Он ясно видел сцены казни визиток: искаженные горем, залитые слезами лица, дрожащие руки, рвущие картон на мелкие конфетти. Сеньор Вальдес прекрасно помнил всех бывших любовниц, в особенности тех, которые рано или поздно начинали представлять для него опасность: становились излишне навязчивы, были не замужем или переставали стыдиться положения любовницы. Или, хуже того, влюблялись в него так сильно, что уже не страшились разоблачения, готовы были нарушить правила любовной игры и ждали того же от него. Вот этих женщин надо было вовремя остановить — и остановить резко, так, чтобы назад возврата не было.

«Дорогая, мне было так хорошо с тобой, — говорил он в таких случаях. — Я буду до самой смерти вспоминать время, которое мы провели вместе. Но сейчас нам необходимо расстаться. Да, прямо сейчас. Лучше, если мы сделаем это без сцен. Прошу тебя, не звони мне больше».

Да, эти женщины наверняка в отчаянии изорвали его бедные визитки на тысячи кусочков.

Но ему хотелось верить, что среди оставленных любовниц были и те, что до сих пор хранили заветные кремовые прямоугольники, оберегали их, как священные реликвии, закладывали в книжные страницы, как высушенные цветы, все еще хранящие слабый аромат жаркого лета и коротких, но полных наслаждения свиданий в тенистых садах. Сеньору Вальдесу было приятно думать, что респектабельные, всеми почитаемые дамы с незапятнанной репутацией время от времени вытаскивали на божий свет его визитки, гладили и целовали их, с потаенными улыбками вспоминая времена, когда они изнемогали от страсти.

«Что же в этом плохого? — с улыбкой думал сеньор Вальдес. — Посмотрите, какую пользу я принес обществу!»

Сколько скучных, тоскливых браков он спас, сколько самоубийств сумел предотвратить несколькими краткими свиданиями, парой часов занятий любовью — или чем-то похожим на любовь! А скольких мужей он избавил от неминуемой гибели? Если бы не его поистине библейское сострадание к несчастным, обезумевшим от скуки женам, немало мужей не проснулись бы однажды утром из-за того, что ночью им перерезали горла! От уха до уха, да! Ха! Да они должны каждый день возносить хвалу сеньору Вальдесу, благословлять одно его имя! Как жаль, что спасенные мужья-рогоносцы не знают о его благодеяниях…

— Да, — сказала Катерина. — Вы пишете. Я знаю. И что я должна теперь ответить? «И что же вы пишете?» А вы мне на это скажете…

Она замолчала, поглядывая на него с лукавой улыбкой. Она намекала на их недавний разговор возле туалетов, бросала кокетливый вызов. Она выпила слишком много вина, и это придало ей храбрости. И, конечно же, она не услышала далекий треск обрушившегося в воду огромного пласта льда и не поняла, что айсберг уже отошел от берега и начал дрейфовать в ее сторону.

Лежа в постели, в десятый раз переживая происшедшее, сеньор Вальдес позволил себе расслабиться и окунуться в волнующую интригу, разворачивающуюся между ним и этой новой девушкой. Она так смело разговаривала — Катерина, его Катерина, — она провоцировала его, подталкивала вперед, приглашала на танец.

— Тоща я скажу. Тогда я скажу… — Он чувствовал, что расплывается в улыбке.

— Да? Что же вы мне скажете… — Она опустила глаза, не смея встретиться с ним глазами. Казалось, ее тело замерло в ожидании ответа, и, чтобы не упасть в обморок от волнения, она сосредоточила все внимание на своем маленьком пальчике, обводившем влажный от вина ободок бокала. — Чиано?

— Я скажу: «Разве вы не хотите заняться со мной сексом?»

Она осмелилась на секунду приподнять завесу ресниц.

— А что делать мне? Притвориться из вежливости, что не расслышала?

— То была не вежливость. Ты напугала меня.

— Не может быть! Я уверена, что глупые девчонки каждый день бросаются вам на шею.

— О нет, не так часто, как тебе может показаться. — Ну и враль! «Какой же ты замечательный рассказчик, Чиано».

Они оба засмеялись.

— Ну ладно, — пробормотала она, — в таком случае я отказываюсь отвечать на ваше неуместное и дерзкое предложение.

— Что ж, идет, — сказал он. — А я отказываюсь отвечать на твое!

«Ну уж нет, — подумал он. — отвечу, и очень скоро. Имей терпение, крошка, я еще покажу тебе, на что способен…»

Не сейчас, не сразу. Сеньор Вальдес и сам не мог поверить, какой мощной силой воли он обладал, каким гибким умом. Он сладко потянулся на постели. Как мудро сделал он, что решил оттянуть удовольствие! Что может быть приятнее, чем ожидание момента блаженства? Он получал почти физическое наслаждение от каждой минуты общения С ней — бокал вина, потом еще один, потом чашка кофе, еще кофе, последний двойной бренди, вот и подошла пора оплатить счет — особенное удовольствие он получил от оплаты счета. Он не стал подсчитывать, кто сколько выпил, не стал хмурить брови, шевелить губами, с трудом производя в уме арифметические действия, обводить взглядом стол, чтобы поделить общую сумму на количество присутствовавших. Он же не студентишка какой-то! Нет, один взгляд на счет — и короткое, точное движение руки, закладывающей банкноты в кожаный кармашек, и вот они, смеясь, уже идут к выходу и вдыхают ароматный воздух нагретой за день улицы. И она идет рядом, доверчиво положив маленькую ручку на сгиб его локтя, до самой Кристобаль-аллеи, мимо стеклянных дверей его подъезда, до ее скромной квартирки, и там она снова говорит свою фразу. Только в этот раз она всем телом прижимается к нему и поднимает на него свои бездонные глаза.

— Мне пора, — мягко отстраняясь, сказал сеньор Вальдес.

— О нет, останься… Чиано! Разве тебе не хочется остаться?

— Сейчас я должен идти. Но скоро, я обещаю тебе, скоро…

И он поцеловал свой палец и приложил к ее теплым губам.

— Скоро, — повторил он.

Сеньор Вальдес быстро дошел до своего дома и, зайдя в стеклянную парадную, увидел сидящую на мраморной скамье сеньору Марром, гневно листающую старый журнал мод. С большого пальца ноги, закинутой на другую ногу, свисала золотая сандалия.

— Чиано, ну где ты гуляешь? Эрнесто вызвали в центральный офис, и мне так скучно одной!

— Как вовремя его вызвали, — заметил сеньор Вальдес. — Мне тоже страшно скучно одному.

* * *

В отличие от отца Гонзалеса, телефон в кабинете доктора Кохрейна в тот день молчал — никто не требовал от него отчета о том, что произошло в «Фениксе». Но даже если кто-нибудь и позвонил бы, звонок тренькал бы и дребезжал в пустой комнате, пока садовники в мягких шляпах, лихо заломленных набекрень, поливающие ракитник в палисаднике, не вскинули бы вверх сердитые глаза и не пожали бы раздраженно плечами. Звонок телефона побеспокоил бы лишь мириады пылинок, танцующих в лучах света, большинство которых сыпалось с истрепанных фолиантов, стоящих рядами на полках, занимая практически все пространство стен, — бестелесные призраки студентов, когда-то листавших ученые книги и оставивших на их страницах омертвевшие частички кожи, что вам может подтвердить любой аспирант медицинского факультета.

Доктора Кохрейна не было в кабинете. Не было его и дома. Он не сидел за рюмкой бренди в «Фениксе», не бродил бесцельно по улицам города, не гулял в садике около дома мадам Оттавио. Доктор Кохрейн устроил себе праздник.

В этот день у него не было лекций, и он прикрепил на дверь кабинета большой коричневый конверт, надпись на котором призывала студентов бросать туда сообщения. Впрочем, никаких сообщений в тот день для него не поступило.

Когда декан математического факультета (надо сказать, что этот человек никогда не выказывал восхищения предыдущим Полковником-Президентом и никогда не критиковал нынешнего Полковника-Президента) увидел конверт и неодобрительно цокнул языком, доктор Кохрейн был уже очень далеко.

За пару часов до того момента, как декан факультета цокнул языком, доктор Кохрейн стоял на пристани, затерявшись в толпе пассажиров, в толкотне и давке продвигавшихся к широким сходням, что вели прямо в брюхо парома «Мерино». Доктор Кохрейн прекрасно знал старый паром.

Доктор Кохрейн обожал старый паром. На корме, там, где влюбленные обычно стоят, перегнувшись через перила, томным взглядом провожая убегающую вдаль пенную дорожку рассыпающихся бурунов, там, под слоями краски, толстой, как глазурь на свадебном торте, все еще можно было различить слова «Гиппокамп» и «Глазго». Паром был сделан в Шотландии, он принадлежал далекой стране, прямо как предок доктора великий Адмирал и почти как сам доктор Кохрейн.

Доктор часто приходил к реке и смотрел, как паром пришвартовывается к берегу, с трепетом ожидая момента, когда грузовики один за другим начнут выкатываться на широкие сходни, и вот после очередного (далеко не первого) грузовика из недр жирной зеленой воды всплывала линия грузовой марки. Это значило, что капитан опять перегрузил паром, и это значило также, что капитан верит в своего «старичка» и знает, что тот его не подведет. Доктор Кохрейн одобрял такое пиратское пренебрежение правилами грузовых перевозок и был уверен, что старый Адмирал его тоже не осудил бы. Однако восхищаться паромом с берега — это одно, но, когда доктор вступил на маслянистую палубу и заскользил по ней ногами, пытаясь, вместе с горсткой других предусмотрительных пассажиров занять места около спасательных шлюпок, его энтузиазм сразу поутих. На палубе паром казался не очень-то устойчивым.

Доктор Кохрейн постарался изгнать из головы трусливые мысли и, сунув трость под мышку, ухватился обеими руками за поручни, все еще узнаваемые под многими слоями шелушащейся, отслаивающейся краски. Медленно он поднялся по вытертому тысячами подошв металлическому трапу на палубу первого класса.

Странная вещь произошла с доктором Кохрейном, пока он полз вверх по крутым ступенькам трапа. Его спина распрямилась, и, когда он ступил на верхнюю палубу, трость была уже не нужна. Он держал ее в кулаке, как рапиру, так Адмирал, должно быть, сжимал абордажную саблю, словно коршун, налетая с высоты реи на вражескую палубу. Доктор Кохрейн чувствовал необыкновенный прилив сил.

Каюты первого класса находились прямо под капитанским мостиком. На бортах обнадеживающими гирляндами висели десятки спасательных кругов, оплетенных просмоленными канатами и оборудованных автоматическими лампами, которые, если верить надписям на кругах, должны были загореться при соприкосновении с водой.

Доктор Кохрейн слышал, как наверху, в капитанской рубке, капитан отдавал последние распоряжения негромким, но уверенным голосом, сопровождавшимся лязгом металлических деталей, отрывистыми звонками, стуком и невнятным бормотанием динамиков.

И вот далеко внизу доктор Кохрейн подошвами ощутил мощную, могучую дрожь разбуженного двигателя. За кормой парома вода забурлила, начала завязываться в затейливые узлы, выплевывая на поверхность комковатые россыпи изумрудной тины, потом закипела, поднялась, забурлила и пошла беловатой пеной. Вначале ничего не происходило, но вдруг, медленно, так медленно, что доктор Кохрейн вначале решил, что зрение обманывает его, паром начал двигаться. Доктор Кохрейн зачарованно смотрел на желтую жестяную банку из-под пива, попавшую в узкую водяную щель, образовавшуюся между бортом парома и причалом. Щель увеличивалась, расширяясь к носу судна, с шумом втягивая воду под корму. Банка завертелась, закрутилась, набирая скорость, пронеслась вдоль борта парома и — исчезла в бурунах, расходившихся под его кормой. Если бы доктор Кохрейн был поэтом, бесцельная гибель банки вдохновила бы его на создание сонета, но он был математиком и следил за ее продвижением с чисто научным любопытством, пытаясь в уме рассчитать траекторию движения предмета путем решения уравнений параболического типа.

За это время расстояние между бортом парома и берегом продолжало расти, вскоре показались скрытые до этого тенью огромного борта бетонные сваи, для лучшей амортизации обвешанные старыми автомобильными шинами и прикрепленные к причалу гигантскими ржавыми болтами. Зеленые волны лениво плескались около причала.

Паром вздрогнул, освободившись, и начал набирать ход.

Доктор Кохрейн не мог дольше обманывать себя — паром двигался. Его сразу же затошнило. Он расставил ноги пошире, крепче схватился за поручни и сделал несколько глубоких вдохов. В животе противно бурчало. За его спиной в баре салона первого класса бокалы на палках стояли, не шелохнувшись, вино в горлышках бутылок, вздрогнув, совершенно успокоилось. Доктору Кохрейну стало стыдно своей слабости, и он пообещал себе ради памяти великого Адмирала постараться на этот раз продержаться и не выплеснуть съеденный утром завтрак.

Доктор напряг мышцы живота. Он повернул лицо к ветру и устремил глаза в сторону горизонта. Горизонт был совершенно плоский, гладкий и скучный. Впереди, с излучины реки, поднялась стая пеликанов и полетела вдаль неровной, прерывистой линией. Каким-то непостижимым образом движения их крыльев входили в противофазу медленному движению волн на реке. Там, где ее волны катились вверх, как оливковое масло в бутылке, они умудрялись задевать поверхность безобразными когтистыми лапами. А если уклон волны уходил вниз, пеликаны, качнув доисторическими крыльями, забирались выше в небо.

Палуба заходила под ногами доктора Кохрейна, будто он стоял не на широченном пароме, а плыл в утлой ладье во время шторма, и он почувствовал сильное головокружение.

Минуты ползли, а состояние доктора все ухудшалось. Он изо всех сил вцепился в поручни, ладони его стали потными, скользкими, во рту пересохло, слюну было тяжело глотать. Он упорно смотрел вперед на огораживающую гавань дамбу, где прилепился маленький полосатый маячок — как сахарный замок, что иногда ставят на торты для украшения. Вот сейчас начнется настоящая качка. Волны ударят в борт судна, оно закачается сильнее, и ветер охладит его пылающее лицо. Однако новый порыв ветра принес лишь жирный дым, вырвавшийся из трубы, и вкус дизельного масла во рту поднял желчь к горлу доктора Кохрейна.

Доктор не покинул свой пост — так и стоял около борта, время от времени приподнимая мягкую шляпу и вытирая со лба липкий пот, стоял до тех пор, пока не настало время церемонии перемены флага, отмечающей середину реки.

Те несколько минут, что доктор провел без шляпы, ожидая трех сигнальных свистков, предназначенных для оповещения пассажиров, что скрытый за мостом флаг был правильным образом спущен и новый должным образом поднят, оказались наиболее мучительны — доктор был уверен, что его сейчас точно вырвет.

Замена флага была подобна тому, как переменчивая вдова полностью меняет жизненные позиции с каждым новым обручальным кольцом, но бедному доктору было не до сравнений. Солнце безжалостно пекло его обнаженную голову, хотя слабые порывы ветерка и касались лба прохладными поцелуями. Страдания доктора усугублялись с каждой секундой. Он беспомощно оглянулся по сторонам в поисках уборной или другого места, где мог бы тихонько поблевать, но палуба была заполнена пассажирами. Боже, он не успеет добежать! Но не за борт же, в самом деле! Во-первых, на палубе первого класса действовали неписаные, но жесткие правила, а во-вторых, доктору было ужасно жалко семью, что расположилась точнехонько под ним на палубе второго класса и уже успела развернуть на коленях салфетки с едой. И тогда доктор Кохрейн выбрал единственный возможный путь. Как раз во время третьего свистка, когда паром пересек импровизированную границу, доктор Кохрейн приставил шляпу почти к самому лицу и максимально тихо изрыгнул в нее содержимое желудка. От вида блевотины его еще больше замутило, и он сдвинул паля шляпы, будто накрыл крышкой ночной горшок, затем тихо, стараясь не привлекать внимания, поставил ее под привинченную к стене скамейку, вернулся к поручням и снова вцепился в них, шатаясь от слабости и унижения.

— Вот, прополощи-ка рот, — чья-то рука со стаканом воды просунулась над его плечом и ткнула в щеку. — Просто сплюнь на палубу, на такой жаре любая лужа мгновенно высыхает.

Доктор Кохрейн в точности выполнил инструкции и ощутил, что дышать стало немного легче.

— Спасибо, — выдохнул он.

— Нет-нет, это тебе спасибо! Спасибо, что приехал, я знаю, как дорого тебе это обходится.

— Я боялся, что ты не смог сесть на паром.

— Я выжидал, пока мы не пересечем границу. Я прятался. С годами я стал настоящим специалистом по части пряток. Тут они меня не достанут.

— Дорогой друг, если бы они знали твое местонахождение, они достали бы тебя хоть из-под земли.

— Да не волнуйся ты так. Я же мелкая рыбешка.

— Они не прощают, они не забывают.

— Вот, возьми, тут немного бренди. Выпей капельку, это успокоит желудок.

Если бы в этот момент капитан парома решил раскурить свою старую трубку и сказал бы помощнику: «Педро, подержи-ка руль минуту-другую» и, выйдя из рубки, прошел бы на самый край капитанского мостика, что он иногда делал, когда пришвартоваться в порту было почему-нибудь особенно трудно, и перевесился через поручни, он мог бы заметить двух стариков, погруженных в разговор. Один из них был без шляпы, они стояли около перил, передавая фляжку друг другу. Ничего подозрительного в них не было, люди как люди.

Но если бы капитан парома действительно осознавал свой патриотический долг, он повернул бы паром назад и немедленно телеграфировал бы команданте Камилло о том, что на его борту находится государственный преступник, чтобы на причале их встречал батальон вооруженных до зубов десантников.

— Мне уже лучше, — сказал доктор Кохрейн. Он протянул серебряную фляжку обратно. — Вот спасибо!

— Хорошо. Может, сядем на скамейку, вон там, в тени?

— О нет, только не на эту. Давай пройдемся немного подальше.

Доктор Кохрейн упал на скамью, и ее круглые деревянные перекладины неприятно впились ему в ягодицы. Нагретая горячим воздухом табличка, на которой значилось «Салон первого класса» прожигала спину через тонкий пиджак.

— Мне лучше, — повторил он. — Немного лучше.

— Хорошо. Ну, как дела?

— Да все так же. Ничего особенно не меняется. Все, как и раньше. Лица меняются, но только на самой вершине, понимаешь? По правде говоря, форма одного полковника не многим отличается от другого.

— Здесь, на нашем берегу, все обстоит примерно так же. Лозунги другие, а суть одна. Знаешь, жить на другом берегу реки — все равно что смотреть на мир с обратной стороны зеркала.

— Даже странно подумать, как горячо мы верили в наше дело, — тихо сказал доктор Кохрейн.

— Нет, ничего странного. Надежда — это наркотик.

Несколько минут они сидели молча и вдруг, как и бывает со стариками, сентиментально взялись за руки.

— Ладно. А как наш мальчик?

— Хорошо. Очень хорошо, — сказал доктор Кохрейн. — Но он уже давно не мальчик, а взрослый мужчина.

— Ну да, конечно, я понимаю. Понимаю. Просто для меня…

— Ну да, конечно.

— Ты привез книгу?

— Боюсь, в этом году книги пока нет. Я знаю, что он работает над чем-то, только вчера я видел, как он сидел на берегу реки и что-то быстро писал в блокноте, целые страницы исписывал, надеюсь, что на подходе новый роман. Он говорит, что работа спорится. Надеюсь, в будущем году выйдет еще одна книга. Уверен, что привезу ее тебе на следующий день рождения.

— Я так горжусь своим мальчиком, друг мой.

— И правильно делаешь! Он — наше национальное богатство. Никто не понимает нас так, как Чиано. Мы читаем его книги, и нам кажется, что он рядом, разговаривает с нами.

— Ты правда так думаешь? Я рад это слышать! Мне тоже хочется в это верить. Ведь его романы для меня — единственный способ узнать моего мальчика поближе. Он счастлив?

— О чем ты? — Доктор Кохрейн удивленно повертел головой. — Ну и вопрос… А ты счастлив? А я? Спроси меня лучше о том, кто выиграет в лотерею на следующей неделе, о чем-нибудь простом и предсказуемом…

— Ладно… Но он по крайней мере здоров?

— Здоров как бык, и, как всегда, в центре внимания, и вполне состоятелен, и… самое главное… ему ничто не угрожает.

— Это все, о чем я мечтал. Все, чего я когда-либо хотел.

— Знаю.

— Но он так и не женился.

— Что? Нет. Он очень занят, слишком занят для того, чтобы иметь жену.

— Но он не?..

— Что ты! Нет! Успокойся, он любит женщин, и женщины его любят, даже слишком, если хочешь знать.

Доктор Кохрейн решил не упоминать про мадам Оттавио. С одной стороны, Чиано спокойно назначал друзьям встречи у нее в доме, но он мог бы постесняться рассказать о своих излишествах отцу.

— Хорошо. Очень хорошо. Не то чтобы я сильно не одобрял этих… Ну, ты понимаешь…

— Понимаю, — сказал доктор Кохрейн. — Кому же захочется, чтобы его наследник оказался гомиком?

После неловкого молчания, которое, впрочем, длилось недолго, последовал еще один вопрос:

— А как его мать? Как София?

— Все так же. Так же грустна. Она никогда, ты знаешь… — Доктор Кохрейн, по своему обыкновению, не закончил фразу, и она повисла, постепенно растворяясь в воздухе. — В общем, она никогда…

— Да-да, конечно, я понимаю. Она не могла. Как мне жаль!

— Что же, все, что ни делается, делается к лучшему.

— Ты и правда веришь в это, Хоакин? Прошло почти сорок лет — и что же? Ничего не изменилось. Представляешь, друг мой, я в бегах уже почти сорок лет, но за все эти годы никто не попытался меня убить.

— Это потому, что ты живешь на другом берегу реки. Дома тебя убрали бы немедленно. Или, еще хуже, заставили бы говорить, развязали бы язык, шантажируя Софией и мальчиком. Они и теперь живы лишь потому, что уверены — ты мертв. И они, и все остальные. А я! Ты спас и мою жизнь.

Оба опять в смущении взглянули вперед, туда, где тупой нос парома резал густые, как сироп, воды Мерино, приближаясь к противоположному берегу.

Через несколько минут доктор Кохрейн сказал:

— Еще остался бренди?

— Конечно! И еще у меня есть бутерброды. И даже торт!

— О, не думаю, что торт пойдет мне сейчас на пользу. Мой бедный желудок сегодня и так серьезно пострадал. Но ты давай, ешь, не стесняйся! А я отмечу твой юбилей твоим же превосходным бренди.

— До чего мы дошли с тобой, Кохрейн! Два революционера-подстрекателя, два товарища, два опасных врага режима сидят на грязном старом пароме и уплетают бутерброды.

— Нет, это один из них уплетает бутерброды, второй слишком занят тем, что блюет в свою шляпу, ха-ха-ха?

— Господи, а я-то думаю, куда ты дел шляпу

— Не волнуйся, куплю новую, — сказал доктор Кохрейн.

— Идет, и для официального отчета — я сейчас не смеялся.

И всю дорогу до берега они сидели бок о бок, беседуя о пережитом, вспоминая молодость и безумные надежды на лучшее мироустройство.

Однако все путешествия когда-нибудь заканчиваются, и через какое-то время паром подошел к другому берегу реки.

— Что ж, прощай, друг, до будущего года, — сказал доктор Кохрейн.

— Да. Полагаю, мне пора идти. Еще раз спасибо за то, что не забываешь старика. Спасибо, что присматриваешь за моими. Ты — настоящий друг.

— Я счастлив, что могу хоть чем-нибудь помочь, — сказал доктор Кохрейн.

— Знаешь, я заметил, что ты ни разу не спросил, чем я здесь занимаюсь, где живу, как зарабатываю на жизнь. Ты даже не спросил мое новое имя.

— Если я не спрошу, ты ничего не расскажешь мне. А если не расскажешь, я не буду этого знать, и тогда никто не сможет заставить меня проболтаться.

— Мы слишком преувеличиваем опасность. Иногда мне кажется, что я спокойно мог бы вернуться, вновь пересечь эту границу. Но я боюсь.

— Я только что пересек ее, и я уже в такой панике, что с трудом сдерживаюсь, чтобы не заорать от ужаса. Меня будет рвать всю обратную дорогу. Оставайся здесь, Вальдес, прошу тебя. Оставайся.

* * *

Есть что-то неописуемо восхитительное в заварном пирожном, наполненном кофейным суфле. Если рассуждать о пирожных вообще, то кофейное суфле, правильно приготовленное и должным образом поданное, представляет собой прямое доказательство существования Господа нашего, ибо только Он, в бесконечной мудрости своей, мог придумать нечто подобное. Конечно, циничные атеисты начнут со мной спорить. Согласно их так называемой теории возникновения жизни, если взять бесконечное количество взбитых белков, молока, муки, сахарной пудры и корицы, использовать триллионы свежих яиц (и миллионы медных кастрюль с горячей водой) и если перемешивать эти и другие ингредиенты в разных пропорциях и сочетаниях и заниматься этим с момента образования первой вселенной, возможно, суфле получится само собой. В конце концов, и более сложные вещи возникали в нашем мире: например, клопы, или бактерии, или голубые киты. Но в таком случае господа атеисты должны допустить, что невообразимое количество гипотетических пекарей на протяжении тысячелетий бесконечное количество раз зачерпывало ложкой тугое, сырое тесто и осторожно шлепало его на доисторический пергамент, а потом выпекало из бледных шариков румяные пышные булочки. И после этого множество гипотетических пекарей протыкало в булочках небольшие дырочки, чтобы дать пару выйти наружу, и заполняло их самым душистым, воздушным и густым кофейным суфле, какое только можно вообразить, нежным и смуглым, как кожа на бедрах новой девочки дома мадам Оттавио.

Конечно, вы можете сказать, что миндальное пирожное ничем не хуже, особенно если оно украшено тертым миндалем и засахаренными вишнями, зацементированными в толстом слое молочного шоколада. Но, согласитесь, в миндальном пирожном есть нечто предательское. Никогда не знаешь, когда острый осколок ореховой скорлупы вопьется тебе в десну или застрянет в дырке из-под недавно вывалившейся пломбы.

Однако можем ли мы ждать предательства от заварного пирожного с кофейным суфле? Да никогда на свете, господа! Оно не разочарует вас, поверьте, оно будет лежать перед вами на бумажной салфеточке, свежее, ароматное, холодное, но не ледяное, напоминая упавшее с неба облачко, поблескивая шоколадной глазурью и покорно ожидая, когда его съедят. Прямо невеста-девственница на свадебном ложе!

Если бы у отца Гонзалеса было хоть немного больше ума, он отложил бы в сторону книги по теологии, выбросил бы в мусорное ведро «Катехизис» и «Сборник упражнений для укрепления духа» и поставил бы перед каждым неверующим чистое блюдце с заварным пирожным, сказав им громким и ясным голосом: «Вот, братья, лучшее доказательство существования Его. Увидимся в церкви в воскресенье».

Сеньора София Антония де ла Сантисима Тринидад и Торре Бьянко Вальдес сидела перед подобным произведением поварского искусства за столиком в зале для почетных членов «Мерино», Загородного клуба любителей игры в поло, и смотрела через поднос с пирожными в окно на зеленую террасу.

Терраса выглядела по-английски, по крайней мере сеньора Вальдес именно так представляла себе Англию. Она была вымощена старым камнем песочного цвета и обсажена бордюрами маленьких цветочков неброских, благородных оттенков. Ничего кричащего. Ничего показного. Спокойная роскошь и достоинство.

На поле еще толпились люди, оттуда доносились лошадиное ржание и удары копыт, невнятное хрипение, отрывистые крики, глухие удары клюшек и временами жидкие, вежливые аплодисменты. Сеньора Вальдес повела занемевшими плечами. Она и так пробыла на поле большую часть дня, сидя в жестком, неудобном кресле и защищаясь от солнца лишь огромной шляпой, выпрямив по правилам этикета спину, изящно наклонив колени чуть вбок и скрестив щиколотки. Еще в юности, когда ее щиколотки были тонки и находились в идеальной пропорции с икрами и лодыжками, она освоила все правила политеса и с тех пор неуклонно следовала им. Странно, что после скольких лет тренировок эта поза заставляла тело ныть так же, как в молодости. Жизнь очень несправедлива! Сеньора София Антония де ла Сантисима Тринидад и Торре Бьянко Вальдес знала это не понаслышке.

Она находила игру в пало слишком шумной и вульгарной. В этой игре все претило ее тонкой натуре: и противные жесткие мячики, и то, как всадники грубо врезались друг в друга, нестройное бряцание шпор и скрип упряжи. А эти потные тела, эта пена на лошадиных мордах, а длинные, уродливые нити конской слюны, что вырывались из-под уздечек и пачкали всех, кто оказывался рядом! Она уже почти раскаивалась, что когда-то позволила Чиано увлечься таким варварским видом спорта. Если бы не его отец… если бы не отец…

Но все же она выполнила свой долг. Никто не может обвинить ее в том, что она плохая мать. Она явилась вовремя, и ей пришлось сидеть на жаре, скучая чуть ли не до дурноты. В какой-то момент она вынуждена была прибегнуть к помощи приятного молодого человека, случайно оказавшегося рядом, когда она попыталась встать с кресла, чтобы сходить в дамскую комнату, и поняла, что ноги совершенно затекли. Но потом, чтобы доказать сыну преданность, она вернулась и опять уселась в кресло, досидела до конца игры и увидела, как ее Чиано поднял над головой с честью завоеванный кубок. Да, она исполнила свой долг до конца.

И теперь она заслужила награду. Разве нет?

Стол, накрытый белоснежной крахмальной скатертью, тяжелое столовое серебро и тонкий фарфор, костяные чашки с золотыми ободками и искусно нарисованными китайскими розами. Надо еще немного подождать, пока Чиано примет душ и переоденется, чтобы предстать перед очами матушки чистым.

Сеньора Вальдес зачем-то повертела в руках серебряную чайную ложечку и положила ее на блюдце. Ложка весело звякнула о чашку. Она заглянула в сахарницу. Надо же, настоящий сахар, неровные куски, явно отколотые от сахарной головы. Вот что значит качество!

— Кофе, сеньора Вальдес?

Она отрицательно покачала пальцем.

— Нет, благодарю вас. Я подожду.

Официант поклонился и отошел. Она была счастлива — он узнал ее! Он назвал ее «сеньора Вальдес», а не просто «сеньора». Как это приятно. Она опять взглянула в окно, на этот раз с благосклонной улыбкой.

Такой и застал ее Чиано, когда поднялся наверх после душа — сидящей спиной к двери, приподнявшей прямые плечи, с аккуратно уложенной прической и блестевшей на шее тонкой золотой цепочкой.

Спинка кресла заслоняла ее спину, и внезапно сеньор Вальдес ощутил нечто вроде дежавю — когда-то в далеком детстве его мать в такой же позе сидела в машине рядом с отцом, а мимо с тихим шипением — шшшшшшлюб — пролетали зажженные уличные фонари. В те дни сеньор Вальдес умел силой воли воздействовать на светофоры, заставляя их переключаться с красного света на зеленый, чтобы родители могли как можно скорее промчаться по Кристобаль-аллее до их дома на верхушке горы. Лежа на заднем сиденье, он слушал испуганный, нервный шепот матери, родители всегда обсуждали серьезные вопросы в машине, никогда в доме, втроем укрываясь от мира в тесном пространстве салона, наматывая километры, нигде не останавливаясь.

Конечно, оглядываясь назад, сеньор Вальдес понимал, что тогда родители изо всех сил пытались создать у него иллюзию нормальной жизни, но их страх просачивался сквозь спинки кресел, забирался под плед, которым укутывала его мама. Он знал — каким-то шестым чувством понимал, что отец в смертельной опасности. Ему было очень страшно. В нос забивались пылинки темно-красного велюрового чехла. Он ковырял его пальцем. Чехол был пыльный, с рисунком из переплетенных нитей более темного оттенка, и, зарывшись в него лицом, маленький Чиано молился Богу, предлагая отдать единственное, что у него было, — дар менять цвета светофоров в обмен на то, чтобы Бог сохранил папе жизнь.

Когда отец пропал, сеньор Вальдес потерял способность управлять светофорами. И теперь, садясь в машину, он всякий раз вспоминал, почему с малых лет перестал верить в Бога.

— Здравствуй, мама, — сказал он.

Она подняла к нему лицо, и он поцеловал ее в щеку.

— Здравствуй, мой милый. Как ты хорошо играл! Очень хорошо. Ты был просто великолепен.

Да, он был великолепен. Конечно, он был просто великолепен. Сеньор Вальдес вполне осознавал свое великолепие, от лацканов безукоризненного блейзера до безупречной прически и отполированных до зеркального блеска туфель.

— А как ты приятно пахнешь!

Еще бы! Этот одеколон с еле уловимой нотой сандалового дерева действительно неплох. Хотя, конечно, он бы предпочел, чтобы в эту минуту его великолепие оценил кто-нибудь более объективно настроенный, чем мать. Для нее все, что бы он ни сделал, было великолепно. Так было всегда. Все перепачканные клеем и заляпанные краской поделки, которые он приносил из школы, были великолепны, так же как и его романы. Точно так же, как и его романы. Не более и не менее великолепны. Настольный календарь, вырезанная из картона кошка, и роман, над которым взрослые мужчины рыдали, как дети, все эти поделки имели в ее глазах одинаковую ценность только потому, что их сделал ее Чиано.

В квартире сеньоры Вальдес целая полка была отведена под его книги. Он посылал ей первый экземпляр каждого вышедшего романа, а она, в свою очередь, выставляла его на полку, следя, чтобы солнце не дало выгореть обложке, и аккуратно протирала пыль с корешков. Сеньора Вальдес показывала книги сына всем, кто приходил к ней в гости. Она непременно подводила к полке друзей и со вкусом распространялась о творчестве своего Чиано, но никогда не разрешала выносить книги из квартиры. Она могла часами поддерживать беседу, касающуюся сюжета, персонажей, литературных особенностей всех его романов. Даже доктор Кохрейн мог бы уважительно назвать ее афисьенадо.

Но сеньор Вальдес точно знал, что мать никогда не читала его книг. Все ее сведения были почерпнуты из рецензий и критических статей, коими изобиловали периодические издания. Откуда он знал это? Очень просто — в свой третий роман, преподнесенный матери сразу же после публикации, сеньор Вальдес заложил купюру в 5000 корон. Когда через три недели он пролистал томик, купюра была на том же месте. Шесть месяцев спустя, во время очередного визита в материнский дом, он вытащил купюру из книги и снова убрал в бумажник.

В тот же вечер он потратил эти деньги в доме мадам Оттавио, и никогда раньше общение с девочками не было слаще. Видимо, мысль о том, что визит спонсирован мамочкой, подогревала его пыл.

Несмотря на разочарование, сеньор Вальдес исправно продолжал дарить матери экземпляры выходящих книг, и теперь все они стояли рядышком на почетной полке. В их недрах скрывались — нет. теперь уже не деньги, но очень необычные картинки, которые сеньор Вальдес вырезал из мужских журналов и закладывал между страницами как сувениры. Мать никогда не найдет их — он на это очень надеялся, — но ему доставляло удовольствие знать, что они лежат там.

Сеньора Вальдес разливала кофе.

— Сколько сахара тебе положить, милый? — Щипцы зависли над чашкой. — Вообще-то я не употребляю сахар, но здесь не могу удержаться — стал так прекрасно сервирован, я тронута до слез. И взгляни — настоящий колотый сахар, не какие-нибудь глупые пакетики.

— Спасибо, мне не надо сахара.

Мать накрыла его ладонь своей, и сеньор Вальдес увидел, что кожа на тыльной стороне его руки сморщилась и пошла рябью под тяжестью ее пальцев, сдвигаясь в сторону, как у ощипанного цыпленка. У нее тоже была такая кожа — пергаментно-тонкая, в пигментных пятнах, а теперь и он унаследовал эту гадость. Под предлогом того, что ему надо поправить галстук, сеньор Вальдес убрал свою руку подальше.

— Спасибо, что пришла поболеть за меня, — сказал он. — Ты, наверное, чуть не умерла от скуки?

— Что ты! Было очень интересно. А как ты замечательно играл, милый! Ты много голов забил!

— Вообще-то за всю игру я забил только два гола.

— Ну да, другие игроки вели себя ужасно — не давали тебе бить по воротам!

— Мама, я играю под третьим номером, понимаешь? Это позиция центрового, не мое дело забивать голы.

— Не расстраивайся, все видели, что ты играл лучше всех — хочешь пирожного, милый? — и у тебя были самые милые лошадки.

— Поло-пони, мама.

— Ах, не говори глупостей, милый. Пони же гораздо ниже ростом!

— Да, мама.

— Так вот, все видели, что твои лошадки выглядели безупречно, а уж держаться в седле ты умеешь как никто, и еще ты лучше всех управлялся с этим, как его… молоточком.

— С клюшкой.

— Да, конечно, милый, с клюшкой, так что твои напарники по крайней мере могли доверить тебе управление игрой.

— Они и доверили, мама, поэтому я играл в позиции центрового.

— Ну не знаю, они могли бы разрешить тебе побольше бить по мячу. Но все равно, дорогой, несмотря ни на что, ты был просто неотразим! Хочешь пирожного?

С ловкостью фокусника она отделила от общей массы небольшой кусочек слоеного теста и плавно переложила ему на тарелку.

— Я бы хотела съесть кофейное суфле, ты не возражаешь, милый? Я давно к нему присматриваюсь, обожаю заварные пирожные, хотя мне и нельзя. Нет, лучше ты съешь его, Чиано, милый!

Твоей фигуре это не повредит — ты так много двигаешься! Давай положу тебе.

Она подняла двузубую вилку, как штык, и самоотверженно, хотя и не сильно, подтолкнула пирожное в сторону сына.

— Не глупи, мама. Съешь его сама, я не хочу.

— Ты уверен, что не хочешь? Абсолютно уверен? Ну тогда… — Она выполнила свой долг, она подумала о ближнем своем. Теперь она была вполне удовлетворена. — Просто обожаю суфле. Мне всегда кажется — правда, какая глупость? — что суфле, это как обещание лучших времен. — Она воткнула вилку в воздушное творение, и пирожное издало еле слышное шипение, выпустив сквозь крем крошечное облачко воздуха, подобно епископу, стыдливо пустившему газы во время первого причастия. — Как ты думаешь, Чиано, я еще увижу лучшие времена?

— Конечно, мама! И радугу, и разноцветных бабочек.

— И внуков?

— И кофейные суфле, бесконечное количество заварных пирожных, и вечную молодость, и красоту.

— И внуков?

— Мама, ну как ты сможешь оставаться вечно молодой, если вокруг тебя будут копошиться внуки? Я не вижу тебя бабушкой. Да ты их сама возненавидишь.

— Разве я не заслуживаю внуков? — Сеньора Вальдес положила на язык кусочек суфле и прижала к нёбу, смакуя. Те несколько мгновений, что она наслаждалась изысканным вкусом лакомства, проглотили окончание ее фразы: «…после всего, что я для тебя сделала?» Нет, таких вещей сыну говорить нельзя. Это было бы непростительно с ее стороны. Исполнение материнского долга — дело бескорыстное и не требует благодарности. — Люди говорят, что тебе пора жениться, Чиано.

— Какая жалость, что ни одна моя знакомая не предлагает мне жениться на ней, мама.

— Тебе стоит только руку протянуть, и они все будут твоими. Посмотри на себя, сынок, ты сейчас в расцвете сил, успешный, богатый, всеми уважаемый. Только скажи, и я найду тебе на выбор дюжину милых, умненьких и хорошеньких девушек.

— Мама, перестань. Это же неприлично, в конце концов. — На память ему пришел позавчерашний вечер в доме мадам Оттавио и дюжина девушек, представленных ему на выбор. — Скажи, откуда ты знаешь нашего команданте полиции Камилло?

— Что? Я его не знаю, — но от нее мгновенно повеяло такой ледяной холодностью, и она так резко звякнула ложкой о стенку кофейной чашки, что в его голове зародились подозрения. — Я знаю о нем, конечно, кто же не знает? Но я не знакома с ним лично.

— И вы никогда не встречались?

— Разве я только что не сказала этого?

— Странно, а он просил передать тебе привет.

Сеньора Вальдес медленно положила на стал вилку для пирожных, медленно поднесла к лицу салфетку и промокнула уголки губ, так аккуратно, что не оставила на ней ни одного следа помады — лишь капельку крема цвета легкого загара.

— Что он сказал? Повтори. Скажи мне слово в слово, что тебе сказал этот человек.

— Не помню точно, мама. Спросил, как ты поживаешь, передал привет, вот и все. Наверное, простая вежливость.

— Этот человек не способен ни на какую вежливость.

— Ты же сказала, что не знакома с ним.

— Слава богу, мне не пришлось с ним знакомиться. Но он ужасен — ужасен! И сорок лет назад он был ужасен, и сейчас лучше не стал. Знаешь ли ты, что он стоял перед нашим домом — дежурил — каждый день в течение многих недель? И ни разу не сказал ни одного слова, ни «здравствуйте», ни «доброе утро». Ничего! Просто стоял столбом и глядел на нашу дверь, как кот, который подстерегает золотую рыбку, что плещется в пруду. Папа знал, что обречен, знал, что никуда ему не деться, так же как золотая рыбка знает, что ее конец близок. Не приближайся к этому человеку, Чиано. Он — воплощение дьявола.

Дрожащими руками сеньора Вальдес положила салфетку на стол. Ее лицо пошло пятнами, в глазах появились слезы. Сеньор Вальдес никогда не видел мать в таком состоянии. Он смущенно отвел глаза.

— Этот человек убил твоего отца, Чиано.

Хотя сеньор Вальдес и сам верил, что это правда, он все же не удержался, чтобы не спросить:

— Ты в этом абсолютно уверена?

— Я знаю это, и, если ты думаешь, что я не заслуживаю внуков, подумай о бедном папе. Может быть, он заслужил продолжения рода, а? Один Господь знает, сколько выстрадал этот человек. Ты что, хочешь, чтобы его имя исчезло вместе с ним?

И тут сеньор Вальдес понял, что думает о Катерине. Она молода, она могла бы родить ему сына, может быть, и не одного, а много сыновей и кучу хорошеньких дочек в придачу. Но, конечно, она была совершенно неподходящей кандидатурой для того, чтобы знакомиться с его матерью.

Он не мог представить себе Катерину в клубе «Мерино», изящно отщипывающую маленькие кусочки кофейного суфле в обществе мамы и беседующую с ней на светские темы. А, между прочим, откуда она родом? Надо бы выяснить. Кто ее родители, чем занимаются? Должно быть, они состоятельные люди, раз послали дочку учиться в университет. Может быть, они вращаются в тех же кругах, что и он? Может быть, он даже знаком с ее родственниками? Нет, как она сможет быть матерью его детей, если сама еще сущий ребенок? Ребенок ли? И к тому же он ее не любит. Он хочет обладать ее телом, это правда. Но любить? Сеньору Вальдесу всегда казалось, что он должен любить свою будущую жену, хотя бы немного, но должен. Это ведь очень опасно, иметь жену. Что, если она окажется такой же шлюхой, как Мария Марром?

Или. упаси бог, со временем станет похожей на его мать? Нет-нет, он совершенно не готов жениться.

И все же, зная о женитьбе все и испытывая ужас от одной мысли о брачной кабале, когда мать опять потребовала внуков, в мыслях Чиано опять невольно промелькнула Катерина. Раньше с ним такого не случалось.

«Неужели я влюбляюсь в нее?» — спросил себя сеньор Вальдес.

Он был поражен, ошеломлен этим открытием. Он не хотел этого. В смятении он невольно схватил мать за руку, но тут же опомнился и сделал вид, что просто пожимает ее ладонь в знак ободрения.

— А ты, мама, почему опять не вышла замуж?

Он представил, как в течение сорока лет она опять и опять ложится в одинокую холодную постель, без мужской ласки, без тепла, без секса. Сорок лет!

— Ох, Чиано, что ты такое говоришь? — спросила она. — Ты что, забыл, я же уже замужем!

* * *

На следующее утро сеньор Вальдес проснулся совершенно разбитым. Плечи неприятно ныли, внутренние мышцы ног, которые он накануне перетрудил, сжимая ногами бока пони, сводило судорогой. Это удивило его. Он припомнил: действительно, в последнее время после состязаний поло он все чаще просыпался больной, иногда суставы горели, как в огне. Бывало, после невинных посиделок в баре голова утром напоминала набитое ватой свинцовое ядро. А еще случалось, одного раза у мадам Оттавио оказывалось вполне достаточно. Может быть, мама права? Его время истекает, силы пошли на убыль?

Сеньор Вальдес вышел из душа, морщась, хорошенько растерся мягким полотенцем и подошел к шкафу с одеждой. В тот день он выбрал дымчатоголубую рубашку и надел летний костюм кремового цвета с едва видной полоской, вплетенной в шелковистую поверхность ткани.

Голубая записная книжка валялась на столе, там, где он ее оставил, словно брошенный в безлюдной аллее труп бродяжки. Он поднял ее, задумчиво повертел в руках, открыл. Первые пять страниц были сверху донизу исписаны убористым почерком — вон их отсюда, смотреть тошно! Он вырвал испорченные листы, сложил пополам, разорвал и выбросил в плетеную корзину для бумаг, что стояла рядом со стулом, а потом тщательно разгладил пальцами и без того гладкую голубоватую бумагу. Он сделал это без цели, просто чтобы ощутить под пальцами ровную поверхность, и слегка растянул края, как бы поставил по стойке смирно свой рабочий инструмент, будто полк на параде для будущей инспекции, надеясь, что вскоре страницы заполнятся стройными рядами слов.

Затем сеньор Вальдес отвинтил колпачок ручки и в середине страницы написал: «Тощая рыжая кошка перешла дорогу и незаметно прокралась в бордель».

Оценивающе взглянул на дело рук своих. Выглядело вроде бы неплохо. Ладно, начало положено, а это — самое главное.

Сеньор Вальдес сунул книжку во внутренний карман пиджака, похлопал по внешнему карману, проверяя его на наличие ключей, и вышел из квартиры. На площадке он подождал, пока медленный, скрипучий лифт поднимется на его этаж. На спуске, на втором этаже в лифт зашли сеньора Неро, жена дантиста, и его дочка. Они вежливо кивнули ему и уставились в пол. Сеньор Вальдес с удивлением глядел на девочку — как ее зовут? Роза? Да, точно — Роза. Неужели это она, а не ее младшая сестра? Он был почти уверен, что это Роза, и недоумевал — она же сущий ребенок, как он мог всего пару дней назад думать, что она стоит на пороге созревания, что женские черты начали проглядывать сквозь детскую угловатость? Помнится, он даже пофантазировал на тему, что можно будет с ней сделать через пару лет. Через пару лет? Ну и оптимист. Нет, скорее через восемь-десять лет, никак не раньше! Тогда ей будет двадцать, а ему… ужас, сколько ему будет тогда. Сильно за пятьдесят. Ближе к шестидесяти, вот сколько ему будет. Сеньору Вальдесу стало противно от самого себя. Юная девушка и грязный старик — фу! Интересно, впрочем, что с ним станется через десять лет? Будет ли он все так же навещать мадам Оттавио, как это делает Камилло? Или проводить время с Марией Марром? О нет, вот это уж точно невозможно. Станет он старой развалиной или нет, это неизвестно, а вот что она превратится в старуху, сомнений не вызывает. Ей осталось два, максимум три года. Нет, спать со старухой он ни за что не станет. С женщиной за шестьдесят, как его мама? Да никогда в жизни, хоть убейте!

Ну а если бы он любил эту женщину? Может быть, если бы у него была жена — его собственная жена, тогда возможно… Конечно, лучше, если бы эта жена была молода, гораздо моложе его, и чтобы она его обожала. В этом случае…

Лифт с грохотом остановился на первом этаже, и Розалита с мамашей вышли.

Сеньор Вальдес снова нажал кнопку и поехал дальше, на цокольный этаж, где размещались гаражи. Там, в душном помещении, пропахшем соляркой и жженой резиной, где убирали крайне редко, стоял предмет его гордости — его машина.

Сеньор Вальдес ездил на экстравагантном импортном американском автомобиле. Конечно, на фоне жизни, которую он вел, полной спокойного размеренного шика, где все тона были приглушены, где даже ярко-синий носовой платок мог показаться вызовом общественному вкусу, такой автомобиль выделялся, будто павлин в стае воробьев.

Автомобиль был классической марки, практически как «Дон Кихот» или «Одиссея». Он происходил из времен, когда автомобили были синонимом чего-то героического, когда они заключали в себе обещание необычайных, волнующих приключений. Его обводки напоминали галеру Одиссея, и сам он при езде издавал хрипловатое шипение, как откашливающийся перед концертом знаменитый певец, накануне перебравший виски, или как леопард, пружинистый, сильный, перекатывающий мускулы под гладкой шкурой, притворно смирно идущий на поводке у хрупкой женщины, но в любой момент готовый обернуться и пожрать ее. Его задние крылья были слегка изогнуты и расширялись книзу, словно хвостовые плавники акулы, словно состоящие из водной пыли полозья колесницы Нептуна, словно размах крыльев орла. Шины были белого цвета, сиденья — кожаные, а сам автомобиль сверкал благородным металлическим цветом, сине-зеленым, подобно реке Нил.

Сеньор Вальдес точно знал, сколько времени потребуется, чтобы выехать с подземной парковки и доехать по пандусу до Кристобаль-аллеи: при этом скорость должна была быть достаточной, чтобы высечь шинами искры на повороте, но не настолько быстрой, чтобы не зацепить асфальт двойными выхлопными трубами, когда он выскакивал на проспект.

Вообще-то сеньор Вальдес любил до работы прогуляться пешком. Он любил гулять. Ему нравилось, что его узнавали на улицах, что он притягивал взгляды прохожих. Но в этот день требовалось срочно проехать на другую сторону города, и пешком туда добраться он не успел бы, по крайней мере до начала лекций.

Он ехал не спеша, опустив крышу кабриолета, полз по Кристобаль-аллее в длинной веренице машин, подставив лицо солнечным лучам, пока не доехал до пересечения с Университетским проспектом, где дорога сворачивала вниз, к Мерино. Перед ним стояли четыре легковушки, два грузовика и автобус, и сеньор Вальдес знал, что не успеет проскочить светофор на зеленый сигнал. Через несколько мгновений стоявшая впереди машина, мигнув фарами, проехала перекресток, но светофор уже переключился на красный, в точности как он и ожидал.

Сеньор Вальдес взглянул на часы с черным циферблатом, негромко тикающие на приборной панели. Десятый час, значит, можно включить радио, не боясь попасть на навевающие зубодробительную скуку новости, каждый час сообщающие стране, о чем думает их Полковник-Президент и чем он занимается — для всеобщего блага, конечно. Как он любил свой приемник: круглую ручку под слоновую кость с медным набалдашником, когда-то черную от грязи, с любовью отчищенную им самолично при помощи спирта и ватной палочки; деликатное сопротивление, которое она оказывала при нажиме, и убедительный, надежный, заслуживающий доверия щелчок, издаваемый хорошо смазанным замком как бы после секундного колебания. То была старинная, качественная, искусная работа, сродни серебряным часам, что дед когда-то носил на поясе.

Сеньор Вальдес настроил радио. Передавали танго, впрочем, как всегда на этой радиостанции, и сеньор Вальдес замурлыкал немудреные слова популярной песенки, исполняемой несравненной Солидад, такие простые и вместе с тем такие пронзительно горькие.

ты появился как слова

прекрасной песни

ты показал мне мир любви

которой нет чудесней

что нет границы у любви и нет запретов

мы все равны перед ее чудесным светом

Зажегся зеленый свет, сеньор Вальдес переключил передачу и отпустил педаль сцепления.

а я бежала от любви

как в страшной сказке

заходит солнце в облака

и меркнут краски

и от любви осталась мне

одна лишь песня

мы никогда мы никогда не будем вместе

Сеньор Вальдес повернул направо, на широкий проспект, что вел вдоль берега Мерино, еще раз переключил передачу и увеличил скорость. Бомба на ступенях университета взорвалась, когда он проезжал некрутой поворот, но двигатель работал так громко, что он не обратил внимания на далекий хлопок.

Команданте Камилло умел задавать вопросы. Он знал, что иногда задавать их следует, только когда заранее знаешь ответы. Он также знал, что в других случаях задавать вопросы можно, лишь если ты действительно хочешь услышать ответы. А иногда ответы вообще не имели значения, вопрос служил лишь поводом, чтобы ударить или унизить — какой бы ответ ни последовал. А еще команданте был уверен, что чаще всего неважно, какой ответ получишь; единственная цель допроса — сломить волю, размазать противника по полу, поставить на колени. Но лучше всего команданте Камилло помнил первое правило полицейского: если хочешь, чтобы на твои вопросы отвечали, задавай их коротко.

До того как отправиться в университет, команданте Камилло запер дверь своего кабинета, сел за стол и позвонил в столицу. Ему потребовалось долгое время, чтобы установить связь, и, пока он сидел за столом с трубкой около уха, мимо окон мчались пожарные машины и ревущие сиренами кареты «скорой помощи».

На линии раздался сухой щелчок, и команданте Камилло назвал добавочный номер. Далеко-далеко телефон зазвонил на другом столе.

Ответивший на звонок не представился, а команданте произнес:

— Это Камилло. У нас взрыв. Да, бомба. Что я хочу узнать — это кто-то из наших? Да, я подожду.

Команданте Камилло услышал, как мужчина на том конце провода положил трубку на стол. Показалось ему или он действительно слышал удаляющиеся шаги, а потом скрип тяжелой, стальной двери, лязг ключей?

Через пару минут команданте сказал:

— Правда? Мы здесь абсолютно ни при чем? Все понятно.

Он надел пиджак. Что же, дело оказывается чуть сложнее, чем он ожидал. Если бы бомбу подложили по приказу властей, ему пришлось бы, конечно, провести расследование, чтобы доказать, что это сделали не они, наоборот, что нация и ее отцы, лидеры, хранители свобод, завоеванных гражданами с таким трудом, находятся под угрозой! Такие акции время от времени проводились, чтобы на законных основаниях, конечно, с видимой неохотой и тяжелым, просто каменным сердцем, еще немного урезать свободы граждан. Например, опять ввести в обиход арест без ордера, задержание вплоть до нескольких недель. Неприятно, конечно, но что делать! Такие времена. Ограничения на собрания, запрет демонстраций и забастовок. Да, горькие пилюли… Но для будущего здоровья общества, для развития экономики, для всеобщей безопасности их следует проглотить, не жалуясь и не возражая. А затем последовали бы аресты, допросы, пытки и казни.

В данном конкретном случае бомбу подложил кто-то посторонний, что усложняло работу команданте Камилло. Все равно придется начать с арестов. Допросы так или иначе все равно будут сопровождаться пытками, и все равно кого-нибудь накажут за то, что произошло. Но теперь команданте придется по-настоящему искать виновных. А это значит собирать улики, самому работать детективом. Увы! Теперь дни и ночи напролет предстоят слежки, рейды и провокации, а потом аресты, аресты, аресты… Команданте Камилл о моложе не становился, а до пенсии еще два долгих года.

Стекло на двери затряслось, когда он в сердцах захлопнул ее за собой. Команданте пересек пропахшую сигаретным дымом, обшарпанную комнату, где сидели детективы, прошел по галерее и оттуда попал под сводчатое великолепие Большого зала Дворца правосудия, с его золочеными колоннами, установленными группами по четыре, и с огромными мозаичными панно на стенах, совершенно, на его взгляд, бессмысленного содержания. На панно женщины в чем-то, сильно смахивающем на ночные рубашки, смотрели в бесконечную даль и, не глядя, совали в руки благодарным крестьянам и рабочим свитки каких-то бумаг. Крестьяне и рабочие, склонившиеся перед высокомерными бабами в раболепных позах, как бегуны в ожидании эстафетной палочки, были вооружены символами своих ремесел. С самого первого дня, как команданте Камилло переступил порог этого здания, он кипел от возмущения, стоило ему взглянуть на эти мозаики. Он видел рабские, послушные взгляды крестьян, и ему хотелось закричать: «А ну быстро поднимитесь с колен!» Ему хотелось выхватить револьвер и выстрелить в потолок, а потом приказать трусливым мерзавцам: «А ну вставайте, мать вашу! И если вам так нужны эти бумажки, возьмите их! Не стыдно вам валяться на земле перед бабами? У вас в руках серпы, черт вас задери, и мотыги, а эти бабы слабые, рыхлые, в них нет силы. Хватайте их, ребята!»

Но никто, даже человек вроде команданте Камилло, не мог кипеть от возмущения на протяжении сорока лет, и поэтому теперь взгляд команданте, хоть и устремленный на стены в Большом зале, смотрел сквозь них, не замечая отвратительных картин.

Выйдя из Дворца правосудия, команданте Камилло медленно двинулся в сторону университета. Свежий ветерок доносил до него запах крови и гари, смешанный с выхлопом тысяч автомобильных труб. Не доходя до Университетской площади, команданте увидел оторванную кисть руки, которая, наверное, прилетев сюда по воздуху, пропахала бурую канавку в золотистых бархатцах и остановилась в розовой клумбе. С площади доносились крики и стоны.

Команданте Камилло заметил, что у всех предметов появились тени, и чем ближе он подходил к Университетской площади, тем темнее и гуще они становились. Парковые скамьи, металлические урны, даже перевернутый лоток мороженщика и фонарные столбы — все было темнее со стороны взрыва, в то время как обратная сторона предметов, пусть даже находящаяся не на солнце, казалась неестественно светлой. Одна сторона — чистая, яркая, другая — темная, липкая, сырая, забрызганная кровью, там виднелись ошметки мяса, волосы, куски одежды. Земля была в изобилии покрыта обрывками и обломками вещей, когда-то принадлежавших беззаботным студентам: остатками рюкзаков, кроссовками, бронзовыми заклепками от джинсов, монетками и кошельками, пластмассовыми расческами… Все эти невинные предметы были искорежены, раздроблены, измочалены, будто их пропустили через гигантскую мясорубку. Будто затем их просеяли через мелкое сито, зарядили в мощную пушку и дали по площади визжащий, стонущий выстрел.

Команданте направился через площадь к зданию университета. Кровавый туман на мостовой постепенно превратился в темно-красный бульон, а чуть подальше, около широких ступеней центральной лестницы, — в нечто вроде мясной похлебки. Пока команданте Камилло шел через площадь, крики раненых то усиливались до пронзительного визга, то затихали, когда очередная карета «скорой помощи» уносилась прочь по проспекту. Белые машины с красными крестами заполнили боковые улицы, перекрыв движение. Они сильно подпортили ему картину преступления. Отъезжающие машины давили шматки мяса, что недавно было людьми.

Команданте увидел, как один из его людей захлопнул дверь очередной «скорой помощи» и стукнул по капоту, давая водителю понять, что пора убираться.

Команданте поднял руку и подозвал полицейского.

— Да, шеф?

— Ты ранен?

— Никак нет, шеф.

— Но ты весь в крови.

— Это не моя кровь, шеф.

— Сколько погибших?

— Боже милостивый, я не считал. Мы сможем сказать, хотя бы предварительно, когда начнем сопоставлять останки, а так я пока отправил в больницы как минимум двадцать человек — вряд ли все они выживут.

Команданте сосредоточенно покивал, хотя только притворялся, что слушает. Какая, к черту, разница, сколько их погибло? Для следствия это значения не имело, и вообще это не имело никакого значения.

Он вытащил из кармана большой белый носовой платок, встряхнул, разворачивая, а затем осторожно промокнул окровавленное лицо полицейского.

— А ну-ка, сынок, стой смирно!

Он провел платком по глазам, по уходящим вверх скулам и по длинному, расширяющемуся книзу индейскому носу, по толстым губам, по обрубку подбородка.

— Вот, возьми. — Команданте сложил платок так, чтобы убрать внутрь запачканную кровью ткань. — Вытри руки.

Полицейский выполнял распоряжения послушно, как ребенок.

— Заметил что-нибудь необычное?

— Я был занят, шеф.

— Кто-нибудь остановился посмотреть?

— Да их тут десятки — они и сейчас стоят! Просто стоят и смотрят, шеф! Они не помогают нам, не бегут в больницу сдавать кровь, не делают ничего полезного. Просто разглядывают трупы и балдеют.

— Ты заметил явных психов? Кто-нибудь смеялся? Может быть, дрочил потихоньку?

— Я не видел, шеф, правда. Ничего не видел, занят был очень сильно.

Полицейский отвернулся. Руки его дрожали.

С площади, разворачиваясь с визгом тормозов, выезжали последние «скорые помощи». Доехав до Университетского проспекта, они включали сирены и уносились прочь.

— Ладно, сынок, сейчас ты свободен. Возвращайся в контору, отмойся немного, выпей кофе. Выкури пару сигарет, успокойся. — Команданте по-отечески потрепал полицейского по плечу и легенько подтолкнул в сторону Дворца правосудия.

Команданте зашагал дальше по липкому асфальту, туда, где толстый немолодой инспектор в наглаженной форме стоял, растопырив руки и делая вид, что удерживает толпу.

Команданте подкрался к инспектору сзади и прошипел в ухо:

— И чем это ты здесь занимаешься?

От неожиданности толстяк подскочил.

— Осуществляю контроль над толпой, шеф!

— Достаточно, здесь уже нечего контролировать. Смотри туда! — Команданте показал пальцем на место, где слой кровавого месива был самым густым, где в асфальте образовалось прожженное взрывом звездообразное углубление, напоминавшее черную серединку махрового мака, от которой по всей площади в разные стороны тянулись алые лепестки. — Видишь? Вон там бомба и разорвалась. Я хочу, чтобы ты огородил это место — ну, скажем, отгороди по пятнадцать метров с каждой стороны. Затем срочно разыщи мне нашего фотографа — пусть поснимает зевак. Мне нужны лица всех без исключения людей, что были сегодня здесь. Понял? Пусть сделает несколько десятков снимков, пока отсюда не уйдет последний человек. Да пусть снимает их незаметно — не хочу, чтобы эти придурки разбежались. Посмотрим, сколько мы получим милых, радостных личиков добропорядочных горожан, которым сегодня привалило такое развлечение — бомбочка разорвалась! Все понял?

Инспектор кивнул, толстые щеки задрожали, а глаза наполнились слезами.

— Хорошо. Теперь беги выполняй, а потом, когда все сделаешь, сходи на… — команданте указал в сторону, считая на пальцах, — раз, два, три, да, на четвертую клумбу, видишь? Там лежит оторванная кисть руки, принеси сюда. Да пошевеливайся, ты полицейский или мешок с дерьмом?

Инспектор отдал честь и вразвалку пошел исполнять приказ.

— Быстрее, я сказал! Шевели ногами, понятно? Инспектор прибавил шагу.

Вздохнув, команданте проводил его взглядом, затем направился к мужчине в штатском, который осторожно бродил вокруг эпицентра взрыва, низко склонившись над землей и время от времени останавливаясь, чтобы пинцетом подобрать окровавленный осколок или бумажку и аккуратно спрятать в прозрачный полиэтиленовый пакет. Пакетики нумеровались и складывались в чемоданчик. Вместо каждой из пронумерованных улик детектив клал на землю белую карточку наподобие именных табличек, что ставят на стол во время званых обедов, с соответствующим номером.

Какое-то время команданте уважительно следил за его работой, не осмеливаясь подходить слишком близко.

— Что-нибудь накопал? — спросил он наконец.

— Что тут накопаешь? Сплошные ошметки, даже не знаю, что здесь валялось до взрыва, а что прилетело позже. В любом случае надо отправить все в лабораторию и первым делом отмыть от крови.

— Так ты мне ничего не скажешь?

— Ну, я почти уверен, что это работа горе-любителя. Бомба взорвалась до времени, по дороге в университет — профессионализмом здесь и не пахнет.

— Почему ты думаешь, что он шел в университет?

— А ты посмотри на форму очага повреждения. Видишь, здесь произошел взрыв. Бомба была спрятана в рюкзаке, значит, он стоял перед ней. Вот так пошла взрывная волна, смотри, а в этом направлении он амортизировал ее своим телом. Вон там, на ступеньках, это в основном он. Только расщепленный на молекулы.

— Да уж, этот подонок не заслужил такой легкой смерти, — проворчал Камилло, раскуривая сигару. — Имя случайно не можешь назвать?

— Будь реалистом, приятель! Какое имя? Хочешь знать, кто это был, выясни, кто из студентов сегодня не явился на занятия.

Вдалеке раздался странный звук. Оба мужчины повернули головы. Через площадь к ним ковылял толстый инспектор. Он трусил, вытянув вперед сложенные руки. Его лицо побелело, пот ручьями стекал по щекам, форма потемнела под мышками и на груди.

На вытянутых ладонях инспектора лежала кисть человеческой руки: чисто обрубленная и совершенно целая — ни единый ноготь не сломан — бледновато-голубая от потери крови. Он нес ее, как ребенок несет раненую птицу, чтобы отдать матери, осторожно, будто боялся причинить ей боль.

Добежав до команданте, бедняга понял, что совершенно не знает, что делать с трофеем. Он вытянул руки еще дальше вперед, предлагая его шефу, как подарок на Рождество.

Команданте молча смотрел на то, что ему принесли с такой осторожностью. Отрубленная кисть выскользнула из рук инспектора и мягко шлепнулась в кровавую пыль. Он побледнел еще больше и судорожно сглотнул.

— О господи, — с брезгливым раздражением бросил команданте и сказал детективу: — Будь добр, дай ему один из своих пакетов, а то он сейчас заблюет нам всю картину преступления.

* * *

Катерина в тот день не пришла на занятия. Когда бомба взорвалась на Университетской площади, а сеньор Вальдес неспешно ехал вдоль берега Мерино, наслаждаясь прохладным бризом и подпевая радиоприемнику, Катерина все еще лежала в постели.

По странному совпадению доктор Кохрейн тоже опоздал на занятия: он засиделся в «Фениксе» за чашкой кофе, в сотый раз перечитывая потрепанный экземпляр «Бешеного пса Сан-Клементе». Там, в теплом сумрачном помещении, пропахшем кофе с корицей, никто не услышал ни шума взрыва, ни воплей, ни пожарных сирен. Когда же он вышел на улицы чуть позже десяти утра, город почти вернулся к прежней жизни.

Коста, Де Сильва и отец Гонзалес в момент взрыва находились на своих рабочих местах. Все эти данные были внесены в следственные материалы вместе с именем мальчика, которого не смогли найти нигде — ни в больнице, ни в морге. Оскар Миралес, еще один студент доктора Кохрейна, тот самый юнец, что сидел рядом с Катериной в баре, когда сеньор Вальдес решил переломить судьбу и заговорить с ней, тот мальчик, который в конце концов уступил ему свое место, исчез. И никто не знал, где он.

А он продолжал существовать в размазанном состоянии, покрывая собой ступени центральной университетской лестницы. Детектив с пинцетом нашел большую часть его верхней челюсти, накрепко впечатанную зубами в угол кирпичной стены.

После того как полицейские сопоставили челюсть с данными зубного кабинета, челюсть отослали родителям в закрытом гробу вместе с тремя руками, двумя правыми ногами, парой кроссовок и несколькими мешками песка для придания нужного веса.

Конечно же, полиция выяснила его адрес. Полицейские выбили дверь в квартиру, которую снимал Оскар, и перетряхнули там каждую пылинку. А когда закончили, дневник, который он вел, явился наиболее интересной уликой из всех, что они смогли отыскать. Конечно, большую часть мелко исписанных страниц занимало описание прелестей Катерины, а на последних страницах появились достаточно крепкие и нелестные эпитеты, относящиеся к сеньору Вальдесу. В значительной степени это был бред, порожденный буйством гормонов и одиночеством, однако в дневнике нашлось достаточно глупых, трафаретных сентенций о продажных политиках, высоких идеалах, правах человека и земельной реформе, чтобы заставить команданте, внутренне чертыхнувшись, направить в столицу отчет. Впрочем, команданте заинтересовали другие вещи в дневнике. Он внимательно прочел его и даже сделал пометки.

Сидя на краешке стола, он инструктировал подчиненных так:

— Этот Миралес не мог работать в одиночку. Уж поверьте мне. У него наверняка были сообщники. Найдите их. Перетрясите всех его друзей, родителей, родственников. Привезите мне его двоюродных братьев и сестер. Хочу, чтобы вы допросили их всех — и не церемоньтесь с этими подонками. Возьмите их за яйца — всех, включая бабушку? Проследите за всеми его контактами.

Команданте Камилл о нашел сержанта, который занимался расследованием, и отвел в сторону.

Он указал ему на два имени в дневнике мертвеца:

— Ее не трогать и его тоже, понятно? Оставьте их пока в покое. Пока…

Конечно, за этим последовали аресты, допросы с пристрастием.

Но все это было потом.

А в то утро Катерина лежала в своей постели, не желая подниматься. Она лежала на животе, и ее густые, слегка вьющиеся волосы закрывали подушку шелковистой волной. Ночью она сбросила простыни и теперь напоминала пейзаж, состоящий из бледных, округлых холмов.

Пока она лежала на постели, пожарные развернули шланги и начали поливать Университетскую площадь, смывая в сточные люки кровь, которая под напором струй свивалась в причудливые узоры, напоминающие фантастические цветы, а потом бледнела и с тихим журчанием исчезала в канализации.

Пока они работали, стараясь не смотреть на то, что именно исчезало в люках, сеньор Вальдес стоял у прилавка в его любимом цветочном магазине, перебирая розовые бутоны, алые, как последствия недавнего взрыва.

Сеньор Вальдес любил цветы. Он всегда держал дома несколько букетов, зная, что они придают его квартире элемент законченности, ничуть не умаляя при этом его мужественности. Однако женщинам он дарил цветы крайне редко — и обычно после, а не до. Сеньор Вальдес использовал цветы как знак благодарности даме, а вовсе не как метод обольщения. Он никогда не тратил время на ухаживания.

Жизнь сеньора Вальдеса текла подобно танго, а в танго мужчина ведет, мужчина проявляет инициативу и придумывает новые ходы и движения. В танго есть правила — шаги, например, фигуры танца, а еще в танго есть кабесео — практически незаметные постороннему глазу сигналы, которые посылаются через весь танцпол, взгляд, задержавшийся на долю секунды дольше, чем надо, вопросительно приподнятая бровь, чуть заметная улыбка уголком губ, кивок, а потом — встреча в танце. Это контакт, невидимый для всех, кроме танцора и его избранницы, так же тонок и малопонятен для посторонних, как сигнал, которым самка богомола призывает выбранного ею самца. Этот путь идеален, потому что дает возможность мужчине пережить отказ без публичного унижения и, стало быть, без особого ущерба для самолюбия. Всем известны эти правила обращения с мужчинами, люди пользуются ими с незапамятных времен, такие женщины, как Мария Марром, впитывают их с молоком матери. Мария инстинктивно в совершенстве владела техникой кабесео: она могла, практически не двинув ни единым мускулом, показать, что разочарована, скучает, сердится или, наоборот, что свободна и готова к общению. В тот первый раз она не отвела глаз от его взгляда, увидела движение его густой, четкой брови, чуть улыбнулась в ответ, и их танец начался.

Но с Катериной такие игры были невозможны. Ее юность, наивность, свежесть делали сами жесты и намеки бессмысленными. Как она могла танцевать танго — ей недоставало опыта, а уже кабесео ей точно было не понять. Ее наивная искренность — настолько наивная и страстная, что она даже предложила ему себя — боже, как тронут он был этим жестом, когда понял, что сделала она это лишь по неопытности! В принципе Мария тоже предлагала себя, но гораздо более элегантно, выражая свои намерения на изысканном языке жестов. А Катерина была как молодая лошадка, горящая энергией и страстью, готовая вырваться на пале и вмешаться в игру. Придется заняться ее воспитанием, немного остудить, объяснить правила поведения в обществе. Хорошая лошадь должна чувствовать игру, понимать легчайшие намеки седока: перемещение веса в седле, легкое касание бока носком сапога, похлопывание по холке. Если Катерина станет его женой, ей придется пройти курс обучения этикету, и сеньор Вальдес готов был начать его прямо сейчас с огромного букета роз.

Сеньор Вальдес вынул из кувшина с водой охапку кроваво-красных полураспустившихся бутонов и свалил на прилавок.

— Я возьму эти, — сказал он.

Продавщица глядела в окно, где мимо магазина на огромной скорости промчались полицейские машины, сопровождаемые каретами «скорой помощи».

— Что-то случилось, — встревоженно сказала она, — сколько полиции! Видимо, где-то несчастные пострадали.

Сеньор Вальдес не ответил. Несмотря на то что он был великим мастером пера — никто не осмелился бы возразить против такого определения, — сеньор Вальдес обладал на редкость прагматичным взглядом на мир. Утром он совершил усилие, приехав пораньше в магазин. Он хотел купить несколько букетов роз, чтобы подарить их девушке, которую пытался соблазнить, завалить цветами, поразить ее воображение и таким образом завоевать расположение. Проблемы несчастных, которые где-то пострадали, его не тронули. Кто такие зги несчастные? Чем он может им помочь? Да и при чем тут он, в конце концов? Пусть им помогают полиция и врачи. А пустая, бессмысленная болтовня никому в любом случае не поможет.

— Я возьму эти розы, — повторил он.

— Что? Ах, да, извините. — Продавщица повернулась к нему и изумлением оглядела заваленный цветами прилавок. — Что, все берете?

— А у вас есть еще?

— Вроде оставались, надо посмотреть.

— Я возьму все, если, конечно, они свежие. Разбейте их на букеты по двенадцать штук. Добавьте в букеты стрелиции. Да побольше. У вас есть лилии? Да, королевские подойдут. Упакуйте их отдельно от роз и стрелиции — они не стоят в одной воде. Ах, да, наверняка у нее не найдется столько ваз. У вас есть вазы?

— Есть, но они выставлены на витрине — не на продажу.

— Тогда я куплю ведра. У вас же есть ведра? Это цветочный магазин, я не ошибся?

— У нас есть ведра.

Сеньор Вальдес схватил с прилавка листок бумаги и быстро написал адрес.

— Доставьте все вот по этому адресу.

— Как — все?

— Очень просто! Подождите, я не закончил.

В дальнем углу магазина стояла ваза с букетом фрезий — ярких, простых, но эффектных, будто цветные восковые свечи. Сеньор Вальдес постоял перед ними, любуясь, вдыхая нежный, сладковатый аромат.

— Я их тоже возьму, — сказал он. — Вы можете красиво упаковать букет?

— У нас есть белая и красная оберточная бумага.

— Выбираю красную. На белом фоне они будут смотреться слишком контрастно. Заверните, пожалуйста.

Стоя у прилавка, сеньор Вальдес раскрыл бумажник. Мимо магазина с ревом сирены, скрежеща шинами по асфальту, пронеслась еще одна «скорая помощь», за ней пожарная машина.

Продавщица махала в воздухе карандашом, пересчитывая ведра с цветами, записывая цифры в блокноте.

— Вы что, правда берете их все? — недоверчиво спросила она.

— Ну конечно! Я же сказал.

— И ведра?

Она прибавила цену ведер, потом, подумав, добавила еще несколько воображаемых букетов, которых на деле не было, подвела черту, вывела большими цифрами конечную сумму и подчеркнула жирной чертой. «Он никогда не заплатит столько», — подумала она, подвигая блокнот по стеклянному прилавку в его сторону.

Сеньор Вальдес мельком взглянул на цену и небрежно вытащил из бумажника несколько хрустящих купюр.

— Когда вы сможете доставить цветы?

— Не раньше полудня.

— Как? Я же скупил весь магазин — кому еще может понадобиться фургон?

— Даже если вы заплатите двойную цену, я не смогу доставить раньше, чем появится водитель.

Сеньор Вальдес нахмурился. Он хотел, чтобы цветы были у Катерины немедленно, ему не терпелось начать томный и волнующий процесс соблазнения. Он хотел видеть, как осветится радостью ее лицо, хотел слышать благодарный лепет, чтобы потом небрежным жестом отмести выражения признательности.

— Ладно, постарайтесь доставить как можно скорее, — недовольно бросил он.

Захватив с собой букет фрезий, сеньор Вальдес вернулся к машине и, осторожно положив его на рифленое кожаное сиденье, с гордостью взглянул на безупречно гладкую обивку. Новенькая кожа, светлая, остро пахнущая, была натянута так туго что казалась надутой наподобие резиновых бортиков детского бассейна. Цветы лежали, касаясь лишь верхушек упругих холмиков.

Сеньор Вальдес повернул ключ зажигания, вжал педаль газа в пол, и автомобиль послушно рванулся вперед.

Сеньор Вальдес выехал из маленького переулка на крытую бетонными плитами центральную улицу, ведущую на шоссе, по которому ему предстояло вернуться к Мерино, и сразу же попал в пробку. Впереди, сколько хватало глаз, выстроилась цепочка машин, конечно, гораздо менее красивых, чем его стальной конь. Пару секунд у него еще была возможность уйти в сторону, развернуться и нырнуть в боковую улочку, и он включил заднюю передачу и взглянул в зеркало заднего вида. Как раз в этот момент пыльно-красный грузовик, нагруженный пустыми деревянными ящиками, уперся носом ему в задний бампер.

Сеньор Вальдес раздраженно дернул рычагом переключения скоростей. Внезапно жара показалась ему невыносимой. Казалось, воздух над неподвижно стоящей машиной застыл, внутрь не попадало ни дуновения свежего ветерка, только выхлопные газы десятков работающих двигателей старательно душили его.

Запах сгоревшего бензина жег ноздри, вызывал слезы на глазах, и сеньор Вальдес почувствовал, как пот медленно ползет за воротник, пропитывая рубашку там, где спина соприкасается с валиками кожаной обивки. А в тех местах, где канавки между валиками не прикасались к нему, пот свободно стекал вниз, накапливаясь между ягодицами и впитываясь в свежие трусы. Это было отвратительное ощущение. Сеньор Вальдес не мог представить, как он будет читать лекцию, пропитанный гадким, вонючим потом. Заехать домой? Нет, до лекции не успеет.

Он вытащил носовой платок и вытер лицо, посмотрел на пылинки серой сажи, оставшиеся на белоснежном материале, свернул платок и сунул в карман. Хотел было поднять крышу, потом решил, что не стоит. Для этого надо как минимум выйти из машины. Кто знает, сколько времени это займет, а если пробка рассосется, он может застрять, блокируя движение. Да уж, не хочется, чтобы тебе сигналили и грозили кулаками. Да и в любом случае какая разница, поджарится он или запечется?

Сеньор Вальдес повернул ручку радиоприемника, надеясь послушать танго.

Но и здесь ему не повезло. Вместо танго радио, хрипя, выплевывало лишь слова, бесконечный поток слов о чем-то страшном, об ужасном событии, которое только что случилось, дикторы и сами не много знали, но считали, что должны поделиться новостями с радиослушателями. Сеньор Вальдес прислушался. Бомба? Бомба на Университетской площади? Есть пострадавшие? Взрывом убило несколько десятков человек и еще больше ранило… Много людей пострадало. Очень много.

Сеньор Вальдес склонился над рулем и положил голову на сложенные руки. Впереди, на другой стороне шоссе, виднелся университет. Пешком он смог был дойти за пятнадцать минут. Он видел развевающийся на флагштоке флаг, однако он видел и солнце в небе: в настоящий момент и флаг, и солнце были для него одинаково недостижимы.

Затем с ним случилась необыкновенная вещь.

Сеньор Вальдес смотрел на крышу университета, пытаясь понять, откуда там взялись неровные зубцы громоотвода, угрожающе торчащего над коньком. Вдруг громоотвод взмахнул крыльями и, грузно поднявшись, неуклюже полетел в сторону реки. А сеньора Вальдеса пронзила мысль. Он понял, что думает о Катерине: ведь она тоже могла в тот момент находиться на площади. Что, если она убита? Или ранена? Может быть, как раз в эту минуту она кричит от боли на больничной койке!

Лоб сеньора Вальдеса опять покрылся холодным потом, на этот раз от страха за нее. Раньше такого с ним не случалось. Будто железа, что отвечает за переживания за других людей, внезапно, в первый раз в его жизни, заработала.

Сеньор Вальдес испугался самого себя. Ведь раньше он ни за кого не переживал, даже за маму! Когда исчез отец, маленький Чиано отчетливо понял, что ни его любовь, ни молитвы не в силах оградить от несчастий близких ему людей, и тогда он в отчаянии ампутировал у себя некоторые человеческие чувства, которые мешали жить. С тех пор он время от времени проверял, достаточно ли хорошо зарубцевались раны, и каждый раз с удовлетворением отмечал, что места ампутации напрочь лишены чувствительности. Так что нельзя! Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы рубцы закровоточили! Это было бы слишком опасно. Слишком больно, слишком… ненужно.

Так получилось, что в своих книгах сеньор Вальдес описывал целый спектр человеческих чувств, в основном происходящих от любви или от ошибочного представления о ней: зависть и ревность, гнев и боль и святые жертвы, что люди кладут на ее алтарь. Все эти чувства сеньор Вальдес придумал. Он придумывал города, заселял их жителями, вдыхал в них жизнь, заставлял страдать и радоваться. Они оживали под его пером, поскольку он представлял их ярко и полно. Он сам вживался в них, становился их частью. В жизни сеньор Вальдес не встречался с персонажами собственных книг — в конце концов, ему по статусу было не положено дружить с девушками из баров, парикмахерами, аптекарями и мелкими торговцами, однако в тайном уголке души он твердо знал, как именно девушки из бара или аптекари думают и чувствуют. И он вытаскивал на свет божий их мысли и описывал их так, что потом настоящие девушки и торговцы читали его книги и плакали. Плакали оттого, что узнавали себя на их страницах и спрашивали себя: «Откуда он так хорошо знает нас?»

В этом-то и состояла главная тайна сеньора Вальдеса, и ее разоблачение произвело бы не меньший фурор, как если бы гид, ведущий экскурсию по Сикстинской капелле, обернулся к группе восхищенных туристов и воскликнул: «А знаете ли вы, что когда Микеланджело ди Лодовико Буонаротти Симони расписывал этот божественный купол, он был полностью слеп?»

Но сейчас, сидя в своем открытом кабриолете, задыхаясь от жары и вони выхлопных газов, сеньор Вальдес внутренним взором окинул культю и с ужасом заметил, что место ампутации припухло, кожа там порозовела и приобрела чувствительность. Боль вернулась. «Это все мама виновата, — с раздражением подумал сеньор Вальдес, — своими идиотскими разговорами о женах и внуках она раздула потухшие угли…» Но, с другой стороны, при чем тут мама? Она столько лет проедает ему мозг воркотней о семье, но он всегда лишь со смехом отмахивался. Просто теперь все изменилось… В его жизни появилась Катерина.

Он представил ее на больничной каталке, обнаженную, хотя он сам еще не видел ее обнаженной, пронзенную осколками железа еще до того, как он пронзил ее тело, и ужас захлестнул его с такой силой, что сеньор Вальдес зажмурился. Неужели он влюбляется? Нет, нельзя! Он слишком хорошо знает, что за этим следует: ревность, мучительная жажда обладания и вместе с этим страшная уязвимость. незащищенность, боль сопереживания, от которой невозможно защититься.

Машина впереди дернулась и медленно двинулась вперед, образовав пустое пространство. Сеньор Вальдес стремительно развернул автомобиль, свернул налево и через боковые улочки выскочил на шоссе. Здесь машины, хотя и не неслись, но по крайней мере ехали с ровной скоростью.

Он добрался до Университетской площади за десять минут, но ведущая к площади улица была перегорожена полицейским кордоном, который для наглядности установил шеренгу дорожных знаков, украшенных мигающими красными лампочками. Трое полицейских на мотоциклах размахивали руками, отгоняя машины, как выводок утят, забредших на грядку.

По радио передали, что занятия в университете отменяются, возможно, не на один день. Что же, студентам придется немного подождать, прежде чем он сможет рассказать им о Ромео и Джульетте. Не страшно, древние любовники никуда не денутся, зато у него появился свободный день, и он сможет засесть за работу.

Сеньор Вальдес свернул на следующем перекрестке и заехал на площадь позади университета, где ему с трудом удалось найти место для парковки. И кого же он увидел за столиком под полосатым тентом «Американского бара», как не сеньору Марию Марром? Он сидела, покачивая изящной синей туфелькой, которая чудом держалась на большом пальце узкой ступни. На столе перед ней стояла микроскопическая чашка кофе.

Мария спустила темные очки на кончик носа и оглядела его, сидящего за рулем шикарного зеленого авто.

— Привет, Чиано, — сказала она. — Как я рада, что с тобой все в порядке. Какой ужас! Ты слышал?

— Да, ужасно. Ужасно!

И это действительно было ужасно. Сеньор Вальдес все больше осознавал, насколько ужасно это было, и его опять прошиб холодный пот. Как получилось, что между цветочным магазином и пробкой на дороге проблемы несчастных пострадавших стали ему небезразличны? Нет, надо срочно лечиться, и сеньора Мария Марром показалась ему прекрасным и весьма своевременным лекарством.

— Чиано, погибли люди, представляешь?

— Я слышал, дорогая. Просто чудовищно.

— И зачем кому-то понадобилось творить такую жестокость?

— Боже мой, милая, ты же знаешь, что на свете полно сумасшедших придурков и у каждого из них — собственная безумная идея.

— Но это могли бы быть мы. Тебя могли убить. Или меня.

— Или Эрнесто.

Указательным пальцем Мария водворила очки на место и печально кивнула.

— Да, Эрнесто тоже мог пострадать.

— Но разве тебе не кажется, — задумчиво и проникновенно сказал сеньор Вальдес, — что лучший способ борьбы с этими маньяками состоит именно в том, чтобы не поддаваться на их гнусные провокации? И если их возбуждает вид крови, смерти и страданий, мы, наоборот, должны приложить максимальные усилия, чтобы… — на секунду он сделал вид, что обдумывает, как лучше сформулировать мысль, — назло им прославлять жизнь?

Сеньора Марром ничего не ответила, лишь изящным движением поднесла к губам чашку и отпила крошечный глоток кофе так осторожно, что на белой кромке не осталось следа помады.

— Да, именно так я и думаю, Мария. Это естественная человеческая реакция на то, что произошло. Мы должны… оказать друг другу посильную поддержку. Как ты считаешь?

Настал момент кабесео. По идее именно сейчас им следовало обменяться взглядами, однако очки сеньоры Марии Марром были слишком темными, так что ее глаз не было видно.

На столе перед ней лежала маленькая и совершенно бесполезная сумочка, слишком дорогая даже для жены банкира. Мария протянула руку, достала из нее несколько монет, встала и небрежным жестом разгладила чуть помявшееся платье.

Сеньор Вальдес осторожно переложил букет фрезий с пассажирского сиденья на заднее и накрыл их пиджаком. Когда он обошел автомобиль, чтобы помочь даме сесть, сеньора Марром уже ждала около передней дверцы, покачивая висящей на пальце сумочкой, как метрономом, будто измеряла его медлительность секундами.

Она легко опустилась на сиденье и плавным, элегантным жестом перенесла внутрь автомобиля длинные голые ноги — как учила ее в детстве мать, как ее мать когда-то инструктировала бонна.

Сеньор Вальдес осторожно захлопнул дверцу, которая, как обычно, защелкнулась с солидным и мелодичным щелчком — синонимом высшего качества, — и сел за руль.

Мария сказала, не глядя на него:

— Что же, думаю, ты прав, Чиано. Прав, как всегда. Не стоит откладывать такой важный вопрос на потом — мы должны приложить все усилия, чтобы у террористов не осталось ни шанса выжить.

На светофоре он повернулся, чтобы заглянуть ей в лицо — губы ее были сурово сжаты, а в зеркальных очках отражались стеклянные двери, ведущие в национальный банк «Мерино».

Эрнесто, бедный рогатый муж, наверное, сейчас принимает у себя кабинете очередного клиента. Вот глупец! Мария сидела неподвижно, как статуя, отвернувшись от сеньора Вальдеса и глядя в окно.

Она не проронила ни слова всю дорогу: и пока они ехали по Кристобаль-аллее, и когда свернули на пандус, что вел к подземной парковке, и в лифте, и даже на кухне, когда они вместе искали неизменную бутылку красного вина.

Сеньор Вальдес положил на стол пиджак, развернул его, осторожно достал букет фрезий и, открыв холодильник, сунул на верхнюю полку.

— А что, цветы предназначались не мне, Чиано? — спросила Мария голосом прокурора, выносящего обвинительный вердикт.

— Глупышка. Как я могу дарить тебе цветы? Ты ведь замужем, забыла? Что скажет Эрнесто?

Мария повернулась к нему спиной и подняла волосы, обнажая шею и воротник слегка мерцающего темно-синего, словно южная ночь, платья. Сеньор Вальдес нашел замочек молнии, и она поехала вниз плавно и без малейших усилий. Через секунду платье темным прудом растеклось у ног Марии, и она перешагнула через него нагая или почти нагая.

— Не расстраивайся, — ободряющее проговорил сеньор Вальдес, беря ее за руку, — я подарю тебе кое-что гораздо более приятное, чем глупые цветы.

* * *

После она сказала:

— Я знаю, что у тебя появилась другая женщина, Чиано.

— Мария, детка, зачем так говорить?

— Это правда. Цветы…

— Девочка моя, ты же знаешь, я всегда покупаю себе цветы.

— Чиано, не надо мне лгать. Если бы ты купил их себе, то поставил бы в вазу, верно? Но нет, ты так мило упаковал их… и зачем-то положил в холодильник… для другой женщины.

— Радость моя, зачем ревновать? У тебя ведь тоже есть «другой», разве нет?

— Нет.

— А Эрнесто?

— Боже, я и забыла про Эрнесто. Ну, его в расчет можно не брать.

Мария помолчала, отстраненно глядя в пространство. Молчала так долго, что ей хватило бы времени выкурить половину сигареты, если бы, конечно, она была из тех женщин, что курят сигареты в такое время суток и во время такого разговора.

Потом она проговорила, медленно и раздумчиво:

— Пора тебе остепениться, Чиано.

— Боже, ну почему в последнее время мне все об этом твердят?

— Наверное, потому, что это правда. Тебе действительно пора остепениться. Впрочем, и мне тоже. Мы не молодеем.

Сеньор Вальдес обиженно хмыкнул, и Мария легко ущипнула его под простыней.

— О, не волнуйся, ты не потерял юношеской прыти. Ты и сейчас дашь фору двадцатилетнему юнцу. Ручаюсь, они смотрят на тебя с завистью, на такого большого, мощного, сильного самца. Но к женщинам время не столь благосклонно. Через пару лет я превращусь в старушку. Старушкам не положено прыгать из постели в постель. Это неприлично.

Она что, утешает его? Сеньор Вальдес был возмущен до глубины души. Что за день! То он вдруг, ни с того ни с сего, исполнился сочувствия к незнакомым жертвам теракта, потом понял, что влюбляется, а теперь Мария, видите ли, решила его бросить? Да кто она такая? Никто не смеет бросать сеньора Вальдеса. Это же просто возмутительно! Ужасно! Конечно, она лишь произносила вслух то, что он и сам знал, что давно решил для себя: он ведь не слепой и так видит, что ягодка перезрела… Но не в этом дело! Она бесстыдно отобрала его любимую роль! Это же он должен был вести себя со снисходительной жалостью, трепать ее по плечику и говорить утешительные глупости. Он должен был быть мягким и нежным и в то же время благоразумным и предусмотрительным — Мария в этой роли смотрелась просто глупо! По-идиотски! Она его вовсе не утешила, наоборот, он чувствовал себя премерзко, просто чертовски мерзко.

Неужели женщины, которым он раньше произносил подобные спичи, чувствовали себя так же? Неужели и они испытывали ту же смесь беспомощности, невосполнимой утраты, унижения, злости и стыда, неужели и их обдавало ледяной волной тоскливого одиночества?

— Эрнесто — хороший человек, — пробормотал он.

— Да, в мире есть мужья и похуже. Конечно, он хороший. Не такой, как ты. Он не стоит и десятой части тебя, но что же делать? Мы должны быть благоразумны. Время игр закончилось, пора собирать игрушки и переодеваться к ужину.

Сеньор Вальдес знал, что ему грех жаловаться. Он ведь не любит Марию, наоборот, в последнее время она даже стала его чуточку раздражать. К тому же теперь, когда появилась Катерина, нужда в ней отпала вообще. Но дело не в этом. Мария разочаровала его, подвела самым подлым образом, не выполнив своей прямой функции.

Сеньору Вальдесу страстно захотелось вернуться назад, в сегодняшнее утро, когда он еще был самим собой и не чувствовал ни к кому любви. Он-то, наивный, надеялся, что Мария излечит его от этой непонятно откуда взявшейся чувствительности, а она только усилила ее. Предательница. Подлая дрянь.

Сеньор Вальдес молча глядел в потолок, и по его щекам тихо стекали слезы, скапливаясь маленькими лужицами в ушных раковинах.

— Шшш, дорогой мой, не надо плакать. — Мария тронула поцелуем его мокрые глаза. — В тебе просто говорит уязвленная гордость. Пройдет пара дней, и ты даже не вспомнишь обо мне. — Когда он ничего не ответил, она еще раз поцеловала его, откинула простыню и, пошарив ногами на полу, всунула их в туфли.

Сеньор Вальдес закрыл глаза. Он слышал цоканье ее каблуков по мраморному полу, шуршание платья, недолгую возню, пока она боролась с непослушной молнией.

Она тихо сказала:

— Что ж, прощай, радость моя.

Он не открывал глаз, пока не услышал стук входной двери.

Какое-то время сеньор Вальдес лежал на кровати не шевелясь и пытался собрать разбежавшиеся мысли. Ему пришло в голову, что Мария впервые в жизни ушла от него, не приняв душ. Раньше она всегда истово следовала давно заведенному ритуалу: сначала прохладный душ без мыла, затем растирание свежим полотенцем и легкий массаж. После этого она тщательнейшим образом восстанавливала косметику, освежала духи, нанося пару лишних капель на волосы, чтобы не пахнуть ни чем и ни кем, кроме себя и духов, и в последнюю очередь быстрым внимательным взглядом окидывала комнату, проверяя, не забыла ли она чего-нибудь. Почему же сейчас, когда Мария ни с того ни с сего решила вернуться к роли верной жены, она нарушила незыблемо исполняемые правила и унесла на себе его запах? Это что, прощальный подарок ему? Или она сама так страдала от своего решения, что цеплялась за последние воспоминания о нем, подобно тому, как сентиментальные невесты закладывают в молитвенник цветы, отделенные от свадебного букета? А может быть, то был жест протеста по отношению к Эрнесто? Может, таким образом она хотела бросить в лицо мужу: «Смотри! Я была с ним. Я принадлежала ему»?

Нет, со вздохом решил сеньор Вальдес, скорее всего Мария просто боялась, что он устроит ей сцену. Увидела его смешные девичьи слезы и сбежала до того, как он смог раскрыть рот и обвинить ее во всех смертных грехах. Вероятно, в этом и кроется истинная причина.

В теле сеньора Вальдеса бродил яд, который нельзя было исторгнуть наружу с рвотой, и поэтому он дал волю слезам в надежде, что сможет выплакать разочарование.

Да, он скорбел, хотя сам не знал, что способен и на такое чувство, скорбел по себе в большей степени, чем по утрате Марии. Он не был готов вот так закончить отношения с ней… Неужели больше не будет послеобеденных свиданий, жаркого секса на смятых простынях? Нет, сказал он себе, шмыгая носом, будут, конечно, только не с ней. Но и его время летит с бешеной скоростью, и в конце концов и для него придет последнее свидание, а за ним — ничего. Количество отпущенных ему часов стремительно сокращается! Сколько осталось? Он не знает, и никто не знает. В этом-то и ужас…

В конце концов сеньор Вальдес поднялся с постели и прошлепал в ванную. На мраморному полу его босые ступни издавали сухой, шуршащий звук, что возникает, если провести наждачной бумагой по стеклу. Шаркающий звук старости, поражения, смерти. Сеньору Вальдесу опять захотелось заплакать, подставить лицо под сильную струю и зарыдать в голос, чтобы вода смыла его горе в канализацию. Но слезы не шли. Он был опустошен. Только боль и страх выгрызали дыру где-то глубоко внутри.

Сеньор Вальдес повернул кран, и на голову обрушилась масса горячей воды. Он долго стоял под душем, обняв себя руками, закрыв глаза и не думая ни о чем.

* * *

Когда нагруженный цветами фургон подъехал к дверям дома, где жила Катерина, девушка все еще была в постели. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в гору подушек и подогнув под себя одну ногу, как балерина, застывшая во время исполнения пируэта. Катерина крепко спала. Правой рукой она и во сне сжимала корешок большой желтой записной книжки, такой же, как у сеньора Вальдеса, но с одним-единственным отличием: если кремовые страницы записной книжки сеньора Вальдеса были пусты, то ее — заполнены торопливыми, прыгающими строчками.

Катерина спала, потому что писала почти до рассвета. В последнее время она каждую ночь ложилась в постель с роем беспорядочных мыслей в голове и писала, пока усталость не брала свое, а под утро просыпалась, поднимала голову с пружинного корешка книжки и работала до тех пор, пока солнце не освещало розовым светом окна соседнего дома.

Катерина обожала истории. В раннем детстве, когда она еще не ведала смысла и силы слов, малышка Кати часто лежала в крепких отцовских объятиях и завороженно слушала его голос, глядя на шевелящиеся под темными усами губы взглядом удивленного котенка и пытаясь повторить странные звуки, исходящие от отцовского лица. А когда она подросла, слова обрели смысл и ворвались в ее голову, рассыпавшись по ней, как ночной салют в черном бархатном небе, разбросав во все стороны яркие цветные искры изображений.

Каждый день, когда отец возвращался домой с поля, сгорбленный, измученный после многих часов изнурительной работы, Катерина бежала по дороге ему навстречу и хваталась за темную, шершавую, мозолистую ладонь, и они вместе шагали домой, не произнося ни слова. Дома она терпеливо ждала, пока пани съест свой суп и пересядет на диван. Тут наступало ее время, и девчушка залезала на колени к отцу в ожидании новой истории. Да, ее папи был мастер сочинять сказки.

Катерина так любила истории, что вскоре начала придумывать свои. Рассказы о святых и мучениках, которыми их потчевал по воскресеньям священник, она дополняла новыми персонажами и подробностями, настолько фривольными, что мать приходила в ужас от богохульства малышки-дочери. Обычно Катерина возвращалась из церкви вместе с отцом, а тот до слез хохотал над ее импровизированными баснями и притчами и просил продолжения. Катерина сочиняла истории и про жителей своей деревни. Она придумывала счастливые концы для тех, у кого были грустные лица, а злых и жестоких обрекала на нищету и бедствия.

В школе, когда стали проходить математику, Катерина обнаружила, что у чисел тоже есть истории, как и у слов. Например, цифра 6 и цифра 4 очень сильно любили друг друга и хотели пожениться, чтобы образовать число 10, так же как 7 и 3 и 8 и 2. А цифры 9 и 7 терпеть друг друга не могли и всегда ссорились по пустякам.

Она прекрасно помнила день, когда впервые узнала про пи — магическое, загадочное число, бесконечное, необъяснимое, что длилось вечно, катилось вперед, не повторяясь и не оглядываясь, лишь сворачивая с дорожек на тропинки все более узкие и мелкие, и так без конца. А чего стоили числа Фибоначчи[6]! 1 плюс 2 равняется 3, 2 плюс 3 равняется 5, 3 плюс 5 равняется 8 и так до бесконечности, пока не выстроится огромная, до звезд, пирамида чисел! И в ней каждое третье число — четное, а каждое шестое кратно шести, седьмое — семи, восьмое — восьми,[7] и все они без исключения стремятся к образованию Божественной пропорции: каждое последующее число примерно в 1,6 раза больше предыдущего. Подумать только, стремятся! На одном из уроков сеньора Арназ специально вызвала к доске по очереди всех детей и линейкой измерила их тела, чтобы доказать: расстояние от пола до пупка и от пупка до макушки представляет собой идеальное, магическое, мистическое и сакраментальное число Фибоначчи — золотое сечение, боготворимое художниками, математиками и архитекторами.

Но однажды, когда Катерине едва исполнилось десять лет, ее любимый папи не вернулся вечером домой. На улице стемнело, мать зажгла керосиновую лампу, а его все не было. Тогда им пришлось надеть пальто и куртки и идти искать его в поле. Там они и нашли папи, лежащим в борозде лицом вниз, будто он устал и решил передохнуть, будто у него не осталось сил доработать в тот день до заката. В кулаке папи сжимал горсть земли, да так крепко, что даже после смерти не разжал пальцы, и они принесли его домой вместе с застывшим темносерым комом, где отпечатались линии его ладони.

Катерина придумала историю и об этом. Она не знала, скреб ли отец перед смертью землю ногтями от боли или просто держал в горсти, прижимаясь к ней лицом, зная, что вскоре и сам сделается землей? Катерина склонялась ко второму варианту, но своих теорий не поведала никому. Ком земли со временем высох и рассыпался на мельчайшие частицы пыли, и она вымела их из дома вместе с остальным сором, вытерла слезы, тряхнула головой и дала себе зарок никогда больше не тратить время на глупости. И вот вместо сочинительства она всерьез увлеклась числами, которые привели ее в университет, а там она чувствовала себя такой одинокой и несчастной, что снова начала писать. И не могла остановиться.

Цветы доставили Катерине к обеду. Она уже встала, но еще не оделась и, когда заверещал звонок, побежала открывать дверь, на ходу накидывая на плечи старый халат. Халат был неприлично, короток и узок, так что, несмотря на завязанный пояс, ей приходилось придерживать его за отвороты на груди. Несколько секунд назад она и не думала одеваться, бродила по квартире голая, что было ее естественным состоянием, как кошка или голубь, что без стеснения ходят в голом виде по крышам. Тогда она выглядела совершенно невинно и безыскусно. Но теперь, в выцветшем розовом халате с пятнами кофе на животе, в халате, который скрывал все, что художники, да и просто мужчины, мечтали бы увидеть, а еще больше — потрогать, она волшебным образом превратилась в юную, источающую сладострастие нимфу.

В дверь позвонили еще раз.

— Я иду, иду! — крикнула она, но, подбежав к двери и распахнув ее, никого не обнаружила.

— Сейчас принесу еще, — раздался снизу ворчливый голос.

Бросив взгляд на пол, Катерина увидела три больших ведра, наполненных букетами алых роз.

На мгновение она застыла, слишком пораженная, чтобы говорить, но потом голос вернулся к ней:

— Эй, постойте! — несмело крикнула она в лестничный пролет, но входная дверь уже захлопнулась.

Это какая-то ошибка! Никто не стал бы присылать ей цветы — с чего? Да еще так много.

Она бросилась в квартиру, в спешке натянула старую футболку и джинсы и снова рванула к двери. На этот раз у порога стоял водитель цветочного фургона.

Он тяжело дышал, так как ему пришлось уже второй раз взбираться по лестнице с тяжелыми ведрами и он устал. Ведра оттягивали ему руки. Но он был мужчиной, таким же, как Коста, и де Сильва, и Л.Э. Вальдес, и отец Гонзалес, и он открыл рот и уставился на Катерину. Ну и футболка! Она натягивалась на груди, ясно обрисовывая два дышащих под ней гуттаперчевых полушария, а потом спадала вниз, словно река, обрушивающаяся с утеса водопадом пены. Футболка заканчивалась в районе пупка, оставляя открытым плоский бархатистый живот и по обе стороны от него — две ложбинки, что уходили внутрь низко сидящих джинсов… Конечно, он смотрел на нее, не отрывая глаз. Он ведь был мужчиной.

Придя в себя, он прокашлялся.

— Девочка, вы, эта, внесите-ка ведра вовнутрь, ну? Они же не помещаются тута, на площадке, видите?

— Нет! Постойте! Это не мне! Должно быть, вы ошиблись адресом.

Мужчина вытащил из нагрудного кармана рубашки мятую бумажку и, прищурившись, вгляделся в нее. Затем извлек пачку сигарет с оторванным верхом, а потом — маленький белый конверт, который он протянул Катерине.

— Это ваше имя?

Катерина посмотрела на него в изумлении и только кивнула.

— Ну, тогда ошибки нет. Вы тут, эта, давайте, уберите ведра, а я пошел за новой порцией.

Он снова прогромыхал сапогами по лестнице, затем остановился на площадке, перевел дух и вполголоса проговорил: «Господи Иисусе!» Катерина услышала это восклицание, но решила, что он просто сердится на ее растерянную беспомощность. А через три года в стране разразился экономический кризис, и хозяйка магазина уволила водителя фургона за то, что он залез в общую кассу и взял пару сотен реал — сумма-то крошечная, и он, кстати, собирался вернуть ее при первой возможности. А она выгнала его! Тогда он от злости напился и поехал на Пунто дель Рей, чтобы немного поразвлечься, а полицейские взяли его там тепленьким и за пьянство упекли на два месяца в тюрягу. Там он рассказал сокамерникам о той встрече с Катериной, но они ему не поверили.

Для общения с мужчинами у Катерины было припасено особое выражение лица (впрочем, сама она об этом не подозревала): презрительно-недовольная гримаска, которой она одаривала наглецов, посмевших более чем на две секунды задержать взгляд на ее груди. Таким образом бедняжка пыталась защитить неприкосновенность своей территории от вторжения варваров, ведь недаром говорят, что лучшая защита — нападение. По городу она ходила в постоянном напряжении, готовая в любой момент дать отпор слишком дерзким атакам; ее маленькие руки были словно все время сжаты в кулаки, а выражение лица говорило: «Ну, и чего ты здесь не видел, дурак?» Она-то прекрасно знала, чего они не видели и почему при виде нее у них делаются такие лица.

Но когда она стояла около двери, вертя в руках белый конверт, а выплеснувшаяся из ведер вода, прорисовав на бетоне несколько темных ручейков, скапливалась вокруг пальцев ее босых ног, гримаса гнева и раздражения уступила место недоверчивой радости, недовольная морщинка между бровями разгладились. Конечно, она сразу узнала этот почерк, и широкий росчерк в конце, и черные чернила. Катерина разорвала конверт и вытряхнула на ладонь квадратик белого картона с единственным словом — «Чиано». Одно слово, даже меньше, чем «я пишу». Ни «с любовью», ничего подобного. Просто имя. Его имя. Она пришла в восторг. Он не бросается любовными записками — одно это достойно восхищения. К тому же это означает, что в принципе он может влюбиться по-настоящему…

Катерина вложила квадратик в конверт.

Дверь в соседнюю квартиру открылась, и на пороге появилась Эрика.

— Боже, ты дома! Значит, с тобой все в порядке! — воскликнула она.

— Конечно, все в порядке! А что со мной могло случиться?

— Ты что, не слышала про бомбу? По радио только об этом и твердят. Кто-то взорвал в нашем универе настоящую бомбу. Я думала, что у тебя сегодня утренние занятия. Я страшно беспокоилась.

Тут Эрика увидела цветы, и глаза ее расширились.

— Это еще откуда?

— Ты как думаешь? — Катерина помахала конвертом в воздухе, затем обмахнула им лицо, закатив глаза, будто собиралась упасть в обморок.

— Не может быть!

— Может!

Эрика в два счета подскочила к ней и выхватила конверт. Катерина засмеялась и выпустила его из рук.

— Чиано! О-о-о-о, держите меня! Чиано?!

— Для тебя сеньор Л. Э. Вальдес, подружка.

— И что, он уже?

— Уже что?

— Сама знаешь! Вы уже — ага?..

— Нет.

— Ну, теперь-то тебе некуда деваться. После такой атаки ты не сможешь ему отказать.

— Подожди, это еще не все.

Посыльный опять поднимался по лестнице, с трудом волоча последние четыре ведра, и девушки перевесились через перила, чтобы посмотреть на него. Три года спустя, сидя в тюрьме, он рассказывал и об этом, но ему снова никто не поверил.

— Господи, сколько цветов! Теперь он точно захочет сделать это.

Катерина опять засмеялась и сказала:

— Я позволю ему сделать все, что он пожелает.

Посыльный услышал ее слова и, хотя вслух не прокомментировал их, про себя подумал многое.

Он поставил на пол ведра, с удовольствием закурил сигарету и хрипловато сказал:

— Ведра, эта, можете оставить себе, барышня, за них тоже заплачено, вот так-то.

И подумал: «Да, красотка, ему-то ты готова позволить все, а вот мне не дала бы. Ничего не дала бы мне, б…»

Посыльный постоял еще несколько секунд, понял, что девчонкам и в голову не придет дать ему чаевые, презрительно сплюнул застрявший на языке кусок табака, пару раз затянулся сигаретой и, расставив ноги пошире, зашагал вниз по лестнице. Вслед за ним заструился сердитый голубой дымок, поднялся к потолку и растаял, оставив после себя лишь слабый, обиженный запах. А вечером жена, что жила с ним дольше двадцати лет, приготовила ему бифштекс с кровью, а потом приняла ванну, вытерлась большим махровым полотенцем и присыпала свое тело душистой шелковистой пудрой. Взяв с туалетного столика прямоугольный граненый флакон духов, что он подарил на Рождество, она надушила все секретные места и пришла к нему в постель и долго и умело любила его. Но об этом он ничего не рассказал сокамерникам три года спустя, та ночь не осталась в его памяти. В глазах его с тех пор стояла лишь Катерина.

— Эрика, помоги, пожалуйста, — сказала Катерина и нагнулась к ведрам. — Может быть, возьмешь себе половину цветов? Они все равно у меня не поместятся.

Бедная Катерина! Она бездумно раскрыла конверт, не подозревая, что этим подписывает себе смертный приговор. Она с восторгом прочитала его имя и не содрогнулась от ужаса. Она думала о своем Чиано как о возлюбленном, о будущем любовнике, а не палаче, будто человек, посылающий девушке цветы, не может стать ее палачом.

Но иногда и более странные вещи случаются на свете. Иногда лишь тонкий слой клея, соединяющий края конверта, удерживает на себе и вселенную, и все, что находится в ней. Иногда и смерть, и несчастья, и разрушения приходят без предупреждения, тихо, как еле слышно хрустнувшая под тяжелым сапогом хрупкая раковина улитки. Никто и не замечает слабого хруста, кроме, конечно, улитки.

* * *

Чайки — весьма непривлекательные создания: крикливые, вздорные и агрессивные, к тому же неопрятны внешне, невоспитанны и невнимательны к окружающим. Они похожи на наглых пиратов птичьего мира, бесшабашных бражников, которым море по калено. Они — как матросы в клешах, что подвыпившей ватагой сходят на берег, идут вразвалку, сунув руки в карманы, занимая всю улицу и задевая плечами прохожих. Оккупируют подоконники, головы памятников и печные трубы — колонизируют их, как конкистадоры колонизировали когда-то целый материк. Их оперенье белого цвета, но они всегда выглядят грязными. Смотрят на мир плоскими акульими глазами психопатов с садистскими наклонностями. Совершают набеги на мусорные баки, разбрасывают пищевые отходы, крадут у офисных работниц их скудный ланч, камнем падают на добычу с высоты, разинув крепкие кривые клювы, и все, что видят: машины, здания, детей, белье, сохнущее на веревке, загаживают длинными черно-белыми полосами мерзких, липких, вонючих экскрементов.

Загрузка...