ВЯЧЕСЛАВ ЩЕПОТКИН

ЛЮДИ НА ДОРОГЕ ЖИЗНИ


Свидетельские показания соучастника


Разберёмся во всём, что видели,

Что случилось, что стало в стране.

И простим, где нас горько обидели

По чужой и по нашей вине.


Сергей Есенин


Осенью 1986 года, после шести лет работы в Казахстане корреспонден­том “Известий” меня перевели в Москву. Я стал заместителем редактора га­зеты “Известия” по отделу Советов.

Сказать, что я очень сильно рвался сюда, не могу. Ну, перевели и пере­вели, хорошо. Правда, были два обстоятельства, которые радовали. Во-пер­вых, я оказывался вместе со всей своей охотничье-рыбацкой компанией, и не надо было теперь придумывать нам, как меня вызвать из Казахстана на охо­ту или на рыбалку. И во-вторых, давняя мечта, давний замысел — заиметь дом в деревне с землёй. Все это потом реализовывалось.

Но сначала я хотел бы рассказать о подступах к журналистике и о первых шагах в ней.


Глава 1


Зигзаги судьбы

Дневную школу я оставил после 7-го класса. Мой товарищ, который учил­ся в механическом техникуме, уговорил пойти туда. “Будешь знать всё — от часов... (в этот момент мимо нас, пыля, проехал грузовик) и до машины”. Учёба в новом заведении мне очень не понравилась. Мать, уходя на работу, думала, что я следом поеду в техникум. Но я, доехав до него, проходил ми­мо и шёл к обрывистому берегу Волги. Там были заросли кустарника, засох­ший бурьян с прогалинами, где жировали певчие птички: чижи, щеглы, вьюр­ки. Я ловил их сеткой, сажал в клетку и возвращался домой. Вскоре матери и бабушке стало ясно, что я не учусь, а балбесничаю.

С подачи другого товарища, Шурея, я поступил на металлургический за­вод “Красный Октябрь”. Работа в цехе металлургических печей временами была очень тяжёлой и нудной. Я смотрел на своих старших товарищей и ду­мал: неужели мне всю жизнь придётся так же в валенках, подшитых резиной от автомобильных шин, разгребать ещё не остывшую обрушенную мартенов­скую печь, спускаться глубоко под землю, чтобы загрузить большую бадью спёкшимися кирпичами?

Я пришёл в вечернюю школу. Сказал про техникум. По моему страстному виду поняли, что я очень хочу учиться. Приняли в 9-й класс с испытанием. Я его закончил почти на одни пятёрки. С 10-м было проще.

После вечерней школы в Сталинграде я трижды отправлялся поступать в вузы. И всё — в Ленинград. И всё — на крыльях своих увлечений. Сначала — ядерной физикой. Потом — астрономией. Но крыльям не хватало знаний, и я, понуро-заносчивый, возвращался домой.

Родня ворчала: всё какие-то ему “ниверситеты” нужны, вон в Сталингра­де какие институты — пед, мед, сельхоз, горхоз (институт инженеров город­ского хозяйства). Но меня тянуло к другому.

На третий год я снова поехал в Ленинград, в университет. Теперь уже на отделение журналистики филологического факультета. Теперь я знал, куда надо мне идти обязательно.

Писать я начал уже несколько лет назад. Ну, как писать? Сочинять стихи всякие, сопливые какие-то, на мой взгляд, не очень хорошие. И хотя однаж­ды в сталинградском литобъединении при газете “Молодой ленинец” местный поэт Юрий Окунев, руководитель этого объединения, публично сказал обо мне настолько высокие слова, что я и сейчас их не решаюсь повторить, тем не менее то, что я делал, было, на мой взгляд, так себе. Хотя очень тянуло. И даже что-то было напечатано в “Молодом ленинце”.

Но почему я решил пойти на журналистику? После второго провала я по­ехал в геологическую экспедицию. Мы должны были искать так называемый инертный материал, то есть песок. И искать бурением вручную. Это когда над землёй выстраивается деревянный помост, через него пропускается труба, на конце которой привинчивается труба большего диаметра, так называемая желонка. Внизу у неё язык. И когда люди ударяют трубой в землю, земля или что там находится захватывается языком, и с трубой поднимают это наверх. Нас было четверо: по два человека с каждой стороны.

Сначала всё шло легко. Но чем глубже, тем труднее было поднимать эту трубу, труднее было отрывать её от той глубинной сути. А там пошла глина. И мы поднимали так, что трещали хребты.

Однажды начальство заставило нас работать в воскресенье. Я возмутил­ся и уговорил ребят не выходить. Мы не вышли. А один штрейкбрехер вышел. Ну, мы его слегка поколотили. Он пошёл жаловаться в милицию. А мне уже надоедало быть здесь: работа неинтересная, да и жизнь даже мне, неизба­лованному, была диковатой. Нас разделили по двое на квартиры к старухе-матери и её дочери лет сорока пяти. Мать кормила ребят более-менее при­лично, а наша хозяйка варила нам макароны с солёной килькой из банок. Я сел на товарный поезд и поехал в Ленинград. А располагалась наша экспе­диция в Мгинском районе Ленинградской области. Город Мга, районный центр, я называл “Мгла”, потому что в районе, где мы работали (станция Малукса), не было даже электричества. Я сел на остановившийся ненадолго то­варняк и поехал в Ленинград. И вот тут произошло то, что потом меня приве­ло к третьему поступлению в университет. Состав нёсся среди зелёных лесов, густых зелёных лесов. До площадки, где я стоял, долетал дым паровоза. На­летали леса. И меня так стало распирать желание рассказать о всех своих чув­ствах людям, о красоте лесов, о горьковатом, но волнующем запахе дыма, о тонко-голубом небе, которое, будто прозрачная крыша, накрывало этот зе­лёный тоннель, — словом, обо всём, что во мне кипело. Домой я приехал с ещё большим, чем раньше, желанием писать. Так я поступил на отделение журналистики, которое вскоре стало факультетом.


О хлебе насущном и хлебе познаний

В университет я пришёл со знаниями весьма скудными. Да и какие они могли быть у парня, который с 16 лет начал работать сначала на металлурги­ческом заводе “Красный Октябрь”, а затем монтажником в тресте “Продмонтаж”, который и школу-то заканчивал рабочей молодёжи. Семья была самая простая: бабушка и мать, работавшая гардеробщицей в небольшом кафе. С отцом они разошлись в моём раннем возрасте. Говорят, по вине бабки, о чём я вскользь написал в повести “Разговор по душам с товарищем Стали­ным”. Домашней библиотеки, конечно, не было, так — несколько книг. Но читать я любил. Нравились Чехов, Джек Лондон, О’Генри. В 56-м году отец подарил большой сборник стихов Есенина, которые сильно потрясли меня. Остальные познания были скудны.

Не сказать, что все мои новые товарищи в университете сильно отлича­лись от меня. Нас на курсе было человек тридцать: чуть больше половины — в английской группе, остальные — в нашей немецкой. Большинство — также из простых семей. Правда, некоторые тем не менее были пообразованнее ме­ня. И уж слишком выделялись человека два-три. Особенно один парень, старше большинства из нас, я так думаю, из какой-нибудь профессорской се­мьи. Он был тем, кого называют “рафинированный интеллигент”. Худощавое бледное лицо, не знающее загара, длинные тонкие пальцы пианиста, внима­тельные и почему-то часто грустные светлые глаза. Звали его Женя, а вот фа­милию, к сожалению, забыл. От него я впервые услышал фамилии писателей Средневековья, он негромко, но интересно рассказывал о жизни и творчест­ве Александра Дюма, Мопассана, некоторых других зарубежных классиков. Но главное давалось на лекциях и в книгах. В моих познаниях зияли пустоты. Однако я, как губка, впитывал всё больший и больший объём сведений. Поч­ти всё было интересно. Даже незнакомый мне раньше предмет о древнерус­ской литературе с её былинами и летописями — их вдохновенно по памяти читал старичок-профессор, который, казалось мне, сам когда-то, ещё моло­дым, сидел в келье рядом с древним летописцем. Также без труда впитывал­ся памятью “старославянский” язык. Его преподавал симпатичный молодой человек в строгом костюме-тройке, с тихим голосом, называвший чудные буквы “юс малый”, “юс большой” и образуемые странными буквами непонят­ные современному слушателю слова. Одну из витиеватых букв я громко на­звал “глист в обмороке”, заслужив укоризненный взгляд фанатичного препо­давателя. Изучение этого языка помогло мне впоследствии довольно легко читать надписи на иконах и даже тексты старинных книг, одну из которых я нашёл через несколько лет в Кандалакше, в разрушенной избе на берегу Бе­лого моря. Как голодный человек набрасывается на хлеб насущный, так и я накидывался на новые предметы, содержащие хлеб познаний. Не известные мне ранее имена писателей и драматургов, от Древнего мира до Средневеко­вья, произведения западной литературы минувших столетий и современнос­ти, работы классиков философии, книги по логике и психологии, особенно русская литература, — всё это наполняло сознание и открывало глаза в ранее неведомое. Помню, много раз приходил я в ленинградскую публичную биб­лиотеку имени Салтыкова-Щедрина, раскрывал под зелёным абажуром на­стольной лампы толстенную книгу с интригующим названием: “Физиогномика”. В советское время она не выходила — считалась реакционной. Была дорево­люционного издания. Что-то в ней казалось надуманным и смешным. Напри­мер, “Черты лица дворника”. Или “Лицо казнокрада”. Однако многое было интересным. Начитавшись про облики разных людей, я уже в курилке библи­отеки пытался понять, у кого какой характер, как отпечаталась на лице жизнь и кто есть кто. В дальнейшем, надо сказать, хлеб познаний из книги “Физи­огномика” не раз давал пищу уму и помогал в жизни.

Правда, добывание хлеба насущного держало всё время эту жизнь в то­нусе. Бывали дни, когда едой являлись только бесплатная капуста и такой же хлеб да стакан горячего чая в студенческой столовой “Академичке”. Тощая стипендия разлеталась мгновенно, а помощь из дома была очень скромной. Мать, как я уже говорил, работала гардеробщицей в небольшом кафе, зар­плату имела маленькую. Что она могла прислать? Иногда подбрасывал денег отец, но тоже немного: зарплата небольшая, а семья — несколько человек. Как говорится: спасение голодающих — дело рук самих голодающих. Многие из нас, живущих в общежитии, работали по ночам. Я, например, одно время на заводе штамповал пластмассовые корпуса для электробритв “Нева”. Потом был сторожем в автобусном парке на Васильевском острове, который обра­зовали на месте какого-то снесённого поселения. Заступал вечером и дежу­рил до утра. Работал через день. Сторожкой был оставшийся от селения до­мик об одну комнату. Автопарк был большой. К вечеру машины заполняли территорию. Я ходил между ними и слушал, как “отдыхают” отработавшие день автобусы. Они то поскрипывали, то как будто вздыхали, то с тихим шо­рохом осаживались на колёсах. Иногда ко мне в сторожку заходили шофёры. “Парень, дай посидеть с кондукторшей”. Я понимал, в чём дело, и уходил в расположенный неподалёку длинный дощатый склад. Двери его не закры­вались. Видимо, то, что находилось внутри, не считалось ценностью. А там лежала гора дореволюционных газет, журналов “Нива” за 1913 год. Я садился на эту кучу и забывал обо всём, листая журналы, пока в сарай не заглядывал шофёр: “Спасибо, парень. Мы там тебе кое-что оставили”.

Однажды вчетвером подрядились разгружать большой пульмановский ва­гон с цементом. Цемент был не в мешках, а насыпан через люк вверху. Ма­шина встала вплотную к вагону, мы приоткрыли его двери и начали лопатами выгружать цемент. Постепенно входили в вагон, выбирая сначала середину насыпанного, затем расходясь направо и влево. Это был ад. Цементная пыль туманом стояла в вагоне, раздувалась, когда лопатами бросали в кузов ма­шины. Вдобавок ко всему цемент, оказалось, засыпали горячим, и в глуби­нах вагона было видно, что он раскалённо-красный. Начали мы днём, а за­кончили ночью. Получили деньги и, пропылённые снаружи и внутри, пошли в общежитие. Долго отмывались, неделю отхаркивались. Я написал рассказ с несколько возвышенным названием “Может, будут они великими”. Об этом адовом труде, о той радости, с какой получили небольшие деньги. Закончил словами: “Ну, теперь наедимся”. Послал в журнал “Юность”. Оттуда пришло письмо: “Рассказ берём. Только переделайте концовку. Ребята работали, чтобы купить апельсины и отнести их знакомой студентке в больницу”. Я плю­нул. “Тебя бы туда”, — подумал об авторе письма. Ничего переделывать не стал. Так и потерялся где-то этот рассказ.

Постепенно пробовал зарабатывать деньги как журналист. Некоторое время писал в журнал для слепых. Однажды руководитель нашей немецкой группы Николай Петрович Емельянов — мускулистый телом и лицом, с круп­ным острым носом, весёлыми глазами и редковолосьем на голове — сказал мне, что какая-то газета с Севера просит дать репортаж об очередном мехо­вом аукционе, который должен проходить в Ленинграде. Почему он выбрал меня, не знаю. Может, потому, что я добровольно съездил на практику в Мур­манск, что пытался уже пробовать себя в журналистике. Репортаж должен быть короткий, ибо отправлять его надо по телеграфу за свои деньги. Вот уж где я учился сокращать самого себя.


“Наш дорогой и любимый Никита Сергеевич...”

Мы довольно быстро взрослели не только в смысле образованности, но и политически. Атмосфера в стране после развенчания Хрущёвым культа личности Сталина поначалу задышала свободой и раскованностью. Появилась новая архитектура, символизирующая открытость, — кафе с большими окна­ми от потолка до пола, где люди сидели, как в аквариумах, дома без так на­зываемых “архитектурных излишеств” сталинской эпохи, переполненные за­лы слушателей поэзии новых молодых авторов: Евтушенко, Вознесенского, Рождественского... Но Хрущёва сразу после его “воцарения” очень многие в стране воспринимали критически. Мой отец и приезжающие к нему в гости его боевые товарищи по Волховскому фронту называли Хрущёва негодяем и “кукурузной башкой”. Это из-за развенчания Сталина. А из-за того, что Хру­щёв отнял у народа облигации займов, его кляли устно и графически. Я сам видел на стенах заводских туалетов, когда работал на “Красном Октябре”, та­кие рисунки: пузатый Хрущёв в шляпе бежит с мешком за спиной в заросли кукурузы. А из мешка торчат облигации займов.

Газеты, журналы и телевидение прославляли Хрущёва, его всё новые аб­сурдные решения вроде ликвидации личных подсобных хозяйств, вырубки садов, образования Совнархозов, создания в одной области двух обкомов партии: по промышленности и по сельскому хозяйству. Без умолку трещали о росте благосостояния народа, однако в действительности происходило ина­че. Работая на практике в республиканской газете “Советская Мордовия”, мы с местными писателями угощали друг друга не папиросами и сигаретами, а махоркой: другого курева не было. Вернувшись в Ленинград, я узнал, что в магазинах начались перебои с хлебом, что рабочие на заводах роптали по этому поводу. Как ни глушили старательно сведения о расстреле рабочей де­монстрации в Новочеркасске в 1962 году, слухи об этом расползались.

Мы, студенты, не оставались в стороне от того, что происходило повсю­ду. На наших товарищеских посиделках я активно возмущался шараханиями лидера партии из одной крайности в другую, быстро набирающим силу новым культом личности нового вождя. Газеты запестрели обращениями: “Наш до­рогой и любимый Никита Сергеевич!” Началось прославление “Великого де­сятилетия Хрущёва”.

Однажды куратор группы Николай Петрович дал всем задание написать рецензии на какое-нибудь выбранное произведение. Это было после выхода в конце 62-го года солженицынского рассказа “Один день Ивана Денисови­ча”. Я выбрал для рецензии именно его и написал, что в репрессиях и созда­нии культа личности Сталина виноваты в том числе те, кто сейчас у власти. Я не помню сути всей рецензии. Зато перед глазами до сих пор крупная, ка­рандашом, двойка и резкая оценка Емельянова, смысл которой: ты ничего не понимаешь в политике; нельзя так необдуманно судить о людях, тем более о руководителях, и т. д. и т. п. Насколько я понимал Николая Петровича, это были не его слова. Кого он спасал? Меня, покусившегося на блеск нового све­тила? Или себя, не воспитавшего у студента хитрой предосторожности клопа, вылезающего лишь тогда, когда безопасно?

Я продолжал неодобрительно высказываться о Хрущёве в кругу своих то­варищей и через какое-то время стал чувствовать как бы повышенный инте­рес к себе. Но не со стороны ребят — там всё было нормально, а от кого-то другого. Например, я однажды узнал, что под эгидой Арктического и Антарк­тического научно-исследовательского института готовится экспедиция на Се­верный Ледовитый океан. Съездил в институт. Договорился, что меня возь­мут простым рабочим, — интересно было увидеть неведомые места, неизве­стный мир. В университете уже собирался взять на год академический отпуск. Участвовал даже в отгрузке ящиков с продуктами, в том числе с моей люби­мой сгущёнкой. И вдруг мне говорят: не поедешь. В чём дело? Почему? Вме­сто ясности — какие-то мутные толкования.

Мне даже стало казаться, что мои письма от родственников вскрывают­ся. То есть информация обо мне уходила куда надо. От кого? Лишь потом мы, сопоставив разные факты и наблюдения, определили “стукача” в нашей груп­пе. Это был простой деревенский парень с какой-то помятой физиономией, с металлической “фиксой” во рту. В комнате общежития ходил в трусах до ко­лен и сбившейся набок мятой майке.

Но однажды я сделал шаг, который не нуждался в информации от “сту­кача”. 22 ноября 1963 года в США, в Далласе, средь бела дня выстрелом из снайперской винтовки был убит американский президент Джон Кеннеди. Телевидение показывало взрыв негодования американцев, реакцию людей в разных странах, убитую горем его жену Жаклин. Невозможно было спо­койно глядеть на эту красавицу, для которой, казалось, рухнул весь мир. Я пошёл на почту, взял бланк телеграммы, написал слова соболезнования и отправил послание в Москву, в посольство США. Для передачи Жаклин Кеннеди.

Думаю, этот порыв усилил внимание ко мне определённых структур, что стало проявляться в разных формах.

Однако всё это начало пониматься позднее. Однажды в аудиторию, где шло занятие всего курса, вошла секретарша декана и громко сказала: “Щепоткин! В деканат!”

Я вошёл в кабинет декана. Там, кроме него, сидел какой-то молодой че­ловек лет тридцати. “Вячеслав Иванович?” — “Да”, — подтвердил я. “Меня зо­вут Сергей Сергеевич. Пройдёмте со мной”.

Мы сели в машину. Она привезла нас на Литейный проспект в Управление КГБ по Ленинграду. Зашли в кабинет. Сергей Сергеевич сел за стол, на стене за спиной — портрет Дзержинского, перед глазами — портрет Хрущёва.

“Вячеслав Иванович, в чём вы не согласны с политикой Коммунистичес­кой партии Советского Союза?” Я немного закаменел: если верить хрущёвско­му докладу о репрессиях, тянуло на серьёзное обвинение. Тем не менее я взял себя в руки и сказал: “Я не согласен с политикой Первого секретаря Цен­трального Комитета партии товарища Хрущёва Никиты Сергеевича”. — “А в чём вы не согласны?” Я начал говорить о несоответствии хвалебных про­пагандистских материалов реальной жизни, которая становилась всё хуже. Например, в Ярославле, как писал мне мой товарищ, людей стали кормить китовым мясом, а в Ленинграде появились очереди за белым хлебом. О со­здании нового культа — культа личности Хрущёва. О неумном, на мой взгляд, запрете держать сельским жителям подсобное хозяйство. О мало реальной задаче построить в СССР к 1980 году коммунистическое общество.

Сергей Сергеевич внимательно слушал, иногда что-то переспрашивал. Потом попросил изложить всё это на бумаге. Я написал, не зная, что будет дальше. Меня снова посадили в машину. Повезли. Я почему-то был спокоен. Привезли в университет.

После этой ситуации у меня была ещё одна история, связанная с Хрущё­вым. Но уже как с бывшим главой страны. 5 декабря 1964 года, в день Кон­ституции, которая была известна как сталинская, в нашем общежитии про­изошла драка африканских студентов с нашими ребятами. Негры жестоко из­били двоих парней. Одного били до сотрясения мозга, а второго свалили и начали выдавливать глаза. Общежитие забурлило. Возмущение поведени­ем африканских студентов уже давно переливало через край. Они вели себя вызывающе, нагло. Могли кого-то побить, оскорбить девчат. Некоторых де­виц легко покупали за тряпки. Мы собрались в нашей комнате, стали бурно обсуждать события. Я предложил написать письмо в Москву. Согласились. Но куда и кому? Два месяца назад Хрущёва сняли. Я в это время был на прак­тике в Таджикистане, в республиканской газете. И сам видел, с каким рвени­ем и удовольствием снимал со стенки завхоз редакции портрет Хрущёва. Всем уже надоел этот волюнтарист. Вместо него Первым секретарём ЦК КПСС стал Леонид Ильич Брежнев. Я предложил написать ему. Ребята поддержали. Я писал о том, что во всех нормальных государствах приезжающие в страну иностранцы неукоснительно соблюдают её законы. Только у нас получается по-другому. Африканские студенты нарушают общественный порядок, хули­ганят, даже совершают преступления, но им всё прощают. Это делается яко­бы в интересах дружбы народов. Мы не хотим иметь таких друзей, для кото­рых законы Советского Союза — ничто. Просим Вас, Леонид Ильич, поручить соответствующим ведомствам и руководителям на местах навести порядок с соблюдением иностранными студентами советских законов.

Ребята письмо одобрили. А кто-то сказал, что завтра в общежитии наме­чается собрание с обсуждением недавнего происшествия. Мне говорят: “Вот где надо зачитать письмо и собрать подписи. Давай, Слава! Раз уж ты начал, ты и продолжай”.

В нашем общежитии был зал для общих собраний. Я не помню, чтобы там когда-нибудь собирались люди. Но происшествие с избиением двоих студен­тов так возбудило университет, что к нам повалили ребята из других общежи­тий и даже те, кто жил в городе. Помещение было довольно большое. Одна­ко людей собралось так много, что заняты были не только места для сидения, но и проходы, и подоконники. Я вышел на сцену. Поглядел на зал. В первых рядах сидели люди явно нестуденческого возраста. Мне говорили: будут представители Ленинградского обкома комсомола, обкома партии. Мы дога­дывались, что придут и работники КГБ. Единственно, чего не знали, что при­едут функционеры из Москвы. Однако приехали: событие оказалось чрезвычай­ное — впервые, не знаю, за сколько лет вдруг взбудоражилось студенчество. Но представители властей рассчитывали, что погорланит молодёжь, выпустит пар, и всё этим закончится. Однако, видимо, никто, кроме прикреплённых сотрудников КГБ, не знал, что будет ещё письмо. Поэтому, когда я стал его читать, в зале наступила гробовая тишина: такого никто не ожидал.

Я прочитал письмо и сказал: “Кто хочет, может поставить свою под­пись”, — и передал текст с прикреплёнными чистыми листами стоящим у три­буны ребятам. Пока письмо ходило по рядам, на сцену взбирались один за другим ораторы. Кто-то сказал, что не надо обращаться в Москву, тем более к Первому секретарю ЦК партии. Сами разберёмся у себя в Ленинграде.

Но на него заорали, затопали ногами, и больше уже никто такого не предла­гал. Выскакивали на сцену, чтобы прокричать гневные слова о распоясавших­ся иностранцах. Наконец, письмо вернулось ко мне на сцену. Я посмотрел на заполненные подписями листы и громко сказал, перекрывая шум зала: “Надо выбрать доверенных людей, чтобы отвезли письмо в Москву. Отправлять поч­той нельзя”. “Щепоткина! Щепоткина! — раздались голоса. — Тебя послать!”

Это не входило в мои планы. Впервые в жизни я купил путёвку в дом от­дыха — студенческую, самую дешёвую, и должен был через два дня уезжать. А тут предстояло дело, которое неизвестно, чем закончится. “Ходоков” вы­брали. Они съездили. Не помню деталей, но, кажется, негры, а они буянили больше всех, притихли.


Такой разный Север

После университета я выбрал небольшой городок на юге Мурманской об­ласти — Кандалакшу. Населения немного. Газета маленького формата и вы­ходит всего три раза в неделю. Я думал, времени она у меня не будет много отнимать, а всё остальное — литературе. Ибо я уже начал писать какие-то рас­сказики, которые порастерял, и находить даже их не хочется.

На Севере я был уже второй раз. Тем более именно в Мурманской обла­сти. После выхода в 1962 году фильма “Путь к причалу” я был так поражён и потрясён им, героями, песней, которая там звучала, что в первые же зим­ние каникулы взял гитару, чемодан и поехал в Мурманск. Нашёл редакцию га­зеты “Полярная правда”, поднялся в приёмную редактора, представился се­кретарше. Она говорит: “Ну, сидите. Выйдет Иван Иванович, он будет ре­шать”. Через некоторое время из кабинета с надписью “Редактор” вышел статный, симпатичный человек с абсолютно седыми волосами, но моложавым лицом и приветливым взглядом. Он поглядел на меня, потом на гитару в чех­ле, на чемодан и спрашивает: “Вы кто?” Я встал и говорю: “Студент-журна­лист Вячеслав Щепоткин. Приехал на практику”. Редактор газеты Иван Ива­нович Портнягин, о котором я говорю, с удивлением посмотрел на секретар­шу: “А мы разве заказывали на практику кого-то?” Она говорит: “Нет”. — “А я добровольно, Иван Иванович, — отрапортовал я. — Во время каникул”. Он улыбнулся и говорит: “Ладно, пусть идёт в отдел промышленности, там с ним будут работать”.

Самый крупный из северных городов Мурманск и поразил, и удивил. Там я впервые услыхал слово “бич”. И ранними утрами в кафе люди пили шампан­ское, не лимонад, а шампанское. Там машины шли в тоннелях из снега, ибо брустверы по краям были выше машин. Там солнца, пока находился в Мур­манске, я не видел ни разу. Поэтому приезд в Кандалакшу, которая на самом юге области, был как бы продолжением моего северного присутствия.

Мои надежды, что времени газета займёт не много, были поверхностны­ми и, наверное, для другого человека, для другой натуры. На первой же “ле­тучке”, когда мне поручили сделать недельный обзор газеты, я начал не с за­меток. Я сказал: “Товарищи, давайте поглядим на себя, как мы выглядим. Вот приходят к нам люди, смотрят на нас с уважением. Ведь мы же — элита города. Нас всего семь человек в 60-тысячном городе. А как мы выглядим? Вот Григорий Соломонович Рубинштейн”.

Григорий Соломонович, старый, умный, интересный еврей, с напряжён­ной улыбкой уставился на меня. Большая голова с редкими остатками волос тоже, казалось, напряглась. Но я продолжал: “Вот Григорий Соломонович. Как он одет? Пиджак какой-то мятый, значок об окончании высшего учебного заведения, так называемый “поплавок”, не вертикально стоит, а горизонталь­но, мятые брюки, какие-то растоптанные башмаки. Или Пётр Павлович Пюненнен, заведующий отделом писем. В какой-то затрапезной куртяшке. А ведь вы все небедные люди. У вас в шкафах, наверняка, висит по несколь­ко костюмов, отличные рубашки. Мы должны подавать пример людям не толь­ко словом, но и внешним видом”.

После этого я перешёл к газете и, конечно, со свойственной мне тогда го­рячностью потоптался на ней. Да и было там, на чём потоптаться.

На следующий день все пришли одетые, как будто на праздник: хорошие костюмы, рубашки с галстуком, всё выглажено, причёсаны, выбриты. А через несколько дней я созвонился с базой райпотребсоюза и договорился, чтобы редакции продали только что поступившие туда и вообще только что появив­шиеся в стране нейлоновые финские рубашки. Нам их продали. Кто-то пошёл ещё и купил обувь. В общем, внешний вид моих коллег изменился.

Но на этом моя спокойная жизнь, казалось бы, оборвалась вообще. Где-то через месяц-полтора в газете появилось объявление, которое я составил, о том, что при газете “Кандалакшский коммунист” начинает работу школа журналистики, все желающие могут приходить на первое занятие. Народу пришло человек 25, не меньше. Возраст — от 16 до 60 лет. Я начал рассказы­вать о жанрах, что и как писать. То есть примерно стал повторять то, что нам говорили некоторые наши преподаватели, не работавшие ни дня в газете. Хо­тя в отличие от них, я в газетах уже поработал. Каждый раз перед каникула­ми я сдавал досрочно экзамены, договаривался с куратором нашей группы Николаем Петровичем Емельяновым о том, что приеду позднее, и два-два с половиной, а то и три месяца работал в газетах. В Мордовии — в республи­канской газете, в Бурятии — в республиканской газете, в Таджикистане — то­же в республиканской газете. Некоторые мои товарищи, как только наступа­ли каникулы, ехали или к родителям повидаться, или, уж самые “уставшие”, в дома отдыха. Меня они с недоумением спрашивали: “Куда тебя, старик, не­сёт?” Ну, “старикам” было в основном по двадцать с небольшим лет, и пото­му хотелось солидности. Я отвечал: “Ребята, не ждите, когда из нас сделают журналистов. Мы должны сами делаться ими”. Они уезжали отдыхать, а я — работать в газету. Для дипломной работы тоже поехал в Ростов-на-Дону, в областную газету “Молот”. Кстати, диплом у меня, одного на курсе, был творческий — серия очерков: “Люди вокруг нас”.

К слову сказать, с Ростовом у меня связаны два рассказа и скандальный очерк. У него такая предыстория. Мне поручили написать материал о девуш­ках, которые переехали из небольшого городка работать на село. Было нача­ло весны. Всё таяло, в Ростове уже появились первые привозные мимозы. Но в полях ещё лежал снег. Из городка в хутор меня повёз райкомовский ку­чер на санях. Я завернулся в тулуп, подставил солнцу лицо и начал представ­лять себе этих девушек, разговоры с ними.

В хуторе нашёл одну из них. Её звали Галя. С нею обошли остальных тро­их, договорились, у кого встретимся вечером. А до этого решили зайти в клуб — я хотел посмотреть, как развлекается молодёжь.

В клубе уже играла музыка. В углах стояли девчонки и девушки постар­ше. Отдельно кучковались парни. Две пары танцевали. Моя соседка смотре­ла на них с завистливой улыбкой. Вдруг она как-то сразу перестала улыбать­ся, сжалась и поглядела на вход. Там появился невысокий, толстоватый, с рыхлой физиономией парень. Когда он проходил мимо нас, Галя как будто усохла, мне даже показалось, поклонилась ему и заискивающе проговорила: “Здрассьте, Алексан Иваныч”. — “Здорово”, — буркнул тот. “Вы, может, при­ведёте Алёнку? Поди, соскучилась по мамке... Ия по ней...” — “Посмотрим”. Оказалось, девочку забрала свекровь. У родителей мужа был большой дом, большое хозяйство, а Галя, переехав из городка, смогла купить глинобитную развалюху. Свекровь сразу невзлюбила нищую невестку и всячески отважи­вала от своего дома. Заявила, что “внучка наша, а ты никто”. Поэтому при­ходилось выпрашивать свидания.

Мы вышли из клуба. Туман, который от теплыни начал подниматься ещё днём, теперь загустел так, что, отойдя от клуба шагов на десять, я с трудом мог разглядеть лампочку над входом. Пахло сырым снегом, оттаивающим на дороге конским навозом, ещё чем-то неуловимым, деревенским.

Для разговора мы собрались в хатёнке Веры, по возрасту такой же, как остальные, но, чувствовалось, более уважаемой. Я купил в хуторском мага­зине большую бутылку вина — “огнетушитель”, какой-то закуски. Вера и дев­чата принесли свои деликатесы, которые в студенческой жизни я редко ел: солёные огурцы, маринованные помидоры, квашеную капусту.

В разговоре я постепенно узнавал их судьбы. Девчата, действительно, когда-то по комсомольским путёвкам поехали из города на село. Но жизнь оказалась не такой, какую они представляли. В том числе замужняя. У Гали­ны властная свекровь-казачка настроила безвольного сына и отобрала девоч­ку. Галина видела дочку от случая к случаю. Надя — худенькая, белобрысая женщина — потеряла мужа вскоре после свадьбы: его посадили за изнасило­вание. У Лидии — четвёртой бывшей горожанки — муж уехал на заработки куда-то в Сибирь и пока возвращаться не собирался. Лидия жила у его роди­телей и была под строгим присмотром. Только у Веры муж должен скоро вер­нуться из армии. Она брала на руки дочку и говорила мне: “Вылитый отец!” Подруги согласно кивали.

Я веселил девчат анекдотами, которых тогда знал тьму, рассказывал о себе. Уже Вера дочку уложила и стала ей напевать колыбельную, которую я слыхал впервые и старался запомнить, чтобы потом вставить в очерк, а мы всё говорили “за жизнь”. Никто из них на неё особо не жаловался. Наоборот, высказывали надежды на перемены к лучшему, ссылались на разные приме­ры, когда у кого-то было, “хоть в петлю лезь, а потом всё наладилось”. Ну, бывает непогода в жизни или вот как сейчас, туман на улице, но разве это на­всегда?

Мы разошлись под утро, и я в сопровождении троих пошёл искать двор, где на ночлег остановился мой возница. Пока мы ходили, туман, в самом де­ле, как ни странно, стал редеть, рассеиваться.

Я написал очерк. Назвал его: “В тумане”. Отдал заведующему сельхозотделом. Не думал, что он вызовет такую реакцию. Очерк стала обсуждать ред­коллегия. А коллектив, как в большинстве крупных провинциальных газет, был в основном пожилой: люди цепко держались за свои места. И вот все вы­ступающие стали высказываться против публикации. “Это что ж такое? — го­ворили члены редколлегии. — Выходит, вся наша советская молодёжь живёт в тумане? У неё нет впереди ничего светлого?”

Я пытался сказать, что речь идёт не обо всей советской молодёжи, здесь судьбы нескольких конкретных людей, но мои слова не имели никакого значе­ния. И тут встал такой же немолодой, как и другие, член редколлегии. По­скольку шум уже был довольно сильный, он громко и, чувствовалось, с волне­нием закричал: “Не слушай их, Слава! Пиши так же и дальше! Джека Лондона тоже сначала не признавали! Потом узнали, что он великий писатель!” К со­жалению, я забыл фамилию этого великодушного человека. Но очерк был включён в мой творческий диплом, а спустя время я опубликовал его как рас­сказ. Впрочем, в основе всех моих рассказов лежат реальные события и судь­бы реальных людей.

Но вернусь к Кандалакше и школе журналистики, которую организовал. Рассказав слушателям — будущим возможным коллегам — о жанрах, о газет­ных требованиях, я сказал: кто из вас, где работает, посмотрите, что вокруг вас интересного, о чём вы могли бы рассказать своим товарищам как об уди­вительном и хорошем.

И началась моя колгота. Каждый день кто-то приходил, что-то приносил. Я сидел с ними до позднего вечера, разбирая, показывая, как надо написать, как должно быть. Не все выдерживали и постепенно отсеивались. Однако не­сколько человек стали нашими постоянными авторами. А двое — Игорь Павлихин и Надя Миронюк — вышли в профессиональные журналисты. Они поступи­ли в Ленинградский университет на факультет журналистики, который окончил я сам. Кстати говоря, я и ездил даже туда представлять их. После окончания Игорь Павлихин поехал работать в газету на Дальний Восток, а Надя Миронюк, по-моему, где-то на телевидении.

Мне становилось всё более тесно в рамках этой газеты. Я говорил колле­гам: “Ну, что мы рассказываем всё о Кандалакше, о её пригороде. Почему не познакомить наших читателей с жизнью других районов области?” Коллеги меня поддержали, сказали: “Давай, поезжай”. Я съездил в село Ловозеро — это место, где живёт издавна народ саамы (дореволюционное название “ло­пари”). Познакомился с интересными людьми. Написал о них.

Потом поехал на Терское побережье. “Терский берег” — очень необычное для Севера название. Один старик-помор, отвечая на мой вопрос, почему он так называется, стал объяснять: “Ну, ты же знаешь, где-то на Кавказе есть река Терек. Приехали оттуда люди, по ней и назвали”. Лишь потом я узнал, что это от норвежского слова “трэ” — лесистая местность. Ибо на Кольском полуострове тайга, благодаря Гольфстриму, поднимается так высоко, как ни­где больше на Земном шаре.

Я съездил в этот район, побывал в очень старинном селе Варзуга, кото­рому в то время уже исполнилось около 500 лет. Спустился на резиновой лод­ке по бурной порожистой реке Варзуге. И впоследствии описал её, как и го­род Кандалакшу, в повести “Слуга закона Вдовин”.

Меня всё время тянуло куда-то, хотелось что-то рассказать интересное. Шло строительство автодороги Ленинград — Мурманск, которую я назвал “до­рога к Снежной королеве” в одном из материалов. Делал репортажи из каби­ны электровоза и считал высокой оценкой, когда шёл по улице, а идущие по другой стороне ребята-машинисты кричали: “Слава, читали твой репортаж. Пойдем пива выпьем”.

Жизнь у меня закипела. И вдруг приходит однажды секретарь парторга­низации Михаил Зинов и говорит: “Вот пришла разнарядка на награды”. А тогда в Советском Союзе к каждому юбилею то ли области, то ли страны шла волна награждений. И вот эта волна докатилась до Мурманской области. Он назвал кого-то из города и говорит: “А у нас награждается Спиров Сергей Ка­питонович, редактор газеты”. Спрашиваю: “За что?” Зинов смотрит в бумаж­ку. “За воспитание молодых журналистов, за творческую работу, за творчес­кий подход к созданию газеты”. Я говорю: “Миша, ты что рассказываешь анекдоты? Разве это хоть чуть-чуть имеет отношение к Сергею Капитоновичу? Да, он хороший человек, он незлобливый. Но этого мало”. И я написал статью в журнал “Советская печать”. Назвал её так: “Кто должен быть редактором га­зеты — журналист или номенклатурная единица?”. Статью не напечатали и пе­реслали из Москвы в Мурманск, в обком партии. Из обкома — в Кандалакшский горком. Сергея Капитоновича освободили от должности редактора, сделали директором типографии, где он долгое время нормально работал. А редакто­ром газеты сделали Ефима Фёдоровича Разина, человека, который, по сути дела, вёл всю газету. Вот такая произошла история. Но ещё до этого стало известно, что в Мурманск прилетает Гагарин. Я зашёл к редактору — позднее описал его в повести “Холера”: маленького роста, полненький, сзади волоси­ки остались, впереди их нет. И глазки всегда блестят, потому что он подда­вал, начиная с утра. Я назвал его “Спиртов”. Это и к нему, наверное, отно­силась поговорка: с утра выпил — весь день свободен. Говорю ему: “Сергей Капитонович, давайте мы сделаем репортаж о пребывании Гагарина в Мур­манске. Я съезжу и напишу”. Он мне: “Да ты что! У нас так нельзя. Есть ТАСС”. А тогда все официальные материалы передавались из Москвы по ли­нии ТАСС. Стоял телетайп, стучал, всё это было... Однако я продолжал на­стаивать, говорил, что мы только выиграем в глазах читателей и других газет. Он сопротивлялся, потом махнул рукой: “Давай, езжай”.


Гагарин, или Как я потерял голос

К Гагарину и к его полёту у меня было особо восторженное отношение. И дело вот в чём. Вскоре после поступления в университет я отправил в Москву письмо с очень простым адресом: “Москва, Комитет по космонав­тике”. Я и знать не знал, что такой комитет существует, — просто догадывал­ся. В нём писал, что после запусков спутников, полёта собачек вполне нужно ожидать полёта человека в космос, и я прошу меня, студента факультета жур­налистики Щепоткина, включить в возможный отряд космонавтов.

Письмо бросил в почтовый ящик и в наступившей круговерти новой жиз­ни забыл о нём. Каково же было моё удивление, когда в общежитие пришло ответное письмо. Мало того, что я не написал ни улицы, ни проспекта в Моск­ве, просто — Комитет по космонавтике. Как нашли, как работала тогдашняя почта? Но мне ответили: “Уважаемый товарищ Щепоткин! Да, вполне возмож­ны скоро полёты человека в космос. И нужны будут люди разных специально­стей. Но вы учитесь, возможно, потребуются и журналисты”.

И вдруг 12 апреля 1961 года утром, мы ещё в полудрёме, нас четыре че­ловека в комнате, слышим по радио позывные. Причём не обычные позыв­ные, а “Широка страна моя родная”. Я вскакиваю и кричу: “Мужики, или вой­на, или человек в космосе”. Точно — запуск, майор Юрий Алексеевич Гага­рин. Я бегу быстрее в университет, чтобы там поделиться своими восторгами с людьми. Но, не доезжая до университета, поворачиваю к Академии худо­жеств. Огромные залы, на возвышениях сидят голые натурщицы, а неподалё­ку ребята их рисуют. Я открываю двери, и вроде как мне неловко, как будто закрываю ладонью глаза, а сам щёлки оставляю, потому что в ту пору я го­лых женщин, можно сказать, редко-редко видел. Кричу: “Ребята, человек в космосе! Наш человек!” Они бросают кисти, девки одеваются быстрее, и мы бежим к университету. Там тоже какая-то группа, мы им кричим: “Человек в космосе!” Собираемся. И когда перешли Дворцовый мост, я гляжу — нас уже довольно большая группа. Идём, выходим на Невский, орём: “Все там будем! Даёшь космическую стипендию!” И прочую восторженную ерунду орём.

На Аничковом мосту, а он немножко горбатый, я оборачиваюсь и с потря­сением вижу, что от моста до Адмиралтейства, а это, я думаю, с километр, сплошная лавина людей. И все мы идём, кричим, нам из окон машут.

Вот этой толпой, этой лавиной мы ходили целый день по Ленинграду, орали. А вечером на Дворцовой площади возле Александровской колонны со­орудили из фанеры какую-то примитивную трибуну, и туда вылезали все, кто хотел что-то говорить. Я тоже стал подниматься. Меня спрашивают: “Ты кто?” — “Студент”. — “Слово представителю советского студенчества”. Я там ещё покричал, поорал. И вот так сорвал голос.

Когда приехал в Мурманск, там уже был Гагарин. Ему нужно было ехать в обком партии. Там встреча с передовиками, разговоры. Мне тоже надо на чем-то ехать, я же из Кандалакши приехал на поезде. Машин была целая ко­лонна, штук десять, не меньше. Потому что с Гагариным прилетел второй сек­ретарь ЦК комсомола Пастухов Борис Николаевич, прилетели люди из ЦК пар­тии, комсомола. Местные деятели тоже были при машинах. Смотрю: в первую садятся Гагарин и Пастухов. Во вторую — молодая, красивая женщина; это оказалась редактор мурманской молодёжной газеты “Комсомолец Заполярья” Зоя Быстрова. Потом мы с ней встретились в Ярославле, куда её направили собкором “Правды”, а с её мужем Женей Трофимовым мы работали в одном отделе “Северного рабочего”. Третья машина пока свободна, — может, её пас­сажир с кем-то разговаривал. Я сажусь, говорю водителю: “Держись за вто­рой машиной”.

Приехали в обком. В гардеробе раздеваемся, я снимаю своё пальтишко, Гагарин — шинель. Задеваем друг друга. Улыбаемся, извиняемся. Прошли в какое-то помещение. После этого официального представления у Гагарина встреча с работниками рыбокомбината. И вот тут начинается мука для вели­кого человека. Его водят из цеха в цех, и в каждом в подробностях рассказы­вают, как бланшируется рыба, как закатываются банки, всю технологию. Он стоит, слушает. А рядом — толпа партийных, комсомольских чиновников, ка­гэбэшников, разумеется, телевизионщиков, газетчиков. Народу человек тридцать. А ему там работницы рассказывают.

Ну, я, будучи человеком, скажем так, не обременённым ни властью, ни уважением к ней, постоял, послушал и отошёл к девчонкам в отдалении. Говорю о чём-то с ними, расспрашиваю, смеёмся. Гагарин увидел, бросил толпу, подходит к нам. “Что тут у вас?” — “Да вот, расспрашиваю девушку, как после такого грохота услышать шёпот? — И задаю вопрос: — А когда ракета поднималась, шум в кабине сильный?” — “Да, конечно”, — отвечает Гагарин. Больше я спросить ничего не успел — нас окружила толпа.

Следующим оказался филейный цех. Рассказывают, как бланшируют ры­бу, куда она потом идёт. Я снова постоял чуть-чуть и отхожу в сторону. Оста­навливаюсь возле молодой работницы, которая перекладывает какие-то па­кеты. И опять, оторвавшись ото всех, к нам подходит Гагарин. Оказывается, в пакетах наборы из трёх видов рыбы. Космонавт с интересом вертит пакет в руках. Говорю: “Вот с чем ехать на рыбалку, Юрий Алексеевич, никаких за­бот”. А Гагарин смеётся: “Точно-точно, хорошая, наверное, будет уха”.

В один из таких подходов, пока сопровождающие догоняли знатного гос­тя, говорю ему: “Знаете, Юрий Алексеевич, Вы, когда полетели, я соргани­зовал демонстрацию в Ленинграде, я был студентом и сорвал голос”. — “А на­до ли было?” — улыбнулся Гагарин. “Сейчас-то не знаю, а тогда орал”.

Вот так прошло время на рыбокомбинате.Потом переехали на какое-то рыболовецкое судно, большое, крупное, чтобы там пообедать. Ну, проходим, я тоже иду за стол. За столом человек двенадцать, не больше. Я как раз ока­зался напротив Гагарина. Пью я винцо — “Мадеру”, я ж на работе, мне нель­зя напиваться. Юрий Алексеевич пьёт водку. И я смотрю: у него не багрове­ет даже, а фиолетовым наливается шрам над бровью. Потом были всякие рас­сказы о том, что он якобы прыгал с балкона от какой-то женщины, вроде муж пришёл. Но где тут правда, где вымысел, сейчас установить трудно. Да и не надо это. А тогда я глядел на него и думал: ёлки-палки, как тяжело быть в на­шей стране великим при жизни! Ведь ему же никуда не сходить, не отойти в сторону, не сделать ничего, никого не погладить, ни с кем не поспорить, не выпить. Везде он должен держать марку, должен улыбаться, быть симво­лом страны.

Ну, пообедали. Переходим на другое рыболовецкое судно. Там трап, по трапу надо подниматься. Стоит парень из КГБ. Я подхожу, он спрашивает: “Вы откуда?” Обычно весь день меня никто не спрашивал. Видят, что мужичок молодой с университетским значком, с этим “поплавком”, уверенно ходит. Московские думают, что я местный кагэбэшник, а местные думают, что я мос­ковский кагэбэшник. И как бы меня везде не трогают. А этот спросил: вы кто, откуда? Я говорю: “Я журналист из газеты “Кандалакшский коммунист”. Он так рот разинул: “Откуда-откуда?” — “Кандалакшский коммунист”, — уже с мень­шей уверенностью я говорю. “Какой коммунист?! А ну-ка, иди отсюда” — и не пустил меня. На этом и закончилась моя миссия по визиту Гагарина.

Я привёз фотографию, где мы с Гагариным. Просто больше никакой не было. Кто-то из фотографов дал, по-моему, из “Комсомольца Заполярья”. И её напечатали в нашей газете. Но меня так заретушировали, что даже я сам себя не узнал, не то что кто-то меня бы узнал.

А на память о полёте и о встрече с Гагариным у меня остались сорван­ный голос — певучий был голос, звонкий, вся родня у меня певучая, — и ав­тограф в блокноте.


Скитания с блокнотом и гитарой

Через некоторое время жизнь моя резко покосилась, и я послал уни­верситетским друзьям три телеграммы. В каждой из них было два слова: “Мне плохо”. Дело в том, что я столкнулся с предательством близкого че­ловека. Послал в Петрозаводск Эрику Цыпкину, в Ленинград — Толе Ежелеву, в Ярославль — Лёне Винникову. Цыпкин в ответ присылает телеграм­му: “Объясни, в чём дело”. Ежелев, не дождавшись пассажирского поезда из Ленинграда в Мурманск, который проходил через Кандалакшу, сел на какой-то товарняк и приехал на нём. Но я буквально за несколько часов до этого уехал из Кандалакши. А Лёнька Винников прислал простую телеграм­му: “Приезжай”.

Я приехал в Ярославль. Он меня сразу повёл в газету, познакомил с за­местителем редактора Семёном Подлипским. Редактор Иванов Александр Михайлович был в отпуске. Мне говорят: вот промышленный отдел, вот тебе задание. Дали кандидатуру какого-то рационализатора. Я пошёл, написал. Людям понравилось. Набрали гранки, уже хотели ставить в номер. И в этот момент приходит из отпуска Иванов. А там была, как бы сказать, междоусоб­ная война Иванова и Подлипского. И у того, и у другого был свой актив, свой лагерь. Иванов, видя, что Подлипский приветил какого-то парня, который написал по их заданию заметку, это значит, будет ещё один штык в отряде Подлипского. И он не стал принимать меня на работу. Даже ничего не гово­ря мне, намекнул Лёньке: твоего товарища не возьмём. Только потом я по­нял, в чём дело.

Но это потом. А тогда я не знал, куда ткнуться. Я пошёл на телевидение. Им руководил Герман Баунов. Мы через Лёню знали друг друга. Этой трои­цей выпивали, погуливали с девчатами; мы-то с Лёнькой холостые, а Гер­ман — женатый. Но Баунов позвонил Иванову и тоже отказал. Я завис без ра­боты, без денег. Хорошо, ребята из ярославской молодёжной газеты — там работал мой однокурсник Валера Прохоров — созвонились с костромской “молодёжкой” и договорились обо мне. Я поехал туда. Помню, перешёл по льду пешком Волгу и попал прямо в центр Костромы. Газета была маленькая, как и многие молодёжные газеты, с небольшим тиражом. Редактором была (не буду называть имя и фамилию) странная, нервическая женщина. Худая, ли­хорадочный румянец на щеках, вся из себя комсомольская, но по возрасту уже старуха. Забегая вперёд, скажу. Долгое время после Костромы я порывался написать роман под названием “И восходит закат” — о женщине, кото­рая через постели, через предательства близких, через сжигание в себе бла­городных задатков лезет вверх по карьерной лестнице от молоденькой ком­сомольской активистки до деятельницы среднего масштаба. И добравшись, наконец, до вожделенной вершины, с которой, как она думала, откроется вид на прекрасные в свете утреннего восхода дали, постаревшая, истоптанная не­праведной жизнью карьеристка увидела безрадостный закат.

Но, как говорится, вернёмся к делу. Я стал работать завотделом рабочей молодёжи. Нормально пошло всё, сам писал, с ребятами в отделе контакти­ровал хорошо. Но через некоторое время начались проблемы. Я впервые в жизни узнал, что такое отказать в притязаниях женщине-начальнице. Не скажу, что я был малый целомудренный, избегал женщин. Скорее, наобо­рот. Но эта дамочка меня не прельщала. Лежать с такими в постели, говорил я, всё равно, что на железной крыше, — один грохот. Да и мужа её я непло­хо знал, хотя, честно сказать, не это было главным. В общем, несколько её попыток я вежливо отверг.

И сразу стал критикуемым, сразу мои материалы и материалы моих со­трудников стали выбрасываться. А на первый план по уважению начала выхо­дить рослая, крупная телом дама с несколько странным для её облика стилем материалов и особенно оформления газеты. Язык заметок напоминал вязание кружев, за которыми нельзя было разглядеть смысла и сути. А в оформлении, которое предлагала дама-гренадёр и что бурно одобряла редакторша, глав­ными были опять-таки кружева, только теперь рисованные.

Я посмотрел-посмотрел, вижу, к чему дело идёт, и уехал в Ярославль. Опять уехал в никуда.

Лёне дали уже квартиру однокомнатную. Она была абсолютно пустая. На кухне только стол и две-три табуретки, а в комнате диван и надувной ма­трас. Мы по очереди спали, то он, то я, на диване и на надувном матрасе. Если кто-то начинал чихать, заболевать, тот переходил на диван. Если выздо­равливал, ложился на надувной матрас. Денег ни у него, ни тем более у ме­ня не было. И мы были рады иногда, что у нас появляется мелочь, чтобы до­ехать до редакции, до центра. Там я шёл на радио, ребята давали тему, я зво­нил, быстренько писал какие-то информации, одну, вторую, третью, тут же в вечерних выпусках её давали. И сразу шла в кассе расплата. Но это были не деньги, а так, слёзы. Надо было что-то решать кардинально.

И тут Лёнька созвонился со смоленской молодёжной газетой. А там рабо­тали супруги Крупенькины. Витя Крупенькин был с одного со мной курса, только из английской группы. А его жена Светлана — однокурсница Виннико­ва, работала в молодёжной газете. К слову сказать, курсы у нас были неболь­шие. На нашем, к примеру, человек тридцать.

Я приехал в Смоленск. И у нас началась хорошая работа и весёлая жизнь. Это там я увидел комсомольскую поросль, увидел комсомольских вожаков, это там у меня родился слоган про них: “Вверх с разинутым ртом (это в раз­говоре с партийным начальством), а вниз — с разинутой пастью (это когда на нижестоящие комсомольские ячейки)”. Выражение распространилось. Дошло до обкома комсомола. Редактору сказали: не те кадры подбираешь. Но мы не особенно переживали, потому что муж одной женщины из нашей компании был секретарём обкома комсомола, и он это дело замял.

Жизнь была хорошая, весёлая. И вот тут у меня стала вырисовываться идея дома в деревне с землёй. Я потом об этом расскажу дальше, когда у ме­ня будет подробный разговор на эту тему. А сейчас о том, как в самый раз­гар весёлой жизни, творческой жизни тоже, приходит телеграмма от двою­родного брата Валерки, который говорит, что мама у меня плоха, больна ра­ком. Я всё бросил. Приятели расписались на гитаре. Я взял гитару, чемодан и помчал в Волгоград.


Глава 2


“Город гвардейских улиц”

Там меня приняли на работу в “Волгоградскую правду”. Взяли стажёром с зарплатой 50 рублей. Некоторые смотрели, выживу или нет. Я разрывался между работой в редакции и домом, где умирала мама. К большой моей горе­сти, спасти её не удалось. Ей было всего 54 года. О всех переживаниях, о том, как всё это было, что я чувствовал, я написал в повести “Холера”. О новом, но, к сожалению, запоздалом её понимании, говорила и надпись на памятнике, ко­торый я сделал собственными руками: “Спасибо. И прости. Сын”. Сейчас я мо­гу сказать всем только одно: “Берегите родителей. И старайтесь понять их”.

Постепенно всё более активно работал в газете. Писал заметки о хороших людях, критиковал недостатки хозяйствования. Создавал этюды о природе.

Некоторые из них были действительно хороши, что подтверждают читающие их сегодня люди. Довольно часто печатал фельетоны.

Свой первый фельетон я написал через четыре месяца после поступления в университет. Назывался он так: “Возьми на чай, папаша” — и был опубли­кован в университетской многотиражной газете. Университет, расположенный на Васильевском острове в старой части города, соседствовал со старинны­ми зданиями. В одном из них, в большом полуподвальном помещении, рас­полагалась столовая под названием “Академичка”. Там был зал для препода­вателей и приличных размеров зал для студентов. Перед входом в залы был гардероб. В нём работали два мужика — здоровые мордовороты, с ручища­ми, пузатые, в чёрно-серых халатах. И все, кто уходил и одевался, клали на широкий барьер деньги. Мужики ловко поворачивались, ловко смахивали в раскрытые карманы халатов деньги и продолжали дальше работать.

А я обратил внимание на одного парня. Видимо, это был студент. Мой ин­терес он привлёк тем, что клал на этот барьер заметные деньги, а сам был одет в грязно-белую рубаху с почти чёрным воротником, на ногах ботинки подвязаны верёвками, и был он весь неопрятный и неухоженный. А деньги давал, потому что так было принято.

К фельетону меня подтолкнула одна встреча. Иду как-то по Невскому про­спекту. Смотрю: навстречу знакомые вроде бы люди. По одежде, по поход­ке — просто профессора. С портфелями, пузатые, здоровые, довольные. Вгляделся — ба! да это же наши гардеробщики, требующие “чаевые”! А-а, так вот вы, оказывается, какие! Ну, и написал фельетон.

Что тут началось! Мне потом ребята рассказывали, что всех, кто прихо­дил из студентов, мордовороты расспрашивали, кто такой Щепоткин, пока­жите нам этого Щепоткина. Видимо, кто-то показал. Я стал сдавать одежду, и у меня её выхватывали. Когда я давал номерок, мне чуть ли не бросали одежду. И тогда я сказал: да, надо делать продолжение фельетона “Возьми на чай, папаша”. Всё, как оборвало.

Вот с этого первого фельетона и началась моя, скажем так, фельетонная линия в журналистике. Но я писал и в других жанрах, активно вглядывался в жизнь области. Однажды увидел на карте название населённого пункта “Вчерашние Щи”. Причём оба слова с большой буквы. Я рассмеялся, пред­ставив, как называются его жители, и стал изучать топонимику региона. Сде­лал материал. От этого перешёл к названиям волгоградских улиц. Кстати го­воря, в центре Сталинграда после всех адских бомбёжек и жутких уличных бо­ёв осталось несколько старых дореволюционных домов. Я написал статью “Старый дом в городе”. Послал её в “Известия”, с которыми начинал сотруд­ничать. Она попала к Борису Ивановичу Илёшину — редактору отдела Сове­тов, в будущем он стал заместителем главного редактора. О нём говорили так: он принимает форму любой жидкости, какую в него нальют, — настолько это был трусливый, тихо щебечущий человек. И с удивлением я потом уви­дел, что он хорошо знал русскую поэзию. А когда его выпроводили на пенсию в переломные месяцы истории, я как председатель профкома “Известий” вся­чески его защищал. Позднее, уже в журнале “Российская Федерация сего­дня”, мы публиковали его статьи о русских поэтах, чтобы дать хоть немного заработать к маленькой пенсии.

Но это всё было потом. А тогда я написал статью “Старый дом в городе”, где отстаивал идею сохранения таких строений. Илёшин позвонил мне и за­вёл речь о том, что не нужны такие дома. “Что такое — ему сто лет? Ерунда, и зачем его сохранять?” Я говорю: “Борис Иванович, сохранять надо для ис­тории. Чтобы люди лучше знали её. Сейчас ему 100 лет, а через 100 будет 200, а потом будет 300. Ведь старые дома в городах Европы когда-то были молодыми”. — “Да нет, не надо”. Так и замордовал статью.

Говоря о населённых пунктах области, я обратил внимание на названия улиц в Волгограде: 7-я Гвардейская, 13-я Гвардейская, 35-я Гвардейская, 51-я Гвардейская, 95-я Гвардейская, просто Гвардейская и другие. А ещё и фамилии воинов-гвардейцев. Вроде улицы гвардейца Наумова, рядом с ко­торой я жил, не говоря о гвардейцах-командирах полков, дивизий, соедине­ний. Я написал заметку “Город гвардейских улиц”. Даю её заместителю ре­дактора Куканову. Говорю: “Посмотри, Лев Александрович. Думаю, будет по­лезно”. Он почитал, вернул текст. “Что ты, Слава! Это же ерунда — город гвардейских улиц. Подумаешь...” Ну, я вцепился. Говорю: “А улица имени Олеко Дундича, воевавшего за Царицын в гражданскую, лучше? Ну, этот хоть тут бывал. А Роза Люксембург и Клара Цеткин — какое отношение имеют к го­роду, за который отдавали жизни гвардейцы?” Спорили, спорили... Неохот­но, но всё же напечатали.

А через некоторое время где-то в Италии состоялась конференция или симпозиум мэров городов-побратимов. И выступая на ней, председатель Волгоградского горисполкома Иван Михайлович Королёв сказал: “А вы знае­те, какой у нас город? Наш город — город гвардейских улиц”. Зал встал, и на­чал аплодировать. Вот такая была реакция.


О Сталинградской битве

Я не являюсь безоговорочным сторонником Путина. Что-то, сделанное им, поддерживаю как стратегически важное. Многое не одобряю. Это ошиб­ки, порой немаленькие, порождённые его необоснованным, чрезмерным са­момнением, дичайшее воровство и жуткую коррупцию в его окружении и в це­лом по стране.

Однако есть вещи, с которыми трудно не согласиться. Недавно (я пишу эти строки в апреле 2021 года), выступая с ежегодным посланием к россий­скому парламенту, он с удивлением заметил, что в наших учебниках истории нет даже упоминания о Сталинградской битве. О других военных операциях, особенно иностранных, есть. А о Сталинградской битве нет.

Путин удивился. Я бы возмутился. Потому что это не случайная ошибка. Это поступок ВРАГОВ. Цель — не просто принизить в глазах растущего поко­ления тяжёлый и трудный подвиг недалёких предков, а забить сознание зав­трашних активных граждан России знаниями о подвигах чужих людей.

Больше того. Ещё в 2017 году произошла история с выступлением в Бун­дестаге ФРГ школьника Коли из Нового Уренгоя, где он пожалел умершего в плену в Сталинграде после битвы немецкого солдата. Дескать, он, как и другие немцы, не хотел воевать — их заставили. Страну взорвало возмуще­ние. Люди требовали наказать этого десятиклассника, его мать, которая по­могала писать текст выступления, учителей. Интернет давал гневные оценки. “Немцы почему-то не прислали своего школьника Ганса, чтобы он извинился не за одного — за сотни тысяч советских пленных, которых содержали, как скотов, и сознательно убивали”.

Надо сказать, условия у немцев в советском плену были несравнимо лучше. В начале войны им полагалась суточная норма питания в 2500 кило­калорий, в то время как советский мужчина, не занятый тяжёлым физичес­ким трудом, мог рассчитывать на норму в 2800 килокалорий. Да, в середи­не войны, в том числе после Сталинградской битвы, после которой сразу прибавилось 300 тысяч пленных, было уже не до прежних рационов, когда давали и хлеб, и мясо, и подсолнечное масло, и овощи. Наши люди в тылу едва не помирали с голоду, чтобы только досталось солдату-освободителю. Так что жалеть тех, кто пришёл нас убивать, — и убивал! — это не человеко­любие, а провал в памяти. И причиной того стала система образования. При обсуждении покаяния российского школьника в германском парламен­те вскрылся вопиющий факт: на всё описание Великой Отечественной войны в учебниках истории отводилось две страницы. ДВЕ СТРАНИЦЫ на историю важнейшего периода в жизни страны! Четырёхлетней жесточайшей войны, от исхода которой зависело, появились бы на свет сами авторы и состави­тели такого учебника? А ведь этот факт не случаен. Министр просвещения Фурсенко, который возглавлял это стратегическое ведомство с 2004-го по 2012 годы, заявлял: “Недостатком советской системы образования была по­пытка сформировать человека-творца. А сейчас задача — взрастить квали­фицированного пользователя.” Американский президент Джон Кеннеди считал советскую систему образования лучшей в мире. Он говорил: “СССР выиграл космическую гонку за школьной партой”. А для Фурсенко нужны не мыслящие творцы. Лучше, если вырастет поколение ничего не знающих по­требителей.

Часть интернет-пользователей предлагала не школьника наказывать, а тех, кто его таким сделал. “Свозить бы подростка в Питер, на Пискарёвское кладбище, и в Волгоград, на Мамаев курган. Он, может быть, что-то понял бы”, — предложил один из авторов в интернете.

Конечно, заполнять исторический вакуум в головах надо разными спосо­бами. Но начинать — с учебника истории.

А при ком создавались такие вражеские пособия? Кто был министром просвещения в ту пору? Не Фурсенко ли? Или не сменивший его Ливанов? Оба заняли столь важные посты не без одобрения Путина. Так вот, надо рассле­довать эту ИДЕОЛОГИЧЕСКУЮ ДИВЕРСИЮ — по-иному её оценивать нельзя — и строго спросить по всей цепочке. Кто писал учебник, кто его утверждал — все должны ответить. По опросам ВЦИОМа, в 2019 году больше половины российских граждан оценили победу в Сталинградской битве как поворотное событие во всей Отечественной войне. А создатели учебника истории без рас­сказа об этом величайшем сражении сочли иначе.

Если из наших школьников хотят вырастить Иванов, не помнящих родст­ва, то что удивляться зарубежным историкам, которые внушили своим граж­данам, будто это их страны победили фашизм, а Советский Союз ни при чём, и главные жертвы принесли они, а не наш народ.

Например, одним из символов невероятно пострадавших от зверств фа­шистов городов является английский Ковентри. Его чтят, о нём рассказывают детям.

Вечером 14 ноября 1940 года Ковентри начали бомбить немецкие самолё­ты — в городе были авиационные заводы. Сбросили сначала зажигательные бомбы, а затем 700 фугасных. Погибли 554 человека. Бомбежки повторялись ещё несколько раз до 20 августа 1942 года. В общей сложности из 350-тысяч­ного населения погибли 1236 человек.

А через три дня, 23 августа того же 1942 года началась первая варвар­ская, а точнее сказать, чудовищная бомбардировка Сталинграда. В налётах, которые шли целый день волна за волной, участвовали около тысячи (!) са­молётов. Они убили свыше 40 тысяч жителей, десятую часть населения горо­да. За один день! Ровно столько же, сколько за пять лет войны потеряла от немецких бомбежек Англия. Подчёркиваю: тут — 40 тысяч за один день, там — 40 тысяч за всю войну. В этот день, 23 августа на Сталинград было сброше­но семь тысяч бомб. На Ковентри 700 штук, в 10 раз меньше.

А всего за 143 дня сталинградского ада и мужества на город фашисты сбросили около одного МИЛЛИОНА бомб и ДВА МИЛЛИОНА мин и снарядов. На каждый квадратный метр земли пришлось по ПЯТЬ бомб. Такого не знала ни одна страна в мире.

В первый день бомбёжки город загорелся со всех сторон. А когда поднял­ся ещё ветер, то пламя стало видно за Волгой на десятки километров. Сгоре­ло всё, что может гореть.

Я иногда думаю: как мы победили гитлеровскую Германию, под которую легла вся Европа? Невероятно мощная, чётко отлаженная машина. Даже не машина — Махина. На которую работала и за которую воевала всё та же Евро­па. Оружие и машины из Чехии. Бензин и другие нефтепродукты из Румынии. Вольфрам из Португалии. Подшипники и железная руда из “нейтральной” Швеции. Оружия из захваченных стран хватило, чтобы вооружить двести диви­зий. А эти двести дивизий как раз были сформированы из добровольцев раз­ных стран Европы. Не считая регулярных соединений, воевавших на стороне гитлеровцев. Например, в Сталинградской битве участвовали, наряду с нем­цами, итальянцы, румыны, венгры, хорваты. И сколько потребовалось сил и жизней, чтобы остановить эту лавину, рвущуюся к Сталинграду. А ведь по­сле нашего серьёзного поражения под Харьковом у нас на пути к Волге, по су­ти дела, даже единого фронта не было. Лишь отдельные очаги сопротивле­ния. Фильм “Они сражались за Родину” как раз об этом. Наши разрозненные силы отступали, откатывались к Сталинграду. А немцы пёрли едва ли не как на параде. Мне рассказывали, что их танки неслись по Московскому шоссе, и чтобы остановить стальную армаду, против танков поставили зенитчиков, которые прямой наводкой били по немцам. Однако фашистов было трудно удержать. На северной окраине города, выше Тракторного завода, они про­рвались к волжской воде. Многие тут ею и захлебнулись. Остальных ценой больших потерь, особенно среди рабочих завода, отогнали. На южном конце города немцы тоже рвались к Волге...

Наша семья жила в центральной части города. Бабушка, мама, её родная сестра, моя тётя Тося и мы с двоюродным братом, которому было два с по­ловиной года, а мне — три с половиной, прежде чем бежать далеко к Дону, решили попробовать перебраться за Волгу. Говорят, детская память — это своеобразный фотоаппарат. Так вот, этот “фотоаппарат” запечатлел немало жуткого: мёртвые тела соседей, с которыми вроде бы только что говорила ба­бушка; сползающая на моих глазах от взрывной волны крыша нашего дома, когда я высунул голову из вырытого дедом на огороде погреба, где пряталась не только наша семья; горящий семафор, перебитый осколками, согнутый в середине. По нему полз огонь — это горела краска. На железнодорожных пу­тях, которые мы перебегали, горели вагоны. Над ними поднимался чёрный жирный дым. Сказали, что это горит сахар.

Мы пошли по улочкам, прижимаясь к той стороне, где было меньше тел убитых людей. Подошли к Волге, даже не к самой Волге — остановились в не­котором отдалении, и увидели, что по воде плывёт пламя, что горит Волга. А это горел бензин и мазут из огромных баков Нефтесиндиката, расположен­ных на самом берегу Волги. Мы не смогли тогда даже подойти к берегу. И по­бежали в другую сторону — в сторону Дона. Как мы переходили его, расска­жу дальше. А сейчас — о “Волгоградской правде”.

Я довольно успешно работал в газете. Получал премии. Они отмечались в приказах и, оказывается, записывались в трудовую книжку, о чём я даже не подозревал. При этом одновременно стал сотрудничать с “Известиями”. Дело в том, что Толя Ежелев, с кем я жил в одной комнате университетского общежития, — нас там было четверо, и все они на два курса старше учи­лись — стал собкором “Известий” по Ленинграду. А в Волгограде собкором был Георгий Кудряшов. Толя поговорил с ним и сказал: “Ты Славу Щепотки­на привлекай”. Георгий, спокойный, по-моему, совсем невозмутимый чело­век, позвал меня и говорит: “Давай, пиши заметки, информации”. Я стал давать сначала информации. И они пошли, пошли в “Известиях”. А это, меж­ду прочим, было не так просто — пробиться на страницы огромной, второй газеты Советского Союза.

Мало того, как заядлый охотник я обратил внимание на некоторую неор­ганизованность охотничьей жизни в нашей стране и написал корреспонден­цию под названием “Право на выстрел”. Она вызвала не только обсуждение на страницах газеты. Были приняты некоторые правовые акты, ужесточающие правила получения оружия, поведения людей в охотхозяйствах, чтобы шаляй-валяй не было.

Потом написал статью, изучив материалы, под названием “Отлив”. Там речь шла о сильно негативном влиянии Волгоградской ГЭС на размножение рыбы. В северной части города из Волги вытекает левый её рукав — река Ахтуба. Пройдя по направлению к Астрахани 400 с лишним километров, она опять впадает в Волгу. Весной, во время разливов, между Волгой и Ахтубой образуется огромное-огромное залитое пространство. И на этих мелководь­ях, в этих ериках, речушках и озерах прекрасно нерестится рыба. Не зря Волго-Ахтубинскую пойму издавна называли “родильным домом” Волги. Когда не было ГЭС, паводковые воды опадали постепенно. И рыба успевала не только отнереститься, но из икры уже вылуплялись личинки. А ГЭС, для того чтобы дать электричество народному хозяйству, делала попуски внезапно и массо­во. Вся эта трава, все ерики и мелководья обнажались, и миллиарды икри­нок погибали. Происходил отлив воды и “отлив” рыбы.

Я эту статью дал в “Известия”. Её опубликовали. А незадолго до этого в “Волгоградской правде” сменился редактор. Ушёл на пенсию Алексей Мит­рофанович Монько, суровый, требовательный старик, который сразу уволь­нял любого, кто попадался по пьяному делу. Что-то у него с глазами случи­лось, и он стал носить зелёные очки. Его сменил бывший собкор “Известий” по Волгоградской области Виктор Борисович Ростовщиков. Довольно любо­пытная личность. Он был посредственный журналист, если кого и критиковал, то не выше председателя колхоза. А главное, старался угодить первому сек­ретарю обкома партии Куличенко. При этом усиленно налаживал связи в Москве. И его туда взяли. Заместителем ответственного секретаря “Извес­тий”. То есть заместителем начальника штаба. Ответственным секретарём был Дмитрий Фёдорович Мамлеев, муж актрисы Клары Лучко.

Ростовщиков поработал там немного, получил, кстати говоря, прекрас­ную квартиру около Белорусского вокзала, на тогдашней улице Горького. По-моему, даже не одну ему дали, а две, он их соединил. И стал плести заговор против Мамлеева. О том, как это было, мне потом рассказал один из моих друзей по охотничьей компании и коллега по работе в отделе Советов Игорь Карпенко. Ростовщиков пришёл к нему, начал говорить, что Мамлеев уже не тот, Диму надо заменить. Карпенко не стал долго слушать, взял его за руку, а я не даром впоследствии дал ему кличку “Домкрат”: чуть ниже среднего роста, плечистый, очень сильный мужик. Он схватил Ростовщикова за руку и повёл в кабинет Мамлеева. Ростовщиков сопротивлялся, пытался вырвать­ся, но не тут-то было. Они вошли. Карпенко говорит Мамлееву: “Дима, вот твой заместитель заявляет, что тебя уже надо менять. Пусть он сейчас это повторит”.

В итоге, Ростовщикову пришлось убежать из Москвы. Его приютил первый секретарь Куличенко, сделал редактором газеты “Волгоградская правда”.

Надо сказать, что внешний вид её Виктор Борисович резко изменил. По вёрстке она стала похожа на “Известия”. И содержанием, тематикой нача­ла меняться.

А я вскоре после прихода Ростовщикова затеял эпопею с подъёмом со дна Волги пожарного парохода “Гаситель”. Новый редактор очень поддержал эту идею. Потом-то я понял, что ему нужна была какая-то акция газеты, о кото­рой бы все заговорили. Причём, конечно, связывалось бы это с его именем. Ну, подобное намерение, я думаю, вполне естественно для каждого нового руководителя, а для редактора газеты — тем более. Он, кстати говоря, когда только что пришёл, заходил к некоторым журналистам. В том числе ко мне. Зашёл и говорит: “Слава, я очень рассчитываю на твоё золотое перо”. Он же был собкором по Волгоградской области, знал всех нас, видел, как мы пи­шем. И мы знали невысокий уровень его журналистского мастерства.


О “Гасителе”

Однажды в редакцию пришло письмо от ветеранов-речников. Они расска­зывали о том, что был такой пожарный пароход “Гаситель”, построенный в 1903 году русскими корабелами в Нижнем Новгороде. В проектировании участвовал выдающийся российский и советский кораблестроитель академик Алексей Николаевич Крылов. В отличие от многих своих деревянных собрать­ев — тогдашних судов, — он имел стальной корпус, мощную машину. При рож­дении получил имя “Царёв”.

Во время гражданской войны участвовал на стороне красных. Быстроход­ный, с пушкой и пулемётами на палубе, он перевозил военные подразделе­ния, вёл разведку.

После гражданской занялся прямым своим делом — тушил пожары на су­дах и на берегу, где было много складов сплавляемой с верховьев Волги дре­весины.

В 1926 году сменил имя — стал “Гасителем”. На пароходе побывали Горь­кий и Ворошилов.

Но самая героическая часть его судьбы, писали ветераны, связана со Сталинградской битвой. И приводили некоторые факты участия “Гасителя” в тушении пожаров и перевозке людей.

Спустя двадцать с лишним лет после Сталинградской битвы он был спи­сан по возрасту и затоплен у левого, низкого берега Волги, чтобы предохра­нить его от размыва.

Получив такое письмо, я подготовил его к печати, и оно было опублико­вано. А через некоторое время в редакцию пришло ещё одно послание, те­перь от главного инженера 7-го отряда экспедиции подводных работ. Мы про­читали, сообщал он, письмо ветеранов-речников о легендарном корабле “Га­ситель” и решили поднять со дна Волги то, что от него осталось. Это письмо, разумеется, передали мне. Дескать, ты начал, ты и продолжай.

Должен сказать, что история журналистики знает море примеров, когда издание что-то начинает как важное, даже назначает ответственного за это че­ловека, однако проходит совсем немного времени, и благое начинание исче­зает со страниц. Или ответственному дают другое, более актуальное задание. Или ответственный сам переводит свой “творческий локомотив” на другие рельсы — туда, где ему интересней. Пока интересней. И только лично прича­стные к той или иной проблематике журналисты ведут её упорно, нередко да­же борясь с руководством издания за место на страницах. Я несколько лет но­сил наручные часы с выгравированной на обороте дарственной надписью от Волгоградского общества охраны природы. Любил я природу и потому рьяно боролся за неё. Уехал, и, как мне говорили, тема зачахла.

Когда начались работы по подъёму, вернее, даже не по подъёму, а по подготовке к нему, я съездил к водолазам на их дебаркадер. Написал репор­таж “Водолаз ведёт разведку”. Он начинался так:

“За песчаной косой, параллельной берегу, разливная Волга. На просто­ре ходят округлые волны, а в узком затоне — мелкая рябь. Солнечный ветер треплет два тёмно-зелёных флага на мачте водолазной станции. Они преду­преждают: водолаз под водой, судам близко не подходить, а идущим мимо — сбавить ход. Водолазная станция — тринадцать тонн плавающего металла. Волна подбросит её и может заодно подбросить стоящего на грунте водола­за, оборвать сигнальный конец или шланг с воздухом. Впрочем, сказать о во­долазе сейчас, что он стоит на грунте, не совсем верно. Из динамика пере­говорного устройства гремит голос: “Тут проволока в трюме. Чёрт знает, кто её тут накрутил. Трудно идти”. Может, динамик, а может, толща воды иска­жает голос, который я слышал рядом минут двадцать назад. Михаил Семёно­вич Журавлёв тогда готовился к спуску. Рослый даже без водолазного костю­ма, а в костюме — косая сажень в плечах, седина в тёмных волосах, он шутил и рассказывал, что там внизу. И вот теперь его голос доносится из-под воды. Узкий затон, где летом воробью по колено, сейчас глубок от половодья. В этой восьмиметровой глубине и трудности, и спасение начатого дела. Труд­но что-то делать в абсолютной тьме. Подводный монтаж в других реках, где приходилось бывать водолазу-ветерану, отличается от сегодняшней работы, как день от ночи. Даже в Дону, — а его-то Михаил Семёнович знает не только тихим, — он поднимал под бомбёжкой снаряды “катюш”, танки в полосе Во­ронежского фронта и мог каждую минуту всплыть, как оглушённая рыба, — да­же эта река оказывается светлее Волги. Там можно видеть вытянутую руку, а здесь не различить белую рукавицу, приплюснутую к самому иллюминатору скафандра”.

В репортаже я рассказывал о трудностях, с которыми столкнулись водола­зы. Поставленный у левого берега остов списанного корабля-ветерана не ус­пел дождаться официального затопления. Поднявшийся на Волге шторм залил через открытые иллюминаторы трюм, и стальной корпус боком пошёл на дно.

За восемь лет после списания останки корабля занесло трёхметровым слоем песка. Водолазы смыли его мониторами и теперь вымывали песок из отсеков. Торопились, потому что место захоронения довольно быстро меле­ло, а тяжёлый подъёмный кран, который должен подойти, и понтоны — с их помощью будут поднимать корпус — требовали большой воды.

Внутри отсеков была полная темнота. Да и снаружи Волга оказалась да­леко не светлой, в чём я убедился лично, спустившись в водолазном костю­ме — медный шар со стёклами на голове, резиновая “одежда”, свинцовые башмаки на ногах — прямо космонавт какой-то! — и вот в этом одеянии я по­щупал руками лежащий на дне корпус.

Некоторые мои знакомые спрашивали: а зачем его будут поднимать? Ведь от парохода, кроме ржавой коробки, ничего не осталось. Когда списы­вали, сняли абсолютно всё: рубку, машину, дымовую трубу, винт, спасатель­ный круг. Даже ограждение палубы срезали.

Честно сказать, и мне досаждал этот вопрос. Ну, поднимут, отвезут на какой-нибудь судоремонтный завод и разрежут на металлолом. Что ж, хоть такая польза будет от давно списанного ветерана.

Тем не менее я продолжал набирать информацию. Встретился с некото­рыми авторами письма о “Гасителе”. Они кое-что добавили о корабле, рас­сказали про капитана Петра Васильевича Воробьёва — довольно легендарно­го человека.

Рассматривая фотографии “Гасителя”, вспомнил, что мы пацанами люби­ли его крутые волны и, завидев этот, со стремительными очертаниями, ко­рабль, вскакивали с горячего песка, чтобы не пропустить удовольствие.

Не без некоторых сложностей разыскал адрес Петра Васильевича Воро­бьёва. Съездил к нему домой. Старику исполнилось уже 89 лет. Но он был до­статочно бодр, как говорится, в добром уме и здравой памяти. Он рассказал о некоторых особенно памятных эпизодах.

Началом Сталинградской битвы считается 17 июля 1942 года. Хотя немцы ещё только прорывались к городу, Волга уже была у них под прицелом.

27 июля Воробьёв получил приказ: спасать караван с горючим, который фа­шистские самолёты подожгли выше Сталинграда. На полном ходу “Гаситель” пошёл вверх по Волге. Встретившийся ему буксир “Кузнец” предупредил, что на фарватер немцы сбросили плавучие мины. Обходя их искусным маневри­рованием, гася плывущие по воде очаги горящего керосина, команда пожар­ного парохода ещё издалека увидела сначала дым, а потом пламя. Это горе­ла баржа “Обь”. На ней было 10 тысяч тонн керосина. Две другие — “Рутка” и “Медянка” — шли с мазутом. Взрывом на “Оби” вырвало палубу, и пламя с рёвом неслось вверх. Огонь с горящей баржи поджёг надстройки на двух других. Воробьёв понял: ту, что с керосином, не спасти. Надо спасать хо­тя бы мазут. Он приказал сбить занимающееся пламя на баржах с мазутом, а “Обь” отцепить от них. Обвязав мокрым фартуком лицо, первым прыгнул на палубу “Рутки” начальник пожарной команды Нестеров. За ним — двое пожар­ных матросов. Командир боевого расчёта Червяков руководил работой тех, кто отгораживал смельчаков от огненной баржи стеной воды.

Всего несколько минут работали рядом с гудящим пламенем трое отваж­ных бойцов, но всем они показались часами. Наконец, цинковый трос раз­мотан, и баржи с мазутом спасены. “Гаситель” отвёл их в Краснослободский затон, что напротив Сталинграда. В течение всей навигации этим горючим заправлялись воюющие суда.

Памятным было для Воробьёва и 8 августа 1942 года. В тот день фашисты бомбили станцию Сарепта в южной части города. От взрывов загорелось желез­нодорожное депо, здание станции, жилые дома рабочего посёлка. А на путях стоял эшелон со снарядами. Огонь уже подходил к нему. Если бы загорелись вагоны, всё разнесло бы вдребезги. “Гаситель” приткнулся к берегу, команда выбросила пожарные рукава, и началась борьба за жизнь рядом со смертью.

Особенно страшным было 25 августа. За два дня до этого произошла та самая бесчеловечная бомбардировка Сталинграда, в которой участвовало око­ло тысячи фашистских самолётов. Они убили сразу, за один день, 40 тысяч мирных жителей. Вытянувшийся на 50 километров вдоль Волги город горел весь. Горела даже река. “Гаситель” и днём, и ночью сновал вдоль берега, пы­таясь подавить мощными струями воды очаги пожаров. Люди почернели от ко­поти, у многих обгоревшая одежда, глаза красные от дыма и бессонницы. Ве­чером 25 августа на “Гаситель” налетели два “юнкерса” и “мессершмитт”. С бреющего полёта они обстреливали судно из пулемётов. Столбы воды от па­дающих бомб вздымались рядом с бортами и вместе с осколками обрушива­лись на пароход. Разлетелись стёкла в рубке. Осколком в сердце был убит ме­ханик Ерохин. Сражённый пулей, замертво упал маслёнщик Соколов. Были ра­нены пулемётчик, а также краснофлотцы Агарков и Елагин. Корабль получил много пробоин, но капитан приказал заделывать их и откачивать воду из трю­ма на ходу. Надо было передать погибшего Ерохина семье в Красной слободе. Родственников Соколова найти не смогли. Похоронили товарища под примет­ным деревом, чтобы можно было позднее отыскать.


И ещё о Сталинградской битве

После первой адской бомбёжки фашисты попёрли на Сталинград изо всех сил. Они захватили господствующую высоту — Мамаев курган, с которого про­сматривался весь город и Волга. Прижатые к обрывистому правому берегу, наши войска, даже не войска, а откатившиеся в ходе отступления группы со­противления, отчаянно боролись.

Самыми тяжёлыми стали дни 12-13-14 сентября. Не считаясь с потерями, немцы прорывались в центре города к Волге. В их руках уже был железнодо­рожный вокзал, от которого до берега оставалось несколько разрушенных кварталов. Фашисты считали, что для обороняющихся в этом месте советских солдат наступают последние часы.

Но произошло невероятное. Невероятное для немцев. В ночь с 14-го на 15 сентября с левого берега к Сталинграду речные суда перебросили 13-ю гвардейскую дивизию генерала Родимцева. Она сходу вступила в бой, отбро­сила немцев от Волги. А уже 16 сентября отбила у врага Мамаев курган.

Дивизия была не только гвардейской. Она была молодёжной. Генерал-майору Александру Родимцеву едва исполнилось 37 лет. Командирам баталь­онов — 21-22 года. Молодыми были и солдаты-гвардейцы.

Однако временные наши успехи не меняли тяжёлой обстановки в целом. Я давно хотел написать книгу о Сталинградской битве. Но всё откладывал — слишком большая и тяжёлая работа. Теперь уж вряд ли напишу.

Но вникать в тему начал ещё тогда. Собирая информацию о “Гасителе”, знакомясь с материалами в Музее обороны Царицына — Сталинграда, я всё больше представлял себе общую картину мужества и ада, в которых сража­лись и погибали защитники города. И роль “малого флота” в той великой по­беде. Откатившиеся к Волге разрозненные, обескровленные части нельзя было назвать ни полноценными армиями, ни тем более фронтом. Получить подкрепления прижатые к правому берегу широкой реки части могли только из-за Волги. Это понимали наши бойцы. Это понимали немцы. И лучше всех понимали речники. Пылающий на другом берегу город ждал подкреплений. В подвалах разбитых, обгоревших домов-руин прятались женщины и дети. Стонали раненые солдаты и командиры, ожидая переправы на другой берег. И команды “малого флота” в немыслимо трудных и смертельно опасных усло­виях помогали борющимся нашим войскам. Десятки разных судов делали рейс за рейсом к пылающему берегу. Пассажирские пароходы и речные трам­вайчики, катера и баркасы, буксиры и баржи, моторные и даже вёсельные лодки перевозили на сталинградский берег воинские подразделения, оружие, боеприпасы, продовольствие, курево, медикаменты, а на левый — остатки гражданского населения, раненых. Среди них заметным был единственный пожарный пароход “Гаситель”. Он тушил огонь на подожжённых фашистами судах: немцы охотились за каждым судном. Перевозил на правый берег во­енных, а на левый — женщин и детей. Капитану не раз приходилось выходить из рубки и успокаивать рыдающих матерей, которые кричали, что пароход идёт слишком медленно и сейчас их убьют немецкие самолёты. Перевозил “Гаситель” раненых, плотно заполняя ими палубу, ибо смертность от ранений в 62-й армии Чуйкова была в четыре раза больше, чем в 64-й армии Шуми­лова. Шумиловская армия обороняла южные районы Сталинграда. Здесь пе­реправиться на левый берег было немного легче. Правда, и тут бомбили, то­пили, обстреливали с воздуха и с земли. В чуйковской же, которая держала оборону в центральной и северной части города, раненых надо было спустить из окопов вниз, к воде, и ждать темноты. Да и ночами смертельно опасно бы­ло прорываться спасительным судёнышкам. Волгу немцы освещали ракета­ми, прожекторами, фарватер забросали сотнями донных магнитных мин, и не все суда “малого флота” доходили до правого берега.

Тем не менее, трудно поверить, но обеспечение сражающихся было такое, что вызывает просто изумление. Готовя эту главу, я с большим удовлетворе­нием узнал, что в Волгограде работает Центр по изучению Сталинградской бит­вы. Его возглавляет научный сотрудник Борис Григорьевич Усик, который до этого был директором Музея обороны Царицына-Сталинграда. Ему 78 лет. Из них более 20-ти занимается изучением Сталинградской битвы. Пережива­ет, что выросшая на учебниках истории “фурсенок” молодёжь недостаточно интересуется Великой битвой на Волге и её героями. А ведь волгоградский Центр — очень хорошее дело! В разных странах есть подобные структуры. Они изучают не только историю Второй мировой войны, но и отдельные её эпизо­ды. И средства для их работы, помимо государства, выделяют состоятельные граждане. Нашим сверхбогачам тоже не мешало бы отстегнуть от яхт разме­ром с линкор или от содержания зарубежных футбольных клубов денег на вол­гоградский Центр, ибо, не будь Сталинградской победы, не было бы предков этих олигархов, не говоря о них самих. Победить нужно было любой ценой, поскольку никто ещё, кроме наших зарубежных разведчиков-нелегалов и ру­ководства страны, не знал, что падения Сталинграда ждут Турция и Япония. Первая собиралась уже весной 1943 года напасть на советское Закавказье. Япония готовила “Сибирский поход”. Зато врывшиеся в сталинградский суг­линок бойцы знали лозунг: “За Волгой для нас земли нет!”

На стене мемориального комплекса на Мамаевом кургане выбиты слова из фронтового очерка Василия Гроссмана: “Железный ветер бил им в лицо, а они всё шли вперёд, и снова чувство суеверного страха охватило противни­ка: люди ли шли в атаку, смертны ли они?!”

Да, они были смертны. За время боёв в Сталинграде личный состав 62-й армии сменился несколько раз. Пока на замену погибшим не поступали новые бойцы, оставшиеся стояли насмерть. При этом показывали чудеса боевого мастерства. И сейчас, и тогда от знаменитого Дома Павлова, который захва­тили несколько наших бойцов под командованием сержанта Якова Павлова, до волжского обрыва всего 200 метров. Казалось бы, пройти пешком — ерун­да: 5 минут небыстрым шагом. Но небольшая группа советских солдат разных национальностей удерживала глубоко вклинившийся в позиции фашистов дом полтора месяца, отбивая жесточайшие атаки немцев. Ещё ближе — 120 мет­ров — было от наших окопов до берега неподалёку от Дома Павлова. У неко­торых нынешних дачников огороды длиннее. Но фашисты так и не смогли пройти эти ничтожно малые расстояния до обрывистого берега Волги, в глу­бину которого врылись штабы 62-й армии, её полков и батальонов. Обескров­ленная, теряющая людей, она держала эти метры до великой русской реки. О её состоянии в октябре 1942 года маршал Жуков писал в мемуарах: “Оста­лись тылы и штабы”.

Но в октябре 62-й армии перебросили шесть полноценных дивизий. Пе­ревезли из-за Волги. Судами “малого флота”. Командующий армией Василий Иванович Чуйков позднее говорил: “Если бы не героические усилия речников и Волжской военной флотилии, которые в неимоверных условиях обеспечива­ли 62-ю армию всем необходимым для успешного ведения боевых действий, то трудно сказать, чем бы могла закончиться битва за город Сталинград”.

Чуйков знал, о чём говорит. В “Энциклопедии Сталинградской битвы”, изданной волгоградским Центром, к сожалению, очень маленьким тиражом, я встретил цифры, в реальность которых сегодня трудно поверить. Не буду называть количество переброшенного за всё время боевой навигации — оно огромно. Приведу цифры только доставленного через Волгу Сталинградскому фронту с 1 по 18 ноября 1942 года для намеченного на 19 ноября контрнаступ­ления. Это 160 тысяч солдат, 10 тысяч лошадей, 430 танков, 600 орудий, 14 тысяч автомобилей и 7 тысяч тонн боеприпасов. А ведь вдобавок к фашист­ским обстрелам и бомбёжкам появился лёд — 10 ноября Волга у Сталинграда начала замерзать. Сложно даже придумать более адскую обстановку, в кото­рой пришлось работать, да нет — воевать! — “малому флоту”.

Когда я готовил свои и авторские материалы о “Гасителе”, разумеется, ещё не знал этих цифр. Но даже из тех сведений, которые набирал, мне бы­ло видно, что многие люди даже не представляют значения той роли, которую сыграл “малый флот” Волги в Сталинградской победе. А она была решающей. И мне всё чаще приходила мысль о том, что поднятый и восстановленный “Га­ситель” должен стать памятником погибшим и оставшимся в “живых” судам-героям и их экипажам.

Стоит отметить, что при очень большом по нынешним временам тогдаш­нем тираже областной газеты — 200 тысяч экземпляров — и при населении в 2,5 миллиона человек, первые публикации не вызывали большой ответной реакции. Но когда я написал заметку о роли “малого флота” в сталинградской победе, а следом — о восстановлении “Гасителя”, чтобы сделать его памят­ником, народ словно проснулся. Однажды поднимаюсь к себе на четвёртый этаж, а у нас на площадке между двумя коридорами, под мемориальной до­ской с фамилиями погибших журналистов, всегда стояли несколько стульев и столик для посетителей. И вот вижу группу ребят школьного возраста. С ни­ми — женщина. Оказалось, ученики и учительница. Ребята меня увидели, спрашивают: “Скажите, где здесь принимают деньги на восстановление “Га­сителя”? Мы сдали металлолом и хотим внести деньги на это дело”. У меня перехватило горло. Говорю: “Здесь, ребята, редакция. А чтобы собирать деньги, надо открыть счёт”.

И пошли письма. Рабочие Волгоградского моторного завода написали, что мы, такая-то бригада, хотим отработать смену и перечислить деньги на восстановление “Гасителя”. Пошли письма от селян. Активно начали писать пенсионеры. И стало понятно, что надо делать памятник. А каким он должен быть? Чтобы ответить на этот вопрос, я организовал в газете конкурс архитек­торов. Предложения стали поступать не только от профессионалов. Активно включились и рядовые граждане. Мы опубликовали несколько предложений. Однако победил всё-таки известный профессионал — главный архитектор Волгограда, народный архитектор Вадим Масляев.

Однако до того, как поставить “Гасителя” на пьедестал, дел было очень много. Его надо было поднять, прикрепить для удержания на плаву к понто­нам, осушить. Потом доставить на Краснослободский судоремонтный завод для восстановления. Но процесс, как говорится, уже пошёл, и напряжение в обществе стало нарастать с каждым днём. Пришло письмо от одного жите­ля Краснослободска о том, что, когда пароход списывали, ему разрешили взять его рубку, которая стала гаражом для мотоцикла. Теперь он готов вер­нуть её. Другой читатель сообщил, что может возвратить спасательный круг с названием “Гасителя”. И как это часто бывает — стоит средству массовой информации обнародовать какую-нибудь идею, как тут же появляются её последователи. Хотя с момента списания прошло восемь лет, обнаружились ещё несколько человек, которые всё это время берегли некоторые предме­ты с “Гасителя” и теперь хотели вернуть их на место прежнего “пребыва­ния”. Но то, что было нужно действующему кораблю, уже не требовалось памятнику.

Надо сказать, что интерес читателей подогревала и предложенная Ростовщиковым рубрика: “Следим за событием”. Я изо дня в день писал о том, что близится время подъёма “Гасителя” и буксировка его на завод. Сообщал в га­зете: осталось четыре дня, три, два и, наконец, один день. Одновременно, как говорится, вёл организационную работу. Договаривался с руководством пожарной охраны Волгоградского управления внутренних дел, с Нижневолж­ским пароходством, чтобы те и другие выделили для предстоящей церемонии свои пожарные корабли.

Церемония ожидалась, конечно, не рядовая. Не каждый день поднимают со дна Волги останки корабля — участника Сталинградской битвы. В тот день, когда отмытый от песка, без воды в трюмах, латаный корпус “Гасителя” (поч­ти 90 заваренных ран) должен был тронуться в свой путь к восстановлению, на пляжах левого берега, напротив Волгограда, люди стали собираться с ут­ра. К 12 часам, к началу движения небольшого каравана, народ уже усыпал берег. И едва буксир с прицепленным сзади корпусом тронулся с места, над Волгой раздались разноголосые гудки. Басовитые — мощных буксиров-толкачей. Глубокие, элегантные — круизных лайнеров. Тонкие, изящные — речных трамвайчиков. Все, кто в эти минуты в разных направлениях двигал­ся по Волге, приветствовали идущий к горловине Краснослободского затона караван.

А там стояли, как стражи у ворот, два современных пожарных корабля. На одном из них вдоль борта, обращённые лицами к бывшему Сталинграду, а теперь Волгограду, стояли ветераны пожарной службы. Среди них — члены команды “Гасителя” разного времени. Их было немного. Нескольких месяцев не дожил почти 90-летний Пётр Васильевич Воробьёв. Сталинградская битва отняла у него сына и любимую дочь. Михаил был офицером и погиб в самом начале сражения. Катя, студентка пединститута, хорошо знала немецкий язык и стала разведчицей. Некоторые из оставшихся в городе жителей помо­гали нашим, чем могли. В основном доносили о позициях фашистов. Риско­вали. Моего деда по матери, Семёна Дмитриевича Бледных немцы хотели повесить, увидев, что он пробирается от наших окопов. Что-то помешало, и он остался жив.

А Катю Воробьёву при переходе линии фронта тяжело ранили в живот и перебили руку. Об этом капитану “Гасителя” рассказал знакомый шкипер, переправлявший его дочь вместе с другими ранеными на левый берег. Сме­лая девушка, которой едва исполнился 21 год, умерла в госпитале. “Сколько я ни искал её могилку, — говорил мне с болью Пётр Васильевич — даже через годы не утихла эта боль, — так и не нашёл, где можно было бы поклониться”.

Мне удалось разыскать бывшего главного механика “Гасителя”, который теперь работал сторожем на дачах в Краснослободском районе. Именно он заваривал пробоины на судне, когда после Сталинградской битвы впервые поднимали затонувший пароход. 17 сентября 1942 года он зашёл в Краснослободский затон, Волга быстро обмелела, и “Гаситель” не смог выйти. Его при­казали поставить на якорь, а команде — сойти на берег. Бои и годы немногих оставили в живых. На поднятый в 43-м корабль пришли вместе с остатками прежней команды новые люди. Они много лет тушили пожары, старились, уходили на пенсию. Теперь с волнением ждали необычной процессии.

И как только буксир приблизился к “стражам” у входа, стоящий на одном из кораблей оркестр грянул марш “Прощание славянки”. А следом из пожар­ных лафетов обоих судов, на высоту 9-этажного дома поднялись мощные струи воды. Они специально были направлены так, чтобы образовалась большая водяная арка. Все, кто стоял на палубе одного из кораблей, вскинули руки к фуражкам и кепкам. Буксир со стальным корпусом бывшего “Гасителя” мед­ленно подходил к необычной арке. Марш сменился гимном Советского Союза. Несмотря на жаркий день, ветераны стояли в пиджаках. Сверкали на солнце ордена и медали. Старики плакали. Ну, сказать честно, я сам, конечно, не сдержался, тоже горло перехватило — столько дней напряжения, столько на­до было организовать! А дома — годовалый сынишка, это тоже требовало за­бот. Немудрено, что нервы не выдержали.

Вот так встретили и провели на Краснослободский судоремонтный завод то, что осталось от “Гасителя”.

А потом началась волокита. Долго не восстанавливали: шли какие-то со­гласования. Теперь-то я знаю, какие. При плановой экономике внеплановые порывы энтузиазма не сразу обеспечивались деньгами. А включать народные пожертвования было не принято.

Вдобавок, очень многое зависело от позиции партийного начальства. Я уже уехал из Волгограда в Ярославль, когда узнал ещё об одной, причём далеко не мелкой причине торможения. Мне передали ответ первого секретаря Вол­гоградского горкома партии на вопрос: почему не делается памятник “Гаси­телю”? “Ну, вот я сейчас обращусь с этим предложением в Совет Министров Российской Федерации, — сказал он (тогда, в отличие от нынешнего време­ни, установка любого памятника согласовывалась и разрешалась правитель­ством республики). — А меня спросят: все ли у вас в области хорошо с убор­кой хлеба? И хорошо ли, активно ли помогает этому город, которым ты руко­водишь?”

Когда я узнал об этом, прямо скажу, рассвирепел. В миллионном городе не могут найти не слишком большие средства, чтобы воздать должное тем, кто, по сути дела, был одним из главных участников Сталинградской победы! Я тут же написал статью в газету “Советская Россия”. Это была газета ЦК КПСС. И рассказал о подвигах “малого флота”, о волоките с памятником и по­зиции первого секретаря Волгоградского горкома партии. Статью напечатали, после чего работа пошла, как нужно. И в 1977 году, к очередному юбилею, па­мятник был открыт. Он и сейчас стоит в пойме реки Царицы, вблизи главно­го речного вокзала, в центре Волгограда.

Правда, мне пришлось ещё раз обращаться к судьбе, теперь уже памят­ника. В чехарде волгоградских губернаторов, назначаемых из Москвы неиз­вестно за какие заслуги, были совсем случайные люди. Их больше заботило состояние собственного кармана, нежели состояние памятника волжским су­дам, помогавшим выиграть Сталинградскую битву. Корпус “Гасителя” поржа­вел, из текста на стеле выпали буквы. Да и текст, честно говоря, вызывает некоторое недоумение. Как говорится, ни слова, ни полслова не сказано о том, что немаловажная, если не главная, заслуга в появлении памятника принадлежит газете “Волгоградская правда”.

Да и нынешнему руководству речного флота можно сделать упрёк. В Рос­сии ещё со времён Петра Первого существует традиция передавать имя ге­ройского корабля, погибшего или отслужившего свой срок и списанного, но­вому кораблю. Мне кажется, что на Волге мог бы появиться новый “Гаситель”, принявший имя героя Сталинградской битвы.


Отлив и... отлуп

Теперь, думаю, нужно вернуться к статье “Отлив” в газете “Известия” и к событиям в связи с нею. Когда статья вышла, первый секретарь Волго­градского обкома партии Куличенко тут же позвонил редактору газеты Ростовщикову и отчитал его. “Что это твой Щепоткин позволяет себе? Критикует об­ком партии... Ты разберись с ним...” Тот взял под козырёк и очередную “ле­тучку” начал со слов: “Кто вам, Вячеслав Иванович, разрешил печататься в чужой газете — “Известия”? Мы должны сделать правилом, что все публика­ции наших журналистов за пределами “Волгоградской правды” должны быть только с разрешения”. Я вспылил, сказал, что это неправильно, безобразие. Он заявил что-то вроде: если не нравится, можете уходить. Я встал и вышел из его кабинета, где проходила “летучка”.

Потом приходили ребята. Уговаривали не горячиться. “Это всё ерунда, ста­рик. Он, конечно, сморозил глупость, но ты-то будь умнее”. Однако я думал: вот повод уехать в Ярославль. Позвонил Лёне Винникову. Он ещё раз хорошо поговорил с редактором областной газеты “Северный рабочий” Ивановым и сказал: “Приезжай”.

Так у меня получился второй заход в Ярославль.


Глава 3


Репортажи со свалки

Выросший в Сталинграде, я не очень любил этот жаркий, прижатый к Волге выжженной, сухой степью, невероятно длинный город. Между обла­стными центрами Ярославлем и Костромой — 70 километров, а здесь один го­род — 90. К тому же меня всегда тянуло в леса — леса предсеверной Руси, прохладные, густые.

Термин “Предсеверная Русь” я впервые употребил в одном из сборников под коллективным названием “Любитель природы”. Я обратил внимание на такую деталь: в Ярославле областная газета — “Северный рабочий”, в Кост­роме — “Северная правда”, в Вологде — “Красный Север”. Все эти газеты ос­нованы в начале XX века. Значит, в то время это был Север. За десятилетия советской власти Север обжитый отодвинулся далеко дальше — на север. Значит, эта территория — предсеверная Русь. Вот такое название я дал ей и продолжаю настаивать, что так оно и есть.

Я приехал в Ярославль теперь уже победителем, крепким журналистом. Тем более что “Волгоградская правда” в рейтинге газет котировалась выше ярославской областной. Редактор “Северного рабочего” Иванов ходил по ка­бинетам Дома печати и в каждом, раскрыв мою трудовую книжку, говорил: “Вот какие нам журналисты нужны: благодарность вот за эту статью, благо­дарность за эту корреспонденцию”. Честно говоря, я до отъезда и не знал, что у меня столько записей благодарственных в трудовой книжке. Ну, отмеча­ли на “летучках”, хвалили, приказы вешали “Объявить благодарность...”, но что в трудовую книжку заносили, я этого не знал.

Мне дали квартиру в центральной части города. Лёня Винников женился на той самой подруге Татьяне. Был сын Андрей и у меня. Его сразу устроили в детский сад поблизости — хороший детсад. С ним впоследствии был связан интересный эпизод. Сын уже подрос, по-моему, был в старшей группе. Как- то прихожу за ним. Бегает малышня, а я люблю детей, в молодости говорил: детей будет — футбольная команда с запасными игроками. И в пионерский лагерь поехал вожатым после первого курса университета всё по той же при­чине: любовь к детям и желание проверить себя как воспитателя. Не буду долго говорить о тех трёх месяцах — лет двадцать, если не больше, не мог бы­стро остановиться, как только начинал рассказывать: столько нового, интерес­ного, неожиданного для меня втиснулось в эти месяцы. Лагерь был образцо­во-показательный. Туда каждые выходные приезжали иностранцы, какие-то наши делегации, ну и, естественно, родители. Меня это мало интересовало, а вот сделать третий отряд (второй по возрасту среди мальчишек) дисциплинированной, сплочённой командой — к этому я стремился. Жизнь лагеря бы­ла сильно регламентирована. Как отряд утром встал, как вышел на зарядку, как шёл на завтрак и так далее, и тому подобное. А за всё — вымпелы. Как оценка жизни и поведения отряда. Так вот — из 13 вымпелов 12 почти каждый день были у отряда № 3.

После третьей смены я вернулся в общежитие. Ко мне приехала предста­вительница Ленинградского Дворца пионеров с предложением написать кни­гу об опыте работы: как из расхристанной, неорганизованной толпы пацанов, в том числе трудных подростков (были у меня и такие — изгнанные из стар­шего отряда), удалось сделать дисциплинированный монолит с интересной жизнью. Я не знал, что назвать опытом? Ежедневные — два-три дня в начале каждой смены — тренировки за пределами лагеря умения ходить строем? Строгим, чётким строем. Проведение каждый вечер отрядной “линейки” по­сле общелагерной. Там третий отряд хвалили, а здесь я отмечал своих геро­ев и порицал своих нарушителей. Да и как вложить в небольшую книжку весь объём страстной жизни, которая была у меня три месяца? Я отказался, наде­ясь когда-нибудь написать о роли дисциплины для формирования разносто­роннего человека.

А тогда я пришёл в детский сад за Андреем и, проходя мимо гомонящей пацанвы, спросил: “Ребята, где Андрей Щепоткин?” То, что услышал, пора­зило меня. “Андрей! Щепота! За тобой папа пришёл!” — раздались крики. Я ос­толбенел. Двадцать пять лет назад за 1250 километров отсюда так же звали меня, сделав из непростой фамилии такую кличку. Я обижался за неё на стар­ших пацанов, дрался с ровесниками, но отбиться от неё не смог. Помню тёп­лый сентябрьский вечер, — а в Сталинграде-Волгограде эта пора чудесная: уже не жарко и ещё не холодно. Мы сидим возле нашего из старых досок за­бора, старшие пацаны играют в карты, мы, кто поменьше, толкаемся, слуша­ем их разговоры. И мне вдруг так захотелось рассказать обо всём этом мно­гим людям, что я заявил: “Вот вырасту, пацаны, большой, напишу книжку про наше детство. Будет интересней, чем “Васёк Трубачёв”. Была такая хорошая, но, по сравнению с нашей жизнью, благообразная книга: “Васёк Трубачёв и его товарищи”. Колька Бурый, раздавая карты, между делом бросил: “Пи­ши, Щепота, пиши”.

Мне не удалось сделать книгу. Написал только два рассказа: “Казнь С. Разина” и “Лучше б не было того табора”. Но напутствие Бурого и кличку помнил всю жизнь. И вот за четверть века от моего детства, за тридевять зе­мель от него другие мальчишки нашли те же звуки в фамилии сына.

Получив в Ярославле квартиру, я пошёл посмотреть её. Дом был новый, недавно стал заселяться. Делали его военные строители, а про них молва бы­ла нелестная. Настораживающая оценка подтвердилась. Я пришёл в кварти­ру и не пойму, в чём дело. То ли с глазами непорядок, то ли со стеной что-то не так. Стена, выходящая на лестничную площадку, стояла не прямо, а под углом, под приличным углом. Поэтому я пустил шутку: ребята, приходите, у меня можно на стене поспать.

Ну, отремонтировали, всё сделали. Начал работать. И вскоре после при­езда случилось так, что мне пришлось писать фельетон.


“Леший в томате”

На границе Московской и Ярославской областей, в Переславском райо­не, есть (не знаю, сейчас есть или нет, скорее всего, существует) ресторан “Лесная сказка”. Он знаменит был тем, что там подавались блюда из дичи. Но это, так сказать, открытая реклама. А то, чего не знали люди, было дру­гое. Важные гости из Москвы, попадая на территорию Ярославской области, сразу заворачивали в “Лесную сказку”. Здесь их встречали водкой, коньяком, хорошими блюдами. И уже весёлые и сытые, они ехали в Ярославль. Но рас­плачивалась за всё это местная птицефабрика. Я этого, конечно, не знал по­началу. Просто пришло письмо, что в “Лесной сказке” сказочно обирают, не доливают, блюда не всегда вкусные.

Я приехал туда. Два дня перед тем не брился. Прикинулся колхозным шо­фёром. Заказал много всего, мне принесли, в том числе водку. Я попросил официантку позвать завпроизводством. Пришёл мужчина. Я представился ему. Стали изучать, что принесли. Оказался большой недолив водки. А мясо изюбря было настолько жёстким, что я сказал: это у вас пятка лешего, а не изюбрь. Кстати говоря, так родился заголовок “Леший в томате”. Раскрутил я всё это дело. И вдруг слышу: зачем вы наш ресторан трогаете, он у нас на­чальственный. Так я выявил, что за все эти обеды, ужины для руководящих гостей расплачивается местная птицефабрика.

На фельетон, конечно, обратили внимание в обкоме партии. Говорят, дошло до первого секретаря обкома партии Лощенкова. Ведь, по сути дела, я вскрыл тайную бухгалтерию.

Иванов, прочитав его, сразу поставил в номер. При этом сказал: ну, Вя­чеслав Иванович, нам с тобой туда ездить не надо пока, а то плюнут в борщ.

Как человеку честолюбивому, мне нравилось, что меня и тут хвалили на “летучках”, отмечали материалы. Но я понимал, что для некоторых моих кол­лег это неприятно, это вызывает у них ощущение зубной боли.

Ярославщина — край особый. Здесь никогда не было никаких нашествий. В отличие от, скажем, Смоленской земли, через которую прокатывалось каж­дое нашествие, оставляя следы в языке. Здешнюю губернию только польская интервенция задела краем. Это когда отряд поляков пошёл в Кострому и, как известно, Сусанин завёл их в болото. Будучи закрытым от внешних врагов, Ярославский край, я бы сказал, был очень самолюбивым и даже самовлюб­лённым. И было отчего. Здесь существовала своя Красная площадь. Здесь был свой Кремль — монастырь, в котором Мусин-Пушкин нашёл “Слово о пол­ку Игореве”. Здесь был открыт первый в России профессиональный театр, со­зданный Фёдором Волковым. Здесь начал издаваться первый в России про­винциальный журнал “Уединённый пошехонец”, благодаря указу Екатерины II и стараниям наместника. Я уже не говорю о том, что в Ярославле и области была высокоразвитая промышленность. И потому в Ярославль, как, скажем, в Москву из других городов страны рвались люди, так и здесь многие мечта­ли всеми правдами и неправдами из районов области перебраться в област­ной центр. Особенно журналисты. Работая в районных газетах с их, в лучшем случае, средним уровнем журналистики, эти люди, попадая потом в “Север­ный рабочий”, привносили с собой и районный стиль, резко отличающийся от стиля многих областных газет. Поэтому, когда меня хвалили, вывешивали материалы на Доске лучших, я видел их “дружелюбные взгляды”. И впослед­ствии эти серые, тусклые, но агрессивные в своём убожестве “коллеги по случаю”, постарались отомстить мне, когда началась моя борьба против не­справедливых обвинений.


Разгром

Отдел быта в каждой газете — это кладезь тем для сатириков и фельето­нистов. У одного течёт крыша, у другого разваливается дом, у третьих не ра­ботает отопление, четвёртые ездят по разбитой дороге и так далее. Но я не увлекался особенно, по крайней мере старался не увлекаться именно крити­ческими материалами. Писал и о хорошем: о людях интересных, о делах их. Я уверен, что хороших больше, чем плохих. Да и хорошего в жизни, как пра­вило, больше, чем плохого. Правда, смотря в какую эпоху. Нынешнюю эпоху я так оценить не могу.

Я писал фельетоны о том, что плохие бани в Ярославле, о том, что выру­бают парк, о том, как ремонтируют дороги зимой и прямо в лужи кладут ас­фальт, лишь бы деньги списать. Вот так попалась тема, я бы даже сказал, не попалась, а мне её дали, из одного района, где руководители завода ста­ли строить свои дачи из отпускаемых предприятию материалов. Сигнал об этом расследовал областной комитет народного контроля. Факты подтверди­лись, все виновные признали их. Мне, по сути дела, и проверять не при­шлось. В своих объяснительных записках виновники прямо писали: да, мы брали материалы, мы заплатим деньги за них, больше так делать не будем. Я написал фельетон. Факты, изложенные в нём, признал правильными рай­ком партии. Виновные получили взыскания.

Но потом, как мне сказали, на первого секретаря обкома партии Лощенкова вышла то ли его родственница, то ли давняя знакомая, причастная к этой истории, и заявила, будто все герои фельетона не виновны. В областном ко­митете народного контроля сначала посмеивались над попытками выдать чёр­ное за белое. Однако увидев желание руководителя области оправдать нуж­ных людей, сменили свою позицию и, как будто не было нескольких папок прежних документов, стали готовить новые. Чтобы доказывать, будто я окле­ветал невиновных.

Загрузка...