Перед тем, как подняться к себе, Николай Петрович постучался к Нате.

Она лежала в кровати и читала толстую книжку без обложки. «Достоевский», — увидел Николай Петрович полустершиеся буквы на дореволюционном издании. Он никогда не читал Достоевского, хотя в тридцатые годы еще можно было достать его книги. Преподаватель, который вел в институте курс лекций по истории ВКП(б), называл Достоевского классовым врагом пролетариата.

— Я на минуту, — сказал Николай Петрович. — Я завтра рано уеду — у меня в районе совещание… — Он помялся. — Ты не знаешь, Агнесса не пыталась… разыскать меня?

— Она писала тебе на фронт — ей тетя Тася дала номер твоего почтового ящика. Ты не получал ее писем?

— Нет, — соврал Николай Петрович. Он хорошо помнил Агнессины письма — на каждой странице «благослови тебя Боже» и прочая ерундовина. Почта на передовую, как он знал, вся просматривалась. Как и в места заключения и поселения. Он сказал своему командиру, что к нему по ошибке попадают чужие письма. (К счастью, Агнесса в них ни разу не называла его по имени, а на конверте писала просто: Соломину. У них в полку был еще один Соломин, но он недавно подорвался на мине. Все так и решили — это пишет своему погибшему мужу еще ничего не ведающая жена.)

Он не знал, поверила ему Ната или нет. Спросил:

— А… тебе она ничего обо мне не писала?

— Нет. Ни строчки. Она говорила всем, что ее муж погиб на фронте. И фамилию сменила на твою. Но ты не бойся — Соломиных чуть ли не пол-страны. Хорошая у тебя фамилия, Николай Петрович, незаметная. Это моя так и лупит по глазам. Я вот что забыла тебе сказать… Не знаю, может быть, и не стоит тебе про это говорить, да все голос какой-то подсказывает: скажи, скажи. Сын у тебя есть, Николай Петрович. Большой уже. Красивый из себя мальчик. Умненький.

Николай Петрович так и сел на маленькую скамеечку, оперся спиной о холодное ржавое железо печки-буржуйки. И заплясало-запрыгало в голове. Сын… Этого еще ему не хватало… Он всегда хотел иметь сына… Что скажет Маша… Наверняка красивый мальчик… Уже, наверное, с характером… Мать его в тюрьме умерла. Как потянется ниточка…

— Где он? — выдавил из себя Николай Петрович.

— Под Мелитополем. У маминой матери. У нее хатка своя. Там еще девочка моей двоюродной сестры — ее саму на шахте током убило. Понимаешь, Николай Петрович, не могла я у бабушки остаться, хоть она и звала меня — туберкулез я в лагере заработала, а там детишки малые…

Николай Петрович вышел на ветхий балкончик, обрамленный шуршащими на ветру листьями акаций. Душно. Совсем нечем дышать, хоть лето на исходе. И сердце жмет. Наверное, пора носить в кармане валидол.

Он осторожно перелез через шаткие перила и очутился на крыше. Возле чердачного окна, он знал, есть карниз, на который вполне можно присесть. С того места видна река до самой излучины. Мерно покачиваются на ее темной воде огоньки бакенов, громко шлепая лопастями, медленно выворачивает из-за острова буксир с длинной — на полкилометра — баржей. Хотел бы он сейчас оказаться на месте рулевого этого буксира: стой себе возле штурвала и смотри вперед. Русло у реки коварное, все в отмелях, но огоньки бакенов заранее предупреждают об опасности. А значит, смотри в оба и крути себе штурвал.

И что это его, сына машиниста паровоза и учительницы начальной школы, угораздило стать государственным мужем? Жил бы себе тихо и спокойно, преподавал в школе какую-нибудь не политическую, а давно всем известную науку, ту же математику, ходил по выходным в кино или в ларек пивка свежего с вяленой рыбкой попить. И думать ни о чем не надо. А то взял и взвалил на себя эдакую ответственность. Ну, а ответственный работник всегда и у всех на виду. За каждым его шагом не в бинокль даже, в подзорную трубу следят. Оступись только — и выбыл навсегда из строя под злорадные ухмылки бывших товарищей. Он вспомнил секретаря по пропаганде Иванцова. Пронюхал кто-то, что теща его оставалась в оккупации и работала у немцев машинисткой. Сходу разжаловали и из партии исключили. А тут, если дернуть за ниточку, непременно весь клубок размотается…

Да и его ли это сын?.. Если даже его, не может же он забрать его к себе, чтоб он рос вместе с Машкой?.. Почему не может? Да потому, что для этого нужно кучу формальностей преодолеть. Это во-первых. А во-вторых, придется расстаться и с квартирой, и с пайком, и еще много с чем. Был бы он один, тогда все это не так страшно — одному можно и в общежитии жить. Но ведь Маша тяжело больна, ей нужны хорошие врачи, усиленное питание. Да она попросту умрет, если придется ей жить такой жизнью, какой живет большинство советских женщин. Сын родился в результате трех ночей, проведенных с малознакомой ему девушкой. Десять с лишним лет он даже не подозревал о том, что у него где-то есть сын. И если бы не Ната, так бы, наверное, никогда об этом и не узнал. Агнесса ничего не написала его матери. Если бы она написала, когда сын только родился…

Все равно вряд ли бы что-то изменилось. Не мог он связать свою жизнь с Агнессой — это бы означало для него крах партийной да и, пожалуй, любой другой карьеры. Интересно, подумал вдруг Николай Петрович, а жена рулевого этого буксира верит в Бога? Может человек стоять у штурвала буксира, если его жена верит в Бога?..

Он посмотрел на циферблат часов, светившийся фосфорно-зелеными стрелками. Всего лишь полночь. Виктор приедет за ним в пять. Что ему делать целых пять часов?..

Он перелез назад через перила балкончика, стараясь не стучать каблуками по листам железа, которыми была покрыта крыша, и спустился вниз по скрипучей, шаткой лестнице.

На веранде одиноко горела свеча. Устинья сидела на сундуке, нанизывая на толстую суровую нитку твердые, едва начавшие краснеть ягоды шиповника. Николай Петрович обратил внимание, что все окна веранды оплетены такими вот бусами.

— Не спится? — спросила Устинья. — Может, кровать неудобная или жарко наверху?

— Нет, все в порядке. Просто обыкновенная бессонница, — сказал Николай Петрович. — Можно я с тобой посижу?

Устинья пожала плечами.

— Почему нельзя? Сиди на здоровье. И мне веселее. Как там моя Машка?

— В порядке. Жалею, что не взял ее с собой, хотя… — Он осекся. — У… этой женщины туберкулез. Ты знаешь об этом?

— Знаю. Когда я ее встретила, она кровью харкала. Сейчас ей получше стало. Бог даст, выкарабкается из этой ямы.

— Может, лекарства какие достать или доктора привезти?

— Не надо. Сама вылечу. Анджея же вылечила. Правда, у него был не туберкулез, но он уже, считай, на том свете побывал.

— Так значит ты…

— Да, я его давно знаю. Но больше ничего не скажу, хоть ты меня пытай. И без того слишком много сказала.

— Скрытная ты, Устинья… Юстина. Тебя же на самом деле Юстиной зовут, да?

Она молчала, ловко нанизывая на нитку ягоды, которые брала из большой корзины слева.

— Ладно, не буду. Расскажу тебе лучше про Машку. Она закончила третий класс на все пятерки. Но пишет с кляксами. Непоседа, Хочет стать балериной. Выросла за год на четыре с половиной сантиметра.

— Ты ее удочерил?

— Она теперь Соломина. Так будет лучше для нее.

— И для тебя тоже.

— Для меня тоже. — Николай Петрович тяжело вздохнул. — Скажи, а эта… женщина тебе не в тягость?

— Да она вроде бы спокойная. И работящая. Зимой вдвоем веселей будет. А ты против, чтоб она здесь жила?

Устинья опустила иголку с ниткой и уставилась на Николая Петровича почти напряженным взглядом.

— Не против я, пойми меня правильно, но ведь она в заключении была. По политической статье.

— Не бойся — об этом никто не знает.

— Но у нее на руке татуировка…

— Ну и что из того? Знаешь, что она означает? Отметила совершеннолетие в тюрьме. Я обязательно ее выведу. За зиму, думаю, сойдет.

— Не нравится мне все это, — честно признался Николай Петрович. — Ты тоже можешь туберкулез подхватить.

— Ну, уж этого я совсем не боюсь. Послушай, Коля, — она впервые назвала его по имени, и Николая Петровича это почему-то растрогало, — если кто-то что-то скажет, ты на меня все вали. Дескать, это она, такая-сякая, без моего ведома и разрешения тюремщицу у себя поселила. С меня взятки гладки. А у тебя такая работа, что волей-неволей ухо востро приходится держать.

— Ах, Устинья!

Он еще горше вздохнул и подумал о том, не рассказать ли ей про сына — мудрая она баба и опытная в жизненных ситуациях — по всему видно. Рассказать или не рассказать?..

— У тебя, кажется, самогон или брага есть. Налей стаканчик…

Он лежал на голом полу, положив под голову старую плетеную кошелку. От самогона у него, привыкшего в последние годы к дорогим коньякам и винам, сильно щипало во рту, зато мозги хорошо прочистило. И заработали они с такой легкостью и шустротой, что он сам себе удивился.

Устинье ни к чему знать про то, что у него есть сын. Более того, если Ната вдруг проговорится ей — это наверняка рано или поздно случится, — все отрицать. И связь с Агнессой, и то, что он знал Нату раньше. Какое счастье, что он тогда не расписался с Агнессой. Паспорт у него чист, а, значит, никакого родства между ним и ребенком, рожденным Агнессой, нет и не может быть. Надо предупредить мать, чтобы в случае чего молчала про Агнессу — у КГБ руки длинные и шарят они ими везде. Пускай Ната остается, черт с ней — на самом деле можно в случае чего все свалить на Устинью. Деньги он больше посылать переводом не будет — сейчас даст, а потом будет при случае завозить. Оставаться здесь на ночь ему, конечно, не следовало бы — впредь будет умнее. Но завтра он скажет товарищам — громко скажет, чтобы слышали все, — что ночь провел на рыбалке. Дескать, вырвался впервые за все лето и уж отвел как следует душу. Вот так. Хороший Устинья гонит самогон. Небось, какие-то травы туда примешивает, которые головной мозг подпитывают. Ишь, сколько он толковых советов за каких-нибудь пять минут выдал.

И Маше он скажет, что был на рыбалке — придется купить у рыбаков пару сазанчиков и несколько стерлядок на уху. Похвалится Первому удачным уловом. А все остальное, и Ната в том числе, ему просто приснилось. Устинья — да, Устинья на самом деле существует, ибо ее прошлое никоим образом не связано с его, Николая Петровича, прошлым. Он сейчас готов был расцеловать Устинью за то, что не был знаком с ней одиннадцать лет назад, что она ему никто и никак не может помешать его успехам в деле на благо родины. Завтра он уедет чуть свет, а Ната, глядишь, умрет осенью или зимой. И унесет все тайны в могилу. Нет, он не желает ей смерти, но ведь после того, что Ната пережила, она наверняка не дорожит жизнью. Или же, наоборот, дорожит?..

Его стало клонить в сон, и он заснул прямо на полу, слыша собственный храп и не в силах повернуться на бок.


Когда они выехали на гору и Николай Петрович оглянулся назад, от реки поднимался пар. Горько пахло дымком — на пашне жгли стерню. В Николае Петровиче запах дыма всегда пробуждал воспоминания о войне. Он тосковал по фронтовым друзьям, простым и искренним человеческим отношениям, рожденным от постоянной близости смерти. Многие из друзей погибли, те, кто уцелел, далеко. Нет с ним рядом друга, которому можно было бы открыть душу. Сейчас, особенно сейчас, он ощущал это как никогда остро.


За три дня его отсутствия дома произошли перемены. В столовой теперь стоял большой рояль. Над ним хлопотал настройщик, оглашая квартиру громкими монотонными звуками.

У Маши был сияющий вид, ну а Машка носилась по дому с рыжим котенком на руках.

— Мне его Крокодильша подарила, — сообщила она Николаю Петровичу. — Мама говорит, он рудый. Ты знаешь, что такое рудый? Рыжий. Это по-польски, кажется. Я его паном называю. Пан Рудый. Здорово, да? А рояль тебе нравится?

Тут из спальни появилась Маша. Она преобразилась за эти три дня — посвежела, даже слегка пополнела, а главное, движения ее стали быстрыми. Ведь еще совсем недавно они напоминали замедленный кинокадр. Маша положила ему на плечо руку, посмотрела в глаза и нежно поцеловала в щеку.

— Устал? По глазам вижу, что очень. Не будешь ругать меня за рояль? Знаешь, у него точно такой же звук, какой был у нашего «Бехштейна». Мама, помню, так хорошо играла…

Николай Петрович вдруг понял, что рад своему возвращению домой. И ему здесь, кажется, рады. Вера испекла его любимых пирожков с капустой. А с роялем в столовой стало как будто уютней.

Когда настройщик наконец ушел и они сели пить чай, Маша стала рассказывать, оживленно и радостно поблескивая глазами:

— Это во всем Крокодильша виновата, то есть Серафима Антоновна. Милая она, оказывается, женщина. Она — крестная мама этого инструмента. Ты знаешь, что произошло в твое отсутствие?

И Маша рассказала, как Крокодильша спускалась пешком — почему-то не работал лифт — и упада с лестницы на их этаже. Машка услыхала шум и крик, выскочила за дверь, позвала маму с Верой. Они втроем подняли Крокодильшу, помогли дойти и уложили на диван.

— К счастью, она отделалась испугом и несколькими синяками, — рассказывала Маша. — Потом мы с ней пили чай и болтали про все на свете, точно знаем друг друга сто лет. Я рассказала ей, между прочим, что когда-то давно много занималась на рояле. А она возьми и скажи: «А почему бы вам не купить рояль? Я знакома с филармоническим настройщиком. Он будет рад подобрать вам достойный инструмент». Ты, Коля, не возражаешь, если я иногда буду на нем играть?

— Нет. Если только соседи…

— Что ты, они возражать не станут. Я уже и у Елены Давыдовны спрашивала, и у Савченковых. У них, кстати, дочка в музыкальную школу ходит Я вот думаю и Машку туда определить.

Николай Петрович был искренне рад столь приятным новостям. Во-первых, Маша подружилась с женой Первого. Это ого-го как много значит. Во-вторых, он всегда хотел, чтобы Машка училась музыке и иностранным языкам. Чем она хуже той же Наташи Ростовой, которая с детства болтала по-французски как на родном языке? Николай Петрович втайне от всех думал о том, что они, партработники, и есть новое русское дворянство. Разумеется, в хорошем смысле этого слова. Но у тех, прежних, дворян им тоже есть чему поучиться.

Машка пристала к нему с расспросами об Устинье, корове, доме. Он ей что-то отвечал, отвечал машинально, думая о своем. Присутствие Наты в доме у реки будет всегда напоминать ему о том, что у него есть сын. Даже если Ната больше словом о нем не обмолвится.

— А что за женщину Устинья приютила? — вдруг спросила Маша, словно уловив ход его мыслей.

— Да я даже не успел с ней толком познакомиться, — сказал Николай Петрович, стараясь не смотреть на Машу. — Больная она. Но Устинья говорит, она ей по хозяйству помогает. Спит в той комнате, что под лестницей — сама перестелила в ней полы. Думаю, она перекати-поле и долго на одном месте не задержится.

— Жаль, — сказала Маша. — Устинье одной тяжело, да и, наверное, скучно, а мы туда совсем ездить перестали. Не знаю почему.

И Маша, как показалось Николаю Петровичу, горько вздохнула.

— Я хочу к Устинье, — вдруг заявила Машка. — До школы еще целая неделя.

— На самом деле, почему бы нам с Марылей не съездить туда?

— А рояль? — вдруг нашелся Николай Петрович, больше всего на свете боявшийся сейчас встречи Маши с Натой. — Ты же теперь будешь по нему скучать.

— Да, действительно, про рояль я совсем забыла. Еще как буду.

Она стремительно подошла к роялю, взяла несколько звучных аккордов. И, присев на краешек стула, заиграла. Николай Петрович не больно жаловал классическую музыку, однако дом, в котором кто-то играл на пианино или рояле, причем не эстрадные песенки, а классическую музыку, всегда казался ему каким-то особенным. Маша играла сейчас нерусскую музыку — Николай Петрович чувствовал это наверняка. Русские более сдержанны в выражении чувств, особенно любви, и менее патетичны. Но музыка ему нравилась. Она была похожа на песню, и ему даже захотелось ее пропеть. Он обратил внимание, как заблестели вдруг глаза маленькой Машки, как она вся подалась вперед, навстречу мелодии.

— Мама, еще сыграй, — попросила она, когда Маша взяла последний тихий аккорд. — То же самое, а я спою. Ладно?

Она замычала, сбилась, потом вдруг запела тоненьким чистым голоском. Запела верно, вплетая в звуки рояля свое высокое «а-а-а». Она даже придумала какие-то слова про любовь и разлуку, и получилось очень складно. Николай Петрович зааплодировал, а Маша поцеловала дочку в лоб и прижала к груди.

— У нее абсолютный слух, — сказала она. — Коля, ты представляешь, у нашей Машки абсолютный слух. Ей нужно немедленно начинать занятия. Завтра же позвоню директору музыкальной школы, чтобы он сам ее прослушал. Если бы не Крокодильша, мы бы так этого и не узнали. Ура славной Серафиме Антоновне!..


Машка пошла в школу и одновременно в музыкалку, как она ее называла. Маша-большая, как подозревал Николай Петрович, дни напролет проводила за роялем. В их отношениях мало что изменилось — он все так же спал в столовой на диване.

Как-то он зашел в спальню, когда Маша переодевалась, и она закрыла грудь крест-накрест своими по-девичьи худыми руками. Он поспешил выйти, даже не взяв того, за чем пришел. Свои костюмы и рубашки он держал теперь в стенном шкафу в прихожей. Он хотел Машу, очень хотел, особенно просыпаясь по утрам, часа за полтора до того, как зазвонить будильнику. Однажды он даже подошел к двери в спальню, постоял возле нее, прислушался. Тихо. Он кашлянул. Тихо. Вздохнув, вернулся на свой диван. Поговорить с Машей на эту тему он не решался — неловко как-то, да и с чего начать? Сказать: «Машенька, я по тебе соскучился и хочу к тебе в постельку?» Пошло как-то, по-мещански звучит. Просто войти в спальню и лечь на свое прежнее место он не мог — быть может, Маша еще не совсем выздоровела и ей, как сказал Берецкий, нужен покой, полный покой. Было же время, когда она сама подходила к нему, обвивала руками шею, терлась грудью о его рубашку и говорила в самое ухо: «Пошли к нам. Пошли скорей». И он спешил в ванную принять душ, а Маша уже ждала его в постели и, едва завидев, протягивала руки. Правда, так было всего несколько раз, но ведь было же, было. А потом вдруг все кончилось. Ему очень хотелось нежных и страстных Машиных ласк — другие женщины, он знал, не способны дать ему такого полного и возвышенного удовольствия, какое может дать Маша.

Теперь он спал очень тревожно, то и дело просыпаясь от кошмаров. Снились ему дикие погони или будто прячется он от преследования в глубоком темном колодце. В нем нет ни капли воды, а ему хочется пить, пить. Проснувшись, Николай Петрович спешил к крану на кухне, но водопроводная вода жажды не утоляла. В низу живота ощущалась тяжесть. Покалывало сердце. Николай Петрович даже хотел обратиться к врачу, но ему казалось неприличным отрывать подобными пустяками серьезного внимательного терапевта спецполиклиники. «Пройдет, — думал он. — Устал. Вкалывал без отпуска. И работа в основном сидячая. Гантелями, что ли, заняться?»

Отжимание гантелей слегка расслабило напряжение, но тяжесть в низу живота не исчезла. «Неужели это от того, что мы… что Маша не хочет со мной спать?» — Николай Петрович даже в мыслях с трудом находил подходящий — не пошлый — глагол, обозначающий отношения между мужчиной и женщиной. Придя к неутешительному выводу, что это, очевидно, так и есть, Николай Петрович тем не менее не предпринял никаких попыток настоять на своем праве законного супруга.

На выходной Первый неожиданно предложил Николаю Петровичу съездить на рыбалку. За все время своей работы в обкоме Николай Петрович еще не удостаивался подобной чести. Он мысленно поблагодарил Крокодильшу — разумеется, любезная Серафима Антоновна похвалила дома Машу за ее внимание и чуткость. Крокодильша, как он знал, была тем самым фильтром, через который допускались или не допускались те либо иные, занимающие достаточно высокую партийную, хозяйственную или военную должность люди в друзья к Первому. И вот Николай Петрович неожиданно оказался среди избранных, ибо на рыбалку Первый брал только самых близких друзей.

Они выехали в субботу вечером. Ни рыболовных снастей, ни какой-либо провизии Первый брать не велел. «Там есть все и даже больше, — как-то уж больно таинственно сказал он. — Поцелуй в щечку свою жену-комсомолочку и полный вперед».

По дороге они выпили по две стопки отличного коньяку. На пароме, перевозившем их, и только их, машину на остров, Первый сказал:

— Давай-ка хлопнем еще по одной. В «замке царя Соломона» нас ждет много интересного и забавного. Ты знаешь, кто такой был царь Соломон?

— Какой-то исторический персонаж, — неуверенно проговорил Николай Петрович. — Я читал в детстве книжку «Копи царя Соломона».

Первый расхохотался.

— Книжка тут, брат, ни при чем. Это детская книжка. Царь Соломон был иудеем, то есть евреем, и был у него гарем, собранный из прекраснейших женщин. Этот еврей, как выясняется, понимал в них толк. Оттого и прожил долгую и счастливую жизнь. Мы с тобой с нашей сумасшедшей работой так долго ни за что не протянем, уж поверь мне.

Они подъехали к каменному двухэтажному дому, стоявшему на возвышенной части острова. Он на самом деле напоминал замок основательностью постройки и двумя башнями, расположенными по диагонали друг от друга. Николай Петрович обратил внимание на окружавшие дом постройки: несколько финских домиков, большой ангар, спрятавшийся среди деревьев, оранжерея.

— Инфраструктура здесь налажена отлично, — пояснил Первый. — Продукты доставляют с большой земли, а овощи круглый год свои. Розы тоже. Я, брат ты мой, слабость питаю к этим цветам.

Стол уже был накрыт. В большой комнате, отделанной дубовыми панелями, стояли по углам в высоких вазах букеты свежих роз. Две миловидные девушки в белых крахмальных передниках и кружевных наколках улыбками приветствовали вошедших. Близнецы, подумал Николай Петрович. Похожи как две капли воды. Только одна блондинка, крашеная очевидно, а другая шатенка. Смазливые девчонки. Он вдруг почувствовал, как ожил его прибор.

— Сперва попаримся в баньке, а вы, девочки, велите Михайле ставить в духовку жаркое. У нас сегодня какое меню?

— Стерляжья уха, осетрина на вертеле, жаркое из сайгака, — без запинки говорила блондинка. — Раки ставить варить или позже?

— Попозже. Я их люблю горячими. Федор достал березовых веников?

— Да. Проходите, там все готово, — сказала шатенка и, улыбнувшись, медленно пошла вперед. Они проследовали за ней. Николай Петрович отметил, что у шатенки стройные длинные ноги, и шов на чулках ровный, как стрелка.

Они парились долго и со вкусом. Николай Петрович давненько не был в бане, а он, признаться, очень любил этот русский обычай париться по субботам. Напоминало ему это детство, отца. Увы, сейчас он никак не мог до конца отдаться буйству пара и жара, смешанных со свежим березовым духом. Перед глазами стояли ноги, прочерченные сверху вниз ровными черными швами. Он все время старался прикрывать рукой свой срам — стыдно было Первого. Но тот тем не менее заметил.

— Здоровый ты, видать, мужик, Николай Петрович — при одном виде на бабу тебя заводит. А вот мой — он кивнул на свой обвисший и сморщенный член, — совсем потух. Его домкратом нужно поднимать. Партийная работа, я тебе скажу, она не только его сушит, но и мозги тоже. Серафима Антоновна уже и обижаться на меня перестала — все без толку. Да и ей в ее возрасте не пристало подобными вещами интересоваться. Там у нее, небось, все мхом позарастало.

Николая Петровича неприятно поразила откровенность Первого, но он, разумеется, смолчал.

А Первый между тем продолжал:

— Ну, женщины так устроены, что им вовсе не обязательно спать с мужиками. Их организм и без того каждый месяц очищается. Ну, а когда природа отнимает у них красное знамя, им уже секс не нужен. Нам же наше семя в голову ударяет, если его вовремя не излить. Да и болезни от этого всякие развиваются. Вплоть до рака. Тебе-то это не грозит — твоя Комсомолочка, небось, замучила тебя ночами. Ты по утрам другой раз с такими черными кругами под глазами приходишь, что я завидую. Ты только смотри, брат, чтобы она на стороне кого не завела — мало ли какой фортель может отмочить молодая красивая женщина, не обремененная домашним хозяйством и работой.

Первый шумно плюхнулся в бассейн и поплыл, фыркая, словно морж. А Николай Петрович машинально хлестал себя по ногам веником. На него слова Первого подействовали болезненно.

Они завернулись в длинные махровые халаты и вышли к столу. Он уже был накрыт всевозможными закусками и заставлен бутылками с коньяком, водкой, вином, «боржоми». Верхний свет погасили. Бра под желтыми абажурами создавали уютный, словно пронизанный солнечным светом, полумрак. Девушек видно не было.

— Давай закусим чем Бог послал, — сказал Первый, подвигая к себе блюдо с рыбным ассорти. — Балык пересолен, а вот осетринки рекомендую отведать, очень рекомендую. И икорка зернистая прямо-таки тает во рту.

Они пили, не чокаясь, «цинандали», «твиши» №№ 5 и 19, заедая салатами, балыком, красной рыбой. Наконец Первый отодвинул тарелку, вытер губы белоснежной салфеткой, хлопнул в ладоши и подмигнул Николаю Петровичу. Тут же раздвинулась портьера двери направо и на пороге появилась блондинка. Она была обнажена до пояса, но в трусиках и черных чулках с ажурными резинками.

Николай Петрович обомлел и даже выронил вилку. Первый весело рассмеялся и хлопнул его по плечу.

— Хороша, а? Но ты не спеши, Николай Петрович, не трать на нее весь запас своей мужской силы. Настоящий гурман должен не спеша отведывать понемногу от каждого блюда.

Он хлопнул два раза.

Раздвинулась портьера двери налево, и появилась шатенка. Девушка была нага, только коротенькая пелерина из черного шелка прикрывала ее грудь.

— Браво, Алла. Ставлю тебе пять с плюсом. Подойди-ка сюда.

Алла приблизилась к столу вихляющей походкой. Ее покрытое мелкими курчавыми волосами лоно оказалось рядом с блюдом, на котором возвышалась голова заливного осетра.

Первый положил руку ей на живот, скользнул ладонью вниз, закопавшись большим пальцем в кудряшках. Он прищурил глаза, как делал на бюро обкома, когда, по его мнению, выступавший товарищ говорил дельно.

— Ух ты, коза, — сказал Первый, просунув ладонь между ног Аллы. — Горячо-то у тебя там как — словно в аду. Чертовка, а не девчонка.

Алла улыбнулась жирно накрашенными губами и повела бедрами, раздвигая их пошире. Лицо Первого сделалось серьезным и сосредоточенным — он словно обдумывал свое резюме.

Николай Петрович затаил дыхание. Мысленно он проникал вместе с пальцами Первого в лоно Аллы, чувствуя каждую складочку, ложбинку, бугорок.

Первый вдруг сделал рывок всем телом. Алла вскрикнула, еще шире расставила бедра и покачнулась. Первый ущипнул ее другой рукой за ягодицу — на белой коже остался малиновый след, — тут он наклонил голову и впился в ягодицу Аллы зубами.

Казалось, она теряет сознание: голова запрокинулась, глаза закатились, но девушка тем не менее удержалась на ногах. Когда Первый отнял свой рот от ее ягодицы, по ноге шатенки сбегала струйка крови.

— И где только такие чертовки воспитываются? — довольно мурлыкал Первый. — Неужели в нашей советской школе?

Николай Петрович не спускал с Аллы глаз. Томным жестом она завела за голову обе руки, обнажив груди с овальными темно-розовыми сосками, расстегнула на шее застежку пелерины, взяла ее за края и, обернув вокруг бедер, застегнула на поясе. Края пелерины сходились на животе, оставляя открытым мохнатый лобок. Алла подперла ладонями свои слегка обвисшие груди, заставив их смотреть вперед. Первый схватил ее за талию. Она моментально задрала правую ногу в лаковой туфле на высоком каблуке и села верхом на колени к Первому, очутившись к нему лицом.

Николай Петрович заметил, что блондинка сняла трусы, оставшись в одних чулках. Она казалась полнее Аллы, да и грудь у нее была побольше.

И он почему-то вспомнил Нату, какой та была в ранней юности. Вот так же кто-то старый и развратный заставлял ее ублажать дряблую умирающую плоть. Но мысль эту захлестнул и унес поток все возрастающего возбуждения.

Блондинка приблизилась к нему, отчаянно вертя бедрами. Он медленно, словно против воли, встал. Она взяла его руку и приложила ладонью к округлому животу. Николая Петровича парализовало — ни пошевелиться не мог, ни слова вымолвить.

Наконец он выдавил:

— Тебя как зовут?

— Зина.

Ее пальцы уже проникли под полы его махрового халата. Они были прохладные, умелые и очень бесстыдные. Он набрал в легкие воздуха — вдруг сильно закружилась голова и онемели ноги. Зина встала на колени и, прильнув ртом к его хоботу, взяла его в рот, стиснула губами и стала тихонько щекотать острыми зубками. Николая Петровича обожгло блаженство. Он и представить себе не мог, что так бывает. Зина теперь уже тихонько покусывала его инструмент, забирая все глубже и глубже в рот. Николай Петрович превратился весь в наслаждение. Сейчас с ним можно было делать все, что угодно — он был беспомощен и, странное дело, наслаждался этой беспомощностью.

«Только бы не ей в рот, — думал он. — Вот будет позору-то…» И он крепился, изо всей силы стараясь удержать в себе кипящее семя.

Внезапно Зина выплюнула его член, встала с колен, прошла к низкой кушетке и села на нее, широко расставив ноги.

Он застонал точно раненый зверь и кинулся на Зину, на ходу распахивая полы халата. Она тем временем скинула туфли и легла на кушетку, свесив ноги. Николай Петрович сходу вошел в нее, натолкнулся на какую-то преграду и смял ее в одно мгновение.

— Не спеши, — прошептала Зина. — Сейчас шарик растворится, и тебе станет еще лучше.

И действительно — в чреве Зины становилось все горячее. Его охватил дурман, движения стали размеренными, отчего наслаждение волнами расходилось по всему телу до самой макушки. Зина протянула руку, взяла с пола бархатный валик и подложила себе под спину. Перед глазами Николая Петровича поплыли красные пятна, и за мгновение до того, как извергнуть семя, он полностью отключился. Пришел в себя, лежа на Зине ничком. В ушах стоял оглушительный треск. Первый громко хлопал в ладоши и кричал:

— Ай да Петрович, ай да Илья Муромец! А я и не подозревал, что в тебе столько силы бродит. Вот что значит иметь жену-комсомолочку!

Он вскочил, сбросив с себя Аллу. Ударил ее по заду, распахнул халат и велел: «Соси!», чем она и занялась очень старательно. Жестом он подозвал Зину — Николай Петрович к тому времени уже встал и, запахнув халат, наблюдал за происходящим. Зина поспешила к Первому, вихляя широкими бедрами. «Швы на чулках так и не перекосились, — отметил Николай Петрович. — Ну и деваха — высший класс!» Первый схватил ее за груди, стал жадно мять их, теребить.

— Ишь ты, как извивалась под ним. Поди, здорово он тебя распалил. А ведь у самого жена красавица, каких мало. Я другой раз смотрю на нее и думаю: хоть бы ночку в ее компании провести. И такое берет любопытство узнать, что делают в постели такие женщины, как Марья Сергеевна. Тебя спрашиваю, Петрович, что она делает в постели?

Николай Петрович промычал что-то нечленораздельное. До него не дошел смысл вопроса Первого.

— Да не прикидывайся дурачком. Говори честно: раком ее хоть раз ставил?

— Нет.

— Ну и дурак. Раком оно и тебе легче, и им приятнее. Правда, проказницы?

Зина улыбнулась и кивнула.

— Мы же от обезьян произошли, а обезьяны только так и харят. Сам видел в питомнике. У самца яйца кровью наливаются, а самка их лапами теребит… Они у нее длинные такие, чтобы везде доставать. Попробуй, Петрович, обязательно попробуй. Я Серафиму Антоновну смолоду только так и харил. Она аж кричала от восторга, а я ей рот ладонью зажимал — мы в ту пору в коммунальной квартире жили.

Вдруг лицо Первого побагровело. Он быстро и грубо повернул Зину спиной к себе, подтолкнул к кушетке. Алла встала с колен, облизываясь, точно кошка. Она провела указательным пальцем по промежности ставшей раком Зины, пощекотала ей между ног и с размаху вставила туда аппарат Первого. Он ойкнул, мгновенно испустил семя и, тяжело дыша, медленно сел на пол.

— Стар я совсем стал. А все еще хочется. Еще как хочется, — бормотал он.

Потом они ели рыбу на вертеле, жаркое из сайгака, кабаний бок с грибами, запивая все эти деликатесы сухими винами. Зина с Аллой вновь облачились в свои форменные платьица с крахмальными фартуками и как ни в чем не бывало им прислуживали. Николай Петрович уже склонен был подумать, что все это пригрезилось ему в пьяном сне, как вдруг Зина, меняя ему тарелки, шепнула:

— Ты здоровый мужик. Не то, что тот рохля. Я бы еще с удовольствием с тобой перепихнулась.

Он повернулся и посмотрел на девушку. Ее лицо оставалось невозмутимым, руки проворно собирали грязные тарелки.

Наконец подали чай с фруктами и большим свежеиспеченным тортом с шоколадными фигурами. Первый пригласил за стол девушек. Они к тому времени сняли свои форменные платьица и были в одинаковых ситцевых халатиках. «Ни дать, ни взять два невинных создания, — думал Николай Петрович, глядя на милые порозовевшие лица. — Надо же, близнецы и такие распущенные. Интересно, по сколько же им лет?»

Первый, пыхтя, пил из блюдца чай. Сейчас он напоминал Николаю Петровичу купца, чаевничающего в обществе двух дочерей. Николай Петрович украдкой нет-нет поглядывал на Зину. «Оно и эту, Аллу, неплохо бы попробовать, — вертелась дерзкая мысль. — Тоже, небось, хороша проказница. И где только они учатся всем этим штучкам?..»

И опять он вспомнил Нату — пятнадцатилетнего подростка. Было во всем ее облике что-то жалкое, просительное, чего никогда не было в ее родной сестре Агнессе. Ни в Зине, ни в Алле даже намека нет на забитость. Обе сытые, холеные, держатся спокойно, не без достоинства. Неужели им нравится отведенная им роль потаскух, да, да, именно потаскух при старых импотентах?..

Первый, напившись чаю, стал необычно словоохотлив. Он интересовался у девушек, чем они занимались всю неделю, как здоровье их родителей, выспрашивал, где они сейчас и прочие житейские подробности.

Выяснилось, что их родители живут в райцентре в двадцати километрах от «замка царя Соломона». Дома близнецы бывают раз, от силы два в месяц, потому что «не тянет», — как выразилась Алла. Работы у них здесь немного — гости наезжают не каждую неделю.

Летом они в свободное время купаются и загорают на пляже, зимой долго спят, играют в карты и в лото с другой обслугой дома.

— И мне чтоб ни-ни всякие там шашни с челядью, — наставлял Первый. — Я за вас, девочки, головой, можно сказать, отвечаю. Узнаю — домой отправлю. Будете в колхозе быкам хвосты крутить и курам банки ставить.

— Что вы, дядя Саша, ни за что мы не станем связываться с этими вонючими колхозниками, — заверила Первого Алла. — От Вовки так навозом несет, хоть нос прищепкой зажимай, Витька весь в мазуте, ну а дед Гаврила вечно с обсыканными штанами. Мы девушки чистые. Неужели вы думаете, что после таких людей, как вы, нам захочется иметь дело с простонародьем? Да они, простите, после того, как на двор по-большому сходят, сроду не подмоются.

— То-то же. — Первый миролюбиво погрозил пальцем сразу обеим сестрам. — А то, сами знаете, свято место пусто не бывает.

— Знаем, — хором сказали девушки и рассмеялись.

Первый говорил что-то о девичьей чести и прочих скучных вещах. Зина поглядывала на Николая Петровича, а он и на нее и, главным образом, на Аллу. Одолел его вдруг спортивный азарт, захотелось и вторую сестру попробовать, сравнить с первой. Наконец Сан Саныч совсем осоловел и, сопровождаемый обеими девушками, поплелся на второй этаж в спальню, предварительно пожелав Николаю Петровичу спокойной ночи.

Николай Петрович остался в столовой, лениво посасывая половинку апельсина. Ему ни о чем не хотелось думать и, как ни странно, сегодня это удавалось. Впервые за последние месяцы он почувствовал приятную расслабленность, удовлетворенность. Не подкачал, вызвал восхищение Первого, а ведь он, Николай Петрович, уже далеко не мальчик. Сейчас вернутся девочки и, быть может…

Что может быть, Николай Петрович ни в какие конкретные мысли не облекал. Просто прокручивал в голове все те, как он считал, изощренные ласки, которыми побаловала его сегодня эта проказница Зина. Что-то долго они укладывают Первого… Небось, щупает девчонок и хватает за все, за что можно ухватить. Молодец мужик. Интересно, а Крокодильша знает, чем занимается ее муж на рыбалке?..

Но ведь и Маша не знает и ни в коем случае не должна узнать. Николая Петровича даже в жар бросило, когда он представил себе Машу в одной комнате с Аллой и Зиной. Есть же на свете несовместимые вещи. Ну, к примеру, в выходном костюме не полезешь убирать навоз или, наоборот, в грязной замасленной спецовке не пойдешь в театр.

Николай Петрович налил полный бокал розового вина и залпом выпил, чтобы на раскисать и не философствовать по поводу и без повода. Завтра он вернется домой и снова станет прежним Николаем Петровичем Соломиным, главой семьи, единственным ее кормильцем, отцом, каменной стеной, за которой безбедно живут обе его Маши.

Зина бесшумно подошла к столу и тоже налила себе в бокал розового вина.

— Заснул старик, — сказала она, попивая маленькими глотками вино.

— А где Алла? — спросил Николай Петрович.

— Тебе одной меня мало, что ли? — Зина усмехнулась. — Сейчас придет. Душ пошла принять. Он ее обслюнявил всю, прежде чем заснуть. Слава Аллаху, пороху больше не осталось, не то бы и мне свою сраную пушку засунул.

Она говорила об этом без злости и гадливости — просто сообщала, как факт.

— Сколько тебе лет? — внезапно спросил Николай Петрович.

— Девятнадцать и три месяца. А Алла на полчаса меня старше. Близнецы мы с ней. Двойняшки.

— А родители знают… ммм… что у вас тут за работа?

— Охота тебе морали читать? Работа как работа. Зато спину гнуть по жаре не надо, и руки всегда наманикюренные. Да и людей мы с сестрой перевидали много. И все важные. Даже из самой Москвы другой раз заезжают.

И Николай Петрович невольно подумал о том, что и тот товарищ из Центрального Комитета, который проводил у них в городе встречу с партактивом и передовиками производства, тоже, наверное, побывал в этом «замке царя Соломона». Он вспомнил, что это был румяный упитанный человек неопределенного возраста — возраст цековских работников бывает очень трудно определить в силу их унифицированной стрижки (если, разумеется, нет лысины), одинаковой оправы очков, вечно розовых щек и бодрого уверенного тенора. И тот товарищ не устоял, наверное, перед чарами Аллы и Зины. Раскис, пустил слюни, превратился в ту самую обезьяну, о которой рассказывал Первый.

— Да они почти все импотенты, — говорила Зина, уплетая банан. — Им бы потрогать, пощупать, чтоб им пососали, а как дойдет до того, чтоб самому сучком подвигать, так он у него давным-давно сломался. Работа, наверное, такая. — И неожиданно заключила: — Лес рубят, сучки летят Вот ты — умелец. Давно мне такие не попадались. Мне же и самой удовлетворение нужно. Это Алке ничего не нужно — ей бы только побольше платили. Она у нас доска настоящая, хоть и умеет ерзать под мужиком и разыгрывать удовольствие. А они, дураки, ей верят. Вообще посмотрела я тут на вашего брата без штанов, и жалко мне вас стало, бедненьких. Потому что вы все у нас на крючке. И самый-самый ваш главный начальник.


Днем они с Первым прогуливались по заасфальтированной аллее, пересекавшей остров — он оказался длиной километра два с половиной, не больше, — из конца в конец. У Первого был довольный отдохнувший вид, Николай же Петрович спал мало, все время пробуждался от каких-то непонятных кошмаров и сейчас сам себе напоминал выжатый лимон. «Рыбалка», как понял Николай Петрович, была всего лишь условным кодом, либо семантика этого слова в русском языке уж слишком широка. Как бы там ни было, говорил сейчас Первый, а Николай Петрович его молча слушал.

— Смотри, какая вокруг красота, мы же из своих кабинетов видим жалкий пыльный скверик и клумбу с дохлыми гладиолусами. И женщины на природе совсем другими становятся. Природа, брат ты мой, она ото всех недугов цивилизации лечит. Кто мы? Да всего лишь больные наросты на ее мощном здоровом организме. Придумали себе всякие там законы морали. Откуда мы их взяли? Из Библии? Так ведь Ветхий Завет не возбраняет мужчине иметь несколько жен или наложниц. Я, брат ты мой, Библию в семинарии штудировал. Имел по закону Божьему пятерку с плюсом. — Первый засмеялся. — Так что, считай, идеолог я прирожденный. А ты читал Библию?

— Нет, — коротко ответил Николай Петрович. — Не пришлось как-то.

— Вот и зря. Советую взять в библиотеке. Много в ней мудреного и даже непонятного, но есть и такое, что не мешало бы взять на вооружение каждому коммунисту. Вот, например, послушай кое-какие заповеди древнееврейского пророка Моисея. — Первый остановился, выпятил живот и сказал, подражая творящему молитву попу: «Да не будет у тебя других богов перед лицом моим». «Я, Господь Бог твой, Бог ревнитель, за вину отцов наказывающий детей до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня». Крепко сказано, а? А наш вождь пролепетал что-то вроде «сын за отца не отвечает». И вскоре в ящик сыграл. Он под старость уж больно добреньким стал, окружил себя всякими людишками темными. Вот и…

Первый замолк и быстро зашагал вперед. Николай Петрович шел сбоку и чуть поодаль. Он не мог переварить столь пренебрежительные слова Первого, адресованные любимому вождю. Да, Николай Петрович любил Сталина, всем сердцем любил, считал спасителем отечества и благодетелем миллионов людей. Не ожидал он, честно говоря, от Первого подобных речей.

Первый почувствовал замешательство Николая Петровича, обнял его за плечи, слегка встряхнул и сказал, приноравливая свой широкий шаг к более короткому Николая Петровича:

— Ладно, это личное мнение, а не предмет для дискуссий. Я сам готов за Сталина кому угодно горло перегрызть. Он для нас и Бог, и царь в одном лице. Посуди сам: ведь он творец целого мировоззрения, которому мы все неуклонно следуем. То есть новейшего завета. Двадцать с лишним лет умелой рукой воплощал его в жизнь. Ты скажешь, у истоков всего стоит еще и Ленин, на что я возражу, что Ленин был голый беспомощный теоретик. А вот Сталин оказался непревзойденным практиком. Он правильно сделал, что не стал развенчивать в глазах народа образ Ленина — любое развенчание обычно приобретает характер массовой эпидемии, которая косит всех подряд. Сталин скрупулезно, по камешку, собирал то, что Ленин успел разбросать за годы своей диктатуры. Я имею в виду Россию. Что будет дальше, мы не знаем. По крайней мере сейчас наверху я не вижу фигуры, равной Сталину.

Они какое-то время шли молча, думая каждый о своем. Слова Первого запали в душу Николая Петровича. Он был и согласен, и не согласен с ними. Для него Сталин олицетворял собой образ партии. Партия — могучая и надежная сила. Если бы не партия, вряд ли бы удалось выиграть эту треклятую войну. Царская Россия ни за что бы ее не выиграла — в это Николай Петрович твердо веровал.

— Мы с тобой должны всегда и во всем действовать сообща, — неожиданно сказал Первый, поворачиваясь лицом к Николаю Петровичу. — Иначе найдутся интриганы, пожелающие вбить между нами клин. Таких товарищей, брат ты мой, и в партии очень много. Каждый человек в душе карьерист, это бесспорный факт, однако же запрещенными приемами действовать нельзя. Не по-христиански это, дорогой Николай Петрович.


Они приехали домой после одиннадцати. Шофер поставил корзинку с рыбой и раками на кухне (разумеется, все это поймали не они) и удалился. Сонная Вера тут же принялась чистить рыбу. Обе Маши уже спали.

Николай Петрович быстро принял душ и, погасив свет, нырнул под одеяло. Нельзя сказать, чтобы он чувствовал себя преступником — то, что произошло прошлой ночью в «замке царя Соломона», не имело никакого отношения ни к его семье, ни к повседневной жизни. Да, обе девчонки были смазливы, и ему понравились, особенно блондинка. Правда, Алла, шатенка, оказалась по-своему тоже хороша и вовсе не так бесчувственна, как расписала ее сестра. И умеет она такие штучки, от которых дух захватывает. На его отношении к Маше это никак не скажется — напротив, он еще больше будет уважать ее за целомудрие. Маша — Женщина с большой буквы, а проказницы всего лишь обычные шлюшки. Стараясь быть до конца честным с самим собой, Николай Петрович тут же задал вопрос: сожалеет ли он о том, что произошло той ночью? Немного поколебавшись, ответил — нет.

Но если Маша вдруг догадается? Мало ли как расползаются слухи, сплетни?.. Крокодильша, очевидно, не знает, иначе наверняка бы не пустила муженька на эту «рыбалку».

И вдруг Николая Петровича осенило, что Крокодильша-то как раз знает обо всем.

От страха его прошиб холодный пот: он понимал, что почтеннейшая Серафима Антоновна не станет щадить ничьих чувств и скорее всего — наверняка даже — просветит Машу, куда их мужья ездили на выходной. Первый сам сказал, что его жене больше ничего в смысле постели не надо. Но ведь и Маша последнее время избегает его, Николая Петровича, ласк. Но все равно, стоит Маше узнать, и она содрогнется от отвращения.

Но не мог же он вчера вечером остаться сторонним наблюдателем? Во всех отношениях не мог: и как мужчина, и как второй секретарь обкома. Первый наверняка бы решил, что он слабак и ханжа и стал бы его не просто презирать, а всячески сживать с работы. Теперь же между ними установилось особое братство — братство соучастников общей тайны. Соучастники же либо верят друг другу до конца, либо… Его шансы «утопить» Первого практически равны нулю, и Первый об этом прекрасно знает. Сам же Сан Саныч — человек злопамятный и жестокий, хоть и толкует о библейских заповедях и рассуждает на тему христианской морали. Как бы там ни было, а отступать некуда, да и поздно уже.

Он повернулся лицом к стенке, тяжело вздохнул и тут же провалился в кромешную тьму сна. Ему показалось, будто спал он не больше минуты, хотя на самом деле прошло часа два, не меньше. Внезапно он проснулся от того, что сзади к нему прижалось что-то горячее, трепещущее, пахнущее чем-то родным и желанным.

— Коленька, я так скучала по тебе прошлую ночь — места себе не находила, — услышал он Машин шелестящий шепот. — Мне казалось, с тобой обязательно что-то случится. То я представляла себе, будто ваша машина валяется в кювете кверху колесами, а ты лежишь весь в крови, то… — Маша задохнулась и тихо закончила: — Там же все-таки река, а вы, наверное, на лодке поехали и могли перевернуться. Но нет, это было бы уж слишком, слишком… Как хорошо, Коленька, что ты вернулся живой и здоровый.

Он повернулся к Маше лицом и понял, что она абсолютно нага. Только на шее сверкает тоненькая золотая цепочка.

— Глупенькая, что же со мной может случиться? — бормотал он, покраснев весь, до кончиков ногтей.

Хорошо, ложась спать, он задернул шторы, иначе Маша наверняка бы обо всем догадалась. Он крепко прижал ее к себе. Больно кольнуло сердце, когда он ощутил на своей голой груди ее девственно упругие груди. О Господи, как же он виноват перед ней, а покаяться не смеет. Потому что…

— Коля, тебя что-то мучает? — спросила Маша. — Может, ты нездоров?

— Я вполне здоров, а вот ты стала очень худая. Вся прозрачная. И это… меня беспокоит.

Маша тихонько рассмеялась.

— Берецкий говорит, мне нужно родить, и тогда все будет в полном порядке. Как ты думаешь, он прав?

— Кто его знает, этого Берецкого. — Николай Петрович неожиданно смутился. Мечта о том, что Маша может забеременеть от него, была уж слишком заветной. Такое не следует произносить вслух. Ему с первого дня женитьбы страстно хотелось иметь ребенка от Маши, но она была очень далека от подобного желания. Да и сейчас не поймешь: шутит либо всерьез говорит.

— Так ты думаешь, Берецкий может оказаться неправ?

Маша вроде бы даже слегка отодвинулась от Николая Петровича.

— Берецкий-то? Ну, этот пройдоха всегда прав. Говорят, он в нашем городе все равно что Господь Бог — как скажет, так и будет. Он с порога уже знает, какая у пациента болезнь и сколько ему жить осталось.

— Это каждый человек сам про себя должен знать, — решительным тоном сказала Маша. — Коленька, а еще мне казалось вчерашней ночью, да и весь сегодняшний день, что ты нас с Машкой больше не любишь так, как раньше любил. Надоели мы тебе или…

Она горестно вздохнула.

Он прижал ее к себе и стал гладить по волосам, от которых пахло какими-то полевыми цветами. Ему хотелось плакать, но глаза оставались сухими и горели от этой ужасной сухости.

— Куда же я без вас?.. — пробормотал он. — Один в поле не воин, а я еще повоевать думаю, — сказал он и тут же понял, какая неуклюжая, а главное бессмысленная получилась фраза. И с кем это он собрался воевать? С самим собой?

Маша отыскала в темноте его губы, поцеловала нежно, потом просунула между ними язычок и пощекотала им небо.

— Вкусно? — спросила она отстранившись и слегка удивленная тем, что он не ответил на ее поцелуй. — Или ты еще не распробовал? Так получай же!

Она впилась в его губы, заставляя их раскрыться. Его член, секунду назад еще совсем мягкий и ленивый, вдруг ожил, зашевелился, ища вожделенное место.

«Что же я делаю? — пронеслось в голове Николая Петровича. — Ведь и суток не прошло с тех пор, как я…»

— Коленька, я хочу, чтобы ты лег на меня. Я хочу почувствовать тебя всем телом, — шептала Маша ему в ухо. — Вот так… Ах, Господи, как хорошо. Теперь я быстро поправлюсь.

На следующий день в перерыв Николай Петрович попросил Виктора сгонять на базар и купить самый красивый и дорогой букет.

Он поставил цветы у себя в кабинете в ведро с водой и спрятал за тумбой стола, чтобы не видели посетители. Однако Первый увидел. Рассмеялся добродушно:

— Люблю наивных и чистых душой. Сам когда-то таким был. А вот моя цветы не любит — ей бриллианты подавай. Тебе бы тоже не мешало подарить своей Комсомолочке какую-нибудь блестящую безделушку. Цветы, оно, конечно, хорошо и очень даже романтично, но они, как ты знаешь, быстро вянут.

В пятницу Николай Петрович заехал в ювелирный магазин на Центральной улице и выбрал сережки с мелкими бриллиантами в виде виноградной кисти. Они стоили очень дорого — две его зарплаты, но на этот раз премия, которую принес в конверте заведующий ХОЗУ, оказалась в два с лишним раза выше, чем в прошлом месяце. Николай Петрович порадовался прибавке, вздохнул, вспомнив невольно, кому и чему обязан столь крупной суммой.

Маша ликовала как девочка. Она носилась от зеркала к зеркалу, потом надела крепдешиновое платье с юбкой «солнце» и стала кружиться в нем по столовой. Машка-маленькая сказала:

— Я тоже хочу проколоть ушки. У нас в классе у двух девочек сережки. Учительница говорит, будто уши прокалывают только деревенские, но мне все равно очень нравится. Я не боюсь, что будет больно. Ни капельки не боюсь.

За ужином Маша сказала, что ей одной неуютно в спальне, что будильник ей совсем не мешает — она после него еще лучше спит — и вообще муж и жена должны спать в одной постели.

Так состоялось переселение Николая Петровича в спальню.


Дела складывались таким образом, что вопрос о рыбалке пока не поднимался. Не до того было. И Николаю Петровичу, и Первому приходилось мотаться по области, обеспечивая своевременные поставки колхозами зерна и прочих сельхозпродуктов. Как-то по пути Николай Петрович накоротке наведался к Устинье — завез деньги и половину свиной туши, которую ему засунули в багажник машины в колхозе «Заветы Ильича». Ната температурила и не выходила из своей комнаты. Устинья осунулась и была мрачна.

— Сон я плохой видела, — сказала она. — У вас дома все в порядке?

— Вроде бы да. Обе Маши здоровы и шлют приветы.

— Ох, боюсь я этого сна, — пробормотала Устинья. — Очень боюсь.

— Давай его водочкой запьем, — предложил Николай Петрович, доставая из кармана пальто поллитровку. — Неси огурцов и капусты. А еще хочу горячей картошки с постным маслом.

Когда стол был накрыт и они выпили по половине чайного стакана, Устинья сказала:

— Из района приезжал энкэведешник. Я его к ней не пустила — она как раз в жару лежала.

Николай Петрович побледнел и выронил вилку.

— Что ты ему сказала?

— Я сказала, что она мне сестра и я не могу выгнать ее на улицу. Еще я сказала, будто бы тебе не известно, что она политическая.

— Мне на самом деле про это ничего не известно.

Устинья молча смерила его тяжелым взглядом.

— Она тут что-нибудь… такое говорила при посторонних?

— Ей рот не закроешь. Это тебе известно лучше, чем мне.

По тому, как сказала это Устинья, Николай Петрович понял, что Ната сообщила ей все как есть. И про сына наверняка сказала.

— Ты меня, наверное, крепко не любишь.

Он старался не глядеть на Устинью.

— Так бы оно и было, если бы ты Машке отца не заменил. Я же вижу, как она к тебе льнет. И не зря льнет. Ну а ради Машки я согласна хоть Змея Горыныча лучшим другом сделать. Вот оно, оказывается, как дело обстоит.

— Спасибо, Устинья, за правду. А этот, как ты говоришь, энкэведешник, больше не появлялся?

— Нет. Если появится, я на него кобеля спущу. Не люблю я эту нечисть. Ох, и не люблю.


Прощаясь возле машины, Устинья сказала:

— Оно, может, и лучше, что Машка тебе весь белый свет застила. Вот вырастет она, и наверняка тебе опорой будет… Ну а… он еще неизвестно какой. Ой, грех я, дура, говорю, грех. Чего не сделаешь ради любви. Верно, Петрович?..

Она долго стояла, глядя вслед удаляющейся машине.

Когда они выехали на шоссе, Николай Петрович закрыл глаза и постарался вздремнуть. Но почему-то видел Нату, лежащую в жару и бреду.

Он пожалел, что не повидал ее в этот раз.

Он не смел признаться себе в том, что боится открытого и наивного, несмотря на все пережитое, Натиного взгляда.


День рождения Маши-большой отмечали дома. Почтил своим присутствием Первый, отказавшийся по поводу такого события, как он выразился, от удовольствия съездить на рыбалку. Вечером, когда гости уже собрались уходить, ввалилась Кудрявцева в гриме с двумя молодыми актерами театра, охапкой цветов и шампанским. Открыли рояль. Маша спела несколько цыганских романсов под аккомпанемент чернявого юноши с наклеенными усами и в атласной косоворотке. Потом отодвинули стол и стулья, освободив место для танцев, и Первый лихо отплясывал «гопак» и «барыню», тряся своим солидным брюшком. И Маша развеселилась. Скинула туфли, переоделась в креп-жоржетовое платье с глубоким разрезом и прыгала словно козочка вокруг ставшего на одно колено Первого.

— Фантастическая женщина, — приговаривал он, не спуская с Маши глаз. — А этот деспот держит вас взаперти. Вот я ему устрою взбучку на очередном бюро.

И Крокодильша подхватила:

— Да уж, ты, пожалуйста, сделай Петровичу последнее предупреждение за его домостроевские порядки. Ишь, какой собственник выискался. Так он на Марью Сергеевну скоро паранджу наденет. А ты, Сан Саныч, куда смотришь? Под самым твоим носом процветает махровый феодализм.

В молодости Серафима Антоновна преподавала в школе историю. К тому же, как выяснится впоследствии, обладала тонким диалектическим чутьем.

Кудрявцева предложила зажечь свечи. Откуда-то появилась гитара. Маша спела под ее аккомпанемент «Ночи безумные» Чайковского. Ей слегка фальшиво вторил актер с приклеенными усами. Потом она села на пол посередине комнаты, красиво разметав юбку, попросила гитару и стала петь один за другим старинные русские романсы. У нее был низкий хрипловатый голос, совсем не похожий на тот, каким она говорила. Даже видавшие виды актеры затаили дыхание, внимая ее пению. Она попросила не аплодировать, и один романс очень естественно переходил в другой. Наконец она замолчала, положила гитару, медленно поднялась с пола. По ее лицу текли слезы. Она закрыла лицо ладонями и стремглав кинулась в спальню, плотно прикрыв за собой дверь.

Кудрявцева первая пришла в себя, включила свет и предложила тост за «божественный дар Марьи Сергеевны».

— Не трогайте ее — она должна побыть одна, — сказала Елена Давыдовна направившемуся было к двери спальни Сан Санычу. — Это часто случается после эмоционального перенапряжения. Особенно у тех, кто долго сдерживал эмоции. Ах, Николай Петрович, какой же у вашей жены божественный голос! У меня до сих пор мурашки по спине бегают. Вот где пропал большой драматический талант.

И Кудрявцева даже вздохнула.

Маша скоро вышла к гостям. Густо напудренная, с гладко зачесанными, собранными в пучок волосами, в строгом черном платье. Все мужчины, кроме Николая Петровича, кинулись целовать ей руки. Крокодильша тоненько вскрикивала:

— Тарасова! Русланова! Вяльцева! Шульженко!

Маша села в кресло, вытянув длинные стройные ноги, и Сан Саныч, изобразив из себя пьяного, улегся возле них под гомерический хохот всех гостей. Он попытался поцеловать ей ногу, но Маша тут же поджала ее под себя, и Первый уткнулся носом в ее колени.

Николай Петрович увидел выражение брезгливости на лице Маши и испугался, как бы она не выдала своего отношения к Первому.

Но Маша сдержалась. Она даже погладила Первого по лысине, правда, тут же отдернула руку и спрятала ее за спину. Крокодильша сказала:

— Ну вот и разрушен домострой.

И захлопала в ладоши.

Николай Петрович успел заметить, как в глазах ее блеснул злорадный огонек.


На этот раз премия оказалась в три раза увесистей. Не долго думая, Николай Петрович заехал все в тот же ювелирный магазин на углу Центральной и Коммунистической и выбрал для Маши браслет с рубинами. Потом его внимание привлекли маленькие золотые сережки в виде стебелька с двумя цветочками-аметистами. Он представил восторги Машки, которой сережки наверняка понравятся. Себе он купил скромные серебряные запонки. А еще, подчиняясь минутному порыву, попросил положить в отдельную, выстланную черным бархатом коробочку серебряные серьги с синими сосульками-стекляшками для Веры.

Накануне ему приснился сон, что умерла Ната. Он пытался связаться по телефону с райцентром и попросить своего друга — председателя колхоза — заехать к Устинье. Но телефонистка сказала, что гололедица оборвала провода и связи нет. Николай Петрович старался убедить себя в том, что сны — это предрассудки, что верить им все равно что верить в существование Бога, однако весь день жил под его впечатлением. Раздавая вечером подарки, поймал себя на том, что его почти не трогает радость домашних. И он даже разозлился на себя. Ну и что, если Ната умерла? Что ему до нее? И кто она ему? Умерла — значит, отмучилась. Таким, как Ната, нет места на земле.

На следующий день его вызвал Первый и попросил (последнее время он именно просил Николая Петровича, а не приказывал ему) съездить в тот самый райцентр.

— Понимаю, дороги, можно сказать, нету. Но ты возьми мой вездеход. Да и мой Лешка поопытней твоего Виктора, — говорил Сан Саныч. — Там у них взяли и закрыли сдуру церковь — это твой протеже Суриков постарался. Верующие возмутились и написали в обком. Уладь уж как-нибудь все миром, а? С батюшкой поговори. Ну, чтобы они хотя бы в колокола свои не звенели на всю округу. С религиозным дурманом, как и с алкоголем, запретами бороться нельзя. Тут нужно очень гибкую и осторожную тактику избрать.

И Николай Петрович почему-то очень обрадовался возможности съездить в свой бывший район, хотя уже и избавился от гнетущего впечатления того сна. Заехал домой за полушубком и валенками — в вездеходе было почти как на улице, — прихватил несколько бутылок водки и охотничьих сосисок на случай, если они с Лешей застрянут в хлябях раскисших от дождей грунтовых дорог.

Уладив по-быстрому дела — молодой попик оказался неглупым и очень сговорчивым человеком, ну а Суриков был вынужден подчиниться партийной дисциплине, — Николай Петрович велел Леше спуститься по скользкой, как каток, дороге, ведущей прямиком к дому у реки. Один раз вездеход так занесло на раскисшей глине, что шофер удержал его буквально в десяти сантиметрах от обрыва. И тут Николай Петрович вспомнил, что сны нужно понимать не буквально, а еще уметь их толковать. Вот его бабушка была крупным специалистом по этому делу — к ней, помнится, вся улица бегала. Быть может, сон про Натину смерть был каким-то предупреждением для него, Николая Петровича. Ему вдруг сделалось очень неуютно, и он отхлебнул из фляги добрый глоток водки.

Ната была жива — ей даже заметно полегчало. Она ходила по жарко натопленной комнате все в тех же брюках и тельняжке, в которых Николай Петрович увидел ее в тот день на обрыве. И он неожиданно для самого себя обрадовался, что Ната не умерла. Выставил на стол водку и выложил колбасу, сказав, что они с Лешей непременно заночуют — уже смеркается, а дорога похожа на сплошное болото. Леша, похлебав горячего борща, ушел спать. Ната только пригубила рюмку с водкой и отодвинула от себя. А вот Устинья пила так, что он только успевал ей подливать. Пила и не пьянела, а лишь смотрела на него настороженно из-под прищуренных век.

Николай Петрович не выдержал и спросил:

— Чего молчишь? Говори, не съем я тебя. Да ты меня и не боишься.

Устинья стрельнула глазами в сторону Наты, процедила едва слышно: «Потом», — и хлобыстнула водки. Ната, почувствовав, что она лишняя, сказала, что идет спать, потянулась и ушла в свою жарко натопленную комнату.

Устинья встала, поплотнее прикрыла дверь и даже накинула на нее крючок.

— Анджея видели, — сказала она, не спуская глаз с Николая Петровича.

Николай Петрович не сразу вник в смысл слов Устиньи. Имя «Анджей» сохранилось в его памяти как бестелесный символ его фронтового друга. Почему-то последнее время он и не вспоминал его в связи с этим домом у реки.

— Видели? — машинально переспросил Николай Петрович, еще не до конца осознав значение этого глагола. — Где? Когда?

— В соседнем районе. С ним заговорил Васильич, бакенщик. Сказывал, он длинную бороду отрастил и работает паромщиком. Васильич божится, что это был Анджей, хотя тот назвал себя Иваном Федоровичем. Я верю Васильичу — он попусту болтать не станет.

— А потом… потом его видел кто-нибудь?

— Нет. Я в тот же день, как мне Васильич рассказал, поехала туда на лодке — это всего-ничего, каких-то сто километров по течению. Но там уже работал на пароме дед. Тот человек у них всего десять дней проработал, получил двадцать трудодней мукой, постным маслом и исчез. У него была справка на имя Ивана Федоровича Гриценко. Вроде бы по форме и с гербовой печатью.

— Вот видишь, Васильич твой мог и обознаться, — с облегчением сказал Николай Петрович. — Если бы Анджей был жив, он бы давно объявился.

— Зачем? Нельзя ему объявляться. Нельзя.

— Чего-то ты не договариваешь.

— Да, не договариваю. Не надо, не надо, Петрович, ни о чем меня больше спрашивать. Ой, не надо.

Он открыл еще одну бутылку и налил им с Устиньей по полной граненой рюмке водки. Она выпила свою залпом, не закусывая. Николай Петрович понял с внезапной отчетливостью, что хмель его не возьмет, выпей он хоть бочку. В голове шумело, точно его мозг, дойдя до определенного состояния, стал превращаться в иную форму материи.

— Назад я возвращалась трое суток, — рассказывала Устинья. — Как нарочно, поднялся встречный ветер, и по реке гнало высокие волны. Я тащила лодку на себе, а вода в реке была ледяная. Едва до дому добралась, а наверх меня уже Натка поднимала, не помню как. Я в бреду была.

— Ты ей… рассказала? — обеспокоенно поинтересовался Николай Петрович.

— А что я ей могла рассказать? Что мне почудилось, будто моя первая любовь жива, и я на старости лет бросилась разыскивать то, что навсегда потеряла? Вряд ли бы она это поняла. Моет, в бреду я и сказала что-то такое. По крайней мере, Натка не подозревает, что вся эта история с моим безумным путешествием за призраком имеет какое-то отношение к тебе. Ведь ты, как я поняла, боишься, что она может про это догадаться. Верно?

— Да, боюсь, — признался Николай Петрович. — Хотя и не верю, что Анджей мог уцелеть в ту страшную ночь. Не верю.

— Легче всего сказать «не верю» и на этом поставить точку. Ты не хочешь верить, потому и не веришь, а я хочу. Я очень хочу, чтобы Анджей был жив. — Устинья вдруг уронила голову на стол и разрыдалась. — Так у нас с тобой всегда будет: то, чего буду очень хотеть я, не будешь хотеть ты. И наоборот, — слышал он сквозь рыдания. — Все у нас с тобой будет наоборот. Как в зеркале. Ты знаешь, как бывает в зеркале?

— Знаю, — буркнул он.

— Как я не хотела, чтобы ты в этом доме хозяином стал… Ты помнишь, какой он был при Анджее? Светлый, с распахнутыми окнами, полный букетов цветов и жужжания пчел. А при тебе стал мрачным, угрюмым. Даже когда ты уехал отсюда в город. Все равно на каждом столе, стуле, подоконнике как бы печать: «Я принадлежу Соломину». И на Марье стоит эта печать… А вот коречка моя никому не принадлежит, хоть ты ее и удочерил. Правильно сделал, что удочерил, потому что ей жизнь жить. А какая жизнь может быть в этой стране у дочери польского дворянина и…

— Замолчи, — приказал Николай Петрович. — Распустила тут пьяные нюни. Не одни мы в доме. Стены и те нынче имеют уши.

— Молчу, — безропотно подчинилась Устинья. — Я коречку свою крепко люблю, и тебе за нее многое прощаю. А главное знаю точно: ты к смерти Анджея никак не причастен, хоть тут и разное болтают. Но попомни мое слово, Петрович: если Анджей живой, он обязательно вернется в этот дом. Потому что… он ждет его. Ждет. Ты не смотри, что я пьяная — я все-все наперед знаю, как оно будет. Ох, Анджей, бедный мой Анджей, какую же нелегкую судьбу послал тебе Бог…


Маша обычно играла на рояле, когда Николай Петрович возвращался с работы. За два с половиной года, прошедшие с появления в доме инструмента, она так прекрасно стала играть, что это слышал даже Николай Петрович своим, как он выражался, «немузыкальным» ухом. Тихонько, чтобы не потревожить ее, он переодевался, мыл руки и шел ужинать на кухню к Вере. Сюда тоже доносились звуки музыки. Они были мягки, приглушены стенами, и от этого казались печальными. Маша всегда играла что-то грустное — минорное, как выражалась Машка. Когда Маша играла, Машка сидела в уголке дивана в одной позе: подбородок на острых коленках, пальцы рук сплетены на затылке, глаза полуприкрыты. И выражение лица такое сосредоточенное, словно боится она пропустить что-то для себя очень важное, что непременно должно ей открыться в музыке. «Я страдаю, когда слушаю музыку», — сказала как-то Машка. Тогда Николаю Петровичу показалось, что ей просто нравится это слово — страдаю, тем более, что она часто говорила: «Я страдаю, когда меня обманывают», или: «Я страдаю, когда меня заставляют есть насильно», ну и так далее. В последнее время он склонен был поверить в то, что музыка на самом деле заставляет Машку страдать — уж очень она похудела за эту осень, вытянулась, повзрослела лицом. Она уже играла на рояле двумя руками, подбирая мелодии из фильмов — подбирала очень точно, подпевая себе под нос. Маша купила проигрыватель и много пластинок. Машка потребовала, чтобы его отнесли к ней в комнату и часто заводила музыку на сон грядущий.

— Она же не высыпается, — сказал как-то Николай Петрович. — Из-за этой музыки у девочки круги под глазами.

— Ну и что? — ответила Маша. — Я тоже в детстве слушала ночами музыку. Если бы не музыка, меня, наверное, не было бы уже на этом свете.

Николай Петрович не стал больше заводить этот разговор. Женщин не переспоришь. Тем более, Маша-большая за последнее время посвежела, слегка поправилась и была с ним приветлива и ласкова. Он радовался этой перемене, радовался с оглядкой, опасаясь, что солнышко скоро спрячется и небо снова закроют черные тучи. Последнее время он торопился домой, подразумевая под понятием «дом» и эту грустную музыку, и Машкино сосредоточенное лицо, и вкусный ужин на кухне, и… Словом, отними у него все это, и он бы, наверное, не выдержал дневной напряженки.

Сейчас, поужинав и попив чаю, он вошел в столовую и сел на диван, стараясь не скрипнуть пружинами.

Маша закончила играть, и Машка взвилась, заходила колесом по дивану, обежала несколько раз вокруг стола и с размаху бросилась Николаю Петровичу на шею.

— Какой ты красивый! — воскликнула она. — А ты знаешь, я заметила, когда мама играет, ты делаешься очень красивым. И молодым. Да, да, очень молодым. Ну, я пошла спать, а вы тут обнимайтесь и целуйтесь. Мне так нравится, когда вы обнимаетесь. Вам это вдет. Особенно тебе, мамочка. Спокойной ночи…

Она соскользнула с его колен, бросилась к двери и, обернувшись на пороге, послала им обоим воздушный поцелуй.

Маша медленно и грациозно встала из-за рояля и подошла к Николаю Петровичу. Он поднялся ей навстречу.

— Коленька, ты знаешь, я сегодня весь день такая… такая счастливая. Я еле дождалась, пока ты придешь с работы. Ну почему ты всегда так поздно задерживаешься? Мне бы так хотелось сходить с тобой в кино, в ресторан. Вдвоем. И чтобы больше никого. Слышишь?

— Непременно сходим, — пообещал он. — В следующее воскресенье и сходим.

— Ты только так говоришь, а потом в воскресенье разложишь на столе свои бумажки, нацепишь на нос эти ужасные очки — ты в них совсем стариком кажешься — и…

Она вздохнула и потерлась своей мягкой горячей щекой о его шею.

— Это воскресенье я не буду работать. Я оставлю все бумаги в сейфе у себя в кабинете. Обещаю тебе.

Она улыбнулась и положила голову ему на плечо. Он обнял ее, прижал к себе, ощущая приятное, расползающееся по всему телу желание. С Машей так всегда — ему хотелось раствориться в ее теле, не ощущать себя, а только наслаждаться удовольствием от этого растворения. Он отдавался Маше весь. Ни с одной женщиной не было ничего подобного. Обычно близость с женщиной означала для него страшное напряжение, потом короткий миг удовольствия. (Не удовольствия даже, а какого-то злорадного удовлетворения. Это было похоже на ощущение, когда в детстве он расчесывал до крови цыпки на руках. Болезненное трение пальцев о кожу вдруг в какой-то миг перерастало в полусекундное наслаждение.) После он проваливался в глубокий кромешный сон. После близости с Машей сон его обычно был тревожен, зыбок, но и во сне повторялось это удовольствие саморастворения, наполняя все его тело молодостью и силой. Точно Маша была живительным источником, к которому он, утомленный путник, приникал и не мог оторваться.

— Коленька, у меня есть для тебя очень важная новость, — сказала Маша и, зардевшись, словно юная девица, потупила взор. — Кажется… нет, не кажется — я точно беременна.

И она в упор посмотрела ему в глаза.

До Николая Петровича не сразу дошел смысл сказанного Машей — он как раз сейчас подумал о проказницах из «замка царя Соломона» и ему вдруг стало противно самого себя. Приключения в «замке царя Соломона» лишний раз напомнили ему о скотстве, заложенном в человеческой натуре.

— Ты… ты не рад? — испуганно спрашивала Маша.

Он закрыл лицо ладонями, прошептал:

— Не может быть! Не может быть!

И разрыдался.

— Что с тобой? Коля, что с тобой? — Маша теребила его за плечо. — Если ты не хочешь ребенка, я…

— Я… я не могу в это поверить, — бормотал он. — Я… я слишком… давно… всегда этого хотел.


Как-то встретившись в лифте с Крокодильшей, Николай Петрович перехватил ее взгляд — она поглядывала на него хитро и уж больно многозначительно. Он встревожился, в чем дело, — о будущем ребенке, кроме них с Машей, не знала еще ни одна живая душа. Николай Петрович занервничал, он считал Крокодильшу лакмусовой бумажкой их взаимоотношений с Первым. Но с Сан Санычем у них вроде все в порядке. Правда, последнее время на «рыбалку» он не ездит — перенес гипертонический криз, к тому же обнаружили в моче сахар. Как-то в порыве великодушия он предложил Николаю Петровичу «смотаться на остров и проведать озорниц», но Николай Петрович, поблагодарив, отказался — работы, дескать, много, будней не хватает. Разумеется, он не сказал Первому, что дал себе слово «не пачкаться грязью». Узнав о будущем отцовстве, он стал к себе строже относиться. Николай Петрович вдруг ощутил, что гордится собой, и это открытие оказалось для него волнующе радостным. Маленький человечек, растущий в таинственных глубинах Машиного чрева, будет наверняка похож на него, Николая Петровича Соломина, и чертами лица, и, возможно, характером. Бреясь, он теперь подолгу рассматривал себя в зеркало. Маленькие серые глаза-буравчики, крутые — скифские — скулы, нос неопределенно расплывчатой формы, узкие губы, слегка стесанный подбородок. Что-то незавершенное было в его лице. Быть может, соединившись с бесспорной красотой Маши, черты будущего сына (он не сомневался, что это будет именно сын) приобретут законченность формы. Он очень хотел, чтобы сын был выше его ростом, смелее и решительней в поступках и… Да, чтобы в нем не было этого животного начала. Он, Николай Петрович, очень бы переживал, если бы его родной сын, став взрослым, имел дело с женщинами вроде проказниц из «замка царя Соломона».

Выходя из лифта, Крокодильша покровительственно похлопала Николая Петровича по плечу.

— Марье Сергеевне самый сердечный привет. Похорошела она за последний месяц. Завидую я вашей семейной идиллии, Петрович. Берегите свое сокровище.

Она скрылась в недрах парадного, прошуршав обтянутыми в капроновые чулки икрами.

Маша теперь подолгу лежала, уставившись в потолок и положив на живот обе ладони. Ее подташнивало по утрам, она чувствовала слабость и боль в пояснице. Берецкий прописал минеральную воду, апельсины и десертную ложечку кагора с вечерним чаем. Николаю Петровичу он сказал:

— Покой, любовь, внимание, но очень ненавязчивое. Одну на улицу старайтесь не пускать. Милый Николай Петрович, я бы на вашем месте отодвинул на второй план все ваши важные государственные дела и окружил бы заботой супругу. Поверьте, женщина, вынашивающая ребенка, это та же Дева Мария. Понимаю, вы неверующий, но все равно наверняка согласитесь со мной, что процессы, происходящие сейчас в организме Марьи Сергеевны, иначе как священнодействием не назовешь.

Машка, еще ни о чем не подозревавшая, влетала в спальню, скакала по кровати и кричала:

— Ты стала такой ленивой, мама. А он по тебе очень скучает. Я слышала, как он вздыхал. Ну, пожалуйста, прошу тебя, сыграй «Баркаролу» Чайковского. И еще этюд Шопена. И «Грезы любви».

И Маша садилась и играла. Когда она только поднимала крышку рояля, музыка, как казалось Николаю Петровичу, уже заполняла собой каждый уголок квартиры, не оставляя места для других звуков. Он ужинал, принимал душ, читал газеты под музыку. Нельзя сказать, чтобы музыка его трогала, но она все время дразнила чем-то таким, что существует в этом мире, но ему, Николаю Петровичу, недоступно.

Однажды, вытянувшись в постели, Маша нарочно надула живот и сказала:

— Скоро я стану тяжелой и очень страшной. И ты разлюбишь меня и найдешь другую. Коленька, ты ведь не станешь искать себе другую женщину?

— Зачем их искать, когда они сами липнут, — попробовал пошутить Николай Петрович, но тут же спохватился — шутка вышла неудачной.

— Правда? А как они липнут? Сразу предлагают себя, что ли? Интересно, а красивая женщина может соблазнить мужчину, даже если он этого не хочет или если он очень любит жену? Скажи, Коля, может?

— Женщина все может, — буркнул Николай Петрович и добавил: — Но нужно успеть вовремя унести ноги. Пока они тебя еще несут.

— Коля, а ты сумел бы изменить мне? Ну если бы, как ты говоришь, не успел унести вовремя ноги? Сумел бы?

Она смотрела ему в глаза, и он не выдержал этого взгляда.

— Нет, — сказал он и уткнулся носом в газету.

Но Маша на этом не успокоилась. Она резко вскочила, села на него верхом, вырвала из рук газету и потребовала:

— Поклянись, что ты мне не изменишь. Хотя бы пока я ношу нашего ребенка. Потому что если ты мне изменишь…

Она вдруг поперхнулась и закашлялась, не договорив фразы.

— Ты прямо как Машка. Ты же знаешь, что слова всего лишь слова, — пытался выкрутиться Николай Петрович.

— Нет, слово — это очень важно. Особенно в любви. Это как заклинание злых сил. Ведь злые силы всегда пытаются разлучить тех, кто любит друг друга.

— Глупенькая… Хорошо, я клянусь. У меня и в мыслях не было изменять тебе.

— Но если женщины будут сами к тебе липнуть? — не унималась Маша.

— Что я мед, что они ко мне липнуть станут? Меня женщины побаиваются, да и отношения у меня с ними сугубо деловые. Сама знаешь, некогда мне с ними церемонии разводить.

— Не знаю я, Коля. Откуда мне знать, что вы там на работе делаете? — Маша слезла с него и легла рядом. — И на рыбалку ты несколько раз ездил. Без меня.

Николай Петрович встрепенулся и покосился на жену. Но нет, она явно ни о чем не догадывалась — ее лицо было все так же спокойно и безмятежно.

— Я же с Сан Санычем туда езжу. Рыбалка — это сугубо мужское дело. К тому же Сан Саныч, как тебе известно, человек очень строгих правил относительно женского пола.

Маша вздохнула.

— Да-а, — протянула она. — Это я так, пошутила. Хотя твой Сан Саныч прирожденный ловелас и в молодости от души покуролесил. Крокодильша же, насколько я понимаю, смотрела на его шалости сквозь пальцы, поскольку она женщина фригидная.

— Какая-какая? — не понял Николай Петрович.

— Ты что, не знаешь, что значит фригидная женщина?

— Нет, — честно признался Николай Петрович.

Маша расхохоталась.

— Бедный мой наивный Коленька. А еще состоишь в самой передовой и прогрессивной партии в мире. Неужели вас там не учат, что далеко не каждая женщина способна отвечать на ласки мужчины? По-русски это называется бес-чув-ствен-на-я. Ясно? Крокодильша наверняка и смолоду была в постели вроде дубовой колоды, а потому ей глубоко наплевать на то, есть ли у Саныча бабы на стороне или нет. Лишь бы денег на них не тратил.

— Откуда ты все это знаешь? — недоумевал Николай Петрович. — Она что, откровенничала с тобой?

— Ни Боже мой. Я ненавижу говорить с бабами на интимные темы. Но тут все видно невооруженным глазом.

Николай Петрович был в полной растерянности. Вот уж не подозревал он за Машей подобной проницательности. Хотя, возможно, это вовсе и не проницательность, а всего лишь ее фантазия.

— Как это ты сказала: фри… фрибидная?

— Фригидная. Смешное слово, правда? И я, честно говоря, не могу до конца поверить в то, что женщина может быть равнодушна к ласкам мужчины. Хотя, говорят, многое зависит от самих мужчин.

Николаю Петровичу, с одной стороны, казалось, что говорить на подобные темы с собственной женой неприлично, с другой, ему было страшно интересно. Он вдруг почувствовал себя мальчишкой, открывающим тайны общения разнополых существ. Откуда, интересно, Маша все это знает?

Он повернул голову и внимательно посмотрел на жену. Оказывается, все это время она изучала его пристальным испытующим взглядом.

— Я хочу, чтобы наш мальчик был умней своих родителей, — сказала Маша и нежно погладила себя по животу. — Чтобы он жил не так, как живем мы. Коленька, мы ведь неправедно живем.

— Мы? — удивился Николай Петрович.

— И мы с тобой тоже. Я… я помню, Анджей очень боялся, что кто-нибудь узнает про то, что он был в немецком плену. Но ведь он не виноват, что попал в плен. Во время войны многие попадали в плен. Зачем же их за это… наказывать?

— Если бы все сдались в плен, Гитлер бы завоевал страну. Во время войны не о своей шкуре нужно думать, а о родине, — убежденно сказал Николай Петрович.

— Но ведь умирать не хочется никому. Тем более, бессмысленно умирать, — возразила Маша.

— Что значит бессмысленно? Люди умирали с именем Сталина на губах.

— Я ненавижу твоего Сталина, — вдруг сказала Маша. — Он убил моих родителей.


Серафима Антоновна зачастила к Соломиным. Она шла на звуки Машиного рояля как охотничья собака на запах дичи. Выпив с утра горячего молока с печеньем, Маша надевала длинное, специально сшитое у портнихи для музицирования платье, поднимала крышку рояля, укрепляла ее на штативе, отбирала ноты. И начинала свой день с Моцарта или Бетховена. Через полчаса раздавался звонок в дверь, и Вера, предварительно глянув в глазок, впускала Крокодильшу. Почтенная Серафима Антоновна никогда не приходила с пустыми руками — приносила либо букетик цветов для «пианистки», либо какую-нибудь особенную конфетку или шоколадку для «Машустика», либо «полезную» статью в газете или журнале, с которой непременно должен ознакомиться «каждый грамотный человек». Маша, прервав усилием воли игру, угощала Крокодильшу кофе, от запаха которого ее тут же начинало тошнить, а потому визиты Крокодильши ассоциировались у нее с отвратительными позывами, мутными волнами подкатывающими к горлу откуда-то из самой глуби живота.

Крокодильша внимательно вглядывалась в лицо Маши своими цепкими, как репьи, маленькими глазками неопределенного цвета, при этом без умолку болтая. Рассказывала, как ужасно храпит Сан Саныч, и ей пришлось «изолировать его в кабинете», как часто у него после рыбалки «открывается геморрой».

— Очевидно, они там нарушают режим, — говорила Крокодильша, держа двумя пальцами чашечку с кофе, при этом изо всех сил оттопыривая короткий толстый мизинец.

Что значит «нарушать режим», Крокодильша не поясняла, а Маша не спрашивала — она сидела, глядя в одну точку где-то за правым ухом Крокодильши и старалась подавить в себе поднимающуюся тошноту. Еще Крокодильша, подавшись вперед всем телом и понизив свой похожий на цыплячий писк голос, доверительно сообщала о том, что у нее был ранний — в сорок лет — климакс, а потом, через три года, врачи обнаружили опухоль и удалили ей матку.

— С тех пор мы с Сан Санычем не поддерживаем никаких интимных отношений, — рассказывала Крокодильша. — Как-то он сказал мне, что женщина без матки — это все равно что водка без градусов. Сначала было обидно до слез — ведь сам же, сам виноват, что у меня опухоль выросла. Врачи сказали, это от абортов, а я их, помню, восемнадцать сделала. Милая моя, заклинаю вас на правах матери: никогда не делайте абортов. Помимо всего прочего, это еще и страшное унижение для женщины.

В Машином животе теперь творилось что-то невообразимое, муть поднималась все выше и выше, горло уже начинали корежить спазмы.

— К тому же, — продолжала Крокодильша, не спуская с Маши своих глазок-репьев, — однажды я сделала аборт, когда ребенку было уже восемнадцать недель. Помню, мы крепко повздорили с Сан Санычем, и он, хлопнув дверью, уехал в командировку. Мы жили в ту пору в коммунальной квартире, дочки все время болели, а меня по утрам просто выворачивало. От соседей стыдно было — с нами жила интеллигентнейшая пара пожилых научных работников. Подозреваю, в их жилах текла дворянская кровь, и я, помню, приглядывалась на кухне к Варваре Николаевне, стараясь перенять ее манеры. Так вот, он уехал — ни звонка, ни телеграммы, дочки одна с ангиной, другая все время сопливит. Думаю, куда же тут младенца заводить? Всего две комнатушки, пеленки вешать негде, да и злость у меня такая на Сан Саныча, что убила бы его чем попало. Сестра старшая мне и говорит: «Есть у меня одна старушка-акушерка. Искусственные роды вызывает. На дом приходит, берет продуктами либо мануфактурой…»

Крокодильша шумно прихлебнула кофе и поставила чашку на блюдце. У Маши слегка улеглось внутри, и лоб покрылся испариной облегчения.

— А у нас комнаты смежные и двери между ними нету, — продолжала свой рассказ Крокодильша. — Сестра завесила дверной проем покрывалом, включила дочкам радио. Обеденный стол застелили клеенкой…

Маша сидела, точно завороженная, не в силах шелохнуться. Отвратительная — изнаночная — сторона жизни имеет свойство притягивать к себе почти с той же силой, что и прекрасная. Маша боялась слово пропустить из рассказа Крокодильши, хотя был он ей невыносимо мерзок.

— …Старушка была маленькая и сморщенная, как печеное яблоко, — рассказывала Крокодильша. — Но руки у нее оказались очень сильные. Она ощупала мой живот, больно надавливая на него кончиками своих холодных пальцев. Потом положила мне под ягодицы подушку, велела согнуть ноги в коленях и расставить их как можно шире. Я лежала совсем голая под низко спущенным абажуром и дрожала от холода и страха. Старушка порылась в своем чемоданчике-балетке, достала металлическую воронку с длинной изогнутой трубкой и велела сестре принести из кухни кастрюлю с горячей водой. Она, как мне показалось, со злостью запихнула мне между ног воронку, велела сестре: «Держи ее за ноги», — развела в кипятке какой-то желтоватый пенящийся порошок, набрала полный ковш и стала лить в воронку. Мои внутренности точно огнем ожгло. Я вскрикнула, сестра зажала мне рот ладонью. Старуха сказала: «Ты ей, главное, ноги держи, чтоб меня не побила. Сейчас она затихнет — я ей эфира дам понюхать».

Она поднесла к моему носу пузырек, по телу разлилась слабость, я больше не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, хотя помнила и чувствовала все, что со мной делают.

Маше казалось, что Крокодильше доставляет удовольствие вспоминать и рассказывать обо всем этом, точно она смакует мельчайшие подробности когда-то давно пережитой боли и унижения.

— Старуха стучала ребром ладони мне по животу, лила в воронку кипяток, снова стучала. Потом навалилась на мой живот всем телом, и мне, помню, стало нечем дышать. «Кровь!» — услышала я испуганный вскрик сестры, и старуха вытащила из меня воронку, сполоснула ее в кастрюле с кипятком, быстро кинула в чемодан. Сказала сестре: «Через час позвонишь в больницу. Одень ее и уложи на кровать. И пол затри. У нее начались схватки».

Она дала мне еще понюхать свой пузырек, захлопнула балетку и ушла. Я видела словно издалека, как сестра одевает меня, помогает лечь на кровать, укутывает одеялом. Потом она быстро вымыла в столовой полы — оказывается, посреди комнаты стояла кровавая лужа, — поставила на место стол, застлала его скатертью и даже водрузила на его середину вазу с бумажными розами. Я чувствовала, что вся подплываю кровью. Начались сильные боли и схватки. Из больницы приехали почти мгновенно после вызова — она была у нас за углом. Меня сходу положили на операционный стол, и я потеряла сознание. Утром нянечка сказала, что у меня был мальчик. Мы с Санычем, помню, так хотели сына. — Крокодильша вздохнула. — Сам виноват. Я потом еще долго болела, а сестра, царство ей небесное, за дочками смотрела. Саныч у меня в ногах ползал, когда приехал. И рыдал, словно баба. Я же нисколько не переживала — у меня целый месяц все нутро огнем горело. Хоть бы одному из мужиков такое испытать. Нам в тот же год квартиру хорошую дали, Саныча директором завода сделали. Я прислугу наняла — приходящую, правда…

Крокодильша говорила что-то еще, но Маша ее уже не слышала. Новая волна мути с головой захлестнула ее. Она вскочила, опрокинув стул, бросилась в ванную. Рвало ее мучительно и с болью. Она помнит, что Крокодильша дала ей выпить какую-то жидкость, пахнущую мятой, помнит, что вдвоем с Верой они отвели ее в спальню, уложили на кровать и накрыли до подбородка одеялом. Крокодильша уселась у нее в ногах. Маша впала в дрему-полузабытье. Ей чудился обитый цинком стол, над которым светил алой глаз лампы. По столу ползали змеи, сплетаясь в отвратительно скользкий шевелящийся клубок. Одна из змей подняла голову, высунула раздвоенный язык и беззвучно зашипела. Машу охватил ужас, и она очнулась. Крокодильша все так же сидела в ногах, не спуская глаз с Машиного лица.

— Бедняжка, — сказала она. — Зато у вас наверняка будет мальчик. Меня тоже в тот раз страшно рвало, а обеих дочек я носила очень легко. Скажите вашему мужу, чтобы он вас берег. Впрочем, я сама ему об этом скажу. Мужчины подчас бывают бесчувственны, как истуканы. Но это не от злого умысла, уверяю вас. Просто они никогда не бывали в нашей шкуре.

Она похлопала Машу по ногам и встала.

Маша видела сквозь сковавшую ее дрему, как Крокодильша подошла к окну, выглянула на улицу, побарабанила толстыми пальцами по стеклу.

Маша снова куда-то провалилась, только на этот раз ей не снилось ничего, кроме сплошного мрака. Когда она проснулась, Крокодильши в комнате уже не было.

Скоро пришла из школы Машка и, бросив портфель, уселась за рояль. Она подбирала какую-то знакомую мелодию, но Маша не помнила, где и когда ее слышала. Ей сладко дремалось под музыку, чудился какой-то экзотический цветок с прозрачными желтыми лепестками, раскачивающийся на тоненьком стебельке. Внутри цветка дрожали капельки росы. Маша открыла глаза и улыбнулась. Машка стояла и смотрела на нее, восхищенно разинув рот.

— Ты была во сне такая красивая. Это из-за музыки, да? Спи, а я буду играть тебе. Спи, мамочка, спи…


В субботу Первый зашел в кабинет Николая Петровича с загадочным видом, сел на стул возле стола, вытянул ноги и сказал:

— Все. Едем отдыхать. Пропади она пропадом наша треклятая партийная жизнь — ни охнуть, ни перднуть. У тебя есть коньяк?

Николай Петрович достал из шкафчика возле стола бутылку «Арарата», две хрустальные рюмки и плитку шоколада «Гвардейский». Они выпили молча, не чокаясь.

— Лучше быть алкоголиком, чем неврастеником, — изрек Первый. — Я на этой партработе уже целый букет болезней подцепил. От ишиаса до геморроя. Наливай по следующей.

Они за пятнадцать минут оприходовали бутылку, и Николай Петрович ощутил приятную легкость во всем теле. Главное, поднялось настроение, отошли на задний план заботы и тревога. За окном светило солнце, чирикали воробьи. Ему захотелось уехать куда-нибудь из города, дыхнуть свежего воздуха, побродить по берегу реки. Последнее время он работал с утра до поздней ночи и без выходных. Организм требовал разрядки.

— Так что, едем? — поинтересовался Первый, с хрустом отламывая кривую дольку шоколада. — Оставим на вертушке Труханова. Если что, он нас мигом оповестит. Я уже велел Леше позвонить туда и распорядиться истопить баню.

У Николая Петровича приятно похолодело внутри — он представил себе «замок царя Соломона», спрятанный среди елок и сосен, мягкий желтый свет в столовой, проворные, доставлявшие столько удовольствий пальцы проказниц… «Маша все равно ушла сейчас в себя, — подумал он. — Но если она вдруг узнает?.. Нет, откуда ей узнать? Рыбалка — законный отдых каждого мужчины, тем более, работающего на износ».

— Только не забудь позвонить Комсомолочке, — напомнил Первый. — И обязательно передай ей от меня привет. Она у тебя последнее время расцвела. Значит, ты хороший муж. Ну, а если обидишь свою Комсомолочку, не беспокойся, защитники у нее найдутся. Рыцари и в советское время не перевелись, будь спокоен.

Первый вышел, а Николай Петрович набрал дом. Маша мгновенно сняла трубку и первым делом спросила:

— Скоро придешь? Я соскучилась. Вера испекла пирог с капустой.

— Понимаешь, мы с Сан Санычем думаем… махнуть на рыбалку, — запинаясь, лепетал Николай Петрович, вдруг почувствовав себя чуть ли не преступником, скрывающимся от справедливой кары правосудия.

— Как жалко…

Маша замолчала. Он слышал в трубке ее взволнованное дыхание.

«Черт бы побрал этого Саныча со своей рыбалкой! — мысленно выругался Николай Петрович. — Может, сослаться на нездоровье и, извинившись, уехать домой? Но о каком нездоровье может идти речь, если только что высадили вдвоем бутылку коньяку?..»

— Ты меня слышишь? — спросил он в трубку. — Понимаешь, Санычу нужна компания, а… Словом, он берет с собой меня, потому что доверяет мне целиком и полностью. Это для меня очень важно.

— Понимаю, — ответила Маша. И вздохнула. — Я буду тебя ждать. Удачной рыбалки, Коленька.

Она первая повесила трубку. Николай Петрович тяжело встал, достал из того же шкафчика початую бутылку трехзвездочного коньяку и залпом выпил две полные рюмки. И все равно на душе оставалось муторно и гаденько. Он быстро собрал со стола бумаги, запер их в сейф, связку ключей, на которой были и ключи от квартиры, засунул в потайной ящичек за книгами, о котором знали только он и Первый. (Он и посоветовал Николаю Петровичу, уезжая на рыбалку, прятать ключи в этот ящик).

— Всякое может случиться с нашим братом, Петрович, стоит нам в женские объятья попасть, — говорил он перед тем, как они собрались на рыбалку во второй раз. — Бабы могут под такой монастырь подвести, что никакие прежние заслуги перед партией не спасут.

Остров припорошило снежком, но река еще не стала. На пароме Николай Петрович думал об Устинье и Нате. Представил их, живущих уединенно и на отшибе, вдалеке от бушующих страстей. И почему-то позавидовал тому нелегкому покою, который, как он полагал, завоевывается только путем многих и многих страданий. Он приходит, когда устает душа. Устает, но не смиряется. Душа… Если она есть у человека, то где, интересно, находится? Вот у него сейчас ноет и тянет в области солнечного сплетения. Но это, наверное, от выпитого без закуски коньяка. Устинья сохраняет верность мертвому Анджею. Николай Петрович никак не мог поверить в то, что его фронтовой друг жив. Был бы жив — давно бы объявился, думал он, исходя из собственной логики, сложившейся на сегодняшний день его жизни. Тем более, что у них с Машей была, судя по всему, безумная, страстная любовь. Интересно, а мог бы Анджей вот так же, как… Еще не додумав до конца своей мысли, Николай Петрович уже знал на нее ответ: не мог. Не мог бы. Анджей наверняка не изменял Маше. Он был какой-то старомодный в этом отношении и, быть может, даже верил в Бога и в грех. Ну да, помнится, в Румынии он заходил в костел, целовал распятие и просил Бога, чтоб спас его от пули. Глупость какая — целовать деревяшку и о чем-то ее просить… Но ведь верность не глупость. Хотя вряд ли существует связь между верностью и верой в Бога. Или же Анджей не изменял Маше только потому, что боялся Господней кары? Вот он, Николай Петрович, ничего не боится. Он — современный человек. Если сейчас он поступает плохо, он сам за все ответит. И не перед Богом, а перед собственной совестью.

Но почему тогда так болит в том месте, где солнечное сплетение?..


Сан Саныч вызвал Николая Петровича в конце рабочего дня. Велел своей секретарше, весьма престарелой, похожей на старую деву Валерии Валерьяновне не тревожить его ни по какому делу.

— Скажи: срочное совещание. Если кто-то будет настаивать, посылай в идеологию — они там от самого черта отговорятся. — Откинувшись на спинку кресла, бросил по-дружески Николаю Петровичу: — Располагайся.

Николай Петрович, удивленный и слегка напуганный столь неожиданным развитием событий — Первый никогда не вызывал его официально, через секретаршу, а звонил по внутреннему телефону сам — сел на стул возле окна и поджал под сиденье ноги.

— Что это ты как бедный родственник или какой-нибудь инструктор на побегушках примостился? Иди к столу. Я же своих не кусаю.

Николай Петрович пересел к столу, все так же непроизвольно поджав ноги под сиденье.

— Коньяку или водочки?

— Если можно — водки, — пробормотал еще не окончательно пришедший в себя Николай Петрович.

Первый приподнял гипсовый бюст Ленина на левой стороне столешницы. Вождь мирового пролетариата внутри оказался пустым и вмещал в себя очень полезные, с житейской точки зрения, предметы: бутылку «столичной» и два серебряных кубка размером с чайный стакан.

— Музейщики подарили на юбилей, — пояснил Первый. — Я имею ввиду кубки. Ну, а Ильич пылился в углу, на тумбочке. Здесь, надеюсь, ему веселей.

Они выпили залпом по полкубка. Николаю Петровичу не хотелось пить так много, но раз Сан Саныч выпил до дна, он тоже не мог поставить на стол недопитый кубок. Даже если бы ему было категорически запрещено пить.

— Один не могу, — признался Сан Саныч, — а дома гэ пэ у. Как ты себя чувствуешь?

— Нормально, — ответил Николай Петрович, шаркнув под стулом ногами. Он бы сроду не признался Первому, если бы даже был при смерти.

— Что значит нормально? Я тебя по-дружески, а ты как на бюро. — Первый слегка наклонился над столом. — У тебя… в муде не чешется?

— Нет. А что… я как-то не обратил внимания — сегодня был такой суматошный день.

— Ну, это ты, брат, не заливай. Ты же не гипсовый, как наш товарищ по партии. У меня сегодня еще какой занятой день был — валом колхозники валили, — а я так и ерзал задницей по креслу. И сыпь какая-то высыпала. Вот наказание. В поликлинику-то нельзя обратиться — весь город узнает, что Первый трипперок подцепил. Врача у тебя нет знакомого?

Николай Петрович напрягся, но, кроме Берецкого, не вспомнил никого.

— Берецкий не годится — нельзя евреям такие тайны доверять. Потом у них всю жизнь на крючке будешь. Ну, а у супруги твоей, тово… Она же, наверное, от тебя аборты делает, значит, доктор есть какой-то свой. Спроси, а?

Николай Петрович зарделся. Он не стал растолковывать Первому, что Маша никаких абортов никогда не делала — даже в житейских вещах он был неспособен возражать Сан Санычу. Лишь сказал коротко: «Я спрошу у нее. Сегодня же». И тут же подумал о том, что ни за что не сможет это сделать, даже по приказу Сан Саныча. Однако из этой ситуации нужно было выкручиваться. Каким образом — Николай Петрович не ведал.

Между тем Первый разлил по кубкам оставшуюся водку и сказал:

— А проклятые капиталисты виску пьют. Это такая гадость. Уж лучше жить при социализме. — И опрокинул кубок до дна.

У Николая Петровича с голодухи запекло и заурчало в желудке.

— Так, значит, у тебя не чешется, — глубокомысленно изрек Сан Саныч. — Это Алка виновата. Ты с ней не валандался после того, как я спать завалился?

И снова Николай Петрович зарделся.

— Я… я с Зиной был. Я… мне не нравится, когда они обе… Я не умею сразу двух ласкать.

Сан Саныч усмехнулся. Если бы не собственные проблемы, он бы наверняка посмеялся от души над наивностью своего коллеги.

— А их и не нужно, как ты называешь, ласкать, — сказал он. — Это их дело тебя ласкать. Так, значит, это стерва Алка. Вот я упеку ее за решетку за проституцию. — Внезапно лицо Первого жалко сморщилось и он просительно посмотрел на Николая Петровича. — А ты, случаем, не знаешь, чем от этой мерзости лечатся? У тебя никогда ее не было?

Николай Петрович и рад бы был сказать Первому «было», да язык не повернулся солгать. Он коротко покачал головой и вдруг вспомнил, что еще когда жил в райцентре, рассказывала ему одна бойкая бабенка, что ее заразил триппером полюбовник, вернувшийся из мест заключения. Она божилась, что вылечилась ровно за неделю, — парилась каждый день в бане «до семи потов», а после баньки принимала внутрь стакан самогонки с жгучим перцем.

Николай Петрович сообщил этот рецепт Первому, и тот расхохотался, откинувшись на спинку.

— А что, испробовать не мешает. Тем более, я слышал, что женщину от подобных болезней вылечить трудней, чем мужчину. А она не говорила — внутри ничем не обрабатывала? То есть в своей п…?

Уменьшительно-унизительный вариант этого ругательства показался Николаю Петровичу еще гаже.

— Кажется… Да, точно. Пчелиным медом. Майским.

Первый сделал запись на листке перекидного календаря. Похоже, у него полегчало на душе.

— А я, брат, было струхнул. Да ведь трипперок, это, говорят, такой пустяк. В царской России считалось, что тот не настоящий гусар, кто им не переболел. Хотя, может, это вовсе и не триппер. Попробую, попробую рецепт твоей бойкой бабенки. А у супруги пока ничего не спрашивай — неловко мне как-то перед ней. Авось все обойдется. Спасибо тебе, брат. Еще выпьем?

Они распили еще одну бутылку «столичной». Николая Петровича подташнивало от голода и голова кружилась. Он отпустил шофера, решив пройтись пешком — до дома десять минут нестроевым шагом. На воздухе дышалось легко. Аппетитно похрустывали подмерзшие лужи, над головой порхали одинокие снежинки. Город притих, сосредоточив свою жизнь за стенами домов, за всеми этими разноцветными шторами и занавесками, сквозь которые уютно светятся окна. Когда-то в юности, еще до войны, Николай Петрович любил бродить один по своему родному городу. Когда он учился в институте, да и потом работал преподавателем, у него было свободное время. Много свободного времени. Был он тогда беден — не имел даже приличного костюма и хороших штиблет, — но был счастлив и доволен жизнью. А сейчас? Счастлив ли он? Или по крайней мере доволен?.. Дома его ждет жена — женщина удивительная, им так и не познанная до конца, а потому, наверное, особенно привлекательная. Эта женщина, кажется, любит его и должна родить ему сына. Машка ему как родная дочь. Любимая дочь. Живет он в просторной квартире в доме для избранных людей города, ездит на казенной машине, хорошо зарабатывает, да и впереди, пожалуй, кое-что светит — из их города уже скольких людей забрали на руководящие должности в Москву. Словом, все у него сложилось, с житейской точки зрения, очень удачно. Мало того, он всегда любил свою работу и отдавался ей весь без остатка. Правда, когда в его жизни появилась Маша, он понял, что работа — работой, а семья — семьей. Маша его многому научила, сама того не подозревая. Когда-то давно ему казалось, что идее должно быть подчинено все, и любовь тоже. Теперь же он знает безошибочно: любовь не подчиняется никому, даже той же идее, и Маша, не приемлющая столь дорогой ему наш, советский, образ жизни, Маша, со всеми ее привычками, взглядами и убеждениями, — осколок жизни, безвозвратно исчезнувшей, эта Маша стала для него самым родным, самым близким человеком, которого он готов, если потребуется, заслонить собственной грудью. Нет, он никогда не предаст идею, которой служит, но, не дай Бог, случится что-то, и над Машей нависнет угроза, он ринется на ее защиту. И надо раз и навсегда завязать с этими проказницами. Эпизод с Первым — это предупреждение ему, Николаю Петровичу. Ведь не был же он, никогда не был развратником, более того, всегда осуждал и теперь осуждает разврат. Бес его попутал, что ли?

Он представил «замок царя Соломона» среди сосен и елок, столовую в мягком желтом свете настенных ламп-бра, проказниц, какими увидел их в первый раз. Низ живота налился свинцовой тяжестью похоти. С Машей ему очень часто приходится сдерживать себя, не давая волю страсти. Правда, и удовольствие с Машей он получает более утонченное, изысканное. Но иной раз ему хочется чего-то погрубее, попроще. Недаром же эту поговорку придумали: тянет с пирожных на черный хлеб.

И все равно Николай Петрович не чувствовал себя виноватым перед Машей. Она ведь ничего не лишилась от того, что съездил он несколько раз на рыбалку. Напротив, приобрела многое в его глазах. Ибо истина всегда познается только в сравнении.

Когда родится сын — Николай Петрович откуда-то точно знал, что это будет именно сын — он постарается нормировать свой рабочий день, хотя сделать это будет очень и очень непросто. Ну, по крайней мере откажется от вредной привычки брать на дом все эти папки со сводками — пускай помощники лучше работают. Сыну придется с младых ногтей уделять внимание, заботиться о нем, формировать его мировоззрение. Ибо даже самые хорошие матери сыновей не воспитывают, а калечат, балуя и потакая им почти во всем. Сын, сын, как же он хочет иметь сына… Где-то в глубине сознания шевельнулось: но у тебя ведь уже есть сын. Николай Петрович тут же заставил замолчать этот голос. Какой это сын? Наверняка будущий религиозный фанатик — яблоко от яблони недалеко катится. И все-таки по дороге домой он еще раз вспомнил о сыне — увидел старушку, просившую милостыню, а с ней стоял закутанный в рваный платок худой бледный мальчик лет десяти с пятнами зеленки на щеках. Николай Петрович вспомнил, что, если верить Нате, после смерти Агнессы сына забрала к себе ее бабушка, у которой на руках еще один внук. Он сунул в скрюченную ладонь старушки десятирублевку и быстро зашагал прочь, боясь оглянуться. Вот так и его сын… тот мальчик, быть может, стоит голодный на углу, собирая подачки сытых. И не виноват он в том, что произвела его на свет темная, отсталая женщина, связавшаяся с какими-то сектантами. Уж ладно, верь ты в своего Бога — это даже не запрещается советскими законами, а вот всякие там секты — это все равно что банды. Чего там только не творится. Про какую-то из них даже недавно в «Правде» писали. Как матери во имя Бога забивали до смерти своих маленьких детей… Хорошо еще Маша неверующая, а то…

Николай Петрович вошел в подъезд, кивнул лифтерше и стал подниматься пешком по лестнице. Уже возле своей двери подумал, что от него, небось, за версту разит водкой — пили-то не закусывая. Порылся в кармане пальто, нашел завалявшуюся еще со времен «рыбалки» конфету «мишка косолапый» — помнится, записал на ней на всякий случай адрес Зины, вернее, ее родителей. Развернул осторожно, чтоб не порвать обертку, сунул конфету целиком в рот, а фантик сложил вчетверо и засунул в нагрудный карман пиджака. Так, на всякий случай.


Первый бюллетенил. Крокодильша доложила Маше, что у мужа грипп, предупредив при этом многозначительно, что сейчас ходит много всяких болезней и нужно быть очень осторожной. Она все время приносила Маше какие-то переписанные ее аккуратным бисерным почерком рецепты и рекомендации относительно питания и образа жизни во время беременности.

— Роды у вас будут легкие и быстрые, — безапелляционно заявила она, сидя на диване и оглядывая Машу с головы до пят своим быстрым схватчивым взглядом. — Имя заранее ребенку не давайте — плохая примета. А вот приданое нужно готовить загодя: ребеночек почувствует, что вы его ждете, и будет очень торопиться появиться на свет. Разумеется, все это сказки старой бабушки, но мы, женщины, их очень любим. — Крокодильша обнажила в широкой улыбке верхний ряд крупных золотых зубов. — Мой Саныч решил простуду старорежимным способом выгонять: в баньку каждый день ездит париться. После еще водку с красным перцем пьет. А у самого геморрой. Но мужиков учить — все равно что мертвых лечить. А у вашего мужа как последнее время со здоровьицем? — поинтересовалась Серафима Антоновна.

— Он очень устает, но ни на что не жалуется, — ответила Маша. — Мне кажется, Александр Александрович мог простудиться на рыбалке.

Крокодильша энергично закивала головой.

— Я тоже так думаю. Мужики испокон веку с охоты, с рыбалки и с войны привозили домой всякие трофеи и болезни. — Она наклонилась к Маше и пропела-прошептала: — Но вообще, моя дорогая, я не советую вам принимать их близко к сердцу. У них должна быть своя жизнь, а у нас, женщин, своя.

— Но… я так не умею. Мне кажется, если муж и жена любят друг друга, между ними не должно быть ни недомолвок, ни секретов, — возразила Маша, чувствуя, как у нее начинают дрожать губы.

— Что ты, девочка моя! — Крокодильша похлопала ее по руке, и Маша непроизвольно отдернула свою — она не любила чужих прикосновений. — Если ты будешь вся перед ним нараспашку, он живо потеряет к тебе всякий интерес. В каждой из нас должна оставаться тайна. Они обычно называют ее изюминкой. Ну, а их тайны нам знать ни к чему, потому что они весьма и весьма неинтересны и однообразны.

— Я знаю, у Николая Петровича нет от меня никаких тайн, — уверенно сказала Маша. — Кроме работы, разумеется, но о ней я никогда первая не расспрашиваю. Если только сам что-то расскажет. Ну а так… Он всегда спешит домой, ко мне и Машке.

— О, Николай Петрович очень примерный супруг, — закивала головой Крокодильша. — Я даже немного завидую вашему счастью. У нас с Сан Санычем даже смолоду не было настоящего согласия. Характер у него уж больно властный, хотя душа незлобливая. Ну, а Николай Петрович любит дома свои порядки устанавливать?

— Нет. — Маша решительно возразила. — Он наоборот… — Она осеклась, вспомнив отвратительную сцену после ее позднего возвращения со дня рождения Кудрявцевой, свою мучительную болезнь в результате этой сцены. Она лежала тогда бессонными ночами и думала о том, что жизнь ее закончилась, что Николай Петрович стал не просто чужим, а чуждым ей человеком — люди лживые вызывали у Маши бесконечное отвращение. Со временем это ощущение притупилось, в доме появился рояль, жизнь под музыку уже казалась иной — ирреальной и хрупкой, полной утонченных нюансов всевозможных чувств. Музыка не сглаживала жизненные углы, но помогала через них перелетать на крыльях.

— Я все поняла. — Крокодильша снова сверкнула золотом зубов. — Ничего, моя дорогая, терпение женщину только красит. Терпение и умение прощать. Ты, я вижу, мудрая девочка, и умеешь делать и то, и другое.

— Но… простить ведь далеко не все можно, — пробормотала Маша, чувствуя, как снова начинают дрожать губы. — Есть вещи, которые я… я бы не смогла простить.

— Чепуха! — Серафима Антоновна рассмеялась, прижав к груди руки. — Я тоже так думала, когда мне было двадцать пять и даже тридцать, но потом поняла, что если хочешь выжить, нужно уметь на многое закрывать глаза.

— Закрывать глаза? — недоумевала Маша. — Вы хотите сказать, что нужно жить с закрытыми глазами?

Маша встала и, пошатываясь, подошла к роялю. Ей вдруг показалось, будто за пределами квартиры разверзлась пропасть, в которой она, стоит переступить порог, сгинет, что Серафима Антоновна цербер, стерегущий туда вход. Ей бы сейчас спрятаться под рояль, как она делала в детстве, когда не хотелось видеть и чувствовать то, что происходит за пределами ее существа. Рояль — это спасение, убежище, радости и муки, не зависящие от происходящего вокруг. То, что не в состоянии изменить даже самые сильные мира сего. Маша положила на рояль ладони, пытаясь проникнуться его спокойной прохладой, дрожащей внутренним напряжением страстей.

— Девочка моя, тебе плохо? — спросила Серафима Антоновна и, встав с дивана, направилась было к Маше, но остановилась на полпути, потрясенная выражением ее лица.

— Не подходи! — прошептала Маша. — Я не хочу, не хочу тебя слушать. Ты злая. Ты хочешь мне все испортить. Но я все равно не поверю тому, что ты скажешь.

Крокодильша загадочно улыбнулась и засунула руки в карманы своего темно-зеленого шерстяного платья с отделкой из черного панбархата.

— А я, деточка, ничего особенного и не собиралась тебе говорить. Да и что может быть особенного в том, что мужья изменяют своим женам? Так было и так будет всегда.

Маша почувствовала, как свело судорогой живот. А потом там забегали холодные и колючие мурашки.

— Уходи! Я… я тебя ненавижу! Ты все врешь. Ты мне завидуешь, — шептала Маша внезапно одеревеневшими губами. — Завидуешь нашему счастью. Ты никогда не была такой счастливой, как я. Ты…

Маша разрыдалась, вцепившись ладонями в крышку рояля.

— Я уйду, — сказала Серафима Антоновна, — но от этого ничего не изменится. Между прочим, я хотела тебе добра. Я с самого начала симпатизирую тебе.

Загрузка...