Меня долго держали в больнице в отдельной палате. Мадам Брошкевич присылала мне цветы. Когда мне стало лучше и впереди забрезжила свобода, которой я очень боялась, ко мне пришла Тереза.

Она сказала, что я, будучи законной женой Тадеуша (теперь уже вдовой), имею полное право на часть наследства — Брошкевичи, как выяснилось, были очень богаты. Она советовала мне начать процесс против мадам Брошкевич и даже назвала адвоката, который готов взяться за это дело. Думаю, ею прежде всего руководила ненависть к своей хозяйке, ну а потом уж симпатия ко мне. Я отказалась затевать процесс. Мое недавнее прошлое камнем лежало на моем сердце, и я больше всего на свете желала как можно скорей от него избавиться. Я целыми днями продумывала план моего возвращения к отцу Юлиану. Как я упаду перед ним на колени, стану вымаливать у него прощения, как буду искупать вину смиренной праведной жизнью.

В день моей выписки из больницы мне передали в конверте тысячу франков от мадам Брошкевич, билет на вечерний поезд и коробку шоколада. В короткой записке она желала мне здоровья и выражала надежду, что я еще сумею устроить свою судьбу.

Я изорвала записку в мелкие клочки, деньги и билет положила в сумку. Шоколад мне пригодился в дороге — я была еще очень слаба и страдала полным отсутствием аппетита, шоколад же слегка подкреплял мои силы.

До дома отца Юлиана я добралась на трамвае. Постояла возле ворот, любуясь все так же пышно цветущими хризантемами в палисаднике и думая о том, что отныне и их, и все остальное я буду видеть иными глазами — глазами грешной женщины. Входная дверь оказалась незапертой, и я прошла в столовую, где отец Юлиан в одиночестве пил чай. Он сидел на своем обычном месте спиной к двери, и я едва сдерживала слезы, глядя на его беззащитный затылок, покрытый реденькими седыми волосами. Он услышал мои шаги, сказал, не оборачиваясь:

— Вот ты и вернулась, дитя мое. Слава Богу. — Я бросилась перед ним на колени, разрыдалась. Он гладил меня по волосам, приговаривая: — Все дурное позади, Юстина. Не будем вспоминать о нем. Мне было без тебя очень плохо. Не надо мне ничего рассказывать. Если захочешь, сделаешь это потом. Я заранее отпускаю тебе все грехи.

Я всю ночь мыла и скребла запущенный дом, кормила кошек, стирала белье. А отец Юлиан сидел в столовой и читал свою любимую «Мадам Бовари» Гюстава Флобера. Когда я входила в комнату, он поднимал голову и ласково мне улыбался. Утром я ушла на дежурство в больницу, где меня тоже встретили очень ласково. Я рьяно включилась в спасительные для меня своей незыблемостью привычные будни, стараясь каждую минуту занять себя делом. Ночами я молилась — меня еще долго мучила бессонница. Деньги, полученные от мадам Брошкевич, я пожертвовала на нужды храма. Разумеется, возврата к прежней безмятежной жизни быть не могло, но я по крайней мере постепенно обретала некоторое равновесие души.

Так продолжалось до весны. В тот вечер, отправляясь на ночное дежурство в больницу, я чуть дольше обычного гляделась в зеркало, изучая лицо почти незнакомой мне женщины с заострившимися чертами и лихорадочно поблескивающими глазами. Я очень похудела за эту зиму и уже несколько раз ушивала свои старые юбки и платья. Разумеется, я заметно подурнела, но во мне это вызывало лишь злорадное чувство удовлетворения. Потому что я ненавидела свою плоть, сотворившую со мной такую злую шутку, и радовалась ее увяданию.

Как-то ночью в больницу привезли мальчика с крупозным воспалением легких. Его поместили в палату смертников. Действительно, из пятой палаты очень редко кто выходил живым.

За ночь я несколько раз подходила к его кровати, делала уколы сульфидина со стрептоцидом — антибиотиков в ту пору у нас еще не было, — клала на пылающий лоб пузырь со льдом, поправляла сбившуюся постель. Мальчик бредил. Он все время звал в бреду маму. Однажды он схватил меня за руку, открыл глаза и сказал:

— Ты пришла. Теперь я буду спать. Спасибо, что ты пришла. А они мне сказали, будто ты умерла. Но ты все равно ко мне пришла.

И он погрузился в сон.

Я ознакомилась с историей его болезни и выяснила, что не такой уж он и мальчик — в ту пору Анджею уже исполнилось восемнадцать лет. Правда, он был очень худ и еще узок в кости. Медсестра приемного покоя сказала, что его привезли из Старого парка — он лежал ничком на скамейке и не проявлял никаких признаков жизни. В кармане его брюк нашли водительские права и пропуск в университет. Отсюда и установили его личность.

Мое дежурство кончалось в восемь, но главный врач попросил меня остаться на день. Дело в том, что фельдшер, который должен был меня сменить, подвернул ногу. Я, разумеется, согласилась.

Анджей проснулся около полудня. У него все еще была высокая температура, но он уже не бредил, — думаю, у него просто не оставалось сил. Врач констатировал острое воспаление легких и сердечную недостаточность. Отойдя от постели Анджея, он покачал головой и спросил:

— Родственники не объявились?

— Нет пока, — ответила я. — Из регистратуры звонили в университет, но там сказали, что Ковальски числится у них вольнослушателем, и они про него толком ничего не знают. Вроде бы месяц назад он ушел из дома и ночевал у кого-то из друзей. Кажется, у него недавно умерла мать.

— Понятно. Как бы он не последовал за ней.

Доктор дал наставления относительно курса лечения, еще раз подошел к кровати Анджея, послушал пульс и стремительно вышел из палаты.

Я осталась возле Анджея — других дел у меня в то время, к счастью, не оказалось. Я села на табуретку возле его изголовья и стала вглядываться в лицо больного. Оно казалось мне очень красивым, хотя его черты нельзя было назвать правильными. Меня поразило выражение хрупкости и какой-то нездешней чистоты. Казалось, юноша только что явился на этот свет и еще не успел узнать, что здесь процветают мерзость и порок.

Я взяла его за руку, потом вдруг крепко ее стиснула и поднесла к своим губам. И обратилась к Господу со страстной мольбой спасти Анджея. Закрыв глаза, я долго шептала молитву, когда их открыла, увидела, что Анджей удивленно и слегка насмешливо смотрит на меня.

— Ну и что он ответил тебе, сестричка? — едва шевеля губами, поинтересовался он. — Я попаду к нему в рай или же он уступает мою душу Люциферу?

— Вы будете жить, — с уверенностью сказала я.

Анджей усмехнулся.

— Ну да, рай перенаселен, а в аду произошла революция, и им хватает хлопот со своими инакомыслящими. Правда, еще осталось чистилище. Вы, католики, кажется, изобрели еще и чистилище. Что ж, выходит, у меня не все потеряно.

— Вам нельзя разговаривать, — сказала я. — У вас была очень высокая температура.

— Я что, бредил? Да, я, наверное, бредил, потому что ко мне приходила она. У нее были мягкие теплые руки… Если существует ваш рай, она наверняка попала туда. Она была святая…

И я заметила, как из-под его густых ресниц скатились два тоненьких ручейка.

Он снова поднял глаза и внимательно посмотрел на меня. И снова уголки его рта скривила едва заметная усмешка. Или же это была гримаса боли?..

— А ты здесь и ночью была? — спросил он.

— Да. У меня было ночное дежурство. Утром меня должны были подменить, но сменщик заболел. Я останусь здесь до самого вечера.

— Значит, это была ты… Она не могла прийти, потому что ее больше не существует. Она превратилась в прах, в ничто, в атомы и молекулы космической материи, из которых когда-нибудь возникнет новая, скорее всего, совершенно чуждая жизнь.

— Но ее душа не умерла, — возразила я. — Она пока еще здесь, с вами. Кажется, ваша мама умерла совсем недавно?

— Ровно тридцать два дня тому назад. В полдень. Так сказал медицинский эксперт. Она приняла сильную дозу люминала.

Меня срочно вызвали ассистировать в операционной, и я поручила заботу об Анджее молоденькой медсестре-практикантке медицинского колледжа. Я вернулась через полтора часа. Анджей снова бредил и звал мать. Врач хотел послать за священником, но я сказала, что Ковальски неверующий. На самом деле я не могла допустить, чтобы Анджей подвергся мрачному обряду перехода в иной мир.

За ужином я рассказала об Анджее отцу Юлиану.

— Ковальски? — переспросил он. — Я, кажется, знаю их семью. Его отец торгует недвижимостью и земельными участками. Пани Ковальска когда-то была моей прихожанкой. У меня сложилось впечатление, что это была очень несчастная женщина. Разумеется, в нашем городе есть и другие Ковальски, но, судя по твоему рассказу, мы говорим об одних и тех же людях. Так значит, бедняжка кончила жизнь самоубийством? Очень прискорбно. Я непременно попрошу Господа смягчить ее участь. Несчастная была достойной женщиной.

Убрав со стола, я ушла к себе, прилегла, не раздеваясь, и задремала. Ровно через час я проснулась, словно меня кто-то ударил по щеке, быстро переоделась в уличное платье, накинула кофту и вышла в коридор. В комнате отца Юлиана горел свет. Я слышала, что старик молится.

Я не стала его тревожить. Оставила на столе краткую записку: «Я в больнице» и выскочила на улицу. Я как раз успела на последний трамвай и через полчаса уже была в больнице.

Возле Анджея суетились дежурный врач и медсестра. Он был без сознания. Я стиснула в своих ладонях его горячую безжизненную руку и прошептала:

— Возьми мои силы, мое здоровье. Я не позволю, не позволю тебе умереть.

Мои коллеги что-то говорили мне, но я их не слышала. Я закрыла глаза и мысленно попыталась направить свои силы в это угасающее тело. Я вспомнила, что читала в какой-то старой книге о том, что в солнечном сплетении человека скапливаются заряды энергии, способные оживить даже мертвого. Я расстегнула блузку, приложила ладонь Анджея к своему солнечному сплетению, сделала глубокий вдох и впала в оцепенение. По моему телу прокатывались волны дрожи. Мне казалось, будто от меня к Анджею устремляются потоки энергии. Его рука поначалу была безжизненна, потом в ней потихоньку стали твердеть мускулы. Меня же сковала жуткая слабость, и я чуть не валилась с табурета.

Прошло часа два или даже больше. Анджей шевельнулся, попросил пить. Потом открыл глаза и сказал:

— Я видел ее во сне. Она на самом деле бессмертна. Только это… это совсем иная субстанция материи. Она вся состоит из светящихся точек — всплесков энергии. Сестра, вы верите в существование иной материи?

Он говорил что-то еще, а я все время проваливалась в дрему. Потом он заснул. Заглянувший в палату врач изумился происшедшей в Анджее перемене — он наверняка уже зачислил его в покойники. Врач велел санитарам принести для меня кресло, и я, забравшись в него с ногами, сладко и безмятежно заснула.

В восемь я заступила на очередное дежурство. У Анджея была нормальная температура, и в обед он попросил есть.

В четыре двадцать в так называемую палату смертников привезли еще одного доходягу, и мне пришлось с ним изрядно повозиться. Это был уже немолодой мужчина, хорист оперы, с которым во время репетиции случился сердечный приступ. Анджей спал сном младенца. Когда я уходила домой, он все еще продолжал спать. Я попросила сменившую меня фельдшерицу почаще наведываться к его кровати.

Отец Юлиан, с нетерпением ждавший моего возвращения, потребовал от меня самого подробного отчета о состоянии здоровья Анджея Ковальски. И я рассказала ему все без утайки. Надо заметить, что отец Юлиан, удалившись на покой, увлекся аллопатией и нетрадиционными методами лечения. У нас по всему дому теперь были развешаны пучки лечебных трав, которые отец Юлиан выращивал в собственном саду. Он очень обрадовался известию о том, что Анджею стало лучше и сказал:

— Это ты воскресила его из мертвых, Юстина. Думаю, за одно это Господь простит тебе все твои прежние грехи.

Через неделю Анджея выписали из больницы. Он наотрез отказался вернуться в родительский дом, хотя отец приезжал к нему каждый день и, как я случайно услышала, просил у сына прощения. Мы с Анджеем к тому времени стали настоящими друзьями, и я все свободное время проводила в пятой палате, которую перекрестили в «палату воскрешенных» — хориста, к счастью, тоже удалось вернуть к жизни. (Правда, я тут была ни при чем.)

Выписавшись, Анджей взял номер телефона отца Юлиана. Он обещал позвонить мне в самое ближайшее время.

Минуло две недели. Отец Юлиан занимался исключительно своими травами. За трапезой он обычно рассказывал мне о лечебных свойствах тысячелистника, тимьяна, бодяги и прочих растений. Все эти знания он почерпнул из средневековых фолиантов, которые приносили ему из богатой университетской библиотеки. Я слушала, многое запоминала — я интересовалась всем, так или иначе имеющим отношение к медицине. Отец Юлиан отказался от всех без исключения лекарств, пил только травяные настои и пользовался всевозможными мазями и растираниями собственного приготовления. То ли благодаря этому, то ли теплу, прочно воцарившемуся в нашем городе, его здоровье заметно улучшилось. Чего нельзя было сказать обо мне. Я страдала бессонницей, стала очень вспыльчивой и нервной и снова начала худеть. Отец Юлиан поил меня какой-то горькой, пахнущей полынью настойкой и заставлял вдыхать сосновую смолу. Но мне ничего не помогало. Я-то знала, в чем дело — я скучала по Анджею. Я очень по нему скучала. Свои чувства к нему я даже в мыслях не называла никаким словом, тем более словом «любовь». Честно говоря, я не знала, что такое любовь. Если это было то самое чувство, которое связывало нас с Тадеушем, то я любовь презирала, ибо она ограничивалась сугубо плотскими наслаждениями. К Анджею я испытывала нечто иное. Мне хотелось быть рядом с ним, слушать его рассуждения о литературе, искусстве, философии. Анджей признался мне, что хорошо играет на фортепьяно и одно время даже подумывал о карьере музыканта. К сожалению, мне не удалось получить гуманитарного образования и я почти ничего не понимала в искусстве, в музыке, но мир Анджея притягивал меня к себе словно магнит.

Я несколько раз подолгу бродила возле университета в надежде увидеть Анджея. Но там занятия уже подходили к концу, и многие студенты разъехались по домам. Зайти же и узнать адрес Ковальски я не осмелилась. Меня охватывала робость и подгибались колени, если я встречала человека, чем-то похожего на Анджея.

Как-то я забежала в кафе в центре выпить кофе со сливками и увидела за столиком в углу Анджея, оживленно болтавшего с молоденькой светловолосой девушкой. Он наклонялся к ней очень низко, шептал что-то на ухо и вообще был так увлечен беседой, что не замечал никого и ничего вокруг. И меня вдруг обуяла ревность. Каких только проклятий не призывала я на эту светловолосую головку.

Словно почувствовав неладное, парочка поспешно встала, побросав недопитый кофе и несъеденные пирожные. Я дождалась, когда они свернут за угол и последовала за ними, прячась за толстыми стволами дубов и лип. Они прошли с полквартала, вошли в подъезд пятиэтажного дома. Через несколько минут в мансарде вспыхнул свет, и я увидела, как Анджей задергивает желтые шторы.

Я не могла уйти, несмотря на то, что начал накрапывать дождик. Наискосок под старой раскидистой липой оказалась узенькая скамеечка. Оттуда были видны окно мансарды и подъезд.

Я знала, точно знала, чем они там занимаются. Я видела мысленным взором, как Анджей целует светловолосую, расстегивает ей блузку, юбку, подводит к дивану. Я не завидовала девушке, вспомнив непроизвольно, что происходило в постели между мной и Тадеушем, хотя вопреки разуму плоть моя трепетала и жаждала ласк. Но когда меня вдруг осенило, что между той девушкой и Анджеем все происходит совсем не так, что их ласки естественны, а потому чисты и прекрасны (я даже на секунду не могла усомниться в том, что Анджей, мой Анджей, не может заниматься извращенной любовью), мое сердце пронзила боль, глаза застлал туман. Я едва удерживалась от желания подняться в мансарду и нарушить их идиллию.

Я провела на лавочке часа полтора-два. Мой разум помутился, я призывала темные силы обрушить кару на головы любовников. Мне казалось, будто вокруг меня носятся какие-то тени, что-то шуршит и посвистывает. А временами слышался тихий злорадный хохот.

Наконец я словно очнулась. В ту же секунду в мансарде погас свет, а минуты через две я увидела, как из подъезда выскочила светловолосая. За ней бежал Анджей. Девушка устремилась к трамвайной остановке. Анджей крикнул ей вслед:

— Вильма, увидимся завтра?

Девушка не обернулась.

Анджей собрался было последовать за ней, потом, видимо, передумал, махнул рукой и направился к скамейке, на которой сидела я. Он присел на другой ее конец, достал сигарету и спички. Я затаилась, обрадованная и в то же время напуганная его близостью.

Он несколько раз глубоко затянулся, закашлялся и только теперь обратил внимание на меня. Под липой было совсем темно, и он, разумеется, меня не узнал.

— Вам не страшно в темноте одной? — спросил он тоном, предполагающим в дальнейшем возможность флирта. — Кого-то ждете? Уж не меня ли?

Я промолчала — мое сердце колотилось в самом горле, и я вряд ли смогла бы произнести что-либо членораздельное.

— А вы, оказывается, с характером, таинственная незнакомка. Что ж, молчите, если вам так нравится. — Он вдруг вздохнул. — Тем более, что я… что от меня на самом деле нет никакого проку. — Он зажег новую сигарету и выпустил струю дыма, казавшегося серебряным в свете луны. — Я сейчас доверю вам то, чего бы не доверил даже своей матери, которую безумно любил, — говорил Анджей, часто затягиваясь сигаретой. — Такое легче сказать незнакомому человеку. Так вот, слушайте: два часа назад я привел к себе в мансарду очаровательное юное создание, за которым безнадежно волочился почти две недели. Сегодня она наконец соизволила согласиться быть моей, чего я так страстно желал. Увы, раздев ее, я вдруг понял, что ни на что подобное не способен, хотя она восхитительно хороша. Я отнюдь не девственник, правда, мой дон-жуанский список довольно короток. Но, как говорится, еще не все потеряно. Но сегодня меня точно всего парализовало. Может, это результат моей недавней болезни, как вы думаете, а? Мне сказали, я чуть было не отдал Богу душу.

Тучи окончательно рассеялись, луна засияла во всем своем блеске, и край скамейки, на котором сидел Анджей, оказался залитым ее молочно-белым светом. Мой оставался в глубокой непроглядной тени.

— Интересно, а вы молоды, хороши собой, или же ваше тело напоминает сухой осенний лист? Если вы молоды и хотя бы чуть-чуть смазливы, я приглашаю вас к себе в мансарду, где осталось полбутылки отличного красного вина, несколько крекеров и, кажется, целый апельсин. Айда?

Он вдруг придвинулся, схватил меня за руку и рывком заставил подняться со скамейки. Мое лицо прикрывала небольшая белая вуалетка, которая отбрасывала тень, благодаря чему я оставалась неузнанной.

— О да, ты стройна и дивно сложена, — сказал Анджей, отшвыривая сигарету. — Будем надеяться, что и лицо у тебя не рябое, да и нос не картошкой. Рискнем.

И он властно потащил меня за руку к своему подъезду.

В подъезде было абсолютно темно, лишь на последнем этаже мерцала тусклая, загаженная мухами лампочка. Анджей ногой распахнул дверь — судя по всему, она никогда не запиралась — и я очутилась в освещенной призрачным лунным светом мансарде.

— Ты не возражаешь, если я не буду включать свет? Я, признаться, очень боюсь разочароваться в тебе, сейчас же мое воображение рисует образ волшебной девы, сошедшей со страниц Мицкевича.

Он достал откуда-то бутылку и стаканы, налил в них вина. Один из стаканов протянул мне.

— Пей, загадочная свитезянка[4]. Если даже ты мне снишься, не говори об этом. И не позволяй мне проснуться. О, я так ненавижу просыпаться по утрам и видеть все в беспощадном свете дня.

Он залпом выпил вино, подошел к пианино возле стены и заиграл удивительную мелодию (потом я узнала от него, что это было Un Sospiro Франца Листа). Мне показалось, что в ней рассказывается об этой лунной мансарде, о юноше с густыми темно-русыми волосами, мечтающем встретить свою единственную возлюбленную. Потом он играл и Liebestraum[5], и Sposalizio[6], и «Балладу» все того же Листа (тогда я, разумеется, еще не знала, что это такое), и каждый звук старенького дребезжащего пианино говорил о возвышенной, почти святой, любви. Я боялась шелохнуться, боялась поверить в то, что это не сон. Наконец, он захлопнул крышку, вылил в свой стакан остатки вина из бутылки и залпом его выпил. Потом подошел и опустился на колени перед креслом, в котором я сидела, поцеловал обе мои руки и сказал:

— А теперь уходи. Немедленно. Я знаю, ты не такая — ни одной женщине не дано сравняться с мечтой артиста. Уходи и никогда не возвращайся.

И он крепко схватил меня за плечи, заставил встать на ноги и сильно встряхнул.

Моя шляпка оказалась на полу, волосы рассыпались по плечам и закрыли лицо. Анджей вскрикнул и спрятал свое лицо в ладонях. Потом вдруг резким движением руки откинул назад мои волосы и впился губами в мои губы. Мое тело обмякло, я вся отдалась его поцелую. Руки Анджея покоились на моих плечах, но он не прижимался ко мне. И я во всем ему повиновалась, хотя моя плоть яростно призывала его плоть.

На луну набежало облако, в мансарде стало темно Отстранившись от меня, Анджей прошептал:

— Это уже чересчур. Ты вся словно пропиталась музыкой Листа. Тебя пора спустить с лестницы, иначе ты, чего доброго, на самом деле превратишься в мечту артиста. А мне еще так хочется пофантазировать, попробовать разного вина, разных девушек. Слышишь — уходи. Ага, вот теперь я нарочно зажгу свет и увижу на твоем лице следы оспы и прыщей.

Он громко щелкнул выключателем. Я непроизвольно закрылась ладонями. Он их отнял, и я увидела прямо перед собой его широко раскрытые изумленные глаза.

— Юстина! — воскликнул он. — Боже мой, Юстина! Вот уж никогда не мог подумать… — Он внезапно осекся и стал внимательно вглядываться в мое лицо. — Как же я не заметил раньше, что ты прекрасна? Господи, воистину прекрасна. Юстина, ты знаешь, что ты похожа на Марию Магдалину? Эту грешницу, почему-то обратившуюся в святую?

Он взял меня за обе руки и, не отрываясь, глядел мне в глаза. И я тоже не могла отвести своего взгляда.

— А я как раз собирался позвонить тебе сегодня вечером, но потом встретил эту незнакомку на скамейке. Боже, сколько всего я тебе наговорил! — Он вдруг смущенно опустил глаза. — Извини за… Ты ведь не Сердишься на меня за то, что я тебя поцеловал?

— Нет.

Я стала подбирать и закалывать шпильками волосы. Анджей поднял с пола шляпку и растерянно протянул ее мне. Кажется, он был разочарован.

Мне сделалось горько и больно до слез Неужели я совсем не интересую его как женщина? Разве я безобразна? Стара?..

— Ты мне сегодня очень нравишься, — вдруг сказал Анджей. — Только во всем этом мне чудится что-то вроде кровосмешения. Ведь я люблю тебя как сестру. Я даже рассказывал своим друзьям, как в больнице меня отыскала сестра и вытащила из лап смерти. Представляешь, они мне поверили. Юстина, это грех желать собственную сестру?

И он посмотрел на меня так, словно от моего ответа зависела его будущая жизнь.

Я сказала:

— Я тоже думала, что ты мне всего лишь брат. Но когда мы расстались, я места себе не находила. И поняла, что…

Он очутился возле меня.

— Молчи. Я все понял. Я думал только о себе, а потому был слеп. Юстина, выходит, это ты виновата в том, что я не смог с Вильмой? Ох, Юстина, ты и проказница. — Он весело улыбался мне. — Но я тебя ни капельки не боюсь. Ну-ка поди сюда.

Он усадил меня на тахту, которая служила ему кроватью, вынул из моих волос шпильки и залюбовался мною.

— Но ты… Прости, Юстина, но ты еще не та, которую я жду, хоть ты мне очень, очень нравишься. Ты очень сильная, ты будешь защищать меня от всех напастей, а я буду прятаться за твою спину. Я ищу хрупкую, трепетно беззащитную девушку, для которой сам смогу быть защитником. Я должен чувствовать себя мужчиной, а не младшим братом или сыном. Но сегодня меня так тянет, так тянет к тебе…

Он погасил свет, мы быстро разделись и улеглись рядышком под простыню. У Анджея были холодные руки и ноги, и был он весь какой-то невесомый и почти бестелесный. Я вскрикнула, лишившись невинности, и он очень удивился, что я еще девушка. Он оказался темпераментным, и я стонала от восторга. То, что я испытывала с Анджеем, очень отличалось от наших с Тадеушем извращенных, изматывающих душу и тело ласк. Сейчас в мое тело вливались живительная влага и тепло, и я, разомлев минут на двадцать, снова ощутила сильное желание. За ночь мы несколько раз занимались любовью, а когда стало рассветать, заснули точно убитые.

Я проснулась, когда солнце стояло в зените и в мансарде было нестерпимо жарко. Быстро одевшись, я склонилась над Анджеем. Он открыл глаза, потянулся ко мне.

— Иди сюда. Я тебя хочу. Я очень тебя хочу, — шептали его губы. — Ты — роскошная девушка. Ты — само…

Но его сморил сон.

Я очутилась на улице, залитой полуденным солнцем. Я была счастлива и горда собой. Я неслась точно на крыльях. Мне казалось, на меня все смотрят, завидуют, восхищаются мной. Еще мне казалось, что моя плоть, которую я последнее время презирала, стала легкой, чистой, чуть ли не божественной.

Отцу Юлиану я сказала, что меня попросили заменить заболевшего врача, а после ночного дежурства, которое оказалось на редкость беспокойным, я несколько часов проспала в комнате отдыха для медперсонала. Ложь, как ни странно, далась мне легко. И отец Юлиан, что еще более странно, определенно мне поверил.

Через два часа позвонил Анджей, и подошедший к телефону отец Юлиан стал настойчиво звать его к обеду. Я накрыла стол на балконе, который заставила букетами роз, гладиолусов, дельфиниума. Анджей явился в белой батистовой рубашке а ля испанский гранд. Он рассказывал смешные истории из студенческой жизни, болтал с отцом Юлианом на латыни, убеждал его, что самая правильная вера — православная, хоть сам не верил ни в какого Бога. Потом он читал по-русски стихи, делал мне комплименты по поводу того либо иного блюда и уплетал все подряд. Я видела, что отец Юлиан очарован этим юным безбожником и готов раскрыть ему свои объятья, даже если бы у Анджея вместо ног оказались копыта. После чая отец Юлиан по обыкновению задремал в своем кресле, и мы с Анджеем спустились в сад.

— Я тебя очень сильно хотел, оттого и нес за столом всякую чушь, — сказал Анджей, едва мы вошли под густую сень яблонь. — Сейчас я повалю тебя на траву. Ну же, убегай от меня.

Я с удовольствием поддержала игру, и мы стали носиться точно угорелые по саду. Анджей догнал меня возле беседки, втащил внутрь и с силой прижал к хлипкой дощатой стенке.

— Немедленно отдавайся, или я тебя изнасилую, — сказал он, и я увидела в его глазах искорки мальчишеского задора. — Ты настоящая совратительница. Я хочу тебя даже во сне, сестричка Юстина.

Потом мы как ни в чем не бывало вернулись на балкон. Отец Юлиан уже проснулся и теперь изучал толстый средневековый фолиант о свойствах трав. Мне почему-то не было ни капельки стыдно перед отцом Юлианом за то, чем мы только что занимались с Анджеем в беседке. Напротив, даже хотелось похвалиться ему этим. Мы снова пили чай и болтали, теперь уже втроем. Анджей, улучив момент, когда отец Юлиан вышел с балкона, сказал: — Я сейчас вежливо откланяюсь, а в двенадцать буду ждать тебя в беседке. Идет? Да, и не забудь захватить вина. Мне, к сожалению, не на что купить.

Я кивнула, безоговорочно принимая все условия.

Так продолжалось дней десять. Иногда мы встречались в его мансарде, но он почему-то больше никогда не играл на пианино, хоть я его и просила об этом.

— Нет вдохновения, — обычно говорил он. — Все оно превратилось в одно желание — обладать тобой. Я иногда ненавижу себя за это желание, но оно бывает столь сильно, что я не могу ему противостоять. Представляешь, я читаю Гете или Пруста, а думаю о твоем теле, о том, какие у тебя сильные бедра и упругие груди. Я совсем забросил свои книги, благо сейчас каникулы. Я смотрю в книгу, а сам вспоминаю, как ты мне отдаешься.

Однажды Анджей сказал, что собирается съездить на недельку к другу на хутор — попить парного молока, поудить рыбу, поваляться на сеновале.

— К тому же мне следует кое над чем поразмыслить. Это касается наших с тобой взаимоотношений. Когда ты рядом, я ни о чем не могу думать. Я превращаюсь в существо с одной-единственной клеткой, которая жаждет тебя.

В тот последний вечер мы устроили в мансарде небольшой пир — я принесла бутылку вина, корзинку со всевозможной снедью и фруктами. Я опоздала на последний трамвай, мы брели на запад через весь уснувший город, а за нашими спинами уже зеленело предутреннее небо…

Миновала неделя, еще одна. От Анджея не было никаких вестей. Я несколько раз наведывалась к нему в мансарду, но там всегда было темно.

Я не могла найти себе места. И в больнице, и дома я все роняла, била, огрызалась врачам, однажды даже надерзила отцу Юлиану, чего прежде со мной никогда не случалось. Он, разумеется, все понял и нисколько на меня не обиделся. Он регулярно варил питье из своих трав, желая успокоить мои взвинченные до предела нервы, но мне ничего не помогало. В голове день и ночь вертелось одно слово: «бросил». Я не знала, куда именно уехал Анджей, иначе бы непременно отправилась вслед за ним. Теперь я уже готова была усомниться в том, что это был друг, а не подруга, мучила себя страшной ревностью, превратив жизнь в кромешный ад.

Наконец он позвонил в больницу, сказал, что болел ветрянкой и сейчас еще весь в струпьях и очень заразный. Несмотря на все его уговоры не приходить, я после дежурства помчалась в мансарду, купив по пути горячих булочек, сыра, фруктов и вина.

На столе стоял большой кувшин с пурпурными георгинами, и меня почему-то больно уколола ревность. Я с трудом сдержала себя, накрыла на стол, налила в стаканы вина. Анджей очень похудел, на его лице на самом деле были струпья, правда, уже подсохшие. Он все время кашлял, и мне показалось, что его глаза лихорадочно блестят. Он мне искренне обрадовался, но не сказал, что тосковал или хотя бы скучал по мне. Он не позволил подойти к себе ближе чем на метр, хоть я и уверяла его, что в детстве переболела ветрянкой.

— Доктор говорит, она может повториться, — возразил на это Анджей. — Я вообще не должен был звонить тебе, пока не пройдет все окончательно, но вот не выдержал…

Он был очень голоден и жадно набросился на сыр и булочки. Ему быстро ударил в голову хмель, я же оставалась абсолютно трезвой.

— Юстина, — вдруг заговорил он, — если ты думаешь, что я в разлуке сохранял тебе верность, ты ошибаешься. У меня там был скоротечный роман. Издали девчонка казалась так хороша — прямо лесная нимфа. Я охотился за ней чуть ли не целую неделю и был в это время таким счастливым. Когда я, наконец, поймал ее в свои сети, она оказалась никакой не нимфой, а обыкновенной гризеткой, циничной и развратной. Уж лучше бы она осталась для меня навсегда лесной девой. Я искупался на рассвете в озере, смыв с себя весь этот обман, зато подхватил кашель. А тут еще эта ветрянка. Похоже, это мне наказание от твоего Бога. Георгины принесла мне к поезду эта моя лесная гризетка. Я хотел вышвырнуть их в окно, но потом решил, что они должны стоять на моем столе, напоминая о том, как глупы все без исключения романтики, живущие в этом прозаичнейшем из веков. Юстина, я даже не стану просить у тебя прощения, потому что в той лесной нимфе мне почудилось какое-то сходство с тобой. Понимаешь, меня совращает даже воспоминание о тебе, и с этой гризеткой я искал чувственных удовольствий, облекая их в поэтическое таинство утреннего тумана. Она же, как и все дурочки, оказалась настоящей ледышкой. Ну а ее младший братик наградил меня этой идиотской детской болезнью.

У меня все сжалось внутри, и я долго не могла слова вымолвить. А Анджей улыбался, читал по памяти Мицкевича и Словацкого, пил вино и уже протягивал ко мне руки. И я не смогла их оттолкнуть. Его тело стало тоньше, гибче и доставляло мне еще более острое наслаждение. Он заставил меня лечь сверху и все время целовал мне грудь.

— Тебя нужно было назвать не Юстиной, а Евой, — сказал он между поцелуями. — Ты дом, покой, верность, забота. Только почему меня всегда тянет за порог, в стихии? Не отпускай меня туда, ладно? Привяжи к своей ноге и никуда не отпускай.

И он громко смеялся. Его смех переходил в приступ кашля, сотрясавшего все тело.

В мансарде было холодно ночами, а камин сильно дымил. Рассказав отцу Юлиану о том, что Анджей серьезно заболел и что дома у него страшный холод, я получила незамедлительный приказ перевезти его к нам. Причем, как мне кажется, отец Юлиан несказанно обрадовался тому, что Анджей поселится у нас — во время обеда он вслух перебирал названия трав, которыми собирался его поить, при этом нетерпеливо потирая свои сухонькие ладошки. Он распорядился, чтобы я прибрала в комнате для гостей и повесила там темную штору.

— Это самая теплая комната, — сказал он. — К тому же она выходит всеми окнами на восток. Людям со слабыми легкими нужно жить в комнате окнами на восток и спать головой на юг. Юстина, тебе придется переставить там кровать. Я тебе помогу. Еще над кроватью нужно повесить распятие — то, деревянное, которое я привез три года назад из Ватикана.

— Мне кажется, Анджей не верит в Бога, отец Юлиан, — возразила я.

— Не верит? — Отец Юлиан очень удивился. — Не может быть. Это обычная юношеская бравада. Хорошо, тогда положи распятие в ящик комода, что будет у него в изголовье. Да, сейчас я дам тебе подушечку с хмелем — положи ее сбоку у стенки…

Отец Юлиан давал мне еще какие-то указания, то и дело появляясь на кухне. В последний свой приход туда он сказал:

— Пускай переезжает сегодня же. Наймешь такси. Я дам денег.

В тот же вечер я передала Анджею приглашение отца Юлиана.

Он согласился, но почему-то без особого энтузиазма, а покорно, как бы сдавая себя во власть судьбы. У него был небольшой чемоданчик с вещами, зато две тяжелые связки книг и нот. К вечернему чаю мы уже были дома, у Анджея подскочила температура, и отец Юлиан затворился с ним в комнате для гостей, ставшей отныне комнатой Анджея.

Ту ночь я провела относительно спокойно, и дежурство мое прошло довольно гладко. Освободившись в больнице, я поспешила домой, купив по дороге пирожных и кагора. Отца Юлиана и Анджея я застала в гостиной. Ярко горел камин, крышка старого рояля была высоко поднята.

— Юстина, а ты знаешь, что отец Юлиан хорошо знал мою маму? — с порога спросил Анджей. — К тому же, как выяснилось, он меня в детстве крестил. Мы сейчас говорили о маме, и отец Юлиан считает, что она не могла покончить жизнь самоубийством — просто приняла по ошибке большую дозу снотворного и не проснулась. И все равно в этом виноват мой отец. Боже мой, Юстина, как же я его ненавижу! Он изменял матери с каждой смазливой бабенкой, хотя моя мать любила его до безумия и сама была настоящей красавицей. Вот кого должен покарать Господь, если он есть!

— Мальчик мой, — осторожно начал отец Юлиан, — не спешите осуждать ближнего, тем более, своего родителя. Совершенно с вами согласен, прелюбодеяние достойно всяческого осуждения, однако ж ваш отец, если мне не изменяет память, души в вас не чаял, а вашу матушку почитал как Мадонну.

Анджей расхохотался, откинувшись на спинку дивана.

— Он спал да и, наверное, продолжает спать с уличными шлюхами. — Анджей внезапно посерьезнел. — Правда, после смерти мамы он сразу как-то постарел и поседел. Но думаю, он быстро придет в себя. В нем плоть, сколько я помню, всегда преобладала над духом. К тому же, как он выражается, у него артистическая натура, а женщина, по его словам, истинное произведение искусства.

— Разве вы не согласны с этим, сын мой? — поинтересовался отец Юлиан и, как мне показалось, с любопытством посмотрел на меня.

— Согласен, падре, только вы забываете, наверное, что на свете существует еще такое понятие, как верность. Ее я считаю основой мироздания. Исчезни из нашей жизни верность, и мир рухнет, превратившись в хаос неуправляемых обломков цивилизации. Моя мама была верна отцу каждым своим вздохом, он же…

— Мальчик мой, — перебил Анджея отец Юлиан, — представьте себя на минуту вашим отцом, тем более, что у вас тоже в высшей степени артистическая натура. Представьте далее, что вы женились на очаровательной невинной девушке, любящей вас душой, телом и всем существом. Вы прожили вместе какое-то время в счастии и согласии, а потом вдруг встретили другую, к которой потянулись всем сердцем…

— Но ведь отец дал перед алтарем клятву верности моей матери, — перебил отца Юлиана Анджей. — И он нарушил эту клятву. Ведь Бог, насколько я знаю, прелюбодеяние приравнивает к предательству.

— Но Господь наш Иисус прощает всех раскаявшихся. Я уверен, ваш отец раскаялся и горько скорбит о гибели вашей матушки.

Они еще долго беседовали в гостиной, а я между тем накрывала на стол в столовой, кормила кошек, сервировала закуски. Последние дни я старалась ни о чем не думать, все пустив на самотек. Искренность Анджея взволновала меня до глубины души, но еще больше потрясла его измена. Простить ее я так и не смогла, и он это чувствовал.

И тем не менее жизнь в нашем доме текла своим чередом и даже, можно сказать, весело. По вечерам Анджей играл на рояле. Правда, я больше никогда не слышала Un Sospiro Листа, однако он играл пьесы Моцарта, Рахманинова, кое-что из Шопена. Потом, если мне не нужно было уходить на ночное дежурство, мы втроем пили чай и расходились по своим комнатам. Примерно через час Анджей приходил ко мне и часто оставался до утра.

Наши ласки стали более спокойными, и в этом виноват был Анджей. Мне было стыдно навязываться ему со своими нежностями, даже если мне очень этого хотелось. Как-то в самом начале нашего знакомства он бросил, правда, не без восхищения: «Ты страстна, как Кармен, и похотлива, как Мессалина. Это сочетание кажется мне очень странным, но в тебе нравится». Он уходил на рассвете, тихо ступая босыми ногами по ледяному полу, уходил молча, без прощального поцелуя. Я лежала остаток ночи с открытыми глазами. Уже тогда я знала, что Анджей — моя судьба, и я не переживу, если он бросит меня и уйдет к другой. Я дала себе слово бороться за него. Вот тогда-то я и стала потихоньку поить его приворотным корнем, о котором прочитала в средневековом фолианте отца Юлиана.

Старик догадывался о наших с Анджеем отношениях. Когда Анджей окончательно поправился и стал посещать лекции в университете, мы с отцом Юлианом часто обедали и даже ужинали в одиночестве. Однажды вечером он, зайдя на кухню и увидев, как я утираю фартуком глаза, обнял меня за плечи и сказал:

— Он еще совсем юн, Юстина. Сколько ему?

— Восемнадцать с половиной.

— Ну вот, а тебе почти двадцать два. К тому же ты женщина, а вы мудреете значительно раньше, хоть Бог, если верить Библии, и создал вас из нашего ребра. Но дело в том, что он создал свою Еву из ребра уже взрослого мужчины, каким в ту пору был Адам. Ты у меня умница, Юстина, и, думаю, не станешь обращать внимания на кое-какие мелочи нашей бренной жизни и превращать их в роковые. У Анджея к тому же поэтическая душа, а поэты и романтики, как ты знаешь, до самой смерти остаются младенцами. Ну да, к ним воистину не прилипает никакая грязь, не то что к нам, простым смертным. Юстина, помни одно, он каждый вечер возвращается к тебе.

— Это потому, что ему попросту негде жить, — возразила я. — Иначе…

— Вот тут ты не права, — не дал докончить мне фразу отец Юлиан. — Если поэту становится невмоготу жизнь в его доме, он будет спать на траве или на скамейке в парке, но ни за что не станет мириться с обстоятельствами и идти у них на поводу. Ты же сама рассказывала, что к вам в больницу его привезли из парка, потому что он ушел из дома. Юстина, помни, наш дом должен всегда оставаться его домом. Иначе ты превратишь свою жизнь в кромешный ад.

И я терпела. Терпела поздние возвращения Анджея со студенческих пирушек, его невнимательность ко мне, а подчас даже и раздражение. Он больше не целовал меня в губы, когда мы занимались любовью, хотя сам этот процесс доставлял ему удовольствие, и он часто признавался мне, что уже не смог бы жить без наших ласк.

— Ты изнуряешь меня, Юстина, — говорил он после, откинувшись на спину и широко расставив ноги. — Я не возражаю против того, чтобы ты изнуряла мою плоть, но вот душу… Юстина, ты не вампир?

Я обижалась, а он звонко хлопал меня по ягодице и говорил.

— Не сердись — я пошутил. Просто твое тело кажется мне средоточием всех, изобретенных человечеством любовных утех. Ты напоминаешь мне богиню любви Венеру. Но Тангейзер все-таки сумел уйти из ее грота, возжелав призрачных духовных ласк девицы по имени Елизавета. Нет, в одной женщине не может сочетаться и то, и другое. Но как бы я хотел встретить такую женщину. Прости, Юстина, и запомни ты — моя женщина. Я никому тебя не отдам.

Он все чаще и чаще называл меня своей женщиной, и я поняла, что средневековые книги по медицине писали отнюдь не шарлатаны Весной у Анджея внезапно умер отец, и он стал наследником немалого состояния. По совету отца Юлиана он продал дом, в котором родился и вырос, и пригласил меня, как он выразился, в «так называемое свадебное путешествие». В Европе уже назревала война, и мы отправились в Америку Анджей к тому времени перестал посещать университет. Он сказал «Гитлеру нужны не дипломы, а солдаты для войны с коммунистами, но мне не нужен ни Гитлер, ни коммунисты. Я хочу жить так, как я хочу. Я любил и буду любить Гете и Вагнера, хоть они и были немцами. Здесь, в Европе, все помешаны на политике. Быть может, в Америке еще остались нормальные люди»

Мы пробыли за океаном чуть меньше месяца, когда нацисты вторглись в Польшу.

В тот день Анджей напился в баре отеля, и я никак не могла увести его к себе в номер. Мы жили с ним в соседних номерах, назвавшись братом и сестрой — американцы в отношениях между мужчиной и женщиной большие ханжи Анджей приставал к женщинам, просил, чтобы они его пожалели, потому что у него больше нет родины «Русские предали своих братьев-славян! — кричал он на ломаном английском. — Но Польша еще не погибла»

Он оттолкнул от рояли пианиста-негра, не громко наигрывающего блюзы, и сыграл и спел польский гимн времен Костюшко «Jeszcze Polska ne sginela»[7]. Ему подтянули нестройные голоса — в нашем отеле проживало несколько поляков. Пустили по кругу бутылки с водкой, Анджей сыграл полонез Шопена и вдруг заснул, упав головой на клавиатуру. Мне помогли довести его до номера двое пожилых соотечественников.

— Нам всем, пани, пора возвращаться домой, — сказал один из них, старик с длинными седыми усами. — Каникулы закончились. Если Гитлера оставить один на один с коммунистами, они весь мир перекроят на манер кафтана того самого пана, у которого рукава оказались пришиты к бокам и он остался голодным на свадьбе собственного сына. Ваш брат, или кто он вам, еще очень молодой человек. От молодежи сейчас зависит будущее Польши. Мы, старики, конечно, тоже не останемся в стороне. Эх, если бы сейчас вся Европа, в том числе и Красная Россия, взяла и объявила Гитлеру войну. Этот удав еще только выползает из своей норы и его можно успеть разрубить на куски. Ах, пани, чует мое сердце, много нас с вами ждет впереди страданий.

Уже на пароходе, взявшем курс на Европу, мы узнали, что Франция и Великобритания тоже объявили Гитлеру войну. Анджей ругал на чем свет стоит русских и каждый день пил водку. Для меня же война казалась далекой и никак не затрагивающей мои интересы. Я с удовольствием предвкушала то мгновение, когда войду в дом отца Юлиана, который давно стал моим.

В нашем городе ничего не изменилось со дня нашего отъезда, разве что пышно расцвели хризантемы и прочие осенние цветы. Отец Юлиан расплакался за обедом, сказал, что Гитлеру ни за что не одолеть славян. Я не любила разговоры о войне, к тому же во мне, выросшей в сиротском приюте среди русских, белорусов, украинцев и даже немцев, чувство патриотизма пребывало в спячке. Да, мать моя была силезской полькой, однако отец наполовину украинцем, наполовину русским, а жила я на далекой польской окраине. В Варшаве я за всю свою жизнь была один раз, да и то видела ее лишь из окон пульмановского вагона, квартиры мадам Брошкевич и больницы, где лечилась от депрессии. К тому же мне казалось, что все эти разговоры о войне и патриотизме стоят стеной между мной и Анджеем, что они заслонили ему все прекрасное, что существует в этом мире. Прежде всего мою любовь. Как я ненавидела этого Гитлера из-за того, что у нас за столом только о нем и говорили. Мало того, Анджей словно потерял интерес ко всему остальному — ко мне в комнату он заходил все реже и реже, его ласки стали равнодушными и даже вялыми. Я попыталась использовать кое-какие ухищрения, о которых прочитала в одной книжке (ее мне дала наша медсестра), но эффект от них был небольшой, и скоро они ему прискучили. Однажды ночью, присев на край моей кровати, он вдруг спросил:

— Что ты будешь делать, когда немцы придут к нам в город?

— А почему они должны прийти сюда? — удивилась я.

— Они наступают по всем фронтам, наш город они возьмут без боя. Кое-кто, я думаю, даже встретит их хлебом-солью: у нас всегда были сильны протевтонские настроения.

— Немцы нас не тронут, если мы не будет их трогать, — сказала я.

— Но ведь они оккупанты. Неужели ты будешь все так же работать в больнице и лечить немецких солдат?

— Моя работа — лечить, к тому же я не спрашиваю у больных, какой они национальности.

— Ты наивная женщина, Юстина. Даже скорее глупая. А если немцам понравится дом отца Юлиана и они поселятся здесь?

— Они не посмеют этого сделать, — возразила я. — Это только коммунисты грабят дома священников и разрушают храмы. Гитлер же, кажется, не коммунист, верно?

Анджей невесело усмехнулся.

— Нет, он не коммунист, но и особого почтения к религии не испытывает. Как все без исключения диктаторы, он считает Богом самого себя Скоро они начнут выяснять отношения со Сталиным, и тогда нам всем несдобровать.

— Зачем тогда мы уехали из Америки? — наивно поинтересовалась я. — Ее Гитлеру наверняка не достать.

Анджей молчал. Я знала, ему понравилась Америка, он даже как-то назвал ее «второй родиной» К тому же, насколько мне было известно, наследство, доставшееся от отца, позволило бы ему какое-то время жить и учиться в Америке.

— Зачем? Я сам не знаю, что буду делать дальше. Говорят, на оккупированной территории действуют партизаны и доставляют фашистам много неприятностей. Но как, с чего все начать?.. Проникнуть на оккупированную территорию? И что дальше? Понимаешь, я хочу быть полезным родине, но я не хочу умереть по глупости от пули какого-нибудь Вальтера или Иоганна, или дубины своего ослепленного лютой ненавистью соотечественника. Отец Юлиан считает, что всем полякам нужно объединяться. Он прав. Юстина, мы с тобой должны пожениться. В войну люди обычно теряют друг друга и потом не находят Я бы не хотел потерять тебя. Если мы станем мужем и женой, мы будем обязаны найти друг друга во что бы то ни стало…

На следующий день мы сходили в мэрию. Я пыталась уговорить Анджея обвенчаться в церкви, но он сказал, что с детства не любит всякие пышные обряды. Как ни странно, отец Юлиан взял сторону Анджея, и мне пришлось смириться. Правда, я долго молила прощения у Девы Марии, которую всегда считала своей заступницей.


Мы как-то незаметно стали гражданами другого государства.

Анджей устроился репортером в газету, съездил по заданию редакции в Красную Россию. Привез оттуда пачку газет на русском языке, пуховый платок ручной вязки для меня и открытки с достопримечательностями Москвы и Ленинграда.

В ту зиму я забеременела и в начале сентября родила мальчика. В Европе к тому времени вовсю шла война. Пал Париж. А в палисаднике, куда я вывозила в колясочке маленького Яна, цвели астры, жужжали пчелы, в саду дозревали поздние яблоки.

— Если Гитлер сунется в Россию, мы снова окажемся под пятой москалей, только теперь коммунистов, — сказал как-то за обедом Анджей. — Я не верю, что немцы сумеют одолеть Россию — они в ней завязнут, как когда-то Бонапарт. Зато потом наверняка Сталин отхватит себе пол-Европы. Уж Польшу точно. А, может, и часть Германии. У нас один сотрудник три года жил в Москве. Он говорит, что русские очень выносливые и неприхотливые люди. И все страстно привержены своей утопической идее. Любой намек на вольнодумство пресекается в зачаточном состоянии. Этот человек говорит, что русские тюрьмы переполнены, и людей забирают прямо на глазах у детей и родственников, сразу же приклеивая им ярлык «враг народа». Однако люди считают Сталина отцом родным и готовы за него сложить голову. Вообще русские, судя по их литературе, очень наивны и доверчивы. К тому же они безоглядны в своих поступках, и Сталин наверняка сыграет на этих струнах русской души. Что касается Гитлера, то ему, мне кажется, повезло меньше: немцы такие прагматики. Сейчас он разыгрывает национальную карту, но, похоже, ставки непомерно велики, и те же немцы не захотят жертвовать своим настоящим во имя какого-то призрачного светлого будущего. Да и на евреев он зря замахнулся — ведь эта нация держит в своих руках основной запас мирового золота. Исход молниеносной войны решает выучка и воля полководца, в затяжных же войнах победителями оказываются самые терпеливые и многострадальные народы. Если Гитлер объявит войну России, я, признаться, буду на стороне русских, хоть и презираю коммунизм, наверное, еще больше, чем фашизм. Но, мне кажется, все эти измы не вечны.

Зимой Анджей снова хотел съездить в Россию, но ему отказали во въездной визе. Я целые дни проводила дома — из-за Яна пришлось бросить работу — и в свободное от хозяйства время помогала отцу Юлиану сортировать и размельчать травы, делать настойки, мази и вытяжки, а также с удовольствием слушала его подробные рассказы о методах лечения травами.

Маленький Ян рос очень спокойным мальчиком и не доставлял мне почти никаких хлопот. Часто я ставила колясочку, в которой он лежал, в кабинет отца Юлиана, а сама занималась хозяйством — старый и малый прекрасно ладили между собой. Отец Юлиан называл Яна не иначе, как «наш младенец» и каждый вечер перед тем, как удалиться к себе, заходил в мою комнату и долго стоял возле его колыбельки.

Мы с Анджеем все так же жили в разных комнатах — он утверждал, что работает по ночам, а утром должен как следует выспаться. Анджей не прикасался ко мне, узнав, что я беременна, да и после того, как я родила Яна. Поначалу он обидно подсмеивался над моей буквально на глазах расползавшейся фигурой и говорил, что я непременно рожу двойню. Я молча глотала слезы и уходила к себе. Когда меня забрали в больницу, он очень испугался, дежурил в приемном покое всю ночь, пока я не разрешилась благополучно мальчиком. На следующий день моя палата утопала в красных гвоздиках, осунувшийся Анджей стоял на коленях перед кроватью и целовал мне руки. Он навещал меня каждый день, интересуясь сыном вскользь и несерьезно. Мне шепнул как-то: «Бедная — он такой большой. Представляю, что он с тобой сделал, этот маленький садист». Мне почудилась в его интонации некоторая брезгливость ко мне, но я постаралась не придавать этому значения.

Скоро Анджей выдвинулся в ведущие репортеры газеты, издававшейся на польском языке. Попутно он сотрудничал в одном русском издании. Он теперь читал много русских книг и газет и говорил по-русски бегло и почти без акцента. Я не видела мужа целыми днями, иногда же он приходил чуть ли не под утро.

Не думаю, чтобы у него были женщины — я слишком хорошо знала своего Анджея и видела, что сейчас все его помыслы заняты политикой.

Однажды, месяца через три после рождения Яна, он пришел ночью ко мне в комнату (он заходил сюда последнее время очень редко и почти не обращал внимания на сына), прошептал: «Подвинься», — и лег рядом со мной поверх одеяла.

— Я почему-то стал брезговать тобой, хоть и уговариваю себя, что это все ерунда, что в тебе ничего не изменилось. В тебе ведь на самом деле ничего не изменилось?

— Не знаю, — ответила я, глотая слезы и чувствуя, что моя ночная рубашка насквозь пропиталась молоком. — Я по-прежнему люблю тебя, Анджей.

Он обнял меня через одеяло, поцеловал в лоб, потом в нос.

— Как хорошо, что мы с тобой поженились. По крайней, мере я теперь чувствую ответственность за тебя, за сына и никуда от вас не денусь. Как хорошо, что мы поженились, — повторил он.

— А если бы мы не поженились, ты что, смог бы нас бросить? — недоуменно спросила я.

— Не знаю. Я ничего про себя не знаю. Одно только знаю: теперь я вас не брошу. Скоро начнется война, а это, наверное, еще похуже вавилонского столпотворения. Юстина, как бы ни разметала нас судьба, мы должны потом, когда закончится война, встретиться. Где — я не могу тебе сейчас сказать, потому что после каждой войны обязательно меняются границы. Лучше всего жди меня здесь — я не думаю, чтобы наш старый город очень сильно пострадал в этой войне. Ведь мы, как-никак, живем на задворках Европы. Правда, сейчас он уже не совсем наш… — Анджей тяжело вздохнул. — Я скоро исчезну. Куда — об этом не должна знать даже ты. Тебя, думаю, никто не тронет — все-таки это дом священника, хоть и польского. Не верь, если получишь известие о моей смерти. Писем я тебе ни с кем передавать не буду. Если кто-то придет и скажет тебе: «Нет ли у вас шампанского "Вдова Клико и ее любовники"», знай — со мной все в порядке. Если я погибну, у тебя попросят баварского пива с советской колбасой. (Господи, он был неисправимым насмешником, даже когда дело касалось его собственной жизни.) Запомни, Юстина, ладно? Только ни о чем не спрашивай — все равно ничего не скажу. Я тебе очень благодарен за все. Ты заменила мне мать, вернула мне семью. Вряд ли я встречу когда-нибудь ту, о которой мечтал в юности… Но если встречу, тогда уж прости меня, Юстина. Только, прошу тебя, не надо никому мстить — Бог или кто-то еще все равно всем за все отомстит. Прощай, Юстина, ты была, есть и будешь замечательной женой.

Он снова поцеловал меня в лоб, соскочил с постели, сказал, уже стоя в дверях:

— Если я погибну, считай, одним эгоистом на свете стало меньше. Смерть эгоиста оплакивать не стоит. Если честно, Юстина, то я не стою даже самой крохотной твоей слезинки. Яну скажи, когда он вырастет, что его отец был неплохим человеком. Может, правда, я его еще увижу… Юстина, думай обо мне в настоящем времени, ладно? Мне очень не хочется умирать…

Я лежала, не в силах шевельнуться. По моим щекам текли слезы обиды. Оказывается, Анджей мной брезгует, Потом, когда я выплакала всю обиду, до меня дошло, что Анджей собрался куда-то, причем, судя по всему, надолго, если не навсегда. Я выскочила в прихожую босая и в одной ночной рубашке, забыв, что она насквозь пропиталась молоком из моих грудей.

Анджей надевал плащ. Возле двери стояли чемоданчик и пишущая машинка. Он удивленно глянул на меня.

— Только без слез, прошу тебя, — довольно резко сказал он.

— Анджей, ты меня… больше не любишь?

— Нашла время говорить о любви. Ты — моя жена и этим сказано все.

— Но ведь ты… ты бросаешь нас на произвол судьбы.

— Юстина, судьба бывает милостива к мудрым и смиренным. Произвол она творит лишь с глупцами. У тебя не глупая голова на плечах, а покорности и смирению тебя научила наша совместная жизнь. С женщинами и детьми коммунисты и те не воюют. Да и они, слава Богу, пока еще не чувствуют себя здесь хозяевами. А немцы, как ты говорила, нас не тронут, если мы не будем трогать их. Словом, поживем — увидим. Юстина, ты вся мокрая, а здесь очень холодно. Мы уже простились.

Он слишком поспешно вышел за дверь и, закрывая ее за собой, прищемил край плаща. Я выскочила на крыльцо.

— Постой…

На улице шел крупный снег. Близилось Рождество.

— Муж уходит ночью к другой. Настоящий любовный треугольник. Будь благоразумна, Юстина, не делай из себя посмешище. Кстати, соседям лучше на самом деле сказать, будто я сбежал неизвестно куда с какой-то шлюхой. Юстина, от тебя за версту разит детской. Я помню этот запах… Прощай, мое детство.

Он исчез во мраке. Я еще долго слышала скрип его подошв по свежевыпавшему снег. Холода я не ощущала, хоть и была совсем раздета. Следы подошв Анджея на нашем крыльце быстро занесло снегом. Я вернулась в дом.

Отец Юлиан, надо отдать ему должное, не задал ни единого вопроса по поводу исчезновения Анджея. Мы продолжали жить нашей с ним прежней жизнью, если не считать того обстоятельства, что в доме появился маленький Ян, а я больше не ходила на работу в больницу. Впрочем, у меня, как у пани Ковальски, был теперь довольно солидный счет в банке.

Немцы появились в нашем городе, кажется, в конце июня. Их никто особенно не испугался, хотя немецкие мотоциклисты и морские пехотинцы на улицах нашего города вряд ли у кого из жителей вызвали особенный восторг. Они заходили и к нам со своим традиционным вопросом: «Есть ли евреи и коммунисты?» Увидев отца Юлиана в сутане, кое-кто из них крестился, а один сержант даже поцеловал ему руку.

У нас в подвале были запасы продуктов — отец Юлиан оказался весьма предусмотрительным человеком и весной пополнил наши закрома. Выходила я только в булочную на углу. Молоко нам по-прежнему доставлял все тот же молочник. Ян уже начал ходить, и у меня в связи с этим прибавилось забот, ибо в коляске его уже было не удержать. От Анджея я не получала никаких вестей. Соседям я сказала, что он меня бросил и уехал в Америку — так посоветовал отец Юлиан. Комендант города пригласил его отслужить мессу по случаю Дня Преображения Господа нашего Иисуса Христа, однако он отказался, сославшись на немощь. Я как-то само собой перестала ходить в церковь — не хотелось бросать Яна, да и среди прихожан появились чужие лица, звучала чужая речь.

Как-то уже глубокой осенью отец Юлиан сказал, войдя к нам с Яном:

— Немцы стоят возле Москвы. Если русские отдадут свою столицу, нам, славянам, придется туго. Как ты знаешь, у моего отца была странная фамилия — Веракс, хотя он и был стопроцентным славянином. Я бы хотел, чтобы и маленький Ян стал Вераксом. Тем более, что я собираюсь сделать его своим наследником. Когда закончится война, он сможет снова взять фамилию отца.

И добрый старик тяжело вздохнул.

На следующий день у нас в доме появился молодой белобрысый парень в форме морского пехотинца армии Третьего рейха и потребовал у меня шампанского «Вдова Клико и ее любовники». На радостях я поставила ему бутылку сливянки и накормила обедом. Я все пыталась подробно расспросить его об Анджее, но он словно не слышал моих вопросов. Он попросил у меня денег — сказал, что ему нужно купить велосипед. За чаем он смеялся и говорил, что знает по-немецки всего с десяток слов.

— Но у нашего фюрера теперь интернациональная армия, — добавил он и усмехнулся. — Особенно много в ней славян. Он правильно поступил, что сделал ставку на славян — они воевать умеют. Москва показала ему бо-ольшую фигу. Но столица русских всегда слыла негостеприимным городом настоящих дикарей. То ли дело Париж. Французы — невероятно цивилизованные люди.

— А как Варшава? — осторожно спросил отец Юлиан.

— Ее тоже замело снегом по самые крыши. Но я знаю это по рассказам — я сам никогда там не был. Я вообще редко выезжаю из нашего славного города.

— Так значит Анджей тоже здесь?.. — вдруг осенило меня. — Что же вы молчали? Я должна повидаться с ним.

— Милая пани, я не знаю никакого Анджея. Я передал вам то, что вы, судя по всему, ждали услышать. Больше я ничего не знаю.

Я, признаться, разозлилась на Анджея, но уже через полчаса поняла, что он был абсолютно прав. Нашего гостя остановил на улице патруль, едва он свернул за угол. Оказывается, он был одет не по форме. Его увезли в люльке мотоцикла. Куда — можно только догадываться.

Анджей был где-то рядом, но у меня не было никакого права разыскивать его. Я поделилась своими соображениями с отцом Юлианом, и он сказал:

— Юстина, война не может длиться вечно. Одна нация, даже самая могущественная, никогда не сможет поработить все остальные. Тем более, что идеи христианства, проповедующего равенство и братство всех без исключения людей во Христе, давно и прочно укоренились в сознании большинства европейцев. Уверен, даже в коммунистической России жив христианский дух. Потерпи. В Германию тебя угнать не посмеют — я лично знаком с комендантом города. Пока я жив, вам с Яном ничего не грозит.

Но отцу Юлиану, увы, оставалось жить совсем недолго, о чем, разумеется, было известно Господу Богу, но не известно нам, грешным. Он поскользнулся, гуляя с маленьким Яном в саду, и, чтобы не придавить собой мальчика, изловчился упасть в сторону, прямо виском на водопроводный кран. Судя по всему, умер он мгновенно. Я услышала из кухни, как громко заплакал Ян и выскочила в одном платье на крыльцо. Мальчик посыпал снегом лицо отца Юлиана и топал ногой, требуя, чтобы он встал.

Мы остались одни в большом доме, если не считать двух десятков расплодившихся к тому времени кошек. Они с утра налетали на меня голодной орущей стаей, и я, опасаясь, как бы они не выцарапали глаза Яну, ставила с вечера несколько плошек с молоком и супом. Зато мы могли не бояться крыс, которых в нашем городе теперь было невероятное количество.

Весной заболел Ян, и мне пришлось прибегнуть к помощи все того же коменданта города, он и помог достать для мальчика столь редкий по тем временам пенициллин.

Но поскольку мы жили в районе, обитателями которого главным образом были поляки, к нам приглядывались пристальней, чем к остальным — польские партизаны орудовали на всей территории Польши, не давая немцам ни минуты расслабиться. Ко мне пришли двое из гестапо и стали расспрашивать о муже. Я сказала, что он меня бросил еще до войны, и я потеряла его след.

— Если хотите, мы можем помочь вам его найти, — услужливо предложил старший офицер, свободно говоривший по-польски. — Он поляк?

Я сказала, что толком ничего о нем не знаю: мы прожили вместе меньше года, когда-то он учился в университете, а его отец был богатым человеком и оставил ему приличное состояние. Сказав все это, я тут же поняла, что сболтнула лишнее и поспешила добавить:

— Боюсь, вы его не найдете, потому что он собирался уехать в Америку.

Слово «Америка» к тому времени у немцев стало вроде красной тряпки для быка — американцы здорово досаждали немцам на море и с воздуха.

— Может, пани тоже хотела бы туда уехать? — поинтересовался офицер.

— Нет, — решительно ответила я. — Мне пока и здесь хорошо. К тому же у меня на руках маленький ребенок.

— Почему у вас с сыном разные фамилии?

— Я не хочу, чтобы мой ребенок вырос похожим на своего отца, — солгала я, не моргнув глазом. — Покойный отец Юлиан моего Яна усыновил. Правда, он не успел оформить необходимые документы. У меня есть его завещание, в котором он называет Яна своим сыном и оставляет ему все, им нажитое, в том числе и этот дом.

Офицер внимательно смотрел на меня круглыми светло-серыми глазами.

— И вы не стали бы переживать за вашего мужа, если бы его, предположим, посадили в тюрьму?

У меня упало сердце. Неужели им что-то известно об Анджее? Может, он на самом деле попал в гестапо?.. Я постаралась, чтобы мой ответ прозвучал как можно убедительней:

— Если он смог бросить меня одну с маленьким сыном на руках и удрать в Америку с какой-то шлюхой, почему я должна за него переживать? Тем более, что зря людей в тюрьму не сажают. В той же Америке.

— Вы самостоятельная женщина, пани Ковальска. Вы тоже полька?

— По матери. Я воспитывалась в католическом приюте.

Офицер не спешил уйти. Он разглядывал книга на полках — там был Толстой, Гейне, Мицкевич.

— Это ваши книга? — поинтересовался он.

— Нет, это из библиотеки отца Юлиана, — не моргнув глазом, солгала я.

— А какие книги читал ваш бывший муж?

Офицер сделал особенный акцент на слове «бывший», и это можно было понять так, что Анджея уже нет в живых.

— Когда мой муж учился в университете, он увлекался германской поэзией и философией. Потом он бросил университет и… — Я замолчала. Я не хотела говорить, что Анджей работал репортером в газете с патриотическим уклоном.

— Я вас слушаю, пани, — вежливо напомнил офицер.

— …И мы уехали в Америку в свадебное путешествие. В ту пору мы еще, правда, не были мужем и женой. Мы поженились зимой.

— Почему вы не остались в Америке? Ведь ваш муж — человек довольно состоятельный, верно? — допытывался немец.

Мне очень хотелось вцепиться в эту сытую невозмутимую физиономию, и я сказала сдавленным от едва сдерживаемой злости голосом:

— Потому что я полька, а не американка, и мой дом здесь. К тому же я очень привязалась к отцу Юлиану и не мыслила без него жизни. Кстати, мой бывший муж чувствовал себя в Америке как рыба в воде.

Не знаю, удовлетворили или нет мои ответы этого вежливого немца с блекло-серыми глазами, он, однако, ушел, и меня какое-то время не тревожили. На ночь я запирала все двери, а окна закрывала ставнями, запирая их изнутри болтами.

Однажды в окно нашей с Яном комнаты тихонько постучали. Я встрепенулась и мгновенно поняла, что это Анджей.

— Иди к заднему входу, — шепнула я и кинулась на кухню.

Он был худой, как смерть, и весь зарос волосами.

— Так теплее, — пояснил он. — Не бойся, никаких насекомых у меня нет. Про отца Юлиана я все знаю. Хочу есть и спать. Нет, сперва я приму ванну.

Он заснул в ванной, и мне пришлось тащить его на кровать чуть ли не на руках. Я сидела и смотрела на спящего Анджея. Это был совсем другой — незнакомый мне — человек. Черты его лица стали крупней и заострились, волосы потемнели, на лбу пролегла глубокая складка, придававшая его некогда юному лицу выражение мудрой суровости. Я не смела прикоснуться к Анджею — мне казалось, я вижу сон, а когда снятся хорошие сны, я с детства знала — шевелиться нельзя. Я не испытывала никаких чувств и желаний кроме страха — большого всепоглощающего страха за жизнь Анджея и наши с Яном. Я рада была видеть его живым и невредимым, но в последнее время немцы, терпящие одно за другим поражения, не больно церемонились с местными жителями — кое-кого из женщин в нашем квартале уже успели угнать на работы в Германию.

Часа через два Анджей открыл глаза и сказал.

— Уходи. Я должен выспаться. Не бойся — меня никто не видел.

Я ушла к себе, легла в постель, прижалась к посапывающему во сне Яну — мы теперь спали с ним в одной кровати, чтобы было теплей — и беззвучно расплакалась. Радость от того, что Анджей жив, гасилась острым предчувствием беды, грозящей этому дому и его обитателям. Если бы не Ян, я бы ушла вслед за Анджеем — я больше не могла жить без него. Но мне не на кого было оставить Яна.

Анджей вошел к нам в комнату на рассвете. Я только что заснула. Я издали услышала его шаги, но почему-то все никак не могла открыть глаза. Он сказал с порога:

— Я бежал из лагеря. Мы уходим на восток, к русским. Я ненавижу немцев и буду сражаться с ними до последнего вздоха.

Анджей приблизился к моей кровати, склонился над ней и внимательно посмотрел мне в глаза. Сквозь щели в ставнях в комнату пробивался серый утренний свет. Я видела, как лихорадочно поблескивают его глаза.

— Я проспал, — сказал он. — Теперь уже светло и мне нельзя на улицу. Что делать?

— Останешься… дома.

— Дома? — переспросил он. — Да, я и забыл, что это мой дом. Ян здоров?

Анджей присел прямо мне на ноги. Я изумилась тому, каким легким стало его тело.

— Да. Он болел воспалением легких, но… Словом, удалось достать пенициллин. Сейчас он здоров.

— Пенициллин? Но ведь он есть только у немцев.

— Мне помог комендант города.

— Ты ладишь с немцами? — подозрительно спросил Анджей.

— Приходится.

— А ты знаешь, что Яся забрали и, я думаю, повесили?

— Догадываюсь. Меня допрашивал офицер из гестапо. Очень интересовался тобой. Я ему сказала, что ты уехал с любовницей в Америку.

Анджей тихо рассмеялся, но сразу же оборвал смех.

— Если я останусь на день здесь, я могу погубить вас обоих.

— У тебя есть какие-нибудь документы? — поинтересовалась я.

— Шутишь? У меня есть волчий билет, по которому меня без промедления отправят в Треблинку. Юстина, нужно что-то придумать. Я ведь не могу взять и исчезнуть просто так.

И тут у меня мелькнула сумасшедшая мысль.

— Ступай в ванную и побрейся. Только смотри не порежься. Все будет нормально.

Он повиновался. Я встала и, не зажигая света, стала рыться в шифоньере в поисках подходящей одежды. Нашла свое старенькое из мягкой фланели платьице с кружевным воротничком, шерстяные чулки в полоску. В жестянке из-под бисквитов сохранились стеклянные бусы и заколка из папье-маше в виде розочки.

У Анджея была нежная девичья кожа, покрытая легким пушком. Платье пришлось ему впору, правда, оказалось тесновато в плечах, но я быстро переставила крючки. Потом я подвила горячими щипцами его волосы, уложила их в кокетливую прическу и заколола спереди розочкой.

Анджей был очень красив в женской одежде, и у меня внезапно пробудилось желание.

Оставалась проблема с обувью. К счастью, у меня у самой сороковой размер. Анджей носил ботинки на номер больше, но домашние шлепанцы на танкетке и с бантом пришлись ему впору. В той же самой жестяной коробке из-под бисквитов валялось серебряное колечко с зацветшей — больной — бирюзой. Я знала, что это плохая примета, но не могла же я надеть на палец молоденькой служанки в простеньком платьице и с дешевыми бусами на шее кольцо с рубином или бриллиантом, без него же пальцы Анджея казались уж слишком мужскими.

Выяснилось, что он умеет говорить женским голосом — он рассказал, что играл в лицейском театре Клеопатру.

Мы выпили на кухне кофе, потом я поставила тесто на пироги.

— Если пожалуют гости, притворись, будто моешь раковину, — поучала я его. — Все время занимай себя каким-нибудь делом: разбирай в буфете, на подоконнике, протирай тарелки. Ко мне редко кто заходит, но, думаю, осторожность нам не повредит. Да, кстати, тебя зовут Кристина, а меня ты называй пани Ковальска. Учти, ты не разговариваешь по-польски и ни слова не понимаешь по-немецки. Ты литовка с хутора.

Скоро проснулся Ян. Анджей с любопытством рассматривал своего сына, с которым не виделся два года. Ян, разумеется, не признал отца. Он прятал лицо от чужой тети в складках моей юбки. Ян рос нелюдимым мальчиком — мы с ним вели очень замкнутую жизнь.

Я замесила и раскатала тесто, поставила в духовку кулебяку с грибами и капустой. Маленький Ян возился на ковре со своими кубиками в нашей с ним комнате, Анджей спал в гостиной на диване.

И тут звякнул дверной колокольчик. Я вытерла руки, сняла фартук. В коридоре столкнулась с заспанным Анджеем, спешившим на кухню.

— Все нормально, — шепнула ему я. — Положись на меня.

Это был тот самый офицер из тайной полиции. Сейчас он представился мне как герр фон Шульц, поцеловал руку и приказал сопровождавшему его сержанту отнести на кухню большую плетеную корзинку.

— Небольшие подарки для очаровательной пани Ковальски и ее маленького сына, — сказал он по-польски. — У вас пахнет пирогами. Ждете гостей?

— Проходите, герр фон Шульц, — вежливо сказал я. — Сегодня Крещение Господа нашего Иисуса Христа. Кристина обожает возиться с тестом. Вы очень кстати, герр фон Шульц. Сейчас поспеет кулебяка.

— Кристина? — заинтересовался немец, усаживаясь на диван в столовой. — Кто такая? Родственница?

— У меня, как вы знаете, нет никого на всем белом свете, кроме сына. Кристину я наняла по рекомендации пани Клещевски (это была бакалейщица, которая, кстати, несколько дней назад рекомендовала мне в служанки какую-то девчонку по имени Кристина). Последнее время мне что-то стало страшно одной, да и по дому я не успеваю управляться.

Сержант заглянул в столовую, они с герром фон Шульцем перекинулись несколькими фразами по-немецки, после чего сержант направился к выходу. Я к тому времени уже кое-что понимала по-немецки — способность к языкам у меня, очевидно, в крови. Так вот, герр фон Шульц отпустил сержанта на два с половиной часа.

Я не спеша накрыла на стол. В плетеной корзинке оказалась ветчина, сыр, две бутылки мозельского муската и несколько плиток молочного швейцарского шоколада. Я не верила в бескорыстие герра фон Шульца — наверняка он преследовал свою цель.

Он откупорил бутылку вина и налил нам по полному бокалу.

— Зовите меня Рихардом, — сказал он. — А я буду называть вас…

— Юстина, — сказала я. — Меня зовут Юстина.

— О, у вас, польских женщин, такие красивые звучные имена. А вот мужские я выговариваю с большим трудом — Тадеуш. Войцех. Анджей… Пейте, Юстина, только непременно до дна. За крещение святого младенца. Говорят, его мать была еврейкой. Юстина, как вы думаете, христианство придумали евреи?

— Его никто не придумывал, — возразила я. — Бог существовал всегда. Почти две тысячи лет тому назад он послал на Землю своего любимого сына, чтобы тот искупил собственными страданиями человеческие грехи. Евреи распяли Христа при попустительстве римского наместника Понтия Пилата. Бог забрал своего сына к себе, и отныне Иисус Христос живет в сердце каждого христианина.

Рихард смотрел на меня, как мне показалось, восхищенными глазами. Он вдруг улыбнулся, протянул ладонь и похлопал меня по руке.

— Ах, Юстина, я очень уважаю верующих. В них чувствуется надежность и какая-то тайная сила. Но коммунизм все-таки продумали евреи, верно?

— Не знаю, — сказала я. — Меня не интересует политика. Я только знаю, что коммунисты взрывают господние храмы и сажают в тюрьму верующих. Если это правда, я их ненавижу.

— Это правда, Юстина. Вы умная женщина. Ваш муж не дает о себе знать? — вдруг спросил Рихард и снова наполнил наши бокалы.

— Я же говорила вам, что не желаю ничего о нем слышать! — воскликнула я и, махнув рукой, случайно опрокинула бокал с вином.

— Браво! — воскликнул Рихард. — Вы истинная полька. Я слышал, они очень горды и не прощают измены. — Он поднял мой бокал и снова его наполнил. — Выпьем за прекрасных полек. За вас, Юстина!

Он осушил свой бокал до дна, взял мою руку в свою, перевернул ее ладонью кверху и поцеловал. Когда он поднял голову, я увидела, что его глаза подернулись масляной пленкой. И тут до меня дошла цель столь неожиданного визита Рихарда.

— Прошу прощения, но я должна наведаться на кухню и дать указания Кристине, — сказала я, вставая из-за стола.

Он пошел следом за мной. Анджей стоял к нам спиной и усердно тер раковину.

— Кулебяку положишь на большое блюдо с мимозой, — сказала я Анджею по-литовски. — Вынешь через пять минут. Бульон, кажется, тоже готов. Нальешь его в чашки со львами. Не забудь подать масло.

— Варварский язык, — прокомментировал Рихард. — Еще хуже русского. Ваша служанка не говорит по-польски?

— Нет, — покачала головой я. — Литовцы нас недолюбливают. Но они очень чистоплотны и исполнительны. Из полек обычно выходят никудышние служанки.

— Ну, это естественно. — Рихард рассмеялся и обнял меня за плечи. — Мне трудно представить, чтобы такая женщина, как вы, прислуживала за столом. К тому же эти литовки очень нескладные. У них у всех мужские фигуры. Сколько лет этой Кристине?

— Кажется, двадцать. Рихард, я хочу еще вина, — сказала я, пытаясь как можно скорей увести его из кухни. — Да и здесь очень жарко.

Мне пришлось выпить целый бокал мозельского и вытерпеть еще один поцелуй Рихарда — на этот раз он поцеловал меня в запястье. От него пахло дорогим французским одеколоном, которым когда-то пользовался Анджей, и мне в лицо бросилась кровь. Во мне внезапно проснулась женщина, жаждущая ласки мужчины. Тем более, что за стеной был мой Анджей.

— Юстина, я схожу от вас с ума, — шепнул мне на ухо Рихард. — Вы произвели на меня впечатление еще в первую нашу с вами встречу, только вы были так неприступны, а я, признаться, принадлежу к числу робких кавалеров. Я мог бы навещать вас несколько раз в неделю и хоть как-то скрасить ваше одиночество. Уверяю вас, я отнюдь не ловелас и никогда в жизни не пользовался услугами продажных женщин. Юстина, давайте выпьем на брудершафт? — Он снова наполнил наши бокалы. — Вы знаете, что такое выпить на брудершафт? До дна и после этого перейти на «ты». Можно еще и поцеловаться, но это сугубо по желанию.

Мы переплели руки. Я поднесла к губам бокал и подняла глаза. На пороге столовой стоял Анджей с подносом, на котором было блюдо с кулебякой и две чашки бульона. Его глаза метали громы и молнии. Я съежилась.

— Пей до дна, пей до дна, — пропел Рихард, толкая меня под локоть. — Я уже выпил свое. Это нечестно, Юстина. Ты нарушаешь наш уговор.

Мне пришлось выпить до дна.

— А поцелуй? — вдруг вспомнил Рихард. — Я вижу, ты хочешь поцеловать меня, но стесняешься. Смелее, Юстина.

Анджей бухнул на стол поднос, расплескав бульон. Рихард обернулся и измерил его недобрым взглядом.

— Всегда эти слуги появляются не вовремя, — буркнул он по-немецки. И добавил на ломаном литовском: — Неуклюжая деревенщина. И вы еще мните себя тевтонцами.

Я возблагодарила Господа, что, разговаривая с Анджеем на кухне, не позволила себе никакой оплошности. Ну да, я сделала наставления, которые обычно делает хозяйка молодой неопытной служанке. Когда Анджей выходил, неся в руках пустой поднос, Рихард процедил сквозь зубы:

— Ну и дылда. Они все такие. Небось, и нога сорок пятого размера. Прет, как танк. Такая задавит в постели.

Я насмерть перепугалась и постаралась отвлечь внимание Рихарда.

— Ты обещал поцелуй, — сказала я и капризно надула губы. — Неужели тебя может интересовать какая-то прислуга?

Он запечатлел на моих губах галантный поцелуй, в котором не было ни капельки страсти, чему я несказанно обрадовалась. Кажется, я слышала от кого-то из медсестер в больнице, что почти все немцы в постели ни рыба ни мясо, однако же претендуют на роль пылких любовников. «Господи, что мне делать, если он вдруг захочет лечь со мной в постель? Как вести себя? — лихорадочно соображала я. — Отвергнутый мужчина почти всегда становится зверем. А тут еще Анджей…»

— Хочу еще вина, — сказала я, желая спрятаться от нерешенных проблем под уютное крылышко хмеля. — Рихард, почему ты не догадался принести шампанского? Я так люблю «Вдову Клико и ее любовников».

— Никогда не встречал шампанское такой марки, — заметил Рихард. — Разве у почтенной вдовы Клико были любовники?

— Какое это имеет значение? — воскликнула я и, вскочив из-за стола, стала кружиться по комнате. — Хочу «Вдову Клико». Раньше этим шампанским торговали у нас в каждом погребке. Неужели Великая Германия не способна снабдить своих покорных вассалов настоящим французским шампанским?

— К сожалению, я отпустил своего денщика, — сказал Рихард. — Может, ты пошлешь за шампанским Кристину?

Он полез в карман за бумажником.

— Что ты! — Я даже замахала руками. — Она либо потеряет деньги, либо купит совсем не то.

— Зачем держать в доме никуда не годную служанку? — проворчал Рихард, нехотя вставая. — Тут есть неподалеку винная лавка?

Я объяснила ему, где можно купить «Вдову Клико». Закрыв за Рихардом дверь, я бросилась на кухню и прямо с порога попала в объятия Анджея, от которых у меня окончательно поплыла голова.

— Я хочу тебя, — шептал он. — Господи, я чуть не прибил этого фрица, который липнет к тебе как репей.

— Не волнуйся. Он, судя по всему, импотент, — попыталась я успокоить Анджея.

— Откуда тебе это известно? — Он больно встряхнул меня. — Ты с ним спала?

— Боже упаси. За кого ты меня принимаешь? Но что мне делать, если он вдруг захочет затащить меня в постель?

— Я его убью, — пообещал Анджей и стиснул меня так, что хрустнули косточки.

— Это не выход. Лучше я постараюсь напоить его до чертиков.

— Но ведь ты сама напьешься с ним и неизвестно что отмочишь. Юстина, ты моя жена и я ревную тебя к этому фрицу, слышишь?

Он вдруг впился мне в губы, разжал их языком. Мне казалось, я вот-вот потеряю сознание от сильнейшего желания. Похоже, то же самое испытывал и Анджей.

— У меня почти три года не было женщины, — шептал он мне в ухо. — Юстина, я сейчас сорву с тебя одежду и изнасилую как последнюю шлюху, если ты не отдашься мне добровольно. К черту этого фрица. Можно не открывать ему дверь.

И он встал передо мной на колени, засунул голову мне под юбку и прижался щекой к моему животу.

Я уже готова была отдаться Анджею, но тут нетерпеливо звякнул дверной колокольчик. Анджей крепко стиснул меня.

— Юстина, Юстина… — шептал он.

Я с силой оттолкнула его от себя, одернула юбку, поправила прическу.

— Приведи себя в порядок, — велела я. — Это не игра. Вспомни, что случилось с Ясем.

Он простонал и медленно встал с пола, а я поспешила в прихожую.

Рихард ввалился с большим букетом красных гвоздик, тортом и шампанским.

— Немецкий офицер — самый галантный кавалер в мире, Юстина, — сказал он, вручая мне букет. — В каждом немецком офицере живет дух средневекового рыцаря.

Мы быстро распили бутылку шампанского. У Рихарда уже слегка заплетался язык, и он то и дело подносил к губам мои руки и слюнявил их Потом явился сержант, и он заявил, что отпускает его до самого вечера, если, конечно, не возражает прекрасная пани. Он говорил с сержантом по-немецки и тут же переводил мне на польский. Сержант удалился. Улучив момент, я выскочила на кухню и велела Анджею поставить чай.

Я слышала из столовой, как он яростно гремит посудой и все время роняет на пол приборы. Потом он что-то разбил и громко выругался по-русски.

— О, твоя служанка знает русский мат! — изумился Рихард.

— У нас все знают русские ругательства, — поспешила пояснить я. — Ведь раньше мы были русской колонией.

— И ты, Юстина, их знаешь? — поинтересовался Рихард. — Ну-ка, пошли меня по-русски подальше?

— Зачем? Ты мне нравишься, Рихард Матом посылают только тех, кто не нравится.

— Я правда нравлюсь тебе, Юстина?

На кухне снова загрохотало, и я поспешила к буфету, где у меня была припрятана бутылка водки.

— Хочу чего-нибудь крепенького, — пояснила я, разливая водку по бокалам. — Сегодня у меня большой праздник.

Рихард захохотал и захлопал в ладони. Он выпил залпом полный бокал, налил себе еще и сказал, тщетно пытаясь сосредоточить на мне свой взгляд:

— Мы сейчас пойдем к тебе в спальню, Юстина. Ты не возражаешь?

Он поднялся, громко отодвинул стул, встал передо мной на одно колено, протянул руки, завалился носом мне в подол и громко засопел.

Меня била дрожь, и я хватила из своего бокала большой глоток анисовки. Потом осторожно встала, переложив голову Рихарда на сиденье стула. Он что-то прохрипел, в горле у него странно булькнуло. Соскользнув на пол, он затих в неестественно скрюченной позе.

Я взяла его за запястье и в испуге отдернула руку. У Рихарда остановилось сердце. Я перевернула его на спину и услышала характерный свист — так выходят остатки воздуха из легких мертвеца.

Я дико вскрикнула. На пороге появился Анджей.

— Он умер! Умер! Что нам делать?!

Анджей с презрением смотрел на мертвого немца.

— Сволочь гнилая, а еще хвост перед тобой распушил. Вот какая мразь служит в доблестнейшей армии Третьего Рейха. — Он стал шарить по карманам герра фон Шульца, вытащил бумажник, документы, браунинг. — Мне это пригодится, а его можно выкинуть на корм крысам. — Он пошарил в бумажнике. — Богатый, как Крез, этот фон-барон. Юстина, давай спрячем его в подвале, а когда стемнеет, вытащим на свалку. Я слышал, он отпустил денщика до вечера, надеясь уломать тебя на шуры-амуры. Интересно, если бы он не испустил дух, как бы ты себя с ним повела, а? Отвечай, Юстина!

Он схватил меня за плечи.

— Сейчас не время выяснять отношения, — сказала я, обливаясь потом от страха перед грядущими бедами. — Положи на место все его вещи. Судя по всему, он очень важная шишка в гестапо, и нам с тобой теперь не сдобровать. — Мой мозг работал лихорадочно, быстро просчитывая всевозможные ходы к спасению. — Быстро собирайся и, как только стемнеет, беги из города. Постой, постой, а что если…

Поначалу Анджей был категорически против женского платья, но мне в конце концов удалось его убедить. На улице было холодно, и я отыскала в сундуке свой старый кроличий жакет, пуховый капор, варежки деревенской вязки. Сложнее оказалось с обувью, но я вспомнила, что в чулане валяются мои старые валашки, подшитые толстой резиновой подошвой. Валашки пришлись Анджею впору. Мы взяли из бумажника герра фон Шульца немного денег мелкими купюрами — немецких марок, польских злотых и русских рублей, браунинг и все остальное положили на место. Я за пять минут собрала Анджею кошелку с сдой, сунула недопитую бутылку анисовой водки.

— А как же ты? И Ян? — спросил он, надевая перед зеркалом капор. — Может, уйдем вместе?

Я безошибочно поняла по его тону, что он не хочет, чтобы мы ушли вместе, хоть и искренне обеспокоен нашей судьбой. Он всегда был большим эгоистом и никогда этого не скрывал.

— Нет, это исключено, — тут же успокоила его я. — У Яна слабое здоровье, а на дворе зима. Я что-нибудь придумаю. Обязательно придумаю.

— Да? — почти облегченно сказал он, взял в ладони мое лицо и нежно поцеловал меня в губы. — Юстина, мы с тобой так и не успели… — Он внезапно оттолкнул меня и сказал: — Прощай. Хотя, может быть, и до свидания, кто знает? У судьбы свои неведомые тропинки. Ты — моя законная жена, и я буду помнить об этом всегда. Храни тебя твой Бог, Юстина.

Я сама открыла заднюю дверь и подтолкнула его в спину. За ним сомкнулись густые темно-синие сумерки, прочерченные пунктирными нитями дождя со снегом. Он, как и два года назад, уходил от меня в снег и неизвестность.

Я вернулась в столовую, перетащила уже почти остывший труп герра фон Шульца на диван, положила ему под голову подушку, расстегнула на груди рубашку. Потом набрала в несколько грелок кипятка, обложила ими труп и накрыла его с головой одеялом. Через полчаса я позвонила в отделение неотложной помощи больницы, в которой когда-то работала, и сказала, что в моем доме только что умер от сердечного приступа человек. Следующий звонок я сделала в полицию.

Я точно рассчитала, когда они могут приехать, и за пять минут до их прибытия унесла на кухню грелки, вылила из них воду и повесила их на прежнее место в чулане. Потом растрепала себе волосы, завернула рукава блузки. И тут зазвенел дверной колокольчик.

Первыми прибыли врачи. Тело еще было теплым. Я сказала, что делала искусственное дыхание и массаж сердца, но, судя по всему, смерть наступила мгновенно. Я видела, как фельдшерица-полька окинула недобрым взглядом заставленный бутылками и закусками стол, а потом спросила с едва скрытым презрением:

— Чем занимался покойный в момент наступления смерти?

— Он встал передо мной на одно колено, хотел обнять меня и, наверное, поцеловать, но завалился, — с достоинством отвечала я. — Сперва я подумала, что он попросту выпил лишнего, и стала хлопать его по щекам, но тут же поняла, что он мертв.

— А чем вы занимались до этого? — допытывалась фельдшерица, ехидно кривя свои вишневые губы.

— Пили вино, обедали. Я захотела шампанского, и герр фон Шульц сходил за ним в лавку. Кроме шампанского, принес гвоздики и торт. Если вы думаете, пани, что мы с герром фон Шульцем совершили половой акт, я вынуждена буду вас разочаровать. Я уже более двух лет не была близка ни с мужем, ни тем более с герром фон Шульцем. Понимаю, вам в это трудно поверить, ибо каждый человек судит со своей колокольни.

Фельдшерица вспыхнула, что-то пробормотала себе под нос и отвернулась. Прибывшая полиция перевернула вверх дном весь дом то ли в наивной надежде найти партизан, то ли просто порядка ради. Потом нас с Яном повезли на допрос в гестапо. Сержант, сопровождавший герра фон Шульца, показал, что в доме находилась еще и служанка и даже описал ее внешность. Я сказала, что служанка сбежала неизвестно куда, узнав, что герр фон Шульц умер, хоть я и умоляла ее мне помочь. Еще я сказала, что она проработала у меня всего три дня, что я познакомилась с ней случайно на рынке, где она меняла на спички кусок домашнего сала. Нас с Яном продержали в кабинете шефа гестапо до утра — герр фон Шульц оказался на самом деле очень важной шишкой, — потом отвезли на автомобиле домой.

Через три недели меня отправили на работы в Германию. Я не связываю это со смертью герра фон Шульца — к тому времени немцы потерпели крупное поражение на восточном фронте, проиграв битву за Сталинград, да и партизаны на оккупированных территориях им крепко досаждали. Яна взяла к себе моя знакомая по службе в больнице — русская медсестра по имени Жанна. Впоследствии я узнала, что они заживо сгорели вдвоем весной сорок четвертого — в дом, где жила Жанна, попала русская бомба. К счастью для себя, я не знала об этом до моего возвращения из Германии летом сорок пятого, иначе бы наверняка не выдержала невзгод, выпавших на мою долю на чужбине. Вернувшись в родной город, я поселилась в том самом доме, где пережила столько радостей и бед.

Разумеется, там почти все было разорено и разграблено, а по ночам в саду устраивали концерты голодные одичавшие кошки, которых мне нечем было кормить. Я пошла работать в свою прежнюю больницу и стала ждать весточки от Анджея, который — мое сердце подсказывало безошибочно — был жив. Еще оно почувствовало, что я его потеряла, потеряла навсегда, но я все еще оставалась его законной женой, и должна была сообщить ему о гибели нашего сына.

Весточку я получила весной сорок девятого. Анджей сообщал мне, что нашел наконец ту, которую искал, и поселился навсегда в России, которую теперь считает своей родиной. Он просил у меня в написанных по-польски стихах прощения и не сообщал, разумеется, своего адреса. Судя по штемпелю, письмо тащилось всю зиму и его неоднократно перечитывали люди, непоколебимо уверенные в превосходстве социалистической системы над всеми остальными системами в мире. По штемпелю я и определила, откуда оно послано. К тому времени в здании бывшей ратуши нашего города разместился обком коммунистической партии, и над старинным куполом реял ослепительно красный стяг.

Я занимала одну комнату (свою бывшую девичью) в бывшем доме отца Юлиана, кроме меня в доме жили две семьи советских офицеров. Сад давно порубили на дрова, кошек постреляли. Меня больше ничего не связывало с моим городом — Яна похоронили в общей могиле, местонахождение которой никто толком не знал. Я отнесла последний раз букет тюльпанов к уже восстановленному дому, в котором погиб Ян, собрала кое-какие пожитки и отправилась туда, где теперь обитал Анджей. Зачем — я не знала. Но я была его женой и кроме него у меня не было на всем свете ни одной близкой души…

Устинья, как и обещала, вернулась на следующий день под вечер, привезя в старом фибровом чемоданчике домашнего масла, творога, сушеных ягод шиповника и боярышника.

— Завтра я поеду туда, — сказала она позвонившему домой Николаю Петровичу. — Приходи скорей домой — я должна с тобой переговорить.

В тот день Николай Петрович, как нарочно, вынужден был проторчать на работе до одиннадцати — сперва слушал душевные излияния Первого (разумеется, пришлось с ним и бутылочку коньяка оприходовать), потом из Москвы сообщили, что готовится важное сообщение секретариата ЦК. Николай Петрович дремал на своем диване, когда из Москвы дали отбой до утра.

Устинья ждала его на кухне.

— Все спят, — предупредила она. — Ну и работа у тебя. Словно в окопе сидишь. Стоит отлучиться, и противник прорвет линию фронта. Так, что ли? Ладно, давай поужинаем — я тебя ждала. Ната сказала мне, что сына тебе ни за что не отдадут.

— Но ведь я и…

Это вырвалось само собой, и Николай Петрович даже закрыл рот ладонью.

— Знаю, ты и не хочешь его брать. Так зачем же мне туда ехать, Петрович?

— Дай им денег. От себя, разумеется. Скажи, что ты ему тетка по отцу, а отец, то есть я, погиб на войне.

— Но ведь Ната знает, что ты не погиб, — возразила Устинья, поднимая на него свои похожие на зеленые фисташки глаза.

— Черт с ней, с Натой. Да и кто ей поверит? Она же блатная. Делай как я сказал. А кто, она говорит, не отдаст?

— Секта. Его бабушка принадлежала к секте.

— Какой еще секте? — Николай Петрович встал, грозно громыхнув стулом. — Что ты тут сочиняешь?

— Ну, здесь это называется сектой, а вообще-то они точно так же верят в Иисуса Христа, как и мы. Я слышала, здесь их сажают в тюрьму.

— К какой еще секте? — Николай Петрович жадно затянулся «Герцеговиной флор».

— Евангелических баптистов.

«Мой сын — баптист. За что? За что?» — пронеслось в мозгу Николая Петровича. Слово «баптист» казалось ему почти таким же страшным, как фашист. Почему — он сам этого не знал. Уж ладно бы, принадлежи он к православной вере — все-таки это что-то известное, с ними, с православными попами, у партии уже есть опыт борьбы. А эти, наверное, прячутся по всяким подвалам и там за закрытыми дверями творят свои грязные делишки.

— Что же нам делать, Устинья? — вырвалось из груди Николая Петровича криком души. — Меня же за это заставят выложить на стол партбилет. А я не переживу этого, Устинья, ни за что не переживу.

И он зарыдал, оперевшись рукой о дверную притолоку.

Сердце Устиньи дрогнуло при виде слез, бегущих по щекам этого грубоватого и довольно примитивного с ее женской точки зрения мужчины.

— Не надо, Петрович, раньше времени отходную петь, — сказала она, кладя ему на спину свою тяжелую ладонь. — Поеду я, поеду туда и все разузнаю сама. В Америке, я читала где-то, баптистов почти столько же, сколько католиков. Про коммунистов ведь тоже, помню, чего только не говорили у нас в городе, а вы ведь как-никак люди, хоть и непонятные. Вроде как верующие и неверующие одновременно. — Устинья пожала плечами. — Петрович, я когда в Россию попала, мне поначалу как-то чудно было ваши газеты читать. В каждой из них про Сталина, словно он бог. У нас до войны писали, будто он народу много сгубил в тюрьмах и концлагерях. А здесь я про это ни от кого и не слыхала, разве что от Наты, да она ведь какая-то невезучая и бестолковая. Правда это, Петрович, про тюрьмы-то?

— Невинных туда не сажают. Меня же, к примеру, не посадили! — буркнул Николай Петрович. — А без тюрем ни одно государство обойтись не может, тем более наше — ведь до войны мы со всех сторон были окружены врагами. Сейчас, правда, социализм шагнул в Европу, и соотношение сил на мировой арене изменилось в нашу пользу…

Устинья смотрела на него широко раскрытыми удивленными глазами — она явно ничего не понимала, хотя русским владела в достаточной степени, чтобы понять рассказ о человеческих поступках, чувствах, стремлениях, то есть о темах вечных, описания которых обкатывались и обтачивались веками. Ей были вроде и знакомы все слова Николая Петровича, но их смысл оказался недоступен.

— Значит, оно правда про тюрьмы, — сделала свой вывод Устинья. — И тебя тоже могут туда посадить. За сына. Не дай Господь. С нами-то что будет?..

Они еще долго сидели на кухне, и Николай Петрович поведал Устинье о своих отношениях с Агнессой, поведал скупо, без эмоций. Да их давно и не было. Как ни странно, он не вспоминал о ней все эти годы — разве что сразу после разлуки. А вот о Нате почему-то несколько раз думал.

Наконец Устинья встала из-за стола, потянулась и сказала:

— Если б это был мой сын, не сидела бы я сейчас с тобой за чаями, а ринулась бы скорей прижать его к груди. Если бы это был мой Ян… — Она вздохнула и на мгновение прикрыла ладонью глаза. — Мужчины, похоже, привязываются к детям от любимых женщин. Вон ты Машку как любишь, хоть она и не родная тебе по крови. Анджей тоже ее сильно любил… Помню, увидела я их вместе — они тогда из тыквы голову клоуна мастерили — и сразу все до капельки поняла. А что если, Петрович, мы возьмем твоего сына, а всем людям скажем, что это якобы мой нашелся?.. — У Устиньи от возбуждения вспыхнули щеки. — Я его сама и выращу, и воспитаю. — Но вдруг ее лицо померкло. — Нет, не смогу я никого, кроме Машки, любить. В самое сердце пробралась, коречка коханая!


Машка надела пачку и пуанты. Все это богатство привез ей из Москвы Николай Петрович — купил в мастерской Большого театра, куда помог ему найти дорожку товарищ из ЦК. Девочка уже два года занималась в балетном кружке, и могла легко садиться на шпагат, задирать выше головы свои длинные сильные ноги, доставать кончиком большого пальца до затылка, при этом красиво выгнув спину, как на фотографии, изображающей Галину Уланову в партии Одетты. Сейчас Машка вихрем пронеслась по всем комнатам, задерживаясь возле каждого зеркала и любуясь своим воздушным отражением. Потом поставила на проигрыватель пластинку с Адажио из «Лебединого озера», до отказа повернула регулятор громкости и выбежала на середину столовой, готовясь начать танец перед невидимой аудиторией. Она вся отдалась музыке и своим движениям, которые, как ей казалось, рождались из самого Адажио, и не сразу заметила зыбкую тень на пороге. Одетта клялась Зигфриду в вечной любви, и это нужно было выразить жестами. Машка села на полушпагат, прижала к сердцу трепещущие ладошки и склонила голову перед воображаемым избранником. Тень на пороге колыхнулась, отделилась от дверной притолоки и стала двигаться, подчиняясь ритму мелодии. Подняв голову от пола, Машка тихонько вскрикнула и замерла, не в силах шевельнуться. Мать, одетая в белую батистовую рубашку-тунику с широкими кружевами на подоле, кружилась по комнате, едва касаясь пола. Она казалась совсем прозрачной в свете солнечных лучей из двух больших окон. Движения ее рук напоминали трепет лебединых крыльев, и Машке показалось, мать вот-вот взлетит. Но тут закончилась пластинка, руки Маши-большой безжизненно упали и она медленно осела на ковер.

— Мамочка! Ты поправилась, поправилась! — закричала Машка и стала прыгать и громко хлопать в ладоши. Она подскочила к матери, обняла за шею, прижалась к ее щеке и, сама не зная почему, разрыдалась. Маша-большая никак не прореагировала на истерику дочки. Она сидела, поджав под себя ноги и обхватив руками колени, и смотрела в одну точку выше Машкиного затылка. Этой точкой был желтый бумажный цветок на тюлевых шторах, который прицепила сегодня утром Машка. Вдруг Маша-большая резким движением поднялась с ковра, оттолкнула дочку, подбежав к окну, сорвала со шторы цветок и стала топтать его босыми ногами. При этом лицо ее оставалось бесстрастным.

— Что ты, мама? — испугалась Машка. — Я же сама сделала этот цветок. Меня Устинья научила. Мама, там проволока, и ты наколешь пятку.

Маша-большая наклонилась, подняла растоптанный цветок, поцеловала его, прижала к груди и, едва волоча ноги, направилась к себе в комнату Машке-маленькой не разрешали туда заходить, но сейчас, когда в доме никого не было (бабушка ушла в поликлинику, а Вера задержалась в булочной), она не могла не проскользнуть туда — ведь любой запрет непременно предполагает наличие какой-то волнующей тайны.

В спальне пахло, как в сарайчике со свежим сеном. Машка любила этот запах — он вызывал в ее памяти дом у реки. Плотные шторы были задернуты, оставалась лишь узкая щелка, в которую пробивался населенный миллиардами крохотных пылинок длинный солнечный луч.

Машка видела, как мама, озираясь по сторонам, точно она боялась, что ей кто-то помешает сделать то, что она задумала, быстро сунула цветок под подушку, села на кровать, закрыла глаза и начала раскачиваться из стороны в сторону, что-то напевая. Она пела не по-русски, но мелодия была знакома Маше. Ну конечно же — мама часто играла ее на рояле.

— Мама, о чем ты поешь? — спросила она. — Переведи мне пожалуйста. Это ты по-польски поешь, да? — сообразила она, уловив несколько знакомых слов. — Укохание — это любовь, да?

Маша-большая вдруг запела в полный голос Машка вспомнила, что это ми-бемоль мажорный ноктюрн Шопена, и ей захотелось услышать, как этот ноктюрн звучит на рояле — это тоже возвращало ее в какой-то очень радостный отрезок жизни. Она схватила мать за руку, легко подняла с кровати и потащила в столовую.

— Играй же! — сказала она, открыв клавиатуру и подняв тяжелую блестящую крышку. — Я так соскучилась по твоей музыке. На пластинке все звучит так, словно на рояль положили большой-большой камень.

И Маша-большая заиграла, но не ноктюрн Шопена, а другую пьесу, которую Машка никогда не слыхала. О, это была удивительная музыка. Машка почувствовала, как встрепенулось ее сердце, вздрогнуло в предчувствии чего-то большого и светлого, а потом забилось быстро-быстро.

— Мама, что ты сыграла? — спросила Машка, когда умолк последний аккорд. — Это такая прелесть. Это тоже Шопен?

— Un Sospiro, — сказала Маша, не поворачивая головы, ибо она разговаривала только сама с собой. — Я — твоя мечта, твой вздох. Я старалась стать мечтой. Любить можно только мечту. Я постараюсь не разочаровать тебя, любимый, коханый…


Устинья приехала через двое суток. Не удивилась, увидев расхаживавшую по квартире в длинном халате Машу-большую. Маша с ней вежливо поздоровалась и сказала, что очень боится бомбежки, но в последнее время город не бомбят, и люди перестали пользоваться светозащитными шторами. Устинья разговаривала с Машей как ни в чем не бывало, а на кухне расплакалась, уронив на стол повязанную черной кашемировой шалью голову.

— Берецкий-медик считает, что она придет в себя, — сказала Таисия Никитична. — Правда, Берецкий-человек сказал мне вот на этой самой кухне, что было бы лучше, если бы она в себя не пришла. То есть возвращение к реальности может пагубно сказаться на ее психике и ей станет еще хуже, — говорила Таисия Никитична.

— Куда уж хуже, — буркнула Устинья. — Хуже, кажется, некуда.

Таисия Никитична не знала, куда ездила Устинья и, будучи по натуре женщиной любопытной, то и дело бросала на нее испытующие взгляды, как бы желая прочесть на непроницаемо строгом Устиньином лице разгадку ее таинственного исчезновения, наверняка связанную — Таисия Никитична чувствовала это безошибочно — с дальней дорогой.

— Ты что, родственников ездила проведать? — не удержалась от вопроса она.

— Родственников, — кивнула Устинья и к глубокому разочарованию Таисии Никитичны надолго замолчала.

Таисия Никитична обиженно поджала губы, надела очки и демонстративно закрылась газетой. Вера напоила Устинью чаем — от обеда она категорически отказалась.

— Пойду прилягу. Не спала две ночи, — сказала она, на ходу снимая кофту. — Пускай Петрович, когда придет, разбудит меня.

Николай Петрович пришел довольно рано — Первый был в Москве, селектор молчал, пленум ЦК закончился еще вчера и наступило временное затишье. Тем более, завтра суббота, и высшее московское начальство, скорее всего, уже разъехалось по дачам. Он прошел к себе в кабинет — Устинья прилегла на его тахте, — сел рядом со спящей и потряс ее за плечо.

— Ну как, видела? — спросил он, едва Устинья открыла глаза.

Она поправила сбившуюся юбку и села, облокотившись о покрытую ковром стену.

— Ладный хлопчик, уж такой спритний, — сказала Устинья, спросонья путая русские слова с польскими. — На тебя повадками похожий и статью, а лицом, видно, в мать пошел. Бардзо пиенни хлопчик.

— Ты что, русским языком говорить не можешь? Что ты все шпрехаешь по-своему? — неожиданно вспылил Николай Петрович.

— Я говорю, что очень красивый у тебя мальчик, Петрович, и смышленый не по годам, — нисколько не обидевшись, повторила Устинья. — Бабушка сказала ему, что отца убили на фронте, ну а про мать он все как есть знает. Но на жизнь ни капельки не озлобился. Он мне сказал, что прощать нужно всех людей, даже самых плохих и глупых, потому что мы никого не имеем права судить. Их будет судить своим судом Иисус Христос.

— Ишь ты, как задурили парню голову эти проклятые попы. Он в школу-то ходит?

— Ходит. В шестой класс. И учится на одни пятерки. В пионеры его не взяли из-за матери, а он поначалу очень хотел — так он мне сам рассказал. Понимаешь, Петрович, его бабушка с детства ему внушала, что ты — герой, что он должен гордиться твоей светлой памятью. И что ты был партийным она ему тоже говорила. Знаешь, хлопчику очень хочется быть похожим на отца.

— Ты сказала, что…

— Я сказала, что я его родная тетка, твоя сестра. Он очень обрадовался и попросил показать твою фотографию. Я пообещала ему прислать.

— Этого нельзя делать. — Николай Петрович беспокойно заерзал по тахте. — Меня могут узнать и вообще…

— У тебя есть старая фотография? Еще довоенная?

— Наверное, но…

— На ней тебя вряд ли кто узнает. — Устинья нехорошо усмехнулась. — Лицо у тебя, Петрович, словно закаменело. Я и то тебя еще другим помню, когда ты в райцентре жил. Для хлопчика очень важно хотя бы фотографию отца иметь.

Николай Петрович хотел было резко ответить Устинье — язык у него так и чесался — но передумал. Ведь она еще по сути не рассказала ему ничего про свою поездку к его сыну. И он с нетерпением ждал, когда Устинья соизволит заговорить.

— Анатолием твоего сына зовут. Анатолий Николаевич Соломин. Его сейчас взяла к себе двоюродная сестра твоей первой жены, Капа. Она — религиозная женщина и считает смертным грехом бросать племянника на произвол судьбы, хотя у нее своих трое и вот-вот четвертый появится. Ну а живут они в бараке — две комнатушки и верандочка.

— Ты бы денег им дала, что ли, — сиплым от волнения голосом сказал Николай Петрович. — Мальчишку одевать-обувать надо.

— Давала, но Капа не взяла. Говорит, если хотите доброе дело сделать, пожертвуйте в приют или богадельню, а мы, слава Богу, сыты и одеты не хуже других.

— А она не спрашивала, откуда ты узнала про мальчика?

— Нет. Она мне сразу поверила, накормила, оставила ночевать. У них там теснотища, но все чистенько прибрано, даже тюлевые занавески на окнах висят. Меня положили вместе с твоим Толиком.

Устинья простонала, вспомнив, что не спала всю ночь, вдыхая знакомый до боли запах детского — мальчишечьего — тела, как, лежа в темноте с открытыми глазами, боялась пошевелиться, когда мальчик во сне обхватил ее за шею и прижался к ее плечу. Она не стала рассказывать Николаю Петровичу и о том, что утром, когда старшие дети ушли в школу, а маленькая дочка занялась возле печки с котенком, она сказала Капе, что решила взять Толика к себе прямо сейчас. Капа отказала ей мягко, но решительно, и попросила Устинью не говорить больше об этом. Потом Устинья отправилась в город, накупила сливочного масла, шоколадных конфет, пряников, кое-каких вещичек для Толика и его брата и сестер. Капа благодарила ее очень сдержанно, вовсе не потому, что дома у них был полный достаток, — эта нездорового вида женщина с большими лучистыми глазами была искренне и до глубины души равнодушна к каким бы то ни было проявлениям бытия, приносящим удовлетворение плотских потребностей. То ли она была аскетична от рождения, то ли такой сделала ее религия.

Вечером, когда дети легли спать, а Устинья, расцеловав и благословив Толика, стала собираться в дорогу, Капа поведала ей, что первая жена ее мужа в настоящий момент тяжело больна, и он переселился жить к ней — за больной некому ухаживать.

— Мы хотели взять ее к себе, — рассказывала Капа, — да побоялись детей заразить — у Федосьи все тело в страшных струпьях. Они вот уже несколько месяцев не сходят. Может быть, это Господь на нее наказание наложил, — сказала Капа без малейшего злорадства или злобы. — Она во время войны в партизанском отряде была и собственноручно немецких солдат расстреливала. Помню, она рассказывала, как тяжело умирали некоторые из них. Хоть и враги, а все ж таки человеки живые, как и мы с тобой, тоже от Создателя свой род ведущие. Жалко Федосью, страдает она, да все молчком. И покаяться не хочет. Я так думаю, что это из нее духовные муки выходят.

Устинья, живя уже несколько лет в России, еще ни разу не слышала, чтобы о немцах говорили как о «человеках» — в сердцах людей не зарубцевались военные раны, тем более что многие, да почти каждый, потеряли в минувшую войну кого-то из близких. Немцев в России ненавидели, и Устинья, хоть и считала себя истинной христианкой, вполне разделяла это чувство. Она искренне не могла постичь смысла христианской заповеди о том, что зло можно остановить непротивлением. Либо мир еще не готов для нее, либо же она вообще не годится для этого мира.

— Может, мы мальчика в интернат хороший определим? — услышала Устинья голос Николая Петровича и вздрогнула, вернувшись к реальности. — Они же из него черт знает что сделают, эти темные люди.

— А ты думаешь, ему в интернате лучше будет? — зло спросила Устинья. — Чужие люди они и есть чужие люди.

— Так ведь они воспитают его для нормальной человеческой жизни. Нашей жизни. Будущей. А эти твои баптисты доведут мальчика до тюрьмы. Ты говоришь, они его не отдадут добром?

— Тебе, может, и отдадут, — бросила Устинья.

— Мне никак нельзя его взять. Нет, я не имею никакого права.

— Это партия твоя тебя таким бессердечным сделала? — Устинья внезапно обмякла и сказала уже совсем другим тоном: — Тебе они его тоже не отдадут, можешь не рыпаться.


Однажды Маша проснулась среди ночи от того, что ее окликнул Анджей. Не зажигая света, чтоб на разбудить Устинью, оделась, накинула меховой жакет и тихонько выскользнула на улицу.

В предутреннем воздухе пахло весной. Маша легко и радостно шагала по пустынной улице, чувствуя, как наполняется восторгом душа. Она свободна, свободна… На востоке зеленеет небо, вот-вот проснутся птицы. Ту яркую звездочку, которая никак не хочет растворяться в утреннем свете, она сделает своей путеводной звездой и будет идти, сколько хватит сил, ей навстречу.

Как она не догадалась раньше, что ей не хватает именно свободы?..

Неужели она могла жить в этих маленьких, похожих друг на друга ячейках, и у нее над головой ходили другие люди? Как это странно, как неестественно, когда люди ходят друг у друга над головой…

Маша шла, вдыхая чистый и прохладный утренний воздух.

Показался край солнца, и она вдруг ощутила физически, а не умозрительно, что земля под ее ногами на самом деле закругляется, что она слегка подрагивает, потому что несется с бешеной скоростью сквозь просторы Вселенной. И что иногда от этой скорости может кружиться голова.

У Маши кружилась голова. Она представляла себя на голубом шаре, мчащемся просторами Вселенной. Она боялась сорваться вниз, в темную бездну, которую ощущала под ногами сквозь земную твердь. Казалось, стоит остановиться, прекратить это стремительное движение, создающее вокруг нее силовое поле, и какие-то неведомые силы подхватят и умчат в космический мрак. И Маша шла вперед, только вперед.

Загрузка...