20

Ужель Природа-Мать навечно

С Творцом разделена враждой,

Что, опекая род людской,

С отдельной жизнью так беспечна?

А. Теннисон. In Memoriam (1850)

Наконец она прервала молчание и высказала все доктору Беркли. Опустившись на колени, личный врач Джона Кеннеди дрожащей рукой показал ей страшные пятна на ее юбке. «Может быть, вам лучше переодеться?» — предложил он неуверенно.

«Нет, — вне себя прошептала она. — Пусть видят, что они наделали».

Уильям Манчестер. Смерть президента[172]

Она стояла вполоборота к Чарльзу на затененном конце туннеля из плюща. Она не оглянулась, она видела, как он взбирался по склону меж ясеней. День утопал в сверкающей лазури, дул теплый юго-западный ветерок. Он принес с собой рои весенних бабочек — капустниц, крапивниц и лимонниц, — которых мы, убедившись в их несовместимости с высокопродуктивным сельским хозяйством, за последнее время почти полностью истребили ядами. Всю дорогу мимо сыроварни и через лес бабочки, приплясывая, сопровождали Чарльза, а одна — сверкающий золотистый блик — вилась теперь в светлой прогалине позади темного силуэта Сары.

Прежде чем шагнуть в темно-зеленый сумрак под плющом, Чарльз остановился и боязливо посмотрел вокруг, желая убедиться, что никто его не видел. Но над лесным безлюдьем простирались одни лишь голые ветви гигантских ясеней.

Пока он не подошел вплотную, она не обернулась, но даже и тогда, упорно не поднимая глаз, вытащила из кармана и молча протянула ему еще один панцирь, словно это была некая искупительная жертва. Чарльз взял окаменелость, однако замешательство Сары передалось и ему.

— Позвольте мне заплатить вам за эти панцири столько, сколько с меня спросили бы за них в лавке мисс Эннинг.

Тут она подняла голову, и взгляды их наконец встретились. Он понял, что она обиделась, и вновь испытал безотчетное ощущение, будто его пронзили клинком, будто он не оправдал ожиданий, обманул ее надежды. Однако на сей раз это заставило его взять себя в руки, вернее, взять такой тон, какого он решил держаться, — ведь со времени событий, изложенных в последних главах, прошло уже два дня. Мимолетное замечание доктора Грогана о преимуществе живых над мертвецами возымело действие, и Чарльз теперь увидел в своем приключении научный, а не только филантропический смысл. Он уже раньше честно признался себе, что, кроме неприличия, оно содержит также элемент удовольствия, теперь же ясно различил в нем еще и элемент долга. Сам он, безусловно, принадлежит к существам наиболее приспособленным, но наиболее приспособленные человеческие существа несут, однако, определенную ответственность за менее приспособленных.

Он опять подумал, не рассказать ли Эрнестине о своих встречах с мисс Вудраф. Но увы — слишком живо представил себе глупые женские вопросы, которые она может ему задать, и неприятное положение, в которое он неизбежно попадет, если ответит на них правдиво. И он быстро решил, что Эрнестина как женщина, и притом женщина неопытная, не поймет его человеколюбивых побуждений, и таким образом весьма ловко уклонился от еще одной, не особенно приятной стороны долга.

Поэтому он не дрогнул под укоризненным взглядом Сары.

— Случилось так, что я богат, а вы бедны. К чему нам эти церемонии?

В этом, собственно, и заключался его план: выказать ей сочувствие, но держать ее на расстоянии, напомнив о разнице в их общественном положении… хотя, конечно, только мимоходом и с легкой иронией.

— Мне больше нечего вам подарить.

— Я не вижу, почему вы вообще должны мне что-либо дарить.

— Вы пришли.

Ее смирение смутило его почти так же, как и ее гордость.

— Я убедился, что вы и в самом деле нуждаетесь в помощи. И хотя я по-прежнему не понимаю, почему вы хотите посвятить меня… — тут он запнулся, потому что на языке у него вертелось: «в то, что вас беспокоит», а подобные слова показали бы, что он выступает в роли врача, а не только джентльмена, — в ваши затруднения, однако же я здесь и готов выслушать то, что вы… правильно ли я вас понял? — хотели бы мне рассказать.

Сара снова подняла на него взгляд. Чарльз был польщен. Она робко указала на залитый солнцем выход из туннеля. — Я знаю здесь поблизости одно укромное место. Не можем ли мы отправиться туда?

Он кивнул в знак согласия; она вышла на солнце и пересекла каменистую прогалину, где Чарльз искал окаменелости, когда она наткнулась на него в первый раз. Она шла легким уверенным шагом, одной рукою подобрав подол, а в другой несла свой черный капор, держа его за ленты. Следуя за нею далеко не так проворно, Чарльз заметил, что ее черные чулки заштопаны, а задники ботинок стоптаны, заметил он также бронзовый отлив ее темных волос. Он подумал, как, должно быть, хороши эти пышные густые волосы, если их распустить, и хотя она убирала их под высокий воротник пальто, он задался вопросом, уж не тщеславие ли заставляет ее так часто носить капор в руке.

Они вошли в еще один зеленый туннель; он вывел их к зеленому склону, образованному некогда обвалом отвесной скалы. Осторожно ступая по травянистым кочкам, Сара зигзагами взобралась на самый верх. Чарльз с трудом поспевал за ней; подняв голову, он мельком увидел чуть повыше ее лодыжек белые завязки панталон. Благородная дама пропустила бы его вперед.

Наверху Сара остановилась, поджидая его. Он прошел за ней по гребню уступа. Над ними вздымался еще один склон на несколько сот ярдов выше первого. Эти «ступени», образованные оседанием породы, так велики, что их видно даже с Кобба, с расстояния не менее двух миль. Расщелина привела их к еще более крутому уступу. Он был наклонен под таким углом, что показался Чарльзу очень опасным — стоит поскользнуться, и тотчас скатишься на несколько футов через гребень нижнего утеса. Будь он один, он бы, наверное, заколебался. Но Сара спокойно поднималась вверх, словно совсем не сознавала опасности. На дальнем конце склона почва немного выравнивалась. Тут-то и находилось ее «укромное место».

Это была маленькая, открытая к югу лощинка, окруженная густыми зарослями свидины и куманики — нечто вроде миниатюрного зеленого амфитеатра. Позади арены — если можно так назвать площадку не более пятнадцати футов в ширину — рос невысокий боярышник, и кто-то (уж, конечно, не Сара) привалил к его стволу большую плоскую кремневую глыбу, соорудив таким образом самодельный трон, с которого открывался великолепный вид на вершины растущих внизу деревьев и море за ними. Чарльз в своем фланелевом костюме изрядно запыхался и еще более изрядно вспотел. Он осмотрелся. Края лощины были усеяны фиалками, первоцветом и белыми звездочками цветущей земляники. Согретая полуденным солнцем, защищенная со всех сторон прелестная полянка как бы парила в воздухе.

— Примите мои комплименты. Вы обладаете даром отыскивать орлиные гнезда.

— Я ищу одиночества.

Она предложила ему сесть на кремневую глыбу под низкорослым боярышником.

— Но ведь вы, наверное, сами здесь всегда сидите.

Однако она повернулась и быстрым грациозным движением опустилась на небольшой холмик в нескольких футах от деревца, так, чтобы сидеть лицом к морю и — Чарльз это понял, заняв более удобное место, — чтобы наполовину скрыть от него свое лицо, но опять с безыскусным кокетством так, чтобы он непременно обратил внимание на ее волосы. Она сидела очень прямо, но опустив голову и неестественно долго укладывая возле себя капор. Чарльз наблюдал за ней, улыбаясь про себя и изо всех сил стараясь не улыбнуться открыто. Он видел, что она не знает, с чего начать, и в то же время эта сцена al fresco,[173] никак не вязавшаяся с ее принужденной застенчивостью, отличалась такой непринужденностью, словно они были детьми — братом и сестрой.

Сара положила на землю капор, расстегнула пальто, сложила руки на коленях, но все еще молчала. Высокий воротник и необычный покрой ее пальто, особенно сзади, придавали ее облику что-то мужское, и потому она чуть-чуть напоминала девушку-возничего, девушку-солдата — но лишь чуть-чуть, ибо волосы легко это сходство скрадывали. Чарльз с некоторым удивлением заметил, что поношенная одежда нисколько ее не портит, почему-то даже больше к ней идет, чем пошла бы одежда более нарядная. Последние пять лет наблюдалась небывалая эмансипация в области женской моды — по крайней мере в Лондоне. Впервые появился в обиходе предмет туалета, искусственно подчеркивающий красивую форму груди; начали красить брови и ресницы, мазать губы, подцвечивать волосы… И делали это почти все светские женщины, а не только дамы полусвета. Однако у Сары ничего подобного не было и в помине. Казалось, она совершенно равнодушна к моде и тем не менее способна выдержать любое сравнение с кем угодно, подобно тому как скромный первоцвет у ног Чарльза выдержал бы сравнение с любым экзотическим тепличным цветком.

Итак, Чарльз молча сидел, несколько царственно возвышаясь над расположившейся у его ног необычной просительницей и отнюдь не горя желанием ей помочь. Однако она упорно молчала. Были ли тому причиной ее скромность и робость — неизвестно, но только Чарльз все яснее сознавал: она бросает ему вызов, ждет, чтобы он вытянул из нее эту тайну; и наконец он сдался.

— Мисс Вудраф, безнравственность всегда была мне отвратительна. Но еще более отвратительна мне нравственность, не знающая снисхождения. Обещаю вам, что я не буду слишком строгим судьей.

Она еле заметно кивнула, но по-прежнему медлила. И вдруг с отчаянной решимостью пловца, который долго мешкал на берегу, не решаясь войти в воду, погрузилась в свою исповедь.

— Его звали Варгенн. Его привезли в дом капитана Тальбота после кораблекрушения. Кроме него спаслись только двое, все остальные утонули. Но вам, наверное, об этом уже рассказывали?

— Только о случившемся, но не о нем самом.

— Прежде всего меня восхитило его мужество. Тогда я еще не знала, что очень храбрые люди могут быть очень лживыми. — Она устремила взгляд к морю, словно ее слушателем было оно, а вовсе не Чарльз. — Он был тяжело ранен. У него было вспорото все бедро. Если бы началась гангрена, он бы лишился ноги. Первые дни он страдал от страшной боли. Но он ни разу не вскрикнул. Ни единого стона. Когда доктор перевязывал ему рану, он сжимал мне руку. Так крепко, что однажды я едва не потеряла сознание.

— Он не говорил по-английски?

— Он знал всего несколько слов. Миссис Тальбот говорила по-французски не лучше, чем он по-английски. А капитан вскоре уехал по делам службы. Варгенн сказал нам, что родом он из Бордо. Что его отец, состоятельный адвокат, женился вторично и обманным путем присвоил наследство детей от первого брака. Варгенн нанялся на корабль, который перевозил вино. По его словам, когда произошло кораблекрушение, он был помощником капитана. Но все, что он говорил, было ложью. Кто он на самом деле, я не знаю. Он казался джентльменом. Вот и все.

Она говорила как человек, не привыкший к связной речи, останавливаясь после каждой неуверенной обрубленной фразы, то ли чтобы обдумать следующую, то ли ожидая, что он ее перебьет, — Чарльз так и не понял.

— Да, я понимаю, — пробормотал он.

— Иногда мне кажется, что кораблекрушение тут ни при чем, и он вовсе не тонул. То был дьявол в обличье моряка. — Она опустила взгляд на руки. — Он был очень красив. Никто прежде не оказывал мне такого внимания — я хочу сказать, когда он стал поправляться. Читать ему было некогда. Он вел себя как ребенок. Ему требовалось общество, он хотел, чтобы его слушали, чтобы с ним беседовали. Мне он говорил всякие глупости. Что он не понимает, отчего я не замужем. И тому подобное. Я ему верила.

— Короче говоря, он делал вам авансы?

— Вы не должны забывать, что говорили мы только по-французски. Быть может, из-за этого все, что говорилось тогда между нами, казалось мне не очень реальным. Я не бывала во Франции и плохо знаю разговорный язык. Часто я не вполне понимала, что он говорит. Нельзя винить во всем его одного. Я могла услышать то, чего он вовсе не имел в виду. Иногда он надо мною подшучивал. Но мне казалось, что он не хотел меня обидеть. — На секунду она заколебалась. — Я… мне это даже нравилось. Он называл меня жестокой за то, что я не позволяла поцеловать мне руку. Наступил день, когда я сама сочла себя жестокой.

— И перестали быть жестокой.

— Да.

Низко над ними пролетела ворона; ее черные перья лоснились, топорщась на ветру; на мгновенье неподвижно застыв в воздухе, она вдруг испуганно метнулась прочь.

— Я понимаю.

Он всего лишь хотел подбодрить рассказчицу, но она восприняла его слова буквально.

— Нет, вам этого не понять, мистер Смитсон. Потому что вы не женщина. Не женщина, которой суждено было стать женою фермера и которую воспитали для лучшей доли. Моей руки просили не раз. Когда я жила в Дорчестере, один богатый скотовод… впрочем, это неважно. Вы не родились женщиной, которая от природы исполнена уважения, восхищения перед умом, образованностью, красотой… я не знаю, как это выразить, я не имею права их желать, но стремлюсь к ним всей душой и не могу поверить, что это одно лишь тщеславие… — Она помолчала. — Вы никогда не были гувернанткой, мистер Смитсон, — молодой женщиной, у которой нет своих детей и которую нанимают присматривать за чужими. Откуда вам знать, что чем они милее, тем нестерпимее страдание. Вы не должны думать, что я говорю так из зависти. Я любила малюток Поля и Виргинию, я не питаю к миссис Тальбот ничего, кроме привязанности и благодарности, — я готова умереть за нее и ее детей. Но изо дня в день быть свидетелем семейного счастья, наблюдать счастливое супружество, домашний очаг, прелестных детей… — Она остановилась. — Миссис Тальбот моя ровесница. — Она опять остановилась. — В конце концов мне стало казаться, будто мне позволено жить в раю, но запрещено вкушать райское блаженство.

— Но разве каждый из нас не чувствует по-своему, что ему недостает чего-то в жизни?

В ответ она с таким ожесточением покачала головой, что Чарльз даже удивился. Он понял, что затронул какую-то глубоко затаенную струну в ее душе.

— Я лишь хотел заметить, что привилегированное положение в обществе не обязательно приносит счастье.

— Нельзя сравнивать такое положение, при котором счастье по крайней мере возможно, и такое, когда… — она опять покачала головой.

— Но вы же не станете утверждать, что все гувернантки несчастны — или остаются в девушках?

— Такие, как я, — да.

Помолчав, он сказал:

— Я перебил вас. Простите.

— А вы верите, что я говорю не из зависти?

Тут она обернулась и пристально на него посмотрела; он кивнул. Сорвав стебелек молочая с голубыми цветами, она продолжала.

— Варгенн выздоровел. До его отъезда оставалась еще неделя. К тому времени он объяснился мне в своих чувствах.

— Он просил вас выйти за него замуж?

Казалось, ей нелегко ответить на этот вопрос.

— Он заводил разговор о женитьбе. Сказал, что, когда он вернется во Францию, его произведут в капитаны корабля, на котором перевозят вино. Что он и его брат надеются вернуть утраченное ими наследство. — Поколебавшись, она наконец призналась. — Он звал меня с собой во Францию.

— И миссис Тальбот об этом знала?

— Она добрейшая из женщин. И самая невинная. Будь при этом капитан… Но его не было. Сначала я стеснялась ей признаться. А под конец испугалась, — добавила она, — испугалась того совета, который ожидала от нее услышать. — Она принялась обрывать лепестки молочая. — Варгенн становился все настойчивее. Он сумел убедить меня, что от того, соглашусь ли я последовать за ним, зависит счастье всей его жизни, более того, мое счастье тоже.

Он многое обо мне узнал. Что мой отец умер в доме для умалишенных. Что я осталась без родных, без средств. Что долгие годы я чувствовала себя каким-то таинственным образом обреченной на одиночество, но не знала, за что. — Она отложила в сторону молочай и сжала руки на коленях. — Моя жизнь погружена в одиночество, мистер Смитсон. Мне словно предопределено судьбой никогда не знать дружбы с равным мне человеком, никогда не жить в своем собственном доме, никогда не смотреть на мир иначе, как на правило, из которого я должна быть исключением. Четыре года назад мой отец обанкротился. Все наше имущество было распродано. С тех пор мне все время чудится, что даже вещи — обыкновенные столы, стулья, зеркала — как бы сговорились меня отринуть. Мы никогда не будем тебе принадлежать, говорят они, никогда не будем твоими. Всегда только чужими. Я знаю, что это безумие. Я знаю, что в промышленных городах есть такие нищие, такие одинокие люди, что по сравнению с ними я живу в довольстве и роскоши. Но когда я читаю про жестокие акты мести, совершаемые рабочими, я какой-то частью души их понимаю. Я даже почти им завидую, потому что они знают, где и как отомстить. А я бессильна. — В ее голосе зазвучало что-то новое, сила чувства, которая отчасти противоречила последней фразе. Она добавила, более спокойно: — Боюсь, что я не умею как следует все это объяснить.

— Я не уверен, что могу извинить ваши чувства. Но я их очень хорошо понимаю.

— Варгенн отправился в Уэймут. Миссис Тальбот, конечно, думала, что он с первым же пакетботом уедет. Но мне он сказал, что будет ждать меня там. Я ничего ему не обещала. Напротив, я поклялась ему, что… но я плакала. Наконец он сказал, что будет ждать ровно неделю. Я ответила, что ни за что не последую за ним. Но когда прошел день, потом другой, а его не было рядом и мне не с кем было поговорить, на меня вновь нахлынуло одиночество, о котором я вам рассказала. Я чувствовала, что потону в нем, хуже того, что я упустила доску, которая могла меня спасти, и что она уплывает прочь. Меня охватило отчаяние. Отчаяние, удвоенное тем, что я должна была его скрывать. На пятый день я не могла более этого вынести.

— Но, сколько я понял, все происходящее скрывалось от миссис Тальбот. Разве это не внушило вам подозрений? Человек, который питает благородные намерения, едва ли станет так себя вести.

— Мистер Смитсон, я знаю: тому, кто недостаточно знаком со мною и с тогдашними моими обстоятельствами, мое безрассудство, моя слепота, помещавшие мне постичь истинный характер этого человека, должны показаться преступными. Я не могу этого скрыть. Быть может, я всегда это знала. Наверное, какой-то глубоко скрытый в моей душе изъян требовал, чтобы все лучшее во мне было ослеплено. К тому же, мы ведь и начали с обмана. А раз вступив на этот путь, не так легко с него сойти.

Для Чарльза это могло бы послужить предостережением, но он был слишком поглощен рассказом об ее жизни, чтобы подумать о своей.

— Вы поехали в Уэймут?

— Я обманула миссис Тальбот, выдумав историю про школьную подругу, которая будто бы тяжело заболела. Она была уверена, что я еду в Шерборн. Дорога туда тоже проходит через Дорчестер. Добравшись до него, я тотчас пересела в Уэймутский омнибус.

Но здесь Сара умолкла и опустила голову, словно была не в силах продолжать.

— Пощадите себя, мисс Вудраф. Я догадываюсь…

Она покачала головой.

— Я подхожу к событию, о котором должна рассказать. Только я не знаю как.

Чарльз тоже опустил глаза. Внизу в листве одного из могучих ясеней под мирным голубым небом раздавалась неистовая песня невидимого дрозда. Наконец Сара продолжила свой рассказ.

— Недалеко от гавани я нашла меблированные комнаты. Затем я направилась в гостиницу, где он должен был остановиться. Там его не было. Меня ожидала записка, в которой он называл другую гостиницу. Я поспешила туда. Эта гостиница… не была приличной. Я поняла это из того, как мне там отвечали, когда я его спросила. Мне объяснили, как найти его комнату, полагая, что я поднимусь к нему наверх. Но я настояла, чтобы за ним послали. Он пришел. Увидев меня, он, казалось, был счастлив, как и полагается влюбленному. Он извинился за убогий вид гостиницы. Сказал, что она дешевле и что здесь часто останавливаются французские моряки и купцы. Я была испугана, а он был очень внимателен. Я весь день ничего не ела — он приказал подать ужин…

Поколебавшись, она продолжала:

— В общих комнатах было очень шумно, и мы перешли в гостиную. Не могу объяснить вам почему, но я поняла, что он переменился. Как ни старался он мне угодить, какие нежные слова и улыбки ни расточал, я поняла, что, если бы я не приехала, он не был бы ни удивлен, ни слишком опечален. Я поняла, что была для него всего лишь развлечением на время его болезни. С моих глаз упала пелена. Я увидела, что он неискренний человек… лжец. Увидела, что стать его женой значило бы стать женою недостойного авантюриста. Я увидела все это в первые же пять минут нашего свидания. — Она остановилась, словно вдруг услышала, что в ее голос снова вкралась горечь самоосуждения; затем, понизив голос, продолжала: — Вы спросите — как я не видела этого раньше. Наверно, видела. Но видеть что-нибудь еще не значит это признавать. Он напоминал ящерицу, которая меняет окраску в зависимости от окружения. В доме джентльмена он казался джентльменом. В этой гостинице я постигла его подлинную сущность. И поняла, что окраска, которую он принял там, гораздо естественнее прежней.

Мгновение она смотрела на море. Чарльз подумал, что теперь ее щеки, вероятно, залились еще более ярким румянцем, но лица ее он не видел.

— Я знаю, что при таких обстоятельствах любая… любая порядочная женщина тотчас бы ушла. Тысячу раз с того вечера я искала объяснений своему поступку, но убедилась, что его ничем нельзя объяснить. Вначале, когда я поняла свою ошибку, меня сковал ужас… это было так страшно… Я пыталась найти в Варгенне достоинство, порядочность, честь. А потом возмутилась, что меня так обманули. Я говорила себе, что если бы не это невыносимое одиночество в прошлом, я не была бы так слепа. Иначе говоря, я возлагала всю вину на обстоятельства. Прежде я никогда не попадала в такое положение. Никогда не переступала порога такой гостиницы, где, казалось, не ведают приличий и где служение греху столь же естественно, сколь служение добродетели в храме. Я не могу вам этого объяснить. Мой разум помрачился. Быть может, я думала, что обязана сама распоряжаться собственной судьбой. Я бежала к этому человеку. Чрезмерная скромность должна казаться бессмысленной… чуть ли не тщеславием. — Она помолчала. — Я осталась. Я съела ужин, который нам подали. Я выпила вина, которое он заставил меня выпить. Оно меня не опьянило. Я даже думаю, что оно позволило мне еще яснее видеть… скажите, так бывает?

Она едва заметно повернула голову, ожидая ответа, словно Чарльз мог исчезнуть, и она хотела удостовериться — хотя и не смела на него взглянуть, — что он не растворился в воздухе.

— Без сомнения.

— Мне показалось, что оно придало мне силы и мужества… а также проницательности. Оно не было орудием дьявола. Наконец Варгенн не мог больше скрыть свои истинные намерения. Да и я не могла разыгрывать удивление. Чистота моя была притворной с той минуты, когда я решила остаться. Я не стараюсь себя оправдать, мистер Смитсон. Я прекрасно знаю, что было еще не поздно — даже когда служанка убрала со стола и вышла, закрыв за собою дверь, — было еще не поздно уйти. Я могла бы сказать вам, что он воспользовался моей беспомощностью, одурманил меня — да все что угодно. Нет. Он был человек ветреный, человек без совести, беспредельно себялюбивый. Но он бы никогда не попытался овладеть женщиной против ее воли.

И тут, когда Чарльз меньше всего мог ожидать, она обернулась и посмотрела прямо ему в глаза. Лицо ее заливала краска, но, как ему показалось, не краска стыда — а скорее какого-то вдохновения, негодования и вызова; словно она стояла перед ним обнаженная, но была этим горда.

— Я ему отдалась.

Чарльз не выдержал ее взгляда и с чуть заметным кивком опустил глаза.

— Так.

— Поэтому я обесчещена, вдвойне. В силу обстоятельств. И собственного выбора.

Наступило молчание. Она опять отвернулась к морю.

— Я не просил вас рассказывать мне об этом, — тихо проговорил он.

— Мистер Смитсон, я хочу, чтобы вы поняли — дело не в том, что я совершила этот позорный поступок, а в том, зачем я его совершила. Зачем я пожертвовала самым дорогим достоянием женщины мимолетному удовольствию человека, которого я не любила. — Она приложила ладони к щекам. — Я сделала это затем, чтоб никогда уж не быть такою, как прежде. Я сделала это затем, чтобы люди показывали на меня пальцем и говорили: вон идет шлюха французского лейтенанта — о да, пора уже произнести это слово. Затем, чтоб они знали, как я страдала и страдаю, подобно тому как страдают другие во всех городах и деревнях нашей страны. Я не могла связать себя супружеством с этим человеком. Тогда я связала себя супружеством с позором. Я не стану утверждать, будто понимала тогда, что я делаю, что совершенно хладнокровно позволила Варгенну собою овладеть. В ту минуту мне казалось, будто я кинулась в пропасть или ножом пронзила себе сердце. Это было в некотором роде самоубийство. Поступок, вызванный отчаянием, мистер Смитсон. Я знаю, что это грех… кощунство, но я не знала иного средства покончить со своею прежней жизнью. Если бы я ушла из этой комнаты, вернулась к миссис Тальбот и продолжала жить, как прежде, то сейчас действительно была бы мертва… и притом от собственной руки. Жить мне позволил мой позор, сознание, что я и в самом деле не похожа на других женщин. У меня никогда не будет их невинных радостей, не будет ни детей, ни мужа. А им никогда не понять, почему я совершила это преступление. — Она остановилась, словно впервые ясно осознала смысл своих слов. — Иногда мне их даже жаль. Я думаю, что я обладаю свободой, которой им не понять. Мне не страшны ни униженья, ни хула. Потому что я переступила черту. Я — ничто. Я уже почти не человек. Я — шлюха французского лейтенанта.

Чарльз весьма смутно понял, что она пыталась сказать своей последней длинной речью. Пока она не дошла до принятого ею в Уэймуте странного решения, он сочувствовал ей гораздо больше, чем это могло показаться; он представлял себе, какой медленной, безысходной мукой была ее жизнь в гувернантках, как легко ей было попасть в когти такого обаятельного негодяя, как Варгенн; но эти рассуждения о свободе за чертой, о том, что она связала себя супружеством с позором, были для него непостижимы. Однако кое-что он уразумел, ибо к концу своей оправдательной речи Сара заплакала. Она утаила свои слезы или, во всяком случае, пыталась их утаить, то есть не стала закрывать лицо руками или доставать платок, а только отвернулась. Чарльз не сразу проник в истинную причину ее молчания.

Но затем, повинуясь какому-то безотчетному побуждению, он встал и бесшумно шагнул по траве, чтобы увидеть ее лицо в профиль. Щека была мокрая от слез, и он почувствовал, что нестерпимо тронут, смущен, что его затянуло в водоворот, который увлекает его все дальше от надежной пристани бесстрастного и беспристрастного сочувствия. Он живо представил себе сцену, в подробности которой она не вдавалась, — сцену ее падения. Он был в одно и то же время Варгенном, наслаждавшимся близостью с ней, и человеком, который бросался к нему и ударом повергал его на землю, тогда как Сара была для него и невинною жертвой, и исступленной падшей женщиной. В глубине души он прощал ей потерю невинности, и ему мерещился глухой сумрак, в котором он мог бы насладиться ею сам.

Такой внезапный переход из одного сексуального регистра в другой сегодня просто невозможен. Мужчина и женщина, едва успев оказаться в самом случайном контакте, тотчас рассматривают возможность физической близости. Такое откровенное признание истинных стимулов человеческого поведения представляется нам вполне здоровым, но во времена Чарльза отдельные личности не признавались в тех желаниях, что были под запретом общества в целом; и когда на сознание набрасывались эти затаившиеся тигры, оно оказывалось до смешного неподготовленным.

Кроме того, викторианцам была свойственна эта удивительная египетская черта, эта клаустрофилия,[174] о которой так недвусмысленно свидетельствует их одежда, пеленающая их, словно мумий, архитектура их тесных коридоров и узких окон, их страх перед всем открытым и обнаженным. Прячьте действительность, отгораживайтесь от природы. Революцией в искусстве той поры было, разумеется, движение прерафаэлитов;[175] они по крайней мере сделали попытку признать природу и сексуальность, но стоит лишь сравнить пасторальный фон у Милле или Форда Мэдокса Брауна[176] с фоном у Констебля и Пальмера,[177] чтобы понять, насколько условно, насколько идеализированно прерафаэлиты трактовали внешний мир. А потому и открытая исповедь Сары — открытая не только в прямом смысле, но и потому, что происходила она на открытом воздухе при ярком солнечном свете, — пожалуй, не столько напомнила ему о более суровой действительности, сколько позволила заглянуть в идеальный мир. Она казалась странной не потому, что была приближением к действительности, а потому, что была удалением от нее, мифом, в котором обнаженная красота значила гораздо больше, нежели голая правда.

Чарльз стоял и смотрел на Сару; прошло несколько мучительных секунд; потом он повернулся и сел обратно на свой камень. Сердце у него колотилось так, словно он только что отступил от края пропасти. Далеко в открытом море в южной части горизонта показалась прозрачная армада облаков. Розоватые, янтарные, снежно-белые, словно цепь блистающих горных вершин, словно башни и крепостные стены, простиравшиеся насколько хватал глаз… но такие недостижимые — недостижимые, как некая Телемская обитель,[178] некая земля идиллической безгрешности и забвения, где Чарльз, Сара и Эрнестина могли бы бродить вместе…

Я не хочу сказать, что мысли Чарльза носили такой постыдно магометанский оттенок. Просто эти далекие облака напомнили ему о собственной неудовлетворенности; о том, как хотелось бы ему снова плыть Тирренским морем; или, сидя в седле, вдыхать сухие ароматы земли на пути к далеким стенам Авилы;[179] или брести по опаленному солнцем берегу Эгейского моря к какому-нибудь греческому храму. Но даже и там легкая манящая тень, смутный силуэт, умершая сестра Чарльза, опередив его, скользнула по каменным ступеням и скрылась туда, где вечно хранит свою тайну рухнувшая колоннада.

Загрузка...