спросил меня о том, как я с ним жила... со вторым мужем. Тебе это не интересно?
— Не вздумай рассказывать.
— Ну вот, видишь... А еще говоришь... пускай... ребенок.
— Ребенок ни в чем не виноват. И ему незачем знать о чем-либо таком... Он не узнает...
В глазах Софьи зажглось что-то, она порывисто дышала, не зная, как быть с дрожащими руками, то ложила их на стол, то убирала на колени.
— Хорошо бы так...—прошептала она.
— Вот так и будет.
— Ну нет,— жарко вздохнзгла Софья. — Такого не будет.
Глаза ее потухли.
— Ты напускаешь на себя, бог знает, чего,— принялся он ее успокаивать.
— Мне страшно,— повторила она.
— То, что без мужа?..
— Ну, что ты!
— Может быть, мы и найдем общий язык. Но только не сейчас, не скоро. Я не могу... А чего тебе страшно?
— У нас с тобой всегда не ладилось. Жили... не скажешь, что... Не могу даже выразить. Любовь у нас, Григорий, была какая-то тяжелая. Жили... мучали друг друга. А ребенок появится? Я же знаю тебя, Гриша... какой ты. Ну, допустим, мы найдем общий язык. А дальше? Не-ет, конечно, ты не попрекнешь меня прошлым, лишний раз не напомнишь. И он, ребенок, может быть, найдет в тебе отца. Но какого отца? Холодного, вежливого, рассудочного. Ты себе не позволишь, разумеется, крикнуть на него или шлепнуть его. Но ты так же не позволишь себе приласкать его, полюбить как своего, родного. Не позволишь, нет!
Она сжала ладонями голову и молча ходила по комнате. А он смотрел на нее и думал о том, что вряд ли у них в жизни что-либо наладится.
— Ты знаешь, что у меня на производстве нервотрепка и здесь, дома, после твоего приезда приходится...
Софья остановилась, посмотрела на Григория как-то придавлен- но и, словно испугавшись чего-то, вышла.
Утром Софья сказала Григорию:
— Есть такие люди, Григорий, которые чаще пользуются искусственным разговором, чем нормальным. Все их шуточки, притворство происходят от желания или скрыть что-то, или от стремления выглядеть оригиналом. Редко от такого услышишь ту правду, что задевает его сердце и трогает душу. Он как бы живет под колпаком. И я очень боюсь, что со временем мы утратим нормальный разговор.
— Ты бы поменьше думала о всякой чепухе. Мне должны дать квартиру. Так жить нехорошо. Что скажут люди? Не муж, не жена...
— Я все думаю и думаю... Вот меня и в производственный отдел снова взяли. И все молчат там, никто не спросит, зачем ездила, с чем вернулась, какое настроение. Молчат... Ждут, когда сама скажу. Поддерживается с утра и до вечера все тот же искусственный разговор. Временами кажется, что и телефонные звонки так же искусственны, как все... У меня недавно спор был с «Дальсталькон- струкцией». Ты же знаешь, что мы обычно недоплачиваем им три процента до предъявления объекта к сдаче. По инструкции. А они как-то сумели все деньги забрать, про три процента никто не вспомнил. Ну и вот... «Дальстальконструкция» вышла с недоделками по объекту. Пришлось снимать с них через банк девяносто тысяч рублей.
— Ну и что? Впервые для тебя, что ли?
— Я все боялась, что представитель «Дальстальконструкции» вгорячах оскорбит меня.
— Как это — «оскорбит»?
— Ну... напомнит, что я слабо разбираюсь в делах. Недавно, мол, увольнялась, а теперь снова...
— Мерещится тебе всякое.
— Может, и мерещится.— Она улыбнулась и вздохнула.
— Я не хочу, чтобы своей тоской,— задумчиво произнес Григорий, глядя на Софью,— ты предала себя молве людской.
— Откуда это?
— Чьи-то стихи. Так... запомнились.
Днем позвонил на участок Шайдарон и сказал Трубину, что комиссия создана, дня через два она прибудет в трест, надо быть готовыми.
— Вы не в курсе, Озен Очирович, кто в комиссии?— поинтересовался Трубин.
— Главный инженер мостопоезда, будут из Научно-исследовательского института, из Госстроя, с завода железобетонных изделий, ну и, разумеется, заказчик.
— Что же они, бетонировать будут?
— А кто их знает. Поживем — увидим. У тебя-то как дела?
— Обыкновенно. Если ничего непредвиденного не случится, бетонирование в главном корпусе завершим в намеченные сроки.
— Ну, что же. Желаю тебе удачи.
Трубина не покидало смутное чувство тревоги и беспокойства. «Что-то должно случиться,— думал он. — Обязательно. Уж очень просто это... бетонирование без прогрева плиты. Да и все было очень просто. Пришел, увидел, победил. Как так? Неужели никто не мог до этого додуматься? Ведь в сущности такие пустяки. Горячий бетон сам прогревает плиту. Откуда же взяться ледяной корке? А чю скажет комиссия? Опытные пробы показывали, что бетон схватывается великолепно. Что же комиссия? Ей остается только признать...» Об этом твердил разум, а беспокойство все же не оставляло его.
Комиссия, как и обещал Шайдарон, собралась через два дня. Пригласили в трест Трубина и Бабия. Трубин сделал сообщение о том, как у него возникла мысль о бетонировании без прогрева плиты. Кое-кто заулыбался, когда Трубин упомянул о Райкином полтиннике.
— Так вы и при бетонировании плит ростверка не вели прогревания?— спросил директор комбината. — Это что же выходит? И плиты нельзя принимать заказчику... Вы же и грунт не прогревали.
Трубин сказал, что всего лишь одна плита заложена без подогрева на бирже щепы и плита эта на прочность проверена, что случай с полтинником лишь натолкнул на мысль...
— Но дело не в полтиннике, товарищи,— продолжал Трубин.— Всем известно, что пока не найдены дешевые способы подогрева арматуры и бетонного основания. Это особенно сложно при сооружении железобетонных фундаментов в сейсмических районах на сплошных железобетонных ростверках. При подогреве схватившегося бетонного основания мы либо пересушиваем бетон, либо не создаем условий для ведения последующих работ. — Он передохнул, оглядел собравшихся. Все вроде бы внимательно слушали. — Подогрев, товарищи, удорожает стоимость бетонирования до четырех рублей на кубометр бетона. Какой технологии производства работ придерживаемся мы сейчас? Бетон доставляется на автомашинах с подогреваемым кузовом из цеха бетона. Здесь начальник цеха товарищ Елизова . Она знает... При сорокаградусных морозах работы прекращаем. Укладываем за час до семи кубометров бетона. Тщательно вибрируем, ведем электроподогрев токами пониженного напряжения пятеро суток, а то и больше. Опыты показали, что поверхность стыкуемого бетона прогревается вполне достаточно, чтобы обеспечить прочное сцепление бетонов. Что при этом происходит, на мой взгляд? Видимо, от теплой поверхности к холодной интенсивно передается влага. Я так думаю... А вместе с влагой... не исключена такая возможность... происходит перенос мельчайших частиц цемента в слой старого бетона плиты ростверка.
Вот все, на что я хотел обратить внимание членов комиссии.
Председатель комиссии инженер Госстроя, сухощавый, в пенсне, спросил:
— Есть ли необходимость зачитывать акты по результатам опытов, проведенных трестом? Я думаю, что нет.
— Почему же?—возразил Трубин. Он сразу почему-то почувствовал, что в нежелании зачитывать акты скрывается неверие в новый способ бетонирования.
— Мы в«э читали эти акты,— ответил председатель. Он снял пенсне и, близоруко прищуриваясь, разглядывал лежавшие перед ним бумаги.— Как, товарищи, будем оглашать?
— Нет смысла,— сказал главный инженер мостопоезда.— У нас и так времени в обрез. Да и никакие акты не убедят меня сейчас в том. что бетонированию без подогрева должно быть отдано предпочтение. Об этом я подробно скажу позже.
От опытного бетонирования члены комиссии отказались в один голос. Председатель пояснил Шайдарону и Трубину:
— Мы охотно верим в точность и достоверность всех ваших экспериментальных изысканий. Посудите сами, нужно ли повторяться? Одним экспериментом больше, одним — меньше... Дело не в этом.
— А в чем же дело?—спросил Шайдарон.
— Заказчик решительно настаивает вести бетонирование по существующей технологии. Ничего другого он знать не хочет.
— Именно так,—поддержал председателя директор комбината.— Нам в этих цехах работать, нам давать продукцию и мы вправе требовать от строителей, чтобы они соблюдали технологию.
— Вы же отказываетесь от собственной выгоды!—не удержался Трубин.— Бетонирование в главном корпусе обходится вам в несколько раз дешевле. Неужели это для вас не играет никакой роли?
Директор скептически улыбнулся:
— У меня есть смета, молодой человек. И я придерживаюсь ее. Пожалуйста, не агитируйте меня, ибо я в бетонировании ничего не смыслю. Для меня «сия тайна велика есть». Я хочу одного. Не называйте меня консерватором. Да, да. Всякий опытный эксперимент, прежде чем попасть в серийное производство, должен пройти всестороннюю проверку. А вот у вас, молодой человек, этой всесторонней проверки как раз и не было.
Председатель слегка кивал головой, пока выступал директор.
— Давайте, товарищи, выскажемся по существу,—предложил он.
Слово взял главный инженер мостопоезда:
— Я охотно верю в точность и достоверность опытов, проведенных трестом. Вполне можно полагать, что сила сцепления бетонов достаточно велика. Но, товарищи, нельзя не обратить внимания на то обстоятельство, что все это могло быть чистой случайностью.
— Позвольте! Как это можно?..
— Молодой человек!— председатель укоризненно качал головой, поглядывая на Трубина.
— На первый взгляд, выражение «чистая случайность» может показаться неубедительным,— продолжал главный инженер. — Но представьте себе, что в бетоне или плите существуют какие-то неизвестные компоненты. Эти компоненты, никем не открытые и не контролируемые, сегодня действуют благотворно на свертывание бетона, а завтра их действие прекратится — ив фундаментах возникнет ледяная корка. Надо тщательно изучить цемент... какие поступали сорта, откуда поступали. Изучить явление миграции, возможен ли перенос мельчайших частиц цемента к холодной поверхности. Как выделяется холод из металлических элементов, каким образом перемещается холодный бетон, уступая место теплому внутри конструкции. Мало ли что, все бывает в жизни. В принципе я не против ваших новшеств и сам бы с превеликим удовольствием внедрил их у себя в мостопоезде. Но, товарищи, нужно семь раз отмерить, один раз отрезать. И я понимаю положение директора, когда с него требуют деньги за эксперимент, который недостаточно проверен.
Представитель Научно-исследовательского института подробно остановился на «отсутствии теоретических обоснований в эксперименте Трубина».
— Что же получается, товарищи?— спрашивал он. — Всегда считалось, что при соединении горячего бетона с поверхностью плиты ростверка, на которой минусовая температура, образуется ледяная прослойка. Почему именно ледяная? А потому, что в общем процессе холод побеждает тепло. Бетон, разумеется, должен застыть. Но теперь позвольте вас спросить, почему же в разбираемой нами конкретной ситуации ледяная прослойка не возникла? Я не берусь теоретически обосновать, как это произошло. По никакие серебряные полтинники, уважаемый товарищ, не могут... — В кабинете прокатился смешок. — Да, да. Я считаю, что процесс проверки еще не завершен. Нам нужна обоснованная теоретическая база. Одно дело —не греть грунт, а другое дело — плиту. Внедрять в строительство предлагаемый метод бетонирования рано, товарищи. Возможно, наш молодой коллега стоит на грани открытия, но пока... Пока он сам еще идет ощупью.
От завода железобетонных изделий на совещании выступила Даша Елизова. Голос ее звучал глухо, но спокойно. Она подчеркнула, что «бетон требует к себе самого внимательного отношения, что опыты товарищу Трубину следует продолжить, что он находится на перспективном и интересном пути, но до производственного внедрения еще далеко».
— Мы не знаем, что произойдет летом,— заявила она. —Летом фундаменты могут не выдержать.
— Почему?— спросил Шайдарон.
— Если бы можно было ответить на все «почему»,— развела руками Елизова.— Изменяется температурный режим, характер атмосферных осадков, да мало ли что... Вот подойдет лето и проверьте. Я первой буду приветствовать вас, если прочность бетона сохранится.
Шайдарон и Каширихин попросили членов комиссии подождать с неделю.
— Что это вам даст?— спросил председатель. — Не думаете ли уж вы, что члены комиссии изменят свое отношение к бетонированию?
— Нет, не думаем. Этот срок нам потребуется для выяснения кое-каких деталей,— ответил управляющий.
Члены комиссии не возражали подождать неделю. Директор комбината заявил, что это будет «последняя неделя» и, если строители не внемлят здравому смыслу, он напишет в обком.
Глава девятнадцатая
Нежданно-негаданно Бабий пригласил Трубина на свои именины. Трубин хотел, было, отказаться.
До именин ли ему... Но Бабий не отставал: «Не обижай, Григорий Алексеич! Ни разу же не был у меня».
Софья, обычно не охочая до гостей, согласилась пойти к Бабию.
Григорий удивился. Уж не надумал ли Бабий свести его с Софьей? Да и та странно вела себя. Согласилась пойти...
На именины пришли бригадиры Цыбен Чимигдоржиев и Аким Твердохлебов, Колька Вылков, Рая, Мих. Остальных Григорий не знал. Напротив его сидел со скучающим виноватым лицом бригадир плотников Твердохлебов. «Чего он скучает?— подумал Трубин. —II почему у него виноватое лицо?» Рядом с Твердохлебовым сидела красивая женщина. Она была красива правильностью, соразмерностью форм и линий лица, рук, ног. Она глядела на всех строго, держалась недоступно и похожа была на афинскую богиню.
Именинник старательно скрывал свой возраст, дурашливо выкрикивал, играя плечами:
А я мальчишка лет семнадцать, двадцать, тридцать, сорок...
Менялись тосты, менялись закуски. Только настроение Трубина не менялось. Водка сделала его еще более мрачным и менее разговорчивым. Шутки и смех казались неуместными. Какая-то убогая серость надвигалась на него отовсюду.
Жена Бабия, полная, кудрявая, раскрасневшаяся, кричала через весь стол такой же полной и раскрасневшейся жене Твердохлебова:
— У каждой жены есть «дело» на своего мужа. У каждой на каждого! Ты отдай мне «дело» на своего мужа. Отдай!
Та смеялась и несогласно мотала головой.К Трубину подсел Бабий. Заговорил быстро, несвязно, не всегда понятно:
— Уважаю тебя. За что? Сам знаешь. Вот как! А эта комиссия... Я тебе говорил, Григорий Алексеич! Предупрежда-ал!
— Давай не будем...
— А ты знаешь, что у меня жена всегда говорит? «Не ты моя половина, а я твоя половина». Во как! Видел? «Не я твоя половина, г ты моя половина». «Не-ет, погоди! «Не ты моя... не я твоя половина». Че-ерт, совсем запутался в этих «половинах»!
Бабий повернулся к Софье, заговорил туманно:
— Две хорошо относящиеся ко мне женщины спрашивают: «Вы, Георгий Николаевич, наверное, душа в душу живете с женой?»
А сам бочком косился на жену — хотел понять, слушала она его или нет. Убедился, что не слушала. И сразу потеряв интерес к начатому разговору, спросил:
— Вам нравится моя двоюродная сестра?
Это он про «афинскую богиню».
— Нравится,— сказала Софья.
— Когда она идет с мужем, голову держит так... кверху. Прямо загляденье.
Трубин улыбался. Гнетущее чувство постепенно рассасывалось. «Этот Бабий мертвого рассмешит»,— думал он. И тут он вздрогнул от какого-то знакомого, полузабытого слова, произнесенного Бабием. Трубин прислушался. Именинник рассказывал Софье о... Флоре. «Вот уж ни к чему,— поморщился Григорий. — И что он может наболтать? Чего он знает? Испортит ей, Софье, вечер».
Софья уже не обращалась к Трубину, словно забыла о нем, и вся как-то сразу сникла, поскучнела. «Ну вот, наболтал... как же я его не предупредил?— досадовал на себя Григорий. — Не надо было ходить на эти именины».
— Я хочу выпить с вами!
Это сказала Трубину двоюродная сестра Бабия.
— Вы такой хмурый. Улыбнитесь хоть, что ли. Ну, выпейте!
Он хотел отказаться под каким-либо предлогом, но тут же вспомнил, что Софья на него обиделась и встречное чувство обиды охватило его: «Подумаешь, Флора! Ерунда какая».
Он выпил.
— Вы любите лесные цветы?— спросила она его и, не ожидая, что он ответит, заговорила: — В них что-то есть от леса, от его могучей и простой красоты.
«Вот тебе и афинская богиня»,— подумал Григорий.
В ее узких, подведенных стеклографом, глазах что-то блестело живое и теплое. Она не отпускала его от себя ни на минуту и, казалось, что все остальные люди, находившиеся здесь, для нее не существовали. Он пытался вежливо умерить ее, но это ни к чему не привело.
— Вы, оказывается, трус,—шептала она ему, не переставая улыбаться.— Ой, какой трус!
Танцевала она только с ним, пила только с ним, садилась только рядом с ним. Трубин пытался пристроиться к Цыбену Чимитдоржи- еву, но она и тут не оставляла его в покое. Становилось неудобно перед Софьей, перед хозяевами.
Трубин нарочно заговорил с Чимитдоржиевым о стройке, подозвал Твердохлебова, просил будто бы совета:
— Что делать с «Гидроспецфундаментстроем»? Им мешают плиты, они хотят их снять...
— Они же приварены, эти плиты,— ответил Чимитдоржиев.— Надо посмотреть...
— Приваренные плиты отдирать неположено,— вставил Твердохлебов.
— Ничего-о!— горячился бригадир монтажников. — А мы снимем и сделаем обратный монтаж. Верно, Григорий Алексеич?
— Мужчины! Опять о своем производстве?— вмешалась хозяйка. — Прекратите сейчас же! Штрафную нальем...
Но мужчины уже были задеты за живое.
— Плиты — что? — заговорил Твердохлебов.— Вот вы скажите, куда мне лишний тес? Я не Пашка Патрахин... с его бензином...
— По уму сдайте на склад,— засмеялся Чимитдоржиев и, подражая Шайдорону, добавил: «Сдадите на склад и мы вас поймем, не сдадите — не поймем». А вообще-то... Что твой тес, Твердохлебов? У меня вот сварщики простаивают. Сак не действует, сальника нет... У двигателя отсутствует магнето и электрическая часть замонтирована неправильно — от генератора. Схему запутали... И сами разобраться не могут.
— У сака же свой аккумулятор.
— А динамо нетути...
— Но понижающий трансформатор есть?
— Никто ничего не знает,— отрезал Чимитдоржиев. — Странно... Возьму сак из резерва.
— Подходите завтра ко мне, разберемся,— пообещал Трубин.
— Григорий Алексеич!— Цыбен хлопнул Трубина по плечу. — Люблю таких... Чтобы все знали, все умели... Вот таких! Люблю!
Хозяйка подхватила Чимитдоржиева под руку и увела. «Богине» только этого и надо. Она затащила Трубина на кухню и, крепко сжимая его руку, говорила о мужской трусости, хуже которой ничего Нельзя придумать. Он уже порядочно выпил и слушал ее снисходительно.
— А вы мне сначала показались похожей на скульптуру,—смеясь, сказал Трубин.— На красивую холодную скульптуру.
— Не-ет, я не такая,— ответила она и умолкла. А глаза ее что- то говорили, продолжали за нее навивать обрывочные клубки слов и мыслей, но Трубин ничего не понимал.
Пришел Бабий. Отозвал Трубина.
— Григорий Алексеич, Софья ушла. Домой.
— Ну, что же. Ушла так ушла.
Он сильно потер ладонью лоб, пытаясь собраться с мыслями, и решить, что надо ему делать, если из гостей ушла Софья, не предупредив его. «Приревновала к этой... «богине». И еще ей про Флору стало известно».
— Ты ей о Флоре что говорил?
— О Флоре?— Бабий подумал. — Вроде бы ничего
— А где Чимитдоржиев с Твердохлебовым?
— Недавно ушли.
— Слушай... Почему у Твердохлебова виноватое лицо?
— А черт его знает! Хотя... будешь виноватым... — спохватился Бабий,— когда у него сплошь сырая рейка, ему бабы в поселке проходу не дают. Он пол настелит, а через месяц трещины пойдут...
Бабий, пошатываясь, ушел к гостям. У Трубина, было, ворохнулось чувство тревоги за Софью: как-то она дойдет одна? Но тут его повели в комнаты, где уже раздавались голоса о том, что самое время покататься на санках.
Трубин запомнил лунную дорожку, скрип полозьев, хохот «богини». Звезды кидались по сторонам, будто ошалелые, темные крыши АОмов поворачивались навстречу и следили за санками, склоняясьнад ними мертвыми стеклами окон. Откуда-то падал снег. Трубину казалось, что невидимое существо едет позади его и посыпает над головой снегом. Где-то кричали разноголосо:
— Вот летит!
— Еще вот!
— Опять!
И нельзя понять, о чем эти голоса — то ли о падающем снеге, то ли о летящих санках.
Потом все стихло. Снег уже не падал. И ничего не видно —ни крыш, ни звезд. Кто-то тормошил его за плечо.
— Григорий Алексеич!
— А? Что?
— Да это я, Бабий.
«Славно нагулялся,— подумал Трубин с каким-то неосознанным раздражением не то на себя, не то на Бабия. — Не хотел же на эти именины идти. И зачем пошел? Напился. Софью обидел».
Открыла ему Фаина Ивановна.
— Никто тебе не попадался?— спросила она. — Не налетал никто?
Трубин, зная ее вечные страхи перед ночным городом, улыбнулся:
— Да кто там налетит! Никого нет на улицах.
— А Софью-то ограбили!
— Вот тебе раз! Как это? Где, когда?
— Возле дома пристал парень какой-то. Снял часы. Пальто, говорит. снимай. А у нее сердце, сам знаешь, слабое. Напугалась. Ладно, что железнодорожник какой-то не то на дежурство, не то с дежурства шел. Парень-то и убежал, а часы так и не отдал. Ни жив?., ни мертва пришла Софья, и меня перепугала. Она не спит и я не сплю. И зачем вы по отдельности из гостей-то направились?
— А я и не видел, как она ушла. Не сказала...
В дверях показалась Софья.
Трубин спросил, как выглядел тот, что отобрал часы.
— Мне не до этого было, не до разглядывания.
— Ты же говорила, что сухощавый из себя, высокий,— вставил Фаина Ивановна. — В милицию бы надо заявить. Бывает, что и на ходят награбленное.
— Пропади они пропадом, эти часы,— сказала Софья. — Разве о них думаю?
— А и верно,— согласилась мать. — Часы-то так себе...
Днем приходили двое из милиции. Поговорили с Софьей. Допь. тывались у нее приметы грабителя. И спрашивали, который час бы. и возле какого дома он остановил ее и что при этом сказал. И про того железнодорожника спрашивали: как да что? Записали, какие изъяты часы. Показывали ей снимки: «Не этот ли был случаем?»- «Нет, не этот. Тот был сухощавый, высокий».
Софья отвечала нехотя, равнодушно. Ей было не до чего. Жизн как-то утрачивала для нее последние краски. Весь выходной дег она бесцельно слонялась по квартире, не находя себе места. Гляде. ' в окно. Снег казался подсиненным чем-то. «Это от сумеречного света»,— подумала она. Она знала, что подсиненный снег — это красива но не испытала ничего — ни капельки радости. Долго смотрела н сухостойный тополек, сдавленный сугробами.
«Придет весна, солнце растопит сугробы, все зацветет, а он так i останется голым, без листьев, никому ненужный, забытый. И со мной это же будет... для всех лишняя. — Григорию-то уж наверняка. Я согласилась вернуться домой потому, что люблю его, не могу без него. Но разве Григорию легко простить меня?»
Рвущиеся крики подступили к самому горлу и страдальческие моршины исказили ее лицо. Она не стеснялась слез и искаженного лица. зная, что она одна и никто ее не увидит. Да так ей было и легче.
Вытягивались и тускнели тени. Зимний день угасал за окном. Софья гладила ладонями шершавую крышку стола, ощупывала кактус в горшке, ножницы, случайно забытые матерью на окне, снова и снова глядела на усохший тополь в сугробах синего снега и думала... смешно сказать — о какой-то чепухе. В ее ли положении думать об этом? Ей ли этим забивать голову? А думала она о том, что все вещи, находящиеся в комнате, и все предметы, видимые ею во дворе, могли вот так и быть перед нею весь вечер и всю ночь, и завтра и потом... Могли быть. А могли и не быть. «Вот я выйду сейчас в сад,— рассуждала она вслух сама с собой, — сломаю засохшее дерево и сожгу его в печи. Останутся пепел, зола. Кактус я могу изрезать ножницами. О чем это я думаю? Зачем мне все это? Разве в жизни что-нибудь изменится? Не-ет. Жизнь будет все так же проходить мимо. И если не будет меня на свете, все в сущности останется так же. Эти ножницы могут существовать века, но их можно и расплавить на огне. Зачем мне об этом думать? У меня уже и чувств, и сил никаких не осталось».
Она вспомнила, как ей было обидно, когда тот... сухощавый, невесть откуда взявшийся на ночной улице, убегал с ее часами. Так было обидно и так было жалко часов, что она крикнула: «Эй, стрелять буду! Он, конечно, не подумал останавливаться, а ей стало стыдно за свои глупые, никому не обязательные слова, произнесенные бог знает зачем. Стыдно перед самой собой, перед железнодорожником, даже перед тем, кто ее ограбил. Надо же это крикнуть... Теперь о ней, поди, рассказывают — и тот вор, и тот железнодорожник. II все, слушая их, смеются.
Трубин, как бы между прочим, сказал Софье, что в бригаду возвратился Ленчик Чепезубов, тот самый, что сбежал еще осенью, ездил «изучать мир». Теперь говорит, что «везде хорошо, где нас нет».
— Любопытно то, что он вернул мне долг. Пустяковый сам по себе долг,— рассказывал Трубин. — Но еще любопытней то, что он ааявил при встрече со мной. Он, мол, возвратился на стройку из-за меня, что он хотел бы еще посмотреть, как я буду его воспитывать. Сделал одолжение... Я объяснил ему, что он рискует остаться без ааработка: заказчик все еще отказывается платить за бетонирование. Но он пропустил эти слова мимо ушей. Николай Вылков и Рая Ши- гаева просили, чтобы я взял Чепезубова. Я взял его.
— Это все то, что у тебя есть сообщить для меня?— спросила Она сухо. — По крайней мере, кто-то захотел у тебя воспитываться. И то — утешение.
— Да.— согласился он. — У меня уже мало осталось из того, что может приносить утешение.
Она спросила его о квартире: «Обещал ли Шайдарон?» Он ответил, что обещал...
Они говорили учтиво, но холодно, не понимая друг друга, и скоро замолчали.
Колька Вылков, может быть, впервые в жизни дрался за правое дело. И это он прекрасно понимал, и потому не думал о милиционе-pax. Его противником был дядя покрупнее Кольки, с большой бородой, в фетровой шляпе и сапогах.
— A-а, пащенок!—кричал бородатый, норовя ухватить Вылко- ва за шею. — Я те зашибу! Голову оторву, шпана!
Растопырив руки, он бросался на Кольку, но никак не мог схватить, тот успевал отскочить.
Кольке этот бородатый не понравился еще е трамвае. Тот назойливо привязывался к тетке.
— Вот помолюсь, уважаемая,— твердил он,— и чувствую себя умственным, смелым, красивым. А без бога становлюсь смурным, вроде того, что сам себя стесняю. Каким мне быть-то лучше, как по- вашему?
— Это меня не касается, вовсе не касается,— отвечала скороговоркой тетка и двигалась от него подальше, пряча лицо в воротник.
— Не-ет, не скажите! Касается,— не отставал дядя, поглаживая волосы. — Всех касается — кто чем и как живет. Вот вы, гражданочка, сразу видно, что проживаете скудно. Не возьмите мою мысль в свою ошибку. Скудно — душевно. По причине всякого душевного неустройства. Еще из божественной песни пали мне на память слова: «Издавна женская доля вздохов и скорби полна. Горькая жизнь и неволя Еве за грех суждена».
Тетка молча поднялась и стала пробираться к выходу. Колька продолжал наблюдать. Бородатый прикрыл глаза, дремал. Без бегающих зрачков лицо его стало светлым и чистым, был он похож на деревенского старичка-учителя.
Сошли они вместе возле общежития. Бородатый огляделся, разгладил волосы, зашагал, слегка покачиваясь. Вылкова у общежития должна была ждать Рая, они договорились псйти на каток, и Колька тут же забыл о бородатом трамвайном попутчике. Он думал о Рае, о том, что бы такое сделать ей приятное. И тут вспомнил, что Ленчик Чепезубов при первой же встрече обещал ему продать кое-что по дешевке из того, что он, Ленчик, заработал в поездке, будучи уже без Кольки. У Ленчика новое пальто и пыжиковая шапка. И хотя видно, что пальто не из дорогих, но все же оно новое и произвело впечатление на Кольку. Да и шапка. В магазине такую не купишь. «Надо спросить Ленчика, нет ли у него какого-либо барахлишка для Райки, а то девчонка из деревни — чего она видела...»,— думал он.
Шум впереди, совсем близко, заставил его остановиться и то. что он увидел, поразило его. Он не мог ни двигаться, ни кричать. Бородатый дядька держал за воротник Райку, а та вырывалась изо всех сил и кричала. Подошло несколько прохожих. Бородатый объяснил им, что это его дочь, сбежавшая из дому, что мать от горя обезножила и наказала во что бы то ни стало привезти ее, беспутную, домой. В ушах у Кольки гудело и звенело:
— В милицию ее надо...
— Видите, какие нынешние дети!
— Мать убивается, а дочь — нате вам! Вот и расти таких!
Колька понял, что этот бородатый и есть Райкин отчим из Онохоя, тот, что сжег ее паспорт и хотел выдать замуж за кого-то.
«Вот сволочь!—подумал Колька. — Сам лез к какой-то тетке л трамвае, плел черт-те что ей про себя, а Райку замуж хотел выдать Да он, может, опять это самое? Уж не замуж ли ее тащит?»
Это никак не входило в Колькины интересы, и он почувствовал палящую струю в груди и тяжесть в кулаках. Выждав, когда прохожие отошли и завернули за угол, он неожиданно для бородатого кинул свое тело ему на руку и тот выпустил Райку.
Теперь они крутились на тротуаре один подле другого, выкрикивали разные слова от злости и обиды, и оба не знали, как им быть, что делать дальше, поскольку Райки уже тут не было, и вся эта передряга становилась для них обоих как бы ни к чему.
Райкин отчим, вытирая рукавами мокрый лоб, спросил быстро, в одно дыхание:
— Пошто лезешь в чужи дела?
— А ты сам?
— Эва, сказанул! «Сам!» Я ей сродственник, она из родного дома убегла. А ты тут, что за шишка на ровном месте? Вот позову милицию...
— Зови, зови. Она тебе покажет, как паспорта жечь. Милиция спасибо не скажет за это самое...
— Врешь, шпаненок! Не было такого!
— Не было?— сощурился Колька. — Ах, ты ничего не жег? Может, ты тот паспорт передал кому? За это самое, знаешь что?
Колька косил глазами по сторонам: «Черт с ним, надо уходить... А где Райка?» Он счастливо заулыбался, увидев, как к ним торопились, скользя по тротуару, Ленчик Чепезубов, Федька Сурай и Мих. Райкин отчим на глазах у Кольки превращался в миленького безобидного старичка.
— Гражданин, что вам угодно?— спросил строго Мих.
Но тому уже — «ничего не угодно».
А Ленчику этого мало:
— Папаша, продай бородку на щетку!
— Но-но! Вот я вас!..
Это была последняя слабая угроза.
— Папаша, вы что — заколдованный? Вы почему один на пятерых лезете?— сыпал вопросами Чепезубов, рассчитывая на что-то интересное.
Мих пытался навести некий порядок.
— Давайте разберемся,— просил он. — Перед нами отсталый элемент. Отчим Раи Шигаевой. Нам известно, что он гнусно принуждал ее к замужеству, а когда она решительно встала за свою свободу и честь, лишил ее документов. Состав преступления установлен. Что с ним делать?
Отчим, напуганный Михом, робко предложил:
— Вы того-самого... шли бы сами по себе.
Мих поднял руку, заговорил торжественно:
— Не очень умный человек высказал в общем-то дельную мысль.
— Ты это что?—уставился на него отчим.
— Давай, папаша, давай!—подталкивал его Чепезубов.—Освободи тротуар. Считай, что тебе повезло.
Первая драка в жизни за правое дело окончилась для Кольки Вылкова вполне благополучно.
У Вылкова дня не бывало без историй. Вот и сегодня. Шел с Райкой по улице. Навстречу молодая женщина с карапузом, одетым в капюшон. Колька возьми да и поздоровайся с женщиной, а сам видел ее впервые. Та ему ответила: «Вы ошиблись адресом, молодой человек». Колька захохотал, а мальчишка как закричит на всю улицу: «Папа! Папа!» Мать схватила его за руку, потащила за собой, а «капюшон» орет Вылкову: «Папа! Папочка!»
Райка отругала Вылкова за «легкомысленное поведение», и тот всю дорогу до общежития отмалчивался, вроде бы обиделся. Но в Колькиной душе бродили иные чувства. Далекие от обиды.
— Слушай,— сказал он Шигаевой, когда они дошли до общежития,—выходи за меня замуж.
Райка сняла варежку, приложила ладонь к его лбу.
— Температура вроде бы нормальная.
— А что? Не нравлюсь я тебе, да?— насупился Вылков. —Думаешь, не смогу прокормить семью? Меня Бабий верхолазом берет. Заработки там — во!
— «Заработки»... Какой ты муж? Одна смехота.
— А чего — смехота? Ростом мал. да? Ты скажи. Этот мальчишка-то сразу закричал мне... Дело не в росте.
Райка рассмеялась:
— Вот ты, Колька, и иди к той женщине, сватайся. А я о замужестве не думаю. Мне учиться надо. С будущей осени пойду в вечернюю школу. И тебе бы надо, Колька. Давай вместе учиться?
Колька почесал в затылке:
— Безнадежное дело.
— Почему?
— Я уж трижды принимался восьмой заканчивать в вечерке. Зиму еще ничего, учился, а как до марта дойдет, то нет никакой моей мочи ходить в школу и слушать учителей.
— Чего же это с тобой происходит в марте?
— А я спать начинаю сильно хотеть. С работы приду и спать. До утра безо всяких снов. Меня мать будит-будит, а потом надоест— махнет рукой.
— Не-ет, ты как хочешь, Колька, а я буду инженером. А то всю жизнь такие, как ты, будете надо мной смеяться. Помнишь, как тогда: «Бросишь в бетон полтинник»?... Я чуть без обеда не осталась. Да и вообще... Без образования — какое ж это дело? Вот так-то, Коленька,— новая копеечка!
Вылков достал папиросу, закурил и неожиданно пустил дым ей в лицо.
— Про учебу — это ты, как хочешь, а про женитьбу — это я пошутил,— сказал он и сбежал с крыльца.
— Жених несчастный!— кричала ему вслед Райка. —Придешь еще ко мне!..
Глава двадцатая
Истек срок, который дала комиссия Шайдарону и Каширихину. Ничего не изменилось. От Чимиты по- прежнему не было никаких вестей. Акт комиссии, отпечатанный на меловом листе, лег на стол Шай- дарона. Положение обострялось.
...Шайдарон, Каширихин и Трубин были неожиданно для них вызваны на заседание главка, где им предложили сообщить о ходе работ в главном корпусе.
Пока Озен Очирович докладывал, Трубин разглядывал собравшихся в кабинете начальника главка и думал о том, что скажет, если его попросят выступить, и чем все это закончится. Хорошего ждать не приходилось... Обвинение сводилось к тому, что новый метод недостаточно обоснован и проверен, что рисковать никто не имеет права и что фундаменты следует разобрать, как и рекомендовано «Промстройпроектом»
— За подобный авантюризм в строительстве кто-то должен нести персональную ответственность,— заключил начальник главка.—А то у нас, знаете, привыкли... Довольно спускать за подобное головотяпство. Предлагаю оргвыводы в отношении Шайдарона и Трубина. Членов коллегии прошу высказаться.
Перед Трубиным будто опустилась пелена. Расплывчатые очертания лиц, стола, окон... Слова — гулкие, тяжелые — стучали в висках. а внутри все заливало, захлестывало щемящим холодом. И сразу в мыслях у него возникли самые наихудшие, по его мнению, варианты оргвыводов, которые ему уготовили как основному виновнику. Не зная, что ему будет, он уже сейчас готовил себя к наихудшему, и все надежды представлялись ему едва видимой узкой светлой полоской.
Эта полоска посветлела и расширилась, когда заговорил Озен Очирович Шайдарон. Он как можно деликатнее намекнул, что можно было бы и подождать с заключением по бетонированию, что комиссия-то была создана обкомом партии и она еще не отчиталась перед теми товарищами, перед которыми ей нужно отчитаться. Основную вину, если таковая будет установлена, Озен Очирович брал на себя. Я разрешил Трубину вести бетонирование, хотя мог бы и запретить. Инженер он молодой, способный, показал себя с положительной стороны как старшим прорабом, так и бригадиром»,— говорил Шайдарон.
— Любит самозольничать,— вставил директор комбината. — Не без его содействия произошло хищение сэкономленного бензина в автоколонне.
— Мы разбирались, ничего подобного,— возразил Шайдарон.
— Короче, давайте короче,— проговорил начальник главка.
И светлая полоска перед глазами Трубина снова сузилась, и холодок прошел по телу, рождая гнетущее предчувствие неотвратности всего случившегося.
— Вот вы, товарищ Шайдарон, выгораживаете старшего прораба...
— Не выгораживаю.
— Ну... защищаете.
Прозвучало громко и резко от дальнего окна:
— Картина ясна. Ну, сколько еще можно? Надо голосовать.
Полоска света придвинулась к углу кабинета, где сидел Шайдарон. Между его стулом и стеной. Узкая дрожащая полоска. Трубин не смотрел, как поднимались руки, он лишь слышал, как произнесли громко и резко:
— Кто против? Нет?
В тишине мерцала полоска... Мерцала, затухая. И опять:
— Кто против? Кто воздержался? Нет.
Шайдарону — выговор.
Трубина — снять с должности.
В прорабской постукивали ходики. За окном урчал мотор бульдозера. Он то затихал, то угрожающе гремел совсем близко и тогда рамы вздрагивали и штукатурка чуть слышно осыпалась на пол. Оглушенный и опустошенный стоял Григорий посредине комнаты, пытался о чем-то думать — стройно и последовательно, пытался хоть одну мысль довести до логического конца, но не мог ни на чем сосредоточиться. Одна мысль заслоняла другую, словно была важнее той, первой, а вскоре появлялась еще более важная мысль, которая вытесняла все остальное. Но и эта мысль, как вскоре обнаруживалось, не была самой важной. А через некоторое время он приходил к решению, что самой-самой важной мыслью была та. которую он оставил давно, почему-то не придав ей значения.
Будто бы женский голос... Он вовсе мешал думать. Опять голос... Григорий в раздражении обернулся. Перед ним стояла Рая Шигаева. Лицо замотано платком и оттого круглое и светлое, как луна.
— Можно, Григорий Алексеич?
— Ты ко мне? Садись. Что у тебя?
— Да так... Особенного ничего. Шла мимо, вспомнила, как... Помните, летом прошлым? Постучала к вам и вы вот так же стояли, как сейчас, и не слышали меня. Я, наверное, всегда к вам не в то Еремя прихожу. ·
— Ну, что ты, Рая! Приходи, когда хочешь, когда надо тебе.
И сообразил сразу, что сказал не то, что надо бы. И неловко стало за непроизвольно вырвавшиеся слова.
— А у меня часы, Григорий Алексеич!
— Часы? Какие часы?
— Обыкновенные.— Она подвернула рукав куртки.— Вот...
— Да, да... Это хорошо.
— Да вы же ничего не знаете!— воскликнула она, и такое рвущееся наружу счастье было в ее глазах, что Трубин на какое-то время позабыл о своих тяжелых и трудных мыслях.
— У тебя что-то хорошее?
— Да Колька вот часы подарил. — И она засмеялась. — Я ему говорю: «Подумаешь! Я сама куплю. Только сначала пальто присмотрю, а часы уж весной или летом». А он говорит: «Бери и все. Раз даю — бери». Я говорю: «Не возьму. Это нехорошо у тебя брать». А он говорит: «Не возьмешь — разобью о камень». Чудак!
Трубин понял: ей хотелось, чтобы он посмотрел на Колькин подарок и сказал свое мнение.
Трубин подошел к Рае, какое-то время смотрел на чесы, потом вдруг нахмурился, подумал и сказал:
— Сними. Смотреть так уж смотреть. Капитально.
Рая заметила в нем перемену настроения и вся сжалась, ка.-с будто на нее надвигалась неприятность.
Он повертел часы и вернул их ей.
— Ты не найдешь Николая? Мне он нужен. И именно сейчас.
— Он в цехе. Я скажу ему. Вы что? О часах?
— Не-ет, Рая. Нет.
Но она, видимо, была уже чем-то встревожена и настойчиво спросила:
— А о чем вы с ним?
— О другом, Рая. Совсем о другом,— проговорил он задумчиво
— Я. может быть, дурочка какая...
— Не-ет, Рая, нет. Ты совсем... наоборот. Я хочу перевести Кольку из разнорабочих. Сегодня же, сейчас перевести. Поняла?
— Как не понять.— ответила она с облегчением. — Это я даже очень хорошо понимаю, Григорий Алексеич!
У Раи Шлгаевой оказались Софьины часы. Это взволновало и смутило Трубина. Но Колька... «Как он мог? Не-ет, тут какое-то недоразумение. Ну, конечно, недоразумение. Чего-нибудь такое... Ну да. Помнится, что Софья все время ссылалась на высокого, сухощавого, а Колька приземистый и не сухощавый. Колька, надо полагать, купил эти часы у кого-то, не предполагая, что они краденые. Если это так, а иначе и быть не может, ну, что же, пусть все остается, как есть. Софье эти часы... так себе, а Рае они очень нужны. Вот и все тут. Вот и надо молчать».
И когда зашел Колька, Трубин повторил то, что он говорил и Шигаевой: хватит, мол, ему быть разнорабочим, он вполне заслужил свой прежний разряд и сегодня же выйдет об этом приказ.
— Григорий Алексеич! А как же с бетонированием? У нас всякое говорят... Неужели ломать фундаменты? Как хотите, а я не буду. Да у нас в бригаде никто на это не пойдет. Руки не поднимутся.
— Ну, что я тебе отвечу? Ничего хорошего. Действительно, есть решение главка ломать фундаменты.
— Пусть попробуют. Мы никого в цех не пустим.
Трубин невесело улыбнулся.
— А вы-то как? Сами-то вы как, Григорий Алексеич?
— Есть, Коля, кое-какая надежда. Не все еще потеряно.
— На кого же надеяться?
— Обком пока этот вопрос не решил. Все может быть... А потом... ты помнишь инженера Догдомэ?
— Помню. А чем она поможет?
— Видишь ли... Она встретится с одним профессором. Есть такой в Хабаровске. Его слово может здорово повлиять.
— A-а. Ну тогда еще можно надеяться.
Вылков поглядел на Трубина, словно хотел прочесть в его глазах: «Много ли шансов осталось?» А услышал совершенно неожиданное для себя:
— Я узнал, что ты Шигаевой подарил часы. Наручные в позолоченном корпусе. Это верно?
— Да, подарил.
— У кого-то купил?
— Да ерунда, Григорий Алексеич! Они же не новые. А Райка и таким рада. Подарок все же. Ну, девчонка, само собой. Им это очень нравится. Девчонкам.
— А где купил? Если не новые... Не в магазине же.
Вылков рассмеялся:
— Вы только Райке не говорите — купил за литр водки у Ленчика Чепезубова.
— Ах у Ленчика! Вот оно что!
— А что?
— У Ленчика... Откуда у него эти часы? И почему за литр водки? Странно. Ты не находишь, что все это очень странно?
Колька в растерянности замолчал, рука его потянулась к затылку.
— Как же это я не подумал? Подумал только о том, что дешево... Вот тебе и дешево! Он их спер у кого-то. А мне продал.
— Чепезубов ограбил женщину.
— Ну, как это?! Ограбил... Вот тебе раз! А может, все-таки...
— Нет, Коля, никаких «все-таки»! Это ограбление точно установлено. Рая мне показывала твой «подарок», и я опознал часы. Они отобраны однажды ночью у моей бывшей жены.
Колька посмотрел на Трубина и по лицу его заходили красные пятна, и губы его задрожали, и пальцы рук, опершиеся о подоконник, тоже задрожали, и весь он вдруг стал жалким и испуганным. В голове его проносился рой путаных и неясных мыслей, и он не сразу нашелся, что же сказать Трубину. Усилием воли Вылков заставил себя повернуться вполоборота к Трубину.
— Вы, когда опознали краденое, то подумали на меня? На кого же еще? Да, Григорий Алексеич?
— Нет, на тебя я не подумал.
— Это вы теперь... Просто так... Из-за вежливости.
— Почему—«из-за вежливости»? Когда ты пришел, я сразу же
сказал о переводе тебя из разнорабочих. Верно? Если бы я подозревал тебя, сам понимаешь, я не сказал бы о переводе. Ты не мог пойти на ограбление. У тебя все складывалось не так, как у Чепезубова.
— Что складывалось?
— Думаешь, я не замечал, не видел, как ты нам помогал... всей бригаде и мне? Как ты дежурил в цехе? В те вечера и ночи умер прежний Вылков.
Колька молчал. От нахлынувших чувств ему было душно, и он то снимал шапку и вытирал пот, то надевал ее и тогда, не зная, куда деть руки, то ложил их на колени, то принимался искать что-то в карманах, но так ничего и не доставал оттуда.
— Ну и еще... — продолжал Трубин. — У меня не могло быть никаких колебаний, поскольку тот, грабитель, был сухощав и высокого роста.
— Кому же теперь верить, Григорий Алексеич?— воскликнул с обидой Вылков. — Он же, Чепезубов, друг мне, он же, как приехал в город, так и ко мне. Я за него поручился. У вас же просил, чтобы вы взяли его в бригаду. И он знаете, что мне говорил? Он божился, что все, мол, его, Ленчика, по-разному воспитывали, а он на всех плевал, только Трубин, мол, не воспитывал. Я, мол, эту грешку не забуду, которую он дал нам на опохмелку. Это, мол, презрением он ударил нас. И еще говорил Чепезубов, что он из-за вас корчился, как грешник. Это все он заливал мне, Григорий Алексеич! А сам, выходит, что делал? На ночных улицах промышлял!
— Бывает, Коля.
— Ну и что теперь, Григорий Алексеич? Как же быть?
Трубин подумал: «Самое естественное — заявить в милицию. Но
почему-то не хочется. Не хочется — и все».
— Вот что, Николай. Придет время, и ты скажешь Рае, что часы ты не покупал...
— Как-то не очень... не того.
— Ну, это уж... Не нужно сейчас Рае портить настроения.
— Ас Ленчиком?
— Ты, как хочешь. По своей совести. А я уж сто... не встречу, надо полагать.
— Как это — не встретите? Почему?
— Завтра узнаешь. Ну, иди. Говорю: завтра!
Надежда на успех опять затеплилась у Трубина. Он читал в кабинете у Шайдарона телеграмму от Чпмиты Догдомэ: «Сегодня профессор возвращается командировки тчк Ждите скоро подробности». Казалось бы, чему радоваться9 Ну. приехал из командировки. А дальше? Ведь ничего неизвестно. Не-ет. Koi* что уже известно. Хотя бы то. что живет в далеком Хабаровске инженер Догдомэ, которой тоже надо, чтобы восторжествовал новый метод бетонирования. В далеком Хабаровске... Далекая звезда... Луна за облаком — как она говорила ему в аэропорту. Выходит, что не раздавала пустых обещаний, ждала профессора и не забыла о городе в Забайкалье, о нем, Трубине. А он недавно уже подумывал о том, что Догдомэ просто не отзовется. И ему показалось, что он опять увидел знакомую СЕетлую полоску... Она была куда ярче, чем та... Hi- хотелось возвращать Шайдарону телеграмму. Он знал, что через час или два захочется ее перечитать, даже просто подержать в руках.
И ему вдруг пришло на ум, что он не понял Догдомэ в чем-то. не разобрался, с какой щедрой душой свела его когда-то судьба, что он прошел мимо чистого и светлого чувства. Да, да. Именно так! А он-то, слепец, сухарь, не замечал. Повернуть бы вспять время!Эти мысли занимали сейчас Трубина, и он спрашивал самого себя прямо и жестко о том, а как бы он поступил, если бы в то время он видел то, что видел нынче, чем бы он ответил Чимите. Голова шла кругом и мысли путались. Было очень трудно что-либо сказать. Он чувствовал боль в затылке, и захотелось потрогать рукой и установить, откуда же эта боль, не дающая ему покоя. У него уже не возникало никакого желания терзать и мучить себя столь трудными и не поддающимися никакому рассудку вопросами.
— Ну вот, видишь,— сказал Шайдарон.— Скоро все выяснится. А пока... Принимай хоть комплексную бригаду. В заработке ты не проиграешь.
— Нет уж, Озен Очирович,— отвечал Трубин. — Подожду. Если удача... сами понимаете... Если неудача, если провал, то начинать мне Есе сызнова на ноеом месте.
— Твердо решил?
— Да. твердо.
— Ну. может, так и вернее,— согласился Шайдарон. — А то, что про новое место... Это твоя слабинка. Ты, что думаешь, я от тебя избавиться хочу?— Шайдарон снял очки, опять надел...
— Да что вы, Озен Очирович! Я уж не знаю, как и сказать, чтобы убедить вас в обратном. Ну что тут мои слова? Слова — ничего-о! Слова не убавят, не прибавят.
— Ладно, не горячись. Выходит, что... уволить я тебя обязан. Сам понимаешь. Уволить с должности старшего прораба. Если твердо надумал отказаться от бригады, то посиди пока дома. Отдохни, как говорят, душой и телом. Какие новости будут — дам знать. Вот так, Григорий Алексеич.
Григорий нехотя положил телеграмму на стол управляющего и вышел.
Глава двадцать первая
Ьсли у тебя размеренная и устоявшаяся жизнь, если ты привык в одно и то же время вставать, уходить на работу, обедать, возвращаться домой, отдыхать, ложиться спать, привык общаться примерно с одним и тем же кругом лиц, окружающих тебя на работе и дома, наблюдать сутолоку на одних и тех же улицах, площадях, в магазинах, тогда и время для тебя как бы приспосабливается, становится не очень заметным, не очень навязчивым, порой ты его не замечаешь, а если и замечаешь, то только лишь для того, чтобы воскликнуть: ба, еще один день прошел! Как летит время1 После такого восклицания, в котором трудно сказать, чего больше— удовлетворения, сожаления или удивления — ты опять надолго забываешь о времени.
Тысячи, многие тысячи дней ушли и что осталось от них у тебя? От всей массы времени — много, что осталось, а что ты помнишь о таком-то месяце, о такой-то неделе, о таком-то дне? Ровно ничего. Все слилось, все притерлось одно к другому.
Но вот тебя вырвали, выбито из ритма привычной тебе жизни. Все поменялось местами, смешалось... Что-то ушло, на смену ему что-то пришло. Хочешь или не хочешь, тебе надо привыкать к новому порядку. И ты привыкаешь. Как можешь, как умеешь.
Странно тогда ведет себя время. Оно уже не приспосабливается к тебе, не-ет, оно вдруг как бы сваливается на тебя из своего бытия и уж после ты не жди от него покоя.
И тот месяц, когда время не приспосабливалось к тебе, входит в твою память, как входит в землю фундамент, чтобы держать на себе что-то. И после того месяца тебе кажется, чго ты прожил не месяц, а значительно дольше.
Подобное состояние испытывал Трубин, оказавшись не у дел Всего лишь несколько дней отделяли его от прежней размеренной, устоявшейся жизни, а ему представлялось, что на стройке все уже переменилось, и Бабий уже не тот Бабий, и Колька Вылков не такой, и Шайдарон не похож на обычного Озена Очировича. Несколько дней выросли в длинную цепочку... Трубину думалось, что все забыли о нем и никто никогда не вспомнит. Ну, а если даже кто и вспомнит, так только для того, чтобы сказать: вот-де, мол, был такой, а сняли и можно теперь без него.
Он внушал себе, что все это не так, что на стройке не могло за это небольшое время произойти чего-либо существенного, а тем более с Бабием или Вылковым. И, конечно, никто его не забыл.
Трубин хотел не думать о времени, но время стояло на своем. Время заставило его вспомнить старый студенческий прием на случай разных невзгод и трудностей. Этот прием назывался «неотвратное самопринуждение». Он применялся чаще всего тогда, когда надо было прожить до стипендии столько-то дней и каждый день расходовать не больше того, что задумано при наложении на себя «неотвратного самопринуждения», или когда надо было прожить до экзаменов столько-то дней и каждый день усваивать из пройденной программы не меньше того, что нужно было. Но если в институте он знал, на чем, собственно, держалось «неотвратное самопринуждение», то сейчас не знал. Принуждать себя — к чему? К тому, чтобы не думать о времени? Не думать о времени — это не думать о снятии с работы, не думать о бетонировании, о Чимите, ее профессоре. Все это свыше сил, и никто и ничто тут не помогут.
Ну, а что же Софья? Как она?
Софья пока принимала удары судьбы, как должное. «Пришла беда — отворяй ворота». Она снова заговорила о том, что ей надоели белые и синие бланки отчетности, что осточертело ездить в банк и выколачивать там кредиты, что с представителями субподрядчиков постоянно ругань...
— Но где такое дело, чтобы всюду тишь, гладь да божья благодать?— возразила ей мать.— Что подумают о тебе в тресте?
— Ах мне все равно!— отмахнулась Софья. — Пусть думают, что им угодно.
— Я не хочу, чтобы над тобой злословили по всему городу.
— И так злословят предостаточно.
О чем дальше спорить? Не о чем. Они надолго умолкали.
Фаина Ивановна как-то незаметно изменилась. Все чаще слышалось из кухни ее недовольное бормотание, понятное ей одной. Все чаще она покрикивала на дочь: то не так прибралась в комнате, то не так белье погладила.
— Как жить-то без меня станешь?— без конца спрашивала она Софью. — И дня не проживешь.
Заявился сотрудник уголовного розыска.
— Отыскался похититель часиков,— сообщил он Трубину.
Григорий промолчал: «Кого это они отыскали? Неужели Чепезу-
бова?»
— И представьте, грабитель из вашего строительного треста. Мало того, ваш знакомый. — Товарищ из угрозыска держался несколько свысока: мы, мол, знаем, нам все ведомо, не то, что вам, простым смертным. — Фамилия грабителя Чепезубов. Знаете такого?
— Знаю.
— Не можете не знать. Сами оформляли в кадры.
— Оформлял.
— Вы что-то не очень довольны исходом дела?
— Объяснять долго. А коротко — посторонние не поймут.
— Ну-ну. Между прочим, преступник самолично явился с повинной в милицию. Это ему несомненно зачтется.
— Са-ам?— переспросил Трубин. — Как это сам?
— Очень даже просто. Такие случаи бывают. Погуляет на воле иной уркаган и «завяжет». Это означает — бросает воровать. Бросает по многим обстоятельствам: кому тюрьма не понравилась, у кого совесть заговорила, кто видит, что у него перспективы нет. Ну вот, «завяжет» уркаган, а на него когда-то было «дело» заведено: у нас или в колонии, или еще где. За то «дело» ему грозит кое-что. Но он все равно идет в милицию, сдается на милость и рассказывает о своем «деле», надеясь на снисхождение. И ясно, этого добивается. Ни вот... должен вас огорчить... часики-то пока не нашлись, преступник успел их продать, кому — не знает или не хочет сказать. Оцените их стоимость. Это для приобщения в суд.
— Не представляю, какая им цена.
— Примерно. Это ж не для комиссионного магазина.
— Ну, если вам обязательно надо... Они стоят литр водки. Не больше, не меньше. Чепезубов получил за часы литр водки.
— Вам даже это известно? Странно... Каким образом?
— Случайно встретился с его покупателем. И хочу вас заверить, что мы поладили с ним, никаких недоразумений между нами нет.
— Придется дать знать по начальству, и если что — вызвать повесткой.
— Как вам угодно.
«Время будто бы остановилось для меня, а ведь этого нельзя допускать.— думал Трубин после ухода сотрудника милиции. —Нельзя. Время все-таки движется!»
Было это или не было? Полчаса назад...
На столе недопитые водка, пиво, стаканы, рюмки. И ничего из закусок. «У меня нечего подать на стол. Хожу по столовым,— оправдывался Трубин. — В магазин то некогда, то забываю».
«Нечего — так нечего»,— сказали ему.
Неудобно, неловко чувствовал он себя. Оправдывался несвязно, неубедительно. А для человека, может быть, в жизни самое тяжелое — оправдываться.
Бабий посмеивался:
— Григорий Алексеич, да брось ты с этой закуской! Что мы, жрать сюда пришли? Водку запьем пивом. Колька!— Это он Вылко- ву. — Ты чего мало взял пива?
— Да у меня язва.
— Желудка?! Неужели? Вот бедища!
— Да не-ет, не желудка. Язва кармана!
Они вот все время шутили и ему посмеяться бы вместе с ними, но за стеной неслышно сидели Софья и Фаина Ивановна, от них тянуло на него отчужденностью — смех в горле застревал.
В главном корпусе ничего особенно не случилось. Забывать Трубина никто не собирался. И у него отлагло на душе, посветлело.
Лишь однажды задело за живое. Бабий сказал, что они бетонируют с прогревом плиты. Он знал, что с прогревом... Но пока об этом молчали — это одно, а когда проговорились,— это уже другое. Они поняли, что ему неприятно, и заговорили о Ленчике Чепезубове.
— Я с ним объяснился, Григорий Алексеич,— сказал Вылков.— Объяснился железно! «Можешь ли ты жить на белом свете после этого?» Ну он, должен вам передать, он, как узнал чьи часы, Григорий Алексеич, так глаза потерял. «Врешь,— говорит,— брешешь!»— «Ты бы,— говорю,— брехал, а не я. Иди и спроси у Трубина»—«А он что — знает?» — Это Ленчик у меня спрашивает. «Как же ему не знать, когда он сам про тебя и подумал».
— Колония ему, что дом родной,— вставил Федька Сурай.
«И этот пришел сюда»,— подумал Трубин.
— Тебя бы туда,— сказал Вылков.
— За что?
— До чужого тоже охоч.
— Я не ворую. Два-три гвоздя, если возьму когда. Разве в том воровство? Я и использую гвозди аккуратно: ни один не согну, не выброшу. Не то, что ты.
Трубин спросил:
— Чепезубов сам сообразил пойти в милицию или вы ему надоумили?
— Сам. Мне бы такое на ум не пришло,— ответил Колька. — Просил он меня... «Передай,— говорит,— Трубину, чтобы он на суд не приходил. Если придет, побег устрою прямо на суде». Так и сказал — слово в слово.
Выпили, посидели. Перед самым уходом Федька Сурай стукнул ладонью по столу:
— Я в пух разобьюсь, а обещание сдержу!
Его спросили: «Какое обещание?»
— Ни геоздя не возьму!
— Давно бы так, а то: «Использую гвозди аккуратно »,— передразнил его Колька.
Григорий провел остаток вечера, как у костра в холодную погоду. Этим боком к костру — другой бок замерз. Так и текло время: не скажешь, что окоченел, но не скажешь, что и согрелся. Но поскольку время отдаляло от него все дальше и дальше Бабия. Кольку, Миха и оставляло при нем за стенкой дощатой Софью и Фаину Ивановну, то постепенно тепло уходило, выветривалось и все сильнее давало о себе знать чувство тягостного одиночества и неуютности. «Надо поскорее убираться отсюда,— думал он. — Уехать куда-то, что ли? А куда?»