На кухне моей бабушки было маленькое окошко, чтобы передавать через него угощения сразу в гостиную. Еще через него можно было бросать мяч, но при этом существовал риск попасть по деревянным статуэткам на комоде и запросто сломать их изящные тонкие ноги. Это были дорогие резные фигурки из Индонезии.
— Осторожней, ладно? — говорила моя мама, стоило мне на них хотя бы взглянуть.
Бабушка собирала пластиковые коробочки из-под масла. Она ставила их одну в одну в кухонном шкафчике. Мои родители объяснили, что она делала так из-за войны. Мой отец собирал всякие провода и кабели, тоже из-за войны. В гараже у него набралось несколько полных коробок. Мою маму война совершенно не беспокоила. Время от времени она выкидывала пару мотков.
Говорила она немного, моя бабушка, но когда моя мама спрашивала у нее про войну и прошлое, рассказывала так, будто это была детская сказка: как прятались от японцев, и как те наказывали непослушных, как некоторые японцы заставляли пленных смотреть на телесные наказания, и как она стояла на жаре с моим отцом, зажав ему голову, чтобы он не отворачивался, но при этом пыталась отвлекать его веселыми историями. Как только бабушка начинала предаваться подобным воспоминаниям, мой папа, как правило, уходил ставить кофе. Я слушала, но при этом не сводила глаз с дверки на окошке в кухню. Стоило отцу открыть ее, как я подскакивала, чтобы схватить конфеты. Самые вкусные сразу немного сжимала пальцами, чтобы никому не захотелось их взять.
Любимым цветом бабушки был красный. На бабушкину кремацию я надела ее красные серьги. Это были клипсы, так что я могла их надеть, несмотря на непроколотые уши. Через несколько часов уши сильно разболелись, но я решила терпеть боль ради бабушки. Ей приходилось терпеть и не такое.
Когда через пару лет мы кремировали маму, уши у меня уже были проколоты, так что я могла надеть серьги. Но на этот раз боль причиняли мамины туфли: босоножки на высоких каблуках, которые были мне немного великоваты, из-за чего при ходьбе ноги ездили в них туда-сюда, и на каждой пятке образовался огромный волдырь. Когда стали произносить прощальные речи, я сняла босоножки.
Некоторые из выступавших говорили о мамином детстве, но все эти истории я уже слышала. Я косилась в сторону, на моего отца. Он все время смотрел строго перед собой. Живот свешивался над выходными брюками. Бабушка как-то рассказывала, что ребенком его однажды раздуло от голода.
— А как ты пережил войну? — спросила я его в тот вечер.
Он пожал плечами. Единственным, что он помнил, был высокий забор и ворота.
Бабушка сказала, что я должна больше его расспрашивать. К тому времени она уже лет пятнадцать как умерла. Я только что закончила учебу, в тот день я забрала свой диплом и валялась на кровати с пакетом чипсов. Когда пакет опустел, я положила его на диплом, который лежал на тумбочке, и хорошенько разгладила, как делала всегда моя бабушка. Она покупала чипсы, только когда я приходила к ней в гости, и ей было трудно заставить себя выбросить пустые пакеты. Я подумала, что до сих пор очень мало знаю о военных годах моего отца, что все воспоминания сгорели вместе с бабушкой и мамой.
«Задавай ему побольше вопросов, — сказала тогда бабушка. — Ему будет полезно». Эта внезапная мысль пронеслась у меня в голове и явно не была моей собственной.
Я позвонила отцу, но он не ответил. Я знала, что он не верил в говорящих мертвецов. «Люди могут всякого напридумывать, — часто говорил он. — И иногда уж слишком увлекаются».
Через неделю он уходил на пенсию. На празднике в честь этого события он хотел спеть песню «I Did It Му Way» в версии Фрэнка Синатры. Я должна была аккомпанировать на пианино и за несколько дней до мероприятия прийти к нему репетировать, потому что его подруга Маргарет была не очень музыкальной.
Много лет назад Маргарет приехала из Англии в Нидерланды писать диссертацию в Техническом университете. Теперь она там преподавала. Дурдом моего отца находился недалеко от университетского кампуса, их разделяла только спортшкола. Именно там, на тренажерах, имитирующих греблю, они и встретились в первый раз. Вечер за вечером они молча гребли рядом, пока мой отец наконец не собрал все свое мужество, чтобы сделать комплимент ее мускулистым щиколоткам.
С тех пор, когда я звонила, он вел себя странно.
— Пап!
— Да, дорогая!
— Не кричи так. Ты что, не один?
— Я с Маргарет. Мы собрались за сыром и яйцами в фермерский магазинчик. У тебя что-то важное?
У нее было широкое лицо, рыжеватые волосы, светлая кожа в веснушках, добрые синие глаза и короткие ноги с крепкими щиколотками. Мой отец считал ее очень умной. И она никогда на него не ругалась, кроме тех случаев, когда у нее была мигрень, а папа совершал свой обычный обход дома с портативным пылесосом. На выходных они отправлялись на длительные пешие прогулки. Мой отец купил для этого специальные ботинки.
У нее детей не было, и она изо всех сил старалась не притворяться моей матерью, когда я оставалась у них погостить. Только однажды она вступилась за моего отца, когда я рявкнула на него за ужином за то, что он чавкал. «Он не чавкает, — сказала она. — Он использует слюну для проглатывания и переваривания пищи. Ты хоть представляешь, как это звучало бы, если бы он ее не использовал?» Мне было ужасно любопытно это выяснить, но даже она, будучи физиком, не могла знать это с абсолютной точностью. Она была теоретиком, а практику не любила.
В самом начале их отношений меня раздражал ее тихий голос, бледная, почти прозрачная кожа и седеющие волосы. У нее была внешность, которую моя мать с пренебрежением называла природно-естественной. Но чем чаще я ее видела, тем красивее она мне казалась. Вот только ноги оставались по-прежнему короткими.
Маргарет помогала мне дописывать диплом. Это было литературоведческое исследование, тема, в которой она совсем не разбиралась, что ей, впрочем, не мешало. Она смогла свести количество неконтролируемых вариаций к вполне управляемому числу. «Некоторые факты лучше проигнорировать», — сказала она.
Она смеялась, когда ей было смешно, и ни в каких других ситуациях, а когда мне надо было обсудить что-то важное, чаще всего молчала, даже если это напрямую касалось ее самой, например стопки моего отца. У стены между креслом и диваном их возвышалось целых три: газеты за два месяца, рекламные проспекты, которые он еще планировал просмотреть, и рекламные проспекты, которые он хотел сохранить, потому что в них были интересные предложения. На кухне он складировал не только посуду, он составил друг на друга стиральную машину, морозильную камеру и микроволновку. Чтобы воспользоваться ею, Маргарет приходилось вставать на лесенку. Она просила его вовремя отправлять пододеяльник в стирку, а не выворачивать его, чтобы использовать еще раз, но по вечерам никогда не готовила для него одежду на завтра, потому что ей было все равно, в чем он пойдет, даже если мой отец с головы до ног одевался в один и тот же цвет. И в гараж она почти не заходила.
Был вторник, до проводов папы на пенсию оставалось три дня. На вокзале папа встретил меня в зеленом свитере, чуть более темных зеленых брюках, темно-зеленых носках и серо-зеленых ботинках. Он не расстраивался из-за того, что уходит на пенсию, рассказал он мне по дороге, но особо и не радовался. У него пока не было плана действий, и это его немного тревожило.
— Может, наведешь порядок в гараже, — сказала я, когда мы въехали на нашу улицу.
— Но там же и так порядок.
Коробки с кабелями и проводами мой отец тоже аккуратно ставил друг на друга.
Маргарет стояла на кухне у большой кастрюли овощного супа.
— Hi dear, — сказала она. — Обед будет через десять минут.
В бульоне плавали здоровенные куски морковки и порея. В ее супах никогда не было фрикаделек. Моему отцу все было по вкусу, лишь бы еды хватало. Пока она накрывала на стол, он вставил в проигрыватель диск. Проходя мимо, папа шлепнул Маргарет по попе, и она по-британски сдержанно взвизгнула. Я подумала, в курсе ли она, что у нее из-под джинсов видны трусы. Некоторые люди никогда не осматривают собственную задницу в зеркале.
— Ты действительно хочешь петь эту песню Синатры? — спросила я за обедом.
— Да, — сказал мой отец. — Это будет забавно.
Маргарет изучала свои ногти.
На праздник должно было прийти много его друзей, коллеги и даже некоторые пациенты из клиники. Вероятно, и Бетси, женщина, которую он лечил уже лет двадцать. Я часто видела ее, когда ходила с отцом на работу. Иногда она вела себя вполне нормально, но, если ей что-то не нравилось, начинала бесноваться. Тогда она шипела: «Чтоб тебе заболеть!», как будто произносила проклятие. Мой отец посоветовал говорить ей: «Боже мой, ты серьезно, Бетси?», если она уж очень лезла со своим мнением, и сам именно так и поступал. Если он оказывался поблизости, Бетси хихикала. Она говорила, что он посылает ей в голову хорошие мысли.
Когда я была маленькой, думала, что это Бетси наслала на мою маму болезнь в тот день, когда она пришла забрать меня из дурдома. Были каникулы, маме назначили прослушивание, и она отвела меня к отцу, который усадил меня со стопкой комиксов в кафе на территории клиники. За мной приглядывала буфетчица, а папа обещал забегать между приемами. Бетси сидела за барной стойкой и ковырялась толстыми пальцами в плошке с арахисом. Она смотрела телевизор, висевший в углу под потолком. Там показывали документальный фильм про насекомых. Иногда она что-то выкрикивала в сторону экрана. В моих комиксах толстяк с косичками только что столкнул лбами двух тощих парней в юбках. Я представила себе, что могла бы толкнуть Бетси изо всех сил, чтобы она грохнулась с табуретки, и пинать ее жирные телеса до тех пор, пока она с визгом не выбежала бы отсюда. Может, тогда и мой отец вышел бы из своего кабинета.
Когда фильм про насекомых закончился, Бетси сползла с табуретки и подошла ко мне. Я как можно ниже склонилась над комиксом, но ее розовые лодыжки так и остались возле моего стола. По телевизору началась викторина. Бетси уселась рядом со мной. Участникам нужно было составить из разных букв слова как можно длиннее. Сначала они по очереди выбирали гласные или согласные.
— Еще одну гласную, — сказала Бетси, но участник попросил согласную. — Гласную! — заорала она.
— Гласную, — попросил другой участник в телевизоре, пожилой мужчина в костюме.
Бетси сказала, что состоит с ним в телепатической связи. Вместе с участниками мы начали составлять слова.
— Шар, — сказала Бетси.
— Шарфик, — сказала я.
— Ну да, — повернулась ко мне Бетси. — Я так и сказала.
Участник в костюме сказал «напка». Я сказала, что такого слова нет, но Бетси считала иначе. Она начала не на шутку сердиться, и тут в кафе вошла моя мама.
— Твой папа приходил? — спросила она у меня.
Нет, его не было. Мама вздохнула.
— А вот я его видела сегодня утром, — сказала Бетси. — В коридоре. — Она выпрямила спину и посмотрела на мою маму: — Вот и сиди теперь вся такая со своей красной помадой.
— Хорошо, — сказала мама. — Посижу.
Мы стали обсуждать, что купить к ужину.
— Может, заткнешь свою говорилку? — вдруг закричала Бетси. — Ничего не слышно, — и показала на телевизор.
— Так возьми и сядь поближе, — сказала ей моя мама.
Это стало для Бетси последней каплей. Она покраснела и стала орать, желать моей маме заболеть, а потом отвернулась к телевизору. Когда я позже вспоминала тот день, мне явно слышалось слово «рак», которое она произнесла несколько раз.
Через пару лет моя мать заболела, мне тогда только исполнилось одиннадцать. Лишь после операции и первой химиотерапии, когда мой отец рявкнул: «Да чтоб тебе! Вот холера!», когда разбил мамину антикварную стеклянную вазочку, я вдруг вспомнила Бетси — какой одержимой она иногда казалась, как Кэрри у Стивена Кинга, только намного толще. Я задумалась, как нейтрализовать ее проклятие. Моя мама пыталась делать это, уверяя свое отражение в зеркале, что она не умирает, а по ночам представляя себе крошечных солдатиков, которые убивали у нее в организме раковые клетки. Но ведь все это не понадобилось бы, если бы я в тот день не заговорила с Бетси. Я надеялась отменить ее проклятие, став лучше: старалась чаще выгуливать собаку, меньше есть, а самое главное, старалась не допускать плохих мыслей. И сначала это действительно неплохо помогало, потому что мама по-прежнему болела, но не умирала. А потом ничего уже не помогло. Бетси победила. И после этого мысли у меня в голове долгое время были очень злыми.
В последние дни жизни бабушка говорила только о ногтях своего старшего сына, которые японцы сложили для нее в конверт. Честно говоря, теперь я уже почти ничего не помнила про тот конверт, а мой отец толком ничего не мог рассказать. Он помнил старшего брата только по фотографиям на комоде, так он мне ответил. Мы отрепетировали его прощальную песню и сидели на диване.
— Подожди, — сказал он, сходил на кухню и вернулся с мисочкой арахиса и двумя стаканами для лимонада, в которых до половины был налит йеневер. Папа где-то прочитал, что горстка арахиса в день способна предотвратить деменцию.
— Ты до сих пор его ешь? — спросила я.
— Конечно, — кивнул он. — Хуже не будет. У бабушки деменция началась где-то в шестьдесят.
Когда я спрашивала бабушку, как дела, она всегда отвечала: «Потихоньку». Но при этом совершенно не помнила, что в этот день ездила на автобусную экскурсию по цветущим луковичным полям и я сидела рядом с ней. Всю дорогу она восхищалась белыми линиями на шоссе, до чего же ровно их нарисовали, и какие молодцы водители, что едут точно между ними. Мой папа подключил ей телефон, телевизор и радиобудильник. После этого она повыдергивала все провода, аккуратно их смотала и перевязала клейкой лентой. В ночь, когда она умерла, мой папа сидел у ее кровати. Он провел рукой по ее лицу, чтобы закрыть глаза, но она опять их открыла, и ему пришлось проделать это еще раз.
— О чем ты боишься забыть? — спросила я папу.
— Я не боюсь, — сказал он. — Но мне бы не хотелось забыть, что ты приезжала ко мне в гости, или о том, что мы с Маргарет были на чудесной прогулке, или кто такая Маргарет — этого мне тоже не хотелось бы забыть.
— Или кем была мама?
— Этого я не забуду. Далекое прошлое не забывают.
— Ты можешь, — сказала я.
Он засмеялся.
Все, что он помнил о своем детстве, — летучие рыбы в Красном море по пути из Сингапура в Нидерланды и британские военные, которые подвезли их на джипе. Чтобы порадовать моего папу, они поехали быстро-быстро. Ветер трепал его волосы, и все смеялись.
— Но ведь это все было уже после войны, — сказала я.
— Да, — кивнул он. — Я могу забрать стакан? — Он хотел отнести на кухню мой стакан, в котором еще оставалось на четверть йеневера.
— Пока нет, — сказала я.
Он откинулся на спинку дивана и уставился перед собой.
— Так-так, — кивнул он и рассказал мне о групповой терапии, которую проходил, пока учился на психиатра. На одном из занятий ему показалось, что он приблизился к чему-то похожему на травмирующее воспоминание. Из-за этого почти травмирующего воспоминания он тогда расплакался. Но не от жалости к себе, пояснил он. Ему вспомнилась поверхность воды. Из глубины поднимался какой-то шар, но он таял, не успев появиться над водной гладью.
— Этот шар оставался под водой, — сказал он. — И я до сих пор не знаю, переживать мне сейчас из-за этого или нет.
— А что было бы, если бы он всплыл? — спросила я.
— Возможно, он бы взорвался, — ответил мой отец. — Я не знаю. — Он забрал мой стакан и понес на кухню.
Я пошла за ним.
— Значит, военное время тебя мало интересует? — спросила я.
Мой стакан стоял на столешнице, я допила йеневер и поставила стакан обратно.
— Это не так, — сказал папа. — Когда ты была маленькой, бабушка предложила мне съездить в Индонезию, но я предпочел поехать с тобой и твоей матерью во Францию. Нет, я, конечно, хотел увидеть Индонезию, но я хотел увидеть и Австралию или Перу. — Он взял полотенце и вытер с холодильника жирные отпечатки пальцев. — Я хочу, чтобы прошлое было бесцветным.
На празднике в честь выхода на пенсию он нарядился во все оттенки синего. Маргарет надела лиловую блузку и строгие черные брюки. Каблуки она не носила. Ей пошли бы каблуки. Из-за рояля в актовом зале я наблюдала, как она разговаривает с коллегой моего отца. Бетси с тарелкой в руках стояла в очереди к шведскому столу. Она хмуро разглядывала салаты и выпечку с мясом. Она оказалась более щуплой и ниже ростом, чем в моих воспоминаниях, но щеки по-прежнему были пунцовые. В растрепанных волосах красовался яркий ободок.
Я начала играть, и мой отец запел. Как настоящий артист, он расхаживал с микрофоном туда-сюда. Все старательно улыбались, но он оставался непоколебимо серьезным. Он продуманно выстроил свое выступление и не сразу начал петь в полный голос, так, как мы с ним репетировали.
— When I bit off more than I could chew, — спел он во время первой кульминации в песне. К счастью, петь он умел.
— А-а-а-а-а-а, — подпела я.
Перед самой последней кульминацией, высшей точкой песни, он склонился над микрофоном и рванул по полной:
— For what is a man, what has he got? If not himself then he has naught. To say the things he truly feels. And not the words of one who knees. — Он резко выпрямился и пригладил волосы назад, отчего сразу стал похож на автомеханика.
Я вдруг испугалась. А если у него сорвется голос?
— The record shows I took the blows. And did it my way!
Все захлопали, кто-то даже кричал и свистел, Маргарет широко улыбалась, Бетси сияла, мой отец стучал микрофоном, пытаясь запихнуть его в зажим на стойке, я подошла, вставила микрофон, отец разжал ладонь, я взяла его за руку, и мы вдвоем низко поклонились.