Часть I Жизнь Людовика Святого

Глава первая От рождения до женитьбы (1214–1234)


Малолетний престолонаследник. — Мир, окружающий короля-отрока. — Восток: Византия, мир ислама, Монгольская империя. — Христианский мир. — К полному расцвету. — Брожения в лоне Церкви. — Политическая организация: зарождение монархического государства. — Франция. — Дедово наследство. — Недолгое правление отца. — Смерть отца. — Горе земле, когда царь-отрок — Коронация юного престолонаследника. — Трудные годы несовершеннолетия. — Дело Парижского университета. — Людовик и император Фридрих II. — Конфликты с епископами: дело Бове. — Благочестивый король: основание Ройомона. — Благочестивый король: пропажа святого гвоздя.


Многое в жизни одного из славнейших королей Франции на всем ее протяжении — от рождения до смерти — скрыто от нас.

Людовик Святой был вторым известным нам сыном Людовика VIII, старшего сына и наследника короля Франции Филиппа II Августа[18], и Бланки Кастильской. Он родился 25 апреля, скорее всего, 1214 года, в 30-ти километрах от Парижа, в Пуасси, — сеньории, полученной его отцом от Филиппа в 1209 году, когда первый довольно поздно, в возрасте 22-х лет, был посвящен в рыцари. После смерти Людовика VIII в 1226 году мальчик стал королем Людовиком IX. Он скончался в 1270 году, а в 1297 году был канонизирован и получил имя Людовика Святого. Под этим именем ему и суждено было войти в историю. Став королем, Людовик Святой любил называть себя Людовиком де Пуасси — не только потому, что в то время знатные люди нередко присоединяли к своему имени название места рождения, но прежде всего потому, что как истый христианин считал подлинной датой своего рождения день крещения.

Таким образом, уже само рождение Людовика Святого наводит на мысль о некоторых основообразующих особенностях структур XIII века, в которые вписывается история французской монархии. Во-первых, это значение биологической случайности в семейной жизни, а говоря точнее — в жизни королевской семьи. Количество и пол детей в династии, где традиционно, по негласному закону[19], из числа наследников короны исключались дочери и их сыновья; смертность детей в младенчестве или в раннем детстве — вот главные факторы, влиявшие на то, к кому перейдет королевская власть.

В обществе еще не появились акты гражданского состояния, сохраняющие имена безвременно почивших (первые, еще редкие, приходские записи относятся к XIV веку), а ребенок, как справедливо отметил Ф. Арьес, даже любимый родителями, сам по себе все же не представлял заслуживающей внимания ценности;[20] поэтому количество и имена рано ушедших членов королевской фамилии нам неизвестны. Безусловно, у Людовика и Бланки, родителей Людовика Святого, два-три ребенка до него умерли во младенчестве — в те времена высокий показатель детской смертности характерен и для семей сильных мира сего. Количество, пол и даты рождения этих отпрысков неизвестны. В 1200 году, при вступлении в брак, Людовику было тринадцать, а Бланке — двенадцать лет. Их первый известный нам сын Филипп, наследник короны, родился в 1209 году, а умер в 1218 году в возрасте девяти лет. Людовик Святой стал старшим среди своих братьев и, таким образом, наследником короны лишь по достижении четырех лет. Смерть старших сыновей не была чем-то исключительным у Капетингов: у Генриха I — единовластного правителя в 1013–1060 годах[21], был старший брат Гуго, умерший раньше их отца Роберта Благочестивого; у Людовика VII, правившего в 1137–1180 годах, старший брат Филипп умер раньше своего отца Людовика VI, а наследником самого Людовика Святого стал в 1260 году младший сын Филипп III, когда в возрасте 16 лет скончался его старший брат Людовик. Что касается самого Людовика Святого, то смерть старшего брата не нанесла четырехлетнему престолонаследнику психологической травмы: должно быть, у ребенка остались лишь смутные воспоминания о том непродолжительном времени, когда никто и не помышлял, что он станет королем. Но эти преждевременные смерти старших сыновей вносят путаницу в дошедший до потомков перечень имен королей, ибо королевские династии, в частности Капетинги, как доказал Э. Льюис, выбирали имена (фактически родовые имена) не случайно. Робертины-Капетинги особенно часто носили имена Роберт и Гуго, следом шли Эвд и Генрих. Затем (несомненно, под влиянием Анны Ярославны, русской жены Генриха I) появляется греческое имя Филипп; а позднее, когда были признаны каролингские корни Капетингов и сняты табу на имена великих Каролингов, имя Людовик (от Хлодвига), связывающее Капетингов также с Меровингами (Людовик VI, родившийся в 1081 году) и, наконец, — Карл (Пьер Шарло, внебрачный сын Филиппа Августа). Кроме того, среди братьев Людовика Святого были также один Жан (Иоанн) и один Альфонс — это имена королевской династии Кастилии, известные по линии королевы-матери Бланки.

В конце XII века в династии Капетингов наблюдалась тенденция давать старшему сыну имя деда, а второму сыну — отца. Так, старшего брата Людовика Святого нарекли в честь деда Филиппа Августа, а Людовика — в честь отца, будущего Людовика VIII. Поэтому понять код имен королей Франции можно, лишь учитывая вероятность смертей старших детей. Людовик Святой родился в династии, символика которой — в данном случае символика королевских (родовых) имен — переживала процесс становления.

Впрочем, точная и полная дата рождения детей никого не интересовала; не представляли исключения и королевские дети. Например, то, что дед Людовика Святого Филипп Август родился в ночь с 21 на 22 августа 1165 года, известно лишь потому, что его долгожданное появление на свет казалось чудом и было отмечено хронистами. До Филиппа у Людовика VII от каждого из трех браков были только дочери, а в свои сорок пять лет, когда наконец родился мальчик, король считался уже стариком, не способным, вероятно, на продолжение рода, хотя его третья жена и была совсем молодой. Зато современники не сочли достойным запечатлеть рождение будущего Людовика VIII и двоих его сыновей: старшего Филиппа, умершего девятилетним, и младшего — Людовика Святого (потому нам и неизвестен точный год его рождения). Поскольку в достоверных источниках говорится, что он умер в 1270 году, по достижении пятидесяти шести лет или на пятьдесят шестом году жизни, то можно думать, что это был 1214 год или 1215 год. Называли также 1213 год и 1216 год, но это маловероятно. Как и большинство современных историков, полагаю, что он родился в 1214 году. Память тут же подскажет читателю дату 27 июля того же года[22] — день великой победы Филиппа Августа, деда Людовика Святого, при Бувине. Весьма вероятно, Людовик Святой появился на свет за три месяца до этого события, одной из славнейших дат в исторической памяти французов[23]. И хотя победа при Бувине навсегда осталась в памяти народа, все же ни одному современнику не пришла мысль увязать между собой эти две даты. За время, прошедшее с XIII до конца XX века, событие, о котором идет речь, обрело иное качество.

Однако почти все первые биографы Людовика Святого зафиксировали день его рождения — 25 апреля, и сделали это прежде всего потому, что согласно христианскому обычаю (не говоря о разных гороскопах при рождении («nativité») — литературном жанре, получившем распространение лишь в XIV веке) церковный праздник или святой покровитель в день рождения предопределяют судьбу новорожденного или, по крайней мере, гарантируют ему особо надежного заступника перед Богом.

Биографы Людовика Святого считали, что король недаром появился на свет 25 апреля, в день святого Марка. Лучшее толкование принадлежит близкому другу Людовика Святого Жуанвилю:

Как я слышал от него, он родился после Пасхи, в день святого Марка-евангелиста, когда по всей Франции устраивают крестные ходы, и во Франции их называют черными крестами. Значит, это было предзнаменованием гибели великого множества людей в двух крестовых походах, а именно в Египетском и в другом — когда король умер в Карфагене. Великая скорбь охватила тогда бренный мир, и великая радость воцарилась в раю за тех, кто в этих двух походах принял смерть как истинные крестоносцы[24].

И вот благодаря этому далеко не единственному свидетельству мы не только узнаем о дне рождения короля и о языческой, фольклорной традиции шествий в память об усопших, но и видим необычный для нас образ Людовика Святого, образ, который еще не обрел подобающего ему места в исторической памяти французского Средневековья. Да, Людовик Святой — обитатель рая, но в то время, когда смерть подстерегала людей буквально на каждом шагу, он предстает своего рода королем умерших и смерти, так сказать, погребальным королем.

Малолетний престолонаследник

В 1218 году четырехлетний Людовик — преемник своего отца Людовика; придет час, и, если будет на то воля Божия, мальчик станет королем. Кончина Филиппа, старшего брата Людовика Святого, была воспринята хронистами равнодушно — покойный был очень юн, всего девяти лет от роду, и до престола ему было далеко: в то время еще правил его дед Филипп Август. Почти за сто лет до этого, в 1131 году, умер еще один Филипп, пятнадцатилетний старший сын Людовика VI, за два года до смерти помазанный на царство как соправитель своего отца. Тот Филипп похоронен в Сен-Дени, в королевской усыпальнице, тогда как старший брат Людовика Святого покоится в парижском соборе Нотр-Дам, где в 1225 году его отец, король Людовик VIII, и мать, Бланка Кастильская, основали в память об усопшем часовню[25].

С юным Людовиком Святым, ставшим primogenitus — официально «перворожденным», наследником престола, не ассоциируется никаких памятных событий; точные сведения о нем отсутствуют до 1226 года. Родители дали будущему королю весьма утонченное воспитание, особенно велика в том заслуга матери. По традиции, начиная с Каролингов, суверен и в религиозном, и в нравственном отношении должен был быть готовым к защите Церкви и следовать ее советам. Максима, пущенная в оборот епископом Шартрским, англичанином Иоанном Солсберийским в сочинении «Policraticus» (1159): «Король необразованный — все равно что осел коронованный»[26], все больше будоражила христианские королевские династии и дворы, побуждая давать будущим монархам прекрасное латинское образование на основе классических свободных искусств. Скорее всего, ребенок, подобно всем юным аристократам того времени, больше общался с матерью, чем с отцом, вероятно, отложившим свое участие в воспитании сына до той поры, когда отрока надо будет обучать военному искусству. Рядом с мальчиком (и король сохранит об этом воспоминания на всю жизнь) был стареющий дед, великий Филипп Август, который после блестящей победы при Бувине в июле 1214 года (спустя три месяца после появления на свет Людовика) передал сыну руководство военными действиями, шедшими с переменным успехом (увы, чаще с меньшим, чем с большим) в Англии и чуть успешнее — в Лангедоке. С 1215 года пятидесятилетний король все больше предпочитает пожинать славу былых побед. Завоевав (или отвоевав) Нормандию, одержав победу при Бувине, он стал Филиппом Завоевателем. Королевство находилось в руках мудрых и преданных советников, управлявших от лица суверена, подарившего своему народу самое драгоценное — мир. Глава советников, брат Герен, монах ордена госпитальеров, епископ Санлиса, был едва ли не наместником короля, но при этом не стремился к власти и не имел династических корней, ибо был клириком. Похоже, Филипп Август любил бывать с внуком, которому суждено было стать первым королем Франции, лично знавшим своего деда. Безусловно, это обостряло у ребенка чувство принадлежности к династии, тем более что дед был сильной личностью.

Могущество династии маленький Людовик ощущал во всем: отец, пусть он с ним и не часто виделся, имел прозвище Лев; сильными и властными до конца дней своих оставались и два других самых близких ему человека: дед и мать, чем-то напоминавшая библейских женщин. Ребенок жил в атмосфере, где не было и намека на слабость.

Четырнадцатого июля 1223 года в возрасте пятидесяти семи лет Филипп Август умер в Манте от малярии. Его смерть послужила поводом для двух нововведений в истории королевской династии Капетингов.

Одно из них — похороны, обставленные с исключительной пышностью. Впервые во Франции Филипп Август был предан земле по «королевскому чину» (more regio), вдохновленному византийским церемониалом, но более напоминавшему погребальный обряд английской династии Плантагенетов. Тело было выставлено при всех королевских регалиях (regalia). Король облачен в королевское одеяние, тунику и далматику и накрыт парчой. На голове — корона, в руках — скипетр. В сопровождении кортежа баронов и епископов его доставили и похоронили в Сен-Дени. До самого погребения лицо покойного оставалось открытым[27]. Так торжественно предавалось земле тело короля, одновременно коллективное (инсигнии) и индивидуальное (лицо). До ребенка, которому не надо было ни идти в кортеже, ни помогать при похоронах, несомненно, дошли слухи об этой церемонии. Он усвоил, что французского короля нельзя похоронить где и как придется. В смерти король как никогда утверждает себя королем.

Другое нововведение то, что при дворе и во французской Церкви (разумеется, если верить сообщениям некоторых хронистов) возникла мысль причислить Филиппа Августа к лику святых. За 200 лет до того, кажется, только бенедиктинский монах Эльго из Флёри-сюр-Луар пытался в «Житии Роберта Благочестивого» вывести святым сына Гуго Капета. Безуспешно. Не более преуспели и почитатели Филиппа Августа. Между тем они приводили в доказательство его святости явленные королем чудеса: рождение (он был Филиппом Богоданным) и кончина, отмеченная знамениями, всегда сопровождавшими смерть святых. О ней предвещало появление кометы, о ней же на смертном одре было видение одному итальянскому рыцарю. Последний исцелился и смог свидетельствовать об этом перед Папой и одним из кардиналов. Святой отец, убедившись в истинности услышанного, сообщил новость всей консистории. Но в 1223 году одних только слухов о чудесах, кометах и видениях было уже недостаточно; надлежало пройти процедуру канонизации в Римской курии. А как мог Папа признать святым того, кого Рим отлучил от Церкви за скандальный брак?[28] Прослышал ли мальчик о неудачной попытке «канонизации» деда и, если да, стал ли об этом вольно или невольно помышлять — неизвестно, но так или иначе сам он в конце концов стал святым. В двух основных моментах его дело будет иным — и в его пользу. Во-первых, он творил чудеса не при жизни, а после смерти (согласно решению Иннокентия III в начале XIII века полагалось официально признавать подлинными лишь чудеса посмертные, дабы отвадить христиан от колдунов, творящих мнимые чудеса, и лжепророков)[29]. Во-вторых, Людовик был причислен к лику святых благодаря добродетелям и благочестивой жизни, в частности жизни супружеской. В ХIII веке содержание понятия святости изменилось. Из Филиппа Августа пытались сделать святого по старому образцу. Людовик стал святым нового типа, сохранив все то, что традиционно присуще образу святого[30].

Но, как бы то ни было, Людовик Святой любил делиться воспоминаниями о деде. Случись ему накричать на кого-то из челяди, он вспоминал, что и Филипп Август поступал точно так же — распекал слуг, и всегда по делу. Гийом де Сен-Патю повествует, как однажды вечером, отходя ко сну, Людовик Святой, у которого разболелась и покраснела нога, пожелал взглянуть на нее; старый слуга держал зажженную свечу над ногой короля, и горячий воск капнул прямо на нее. «Святой, сидевший в постели, простерся на ложе от нестерпимой боли и воскликнул: “Ах, Жан!” А тот в ответ: “О, я причинил Вам боль!” И святой король сказал: “Жан, дед мой прогнал бы вас и не за такое”. Жан, и правда, рассказывал святому королю и другим людям, что как-то раз Филипп прогнал его вон за то, что дрова в камине слишком трещали». А вот Людовик Святой не разгневался и не прогнал Жана, чем доказал, по мнению агиографа, свою доброту и превосходство над дедом[31].

Жуанвиль приводит аналогичный эпизод, но в нем Людовик Святой по сравнению с дедом выглядит в менее выгодном свете. В 1254 году на обратном пути из своего первого крестового похода король в Иере не смог одолеть пешком слишком крутого подъема и приказал привести себе коня. Слуга замешкался, и ему пришлось сесть на коня Жуанвиля. Когда оруженосец Понс наконец привел коня, Людовик «учинил ему разнос». Тогда позволил себе вмешаться Жуанвиль: «Сир, Вам следовало бы многое прощать оруженосцу Понсу: ведь он служил Вашему деду и отцу, а теперь вот служит Вам». Но король запальчиво ответил: «Сенешал, не он служил нам, а мы — ему, терпя рядом с собой этого несносного. Мой дед, король Филипп, говаривал, что своим людям следует воздавать по заслугам, кому больше, кому меньше, а еще — что никто не сможет стать хорошим правителем, если не научится решительно и твердо отказывать в своих милостях тому, кто их не достоин»[32].

Так, общаясь с дедом, мальчик постигал ремесло короля. И именно на деда ему будет угодно сослаться в своих «Поучениях» сыну, в этом «Зерцале государей», в этом нравственном завещании, составленном им незадолго до смерти для будущего Филиппа III.

Я хочу, чтобы ты помнил, что говорил мой дед, король Филипп, и о чем поведал мне один из членов его совета. Однажды король собрал тайный совет, и советники сказали, что клирики наносят ему большой урон, и удивительно, как он их терпит. «Знаю прекрасно, — ответил король, — но при мысли о почестях, ниспосланных мне Отцом нашим небесным, я скорее предпочту терпеть урон, чем затевать скандал со Святой Церковью»[33].

И вот Филипп Август упокоился рядом с предками в королевском некрополе в Сен-Дени, а Людовик Святой стал наследником французского престола. Через три года, в 1226 году, займет место на королевском кладбище и его отец. Так, в двенадцать лет Людовик станет королем Франции.

Мир, окружающий короля-отрока

Посмотрим, каков был мир, окружающий юного короля, тот мир, в котором ему многое не дано будет увидеть собственными глазами; обратимся к великим людям, его современникам, среди которых будут те, кого он не знал и никогда не узнает, и те, которые станут его собеседниками, соперниками или врагами. Чтобы понять место Людовика Святого в истории, одним из главных героев которой он станет, следует как можно дальше выйти за границы Франции. Если удовольствоваться узким историческим пространством жизни героя, пусть даже это Французское королевство, — прояснится немногое за скудостью сведений и узостью масштаба. Широкий контекст тем более необходим, что Людовику предстояло действовать за пределами Франции, в пространстве христианского мира, пусть даже он физически в нем отсутствовал и собирался покинуть его, чтобы собственной персоной отправиться во враждебный мир ислама, — в Северную Африку и на Ближний Восток, а опосредованно (строя планы, предаваясь грезам и посылая гонцов) — проникнуть в самое сердце Востока, это средоточие чудес и кошмаров.

Восток: Византия, мир ислама, Монгольская империя

Большую часть того мира, в который Людовик Святой вошел как король Франции, образуют три крупных комплекса. На первый взгляд они более впечатляющие, чем небольшой латинский мир, к которому относится и Французское королевство. Но один из них (Византия) вступил в стадию затяжной агонии, другой (ислам) — в стадию стагнации и раздробленности, третий — это татаро-монгольское завоевание, одновременно объединяющая и разрушающая сила.

Ближе всего — византийский мир. Он представляется близким по географическому признаку, по религии и недавней военно-политической истории. Византийская империя — это шагреневая кожа: в Малой Азии в нее вгрызаются турки-сельджуки, а на европейских Балканах отрывают куски болгары и еще сербы. Болгары основали вторую империю с династией Асенидов, и она достигла своего расцвета при царях Калояне (1196–1207) и Иване II Асене (1218–1241). Религия, греческое христианское вероучение, считавшееся единственной ортодоксией христианства со времени схизмы 1054 года между греками и латинянами, служила скорее конфронтации, чем сближению двух христианских миров. Конечно, турецкая угроза ставила на повестку дня воссоединение двух Церквей — задачу, ради решения которой при жизни Людовика Святого велись бесконечные переговоры между Папством и Византией; через четыре года после смерти короля они завершатся официальным примирением на II Лионском соборе (1274 год). Но это будет скорее политическое, чем религиозное сближение. Оно окажется поверхностным и потому — эфемерным.

Латинский христианский мир в первой половине ХIII века пребывал в плену одной иллюзии: отвоевать Константинополь у византийских греков-схизматиков и основать там империю латинских христиан. Эта мечта, казалось, сбылась ко времени рождения Людовика Святого. В 1204 году крестоносцы, принимавшие участие в Четвертом крестовом походе, под нажимом венецианских кредиторов византийского императора взяли Константинополь и спустя год основали там Латинскую империю. Первый император, граф Фландрии Балдуин I, в 1205 году был захвачен болгарами в Адрианополе и умер в плену. Но Латинская империя в Византии не пала. В 1228 году императором станет Балдуин II де Куртене. Опутанный долгами, он в 1239 году продаст Людовику Святому реликвии Страстей Христовых. В 1261 году он будет изгнан из Константинополя Михаилом VIII Палеологом. Людовик Святой, поглощенный идеей крестового похода в Святую землю, не проявит ни малейшей готовности помочь Балдуину II отвоевать Константинополь. На этом благополучно развеялась мечта создать Латинскую империю на Босфоре. Надежды на господство католиков, послушных Римской церкви, над православными греческими подданными древней Византийской империи, на восстановление древней империи, послушной Риму, под властью императора германской Священной Римской империи на Западе, и под властью латинского императора в Константинополе и под духовным водительством Папы, рухнули. Пелопоннес остался в руках латинских правителей Морей, а распродажей остатков Византийской империи занялись венецианцы и генуэзцы. В результате в политике и помыслах Людовика Святого Византия будет играть весьма маргинальную роль.

Тогда же в мусульманском мире протекали противоречивые процессы: интенсивное развитие и постепенный упадок, хотя последний не был столь явным, каким он предстает в западноевропейской исторической науке. На Западе — это крах великого Западного халифата, основанного в ХII веке берберами Альмохадами из Марокко, распространившими свое господство на весь Магриб и южную часть Испании. После великой победы, одержанной королями-союзниками при Лас Навас де Толоса в 1212 году, португальцы отвоевали Бежу (1235), арагонцы — Балеарские острова (1235) и Валенсию (1238), кастильцы — Кордову (1236), Мурсию (1243), Картахену (1244), Севилью (1248) и Кадис (1265) — это была христианская Реконкиста. Оплоты мусульман удержались лишь в Гренаде и Малаге. Магриб раскололся на три владения: Хафсидов в Тунисе, Зиянидов в Центральном Атласе и Меранидов на юге Марокко. Крестового похода в Испанию Людовик Святой не совершит, ибо испанцы занялись им сами, и король Франции сможет питать иллюзию, что или без труда обратит султана Туниса в христианство, или одержит над ним легкую победу.

На Ближнем Востоке после смерти великого Саладина (1193), отвоевавшего у христиан Иерусалим, преемники султана Айюбиды разделили между собою султанат, который распался на Сирию и Египет. Это не помешало им тогда же одержать победу над крестоносцами, принимавшими участие в походе короля Иерусалимского Иоанна Бриеннского в Египет (1217–1221), а в 1244 году снова взять Иерусалим, который в 1229 году за крупную сумму отошел императору Фридриху II. И уже растет сила рабов-наемников (славян, греков, черкесов и особенно турок) — мамлюков, которые в 1250 году пришли на смену Айюбидам, и один из них, Бейбарс (ум. 1277), изгнав монголов из Сирии, в 1260 году завладеет султанатом и пойдет на иоаннитов в Акре, взятие которой в 1292 году положит конец заселению латинянами Святой земли: латинское королевство, все еще носящее название Иерусалимского, становится все меньше. Когда в 1250 году Людовик Святой попал в плен к египетским мусульманам, то даже дворцовый переворот не помешал им одержать победу над королем Франции и навязать ему свои условия мира. Этот мир ислама, где торжествует ортодоксия суннитов и где в 1258 году монголы займут Багдад, потерял свою политическую целостность и динамичность экономики. Он не перестал быть (это испытал на себе Людовик Святой) грозным врагом христиан.

Но великим событием мирового масштаба стало в ХIII веке образование Монгольской империи. Гениальный полководец, возвысившийся на рубеже веков, — Тэмуджин, присвоивший себе имя верховного вождя — Чингисхана (Cinggis qan)[34]. Сразу же после смерти он стал объектом культа язычников-монголов и оставил потомкам, по примеру всех великих татарских и монгольских родов древней Центральной Азии, мифическое предание о своем происхождении: «Прародитель Чингисхана — пегий волк, судьба его от рождения предопределена Вечным Небом, а жена его — прекрасная маралиха»[35]. Чингисхан родился около 1160 года. Он превратил мир монгольских номадов из степной державы в мировую империю, доведя до логического конца общественно-политическое развитие, начатое за десятилетия до него; он смел с пути более сильных соперников и в 1206 году, во время одного курултая, при стечении вождей всех монгольских племен «провозгласил государство монголов», присвоив себе имя Чингисхана. Он завершил создание военной организации и дал монголам гражданскую власть, «призванную править миром». Он считал, что «Вечное небо» (высшая сверхъестественная сила тюркско-монгольской религии) избрало его завоевателем мира. Он возглавил нашествие в 1207 году, за семь лет до рождения Людовика Святого. В 1207 году он покорил народы сибирской тайги, в 1207–1212 годах — оседлые народы северных рубежей Китая — Маньчжурии. Под его владычество попадают остатки тюркских владений на западе, на берегах Или и озера Балхаш. В 1209 году он овладел китайским Тибетом, Северным Китаем с Пекином (Тасин, 1215) и Кореей. В 1211 году напал на мусульманские земли; в 1219–1223 годах — это великое нашествие на Запад, разорение государств каракитаев и тюрок-хорезмийцев, присоединение Восточного Туркестана, Афганистана и Персии. Его наместники совершали опустошительные набеги и вылазки на территории между Каспийским и Черным морями, в степи кипчаков, или куманов, и в Волжскую Булгарию. В 1226 году Чингисхан выступил в поход на юг и решительно овладел китайским государством Си-Ся со столицей Чонгсинь (ныне Нинся) на Хуанхэ. Через год (1227) он умер. Он предусмотрел раздел гигантской империи между четырьмя своими сыновьями, но верховная власть при этом переходила к третьему сыну — Угедею. Не стану вдаваться в сложные подробности монгольской политической истории после Чингисхана. Это увело бы нас слишком далеко от Людовика Святого: впрочем, он располагал лишь смутной и отрывочной информацией обо всей этой удивительной истории, всколыхнувшей и перекроившей большую часть Азиатского континента, рядом с которым маленькая христианская Европа была чем-то вроде довеска. Он ощутил лишь одну из волн этого мощного натиска, ближе всего подкатившую к Западной Европе, когда орды монголов, промчавшись по Руси, где в 1237–1240 годах они разорили Рязань, Владимир, Москву, Тверь, Новгород, Киев и нынешнюю Украину, в 1241 году обрушились на Южную Польшу (Краков до сих пор хранит следы этого) и Венгрию и достигли предместий Вены. После нашествия гуннов под водительством Аттилы в V веке и аваров в V–VIII веках до их покорения Карлом Великим это была самая великая «желтая» опасность, которую узнал западноевропейский христианский мир. И он содрогнулся[36].

В монголах, которых христианские клирики называли «тартарами», ибо это смешение народов мнилось им преисподней древних мифов[37], людям Западной Европы все больше виделись племена Гога и Магога, о которых предвещал Апокалипсис (20: 7–8), — орды, выпущенные Сатаной с четырех сторон света на мучение людям под конец времен в эпоху Антихриста. Высокое Средневековье превратило их в беспощадных и кровожадных каннибалов, которых Александр Македонский запер за высокими стенами на крайнем востоке Азии, но которые сорвали запоры в это последнее время страха земного[38]. Пессимисты полагали, что эти «новые демоны» вот-вот объединятся с демоническими сарацинами, которые тоже упоминались в одном священном предании, предвещавшем приход инфернальных сил на мучение христианам.

Монгольские нашествия, расширяя средиземноморскую сферу крестовых походов и контактов с мусульманской цивилизацией, сообщали западноевропейскому миру, что ему все еще угрожают чудовищные разрушительные силы, о которых говорилось в Библии и Коране[39].

Отголосок этого страха пронизывает труд англичанина францисканца Роджера Бэкона, который долго жил в Париже, но оставался верен духу Оксфорда; между 1265 и 1268 годами он написал свое главное «Большое сочинение» («Opus majus»), сделав это по просьбе своего покровителя, советника Людовика Святого Ги Фулька, или Фулькуа, ставшего в 1265 году папой Климентом IV.

Весь мир пребывает едва ли не в состоянии проклятия, — писал он. — Кем бы ни были тартары и сарацины, ясно одно: Антихрист и его войско уже поблизости. И если Церковь святыми мерами не поспешит помешать этим злодеяниям, положить им конец, то понесет непоправимый урон, ибо христиане бедствуют. Все ученые люди полагают, что грядет время Антихриста[40].

Английский монах Мэтью Пэрис[41] описывал их как

людей бесчеловечных и диким зверям подобных, которых надлежит называть не людьми, а чудовищами, ибо они жадно пьют кровь и разрывают на части мясо собачье и человечье и пожирают его[42].

Вымышленный бесгиарий соответствовал действительности. И вновь стиралась грань (как было свойственно людям Средневековья) между грезами и явью. Кошмары претворялись в реальность.

Перед лицом угрозы Гога и Магога, то есть монголов, сарацин и Антихриста, Роджер Бэкон не видел иного средства, иной защиты, кроме Reformatio, исправления нравов. Пусть христиане, Церковь и весь мир правоверных вступят на путь «истинного закона». Таково было в то время и мнение Людовика Святого. Исконной причиной несчастий христиан, его собственных и Французского королевства был грех, и, чтобы выдержать натиск народов — бича Господнего, следовало покаяться, очиститься и исправиться.

Вначале монголы повергли в панику и Людовика Святого. В 1241 году, когда они проникли в глубь Центральной Европы и христианский мир предался посту и молитвам, дабы Господь смилостивился и «низринул гордыню татар», бенедиктинец Мэтью Пэрис запечатлел такой диалог Людовика с матерью:

И вот, получив известие о том, что угроза бича Господня нависла над народом, сказала мать короля франков, достопочтенная и любимая Богом женщина, королева Бланка: «Где ты, сын мой, король Людовик?» И он, приблизившись, сказал: «Что с Вами, матушка?» А она, тяжело вздохнув, зарыдала, но, будучи женщиной, все же не по-женски осмыслила эту нависшую угрозу и сказала: «Что же нам делать, любезный сын мой, при столь страшных событиях, ужасный слух о которых прошел по земле нашей? Ныне неудержимое нашествие татар грозит полным уничтожением всем нам и Святой Церкви». На что король со слезами, но не без божественного внушения ответил: «Да укрепит нас, матушка, Божественное утешение. Ибо если нападут на нас те, кого называем мы тартарами, то или мы низринем их в места тартарейские[43], откуда они вышли, или они сами всех нас вознесут на небо». И этим как бы сказал: «Или мы отразим их натиск, или, случись нам потерпеть поражение, то отойдем к Богу как истые христиане или мученики»[44]. Приведенные слова воодушевили французов и их соседей. Император Фридрих II в свою очередь поспешил направить христианским правителям послание о татарской угрозе, напоминая об «этом варварском народе, вышедшем с крайних пределов мира, о происхождении которого ничего не известно и который Бог послал для исправления народа своего, но, есть надежда, не для истребления всего христианского мира, и который приберегался им для конца времен»[45].

Впрочем, когда стало ясно, что монгольские нашествия на Европу 1239–1241 годов уже не будут иметь продолжения, появились и оптимисты, черпавшие надежду в двух источниках: религии и дипломатии.

Монголы были язычниками и проявляли терпимость в вопросах религии. Многие внуки Чингисхана женились на княжнах-несторианках[46]. Один из них стал буддистом. Большего и не надо было, чтобы ввести христиан ХIII века в одно из величайших заблуждений, которое Людовик Светой разделял как никто другой, — о возможности крещения монгольских ханов. Говорили, что ханы, следуя правилам весьма модной в ХIII веке от Атлантики до Желтого моря игры, принимавшей нередко серьезный оборот, сводили в спорах (Людовик Святой устраивал диспуты между христианскими клириками и раввинами) христиан, мусульман, буддистов, даосов и т. д., быть может, надеясь выбрать наиболее приемлемую для себя религию.

Некоторые христиане Западной Европы полагали также, что, крещеные или некрещеные, монголы могут стать союзниками против мусульман Сирии и Египта, на которых они в то время нападали с тыла. И правда, в 1260 году монголы взяли Дамаск, но египетские мамлюки почти тут же их вытеснили. В 1260 году монгольское завоевание прекратилось всюду, кроме Южного Китая. Грозившая ныне христианам азиатская опасность именовалась «тюрки».

В то же время оптимисты (и Людовик Святой был одним из них) мечтали послать гонцов к монгольским ханам в надежде обратить их в христианство и сделать своими союзниками в борьбе против мусульман. О том же мечтали и монгольские ханы, но искали не столько союзников, сколько новых подданных, предпочитая, как было им свойственно, по возможности мирное подчинение, а не вооруженный захват.

Монголам, привычным к обширным пространствам и столкновениям с великими державами, христианский Запад представлялся скопищем слабых народов, управляемых ничтожными вождями, с которыми и говорить не стоило. В 1245 году с соизволения Иннокентия IV христианские посольства отправились к «тартарам». В декабре 1248 года Людовик Святой, зимовавший на Кипре в предвкушении предстоящей высадки в Египте, принял монгольское посольство внука Чингисхана Гуюка. Гуюк, будучи представителем великого хана в Ираке, организовал посольство по его повелению. В послании делался упор на полную свободу и равенство, даруемые всем христианам в Монгольской империи. В ответ Людовик Святой послал к Гуюку гонца, доминиканца Андре из Лонжюмо, с дарами, среди которых был и великолепный пурпурный шатер, — ему отводилась роль часовни. Но, когда монах добрался до ставки Гуюка, регентша, мать хана, в ответ потребовала, чтобы король Франции покорился хану и платил ему ежегодную дань. Как свидетельствует Жуанвиль, Людовик Святой, получив в 1253 году в Святой земле этот ответ, очень сокрушался, что отправил гонца. Но когда он еще был в Святой земле, прошел слух, что один из потомков Чингисхана, Сартак, принял христианство. Людовик Святой поручил францисканцу Виллему Рубруку, не наделяя его полномочиями посла, отвезти Сартаку послание, в котором намекалось на возможность проведения совместной политики во благо христиан и монголов. И вот гонец с посланием отправился к великому Мункэ-хану в его столицу Каракорум в Монголии. Однако послание пропало, и Виллем Рубрук изложил Мункэ, правда безуспешно, христианское вероучение; хан в свою очередь отправил послание Людовику Святому, настойчиво напоминая, что французский король должен ему покориться. Когда францисканец прибыл на Кипр, Людовик Святой уже вернулся во Францию, и дипломатическая переписка между королем и монголами оборвалась[47]. Однако в 1262 году Хулагу, брат скончавшегося в 1259 году Мункэ, отправил большое посольство в Париж (выходцы из Тартара стали теперь «двадцатью четырьмя благородными татарами, которых сопровождали двое братьев проповедников, служащих им толмачами»). Хан благодарил за пурпурный шатер, который пришелся ему по вкусу, и предлагал королю (монголы теперь усвоили разницу между Папой, духовным владыкой, и королем Франции, светским государем, которого они считали самым могущественным среди христианских правителей) взаимовыгодный союз против мусульман в Сирии. Монголы должны были выставить конницу, а французский король — флот, которого не было у монголов. Намечался союз Азиатского континента с христианским Средиземноморьем. Иерусалим и Святые места должны были отойти к христианам[48]. Это начало диалога, эти неудачные попытки наладить контакт, в которых важнейшую роль могли бы сыграть знавшие иностранные языки братья нищенствующих орденов, свидетельствуют, что средневековый христианский мир (в том числе Людовик Святой) был не в состоянии открыться иному миру, перед лицом которого чувствовал себя бессильным. Кажется, Людовик Святой и его советники дослушали до напоминания (быть может, всего лишь символического, но в средневековой политике символы имели вес), что король Франции должен покориться монгольскому хану, и не отреагировали на это послание. Переговоры между Папой и монголами затянулись на долгие годы, но ни к чему не привели.

Весь Восток оказался для Людовика Святого всего лишь миражем. Миражем оказались Латинская империя в Константинополе и воссоединение христианских латинской и греческой Церквей, о котором, в частности, хлопотал по повелению Папы близкий французскому королю кардинал Одо де Шатору, монах-францисканец, канцлер парижской Церкви[49]. Миражем оказалось ослабление мусульманских правителей — раздираемые внутренними распрями, они тем не менее одержали победу над Людовиком Святым и вновь захватили Святую землю, которую он думал защищать. Миражем оказалось обращение монголов в христианство и франко-монгольский альянс против мусульман. В какой-то момент, когда христианский мир снова сосредоточился на себе и постепенно отошел от крестовых походов, во время которых даже нищенствующие ордены разрывались между апостольской деятельностью в христианском мире и миссионерством в Африке и Азии, Людовику Святому, тщетно пытавшемуся совместить заботу о своем королевстве с несбыточными мечтами, оставалось лишь покончить с крестовыми походами и стать государем, попытка которого расширить пределы христианского мира потерпела крах. На Востоке Людовик Святой обрел лишь священные реликвии да ореол мученика, каковым Римская церковь в довершение всего его так и не признала.

Христианский мир

Жизнь Людовика Святого (и Франции) протекает в границах христианского мира[50]. Он — суверен первой и один из глав второго, известное место в котором принадлежит и его королевству. Между этими двумя сферами нет и не ощущается никакого противоречия. В ХIII веке бытовало представление о сплочении Западной Европы вокруг христианской религии. Обычно оно выражалось понятиями «христианский народ» (populus christianus), или «христианское государство» (respublica christiana), или даже «христианский мир» (orbis christianus). Но использовалось и понятие «христианство» (Christianitas); оно встречается около 1040 года в старофранцузской «Песни об Алексее» (Chanson d’Alexis). Однажды епископ Ги Осерский, выступая от лица прелатов Французского королевства, обратился к озадаченному Людовику Святому: «Сир, архиепископы и епископы, присутствующие здесь, поручили мне сказать Вам, что христианство (cretientés) приходит в упадок и ускользает из Ваших рук»[51]. Открывая в 1245 году I Лионский собор, Иннокентий IV дал определение христианскому миру, указав на его врагов: дерзость сарацин, раскол греков и кровожадность татар[52]. Этот христианский мир, духовная республика, имеет и пространственные очертания. Иннокентий IV собирался закрыть перед монголами «врата христианского мира» (januae christianitatis) и выставить против них три государства: Польшу, Литву и Галицко-Волынскую Русь[53]. Впрочем, христианам предоставляется выбор (и это один из самых спорных, зачастую подспудных вопросов века Людовика Святого): защищать Святую землю, то есть участвовать в крестовом походе, или оборонять Европу, а значит, служить делу христианизации языческих народов Восточной Европы: литовцев, пруссов, а южнее — угрожавших Венгрии куманов. Будет ли граница католического христианского мира, как и прежде, проходить по Иордану или по Днепру? Похоже, Людовик Святой, не колеблясь, дал ответ, оставшийся неизменным с 1095 года, когда в Клермоне Урбан II провозгласил Первый крестовый поход.

К полному расцвету

Между тем христианский мир склонен замкнуться на Европе. Дух крестовых походов угасает. Причину такой перемены следует искать в самом процветании Запада. Благоденствие породило приток христиан на Восток, и то же благоденствие вызвало их отток в Европу. В конце XI века быстрый демографический рост привел к тому, что христианскому миру стало тесно в Европе, и этот мир, где младших лишали земель, жен и власти, не останавливался перед применением насилия. Первую волну дикого феодализма нельзя было сдержать мирным путем. Церковь обратила ее против мусульман, и поскольку испанской Реконкисты было недостаточно, чтобы поглотить избыток населения, притязаний и энергии латинян, то эти силы двинулись на Восток. Но в середине XIII века процветание Западной Европы достигло своего апогея. Распашка нови и «аграрная революция» помогли справиться с голодом. Голодных лет Западная Европа больше не знала.

Развитие сельского хозяйства ускорило и социальные процессы. И хотя сеньориальная система крепко держала людей, процесс освобождения от личной зависимости набирал силу. И пусть даже городской воздух и не делал таким уж свободным, как то утверждала немецкая поговорка[54], все же урбанистический взрыв собирал людей в городах, оживлял ремесло и торговлю, в том числе и дальнюю; совершенствовалось текстильное производство, велось (и быстро) строительство, причем вместо дерева все больше использовался камень. Стремительно возрастала роль денег в торговом обмене, чеканились монеты высокого достоинства: серебряные «гро». Тринадцатое столетие — время, когда возобновилась чеканка золотых, прекратившаяся в Западной Европе еще при Карле Великом. Людовик Святой — первый французский король, отчеканивший в 1226 году золотую монету экю. Процветание заставляло сеньоров даровать свободу и пресекать насилие. Учение, согласно которому война могла быть только праведной и вестись в строго определенные периоды, превратило умозрительный мир в реальность. Наряду с вдовами и сиротами теперь надлежало защищать и купцов, а поскольку новое общество порождало немало бедняков, то надо было заботиться и о них: росло число госпиталей и лепрозориев — последние являли собой нечто среднее между приютом и тюрьмой. Действуя заодно с Церковью, братствами и корпорациями, зарождавшееся государство жило предвкушением «государства всеобщего благоденствия» (Welfare State). В этом отношении Людовику Святому не было равных.

Город породил и новые культурные потребности, и средства их удовлетворения. Отрывались школы, в которых в ХIII веке обучались грамоте все больше юных горожан. Школы уже посещали не только будущие клирики; туда все чаще принимали детей мирян — в основном мальчиков, которые теперь умели читать, писать и считать, но среди учителей были и женщины. Возникали учебные корпорации, которые обретут название «университетов»[55]. Эти корпорации породили в христианском обществе времени Людовика Святого новую власть, сосуществовавшую с королевской властью (Regnum) и властью Церкви, — ведение (Studium); воплощением ее стали университеты. Университеты вдохнули вторую жизнь в латынь — международный язык учености, в латынь, зачастую искусственную, схоластическую; но (несмотря на уставы) повсюду, вплоть до университетских коллежей, быстро входил в употребление народный язык. Местные наречия превращались в литературный язык. При Людовике Святом представители королевской власти стали писать по-французски; Людовик — первый французский король, которого мы слышим говорящим на родном языке. Возрождался театр, который вышел за пределы Церкви и сделал своими подмостками город. Празднества выплеснулись на улицы, и ученая литургия смешалась с более или менее языческими обрядами вторгающейся в городскую жизнь деревни; карнавал одолел и вытеснил пост; фаблио 1250 года увело фантазию в новую страну, весьма далекую от христианского аскетизма, в страну Кокань[56]. Искусство, всегда служившее Богу и сильным мира сего, старалось не только продемонстрировать мощь, но и удовлетворить различные эстетические вкусы, приближая небеса к земле настолько, насколько возносило землю к небесам. Витражи, торжествуя, заливают церкви цветным светом; появляются скульптурные изображения: в Амьене — «прекрасный Бог», в Реймсе — улыбающиеся ангелы. Готика — это праздник. На земле, как и на небесах, ценности остались в высшей степени христианскими. Земные сады (где можно сорвать розу в знак любви) — это новый отзвук садов Эдема, где Ева сорвала запретный плод. Земля уже не только слабое отражение потерянного в наказание за грехопадение рая; человек, сотворенный по образу и подобию Божьему и участвующий на земле в божественном деле Творения, может производить и блага, которые в конце времен станут изобиловать в раю обретенном, и вкушать от них: наука, красота, трудом нажитое богатство, узаконенные расчеты, тело, которому предстоит воскреснуть, и даже смех, долгое время казавшийся подозрительным Церкви, — начинаются на земле, в труде человека, в его вечном жизненном пути[57]. Кажется, в ХIII веке христианский мир начал утрачивать свой варварский облик. «Божий суд» уходил в небытие; IV Латеранский собор (1215) запретил ордалии, которые еще нескоро исчезли из практики[58]. Если от испытания огнем, водой и раскаленным железом отказались довольно быстро, то решение тяжб в поединках, с оружием в руках, было той формой «Божьего суда», которой отдавали предпочтение воины, и поэтому она просуществовала еще долго. Несмотря на все усилия, Людовику Святому не удастся отменить поединки.

Христианам, которым полюбились новые для них уют и достаток, становилось все труднее расставаться с ними ради сомнительных заслуг, обретаемых в крестовых походах. Жуанвиль, выдающий себя за самого близкого, восторженного и преданного друга Людовика Святого, оставаясь рыцарем-христианином, чью горячую голову не раз случалось охлаждать королю, отказался идти с ним в их второй крестовый поход:

Король Франции и король Наваррский[59] очень уговаривали меня отправиться в крестовый поход. На это я отвечал, что, пока я служил Богу и королю за морем и пока не вернулся, сержанты короля Франции и короля Наваррского причинили мне такой ущерб и так разорили моих людей, что едва ли когда еще ко мне и моим людям относились хуже. И я сказал им, что, если бы я хотел совершить богоугодное дело, то остался бы здесь, чтобы опекать и защищать мой народ; ибо, если бы я отправился в полный опасности крестовый поход, это, как мне совершенно ясно, было бы не к добру и во вред моим людям, я бы прогневил Бога, который отдал (принес в жертву) свое тело во спасение своего народа. Полагаю, что все те, кто советовал королю идти в поход, совершили смертный грех, ибо, пока он пребывал во Франции, то и в самом королевстве, и вокруг него царило спокойствие, а стоило ему уехать, положение королевства становилось все хуже[60].

Итак, сенешал отказался идти в крестовый поход, как бы чувствуя свою ответственность перед родной шампанской сеньорией и полагая, что отныне быть послушным Богу и подражать ему — значит не только участвовать в полном опасности крестовом походе, но и «опекать и защищать свой народ» на его, Жуанвиля, земле. Чтобы спасти его — от кого, от чего? От сатаны? Сарацин? Татар? Да нет же — от «сержантов[61] короля Франции и короля Наваррского», чтобы охранять от подвластных им людей то, чего достиг христианский мир в период расцвета. Сенешал делает вид, что ведет себя как рыцарь, выступающий на защиту своих вассалов и крестьян, хотя на самом деле уподобляется тем новым людям, которым неведомы ни доблесть, ни приключения, — буржуа. Когда двадцать лет назад он отправился вслед за королем в Святую землю, «мне не хотелось оглядываться, чтобы посмотреть на Жуанвиль, — пишет он, — я боялся, как бы сердце мое не дрогнуло при воспоминании о прекрасном замке, который я покидаю, и о двух моих детях»[62]. Минуло двадцать лет; ему уже сорок три года, дети выросли, но замок стоит — стоит в том христианском мире, который ему, хозяину Жуанвиля, уже не хочется покидать.

И надо же было, чтобы Людовик Святой, который, между прочим, любил жизнь и земной мир, так поддался чарам этого земного образа небесного Иерусалима, что отправился, пренебрегши своей жизнью и неся свой крест, в этот Иерусалим, и вольно же было его современникам христианам расстаться с их самодостаточным христианским миром! Среди молитв, которые повторял умирающий Людовик Святой, была и такая: «Сподоби нас, Господи, презреть соблазны мира сего»[63]. Он близко к сердцу принимал религиозные брожения своей эпохи[64].

Брожения в лоне церкви

Несомненно, одной из причин религиозных брожений, терзавших христианский мир ХIII века, было само его процветание.

Около 1000 года начался процесс накопления богатств в руках светских и духовных феодалов; люди все более расслаивающегося христианского общества Западной Европы все сильнее привязывались к мирскому, что вызывало ответную реакцию возмущения и протеста. Напряженная духовная борьба идет как внутри Церкви, так и за ее пределами, среди монахов, служителей культа и мирян. Обычно мишенью нападок становилась сама Церковь с ее алчностью, которую требовательные христиане считали особенно возмутительной, когда дело касалось ставшей вполне рутинной покупки церковных должностей (начиная с епископов), называемой, симонией по имени Симона Волхва, пытавшегося купить у апостолов их духовные дары. В первую очередь в этом обвиняли стоящее во главе Церкви Папство, принимавшее активное участие в деле создания монархического государства; именно Папство вводило все более тяжелые денежные налоги, собирая которые присваивало себе изрядные суммы. Критически настроенные клирики становились авторами сочинений, в которых в сатирическом свете, порой весьма оскорбительно, изображали Римскую курию; они снискали успех и в церковной среде, и среди светской знати, — таково «Евангелие от марки серебра»[65]. Эти мысли распространяли бродячие проповедники, поведение которых вызывало подозрение в обществе, где каждый занимал отведенное ему место. Критике подвергались не только деньги, Церковь и римский понтифик; то тут, то там раздавались голоса против отдельных положений христианской догмы и некоторых навязываемых Церковью религиозных обрядов. Отвергалась всякая иерархия, таинства (в том числе брак и связанная с ним мораль), культ образов святых и, в частности, распятие; равно как и сохраняемая клиром монополия на чтение вслух Писания и на проповеди, а также церковная роскошь. Предъявлялось требование возврата к жизни по заповедям Евангелия, к нравам ранней Церкви; мужчинам и женщинам предлагалось «последовать нагими за нагим Христом». Недопустимо было принесение разного рода клятв, что вело к подрыву одной из основ феодального общества. Сам Людовик Святой отказался от клятв, даже дозволенных Церковью. Эта борьба зачастую сводилась к критике властей, денег и злоупотреблений в землевладении, вплоть до призывов к реформе; иногда она принимала более радикальный характер, будь то отвержение Церкви или, напротив, приверженность ключевым положениям христианской догмы. Именно это Церковь называла ересью и именно эти противоположные тенденции решительно осуждала; еретик должен был отречься от своих взглядов; в противном случае он заслуживал того, чтобы его изгнали из христианского общества[66]. Но это был не приступ неверия, а, напротив, — одержимость верой, желанием жить с тем «презрением мира сего», которое монашество и Церковь Высокого Средневековья (быть может, опрометчиво) так усиленно проповедовали. В этом движении так или иначе участвовали и клирики, и миряне, и вообще все слои общества. Брожения не обошли стороной и Французское королевство: первый «народный» еретик, известие о котором относится примерно к 1000 году, — крестьянин из Вертю-ан-Шампань, впавший в религиозный транс во время работы на своем винограднике; в 1022 году в Орлеане сожжены клирики-еретики; в 1025 году группа еретиков объявилась в Аррасе. Вероятно, некоторые из этих групп еретиков имели связи с королевской династией Капетингов: например, в 1020 году в Орлеане, а в 1210 году в Париже. Людовик Святой ненавидел ереси, но между ортодоксией и ересью не всегда можно провести четкую грань. Ниже речь пойдет о встрече короля (я придаю ей большое значение) в Иере, по возвращении из крестового похода, с одним францисканцем, проповедовавшим подозрительные идеи Иоахима Флорского.

В своем благочестии король руководствуется стремлением подражать Христу если не в бедности, что было бы нелегким делом для короля Франции, то в смирении. Он — адепт широкого движения, охватившего почти всех претендентов на совершенство в духе Евангелия. Как и многие его современники, Людовик восхищается отшельниками, которых становится все больше в лесных и островных пустынях христианского мира и которые являют собой пример бегства от мира (fuga mundi), — мира, развращенного западноевропейским экономическим подъемом. Среди новых духовных орденов, которые в X–XII веках старались реформировать монашество, погрязшее в богатстве, обретшее силу и переставшее трудиться, наибольший интерес вызывал цистерцианский орден, окруженный ореолом безмерного авторитета святого Бернара (ум. 1153). Но в конце ХII века и цистерцианцев уже обвиняли в том, что они, в свою очередь, поддались мирским соблазнам, но все же в ХIII веке они продолжали оставаться символом реформированного и обновленного монашества. Наряду с нищенствующими орденами в ХIII веке цистерцианцы продолжали пользоваться милостью Людовика Святого. Именно цистерцианский монастырь Ройомон, который обязан ему своим существованием и который, несомненно, был любимым местом короля, навсегда связан с именем Людовика.

Между тем в начале ХIII века волна еретических движений набирала силу. Из всех ересей, зачастую с трудом поддающихся идентификации под давно забытыми или вымышленными названиями, которые давала им Церковь то ли по неведению их истинной природы, то ли чтобы выказать свое отношение к ним как к источнику старых заблуждений, осужденных уже раньше, самой заметной и казавшейся особенно опасной Церкви и стоявшим на ее защите владыкам была ересь, которую ныне называют «катаризмом». Наиболее распространенное название, которое получили катары во Франции ХIII века, — альбигойцы (aubigeois), поскольку их было особенно много в Южной Франции; их называли альбигойцами, как называли кагорцами христиан-банкиров, слывущих ростовщиками[67]. Катаризм — не монотеистическая, а дуалистическая религия. Катары верят в существование двух богов: невидимого, доброго бога, спасителя дуIII, царя всецело спиритуального мира, и злого бога, владыку видимого материального мира, обрекающего тела и души на гибель. Злого бога катары уподобляют сатане или Богу гнева Ветхого Завета. Его орудие на земле — Церковь, подобная зверю Апокалипсиса. Катаризм, безусловно, представляет собой угрозу для христианской Церкви. Между этой религией, имеющей свои обряды, служителей и иерархию («совершенных»), и официальным христианским учением компромисс невозможен, пусть даже альбигойцы вынуждены уйти в подполье и маскироваться под ортодоксов. Дуалистическая ересь — феномен, присущий христианству в целом, как западному, так и восточному. В ХII — ХIII веках такие ереси были известны в Аквитании, Шампани, во Фландрии, в Рейнской земле, в Пьемонте, два крупных очага этой ереси находились и на востоке Европы — в Болгарии и Боснии, и на западе — в Ломбардии и Лангедоке[68]. Людовику Святому предстояло обнаружить их в своем королевстве. По правде говоря, если дед Людовика Святого, Филипп Август, отказался от крестового похода против альбигойцев, то его отец, Людовик VIII, предпринял жесточайшее гонение на еретиков Южной Франции с оружием в руках. Людовик Святой включился в борьбу против альбигойцев на решающем этапе крестового похода — в 1226 году[69].

Быть может, здесь сыграло роль расположение графа Тулузского Раймунда VI к катарам и враждебное отношение к своему сюзерену Капетингу, но король, несомненно, хотел передать инициативу в этом деле сеньорам и рыцарям Севера; последним это было выгодно, и они под знаменем борьбы за веру выступили против сеньоров Юга. Кроме того, Людовик VIII надеялся найти большее, чем его отец, взаимопонимание с Папством.

Чтобы искоренить остатки (но живучие) ереси, Церковь учредила чрезвычайный суд — Инквизицию. Так был введен новый, изощренный тип судебного процесса, который носил название инквизиционного. Его открывал судья, возбуждавший дело по доносу или используя пущенный слух или мелкую вещественную улику, которая свидетельствовала о преступлении или о правонарушении. Инквизиция была готова прийти на смену судебному разбирательству, при котором судья ведет дело в присутствии обвинителя, пострадавшего или его близких, от которых требуются улики. Теоретически инквизиционный процесс имел два достоинства: он оставлял безнаказанными только неумышленные преступления; его целью было получить признание[70] обвиняемого — это считалось самой объективной и неопровержимой уликой. Но поскольку практика Инквизиции являлась тайной, то инквизиционный процесс велся без свидетелей и адвоката обвиняемого, и последний в случае доноса не знал имен своих обвинителей. Многие инквизиторы хотели во что бы то ни стало вырвать признание у тех обвиняемых в ереси, кого подозревали в притворстве и лжи: в ход пошли пытки, получившие в ХIII веке широкое распространение. Когда суд Инквизиции выносил суровый приговор, осуждая нередко на особенно жестокую форму заключения (иногда пожизненного), на замуровывание или сожжение на костре, то Церковь, желая остаться как бы в стороне, поручала вынесение приговора светской власти — что называется, передавала дело светской длани. Папа Григорий IX учредил Инквизицию в 1233 году, и Людовик Святой станет первым французским королем, который казнит еретиков, осужденных Инквизицией[71].

Волна ереси в христианском мире ХIII века — лишь одна сторона религиозного брожения, которое проявлялось двояко, оставаясь при этом в лоне христианской ортодоксии.

Во-первых, это появление новых монашеских орденов, отвечающих новым духовным запросам и желанию некоторых высокодуховных мужчин и женщин стать апостолами общества, порожденного экономическим и социальным подъемом. Это были нищенствующие ордены. Выступая против деградирующего монашества, которое, удалившись в пустынь, отражало прежде всего надежды представителей аристократического общества и рыцарства, братья нищенствующих орденов, не будучи монахами, жили не отшельниками в такой «пустыни» Западной Европы, как лес, а среди людей, в городах. Их апостольская деятельность была направлена прежде всего на новое городское общество, подверженное ересям. Их главное оружие — их образ жизни — в смирении и нищете, — именно потому они просят милостыню. В этом мире, где алчность, чистоган, страсть к наживе и стяжательство (avaritia) предстали в новом обличье вследствие притока денег, эти ордены сделались «нищенствующими». И преобразование, о котором говорило все их поведение, должно было стать той основой, которая позволила бы им успешно реформировать и само общество.

Когда, пройдя длительный путь развития, понятия греха и покаяния в XII веке стали иными, а духовная жизнь стала мыслиться скорее как интенция, чем как действие, IV Латеранский собор ввел обязательную для каждого христианина тайную исповедь. Исповедоваться надлежало не менее одного раза в год (перед Пасхой); близился переворот в психологии и духовной жизни, означенный процедурой экзамена совести, обретения такой формы признания, как раскаяние; покаянию отныне придавалось особое значение. Нищенствующие братья учились у священников исповедовать, а у верующих — исповедоваться[72]. Средством убеждения им служило слово. Они воскресили и обновили проповедь, превратив ее, выражаясь современным языком, в средство массовой информации, послушать которую стекались толпы[73]. Некоторые проповедники стали особенно популярны. Недаром весьма ценивший проповеди Людовик Святой будет приглашать францисканца святого Бонавентуру читать ему их в домашней обстановке.

Христиане заботились о спасении души и, в частности, их всегда интересовала загробная жизнь. В конце XII — начале XIII века границы загробного мира меняются. Между раем и адом возникает промежуточный загробный мир, двойственный по своей сути, ибо он обращен и к историческому времени, и к вечности, — чистилище. Там после смерти законченные грешники могут загладить и искупить как собственными страданиями, так и молитвами и пожертвованиями (suffrages) живых грехи, в которых им осталось покаяться, перед тем как попасть в рай[74]. Нищенствующие братья распространяли веру в чистилище и учили христиан иному отношению к смерти, ибо отныне за ней сразу следовал индивидуальный суд, который предварял грядущий коллективный Страшный суд. И они предоставляли верующим (по крайней мере семьям знатных горожан) в качестве места погребения собственные церкви, немало ущемляя тем самым приходских кюре.

Начало нищенствующим орденам положили два великих, но совершенно разных человека: испанец Доминго де Каларуэга, в память о котором братьев созданного им ордена проповедников станут называть доминиканцами, и итальянец Франциск Ассизский, основавший орден миноритов (называемых также францисканцами)[75]. Ряды нищенствующих орденов пополнились в 1229 году кармелитами, утвержденными Папой Римским в 1250 году, а в 1256 году — августинцами. Людовику Святому, которому было семь лет в 1221 году, когда умер святой Доминик (его канонизируют в 1234 году), и 12 лет в 1226 году, когда он взошел на престол и когда умер святой Франциск (канонизированный в 1228 году), предстояло стать королем нищенствующих орденов. Подозревали даже, что он хотел вступить в один из нищенствующих орденов[76].

Другим выражением религиозного брожения XIII века стала заметная роль мирян в жизни Церкви[77]. Становление братств шло рука об руку с распространением благочестия среди мирян[78]. Охваченные широким движением покаяния, они обретают более заметное место в Церкви. Такая светская норма, как супружество, инспирирует новый религиозный идеал — супружескую верность. Изменения в положении мирян особенно благоприятствовали женщинам. Святая Клара — нечто большее, чем просто адепт святого Франциска: это первая женщина, основавшая женский орден. Но еще больше новизны в том, что нищенствующие ордены дали жизнь не только вторым — женским — орденам, но и третьим (терциариям) — братствам мирян. Под бдительным оком Церкви, всегда пристально следящей за благочестием мирян и особенно женщин, миряне все увереннее чувствуют себя в этой жизни. Грань между клириками и мирянами размывается: в городах женщины, не будучи монахинями, ведут благочестивую жизнь в скромных жилищах, зачастую сосредоточенных по соседству, — это бегинки, новое явление 13-го столетия[79].

Миряне будут охотно откликаться на мистические веяния в христианском учении. Если милленаристские идеи[80] цистерцианского аббата Иоахима Флорского (ум. 1202) взволновали лишь нескольких монахов, особенно францисканцев, то мысль о смерти, страх конца света и вера в грядущий Страшный суд толкали отдельных мирян на крайние проявления религиозности; таково шествие флагеллантов 1260 года[81]. Миряне (и мужчины, и женщины) обретают святость, бывшую дотоле как бы монополией клириков и монахов. Купец из Кремоны, Омебон, скончавшийся в 1197 году, уже через два года был канонизирован Иннокентием III. Но наибольшую известность среди святых мирян XIII века получит Людовик Святой — покровитель парижских бегинок, образцовый супруг-христианин, только прикоснувшийся к иоахимизму; тот самый Людовик Святой, который стал в конце концов эсхатологическим королем, одержимым навязчивой идеей конца света. Как почти все христиане его эпохи, Людовик Святой живет, испытывая страх[82], который культивирует Церковь, обеспокоенная тем, что верующие все сильнее привязываются к земной жизни, и надеясь на «лучшее будущее», на то далеко, где земные дела откроют дорогу или в ад, или в рай[83]. Ибо христианнейший Людовик Святой был к тому же и одним из великих политических деятелей христианского мира XIII века.

Политическая организация: зарождение монархического государства

Во времена Людовика Святого христианский мир в политическом плане был встревожен возобновлением серьезного конфликта между двумя главами христианского общества: Папой и императором; конфликт этот достиг кульминации при Иннокентии IV (1243–1254), противником которого выступал другой великий мирянин ХIII века (наряду с французским королем) — император Фридрих II, фигура неординарная и практически полная противоположность Людовику[84]. В этом конфликте Людовик будет одинаково почтителен в отношении обоих его участников, и в то же время, когда в моду у великих мира сего входили шахматы[85], он, сохраняя нейтралитет, станет как бы продвигать вперед свои пешки — пешки французской монархии.

Воистину великое политическое движение христианского мира XIII века — это рост и укрепление монархий и соответствующего им государственного аппарата. Начавшись в XII веке сначала в Англии, это нашло продолжение в XIII веке в папской монархии, которая усилением централизации и бюрократии походила на государство Нового времени, но у которой не было собственной территории (несмотря на существование Папской области в Центральной Италии); еще менее обладала она «национальными» основами, которые обозначались в Кастилии, Арагоне и особенно во Франции. Решающий шаг вперед сделал Филипп Август, обожаемый дед Людовика Святого[86]. Внук не так явно (эта сторона его деятельности еще ждет своего исследователя) сделает новые радикальные шаги на пути построения французского монархического государства. Государства (и мы еще вернемся к этому вопросу в связи с правлением Людовика IX), вполне совместимого с феодальностью[87], сочетающегося с феодальными структурами и ментальностями, которые придают ему силу[88].

То, в чем преуспели французы и испанцы, англичанам, похоже, удалось лишь наполовину. Английская монархия, такая сильная и передовая при Генрихе II (1154–1189), кажется, сдает позиции при его сыновьях Ричарде Львиное Сердце (1189–1199) и особенно при Иоанне Безземельном (1199–1216) и внуке Генрихе III (1216–1272), современнике, враге и друге Людовика Святого. В июне 1215 года, спустя год после рождения Людовика, Иоанн Безземельный под нажимом английских баронов вынужден был издать Великую хартию вольностей (Magna Carta). Этот основополагающий документ политической истории Англии вовсе не означал замену королевской власти властью баронов. Хартия ограничивала королевскую власть в двух направлениях: ею закреплялись привилегии не только баронов, но и среднего и мелкого дворянства, Церкви, городов и бюргеров; утверждалось, что король должен быть послушен законам, ибо они превыше него, если речь идет о «существующих законах» или о законе нравственном, который диктует суверену «разумные» меры и кладет конец произволу[89].

Зато в Германии, несмотря на все усилия и ухищрения Фридриха II, королевская власть оказалась на грани краха. Конечно, Фридриху II удалось установить в Южной Италии и на Сицилии центральную власть, и она могла бы быть достаточно прочной, если бы не была, по сути, привнесенной[90]. Но он не только не восстановил в пику Папству Священную Римскую империю, несмотря на его коронацию в Риме Гонорием III в 1220 году, но ко всему прочему должен был уступить реальную власть немецким князьям по «статуту в пользу князей» 1231 года (Statutum in favorem principum).

В Италии распространялась немонархическая и нецентрализованная форма власти. Городские коммуны зачастую приглашают для управления городом человека со стороны; его называли подеста. В то время, когда разница между властью церковной и властью светской была едва различима, когда нравственный порядок практически неотличим от порядка вообще (Людовик Святой под конец жизни был даже склонен окончательно стереть это различие), случалось, что город призывал какого-нибудь монаха в качестве подеста. Так, в 1233 году в Парме участники одного движения, стремясь к установлению мира и справедливости (например, выступая против ростовщичества, как это будет делать Людовик Святой), облекли абсолютной властью францисканца брата Герардо да Модена. Это было эфемерное, но не прошедшее бесследно движение «Аллилуйя»[91]. Можно сказать, что в центре Северной Италии, достигшей наряду с Неаполитанским королевством и Сицилией, Папской областью и альпийскими и субальпийскими феодальными государствами наивысшего социально-экономического и культурного развития, начинается разделение жителей городов на две партии — на партии гвельфов и гибеллинов, которым предстояло вести бесконечную борьбу за власть и преследовать друг друга (одним — при поддержке Папы, другим — императора). Эта политическая анархия являла собой разительный контраст экономическому подъему. Если в XIII веке в Пизе начался некоторый спад, то Генуя, Флоренция и Венеция упрочили свое экономическое могущество. Они будут крупными партнерами Людовика Святого, особенно Генуя, поставившая ему (как, бывало, Филиппу Августу) практически все корабли, на которых он выступит в крестовый поход; она же возьмет на себя часть его финансовых операций.

Главное место в политической жизни Испании и Португалии занимает Реконкиста, война с мусульманами. Кастилия и Арагон под предводительством сражающихся и побеждающих королей продвигаются по пути построения монархического государства. В 1230 году Фердинанд III, двоюродный брат Людовика Святого[92], присоединил Леон к Кастилии. В государствах Арагонской короны возрастет значение Барселоны и процветающей Каталонии.

В скандинавских королевствах, где городов не так много и они не слишком сильны, королевские династии борются со знатью. В Исландии XIII век — это великий век саг, в начале которого появились первые «подлинные» «королевские» саги[93], — и это в стране, которой еще неведома королевская власть, этот политический идол века. В Польше и Венгрии верх одержала знать: особенно это касалось Польши, где князья должны были сдерживать и немецкую колонизацию, проходившую в двух формах: поселение немецких колонистов на обработанных землях и в городах и создание вселяющего тревогу государства во главе с монахами-рыцарями, чья миссионерская деятельность среди язычников (литовцев, пруссов) шла параллельно с самым обычным завоеванием, на которое вдохновляло чувство принадлежности к немецкой культуре; это был Тевтонский орден[94]. Экспансия немецких рыцарей на Восток была остановлена новгородским князем Александром Невским, разбившим их в битве на Чудском (или Пейпус) озере в 1242 году[95]. В целом, христианский мир Западной Европы 13-го столетия во главе с Церковью и усилившимся Папством продолжал оставаться, с одной стороны, носителем одинаковых ценностей: в нем появились нищенствующие ордены, благодаря которым он претерпел коренные изменения, а университеты и схоластика придали ему новый интеллектуальный импульс; он боролся с ересями, наводил порядок в экономике, науке и церковной практике; наметились даже очертания зарождающейся мировой экономики (Weltwirtschaft) и — на более высоком уровне — общего рынка, центром которого становятся ежегодные ярмарки в Шампани; о единстве этого мира, пусть даже только католической Западной Европы, свидетельствуют и Великие соборы, называемые Вселенскими (IV Латеранский в 1215 году, I Лионский в 1245 году и II Лионский в 1274 году — с этими датами связаны жизнь и царствование Людовика Святого); а с другой, несмотря на достигнутый прогресс, продолжал пребывать в состоянии политической раздробленности. Унитарная императорская власть клонилась к упадку (1250–1273 годы — это период длительного междуцарствия);[96] в Германии и особенно в Италии власть с самого начала захватили города, подчинившие себе прилегавшие к ним довольно крупные территории; многие из них превращаются в города-государства; но будущее, как представляется, за монархиями, где король становится тем центром, вокруг которого формируется государство Нового времени. На гребне этого развития оказывается Франция Людовика Святого.

Обратимся же к дальнему Западу христианского мира — к Французскому королевству, которое в 1226 году унаследовал юный Людовик[97].

Начнем с того, что Франция — самый благоденствующий регион всего христианского мира; особенно это касается ее севера: Фландрии, Артуа, Пикардии, Шампани, Иль-де-Франса и Нормандии. Города и деревни там переживают расцвет. Франция — самая населенная христианская страна: можно предположить, что там проживало порядка 10 млн. из 60 млн. человек, населявших Европу[98].

Десять миллионов французов в начале XIII века — 10 млн. крестьян, пишет, несколько преувеличивая, Р. Фоссье, ибо, если города и городское население играли заметную роль, еще более возросшую при Людовике Святом, то это происходило вопреки небольшому количеству их жителей. В Париже при Филиппе Августе, должно быть, насчитывалось более 100 тыс. жителей, то есть он был самым населенным городом христианского мира. В начале XIV века число его жителей, вероятно, приближалось к 200 тыс., что по тому времени превращало его в демографического монстра. Но следом за Парижем шли Гент и Монпелье с населением порядка 40 тыс. человек; в Тулузе, вероятно, было около 25 тыс. жителей[99], в других крупных городах королевства — Брюгге, Руане, Туре, Орлеане, Амьене, Реймсе[100] и, несомненно, Бордо — около 20 тыс. Разумеется, в городской мир следует включить мелкие населенные пункты, имеющие городской устав и выполняющие функции города (особенно выступающие как торги), хотя весьма скромное число их жителей и то, что они естественно вписывались в окружающую сельскую местность, никак не отвечает нашим современным критериям. В этом обществе, которое еще прочно привязано к земле, население состоит главным образом из сеньоров (их меньшинство) и из крестьянской массы. Людовик Святой, по сути, — король крестьян. Однако о вилланах (в это понятие обычно входят самые разные социальные категории деревни, хотя процесс освобождения уже набирал силу и количество сервов при Людовике постоянно уменьшалось)[101] в этой книге почти не говорится. Что касается современных источников, содержащих сведения о короле, то о крестьянах они по большей части молчат. Если среди королевских актов встречаются отдельные грамоты, в которых упоминаются крестьяне (пусть даже об этой социальной категории, находящейся на самой нижней ступени средневековой иерархии, вскользь говорится в нескольких королевских ордонансах), то имя короля в них — абстракция. Что знали французские крестьяне о Людовике Святом, что они думали о нем, навсегда останется тайной. Но я прошу читателя не забывать о наличии этой безмолвствующей крестьянской массы; она незрима, но ее труд заложил основу славного правления Людовика Святого.

Это общество не чуждо и иных материальных и духовных благ, которые проливают свет на причины французского процветания. Ярмарки Шампани, выступая будто бы в роли «зародыша клиринга»[102] (clearing-house) для финансирования обмена в Западной Европе XIII века, оформились со всеми присущими им особенностями еще при Филиппе Августе: они проводились шесть раз в год, приобретая важное значение по части кредита, защищали купцов[103]. Филиппу Августу были выгодны ярмарки, ибо он обязал купцов, ведущих торговлю с Фландрией, Парижем и Шампанью, пользоваться «королевской дорогой», уплачивая дорожные пошлины; главной была пошлина Бапома.

Не менее важную роль играли наука и искусство. Если Болонья стала крупным центром юридической подготовки, то Парижский университет, получивший в 1215 году свои первые известные уставы от кардинала Робера де Курсона, готовился стать центром богословия — науки, занимавшей в христианском мире почетнейшее место. Пышно расцвела готическая архитектура, которую по праву можно назвать «французским искусством». Не говоря уже о соборах, основанных в правление Людовика Святого и с которыми связаны важные события в жизни королевства, отметим, что около 1205 года уже возводился фасад парижского собора Нотр-Дам, между 1210 и 1220 годами был завершен портал Девы Марии, а около 1220 года — западное окно-роза; в 1210–1211 годах началась реконструкция Реймсского собора, около 1220 года был почти закончен новый Шартрский собор, а в 1220–1236 годах созданы и установлены витражи; наконец, в 1220 году начинается возведение Амьенского собора. Людовик Святой станет королем, при котором сооружение соборов приобрело невиданный размах. Он будет и королем рукописей, прекрасно иллюминированных[104] в парижских мастерских.

Вообще, при Филиппе Августе Париж стал если не столицей, то, по крайней мере, главной королевской резиденцией. Это было средоточие королевской памяти и континуитета королевской власти. Именно там, в помещении, примыкавшем к часовне королевского дворца, постоянно хранились королевские архивы; но в то время, когда было принято, чтобы они постоянно находились с королем, в битве при Фретевале (1194) все документы были захвачены Ричардом Львиное Сердце. По мнению P.-А. Ботье, «важной новой чертой было именно то, что король постоянно все записью ал[105] — эту традицию продолжил Людовик Святой, в то же время соблюдая равновесие между развитием письма и использованием обновленного слова.

Париж находился в центре системы символических мест монархии. Система эта сформировалась при Филиппе Августе: Реймс, где король получал помазание на царство и где хранился сосуд со священным елеем; Сен-Дени, где королей предавали земле в базилике аббатства, служащей для Филиппа Августа хранилищем регалий (regalia), инсигний королевской власти, которыми пользовались при коронации в Реймсе, и, наконец, Париж, где чаще всего король пребывает в своем дворце в Сите.

Париж — это сердце того, что называли тогда собственно Францией, того, что с конца XV века получит известность как Иль-де-Франс.

Одну из богатейших территорий этой процветающей Франции составляют области, образующие королевский домен (его сеньор — сам король), и особенно его ядро — Иль-де-Франс. Людовик VII оставил Филиппу Августу королевский домен, лентой протянувшийся с севера на юг, от Компьеня и Санлиса через Париж и Орлеан за Бурж. К концу жизни Филипп Август присоединил к нему домены Валуа, Вермандуа, Амьенуа, Артуа, Жьен, Нижнюю Берри и Овернь. А самое главное — он отвоевал у английского короля Нормандию, Мен, Турень, Анжу и Сентонж: королевский домен увеличился вчетверо.

Дедово наследство

Но не только эти во много раз расширившиеся владения завещал Филипп Август сыну и внуку; он оставил им и иное наследство: административное, финансовое и нравственное — все это входило в понятие «монархия».

Административные нововведения заложили основу монархического централизма. Главным из них было учреждение должности бальи, которые выступали представителями самого короля и его совета (curia) в домене, где они обязаны были проводить решения короля, исполнять порученные им дела, следить за поступлением чрезвычайных доходов, заниматься ревизиями, — таков круг обязанностей этих первых префектов. Другие чиновники должны были также заниматься расследованиями в домене, а подчас и за его пределами; они выдавали себя за «блюстителей правды, закона и мира» (Ш. Пти-Дютайи). Людовику Святому оставалось лишь сделать эту процедуру повсеместной и придать ей «мистическую окраску»: все это должно было работать на спасение души короля и его подданных. В старых доменах Филипп Август сохранил сенешалов, но наделил их полномочиями бальи, получая от этого главным образом политическую выгоду. Итак, «королевство и домен вот-вот сольются» (P.-А. Ботье).

В финансовой сфере наметившийся прогресс был связан, во-первых, с ростом прибыли, причиной которой были разросшиеся владения, а также с более умелым ведением дел и более строгим учетом денежных поступлений. Выступая в 1190 году в крестовый поход, Филипп Август повелел бальи трижды в год наведываться с отчетом в парижский Тампль, где рыцари ордена тамплиеров охраняли королевскую казну. Часть поступлений следовало откладывать про запас на случай непредвиденных расходов. После 1204 года и завоевания земель Плантагенетов, и прежде всего — Нормандии, увеличение обычной прибыли составило 80 тыс. парижских ливров в год[106]. За время правления королевские доходы, похоже, удвоились с 228 тыс. до 438 тыс. ливров. Судя по завещанию Филиппа Августа (1222 год), большая часть немалого наследства, которое король оставлял своему преемнику, приходилась на весьма возросший казначейский запас;[107] скоро и Людовик Святой станет наследником этой казны. Король периода экономического процветания, он станет и королем периода финансового богатства. Своими политическими начинаниями и влиянием он будет во многом обязан тому, что было создано в королевстве на этапе, предшествовавшем его правлению, — деньгам, доставшимся ему от деда. Один современный источник по праву назовет его «богатым королем». Он был привилегированным наследником.

Общество, в котором родился Людовик Святой и в котором ему предстояло жить, было обществом не только крестьян, но и воинов. Филипп Август не произвел таких изменений в королевском войске, как в системе управления, но он укрепил его и адаптировал к процессам, происходящим в экономике, военном деле и обществе. Прежде всего он определил, какие воинские обязанности должны нести его вассалы и города, и добился их выполнения, — эти меры были тем более необходимы, что личный состав войска при нем увеличился. Например, в «Prisée des sergents», принятой в 1194 году и пересмотренной в 1204 году, приводится список тех людей, которые должны были войти в превотства[108] старого домена.

Он все больше прибегал к услугам наемников, получавших жалованье за воинскую службу, что отвечало развитию денежного хозяйства, все более частым случаям уклонения феодалов от воинской службы и росту числа людей, лишенных работы в деревне или в городе из-за перенаселенности. Но это была опасная эволюция, обернувшаяся тяжким бременем для королевских финансов. В стране появились толпы разнузданной солдатни, трудно управляемой в мирное время, не имеющей моральных устоев, не останавливающейся перед разбоем.

В то же время Филипп Август укрепил и построил мощные крепости на границе с Фландрией и английскими владениями на западе Франции. В одной из них — Верноне, близ Нормандии — любил бывать Людовик Святой[109]. Филипп Август возвел вокруг городов домена мощные крепостные стены, способные защитить их население, возросшее вследствие демографического взрыва XI–XII веков. Но известнее всего — Париж. Именно здесь, в только что укрепленном городе, стены которого опираются на крепости Лувра и двух Шатле, расположенных друг напротив друга на берегах рукава Сены, между правым берегом и Сите, предстоит царствовать Людовику Святому.

Наконец, Филипп Август оставил ему нравственное наследие, основами которого были «королевская религия»[110], — упрочение юридического статуса королевской власти, пусть даже без «основных законов», и патриотический ореол победы. Нам известно, что, кроме коронации, свидетельством расцвета королевской символики и божественного характера монархии и монарха было хранилище регалий в Сен-Дени и ритуал королевских похорон 1223 года. Однако ни один документ не имеет сведений о том, что Филипп Август «возлагал руки» и исцелял золотушных, как это будет делать ради еще большего авторитета Людовик Святой. Великой политической задачей Капетингов было сбросить верховную власть императора, пусть даже она существовала лишь номинально. И вот в 1202 году Иннокентий III декреталией Per venera-bilem провозгласил, что король Франции «не признает никого над собой» в светской власти. При Людовике Святом вспомнят, что «король обязан (своею властью) только Богу и самому себе»[111].

Наконец Филипп Завоеватель одержал победу при Бувине, и возвращение короля в Париж послужило поводом для ликования всех сословий французского общества, но это еще нельзя назвать выражением национального чувства (по-настоящему в Средние века его еще не было, как не было и французской «нации»), и все же это вылилось в великое «патриотическое» торжество, и виновником его был король, а в его лице — монархия, «ведь только из любви к королю ликовали во всех деревнях», — замечает Гийом Бретонский в «Филиппиде»[112]. Юный Людовик Святой скоро убедится в преданности парижан монарху.

Вместе с этими большими достижениями Филипп Август оставил в наследство своим преемникам и серьезную проблему. В 1154 году Генрих Плантагенет женился на Алиеноре Аквитанской, бывшей супруге французского короля Людовика VII, и стал королем Англии. Его французские владения (почти весь запад Франции — от Нормандии до Аквитании) превратили его в более владетельного французского сеньора, чем сам французский король. Враждебное отношение к Англии усугубляла и проблема Фландрии, страны, противившейся французскому господству; к тому же ее экономические интересы (потребность в английской шерсти в качестве сырья для сукна и потому необходимость иметь выход к морю) требовали добрососедских отношений с Англией. Вскоре началась так называемая первая Столетняя война. Несмотря на впечатляющие победы Филиппа Августа, одержанные над английским королем на западе Франции, несмотря на Бувин, где был взят в плен граф Фландрский, французам не удалось окончательно одолеть англичан. Наследному принцу Людовику, отцу Людовика Святого, удалось высадиться в Англии и короноваться в Лондоне, но вслед за тем пришлось быстро покинуть остров. Было заключено перемирие, но не мир. Людовику Святому предстояло сражаться с англичанами и приложить все усилия к прекращению первой Столетней войны[113].

Недолгое правление отца

Людовик VIII (1223–1226)[114] правил недолго, но оставил в наследство своему старшему сыну нечто очень важное.

Во-первых, военные действия в Южной Франции. Филипп Август не хотел вмешиваться в дела Тулузена, но и своих прав на Тулузское графство не уступал. Людовик VIII не был таким щепетильным. Он присвоил себе права Амори де Монфора и возглавил крестовый поход против альбигойцев. Тем самым он окончательно распространил влияние французской монархии (а значит, и своего сына) на Юг.

Искусство управления, определяемое как теоретическими, так и прагматическими задачами, которое воодушевляло Капетингов, не могло обойтись без предвидения. Последнее заставляло диктовать своего рода завещания тогда, когда смерть их, близкую или далекую, казалось, ничто еще не предвещало. Для христианина Средневековья, тем более для короля, отвечающего перед Богом, в силу королевской присяги, за свое королевство и народ, не было ничего хуже скоропостижной смерти, ибо в таком случае ему грозило предстать перед Судией небесным неготовым, с грузом грехов, не искупленных покаянием, и, значит, он был обречен на вечное проклятие и адские мучения. Людовик VII, выступивший в 1147 году во Второй крестовый поход, был первым королем-крестоносцем, который перед заморским паломничеством оставил письменное распоряжение по части управления королевством на время своего отсутствия; историки ошибочно квалифицировали этот документ как завещание. Самым известным было завещание Филиппа Августа от 1190 года, когда он выступал в Третий крестовый поход; его принимали за ордонанс, поскольку он содержал, в частности, распоряжения, относящиеся к бальи, которые назначали администрацию королевства на время отсутствия короля. К этим псевдозавещаниям следует прибавить и другие, оговаривающие, с точки зрения семьи (но когда речь идет о королях, то семья — это династия, и эти решения имели одновременно и феодально-семейный, и общеполитический характер), раздел наследства между детьми (таковы «Поучения» сыну и дочери, продиктованные Людовиком Святым в конце жизни), или «последняя воля» королей, высказанная на смертном одре (изъявляемая чаще всего устно) в присутствии надежных свидетелей (воля Людовика VIII, действительно им высказанная или только приписываемая ему, имела весьма серьезные последствия). Изо всех этих постановлений, адресованных в будущее и получивших от историков несколько метафорическое название «завещаний», следует различать собственно завещания, в задачу которых входит главным образом то, чтобы сообщить, какое наследство отойдет к учреждениям, а какое — физическим лицам при условии, что наследники будут молиться об усопшем. «Завещания крестоносцев» имели особенно императивное звучание. Они составляли часть особого законодательства крестовых походов; неукоснительное исполнение этих завещаний гарантировала Церковь. У «завещания», продиктованного Людовиком VIII в 1225 году, много общего с «завещанием крестоносцев», так как король диктовал его незадолго до похода на альбигойцев; правда, крестовый поход против защитника еретиков Раймунда VII Тулузского еще не был провозглашен. «Завещание» сочетает в себе династическое распоряжение о наследовании[115] и собственно завещание, в котором король жалует ордену Святого Виктора золото и драгоценные каменья с корон и прочие драгоценности (за исключением некоторых особенно символических и священных предметов[116]) на основание нового аббатства, дает распоряжения о разных дарованных Церкви землях и реституциях (уплате долгов и возвращении незаконных поборов) и называет четырех исполнителей завещания — верноподданных его отца Филиппа Августа. Понятно, что, соблюдая правило передачи неделимого королевства старшему (традиционное право примогенитуры), он оставляет за своим преемником (а это будет Людовик, ставший старшим после смерти брата) «всю землю, которой владел наш дражайший блаженной памяти отец Филипп, и пусть он владеет ею так же, как наш отец и мы, в виде фьефов и доменов, кроме тех земель и фьефов и доменов, которые мы не назвали на этом листе».

Второе наследство, оставленное Людовиком VIII сыну, предназначалось для защиты королевства: это королевская казна, золото и серебро, хранившиеся в башне Лувра, близ Святого Фомы[117]. Но, как мы только что узнали, он не указал в нем кое-какие «фьефы и домены». Эти земли он завещал младшим сыновьям, продолжая традицию франкской линии Капетингов: родовые земли делились между сыновьями. Но династическая традиция ограничивала эти пожалования, чтобы сохранить для старшего территориальный континуитет королевства, который будет объявлен «неотчуждаемым» только в XIV веке. Тем не менее Людовик VIII исходил из практики, неспешно подменявшей понятие родового, вотчинного понятием «государственный», распространявшимся на территорию королевства. Но, как увидим, разница между его волей и волей его предшественников состоит в том, что эти последние, распоряжаясь неким строго очерченным доменом, чтобы не обидеть преемника, оставляли младшим детям (как правило, немногочисленным, если они вообще были) земли не слишком обширные и находящиеся обычно на территориях, присоединенных при жизни правителей к королевскому домену. В 1225 году Людовик VIII, распоряжаясь необъятным королевским доменом, который увеличился вчетверо при его отце, предусмотрительно поручает наследнику (Людовику) наделить троих младших сыновей (в то время их действительно было трое; четвертый родится после его смерти) землей. Впоследствии Людовик пожалует им крупные земельные наделы. Рассматривая эту ситуацию, которой историческая случайность (количество наследников, возможность завоевания) придала исключительность, историки считали, что решение Людовика VIII грозило королевству ослаблением и ставило его на грань раздробленности. Они приписывают ему создание опасного феномена в истории средневековой Франции — апанажа (это понятие появится только в конце XIII века)[118].

В самом деле, Людовик VIII соблюдал обычай, свойственный большим аристократическим семьям (но королевская семья — это все-таки нечто исключительное) и сформулировал в завещании свою цель: «Тот, кто желает получить власть надо всем, тот, кому предстоит быть нашим преемником в королевстве и кто будет править, не нарушая спокойствия означенного королевства, тому мы передаем всю нашу землю и всю нашу движимость на следующих условиях». И это не просто слова. События прошлого, порой недавнего, показывали и в самой Франции, и особенно в Англии и Кастилии, какое зло могли причинить королевству распри между родственниками одной династии, между отцами и сыновьями или между братьями. Но Людовик VIII завещал малолетнему Людовику ответить на один деликатный вопрос: послужит ли наследство сыновей миру или распрям? Во всяком случае, это еще одна причина, чтобы с вниманием отнестись к взаимоотношениям Людовика Святого с его братьями. Как будет функционировать система, образованная теми, кого начинают величать «сыновьями французского короля», венценосными и некоронованными?

В-третьих, Людовик VIII завещал сыну династическую традицию, прочно вписавшуюся в континуитет французской монархии. В свое время в известной историографической традиции Гуго Капет снискал репутацию узурпатора. Принимавшие эту узурпацию в штыки называли Гуго сыном мясника; этот мотив проник и в «Божественную комедию» Данте (Чистилище. XX, 52). Но признававшие его избрание в 987 году собранием баронов и прелатов, законным считали, что его восшествие на престол знаменовало собой начало новой династии, пришедшей на смену династии Каролингов. Возвести свой род к Каролингам стало для Капетингов политической и идеологической задачей первостепенной важности: снять с себя обвинение в узурпации, отодвинуть начало династии в более далекое прошлое и, главное, установить прямую связь с Карлом Великим, с этой фигурой мифологизированной истории, которую использовали в собственных интересах немцы. Впрочем, канонизация императора, предпринятая по инициативе Фридриха Барбароссы в 1165 году в Ахене, оказалась фактически проваленной, поскольку была осуществлена антипапой[119]. Однако стремление Капетингов стать официально признанными потомками Карла Великого превратилось в подлинно «каролингское рвение», по остроумному выражению Б. Гене[120], только при Филиппе Августе. «Эпическая литература, — пишет Гене, — подготовила триумф Карла Великого». Известно, что именно при Филиппе Августе появился институт Двенадцати Пэров, и не исключено, что он был инспирирован песнями о деяниях из цикла о Карле Великом[121]. Вымысел создал историческую реальность, реальность института. Есть и другое доказательство этому: увлечение пророчествами, которое царило при Филиппе Августе, как это прекрасно показала Э. Браун[122]. Издревле в политической истории христианского мира бытовали пророчества, в которых то император, то французский король представал государем «последних времен». Милленаристские пророчества, привлекавшие в идеологию христианской монархии античных сивилл, в частности тибуртинскую сивиллу, высказывались наряду с другими, предвещавшими основателям отдельных династий, что их род угаснет лишь с концом мира. Вспомним Хлодвига, которому, как пишет Флодоард в «Истории реймсской церкви» (X век) во время крещения явился святой Ремигий и предрек, что род короля будет царствовать вечно. Людовик Святой позаботится через Каролингов возвести свой род к Меровингам и создать континуитет трех родов (так их позднее назовут); третьим были Капетинги. К тому же королевское имя Людовик связывало Капетингов с Каролингами не только от Людовика Благочестивого до Людовика V (умер в 987 году, преемником его был Гуго Капет), но и до самого Хлодвига, ибо латинская форма его имени (Hludovicus или Chlodovicus) была идентична имени Людовик (Ludovicus). Однако в эпоху Филиппа Августа иное пророчество вынудило озаботиться «возвращением к роду Карла Великого» (reditus ad stirpem Karolî). Пророчество святого Валерия Гуго Великому гласило, что сын последнего, Гуго Капет, и его род будут править Французским королевством «вплоть до седьмого колена». А ведь Филипп Август был седьмым королем из династии Капетингов. Неужели династии суждено угаснуть? Возведение династии к Карлу Великому позволило бы благополучно миновать опасный рубеж седьмого царствования. Каролингское происхождение самого Филиппа Августа ведется по линии его матери, Адели Шампанской[123]. Подтверждением тому служит «История франков до 1214 года» («Gesta Francorum usque ad annum 1214»). B 1208 году король назвал своего новорожденного внебрачного сына (впоследствии он станет епископом Нуайона) уменьшительным именем Шарло, в чем, как кажется, не было ни уничижения, ни презрения. После победы при Бувине 1214 года Гийом Бретонский присоединил к имени Филиппа Августа прозвище Каролид (Carotides). Но главную роль сыграла генеалогическая справка Андре из Маршьена (аббатства, попечителями которого были графы Геннегауские), приведенная им в «Краткой истории деяний и династии королей франков» («Historia succincta de gestis et successiones regnum Francorum») в 1196 году и свидетельствующая о каролингском происхождении Изабеллы (или Елизаветы) Геннегауской, первой жены Филиппа Августа и матери его старшего сына Людовика. Изабелла вела родословную по линии предпоследнего короля Людовика IV Каролинга и его сына Карла Лотарингского, свергнутого Гуго Капетом. Если Людовик станет королем (а он им действительно стал), то королевство вновь будет вести свою родословную от Карла Великого[124]. Так и случилось в 1223 году, когда на престол вступил Людовик VIII, восьмой король из династии Капетингов. Срок пророчества святого Валерия истек. Через три года отрок Людовик в свою очередь стал королем из династии Карла Великого. Именно при нем это возвращение к Карлу Великому получит официальное подтверждение: сначала в 1244 году об этом напишет по-латыни в «Spéculum Historiale» («Историческое зерцало») пользующийся покровительством доминиканец Винцент из Бове; затем в 1263–1267 годах по повелению Людовика Святого будут переставлены гробницы в Сен-Дени и, наконец, в 1274 году об этом будет сказано в «Больших французских хрониках», написанных по-французски монахом Сен-Дени Приматом, — исполнившим предсмертную волю Людовика Святого[125].

Смерть отца

Вернемся к отроку, который в 1226 году в 12 лет стал королем Франции.

Тридцатого января 1226 года Людовик VIII выступил в крестовый поход на защитника еретиков графа Тулузского. Он решил напасть на графство из Прованса и потому пошел через Лион и Прованс, а натолкнувшись на сопротивление жителей Авиньона, осадил город и в августе взял его. Потом он без труда подчинил себе Лангедок (Безье, Каркассонн, Памье), а в октябре решил вернуться в Париж через Овернь. В конце месяца он заболел дизентерией и был вынужден сделать остановку в Монпансье[126]. Болезнь быстро прогрессировала; король умирал. А так как ему было всего тридцать восемь лет (в том же 1226 году исполнилось бы тридцать девять), то в завещании 1225 года он не отдал никаких распоряжений по управлению королевством в свое отсутствие или в случае смерти[127], что обычно оговаривалось в завещаниях французских королей, отправлявшихся в дальние крестовые походы. Но Людовик VIII, видимо, счел это ненужным, поскольку выступал в крестовый поход в границах своего королевства.

Надо было принимать решение. Никто не мог поручиться, что юный Людовик, после смерти брата старший сын короля (primogenitus), автоматически унаследует престол. В свое время Филипп Август впервые за более чем двухсотлетнюю историю династии Капетингов не стал короновать старшего сына при своей жизни. Тогда казалось, что преемственности династии ничто не угрожает, а то, как поступали в таких случаях царствующие Каролинги (они обычно короновали наследников при своей жизни), уже начало стираться из памяти. Сейчас же ситуация была весьма рискованной. Наследником был мальчик. Сводный брат умиравшего короля, сын Филиппа Августа от Агнессы Меранской, граф Булонский Филипп, по прозвищу Строптивый, находился в полном расцвете сил (ему было двадцать пять лет), а влиятельные бароны, королевские вассалы, только что продемонстрировали не слишком большое рвение на службе королю. Граф Шампанский Тибо, граф Бретонский Пьер Моклерк и Гуго де Лузиньян, граф де ла МарIII, не дождавшись снятия осады Авиньона, по истечении сорока дней воинской службы в конце июля дезертировали из королевского войска. В то же время некоторые сеньоры роптали, что один из самых знатных баронов королевства, граф Фландрский Фердинанд Португальский, после поражения при Бувине вот уже двенадцать лет томится в башне Лувра.

Третьего ноября умирающий Людовик VIII призвал к себе баронов, прелатов и лиц, игравших сколько-нибудь заметную роль в войске; среди двадцати шести собравшихся были архиепископы Санса и Буржа, епископы Бове, Нуайона и Шартра, сводный брат короля граф Булонский Филипп Строптивый, графы де Блуа, де Монфор, де Суассон и де Сансерр, сир де Бурбон и сир де Куси и несколько высших должностных лиц из его окружения. Король повелел им, каждому лично, после его смерти принести клятву верности его сыну Людовику (а в случае смерти последнего — младшему, Роберту) и как можно скорее короновать его[128].

Это единственное повеление Людовика VIII, подтвержденное документом, аутентичность которого не вызывает сомнения. Дальнейшие распоряжения умирающего короля известны по текстам менее надежным. Хронист Филипп Мускет (или Муске), епископ Турне (ум. 1241), сообщает, что Людовик VIII призвал к себе троих самых знатных подданных — Бартелеми де Руа и Жана де Неля, бывших советниками Филиппа Августа (которым последний, между прочим, доверил надзор за двумя высокопоставленными узниками, взятыми в плен при Бувине, — графами Булонским и Фландрским), и епископа Санлиса, того самого брата Герена, который был не просто тайным советником, но и кем-то вроде официального наместника короля Филиппа. Король умолял их «позаботиться о детях»[129]. Речь шла не о какой-то официальной миссии, а, как пишет Ф. Оливье-Мартен, «король просто хотел доверить заботу о детях горячо любимым и верным товарищам»[130]. Мы снова увидим две эти группы в окружении Людовика Святого; первая — высокопоставленные лица, представленные в «совет», точнее, «совет» и определил состав этой группы, куда входили придворные, бароны, прелаты и знатные фавориты короля, обязанные помогать в принятии важных решений; другая — близкие люди, пользующиеся большим доверием, они выполняли поручения в основном личного характера и высказывали мнение, не кривя душой.

Но, обратившись с просьбой к своим приближенным, Людовик VIII никак не затронул главный вопрос: «Кто будет править королевством от имени короля-отрока?» Об этом не говорится ни в одном письменном тексте, ни в одном устном предании. Ведь теперь речь идет не о том, чтобы назначить кого-то управлять государством на время участия короля в крестовом походе. Так уже случалось дважды. В 1147 году, когда Людовик VII отправился во Второй крестовый поход, он назначил триумвират, в который вошли его ближайший советник аббат Сен-Дени Сугерий, архиепископ Реймса (Сен-Дени и Реймс уже нерасторжимы!), и граф Неверский, который почти тотчас ушел в монастырь, а его место занял родственник короля граф де Вермандуа. Но архиепископ Реймса, кажется, отказался от участия в триумвирате, а граф де Вермандуа превысил свои полномочия. В результате аббат Сен-Дени Сугерий отстранил его и в отсутствие короля правил один.

В 1190 году, накануне выступления в Третий крестовый поход, Филипп Август вручил бразды правления королевством матери, Адели Шампанской, вдове Людовика VII, и дяде, ее брату, архиепископу Реймса Гийому Белорукому. Итак, вдовствующая королева-мать могла выступить в роли, которую историки ошибочно назвали «регентством», ибо это понятие появляется лишь в XIV веке и с тех пор означает более официальную функцию и определенный юридический статус. Даже если в XII–XIII веках и случалось, что назначенные королем особы женского пола или одна из них были вынуждены брать на себя полноту власти, все равно речь шла только о «заботе и опеке».

Вопрос об управлении королевством в период несовершеннолетия короля возникал единственный раз. В 1060 году, когда умер Генрих I, его сыну Филиппу I, коронованному в Реймсе в 1059 году, было семь или восемь лет[131]. Перед смертью Генрих поручил заботу о сыне и о королевстве свояку Бодуэну V, графу Фландрскому. Однако это решение было связано не с проблемой престолонаследия, поскольку в то время, когда давали о себе знать «посткаролингские» пережитки, выбор короля, несомненно, был продиктован желанием подстраховать юного наследника и правительство с помощью силы и авторитета одного из самых могущественных среди тех, кого в одном документе 1067 года называют «первыми людьми королевского дворца» (principes regalis palatii)[132].

В первые дни после смерти Людовика VIII (8 ноября) и его похорон в Сен-Дени (15 ноября) стало очевидно, что опека над юным королем и королевством перешла ко вдовствующей королеве-матери, тридцативосьмилетней Бланке Кастильской.

Вероятно, такое положение было узаконено в одном необычном, но, несомненно, подлинном документе. В этом акте, переданном в Сокровищницу хартий, то есть в королевские архивы, архиепископ Санса, епископы Шартра и Бове обращались к неким лицам, не названным поименно; скорее всего адресатами были прелаты королевства, которым Людовик VIII на смертном одре объявил о решении вверить сына и наследника, королевство и всех своих детей «заботе и опеке» их матери королевы Бланки, пока наследник не войдет «в законный возраст»[133]. Документ датирован 1226 годом без указания месяца и дня. Он наверняка был составлен после 8 ноября (о Людовике VIII говорится как об усопшем) и не позднее 19 апреля 1227 года — праздника Пасхи и начала нового, как это было принято официально, 1227 года.

Прежде всего странно, что ни в своем завещании, ни в торжественном заявлении, сделанном в присутствии всех высокопоставленных лиц 3 ноября 1226 года, Людовик VIII даже не обмолвился о регентстве и не выразил ни малейшего желания учредить нечто, что можно было бы назвать этим словом. Возможно, ему мешала та нерешительность, которая, похоже, охватывала всех Капетингов перед принятием серьезных решений, касавшихся не только управления королевством, но и вопросов династических, фамильных. Странно и то, что в свидетели этого указа или того, что за него выдается, он взял только трех из пяти духовных лиц, присутствовавших при его заявлении 3 ноября: насколько известно, никто из них не покинул Монпансье. На первый план выступает архиепископ Санса, которому подчинялся епископ Парижский, соперник архиепископа Реймсского (но глава реймсской кафедры недавно умер, и его место было пока вакантно), королевского прелата par excellence[134].

Историки выдвигали разные гипотезы, пытаясь найти объяснения этому документу, имевшему ключевое значение в жизни будущего Людовика Святого, ибо материнская опека наложила на его личность особый отпечаток. Одни считают, что акт подлинный и что архиепископ Санса и два епископа записали волю Людовика VIII, которую он действительно изъявил. Другие полагают, что это фальсификация, составленная для того, чтобы придать большую убедительность решению умиравшего короля в ситуации, создавшейся после его смерти, и считают, что документ возник не без давления со стороны рвущейся к власти Бланки Кастильской. Один из вариантов второй гипотезы кажется мне вполне правдоподобным, но бездоказательным. Отдельные слова в заявлении трех прелатов могут свидетельствовать как раз против того, что они защищают, то есть против того, что это подлинный указ Людовика VIII. Они подчеркивают, что король, даже при смерти, соблюдал условия, придававшие законность его последней воле, которая тем самым подлежала исполнению. То, что он говорил своим приближенным, невозможно было принять за простое намерение или рекомендацию; нет, его слова звучали как королевский указ («он пожелал и решил»[135]), и прелаты настаивают, рассеивая всякое сомнение и внушая уверенность, что король принял решение «по зрелом размышлении»[136] и будучи «в здравом уме»[137]. Итак, можно предположить следующее развитие событий: верноподданные короля, преданные прежде всего династии и заинтересованные в преемственности и консолидации монархической власти, не располагая официальным завещанием усопшего, вступили в сговор. Этот сговор кажется тем более вероятным, что одни из его приближенных (Бартелеми де Ру а, Жан де Нель и канцлер Герен, епископ Санлиса) были в Монпансье, а другие оставались в Париже. Заговорщики хотели сохранить ту власть, которой они обладали при Филиппе Августе и во время недолгого царствования Людовика VIII, но никто из них не занимал того общественного положения, которое обеспечило бы кому-то одному или всем вместе роль регента государства и опекуна королевского наследника. Безусловно, им хотелось избежать двух моментов. Во-первых, что наиболее очевидно (и возможно, именно поэтому Людовик VIII не отдал никаких распоряжений), не допустить «регентства» кровного родственника юного короля, его дяди и сводного брата покойного, сына Филиппа Августа графа Булонского Филиппа Строптивого, 25-летнего могущественного барона; благодаря щедротам отца и удачному браку он стал владетелем целых пяти графств. Это «регентство» могло оказаться пагубным для традиции, кропотливо создаваемой во благо старшего сына короля.

Во-вторых, как пишет хронист, современник Людовика Святого, Реймсский Менестрель и рыцарь-трувер Гуго де ла Ферте-Бернар[138], заинтересованные лица решительно выступали за учреждение собрания баронов, которое должно было править от имени юного короля. Этот замысел мог бы осуществиться в создании «правительственной команды»[139], которая назначила бы регентшей королеву Бланку, и тогда эта женщина, к тому же иностранка, должна была бы, как они полагали, следовать их советам. Они собирались уговорить архиепископа Санса и епископов Шартра и Бове (готовых, как почти все прелаты, поддерживавшие со времен Гуго Капета династию Капетингов, одобрить престолонаследие по обычаю примогенитуры) отправить послание, подтверждающее, что они были свидетелями того, как Людовик VIII назначил опекуншей Бланку Кастильскую. Предположим, что сценарий развивался именно так, но можно представить и другое: можно думать, что та же «правительственная команда», далекая от мысли выбрать Бланку, поскольку считала ее слабой женщиной, напротив, возложила на нее эту тяжкую ношу, ибо оценила ее достоинства и твердость характера. По сведениям хронистов, Бланка, узнав о болезни мужа, отправилась в Монпансье, но, встретив лишь гроб с его телом, который везли в Сен-Дени, предалась безудержной скорби, которую не могла скрыть и во время погребения супруга. Однако после похорон Людовика VIII она полностью посвятила себя защите интересов сына-престолонаследника, короля-отрока, и вместе с тем делу сохранения и упрочения французской монархии. Она взяла в свои руки бразды правления, которые «правительственная команда» вверила ей на время несовершеннолетия Людовика, и уже не выпускала их.

Горе земле, когда царь — отрок

И вот во главе государства — двенадцатилетний подросток. Такого не бывало уже более полутора веков, и чувство, овладевшее подданными королевства (а среди них наверняка были и те, кто мечтал воспользоваться сложившейся ситуацией), — это по меньшей мере тревога, а может быть, и ужас[140].

Одна из главных функций короля — установление связи между обществом, главой которого он является, и Богом. Средневековый король (и это особенно справедливо в отношении французского короля), будучи таковым по рождению и династической традиции, все же избран Богом и после церемонии освящения становится помазанником Божиим. Даже если Господь гневается на народ христианской державы, король — это щит, заслоняющий свой народ от злых сил; именно через него осуществляется связь между Богом и народом, между Богом и королевством. Но роль посредника не по силам ребенку, пусть даже наследнику законной власти и помазаннику Божьему. Несовершеннолетие короля — это испытание, посланное его стране.

Здесь следует обратиться к вопросу, что известно о детстве в Средние века; это, может быть, позволит выяснить, каковы особенности восшествия Людовика на престол.

Историки спорят о том, каково место детей в средневековом обществе и каким представал ребенок в системе ценностей той эпохи. Оба эти момента пребывали в развитии, но я согласен с Ф. Арьесом, что в основе своей детство в Средние века ценностью не являлось. Это вовсе не значит, что дети не пользовались любовью. Но родители любили ребенка не просто как отец и мать[141] — они любили в детях будущих мужчину и женщину[142]. Святому, образцовому человеку Средневековья в детстве отказано. Будущий святой проявляет свою святость преждевременным взрослением.

Святой в Средние века обладает привилегией воплощать в себе образ ребенка-старца (puer-senex); этот топос унаследован от поздней античности. По Курциусу, «этот топос есть отражение ментальности поздней античности. Все цивилизации на начальном этапе и в апогее своего развития поют дифирамбы юности, в то же время с уважением относясь к старости. Но лишь цивилизация в момент упадка может культивировать идеал человека, склонный разрушить противопоставление юность — старость и объединить их в своего рода компромиссе»[143]. Этот топос эволюционирует в Средневековье — он христианизируется. Важную роль в этом развитии сыграл Григорий Великий; в конце VI века он стал одним из авторитетов Средневековья. Вот каким увидел Григорий святого Бенедикта, который займет главенствующее место в образной системе Средневековья и станет вторым после Мартина отцом католического монашества. В житии Бенедикта Григорий говорит о нем так: «Он был достопочтенным человеком… с детства в нем билось сердце старца»[144]. А.-И. Марру говорил об «антитезе человек — ребенок» в период античности, а мне хотелось бы поговорить о том Средневековье, где живут маленькие взрослые и совсем нет детей[145]. Детство — это скверный возраст, через который надо пройти. «Детство, — подчеркивал Ж.-Ш. Пайен, — значит: совершение безрассудных поступков». Отношение взрослых к детям производит впечатление, что им мнится, будто бы на детях лежит печать первородного греха. Первые христиане совершали обряд крещения будучи взрослыми; впоследствии новорожденного старались окрестить как можно скорее, чтобы придать ему силы сопротивляться сатане и дурным наклонностям, «естественным» в его возрасте. Как может король, король-священник, король-воитель или король-благодетель (или сочетающий все эти функции) воплотиться в ребенке, который еще не в силах отправлять богослужение, совершать подвиги и приумножать богатства?

Сочинением, пользовавшимся в начале XIII века авторитетом среди клириков в вопросе теории политики, автор которого вплотную подошел к проблеме короля-отрока, был «Policraticus» Иоанна Солсберийского (1159); англичанин, сподвижник Томаса Бекета, он почти всю жизнь провел во Франции в школах Парижа, в Реймсе рядом со своим другом аббатом Сен-Реми Пьером де Селем и, наконец, в Шартре — еще одном крупном, наряду с Парижем, учебном центре XII века; он стал епископом Шартра и умер там в 1180 году[146]. Иоанн Солсберийский — один из великих представителей христианского гуманизма ХII века, один из выдающихся интеллектуалов, творчество которого являет собой синтез возрождавшейся в Шартре идеи природы[147], классической античной философии, вновь обретшей место в христианской мысли, и полностью обновленной христианской теологии.

Иоанн Солсберийский говорит о короле-отроке в разделе, посвященном королю как главе государства, ибо Иоанн ввел в политическую мысль христианского Средневековья тему общества, уподобив его телу человека. Здесь в поле его зрения оказывается само престолонаследие и принцип его осуществления. Оно оправдано божественным обетом и династическим правом, но вытекает из самой природы. Подлинный преемник короля, будучи таковым, обязан отвечать требованию справедливости. Если отец или сын не отвечают этому требованию, то в династическом наследственном праве на престол происходит разрыв. Вина неправедного короля-отца карается Богом, который лишает его потомства. Библия и древняя история свидетельствуют, что недостойным царям не даровалась благодать преемственности. Так, Саул и трое его сыновей пали в битве против филистимлян при горе Гелвуйской (1 Самуила 31);[148] точно так же остались без наследников Александр Македонский и Цезарь[149].

Приведу факты из Библии, относящиеся к царю-отроку или к царю в период между юностью и старостью; причем определить, что такое юность, непросто, ибо граница между юностью и старостью — в плане философском и идеологическом — размыта. Этот библейский материал разделяется на три части. Во-первых, пример Ровоама. Сын Соломона отверг совет старейших и последовал совету юных; поэтому его постигла кара Божия и он потерял значительную часть своего царства. Он остался только царем Иудеи, тогда как Иеровоам правил над прочими народами Израиля (1 Цар. 12). Мораль этой истории, если можно так сказать, следует из второй части, из проклятия Екклесиаста (10: 16, 17): «Горе тебе, земля, когда царь твой отрок»[150]. От Ровоама тянется нить к третьей части, к примеру Иова (Иов. 28, 29), вспоминающему былые счастливые времена:[151] «Когда я выходил к воротам города и на площади ставил седалище свое, — юноши, увидев меня, прятались, а старцы вставали и стояли».

Гиральд Уэльский (или Камбрейский) в завершенном в 1209 году «Завоевании Ирландии» («Expugnatio Hibemica», II, XXXV) объясняет упадок Ирландии и поражение принца Иоанна, сына Генриха II, тем, что правящий принц был еще очень молод: «Если в стране, даже некогда благоденствующей, правит принц-ребенок, то горе ей (аллюзия на Еккл. 10: 16, 17), особенно если он простодушен и не образован и находится под опекой человека недалекого и невежественного».

Вот идеологический контекст, созданный страшными примерами из Библии и владевший клириками, когда двенадцатилетний Людовик пришел к власти. Они не могли предвидеть грядущей святости короля, не могли перенести на него топос ребенка-старца; единственная надежда была на то, что мать и приближенные короля будут продолжать также усердно воспитывать его в лучших традициях, ибо только так можно одолеть детскую слабость и опасность, которые несет с собой этот возраст, — особенно возраст ребенка-короля. Иоанн Солсберийский уже говорил, что король должен неусыпно заботиться о воспитании своего сына-наследника[152]. Но именно при Людовике Святом и по требованию королевской семьи Винцент из Бове даст точное описание воспитания королевских детей, и это станет свидетельством того, что в середине ХIII века ребенок обретает ценность.

А знает ли этот юный, такой хрупкий король Людовик, восшествие которого на престол знаменовало начало периода, полного опасностей для его королевства и подданных, ибо функция посредничества короля между ними и Богом могла ослабнуть, — знает ли он, когда именно окончится его детство или, используя юридическую терминологию, его несовершеннолетие?

Решение, которое три прелата приписали его умирающему отцу, Людовику VIII, в этом отношении недостаточно ясно. Король поручил опекунство матери юного Людовика, пока тот не достигнет «законного возраста» (ad etatem legitimam). Ведь, насколько нам известно, юридически возраст достижения совершеннолетия для королей Франции установлен не был. Только в 1374 году для Карла V было определено совершеннолетие в четырнадцать лет[153]. Каноническое право не содержит статей по этому вопросу[154], равно как и римское право; обычное право противоречиво, а исторические примеры не вполне ясны[155]. Некогда древние германцы тоже считали четырнадцать лет возрастом достижения совершеннолетия, но Каролинги короновались в тринадцать лет. В XI веке почти во всех княжествах возрастом наступления совершеннолетия у знати стал двадцать один год, но простолюдины все так же считались совершеннолетними в четырнадцать лет. Монтескье полагал, что утяжеление доспехов отодвинуло возрастные границы воинской службы, а стало быть, и совершеннолетия. Но посвящение юных аристократов в рыцари происходило зачастую довольно рано; правда, отец Людовика Святого, будущий Людовик VIII, как известно, стал рыцарем только в 1209 году, когда ему было двадцать один или двадцать два года.

В 1215 году в грамоте будущего Людовика VIII говорится, что во Французском королевстве возраст достижения совершеннолетия — двадцать один год. Герцог Бургундский Гуго IV, граф Шампанский Тибо IV и граф Бретонский Иоанн Рыжий достигли совершеннолетия в двадцать один год. «Постановления» Людовика Святого (1270), «Кутюмы Бовези» Филиппа де Бомануара (ок.1280) свидетельствуют, что возрастом совершеннолетия у знати был двадцать один год. Однако документ 1235 года говорит о том, что сыновья графини Маргариты Фландрской Иоанн Авен и его брат Бодуэн Авен, соответственно шестнадцати и пятнадцати лет, должны считаться по обычаям Фландрии совершеннолетними («достигли положенного возраста»). Братья Людовика Святого были посвящены в рыцари и вступили во владение апанажами по достижении двадцати одного года: Роберт — в 1237 году, Альфонс — в 1241 году, Карл — в 1247 году. Сын и преемник Людовика Святого Филипп, будущий Филипп III Смелый, в 1267 году также стал рыцарем в двадцать один год.

Но, вероятно, существовала тенденция считать королей из династии Капетингов совершеннолетними в гораздо более юном возрасте — до достижения ими четырнадцати лет. Вообще наблюдалось стремление свести периоды, когда король, гарант королевства и божественной защиты, не обладал полнотой власти, к минимуму. Отсюда ранние коронации, сначала (так было на протяжении почти 200 лет) при жизни короля-отца, затем сразу после его кончины, и перенос даты достижения совершеннолетия на годы отрочества. Филипп I правил один, не достигнув еще четырнадцати лет, и Филипп Август, взявший в свои руки власть в четырнадцать лет, тоже считался совершеннолетним.

Что касается Людовика Святого, то его положение неясное и довольно своеобразное. Когда он был признан совершеннолетним и стал поступать соответственно этому возрасту, неизвестно. Очевидно одно — не в четырнадцать лет. Это случилось потому, что после его восшествия на престол у власти находилась его мать Бланка Кастальская, которой, видимо, не хотелось от нее отказываться, а Людовик Святой, возможно, привык к такому положению дел. Может быть, мать подстраховывала его. Думается, между матерью и сыном царило такое согласие, что из опекунши она как-то незаметно превратилась в соправительницу сына, так что нельзя было сказать, что он царствует, но не правит, ибо Людовик стал управлять довольно рано. По крайней мере в трех случаях, о которых пойдет речь ниже, король, как кажется, действовал по собственной инициативе: в 1231 году во время военных действий в Бретани, в том же году при улаживании конфликта между Парижским университетом и королевским прево (в то время Людовику было семнадцать лет и в этом деле он вообще поступил наперекор матери) и конфликта с епископом Бове в 1233 году.

Во всяком случае, не исключено, что после женитьбы в 1234 году (в двадцатилетием возрасте) и по достижении двадцати одного года он правил самостоятельно, хотя мать оставалась рядом. В указах они долгое время фигурируют вместе, равноправно, и если после 1235 года он подписывает некоторые из них один, то параллельные указы свидетельствуют о том, что король советовался с матерью или, точнее, что она оказывала влияние на сына. Скорее всего, это не было простым политесом, но признанием сложившегося положения дел и непререкаемого авторитета. В то время, когда во Франции было три королевы: давно отвергнутая датчанка Ингеборга, вдова Филиппа Августа, живущая чаще всего в своем Орлеанском домене (где и умерла в 1236 году), Бланка и Маргарита Прованская, на которой в 1234 году женился Людовик Святой, только Бланку всегда называли просто королева (regina), тогда как Ингеборга была Орлеанской королевой (regina Aurelianensis), а Маргарита — молодой королевой (juvenis regina).

Но в 1227 году Людовик Святой, совсем мальчик, лично принял оммаж от своих вассалов и фуа от сеньоров. И самое главное, в конце 1226 года он был помазан на царство.

Коронация юного престолонаследника

После принесения клятвы верности баронами и прелатами первое, что потребовал Людовик VIII для сына, была коронация. Он просил не затягивать с церемонией. Было важно, чтобы мальчик поскорее стал, как ему и положено, настоящим королем; это затруднило бы любое оспаривание его права на престол, а самое главное, положило бы конец тому смутному времени, когда один король умер, а новый еще не стал его полноправным преемником.

На одной миниатюре «Часослова Жанны Наваррской», выполненной в первой половине XIV века, изображен юный Людовик с матерью[156], оба на носилках; кортеж направляется в Реймс на коронацию. Мать с короной на голове; она опекает ребенка, и ей принадлежит власть, а Людовик идет навстречу святости: вокруг его головы нимб, так как миниатюра, выполненная уже после его канонизации, предназначена скорее для того, чтобы засвидетельствовать историческую вечность святого короля, святого с детства, чем соблюсти, как это принято ныне, подлинную историческую хронологию. Ведь это уже Людовик Святой, который будет миропомазан и коронован. Свершившаяся история и история грядущая идут рядом. Детство короля кончилось[157].

Далее я скажу о коронации французских королей в XIII веке, так как документы, связанные с историей Людовика Святого, относятся ко времени после его помазания на царство. Мы не располагаем сведениями о его коронации, и нам неизвестен порядок (ordo) литургии, предшествовавшей этой церемонии.

Хронисты отмечают три момента, связанных с коронацией Людовика IX. Первый — быстрота проведения ритуала. Причина ясна: страх междуцарствия (второго в истории Французского королевства, когда новый король не был миропомазан при жизни отца) усугублялся тем, что король был очень юн, а династия Капетингов еще не достигла могущества. Междуцарствие же — благоприятный момент, благоприятный даже не для того, чтобы оспаривать право на престол, ибо право старшего сына усопшего короля нерушимо, но для того, чтобы оказывать давление на этого еще не коронованного короля и его окружение. В то время, когда зарождалось понятие оскорбления его величества[158], междуцарствие — тот момент, когда новый король еще не обрел своего величества и когда совсем не возбраняется поднимать бунты и мятежи. Людовик VIII умер 8 ноября и был погребен 15 ноября. Людовика IX короновали 29 ноября. Три недели в условиях слабого освоения пространства и сложности, которой уже достигла организация церемонии коронации, — это смело.

Второй момент, нерешительность которого подвергает еще большему риску существование королевства с отроком во главе, то, что в двенадцать лет Людовик IX еще не был посвящен в рыцари, ибо король Франции прежде всего должен быть еще и королем-рыцарем. Литургия помазания на царство, которая оформилась при Людовике IX, будет следовать непосредственно за первой фазой церемонии посвящения в рыцари. Но даже если так было в 1226 году, эта церемония не заменяла особого обряда посвящения, который был совершен по пути в Реймс, во время остановки в Суассоне[159].

Третий момент, который без устали муссируют хронисты, — это отсутствие элиты, как церковной, так и светской (архиепископы и владетельные феодалы), что сделало бы церемонию коронации Людовика IX более впечатляющей. Впрочем, Бланка Кастильская вместе с той группой вельмож, которые присутствовали при смерти Людовика VIII в Монпансье, разослали множество приглашений на коронацию в Реймсе, ссылаясь, для большей убедительности, на распоряжения короля на смертном одре. Списки присутствовавших и отсутствовавших, приводимые хронистами, противоречивы. Например, Филипп Мускет называет среди присутствовавших герцога Бургундского и графа де Бара, которых нет у Мэтью Пэриса (в этом англичанин следует своему предшественнику Роджеру Вендоверскому). Не важно. Ясно одно: присутствовала немногочисленная и не самая блестящая знать. Более того, не было архиепископа Реймсского (впрочем, это случалось довольно часто при коронации французских государей) — преемник покойного прелата, возможно, был уже назначен, но еще не рукоположен. Предусмотрели и этот случай. Епископ Суассона, первый викарный епископ архиепископа Реймсского, был тем прелатом, который освятил церемонию: законность церемонии при этом нисколько не была нарушена, но, безусловно, не приобрела подобающего блеска.

Английские хронисты отмечают одну любопытную деталь в церемонии коронации. По случаю королевской инаугурации многие приглашенные сеньоры потребовали освобождения всех заключенных и, в частности, графов Фландрского и Булонского, томившихся в королевской крепости Лувр после поражения при Бувине, то есть уже двенадцать лет (ровно столько, сколько было юному королю)[160]. Более, чем политическая сторона этого требования, поражает его институционный аспект. Это первое известное упоминание о своего рода амнистии в связи с коронацией, о своеобразном праве на помилование, которое предоставлялось французским королям в момент их коронации. Правда, это право на помилование, признаваемое за монархами по случаю восшествия на престол, обрело силу закона только в XVII веке и, похоже, далось нелегко. Какими бы миропомазанными, творящими чудеса и всемогущими ни были короли Франции, они всегда оставались бого- и законопослушными. Право на помилование, с легкостью предоставленное Республикой своим президентам, короли получили после долгих проволочек, обретя возможность использовать его в полной мере очень не скоро. Кроме того, в эпизоде 1226 года бросается в глаза двойственное отношение знати к королю. Они силились навязать ему свою волю, но признавали за ним чрезмерную власть.

Рассмотрев политические аспекты коронации, представим себе, насколько позволяют источники, первые шаги юного короля.

Вот он, в двенадцать лет ставший первым после неожиданной смерти отца: сначала на пути в Овернь, верхом спешит к умирающему отцу, но по дороге узнает страшное известие от брата Герена, который дает ему мудрый совет вернуться в Париж; затем присутствует на отцовских похоронах во время волнующей королевской похоронной литургии под готическими сводами Сен-Дени; вот едет в повозке, напоминающей повозку торговца, по пыльной и извилистой дороге из Реймса via[161] Суассон (дороги средневековой Европы немощеные и неровные, а мальчику надо было проехать по ней, если считать в современных мерах длины, 157 км). В Суассоне совершился тот обряд, который обычно превращает юношей в мужчин par excellence, в тех христианских воинов, которых так испугался при встрече юный Персеваль в «Романе о Граале». В Реймсе длительное время в одном из возводившихся соборов продолжалась весьма утомительная для ребенка литургия: его облачили в тяжелую мантию, дали в руки громоздкие инсигнии, надели увесистую корону, а далее — головокружительная атмосфера молитв, песнопений, ладана, странных обрядов, непонятных даже смышленому ребенку, которому, разумеется, в доступной для его возраста форме объяснили все, что будет происходить. Церемония, во время которой ощущалась тревога вследствие отсутствия на ней прелатов и знатных сеньоров, которые должны были бы толпиться вокруг мальчика. Затем — возвращение в Париж, которое хронисты обошли молчанием, не отметив никакого народного ликования, ни единого возгласа радости или ободрения. Но рядом была любящая мать, верная защитница, подобная сильным женщинам Евангелия, как скажет о ней во время канонизации Людовика Святого Бонифаций VIII.

Мальчик, пусть и король, конечно, сохранит в памяти горестные и тягостные воспоминания об этих часах и днях, наполненных событиями, пейзажами, декором, лицами и жестами, сменяющими друг друга в тусклом свете коротких дней поздней осени, но об этом умалчивают современники-хронисты. Такие испытания или придают силы, или ломают — все зависит от человека. Людовик оказался достойным сыном своего отца, равного которому не было на поле брани, и достойным внуком своего деда, в пятьдесят лет одержавшего победу при Бувине; он достойный сын и своей матери-испанки. Сильный, как и они, мальчик по-иному приступил к своим королевским обязанностям, — а идеология эпохи уже начинает считать обязанность короля трудным ремеслом. Он будет благоговеть перед своей вездесущей матерью до самой ее смерти и сохранит о ней благодарную память.

Трудные годы несовершеннолетия

Отсутствие вельмож на коронации Людовика IX хронисты объясняют политическими мотивами. Возможно, это преувеличение. С проведением церемонии очень спешили. Получить известие о ней, собраться, вовремя выехать — на все это в XIII веке уходило немало времени. И кроме того, несомненно, коронация ребенка не слишком-то привлекала этих прелатов и вельмож, привыкших вращаться в обществе сложившихся людей. Истолковывая их отсутствие, большинство хронистов основываются на событиях, последовавших за коронацией, объясняя произошедшее как бы ретроспективно. Но можно не сомневаться, вельможи бойкотировали коронацию, и кое-кто из них отсутствовал по политическим соображениям.

Излагаю здесь только то, что позволяет лучше понять жизнь Людовика IX, то, что проливает свет на королевскую функцию и фигуру короля. Опекунша и ее советники спешили урегулировать кое-какие деликатные дела личного характера, к решению которых, впрочем (как считают), уже приступили в последние месяцы правления Людовика VIII.

Традиция престолонаследия в династии Капетингов и «волеизъявление» Людовика VIII, обеспечившие восхождение на престол юного Людовика IX, не были еще настолько сложившимися, чтобы не вызвать настороженности со стороны некоторых членов королевской фамилии. У молодого короля было двое дядюшек, одному из них в 1226 году было двадцать пять, а другому — семнадцать лет. С последним не возникало никаких проблем. Он был бастардом, хотя и носил звучное имя Карл (Пьер Шарло); его отцу Филиппу Августу удалось добиться, что-бы Гонорий III счел возможным пожаловать этому незаконнорожденному ребенку церковные бенефиции, — он был предназначен для Церкви. Больше опасений внушал первый — Филипп Строптивый. Для Церкви он тоже был бастардом, поскольку Папа не признал законным третий брак Филиппа Августа с Агнесой Меранской, матерью Филиппа, и с точки зрения Церкви французский король так и остался женатым на Ингеборге Датской (а та умерла лишь в 1236 году), отвергнутой на другой день после злосчастной первой брачной ночи. Рождение Филиппа Строптивого было узаконено Иннокентием III, и поскольку французские аристократы и негласно французские прелаты признавали его мать, считая ее легитимной королевой Франции, его положение было намного предпочтительнее, чем у его сводного брата. Даже внешне, юридически, статус Филиппа Строптивого был вполне законным. И все же я задаюсь вопросом, не послужило ли это смутное воспоминание о своем внебрачном рождении причиной отказа от какой бы то ни было серьезной попытки составить конкуренцию своему племяннику на французский престол[162].

Отец Филипп Август и брат Людовик VIII довольно щедро одарили Филиппа Строптивого землями и фьефами, но пожалованные земли принадлежали Рено Булонскому, одному из двух изменников, томящихся в Лувре после битвы при Бувине; оба короля считали эти владения конфискованными в пользу короны, и они могли вернуться к Рено только в том случае, если бы Филипп умер, не оставив наследника (каковой родился в 1238 году). Чтобы не вызвать недовольства Филиппа Строптивого, юный король (то есть мать и советники от его имени) немедля передал ему в держание два из трех замков, которыми владел на его землях Людовик VIII, — Мортен и Лильбонн, и оммаж графства Сен-Поль, при условии, что Филипп вернет его короне. В начале 1227 года Филипп получил от короля пожизненную ренту в размере 6000 турских ливров, пообещав, что ни он сам, ни его наследники (если таковые родятся) уже не будут требовать ничего на этих землях в качестве своей доли наследства.

Поскольку речь зашла о баронах, то самым злободневным было дело Фердинанда Фландрского (или Португальского — по его происхождению), предателя, заточенного в Лувре, которому Людовик VIII обещал свободу, о чем недвусмысленно говорится в предъявленном юному королю требовании аристократов помиловать узников по случаю его коронации. Фердинанд был освобожден в 1227 году в праздник Богоявления (6 января). Он заплатил огромный выкуп, дав королю залог на условиях, как представляется, менее драконовских, чем те, которые мог бы предъявить Людовик VIII. Отныне Фердинанд был верен королю.

Что до другого предателя, Рено Булонского, то он умер в 1227 году незадолго до Пасхи, так и оставшись узником Лувра.

Затем новые правители предприняли действия в отношении самых неспокойных держателей крупных фьефов, графа Бретонского и Гуго де Лузиньяна (Гуго Брена, графа де ла Марша), всегда готовых служить ради собственной выгоды и французскому и английскому королям; именно они покинули ряды королевских войск летом 1226 года при осаде Авиньона. В том мире, где родственные узы (и земля) играли столь важную роль для сохранения верности вассалами, в марте 1227 года созрел план женить Жана, второго брата Людовика IX, родившегося в 1219 году (умер в 1227 году), которому Людовик VIII предназначал в качестве апанажа Мен и Анжу, на Иоланде, дочери графа Бретонского Пьера Моклерка. Пьер должен был получить при помолвке Анжер, Ле Ман, Боже и Бофор-ан-Валле. Тогда же, весной 1227 года, во время переговоров в Ванд оме, Гуго Брен обязался выдать одну из своих дочерей замуж за Альфонса (будущего Альфонса де Пуатье), третьего брата Людовика IX, родившегося в 1220 году, которому отходили апанажи в Пуату и Оверни, а одного из сыновей графа женить на Изабелле, сестре короля, которая родилась в 1225 году. Гуго де Лузиньян вернул королю земли, пожалованные ему Людовиком VIII, в обмен на десятилетнюю ренту в размере 10 000 турских ливров, обеспечившие Сен-Жан-д’Анжели и часть Они.

Особенно много сил ушло на представлявшего величайшую угрозу для Французского королевства двадцатилетнего английского короля Генриха III. Лишенный дедом Людовика IX изрядной доли своих французских владений, он все еще не сдавал позиций на юго-западе Франции и не скрывал намерений отвоевать хотя бы часть утраченных им земель. В церкви аббатства Фонтевро в Мене (отвоеванном Филиппом Августом) находился некрополь его предков Плантагенетов: там покоился его дед Генрих II, бабка — знаменитая Алиенора Аквитанская, бывшая до развода женой короля Франции Людовика VII, и дядя Ричард Львиное Сердце. Представителем Генриха III на континенте был его брат, Ричард Корнуэльский. В апреле 1227 года между последним и королем Франции было заключено первое перемирие. В мае Генрих III потребовал у Людовика IX официального перемирия, что и было достигнуто в июне. Тем временем Бланке Кастильской удалось установить мир с одним из самых могущественных из недовольных сеньоров, с графом Шампанским Тибо IV.

Итак, в начале лета 1227 года, процарствовав полгода, юный король, кажется, навел порядок в своем королевстве.

И вдруг все чуть не рухнуло в одночасье. Благодаря Жуанвилю мы можем живо представить себе ужас юного короля. Король — отрок, его мать — «иностранка», у которой «во Французском королевстве ни родных, ни друзей»[163]. Множество баронов собралось в Корбее; они решили захватить молодого короля; не то чтобы они хотели упрятать его в тюрьму или заставить мучиться, еще меньше — свергнуть его; нет, они просто хотели разлучить Людовика с матерью и советниками, превратить в заложника и править от его имени, присвоив себе власть, земли и богатства. Чтобы придать своей затее видимость законности, они избрали двух именитых предводителей, давших на это свое согласие: графа Булонского Филиппа Строптивого, «вздорного человека без царя в голове», которым можно было помыкать как угодно, а на случай войны — графа Бретонского Пьера Моклерка, наиболее могущественного и наименее преданного вассала французского короля; он был представителем династии Дрё[164], которой в силу родовой солидарности предстояло играть одну из главных ролей в мятеже против Людовика и его матери. Молодой король, уехавший с матерью в Вандом для переговоров с неверными баронами Западной Франции, возвращался в Париж через Орлеан, следуя из Орлеана в Париж по той дороге, которая со времен Гуго Капета была главной транспортной артерией королевского домена Капетингов. Близ Монлери дорога была перекрыта отрядами собравшихся в Корбее баронов. И вот как в этой «нужде», по словам Жуанвиля, «королю помог Господь». Благодаря Жуанвилю мы впервые слышим голос юного тринадцатилетнего короля. Именно отсюда и берет начало дошедшая до нас живая память о Людовике Святом.

И святой король поведал мне, что, находясь в Монлери, ни он сам, ни мать не решались вернуться в Париж, пока парижане не выслали за ними вооруженных людей. И он говорил, что от Монлери до Парижа вся дорога была забита и вооруженными и безоружными людьми, и все они взывали к Господу нашему, дабы он послал королю долгую и счастливую жизнь и оградил и защитил его от врагов[165].

Так впервые проявилась преданность народа королю.

Новые впечатления врезываются в память короля-отрока. Холодное равнодушие, встретившее его на пути из Реймса, сменилось ликованием, когда он возвращался из Монлери в Париж; это воспоминание укрепит Людовика IX в том, что доверие и любовь своего народа надо заслужить. В мире, где господствовал принцип «ты — мне, я — тебе», юному королю запало в душу, что такая взаимность существовала не только на уровне вассалов высшего слоя (далеко не всегда готовых проявить преданность), но и на уровне народа. Бог помог королю, но королева Бланка и советники способствовали этому, прежде всего помогая себе сами. От имени молодого короля они послали гонцов к парижанам и бюргерам других городов домена, чтобы те доказали свою верность королю и поддержали его. Может быть, свою роль сыграла память о Бувине? Тогда Филипп Август воззвал к доблестно сражавшимся простым пехотинцам, и на всем пути от поля сражения до Парижа деда Людовика Святого сопровождали радостные крики простолюдинов. Бывали-таки в истории Франции моменты единения народа и королей.

В то же время в пользу юного короля были два важных обстоятельства, сложившихся не без участия его матери и советников. Вышедший на свободу граф Фердинанд Фландрский навсегда остался верноподданным короля, а граф Шампанский Тибо IV, помирившись с Людовиком, до самой смерти неизменно приходил ему на помощь.

Но в 1228 году, на второй год царствования Людовика IX, коалиция баронов возродилась вновь. При поддержке Филиппа Строптивого коалиция, душой которой, похоже, был Ангерран де Куси, направила свои происки не против короля и его опекунши непосредственно, но против самого могущественного отныне защитника королевской семьи Тибо Шампанского. Кампания началась с появления памфлетов, чаще всего в виде скабрезных и даже откровенно оскорбительных анекдотов о Бланке Кастильской; обычно они передавались из уст в уста, но, случалось, и в письменном виде. Мне представляется, что только самое раннее, возможно стихийное, выражение общественного мнения, открытые выступления, коллективные суждения народа о делах королевства и поведении правителей могли послужить предпосылкой такой кампании. Это общественное мнение французов, которое, как увидим, находит выражение и в песнях, выйдет на авансцену при внуке Людовика Святого, Филиппе Красивом, в самом конце ХIII — начале XIV века. Но чтобы понять поведение Людовика Святого, уместно было бы предположить, что общественное мнение французов впервые дало о себе знать во время его правления.

В чем же обвиняли регентшу? В том, что она разорила королевскую казну, растратив ее на своих кастильских родственников, что затягивала с женитьбой молодого короля, дабы иметь власть над ним, и особенно в безнравственности (традиционные нападки моралистов): ее обвиняли сначала в том, что она была любовницей папского легата Романа Франджипани, Ромена де Сент-Анжа, на которого она опиралась, налаживая отношения монархии с Папством и Церковью и готовясь к продолжению крестового похода против альбигойцев, в котором столь важную роль играл ее муж Людовик VIII; потом — услужливого и преданного графа Шампанского, Тибо IV, знаменитого куртуазного поэта, воспевавшего прекрасную даму, в образе которой многим виделась королева. Документа, который привел бы историка в спальню Бланки Кастильской, нет, но если полагаться (а это порой необходимо) на интуицию, подкрепляемую научным знанием данного периода и людей того времени, то можно, как мне кажется, сделать вывод, что это была чистая клевета. Впрочем, расчет клеветников был не так уж неверен: в женщине в Средневековье видели опасность, и за ней необходимо было пристально следить, ибо она могла совратить мужчину и вести себя как прародительница Ева. Но эта вдова, лишенная возможности вступать в интимные отношения и рожать, сумела, судя по ее характеру, повести себя по-мужски. Так будут говорить о ней агиографы Людовика Святого. Клеветники хотели низвести ее до положения женщины, еще привлекательной и похотливой, недостойной уважения и власти, до положения мнимой вдовы, которой не подходит роль опекунши.

Интересно, что нашлись уши, воспринимавшие эти сплетни, — не чьи-то конкретные, кому что-то нашептывали при дворе в толпе приближенных, за болтовней сеньоров или клириков, но уши, так сказать, коллективные, уши того круга людей, которым были известны новости, содержащиеся не в хронике, которой предстояла долгая жизнь и которая была обращена к будущему, но в памфлете-однодневке, сочиненном для немедленного распространения из уст в уста. Эти средневековые «папарацци», к которым, наряду с проповедниками, относились менестрели, а также любители сплетен, среди которых, по-видимому, преобладали парижские студенты, были особенно беспощадны к королеве. Впоследствии Реймсский Менестрель расскажет, что Бланке якобы пришлось раздеться при всех, чтобы доказать, что она не беременна[166].

К счастью для королевства, бароны не отличались постоянством (таковы особенности феодальности (féodalité), манипулирующей правами и обязанностями вассалов); королевская власть, пусть даже в лице подростка и женщины, оставалась для них предметом поклонения; наверно, несмотря ни на что, такой же пиетет испытывали их предки к первым, еще слабым, Капетингам. В зависимости от интересов и капризов вассалов, чьи чувства то и дело менялись, вся практика вассалитета могла внезапно превратить верноподданных короля в мятежников или, напротив, сделать их покорными, и тогда, под эгидой феодальной ментальности, они вновь признавали главенство и нерушимость королевской власти.

Когда Жуанвиль пишет: «И многие говорят, что граф Бретонский справился бы с королевой и королем, если в этой нужде королю не помог Господь», — это можно истолковать, ничуть не принижая божественное Провидение, что Пьер Моклерк убоялся короля, то есть королевской власти, а значит, в конечном счете, божественного и священного для французов XIII века института.

В то же время приходилось прибегать к военным действиям, и молодой король, едва достигший 16 лет, в 1230 году возглавлял королевское войско в трех походах: в двух на запад Франции, против графа Бретонского и его приспешников, и в одном на восток королевства, чтобы защитить от врагов графа Шампанского. Когда король призывал своих вассалов на военную службу, которую они были обязаны нести в определенное время года (чаще всего весной) и на протяжении утвержденного обычаем срока, вассалы оказывались в безвыходном положении. Не ответить на призыв короля, дезертировать из королевского войска было явным проявлением неповиновения; в этом случае король снимал с себя обязанность защищать мятежных вассалов, и они подвергались преследованиям.

Пьер Моклерк, вновь начав двойную игру, в октябре 1229 года принес оммаж королю Англии и отказался явиться по зову французского короля в Мелен в конце декабря. Тогда Людовик IX направил против него королевские войска; бароны, не уклоняясь от своих вассальных обязанностей, прислали небольшие отряды, и только граф Шампанский выставил войско, благодаря которому королевская армия одержала победу. Январская кампания закончилась отвоеванием укрепленных мест Анжу (Анжера, Боже, Бофора), сданных Пьеру Моклерку в 1227 году, и взятием Беллема. Граф Бретонский обратился к королю Англии; Генрих III высадился в Сен-Мало, но военные действия начать не решился, а просто заперся в Нанте. Людовик IX возглавил новое войско, которое на сей раз благодаря помощи Гуго де Лузиньяна, графа де ла Марша, захватило Клиссон и приступило к осаде Ансени. Замок Ай-Пенель, близ Авранша, принадлежавший одному из главарей мятежных сеньоров, Фульку Пенелю, был захвачен и разорен, фьеф конфискован, и король отдал его брату мятежника. Но граф Бретонский и Генрих III не сдавали позиций, а бароны покидали королевское войско, чтобы, как они заявили, пойти против графа Шампанского. Весной 1231 года Людовику пришлось предпринять еще один поход на запад Франции, и в июне он заставил Пьера Моклерка подписать в Сент-Обен-дю-Кормье перемирие сроком на три года.

Между тем Людовик IX, которому в этом конфликте помогал преданный Фердинанд Фландрский, державший в страхе Филиппа Строптивого, встал войском в Шампани, и бароны, ополчившиеся против Тибо IV, прекратили военные действия, не осмелившись сражаться с королем.

В то же время французская монархия добилась большого успеха в тех владениях, о своих правах на которые она начала решительно заявлять во время непродолжительного царствования Людовика VIII (1223–1226), — на окситанском Юге. В 1229 году королевскому правительству удалось завершить крестовый поход против альбигойцев и заключить мир с непокорным и мятежным графом Тулузским Раймундом VI (1197–1249), преемником и верным последователем своего отца Раймунда VI (1156–1222) в борьбе против крестоносцев Севера и распространения королевской власти на Юг. Под умелым руководством папского легата, кардинала Ромена де Сент-Анжа, всецело преданного не только Бланке Кастильской, но прежде всего власти французского короля, крестоносцы после смерти Людовика VIII проводили политику менее славную, но более эффективную, — политику выжженной земли. Они разоряли поля и нивы, препятствуя ведению хозяйства во владениях Раймунда VII, особенно в окрестностях Тулузы. Графу пришлось покориться и заключить мир с королевским правительством, которое и в этом случае пошло на компромисс. Переговоры начались в Сансе, затем продолжились в Санлисе и закончились в Mo, владении графа Шампанского, выступавшего третейским судьей. Во время этого конфликта молодой король не участвовал в военных действиях, и нам неизвестно, какова его роль в прекращении крестового похода.

Договор был заключен в Mo 11 апреля 1229 года и сразу же ратифицирован в Париже. Раймунд вновь обрел большую часть своих владений, находившихся в диоцезах Тулузы, Кагора и Ажена и на альбигойском Юге, южнее Тарна; только Мирпуа оставался за Ги де Леви. Французский король получил альбигойский Север с городом Альби. Папа стал хозяином земель к востоку от Роны в королевстве Арелат[167], которыми владел дом графов Тулузских из рода Сен-Жиль. Единственная дочь Раймунда VII Жанна должна была выйти замуж за одного из братьев короля Франции и принести в приданое Тулузу и Тулузен[168]. Ей должны были достаться и другие земли отца в случае, если бы он умер, не имея иного наследника. Король получал за это семь замков, среди которых была Тулузская цитадель и Нарбоннский замок.

Раймунд VII решил основать в Тулузе университет, чтобы способствовать искоренению ереси, и выступить в крестовый поход. Как заложник он обрел пристанище в Лувре; 13 апреля Раймунд помирился с Церковью и королем. Одетый для покаяния, в рубище и с веревкой на шее, он публично покаялся в Нотр-Даме законному кардиналу и в тот же день вступил в ленную зависимость (эксклюзивную или, по крайней мере, приоритетную по сравнению с любой другой) от Людовика IX. Ставший рыцарем три года тому назад, пятнадцатилетний король тут же посвятил в рыцари своего вассала — тридцатидвухлетнего Раймунда. Последний за это передал ему сеньорию Руэрг.

Были и другие моменты, врезавшиеся в память молодого короля: позор быть еретиком или попустительствовать ереси, который смывается впечатляющей церемонией покаяния; торжественный ритуал королевского сюзеренитета под сводами «столичного» собора, сопровождаемый символическими и необычными жестами при принесении оммажа и посвящении в рыцари; феодальный король во всем своем величии и, возможно, зародившаяся именно тогда под впечатлением принесенного графом обета крестового похода мечта о заморском походе и о Иерусалиме, где окончательно будут смыты все грехи.

Во всяком случае, даже если в 1229 году главные действующие лица еще не в силах предвидеть, что брак Жанны Тулузской и Альфонса де Пуатье менее чем через полвека приведет к присоединению Окситании к домену французского короля[169], все же королевская власть Капетингов сделала решительный шаг в направлении этого манящего и пугающего Юга, попытки покорить который до сих пор заканчивались неудачей. Людовик IX — первый полноправный король Франции, король этих двух таких разных половин Французского королевства — северной и южной. К тем обширным территориям на западе страны, которые стали подвластны французской короне при его деде, он присоединил новые, еще больше расширив границы своих владений, теперь уже на юг. Вообще к условиям договора Mo — Париж и к тому, что из них вытекало, следует добавить также статьи договора Мелена, заключенного в сентябре того же, 1229 года, с другим мятежником Юга — Раймундом Транкавелем, виконтом Безье и Нарбонны. И здесь снова компромисс: Транкавель сохраняет за собой Безье, но уступает Каркассонн. Это виконтство с Бокером, приобретенным Людовиком VIII для коммуны Авиньона в 1226 году, а также виконтства Ним и Агд, которые кузен Транкавеля Бернар Атон уступил Симону де Монфору (но наследник Симона, его сын Амори, в том же 1229 году подтвердил, что уступает все свои владения и права на них на Юге королю Франции), образовали два новых сенешальства (так на Юге назывались бальяжи — судебные округа) — Бокер и Каркассонн. И впервые домен французского короля выходит (пусть даже узкой полоской) к Средиземному морю. Сен-Жиль, оживленный в XII веке порт, пришел в полный упадок, не имея больше свободных вод. Людовик IX немедленно решает создать на Средиземном море королевский порт. Это будет Эг-Морт. Мечта о крестовом походе получила материальную основу. Людовик Святой — первый из французских королей, кто сможет выступать в крестовые походы с собственной, а не с чужой территории. Итак, даже если своеобразие Южной Франции, так или иначе признаваемое французской монархией, сохранится надолго, все же мощь Севера осуществила объединение двух Франций. Но Людовик Святой, чье участие в этом процессе было невелико, казалось, не проявлял особого интереса к этой новой половине своего королевства — она слишком далека от короля, взирающего на нее из своих резиденций в Париже и Иль-де-Франсе. Подлинным сеньором этих владений будет до самой смерти брат короля Альфонс де Пуатье, которому Людовик всецело доверял и который часто жил при нем. Что касается Восточного Лангедока, образующего неотъемлемую часть королевского домена, то, если после возвращения из крестового похода король благодаря советникам-южанам интересовался его управлением преимущественно в контексте общей реформы королевства, все равно для него это была прежде всего дорога, отныне принадлежащая Капетингам, по которой он выступал в крестовый поход и возвращался на родину.

Первые годы царствования Людовика Святого, которые обычно принято считать годами трудностей и опасностей (да они такими и были), оказались для молодого короля и годами существенного расширения и усиления королевской власти и укрепления личного авторитета. Благодаря присутствию на театрах военных действий и на собраниях вельмож и, разумеется, благодаря мудрой и решительной политике его матери и советников Людовик предстает как воин и суверен. Подросток, посвященный в рыцари в Суассоне, вырос и стал королем-рыцарем, военачальником. Тот, кто некогда холодел от ужаса в Монлери, теперь созывал своих баронов, и те, за исключением графа Бретонского (но Бретань еще долго будет занозой, глубоко засевшей в тело Франции), послушно являлись.

Между прочим, очень мало вспоминают о двух событиях, свидетельствующих об укреплении королевской власти. Война между графом Шампанским и баронами была междоусобной войной; Людовик IX решительно вмешался в происходящие события, и конфликт приобрел качественно иной смысл. Баронам пришлось отступиться. Король вторгся в частное владение и действовал там не как один из союзников или противников, — в этом главном домене, где шла война, частное уступило место королевскому, и историк с полным правом называет его общественным.

С другой стороны, на собрании в Мелене в декабре 1230 года, куда Людовик созвал всех баронов королевства и куда они все (или почти все, ибо об отсутствующих не говорится) явились, чтобы подтвердить и продолжить осуществление мер, предпринятых еще его отцом и дедом против евреев, юный король обнародовал первый известный нам ордонанс (то есть первый королевский акт, изданный от лица суверена, монарха), имеющий силу для всего королевства, а не только для королевского домена.

Ненадолго задержавшись на событиях 1230–1231 годов в жизни Людовика Святого, не следует просто констатировать, что «кризис был преодолен». Нередко, если периоды затишья на пути исторического развития не сменяются упадком, оказывается, что в это время идет напряженная подспудная работа во всех структурах, как будто волна откатывает, чтобы, собравшись с силами, нахлынуть вновь. Мертвая зыбь прикрывает собой мощный поток событий.

Во время этого затянувшегося несовершеннолетия, когда юный король, по-видимому, постепенно вступал в свои законные права и обязанности, но на первом плане как бы продолжала оставаться Бланка Кастильская вместе с советниками, оказавшимися в тени (поскольку их присутствие редко подтверждается документами), Людовик IX, заметив, что некоторых из главных действующих лиц уже нет рядом, стал проявлять характер и поведение, достойные политика.

Три главных советника, входившие в правительство Филиппа Августа и Людовика VIII и сыгравшие столь важную роль в момент смерти последнего и при вступлении на престол нового короля, ушли довольно скоро. Епископ Санлиса, брат Герен, вернул печати в 1227 году и умер в конце того же года. Камергер Бартелеми де Ру а, скончавшийся в 1237 году, вероятно, постепенно стал отходить от дел. Жан де Нель время от времени появлялся при дворе. Остался один из главных сподвижников королевской семьи — Готье Корню, архиепископ Санса, имя которого стояло первым в иерархических списках духовенства.

Ушли старики, а вслед за ними — и юные принцы королевской крови. Второй брат Людовика, Жан, помолвленный в 1227 году в возрасте девяти лет с дочерью графа Бретонского, вскоре умер. Четвертый брат, Филипп Дагоберт, скончался в 1235 году, не дожив до двенадцати лет. Карл, третий из оставшихся в живых братьев короля (после Роберта и Альфонса), получил в апанаж, согласно волеизъявлению Людовика VIII, Мен и Анжу. Круг «сыновей короля Франции» сузился.

Произошли изменения и в рядах владельцев крупных фьефов. «Политическое» значение имели, пожалуй, две кончины: Фердинанда, графа Фландрского, с 1227 года верного сподвижника короля и вдовствующей королевы, который умер в 1233 году, и спустя несколько месяцев, в январе 1234 года, — дяди юного короля, Филиппа Строптивого, того самого «вздорного человека», вечно мятущегося и так и не снискавшего славы. Но, как бы то ни было, его смерть ликвидировала единственную «фамильную ипотеку». Другой глава Фронды[170] первых лет царствования Людовика, Робер де Дрё, умер спустя еще два месяца. Дело о наследовании Шампани было также решено в пользу короля. Бароны — враги Тибо Шампанского, с позором провалившие военные операции, оказались более удачливыми в династических махинациях. Тибо IV пришлось столкнуться с обладавшей правами на графство Шампань кузиной Алисой, королевой Кипра, поскольку та, будучи старшей дочерью графа Генриха II, могла вступить в право наследования графства, ибо только королевская династия Капетингов исключала женщин из числа престолонаследников. Конфликт между Тибо и его кузиной обострился в 1233 году, когда Алиса вернулась во Францию. В конце концов, в 1234 году все уладилось. Королева Кипра отказалась от личных прав на графство Шампань, согласившись на сумму в 40 000 турских ливров и на годовую ренту в 2000 ливров. Это была огромная сумма, и Тибо, несмотря на свое богатство (Шампань была местом самых крупных торговых ярмарок в христианском мире, а в 1233 году, после смерти дяди Санчо, брата матери, он стал королем Наварры), был не в состоянии выплатить такую сумму. Он обратился за помощью к ставшему теперь его другом Людовику, и королевское правительство заплатило причитающиеся королеве Алисе деньги, однако за это Тибо отдавал в ленную зависимость королю Франции графства Блуа, Шартр, Сансерр и виконтство Шатоден. Так была устранена угроза, которую представляло для королевской династии владение Блуа-Шампань, сжимавшее с двух сторон Иль-де-Франс и Орлеане — самое сердце королевского домена.

Дело Парижского университета

Окружение короля сменилось, с главными феодальными противниками было покончено; проблему представляла только Англия. После выхода из кризиса позиция юного короля весьма упрочилась. Кроме того, именно в 1227–1234 годах и особенно в 1231–1234 годах молодой король проявляет те черты характера и поведения политика, которые впоследствии станут неотъемлемой частью образа Людовика Святого и памяти о нем. И именно в отношениях с Парижским университетом, с епископами, с императором, а главным образом в сфере благочестия, постепенно формируется будущий Людовик Святой.

В 1229 году Парижский университет еще совсем молод. Имея своими предшественниками школы, порою эфемерные, которые на протяжении беспокойного XII века открывали учителя на холме Сент-Женевьев и которые на рубеже XII — ХIII веков организовывались в корпорацию, университет в самом начале XIII века получил привилегии от Филиппа Августа и уставы от Папства (университетская корпорация — это сообщество клириков и христианский институт). Дед Людовика Святого, вне сомнения, уже давно понимал, как важно для французской монархии иметь в Париже, превратившемся при нем в квазистолицу, центр высших исследований, который мог принести его королевству славу, насаждая ведение и выпуская «высокопоставленных функционеров», из числа клириков и мирян[171]. Но Филипп Август, безусловно, не проводил «университетскую политику», что станет обычным для Людовика Святого. Вмешательство королей обусловливалось степенью беспорядков в случае волнений, их ролью «светской длани», если того требовали приговоры Церкви, пусть даже она сознавала пользу Парижского университета и тот авторитет, который он придавал монархии. Когда в 1219 году Гонорий III папской буллой Super spéculant запретил преподавание римского права в Парижском университете, в этом, разумеется, не следует усматривать только вмешательство короля Франции, не желающего, чтобы в его столице преподавали имперское в своей основе право, тогда как сам он жаждал признания собственной независимости от императора. Скорее дело в том, что Папе претило это увлечение правом, заслоняющее христианское богословие, в столицу которого понтифик хотел превратить Париж. Впрочем, Гонорий III запретил и преподавание медицины — еще одной соперничающей дисциплины. Это вынудит монархию набирать своих юристов в Тулузе и особенно в Орлеане. О значении Парижского университета для власти Капетингов можно судить по очень важной в ХIII веке у клириков теме translatio studii Подобно трансляции императорской власти от античности к Средневековью (translatio imperii от царств Востока к Римской империи, затем к германской Священной Римской империи), существовала и трансляция интеллектуальной власти (translatio studii) — от Афин к Риму, а затем к Парижу. Для христианского мира Рим — политическая, а Париж — интеллектуальная столица: таковы закрепленные институционными реальностями мифы о власти, унаследованной юным королем Франции. Потеря Парижского университета означала бы потерю своего влияния и могущества. К тому же считалось, что в Италии есть Папа, в Германии — император, а во Франции — университет. Двумя сильными сторонами Парижского университета являлись: факультет искусств, где подготовка шла в процессе изучения курса семи свободных искусств и где можно было получить общее образование, наиболее открытое всему новому, где кипели дискуссии и рождались идеи; и факультет богословия, вершины учености, центр новой схоластики, объединяющий молодых клириков под покровительством высшего духовенства (обеспечивающее освобождение от налогов, исключительную судебную компетенцию корпорации и епископского суда по делам догмы и веры). Не будучи связанными обязательствами духовного сана, они образовывали неспокойную среду, характеризующуюся падением нравов (грабежами, насилием, изнасилованием) или просто разгулом: попойками, песнями, скандалами.

За происходящим пристально следили король, епископ-канцлер и горожане. Как-то раз студенческая потасовка у некоего кабатчика, прихожанина церкви Сен-Марсель в одноименном предместье, переросла в более серьезное столкновение: королевские сержанты и лучники (полиция того времени), применив силу при наведении порядка, ранили и убили нескольких студентов, что послужило началом острого конфликта между университетом и горожанами и королевской властью в лице Бланки Кастильской, которая, пользуясь поддержкой папского легата, была весьма строга к студентам. Занятия прекратились, началась забастовка — первая известная нам настоящая забастовка в Западной Европе. Как уже случалось, дело дошло до раскола: преподаватели и студенты ушли в другой город, однако прежде такие события не были связаны с прекращением всех занятий, — это тот случай, когда многие государи и города узнали на собственном опыте, что такое подлинная утечка мозгов интеллектуальной парижской элиты. Английский король пытался привлечь парижан в недавно открывшийся Оксфордский университет, а граф Бретонский мечтал основать при их содействии университет в Нанте. Тулузские власти надеялись с помощью парижан наладить работу университета, открыть который только что поклялся Раймунд VII, обещая позволить комментировать книги Аристотеля, запрещенные в Париже. Однако большинство диссидентов хотело вернуться в Париж, где имелись прекрасные условия для жизни и получения образования, — зарождающаяся университетская власть нуждалась в поддержке со стороны парижских властей. Поэтому большинство перебралось в Орлеан и в Анжер.

Впрочем, на улаживание конфликта ушло два года. Каждая из сторон настаивала на своем: университет хотел иметь независимость и юридические привилегии; королевская власть — авторитет и право наводить общественный порядок в Париже. Урегулирование началось с вмешательства Григория IX, радеющего о том, чтобы Церковь обрела крупный богословский центр за пределами территорий, непосредственно подвластных императору: он настаивал на переговорах и призывал парижского епископа, папского легата и Бланку Кастильскую начать их.

Но, похоже, Бланка Кастильская упрямилась слишком долго, так как Людовик IX лично повел дело к тому, чтобы королевская власть пошла навстречу папским требованиям и сделала необходимые уступки. Достойный внук Филиппа Августа, он, вероятно, хорошо понимал, что значил университет для французской монархии. Гийом из Нанжи, перенося, быть может, ретроспективно на 1230 год состояние французской монархии конца ХIII века, то и дело говорит о прозорливости юного государя. Он прекрасно изложил идеологическую основу отношений между Парижским университетом и Французским королевством; и хотя этот текст, несомненно, отражает лишь мысли монаха Сен-Дени, допускаю, что он доносит реальные события и мотивы поведения юного Людовика Святого.

В тот год (1229) вспыхнула жестокая распря в Париже между клириками и горожанами, и горожане убили нескольких клириков; и поэтому университетские преподаватели и студенты ушли из Парижа и разбрелись по разным провинциям. Увидев, что в Париже прекратилось изучение словесности и философии, благодаря которой приобретаются сокровища ума (sens) и мудрости (sapience), той мудрости, что дороже всех сокровищ, что, проникнув из Греции через Рим во Францию вместе с понятием рыцарства, стала частью Парижа, кроткий и мягкосердечный король весьма встревожился и стал опасаться, как бы столь великое богатство и сокровища не исчезли из его королевства, ибо богатства вечного спасения исполнены смысла и ведения, и ему не хотелось, чтобы Господь упрекнул его: «Так как ты отверг ведение, то и я отвергну тебя». Король немедля призвал к себе клириков и горожан и все уладил, так что горожане ответили за все то зло, которое причинили клирикам. И король сделал это намеренно, ибо мудрость — самая большая драгоценность, а изучение словесности и философии пришло вместе с понятием рыцарства, сначала из Греции в Рим, а из Рима во Францию вслед за святым Дионисием, который проповедовал веру во Франции…[172].

Так историограф монастыря Сен-Дени вписал Парижский университет в королевскую символику, превратив мудрость, веру и рыцарство в три символа, три лилии монархии[173]. Разумеется, монах Сен-Дени еще мыслит ученость сокровищем; эта концепция архаическая по сравнению с концепциями магистров университета из числа представителей белого духовенства и нищенствующих орденов об образовании и распространении учености, но заметно, как он старается включить Сен-Дени и свой монастырь в мифический генезис трансляции ведения (translatio studii). Здесь виден процесс рождения французского «национального» мифа, созданного совместными усилиями Сен-Дени и королевской власти, усилиями Сен-Дени и Парижа.

Король заплатил штраф за телесные повреждения, которые причинили студентам королевские сержанты, возобновил привилегии университету, обещал, что парижские домовладельцы, сдавая студентам жилье, будут придерживаться фиксированной таксы, и создал комиссию из двух магистров и двух горожан для контроля за выполнением этого условия. Он призвал горожан к ответу за убийство студентов и заставил возместить нанесенный им ущерб и принести клятву парижскому епископу, аббатам Сент-Женевьев и Сен-Жермен-де-Пре и каноникам капитула в Сен-Марселе, что отныне они не будут причинять никаких обид представителям университета.

Папа признавал действительными дипломы, полученные бежавшими в Анжер и Орлеан во время раскола студентами, при условии, что те вернутся в Париж; он признал, что преподаватели и студенты имеют право на забастовку в случае, если через 15 дней после убийства одного из них виновные не ответят за содеянное. Папской буллой Parens scientiarum от апреля 1231 года, получившей название «Хартии» Парижского университета, Григорий окончательно признал за университетом его автономию и привилегии. Это была своего рода «Великая хартия вольностей», которая, в отличие от английской, была направлена не против королевской власти, а служила ей. Юный Людовик IX смог убедиться в этом.

Людовик и император Фридрих II

Другой важный вопрос — вопрос отношений французского короля с императором — также потребовал с самого начала личного участия юного монарха.

Несмотря на то, что Гуго Капет использовал родственные связи с Оттоном, Капетинги давно стремились избавиться от всякой зависимости от императора, порой — со скандалом, как Людовик VI в 1124 году, но чаще всего — скрытно. Им даже удавалось извлекать выгоду из тех конфликтов с папами и императорами, в которых они не раз участвовали на протяжении XI–XV веков.

Людовик Святой продолжил ту же политику, и небезуспешно. В то же время он всячески подчеркивал уважительное отношение к императорскому достоинству. Он ощущал себя частью единого тела — Христианского мира — тела о двух головах, каковыми были Папа и император. Папа являлся духовным мэтром, а император имел право на особое благоговение за пределами германской Священной Римской империи. Однако никогда ни Церковь (Папа и епископы), ни император не получили бы юридического права, законной власти во Французском королевстве. Эта позиция вполне сочеталась с намерением короля по возможности не принимать ничью из сторон — ни Папы, ни императора, — чтобы не нарушать символического единства двуглавого христианского мира. Мужая, Людовик Святой все больше стремился к установлению справедливости и мира, и в конфликте между Папой и императором его поведение диктовалось желанием добиться объективности и достигнуть примирения.

Похоже, между этими величайшими, но такими разными политическими фигурами ХIII века существовала определенная симпатия, хотя они были антиподами почти во всем: мечта императора Фридриха II была имперской, а короля Людовика IX — эсхатологической, но и тому и другому виделся бескрайний христианский мир — от самых западных границ Европы до Иерусалима; одному для этого требовался героизм человека, другому — подвижничество христианина.

Не исключено, что инициативы Франции 1232 года в отношении Фридриха II связаны с личностью юного короля, ибо и в этом вопросе он начал проводить самостоятельную политическую линию в противовес матери и советникам. В мае — июне Людовик возобновил «договоры» с Фридрихом и его сыном, королем римским Генрихом. Гогенштауфены обещали ему следить за намерениями короля Англии в отношении Франции и не допускать междоусобных войн между имперскими вассалами и вассалами французского короля. Фридрих II ратифицировал это соглашение во время съезда немецких князей во Фриуле. Он по-братски относился к Людовику, и оба государя принесли обоюдную клятву верности и взаимопомощи, какую обычно приносят вассалы сеньорам.

Конфликты с епископами: дело Бове

Среди проблем, в отношении которых молодой король занимает самостоятельную позицию, важное место принадлежало конфликту с епископами в вопросе о юрисдикции. Епископы, наряду с властью церковной и духовной, которую они нередко в той или иной степени разделяли с королем, обладали и властью светской, судебной, которую они осуществляли от лица сеньора или представляли как продолжение епископской функции. В 1230-е годы у монарха, например, существовали разногласия с архиепископами Руана и Реймса, но самый серьезный и затяжной конфликт возник с епископом Бове[174].

Противником короля был человек, вероятно, пользовавшийся его доверием. Действительно, Милон де Нантейль, выбранный в 1217 году епископом Бове и рукоположенный в Риме в 1222 году Гонорием III, сопровождал в крестовом походе Филиппа Августа и попал в плен; он был приближенным Людовика VIII, выступил с ним в крестовый поход на альбигойцев и находился при нем в Монпансье, когда король смертельно заболел.

Участниками конфликта являлись городская коммуна, епископ (он же — граф) и король. Горожане разделились на две группы: populaires — представители 21 вида ремесел, и majores, среди которых были исключительно менялы, многочисленные и всесильные, поскольку епископ имел право чеканить монету. По соглашению между Филиппом Августом и коммуной избрание мэра было доверено Двенадцати Пэрам, шести — от populares и шести — от majores; каждая группа назначала своего кандидата, а уже из них епископ выбирал мэра. В 1232 году это соглашение утратило силу; король констатировал (и это повторится в другом месте), что majores, будучи хозяевами в городе, совершили множество беззаконий, особенно в делах фиска, и, подражая итальянским коммунам, которые апеллировали к какому-либо стороннему лицу, не симпатизирующему ни одной из сторон, назначили мэром некоего горожанина из Санлиса. Жители Бове взбунтовались против чужака; при этом погибло немало людей.

Во время встречи в Бреле с участием короля, королевы-матери и епископа Милона последний потребовал, чтобы Людовик не занимался делом, которое, по его мнению, относилось не к королевской юрисдикции, а к юрисдикции епископа. Король ответил, что лично займется делом Бове и сказал: «Увидите, что я сделаю». Меры, которые лично предпринял Людовик IX, впечатляли. Он арестовал многих жителей, которых сначала запер в крытых рынках, превращенных в тюрьмы, а потом повелел построить для них новые тюрьмы. Пятнадцать домов, которые принадлежали наиболее запятнавшим себя горожанам, были торжественно снесены, и согласно одному документу король определил на жительство в Париж более 1500 человек. Людовик IX со свитой провел в Бове четыре дня. Со времен былого соглашения с Филиппом Августом епископ Бове каждый год выплачивал королю 100 парижских ливров, тем самым окупая право постоя короля, то есть обязанность оплачивать расходы короля и его свиты во время их пребывания в городе. Под предлогом, что данное посещение было исключительным, король потребовал у епископа 800 ливров за право постоя. Епископ, опешив, попросил отсрочки платежа. Король немедля лишил его светской власти, иначе говоря — источников доходов, не имевших отношения к его религиозной функции. Например, из погребов епископа было изъято все вино и распродано на рыночной площади. Последнее, без сомнения, было продиктовано желанием короля на деле продемонстрировать решимость отстоять свои права.

Тогда, оказывая противодействие королю, епископ обратился за помощью к архиепископу Реймса, к другим епископам провинции и даже к Папе. Все они заняли его сторону. Епископ наложил интердикт, то есть приостановил отправление церковной службы в диоцезе. Соборы, или, вернее, провинциальные синоды епископов, осудили позицию короля; Григорий IX, пытаясь вразумить Людовика, направлял ему послание за посланием и даже написал королеве Бланке, чтобы та повлияла на сына. После смерти Милона де Нантейля (сентябрь 1234 года) конфликт распространился на Реймсскую провинцию. Жители Реймса, полагая, что выиграют от поддержки короля, выступили против архиепископа. В апреле 1235 года Папа назначил посредником Пьера Кольмье, прево Сент-Омера, ставшего через год архиепископом Руана. Король остался непоколебим. В сентябре 1235 года он в свою очередь собрал в Сен-Дени всю французскую знать и повелел подписать обращение к Папе с протестом по поводу претензий епископов вообще и архиепископа Реймса и епископа Бове в частности, заявляя, что власть епископов подчиняется только светской юрисдикции — юрисдикции короля и сеньоров. Папа разразился грозным посланием, обещая отлучить короля от Церкви и напоминая о прецедентах времен своего предшественника Гонория III. Король не сдавался и не раз говорил о бессмысленности отлучений и интердиктов, провозглашаемых по поводу и без повода.

Впрочем, дело в конце концов уладилось. В 1238 году был избран новый епископ. Папа Григорий IX (ум. в 1241), а вслед за ним и избранный в 1243 году Иннокентий IV, втянутые в серьезный конфликт с императором Фридрихом II, все больше поддерживали французского короля и особенно в отношении его прав в вопросах церковной власти.

В 1240-е годы превосходство королевских судов над судами епископов уже не оспаривалось[175].

Эти события проливают свет на институционное развитие королевства и позволяют понять поведение Людовика Святого. Уважение короля к Папству и Церкви было не настолько велико, чтобы отказаться от прав монархии на духовную власть. Впрочем, больше, чем о возврате к традиции, это свидетельствует о развитии королевской власти. Дело Бове и Реймса, судя по документам, было провозвестником (началом?) конфликта, в который через 70 лет вступят внук Людовика Святого Филипп Красивый и Бонифаций VIII. В послании от 22 марта 1236 года Папа писал: «Урон, нанесенный Церкви Бове, — это урон, нанесенный всей “галликанской” (французской) Церкви и даже Церкви Вселенской». Если Людовик Святой проявляет непреклонность и жестокость, когда на карту поставлены права короля и королевства, это значит, что в свои восемнадцать лет этот христианнейший король тверд и последователен в отношении будущих незаконных покушений Папства и епископов на королевскую юрисдикцию и не потворствует злоупотреблениям духовенства в вопросах отлучения и интердикта[176]. Самое главное, это свидетельствует о том, что, независимо от его характера и политики, какое-то внутреннее развитие упорно ведет его к усилению королевской юрисдикции, ко все большему укреплению государства.

Благочестивый король: основание Ройомона

Будущий Людовик Святой обнаруживает еще одну черту своего характера и поведения, которая проявляется в 1229–1234 годах, когда королю было пятнадцать — двадцать лет: он — благочестивый король.

Его отец, Людовик VIII, завещал крупную сумму на основание близ Парижа монастыря, который был бы особенно связан с монаршей семьей и монахи которого усерднее других молились бы за представителей королевской фамилии. В этом желании вновь проявляется давняя связь между монашеством и королевской властью; начиная с Гуго Капета, такую связь, продолжая традицию своих предков Робертинов (что лежало в основе его успеха), династия Капетингов хотела поддерживать с несколькими крупными монастырями: Турским, Флёри-сюр-Луар (где покоился Филипп I), Барбо (который выбрал для своего погребения Людовик VII) и конечно же Сен-Дени. Людовик VIII предназначал этот монастырь черным монахам Сен-Виктор а, монастыря в предместье Парижа, на склонах холма Сент-Женевьев; в XII веке этот монастырь играл важную роль в развитии схоластики и богословия. Он сохранял немалое влияние, даже если современному историку может показаться, что по сравнению с университетом и нищенствующими орденами этот монастырь переживал упадок. Однако, основанный в 1229 году по завещанию покойного короля монастырь Людовик IX и Бланка Кастильская передали цистерцианскому ордену. Такое решение тем удивительнее, что аббат Сен-Виктора Иоанн, названный в завещании Людовика VIII как гарант основания монастыря, похоже, был одним из приближенных молодого короля и его матери. По-видимому, в этот момент Людовика больше привлекало реформированное цистерцианское монашество. Как и для большинства христиан того времени, Сито было для Людовика Святого своего рода переходом к нищенствующим орденам, пока еще не преобладавшим в его окружении.

Начиная с основания Ройомона, проявляется не только интерес Людовика IX к церковной архитектуре, но и его набожность вкупе со смирением и его авторитаризм в делах благочестия.

О том, что он с юных лет проявлял интерес к церковной архитектуре, свидетельствует Жуанвиль: «С тех пор, как он стал править королевством и осознавать себя, он начал строить церкви и множество монастырей, среди которых красотой и величием выделяется аббатство Ройомон»[177]. Сооружение Ройомона — это для молодого короля и повод проявить смирение и покаяние. Символически Людовик действовал в духе монашеской традиции ранних бенедиктинцев, подхваченной монахами Сито в XII веке. Гийом де Сен-Патю в биографии короля, написанной с использованием документов процесса канонизации в конце XIII века, рисует его за работой:

И когда монахи вышли, по обычаю цистерцианского ордена, после третьего канонического часа на работу (labour) и стали носить камни и раствор туда, где воздвигалась стена, то блаженный король взял носилки, груженные камнями, и понес их; он шел впереди, а один монах нес их сзади; так святой король поступал в то время еще не раз[178].

И, повествуя об этом благочестивом поведении в главе, посвященной любви Людовика Святого к своим ближним, он добавляет:

И в это время святой король повелел взять в руки носилки и своим братьям, монсеньеру Альфонсу, монсеньеру Роберту и монсеньеру Карлу. И каждому из них помогали нести носилки монахи. Святой король заставил делать это и других рыцарей из своей свиты (compagnie). А когда его братьям хотелось поболтать, покричать или поиграть[179], святой король говорил им: «Монахи здесь не шумят, и нам нельзя шуметь». А когда братья святого короля слишком нагрузили носилки[180] и хотели на полпути передохнуть, он сказал им: «Монахи не отдыхают, и вам не следует отдыхать». Так святой король воспитывал своих (mesnie: своих родственников и приближенных) в духе благочестия.

Близкие Людовика начинали понимать, чего стоило жить бок о бок с ним и пользоваться его любовью.

Для строительства завещанного Людовиком VIII аббатства, которое было отдано цистерцианцам, король и королева-мать выбрали место неподалеку от Аньер-сюр-Уаз в диоцезе Бове, где молодой король время от времени жил и которое было приобретено с этой целью. Местечко называлось Кимон, но ему дали новое название — Ройомон («королевская гора»), что свидетельствовало о тесных связях между монастырем и монархией. В 1232 году генеральный капитул Сито по просьбе монахов Сен-Дени постановил, чтобы праздник святого Дионисия отмечался во всех монастырях ордена двумя мессами и прочими торжествами праздничных дней, но конверсы не должны были прекращать работы. Из сведений такого рода можно лучше понять милости, которые оказывал цистерцианцам Людовик Святой, благодаря чему они оказались связанными как бы узами молитвы, создававшей духовное родство не только между монахами аббатства и династией, но и между монахами и монархами. Благодаря Ройомону и этим узам Сито вошло в круг королевских монастырей, центром которого стал Сен-Дени.

Благочестивый король: пропажа святого гвоздя

Еще одним событием, свидетельствующим о первых шагах короля на пути благочестия, была пропажа и обретение священной реликвии Сен-Дени — святого гвоздя. Предоставим слово Гийому из Нанжи, который, будучи монахом Сен-Дени, придал этому событию (происшествию) значение вселенского масштаба:

На другой год (1232) случилось в той же церкви (Сен-Дени), что святой гвоздь, один из тех, которыми был распят Господь наш и который был обретен во времена французского короля и римского императора Карла Лысого, подарившего его упомянутой церкви, выпал из сосуда, в котором хранился, когда тот сосуд подносили для целования паломникам, и потерялся среди множества людей, целовавших его в третий день мартовских календ (28 февраля); но потом случилось великое чудо, и его нашли и с великой радостью и ликованием вернули в упомянутую церковь первого апреля[181]. И надо сказать о той печали и скорби, которую святой король Людовик и его благородная матушка королева Бланка испытали в связи со столь великой потерей. Когда король Людовик и королева-мать узнали о пропаже такого сокровища и что случилось это со святым гвоздем в их царствование, они сильно опечалились и сказали, что более горького известия не могло и быть, и ничто иное не могло заставить их так сильно страдать. По причине такого горя добрый и благородный король Людовик, не в силах совладать с собой, стал громко восклицать, что пусть бы уж лучший город его королевства был до основания разрушен. Когда он узнал о горе аббата и монахов Сен-Дени и о слезах, которые те денно и нощно безутешно проливали, он послал к ним мудрых и красноречивых (bien parlants) людей, чтобы утешить их, и даже хотел поехать сам, но придворные его не пустили. Он повелел огласить по всему Парижу, на улицах и площадях, что если кому-то ведомо что-либо о пропаже святого гвоздя и если кто-то нашел его и утаил, то пусть немедля вернет и получит за него сто ливров от самого короля. Что еще сказать? Тревога и печаль, вызванные пропажей гвоздя, были повсюду таковы, что не описать. Услышав известие о пропаже святого гвоздя и призыв короля, парижане сильно взволновались, и множество мужчин, женщин, детей, клириков, школяров (студентов) возопили громким голосом, обливаясь слезами, бросились в церкви, чтобы обратиться за Божией помощью в столь великом горе. И рыдал не только Париж, но и все жители Французского королевства, узнав о пропаже святого и драгоценного гвоздя. Многие мудрые люди опасались, как бы по причине этой горестной утраты, случившейся в самом начале царствования, не последовали великие беды или эпидемии и как бы это не стало предзнаменованием гибели (не дай Бог) всего тела Французского королевства[182].

Воздействие реликвий на весь народ, то впечатление, какое они произвели на молодого короля, преувеличенно эмоциональное выражение религиозного чувства, граничащего со страхом перед колдовскими силами, сочетание благочестия, основанного на освященных Церковью материальных предметах, где еще различается вековая политика Сен-Дени, которая через посредничество псевдо-Дионисия и династии Каролингов вверяет Францию Людовика Святого Иисусу, — все это проливает яркий свет на христианское благочестие XIII века, в лоне которого Людовик Святой уже не исключение, но королевская сублимация глубокой религиозности народа, которого волнуют реликвии и чудеса. Вера остается нерушимой у самых простодушных и у самых всесильных и мудрых благодаря священным предметам, обеспечивающим благоденствие королевству; пропади они ненароком — все может пойти прахом. Не с такой тревогой всматривались римляне в печень жертв, следили за полетом и аппетитом птиц, как французы 13-го столетия расследовали пропажу священного гвоздя. Юный Людовик живет одной глубокой, «примитивной» для нас, религиозностью со своим народом и начинает создавать свой образ и строить политику на публичном и напряженном выражении чувств. Однако в его окружении такие чрезмерные проявления благочестия считались недостойными короля, который должен знать меру и подавать пример благоразумия. Людовик уже шокирует ревнителей традиционного представления о поведении короля. Совместимо ли королевское величие с такими проявлениями набожности, в которой сочетаются жесты, выражающие интенсивность веры в древнюю святыню (культ реликвий, почитание мест культа — церквей и монастырей) с жестами новой индивидуальной набожности, говорящей о смирении, боязни греха, необходимости покаяния? Для Людовика такой проблемы не было: он ощущал себя королем, он хотел сразу и безоговорочно быть королем Франции, сознающим свои обязанности (в том числе относительно внешнего вида и королевской символики), и христианином, который, чтобы подать пример и обеспечить вечное спасение себе и своему народу, должен проявлять свою веру согласно старой и новой практике, и должен делать это согласно словам, которые будут ему дороги: не только «сердцем» — в своем сознании, но и «телом» — всем своим существом. Но его окружение — его советники, которым хотелось, чтобы он разделял ценности и позиции общественных слоев, к которым принадлежали они (аристократия, прелаты), и народ, который видел в нем главу светской власти — в общем формирующееся общественное мнение, — не будет ли оно раздираемо двумя чувствами: восхищения и неловкости, неловкости за осуждение позиции, которую это окружение считало скандальной и опасной, недостойной королевской функции и пагубной для королевства и подданных? Правление Людовика будет определяться одновременно и поведением короля, убежденного в совместимости, более того, в необходимости слияния двух главных забот: блага королевства и народа, спасения своей души, которое должно — поскольку он король — спасти королевство и подданных, и общественным мнением, которое, с одной стороны, восхищается набожностью короля, а с другой — опасается, что такое поведение не подобает королю. У Людовика будут некоторые минуты, даже периоды сомнений, особенно после неудачного крестового похода, но он всегда будет преодолевать их, убежденный в том, что находится на «верном» пути, определяемом королевской функцией. Тем не менее в том обществе, где не занимать надлежащего тебе места — великий грех, превышать положение (status), в которое нас поставил Господь, быть на высоте на социальных рубежах, четко определенных Богом, и, в частности, на рубежах, отделяющих клириков от мирян, в том обществе, которое никогда не потерпит своим главой Мелхиседека, короля-священника (Людовик и сам убежден в необходимости такого различия и пытается остаться в границах светской власти, пусть даже приближаясь к тому крайнему пределу, за которым оказывается в мире клириков, монахов), поведение короля Франции внушает тревогу. Может быть, он в основе своей тот скандальный гибрид, король-монах, а позднее, в окружении братьев новых нищенствующих орденов, — король-брат? В конце концов, общественное мнение большинства найдет здравое решение, которое будет санкционировано Церковью: он станет святым королем, королем мирским, и святым. Но для этого потребуется пройти через все превратности долгого царствования, потребуется целая жизнь, долгая жизнь по меркам 13-го столетия.


Глава вторая От женитьбы до крестового похода (1234–1248)


Женитьба Людовика IX (1234). — Посвящение в рыцари братьев. Появление Жуанвиля. — Король-отец. Король реликвий: терновый венец. — Сент-Шапель. — Эсхатологический король: монгольский Апокалипсис. — Король-победитель: война с англичанами. — Болезнь короля и обет крестового похода. — Король, Папа и император. — Людовик Святой и Средиземноморье. — Подготовка к крестовому походу.


Нам неизвестно точно, когда Людовик был признан совершеннолетним, с уверенностью можно сказать только, что или в 1234 году по достижении двадцати лет, или немного позднее, в 1235 году, когда ему исполнился двадцать один год. Возраст совершеннолетия французских королей — четырнадцать лет — был установлен в 1375 году Карлом V. Людовик представлял собою исключение. Бланка Кастильская так умело правила в период несовершеннолетия короля и, вероятно, так вошла во вкус, пользуясь не только реальной поддержкой советников, но и одобрением вельмож, что решила продлить время своей опеки над сыном и королевством. Несомненно, юный король, как мы уже знаем, начал вмешиваться в некоторые дела, проявляя характер и даже силу. Вероятно, в некоторых случаях его действия имели успех, так было, например, во время забастовки в Парижском университете и в отношениях с епископами. Переход к совершеннолетию и к самостоятельному правлению не удается проследить ни по источникам, ни по отдельным фактам, ибо утвердилось необычное, но неизменное положение — нечто вроде «соправления» Людовика и королевы-матери. Как увидим в дальнейшем, это было неравное, но не вызывавшее разногласий «соправление».

Женитьба Людовика IX (1234)

В 1233 году Людовику девятнадцать лет, а он еще не женат и даже ни с кем не помолвлен, что по тем временам поразительный факт, особенно для столь высокопоставленного лица. Среди приближенных юного короля неминуемо должны были начаться пересуды: королеву-мать укоряли за то, что она затягивает заключение брачного союза, который мог бы ослабить ее влияние на сына и ограничить участие в делах королевства. В дальнейшем своим отношением к невестке она подтвердила небезосновательность таких подозрений. Не следует забывать и о том, что женитьба французского короля — серьезное дело: ему надо найти супругу с высоким положением, что принесло бы политические выгоды, и, что сложнее (но люди Средневековья считали, что и это подлежит более или менее обоснованным расчетам), чтобы она могла подарить супругу если не многочисленное потомство, то, по крайней мере, детей мужского пола. В Средние века браки сильных мира сего заключались родителями по расчету (в случае суверена — династическому и политическому), будущие супруги не имели права выбора и нередко впервые встречались лишь перед свадьбой[183]. Любовь в то время проявлялась в похищении и сожительстве, в адюльтере и литературе. Брак по любви в Средние века не имеет смысла. Любовь в современном понимании, заканчивающаяся браком, зародилась и долгое время существовала на Западе в воображении, как бы незаконно. Ее источник — неудовлетворенное любовное чувство.

Согласно Гийому из Нанжи брак был заключен по желанию короля, но, вероятно, Людовик всего лишь придерживался обычая и, когда нашлась подходящая девушка, день свадьбы был согласован королем с матерью и советниками:

В год благодати Господа нашего 1234, на восьмом году царствования короля Людовика Святого и девятнадцатом году его жизни он возжелал иметь отпрыска, который бы унаследовал его королевство (то есть наследника мужского пола) и захотел жениться не для любовных утех, но чтобы продолжить род свой[184].

Выбор пал на старшую дочь Раймунда Беренгария V, графа Прованского с 1209 года, первого графа Арагонской династии Прованса, который практически постоянно пребывал в провансальских землях, чаще всего в Эксе или в Бриньоле. Благодаря этому браку король оказывался на территории, представлявшей тройной интерес для французской короны. Капетинги наконец вступали в древние владения графа Тулузского, на тот самый Юг, где издавна властвовали еретики. Вместе с тем усиливалась роль французской монархии на средиземноморском побережье, где в феврале 1234 года Людовику IX предстояло выступить в роли посредника между будущим тестем Раймундом VII и графом Тулузским, ведущими распрю из-за Марселя; усилилось его влияние в империи, на левом берегу Роны, в королевстве Арелат, где в конце XII века император Генрих VI назначил викарием Ричарда Львиное Сердце[185]. Одновременно этот брак был частью анти английской стратегии французской монархии.

Кроме Маргариты, которой предстояло стать супругой французского короля, у Раймунда Беренгария V, потерявшего двух малолетних сыновей и не имевшего наследника мужского пола, было еще три дочери[186]. Вторая, Алиенора, или Элеонора, в 1236 году выйдет замуж за английского короля Генриха III (так англичане ответили на брак Людовика и Маргариты), третья, Санш (или Санши), в 1241 году вступит в брак с братом Генриха III Ричардом Корнуэльским и вместе с ним будет коронована в 1257 году в Ахене, станет королевой римской, но не императрицей, ибо ее супругу не удастся стать императором, и умрет в 1261 году Чтобы графство Прованс не было поглощено одним из великих королевств Западной Европы, Францией или Англией, Раймунд Беренгарий V, скончавшийся в 1245 году, перед смертью продиктовал завещание, передавая наследование графством четвертой дочери, Беатрисе, и если бы Беатриса оказалась бездетной, а у Санш не было сына, то Прованс вернулся бы к королю Якову Арагонскому. Но в 1246 году Беатриса вышла замуж за младшего брата короля Франции Карла Анжуйского[187], и, когда последний по милости Папы Римского стал главой Неаполитанского королевства и Сицилии, Беатриса в 1265 году, за несколько месяцев до смерти, была коронована, Прованс был присоединен к Неаполитанскому королевству и Сицилии[188].

Как соблазнительно — представить себе этого графа, все четыре дочери которого стали королевами, а сам он, пусть даже посмертно, если говорить о Беатрисе, — тестем всего христианского мира. Следует описать те связи, в которые включается в 1234 году Людовик IX, ту общность, которая образуется в 1236–1246 годах. Конечно, королева Маргарита и три ее сестры, в отличие от Людовика IX и троих его братьев, не представляли собой монолитной группы. Если две старшие, королевы Франции и Англии, были ровесницами и, по-видимому, сильно привязаны друг к другу, то об отношении двух старших к двум младшим этого не скажешь. Разница в возрасте была велика, детство и юность их не сблизили, и, вероятно, старшие хотели, чтобы отцовское наследство досталось самой младшей. Отношения между Францией и Англией являются ярким свидетельством как действенности, так и ограниченности таких родственных связей королевских фамилий Средневековья. Эти династические связи не помешали разразившемуся в начале 1240-х годов вооруженному конфликту между Людовиком IX и Генрихом III, но впоследствии они же способствовали их сближению, и когда Людовик Святой окончательно войдет в роль миротворца, он будет опираться на них.

Людовик и Маргарита состояли в четвертой степени родства, но 2 января 1234 года Григорий IX снял с них запрет на брак кровных родственников по причине «настоятельной необходимости и очевидной пользы» союза, который способствовал бы установлению мира на территории, раздираемой ересью и войной с еретиками. Маргарита едва достигла половой зрелости, ей тринадцать лет, и, быть может, в этом еще одна причина сравнительно поздней женитьбы Людовика, которому надо было дождаться, чтобы избранница достигла брачного возраста. Было решено, что свадьбу сыграют в Сансе, куда легко было добраться как из Парижа, так и из Прованса; к тому же это было место кафедры архиепископа, которому подчинялся парижский епископ. В то время кафедру в Сансе занимал один из главных советников короля Готье Корню, а гордостью города был собор — один из первых и красивейших готических соборов.

События начали стремительно развиваться в мае. Два гонца юного короля отправились в Прованс за невестой, чтобы препроводить ее к месту бракосочетания. Это были архиепископ Готье Корню и Жан де Нель, преданный советник, служивший еще Филиппу Августу и Людовику VIII. Они составили в Лионе письменное брачное обязательство короля, обещавшего жениться на Маргарите перед Вознесением, — в тот год оно приходилось на 1 июня. Это обязательство соответствовало акту, скрепленному печатью в Систероне 30 апреля; согласно ему граф и графиня Прованса обещали выплатить королю Франции в течение пяти лет сумму в 8000 марок серебром в качестве приданого Маргариты, а король отдавал им в держание замок Тараскон. 17 мая граф Прованса обязался заплатить королю еще 2000 марок[189]. В сопровождении своего дяди Гийома Савойского, епископа Баланса, Маргарита 19 мая провела в Турню, а ближе к 28 мая прибыла в Санс. Людовик, который 24 мая был еще в Фонтенбло, прибыл 25-го в Пон-сюр-Ионн и остановился в аббатстве Святого Коломба близ Санса, где провел три дня — с 26 по 28 мая. Бракосочетание состоялось в субботу, 27 мая, накануне воскресного дня перед Вознесением[190].

На церемонии присутствовали самые знатные люди. В свите Людовика — его мать, Бланка Кастильская, братья Роберт и Альфонс, кузен Альфонс Португальский (будущий король Альфонс III), племянник Бланки Кастильской, представители знати, среди которых — старый слуга Филиппа Августа Бартелеми де Руа, в свите Маргариты — множество дам. Среди прибывших по приглашению короля — архиепископ Тура, епископы Осера, Шартра, Mo, Орлеана, Парижа и Труа, аббаты Сен-Дени и монастырей Санса, Сен-Жана, Сен-Реми и Сен-Пьер а-ле-Виф, а также архидиакон и каноники капитула Санса, графиня Фландрская и Геннегауская Иоанна, Гуго X, граф де ла МарIII, сир де Лузиньян, Аршамбо IX, сир де Бурбон, герцог Бургундский Гуго IV с женой, Матильда д’Артуа, графиня де Куртене и де Невер с мужем Гигом V, графом де Форе и последний по счету, но не по значению, граф Тулузский Раймунд VII. Были и прелаты, более или менее близкие к монарху, среди которых — парижский епископ и аббат Сен-Дени (архиепископ Реймсский отсутствовал), владетельные сеньоры этой территории и держатели трех самых больших фьефов, Фландрии, Марш и графства Тулузского, Гуго де Лузиньян и Раймунд VII, будучи двумя всесильными вассалами, редко выказывали верность королю.

Церемония бракосочетания проходила в два этапа:[191] сначала на возвышении перед входом в церковь, поскольку в Средние века бракосочетание долгое время было всего лишь полюбовным соглашением. В XIII веке оно постепенно превращается в таинство и переходит под контроль Церкви. Празднование на площади было одновременно и последним оглашением бракосочетания (после того как IV Латеранским собором 20 лет назад, в 1215 году оглашение бракосочетания вменилось как обязательное), и присутствующим в последний раз предоставлялась возможность заявить о наличии препятствий для такого союза; но Папа заранее позаботился уладить этот вопрос. Затем архиепископ обратился к жениху и невесте и совершился основной обряд, который в этом обществе жестов выражался в символическом жесте соединения правых рук (dextrarum junctio), что напоминало ритуал оммажа вассала, вкладывавшего свои руки в руки сеньора. Этот жест означал взаимное согласие супругов, ибо в литургии бракосочетания неравенство между мужчиной и женщиной почти полностью исчезает. Обычно правые руки супругов соединяет отец невесты. В отсутствие графа Прованса этот жест, вероятно, совершил дядя Маргариты, епископ Баланса Гийом Савойский.

Архиепископ, воззвав к Святому Духу, благословил и окурил ладаном кольцо, которое затем передал королю, а король надел Маргарите кольцо сначала на большой палец правой руки (со словами: «In nomine Patris» — Во имя Отца), затем на указательный («et filii» — и Сына) и, наконец, на средний (закончив словами: «et Spiritus Sancti. Amen» — и Святого Духа. Аминь). После этого Людовик дал Маргарите 13 денье — трезен[192] (значение этого жеста неясно), а она, скорее всего, отдала их архиепископу вместе с брачной грамотой, свидетельствующей о заключении брака. В Средние века жест зачастую подкреплялся письменным документом. Этот первый этап заканчивался молитвами, произносимыми архиепископом, благословением и окуриванием супругов ладаном. Теперь молодые входили в церковь.

Второй этап бракосочетания — главным образом месса. При этом читались или пелись многочисленные тексты, адаптированные к данному событию: отрывок из Первого послания апостола Павла к Коринфянам (Кор 6: 15–20) («Разве не знаете, что тела ваши суть члены Христовы?… Бегайте блуда;… Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа?…»), Евангелие от Марка (Мк 10: 1–9) («…Бог мужчину и женщину сотворил их… Так что они уже не двое, но одна плоть… Кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует от нее; и если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, прелюбодействует»), и произносились слова благодарности Богу: «Ты, связавший брачный союз сладостными узами любви и нерушимыми узами мира, чтобы целомудренная плодовитость священного брака привела к умножению детей, которым Ты восприемник».

Два обряда, совершаемых по ходу мессы, были значительны каждый по-своему. После слов благодарности супруги опускались на колени перед архиепископом, на «коленопреклоненных» Людовика и Маргариту накинули брачный покров (velatio nuptialis), а в это время архиепископ призывал благодать Божию на молодых. Этот обряд инициации или перехода (в данном случае от безбрачия в супружество) напоминал обряд рукоположения (посвящение мирянина в клирика, священника — в епископы) и миропомазания короля (когда король фактически становился королем освященным, то есть священным). После продолжительного молебна обряд закончился обетом супруги, что она будет любить мужа, как Рахиль, будет мудрой, как Ревекка, и верной, как Сара.

В момент инвокации: «Да пребудет мир Божий с вами» (Рах Domini sit semper vobiscum) — король восходил к алтарю, чтобы получить поцелуй мира от архиепископа, а потом передавал его своей супруге. Современник события, доминиканец Гийом Пейро, подчеркивает, что этот поцелуй имел большое значение (еще один вассальный обряд), ибо тем самым супруг обещал любовь и защиту своей жене: «Муж давал обет любить свою жену, когда во время мессы, в присутствии тела Господня, отдавал ей этот поцелуй, который во все времена является знаком любви и мира». Затем Людовик и Маргарита причастились.

После мессы должны были совершиться два обряда, которые совсем не упоминаются при бракосочетании Людовика и Маргариты, но которыми обычно завершался переход молодоженов в супружество. Хлеб и кубок с вином (замена причащения под двумя видами, которое совершал на мессе при своем миропомазании наподобие священников король — единственный из всех мирян) благословлялись священником и символически разделялись супругами. Наконец, благословение служителем культа опочивальни молодоженов, после чего супруги садились или ложились на постель — по всей видимости, это обряд плодородия, подчеркивающий основную цель брака и его оправдание — продолжение рода.

Из признания, сделанного королевой Маргаритой много лет спустя, нам известно, что молодой супруг не дотронулся до своей жены в первую брачную ночь, неукоснительно соблюдая, как все очень набожные женатые христиане, три «ночи Товии», предписываемые Церковью по примеру Товии из Ветхого Завета.

На следующий после свадьбы день, в воскресенье 28 мая 1234 года, молодая супруга была коронована. Инаугурация (если употребить английский термин, который во французском языке по отношению к людям, увы, неприменим) королев Франции шла в Средневековье по нисходящей. В ХIII веке они еще бывали миропомазаны (но не чудесным миром из святого сосуда[193], которое предназначалось для короля) и коронованы во время коронации короля, если он при этом женился, или коронованы на особой церемонии вскоре после свадьбы, если их супруг уже был королем, но в XV веке на супруг королей уже не распространялся обряд миропомазания, а в XVI веке их коронация превратилась во второстепенную церемонию[194]. Обычное место индивидуальной коронации королевы — Сен-Дени и никогда Реймс, однако у Сен-Дени не было монополии на эту церемонию. Церковь Санса была достаточно влиятельной, чтобы ее собор стал местом церемонии, — коронация была осуществлена на другой день после свадьбы, и это можно расценивать как знак внимания Людовика IX к своей юной супруге.

Без сомнения, церемония проходила согласно ordo[195], описание которого содержится в одной рукописи, датируемой около 1250 года. Анализ этих двух церемоний — миропомазания короля и коронации королевы — я проведу в третьей части этой книги. Запомним пока, что эта церемония сопровождалась большим пиром и что Людовик IX посвящал в рыцари и, возможно, возлагал руки на золотушных в силу своей чудотворной способности исцелять[196]. По случаю коронации королевы король, должно быть, повторил те обряды, которыми сопровождалась его коронация и которые из нее следовали. Но не думаю, хотя об этом иногда пишут, чтобы Людовик IX основал при этом в Сансе «новый рыцарский орден», Орден Генетты (Coste de Geneste)[197]. Этот орден заявил о себе лишь 150 лет спустя, при Карле VI, который тщетно пытался учредить его и который, весьма вероятно, сам же его создал. Чтобы придать ему больше блеска, он придумал легендарное начало, возведя его создание к Людовику Святому, «великому человеку» (и святому) династии. Этот рыцарский орден не соответствовал ни духу XIII века, ни характеру Людовика Святого, короля-рыцаря, каковым он являлся и каким хотел быть[198].

Мы располагаем счетами расходов короля по случаю бракосочетания в Сансе, что позволяет вникнуть в материальные, экономические и символические аспекты этого события[199].

Празднества в Сансе, похоже, обошлись королевской казне в 2 526 ливров. В основном деньги пошли на транспортировку королевского кортежа и на доставку клади в повозках или на судах, на конскую сбрую и ковры, на деревянные подмостки и на ложе из листьев, покрытое шелком, на котором восседал Людовик во время церемонии перед церковью, на драгоценности и подарки, среди которых был золотой кубок для кравчего, на скатерти и салфетки для пира и особенно на одежду, которой было много, причем роскошной, и на ее изготовление ушло много сукна, шелка и мехов[200]. В этом вся роскошь одежды Средневековья. Для короля и его свиты были изготовлены «фетровые шляпы на подкладке цвета павлина или украшенные павлиньими перьями и хлопком», для молодой королевы выбрали шляпу «из меха горностая и соболя». На Маргарите было платье цвета чайной розы, а ее золотая корона стоила 58 ливров. «Племянник, монсеньер Альфонс Португальский», был облачен в пурпур. Расходы на хлеб составили 98 ливров, на вино — 307 ливров, на яства — 667 ливров, на воск — 50 ливров. Маргарита привезла с собой шесть трубачей и менестреля графа Прованса. Прибыли и другие менестрели, которые должны были затевать игры и танцы.

Словом, свадьба Людовика Святого, сыгранная с блеском, была достойна королевских свадеб того времени. Молодой король, который всегда заботился о том, чтобы соответствовать своему высокому положению, но который в дальнейшем будет все больше отказываться от внешних проявлений богатства и власти, был еще тесно связан с традицией королевской роскоши.

Восьмого июня Людовик и Маргарита вступили в Париж и снова оказались в атмосфере праздника[201].

Посвящение в рыцари братьев. Появление Жуанвиля

Эти празднества мы вновь наблюдаем во время трех королевских церемоний, завершившихся созданием высокого союза четверых «сыновей короля», то есть Людовика IX и троих его братьев. Речь идет о посвящении в рыцари («chevalerie») братьев, что послужило поводом к торжествам. Для юношей это было тройным вступлением во все права, которые несет с собой совершеннолетие, в данном случае двадцатилетие: они вступали в высшее общество мирян, становились рыцарями и приступали к управлению унаследованными владениями. Все было устроено согласно завещанию Людовика VIII, но представало как решение самого Людовика IX.

Итак, в 1237 году был посвящен в рыцари Роберт, ставший владельцем Артуа, в 1241 году — Альфонс, получивший Пуату, а в 1246 году — Карл, которому досталось Анжу. Воспоминания о посвящении Альфонса де Пуатье в Сомюре 24 июня 1241 года дошли до нас в уникальном источнике. Это произошло в тот самый день святого Иоанна, когда рыцари-христиане отмечают достижение возраста посвящения в рыцари, в тот самый день, когда совершаются древние языческие обряды, а накануне ночью разводят костры — в память о праздниках летнего солнцестояния.

Этот несравненный свидетель — юный Жуанвиль. Ему семнадцать лет, он еще оруженосец (écuyer), одно из неприметных действующих лиц, но он в восторге от этого праздника, который приблизил его к королевской семье. Вероятно, он впервые увидел короля, который был на десять лет старше него; через некоторое время он станет одним из приближенных Людовика, его другом, а в тот день его переполняет чувство восторга и обожания. Он оставит потомкам бесценные воспоминания — единственное в своем роде жизнеописание Людовика IX.

Король собрал придворных в Сомюре, что в Анжу; и я там был и, скажу вам, лучше этого ничего никогда не видел. За королевским столом сидели граф де Пуатье, только что посвященный в рыцари в день святого Иоанна; а рядом с графом де Пуатье сидел граф Жан де Дрё, которого тоже посвятили в рыцари; рядом с Жаном де Дрё — граф де ла Марш; рядом с графом де ла Маршем — благородный граф Пьер Бретонский. И перед королевским столом напротив графа де Дрё сидел монсеньер король Наваррский в камзоле и атласном плаще, подпоясанном ремнем с пряжкой, а пояс был из парчи; а я резал для него.

Королю прислуживал за столом его брат, граф д’Артуа, а резал для него благородный граф Жан де Суассон. Присматривали за королевским столом монсеньер Имбер де Божё, который стал тогда коннетаблем Франции, и монсеньеры Ангерран де Куси и Аршамбо де Бурбон. За этими тремя баронами стояли тридцать их рыцарей-охранников в камзолах из шелка, а за ними — множество сержантов с гербами графства Пуатье, нашитыми на тафту. На короле был камзол из атласа голубого цвета и сюрко и плащ из алого атласа, подбитого горностаями, а на голове — Хлопковая шапочка, которая портила его, ибо он был еще молод.

Король устроил этот праздник в крытых рынках Сомюра; и говорили, что великий король Генрих Английский построил их для своих пышных пиров. Эти помещения были сделаны наподобие монастырей белых монахов; но, полагаю, ничто не может сравниться с их размерами, поскольку у стены, где вкушал король в окружении рыцарей и сержантов, занимавших много места, сидели за другим столом еще двадцать епископов и архиепископов; а рядом с этим столом сидела королева Бланка, королева-мать — у противоположной стены, отдельно от короля[202].

Это описание — восторженный взгляд очень юного человека, к тому же «провинциала», выходца из скромного родового замка в Шампани, — один из первых «непредвзятых» взглядов на внешность Людовика Святого. Мы видим короля во всем его великолепии, среди блистательных приближенных, но одна деталь уже свидетельствует о том, что этот двадцатисемилетний монарх вступает на путь смирения и ухода от мирской суеты: он не заботится о прическе, на нем хлопковая шапочка, которая не вяжется с остальной его одеждой, портит и старит его. Привлекательный образ Людовика, каким увидел его Жуанвиль, образ возвышенный в своей благопристойности и рыцарском изяществе, становится зримым, ощутимым во всех значимых деталях, и на него набрасывается историк-«людоед», падкий до «свежего мяса» истории, в котором ему слишком часто отказывают[203].

Король-отец

Итак, 27 мая 1234 года Людовик женился на девушке, которая, как и ее сестры, слыла у современников красавицей, — женился для продолжения рода. Такова церковная заповедь, таково требование династии, но это и удовлетворение темперамента, который, подчиняясь морали и правилам христианского брака, вовсе не «идет на поводу» у плоти. Согласно апостолу Павлу, это и есть супруг: «Лучше вступить в брак, нежели разжигаться».

Однако дети у королевской четы появились только в 1240 году — через шесть лет после свадьбы. Что это — поздняя зрелость молодой королевы, выкидыши или даже смерть младенцев (в начале замужества Бланка Кастильская тоже потеряла много детей), о которых не говорят ни документы, ни хронисты той эпохи (свидетельства остаются только после достижения младенцем годовалого возраста, поскольку появляется надежда на то, что он сыграет некую роль, если достигнет совершеннолетия или будет помолвлен согласно матримониальной стратегии династии)? Неизвестно.

Сначала родились две дочери, и это не имело значения для будущего династии: 12 июля 1240 года появилась Бланка, но через три года она умерла, затем 18 марта 1242 года родилась Изабелла и, наконец, — три мальчика: 25 февраля 1244 года — Людовик, 1 мая 1245 года — Филипп и в 1248 году Жан, который вскоре умер. Когда в августе 1248 года король выступал в крестовый поход, будущее связывалось с двумя сыновьями. У королевской четы будет еще шестеро детей — трое родятся на Востоке, трое — по возвращении во Францию. Из одиннадцати детей Людовика и Маргариты семеро, из которых трое — сыновья, переживут своего отца. Такова в XIII веке демография королевской династии, способной на воспроизводство рода.

Король реликвий: терновый венец

В христианском мире XIII века великим проявлением благочестия, которое одновременно служит источником великого уважения, является обладание славными реликвиями. От этого могла зависеть судьба города, сеньории, королевства. Реликвия — действенное сокровище, от которого исходят защита и блага. Людовик Святой почувствовал это, когда был похищен гвоздь из Сен-Дени.

Итак, в 1237 году молодой Балдуин, племянник Балдуина IX Фландрского, ставшего после взятия Константинополя крестоносцами-латинянами в 1204 году первым латинским императором этого города, и сын Пьера де Куртене, также императора Константинополя в 1216–1219 годах, прибыл во Францию просить короля и христиан о помощи в борьбе с греками. Ему было девятнадцать лет, и по достижении совершеннолетия он должен был вступить на императорский престол, предназначенный ему по рождению, который пока занимал его тесть Иоанн Бриеннский. Но Латинская империя в Константинополе, постоянно являвшаяся добычей греков, которые оставили латинянам лишь столицу и ее окрестности, — не более чем шагреневая кожа.

Во время пребывания во Франции, где его радушно принял кузен, король Людовик[204], Балдуин получил два неприятных известия: о смерти Иоанна Бриеннского и о намерении латинских баронов Константинополя, испытывавших серьезные денежные затруднения, продать иноземцам самую драгоценную из хранившихся в Константинополе реликвий: символ смирения Христа — терновый венец, которым он был увенчан при распятии. Новый император, Балдуин II, попросил у Людовика помощи, умоляя не допустить, чтобы святой венец попал в руки иноземцев.

Король и королева-мать тут же решили, что это прекрасная перспектива — приобрести венец — щедрый дар за их благочестие, который послужит их славе! Венец смирения, но своего рода — корона и, стало быть, реликвия королевская. В ней воплощение того страждущего и смиренного королевского величия, которым облекся образ Христа в скорбном благочестии XIII века; она мыслится венчающей главу короля — образ земного Иисуса, образ царствования в страстях — страстях, торжествующих над смертью. Следует сразу сказать о тех глубоких и искренних чувствах, которые владели Людовиком, желавшим совершить такое «благодеяние» («beau coup»). Молодой французский король являет себя всему христианскому миру. Очевидно, что король и его мать не упускали из виду и политическую и идеологическую цели. После translatio imperii и translatio studii с Востока на Запад наступил Translatio Sacratissimae Passionis instrumentorum — «перенос орудий Страстей Христовых». И местом, предназначенным для этой славной реликвии, была Франция, все более предстающая землей, любимой Богом и Иисусом. Именно это подчеркивает Готье Корню, архиепископ Санса, друг и слуга короля, глава «галликанской» Церкви:

Так же, как наш Господь Иисус Христос избрал Землю обетованную (Святую землю), чтобы там явить тайны своего искупления, точно так же кажется и хочется верить, что ради благоговейнейшего почитания торжества Страстей он избрал именно нашу Францию (nostram Galliam)y чтобы от Востока до Запада славили имя Господне за тот перенос орудий его святейших Страстей, что содеял наш Господь-Спаситель, из земли (a climate) Греческой, которая, как говорят, ближе всего к Востоку, во Францию, примыкающую к пределам Запада[205].

Франция становится новой Святой землей. А о Людовике прелат говорит:

Он возрадовался, что Господь, чтобы явить все величие этого события, избрал его Францию (suam Galliam) y где вера в его благодать так сильна и где таинства нашего вечного спасения почитаются со столь великим благочестием[206].

Так начинается странствие тернового венца, испытания, выпавшие на его долю, начинается его долгий и чудесный путь из Константинополя в Париж.

Из Парижа Балдуин II послал эмиссара с посланием, в котором повелевал передать терновый венец послам Людовика, двум доминиканцам, Жаку и Андре, первый из которых был приором ордена проповедников в Константинополе и мог определить подлинность реликвии. Вообще, надо понимать отношение христиан Запада ко всем реликвиям и к этой в частности. Они не сомневались, что подлинный терновый венец Христа мог храниться в Константинополе. Путешествия в Святую землю матери императора Константина (IV век) святой Елены, благодаря которой в христианской традиции появился Истинный Крест, и императора Ираклия, который, возможно, в 630 году привез этот Истинный Крест из Иерусалима в Константинополь, образуют историческую основу этой веры. «Критика» реликвий, которая велась на Западе в XI–XII веках и вдохновившая бенедиктинского аббата Гвиберта Ножанского на знаменитый трактат «О реликвиях святых» («De pignoribus sanctorum») около 1119–1129 годов[207], потребовала массы предосторожностей на всем пути передвижения святейшей реликвии. На каждом этапе тщательно проверялось, чтобы транспортируемая святыня, покоящаяся в специальном ларце (как чудесное миро из Реймса хранилось в святом сосуде), не была подменена копией, фальшивкой.

По прибытии в Константинополь посланцы императора Балдуина II и короля Франции Людовика IX узнали, что потребность в деньгах тем временем стала столь велика, что латинские бароны заняли их у венецианских купцов-банкиров, отдав при этом в залог терновый венец. Если реликвию не выкупить до дня святых мучеников Гервасия и Протасия (18 июня), то она станет собственностью венецианцев и ее увезут в город лагуны. Здесь венецианские купцы оказываются на службе политики реликвий Его Святейшества, которому удалась в начале IX века другая сенсационная афера с приобретением в Александрии мощей святого Марка, составлявших изрядную долю авторитета Республики дожей. Но произошло непредвиденное: посланцы Балдуина и Людовика прибыли ранее назначенной даты, и король Франции отстоял свое первенство и купил терновый венец. Начались переговоры, и в конце концов венецианцы решили уступить реликвию королю Франции при одном условии: терновый венец надо сначала доставить в Венецию, чтобы столица дожей, пусть и ненадолго, но воспользовалась присутствием чудесной реликвии: от одного ее прикосновения Республика получит свою долю защиты, благ и влияния.

Когда переговоры закончились, уже близилось Рождество 1238 года. Благоразумно ли доверять такое сокровище морю, сулящему мореплавателям в это зимнее время столько бед? К тому же стало известно, что греки через шпионов узнали о продаже реликвии и о том, что ее непременно повезут морем. Они заполонили галерами все возможные морские пути, чтобы перехватить священный груз. И все же, как ни стенали жители Константинополя, но терновый венец начал морское путешествие. Бог хранил его, и он благополучно прибыл в Венецию, где был выставлен в дворцовой часовне, часовне Сан-Марко. Брат Андре остался в Венеции присматривать за реликвией, а брат Жак отправился в путь, чтобы возвестить эту благую весть Людовику и его матери. Он поспешил вернуться в Венецию с огромной денежной суммой (какой — неизвестно) и с посланцами Балдуина II — гарантами этой операции и обязательств императора Константинополя. Начались новые переговоры, в которых активную роль играли французские купцы в Венеции. В конце концов венецианцы не осмелились идти против воли Балдуина и настойчивости короля Франции. Рыдая, Венеция с сожалением расставалась с венцом, который отправлялся к месту назначения.

На этот раз предстоял путь по суше, но и он сулил не меньше опасностей. Однако, судя по всему, Бог все еще хранил реликвию, а значит — и короля Франции. Чтобы не подвергаться риску, сопровождавшие реликвию заручились охранной грамотой императора Фридриха II — высочайшей юридической гарантией в христианском мире в отношении дел, зависящих от светской власти. И вновь случались чудеса — теперь связанные с погодой. В дневное время на процессию не падало ни капли дождя. Однако на ночь реликвия находила приют в стенах богаделен, и тогда дождь лил как из ведра — явный признак того, что Бог ее хранил.

И точно так же, как пять лет тому назад Людовик выехал навстречу своей суженой, так и ныне он поспешил навстречу своему святому приобретению. Вместе с ним были мать и братья, архиепископ Санса Готье Корню, епископ Осера Бернар, много баронов и рыцарей. Они встретили священную реликвию у Вильнёва-Ларшевек.

Когда королю вручили золоченый ларец с реликвией, радости не было предела. Проверили, целы ли печати отправителей — латинских баронов Константинополя и печати дожа Венеции. Подняли крышку — и глазам открылось бесценное сокровище (inaestimabilis margarita). Переполненные эмоциями король, королева-мать и сопровождавшие их лица обливались слезами, не в силах сдержать рыданий: «Они застыли при виде столь желанной реликвии, их благочестивые души охватил такой восторг, как если бы в этот момент им воочию предстал Господь в терновом венце»[208]. П. Руссе в исследовании, посвященном ментальности крестоносцев, которые при взятии Иерусалима в 1099 году полагали, что карают распявших Христа, дал тщательный анализ этой потери чувства исторического времени, которая предполагала такое поведение[209]. Именно такое состояние души пережили Людовик Святой и его спутники. Такова подвижность христианского времени Средневековья. Под воздействием сильного чувства от воскрешения памяти о Христе земное время остановилось, сконцентрировавшись на том моменте, который неспроста представлялся святому Августину предельным приближением к чувству вечности. За девять лет до выступления в крестовый поход Людовик Святой испытал ощущения крестоносца. Это случилось накануне дня святого Лаврентия, 9 августа 1239 года.

Далее последовала процессия покаяния, сопровождавшая инсигнию смиренного царствования Христа, соединение короля и его сопровождения в Страстях Иисуса, участие в новом Воплощении. Король и его брат Роберт босыми, в рубищах (в туниках на голом теле) понесли ларец из Вильнёва-Ларшевек в Санс в окружении босых рыцарей. Они пришли в город, где их встретили толпы рукоплескавших им людей; за королевской процессией шли клирики в шелковых облачениях и монахи, которые несли все святые мощи, имевшиеся в городе и окрестностях; все они пришли поклониться этой реликвии как живому Господу; процессия прошла по улицам и площадям, устланным коврами и украшенным драпировками, под аккомпанемент колокольных звонов и звуков органов. Когда опустился вечер, кортеж продолжал путь при свете факелов и витых свечей (cum candelis tortilibus). Наконец реликвию оставили на ночь в соборе Сент-Этьен. Читая Готье Корню, чувствуешь, какое счастье переполняло архиепископа. Часы пребывания тернового венца в его городе, в его церкви — это необыкновенная награда за жизнь, отданную служению Богу и королю.

На другой день начался последний этап пути: в течение восьми дней реликвию везли по Ионне и Сене до Венсенна, где находился загородный дворец короля. Ларец выставили на высоком помосте перед церковью Сент-Антуан на обозрение всем людям, прибывшим из Парижа. И сюда тоже явилось все духовенство с мощами всех парижских святых. Проповедники на все лады говорили о чести, выпавшей на долю Франции. Затем, как в Сансе, был вход с ларцом в стены столицы; ларец несли Людовик и его брат Роберт, оба босые, в одних рубахах, а за ними — тоже босиком — шли прелаты, клирики, монахи и рыцари.

На несколько минут реликвия задержалась в соборе Парижской Богоматери (Нотр-Дам), где почитание Пресвятой Девы нерасторжимо от почитания ее Сына. Наконец, терновый венец достиг цели странствия с берегов Босфора до берегов Сены — королевского дворца. Его поместили в дворцовой часовне, в часовне Святого Николая. Оберег королевства — терновый венец — это прежде всего реликвия, находящаяся в собственности короля. Реликвия королевская, но частная, пусть даже ее защитное действие распространяется через короля на его королевство и подданных.

А так как императора Константинополя продолжали преследовать несчастья, а денег катастрофически не хватало, то Людовик, не смущаясь расходами, собирал свою коллекцию реликвий Страстей Христовых. В 1241 году он приобрел большой кусок Истинного Креста, святую губку, на которой палачи подносили распятому Христу уксус вместо воды, и наконечник святого копья, которым Лонгин пронзил ему ребра.

Сент-Шапель

Дворцовая часовня Святого Николая была слишком скромна для таких сокровищ. Для реликвий Страстей Господних, для венца Христа нужна была церковь, которая стала бы величественным ларцом, дворцом, достойным Господа. Людовик повелел построить новую капеллу, за которой закрепилось скромное название Сент-Шапель (Святая капелла), как называют дворцовые часовни. В общем, по воле Людовика Святого Сент-Шапель стала и «монументальным ковчегом», и «королевским святилищем» (Л. Гродецкий). Людовик никогда не упускал возможности связать славу короля со славой Божией.

В мае 1243 года Иннокентий IV пожаловал привилегии будущей капелле. В январе 1246 года Людовик основал коллегию каноников для охраны реликвий и отправления богослужений. В 1246 и 1248 годах в королевских грамотах предусматривались средства на содержание церкви, в частности витражей. Торжественное освящение в присутствии короля состоялось 26 апреля 1248 года, за два месяца до выступления Людовика Святого в крестовый поход. Строительство капеллы вместе с витражами и, вероятно, скульптурами было закончено, таким образом, в рекордно короткий срок. Сент-Шапель, согласно протоколу процесса канонизации Людовика Святого, обошлась в 40 000 турских ливров, а ларец с реликвиями Страстей Господних — в 100 000. Имя главного архитектора и имена его помощников неизвестны[210] [211].

Уже во времена Людовика IX о Сент-Шапели говорят как о шедевре. Английский хронист Мэтью Пэрис называет ее «капеллой красоты неописуемой, достойной королевского сокровища»[212]. Но никому не удалось описать великолепие этой церкви лучше, чем А. Фосийону:

Пропорции Святой капеллы, гораздо более просторные, чем пропорции современных ей апсидальных капелл Амьена, придают самую странную и самую парадоксальную значимость той части, которая, как кажется, бросает вызов законам тяготения, по крайней мере, когда созерцаешь интерьер нефа. Громада стен, сведенных к минимуму, дабы уступить место витражам, вновь обретается в грандиозности контрфорсов, как будто боковые стены расступились, чтобы образовать перпендикулярную опору. Более того, архивольт окон в форме треугольника из камня получает новую нагрузку, препятствуя осадке; стрельчатый фронтон, который, не оказывая давления на полуарки, но собирая под замковым камнем всю высоту своих опор, играет роль, аналогичную пирамидальным верхушкам опор. Впрочем, все в этом сооружении выдает изысканность решений, начиная с системы равновесия, краткий анализ которой мы дали и которая скоординирована с интерьером, до свода нижней капеллы, служащего цоколем. В этом беспримерном изяществе есть своя строгость. Этот замысел очаровал свой век, шедевром которого он стал[213].

Каковы бы ни были смелость и красота Святой капеллы и ее витражей, исследователи подчеркивают также, что в ней не было подлинного новаторства, но достигла кульминации архитектура традиционных готических апсидальных капелл, удлиненность высоких окон, искусство витражей классической готики; она также запечатлела те пределы, которыми были продиктованы ее функции: скромные пропорции, ибо это всего лишь дворцовая церковь, прерывистость линий и объемов, которой требует демонстрация реликвий. Именно для этих реликвий, образующих, по меткому выражению Ж. Ришара, palladium («священный щит») Французского королевства, и приспособлена верхняя часовня[214]. Витраж, носящий название «реликвии», можно определить как «ключ всей иконографической программы»[215]. В конце концов, не напоминает ли этот памятник, связанный с личностью Людовика Святого, с его задачами благочестия и власти, с памятью о нем, самого короля? Скромность вкупе с дерзостью и самолюбованием, наивысший взлет традиции, застывшей на пороге новации?

Эсхатологический король: монгольский Апокалипсис

Мы уже знаем, что событием мирового масштаба стало в ХIII веке образование Монгольской империи. С монголами Людовик IX будет поддерживать лишь опосредованные отношения через послов, с которыми передаются беспредметные предложения, тем более беспредметные, что, будучи в неведении друг о друге, стороны питают иллюзии. В тот момент, когда Русь и Украина уже разорены, а монголы вторгаются в Венгрию и южную часть Польши, в 1241 году доходят до Кракова и оказываются на подступах к Вене, король Франции, как и весь христианский мир, испытывает ужас. Вспомним главный эпизод, который буквально можно назвать апокалиптическим: Людовику было видение о высшем назначении его жизни, связанной с жизнью христианского мира и человечества. Это еще одно религиозное переживание огромной напряженности, испытанное Людовиком Святым в то время. Ведь не исключено, что эти орды — народы Гог и Магог, которые вырвались на волю из-за каменных стен — из мест их заточения на дальних восточных рубежах, — и теперь несли смерть и разорение, о чем в Апокалипсисе говорилось как о прелюдии к концу света. Охваченный тревогой, но не теряя присутствия духа, если верить словам Мэтью Пэриса, обливаясь слезами, как водится в минуты высочайшего эмоционального напряжения, будь то радость или страх, он говорит матери: «Да укрепит нас, матушка, Божественное утешение. Ибо если нападут на нас те, кого называем мы тартарами, то или мы низвергнем их в места тартарейские, откуда они вышли, или они сами всех нас вознесут на небо».

Перед молодым двадцатисемилетним королем открывались, переплетаясь друг с другом, две судьбы (возможно, два желания): эсхатологическая (последних времен) и судьба мученика.

Король-победитель: война с англичанами

Но королевству угрожала более реальная опасность.

В годы детства и юности Людовика IX английский король все так же оставался основным противником французской монархии, представляя собой главную угрозу для создания французского монархического государства.

В 1216 году Иоанна Безземельного сменил на престоле своего отца девятилетний Генрих III. По достижении совершеннолетия он не отказался от английских территорий во Франции, отвоеванных Филиппом Августом, и опротестовывал решение суда французских пэров, которое признавало законной конфискацию французским королем фьефов Иоанна Безземельного в Западной Франции. Но Генрих III долгое время мог предпринимать лишь робкие попытки отвоевания, поскольку его власть была ограничена английскими баронами, вырвавшими Великую хартию вольностей у его отца, и отдельными французскими баронами вроде графа Бретонского и графа де ла Марша, рассчитывавшими с его помощью выйти из-под власти короля Франции. Действия его советника Губерта де Бурга и вспыльчивость брата Ричарда Корнуэльского не улучшали положения дел. Поддержка, которую оказывали его требованиям сначала Гонорий III, а впоследствии Григорий IX, не имела значения ни для Бланки Кастильской, ни для юного Людовика, ни для королевских советников. Английская кампания 1231–1232 годов, как известно, закончилась перемирием, и в ноябре 1234 года главный союзник Генриха III во Франции, граф Бретонский Пьер Моклерк, стал соратником французского короля. В 1238 году Григорий IX, стремящийся угодить и тому и другому королевству, а главное, все более внимательный по отношению к французскому королю в пику императору, с которым уже назревал серьезный конфликт, заставил Генриха III и Людовика IX возобновить перемирие еще на пять лет.

Разногласия начались с того, что в 1238 году произошло столкновение одного из постоянных главных действующих лиц политического театра Западной Франции, Гуго X Лузиньяна (Гуго ле Брена), графа де ла Марша с новым действующим лицом, родным братом французского короля Альфонсом. Когда в 1227 году Бланке Кастильской и ее советникам удалось нейтрализовать Гуго де ла Марша, то по соглашению предусматривалось, что одна из дочерей Гуго X выйдет замуж за одного из братьев Людовика IX — Альфонса. В 1229 году Альфонс был помолвлен с Жанной, дочерью графа Тулузского, в рамках договора Mo — Париж, положившего конец крестовому походу против альбигойцев. В условиях возобновления соглашения в 1230 году между королем и графом де ла Маршем сестра короля Изабелла должна была выйти замуж за Гуго, старшего сына и наследника Гуго X. Но в 1238 году юный Гуго де ла Марш женился на Иоланде, дочери графа Бретонского Пьера Моклерка, а Альфонс между 1238 и 1241 годами (точная дата неизвестна) действительно женился на Жанне Тулузской. В 1241 году он, достигнув совершеннолетия, был посвящен в рыцари и получил согласно завещанию Людовика VIII от своего венценосного брата графство Пуатье и Овернь.

Владения нового графа взяли, словно в клещи, графство Марш и, более того, Гуго X должен был принести оммаж вассала уже не самому высокопоставленному сеньору, королю Франции, а Альфонсу де Пуатье, сеньору, имеющему более скромное положение. И вот после празднества в Сомюре Гуго X принес оммаж Альфонсу де Пуатье. Еще больше такое положение не устраивало его жену Изабеллу Ангулемскую, вдову Иоанна Безземельного, которая, сочетаясь вторым браком с графом де ла Маршем, надеялась тем не менее сохранить свой королевский титул. А поводом к ссоре послужило следующее: в 1230 году Людовик IX по случаю помолвки своей сестры Изабеллы и молодого Гуго де ла Марша отдал Гуго X в держание Они и Сен-Жан-д’Анжели; теперь же, когда Альфонс вступил во владение графством Пуату, где находились эти места, король Франции, аргументируя свои действия расторжением помолвки (неизвестно, чья в том была вина), потребовал возвращения Они и Сен-Жан-д’Анжели Альфонсу де Пуатье.

Решившись на разрыв, Гуго X в знак этого разрушил свой дом в Пуатье, куда должен был прибыть для принесения оммажа своему сеньору, и в 1241 году на Рождество во время торжественного собрания вассалов графа Пуату в Пуатье публично отрекся от своего оммажа. После тщетных попыток заставить графа изменить свое решение король передал его дело в суд пэров Франции, и суд вынес решение о конфискации фьефов мятежника.

Граф де ла Марш создал лигу против короля Франции. В нее вошли почти все бароны Пуату, сенешал Гиени, города Бордо, Байонна, Ла Реоль и Сент-Эмильон, граф Тулузский Раймунд VII и подавляющее большинство баронов Лангедока. Так возник мощный союз, объединивший многие сеньории и города к югу от Луары. Английский король сразу же проявил интерес к этой коалиции, но поначалу его сдерживали обязательства, взятые во время мирных переговоров 1238 года, и нерешительность английских баронов. Некоторые современники подозревали, что поддержку союзникам, вошедшим в коалицию, оказывал император Фридрих II; его также подозревали и в сближении со своим шурином королем Англии Генрихом III[216]. Однако император, к которому продолжал благоволить Людовик IX, был более осмотрителен. В том же, 1241 году Григорий IX, который в 1239 году снова отлучил Фридриха II, предложил Людовику IX корону короля римского для его брата Роберта I Артуа. Это означало, что последний, получив королевскую власть в Германии, сможет со временем рассчитывать на корону императора. Король Франции, не желая ввязываться в эту авантюру и надеясь сохранить добрые отношения с императором, не прекращая при этом время от времени вмешиваться в дела Арелатского королевства, отклонил это предложение, позволил некоторым своим вассалам поступить на службу к Фридриху II и отказался присоединиться к коалиции, которую Папа Римский пытался организовать против Фридриха.

Поддерживая императора, Людовик в то же время унижал его. Послы французского короля прямо заявили Фридриху II:

Сеньор желает, чтобы мы и помыслить не могли напасть на христианина без веской на то причины. Не стремление к власти движет нами. Мы воистину полагаем, что наш сир король Франции, который как отпрыск королевской крови поставлен править Французским королевством, превыше всех императоров, которые выдвигаются лишь благодаря произвольному выбору. Хватит и того, что граф Роберт — брат столь великого короля[217].

Двадцать второго августа 1241 года Григорий IX умер, и Папский престол оставался вакантным почти два года до избрания 25 июня 1243 года Иннокентия IV[218].

После отрешения от власти Гуго де ла Марша король Англии решил присоединиться к коалиции, чтобы продемонстрировать свои права на владения во Франции. Зато граф Бретонский Пьер Моклерк, только что вернувшийся из Святой земли, где принимал участие в «крестовом походе баронов» (1239–1241), организованном на деньги французского короля, бездействовал.

Война продолжалась год — с 28 апреля 1242 года по 7 апреля 1243 года[219]. В ней различаются три этапа: с 28 апреля по 20 июля 1242 года это была осадная война и противником французского короля был лишь граф де ла Марш с союзниками; с 21 июля по 4 августа 1242 года Людовик IX выступил против англичан, разбил их при Сенте и погнал до Блэ; с 4 августа 1242 года по 7 апреля 1243 года развернулись военные действия против графа Тулузского Раймунда VII, сдавшегося 20 октября; в октябре — ноябре англичане безуспешно пытались организовать блокаду Ла Рошели, при этом Генрих III предпринимал тщетные попытки вновь собрать свое войско и союзников.

Остановлюсь более подробно только на первых двух этапах, поскольку именно тогда Людовик завоевал свой военный авторитет, предстал в иной ипостаси.

Через восемь дней после Пасхи, которая в 1242 году пришлась на 20 апреля, Людовик созвал королевское войско, собравшееся 28 апреля в Шиноне. 4 мая он, находившийся в то время с братьями в Пуатье, объявил о начале похода. Король встал во главе сильного войска: 4000 рыцарей, 20 000 оруженосцев, сержантов и арбалетчиков, 1000 повозок. Города обеспечили необходимое снабжение. Войско выступило в поход стройными рядами, «по обычаю французов», пишет английский монах-бенедиктинец Мэтью Пэрис. Они осадили и взяли один за другим замки Монтрейль-Бонен, Берюж, Фонтене, Пре, Сен-Желе, Тонне-Бутонн, Матю, Торе, Сент-Аффер[220]. У французов было много осадных устройств: осадные башни, камнеметы, «подъемные механизмы». Этим да еще воодушевлением французов, вдохновляемых королем, можно объяснить то, что им неизменно сопутствовал успех. Было захвачено много пленных, и король отправлял их в Париж и в другие города королевства. Французское и английское войска сошлись близ Тайбура.

Генрих III 9 мая вышел из Портсмута и высадился 13 мая в Руайане[221]. Попытки переговоров, в которых каждая из сторон настаивала на своем, ни к чему не привели. 16 июня Генрих III объявил войну королю Франции и начал спешные приготовления, поскольку прибыл с несколькими отрядами, а французы уже овладели Пуату.

Двадцатого июля французы, преследуя англичан, подошли к Тайбуру, который открыл им ворота. Неподалеку было два моста через Ша-ранту: один каменный, переходящий в мощеную дорогу, другой — деревянный, связывающий Тайбур с Сентом. 21 июля войска оказались друг против друга по обеим берегам Шаранты, но брода в этом месте не было. Французы оттеснили англичан на каменный мост, и те поспешно отступили к Сенту. На другой день, 22 июля, Людовик IX переправился через Шаранту, и состоялась битва при Сенте. Гийом из Нанжи пишет:

Там разыгралась чудесная и жестокая битва, и множество людей пали в ней, и долго продолжалось это суровое и жестокое сражение, но в конце концов англичане, не в силах выдержать натиск французов, обратились в бегство. Увидев это, английский король в ужасе бежал в город Сент. Французы при виде бегства англичан погнались за ними и огромное число их убили и взяли в плен…. В ночь после этой битвы английский король и граф де ла Марш бежали с оставшимися в живых и увели всех из города и замка Сента. На другое утро, 24 июля, горожане Сента вышли, чтобы вручить королю Людовику ключи от замка и города; король Людовик повелел разместить там гарнизон[222].

Генрих III отвел войска в Понс, но 25 июля сеньор Понса Рено покорился Людовику IX, который прибыл в Коломбьер. 26 июля ему покорился Гуго де Лузиньян. Генриху III повезло, он не был захвачен в Барбезье, куда бежал и откуда ему в ночь с 26 на 27 июля удалось уйти, бросив кладь и часовню. Он вернулся в Блэ, но вынужден был отступить под натиском войска короля Франции, которое вошло туда 4 августа. Генрих III возвратился в Бордо.

Весьма интересно, как сдался на милость Людовика Гуго X. Он явился вместе с женой и тремя сыновьями (двоих младших король Англии только что посвятил в рыцари) и со слезами и словами раскаяния встал на колени перед королем Франции, моля его о прощении. Король повелел ему подняться и простил при условии, что тот отдаст Альфонсу де Пуатье все замки, захваченные у графа, и что сам он отдает Гуго в держание три замка. Владелец Тайбура Жоффруа де Ранкон, который, отомстив за оскорбление, нанесенное ему графом де ла Маршем, оставил Тайбур Людовику IX и поклялся не стричь волосы, пока не отомстит, теперь публично остригся. Гуго де ла Марш потерял свое влияние, тем более что более молодой, но уже овеянный воинской славой французский рыцарь бросил ему перчатку, вызывая на дуэль; однако приближенные Гуго Брена, опасаясь за его жизнь, попросили короля вмешаться. Он, сжалившись, потребовал, чтобы рыцарь, бросивший вызов, отказался от поединка.

Тогда же в армии Людовика IX вспыхнула эпидемия дизентерии, значительно сократившая численность войска, понесшего сравнительно небольшие потери в сражении. Заразился и король, и его приближенные опасались, уж не сродни ли эта эпидемия той, от которой умер в Монпансье Людовик VIII, возвращаясь из похода на альбигойцев. Средневековый воин, уцелевший в сражении, нередко оказывался бессильным перед эпидемией. Ослабевший после болезни, Людовик в конце августа смог вернуться в Тур, а оттуда — в Париж. Война, казалось, закончилась. Генрих III, оставшись в Гаскони, повелел заблокировать Ла Рошель с моря, но это сделать не удалось. В октябре 1242 года его брат Ричард Корнуэльский отправился по морю в Англию. Английский король, который в июне направил из Сента императору Фридриху II послание, где говорилось о намерении создать союз против короля Франции, 8 января 1243 года сообщал императору, что надежды не оправдались. В марте он обратился к Людовику IX, и последний с готовностью согласился заключить с ним перемирие сроком на пять лет.

Так, стирая из памяти воспоминания о походах только что взошедшего на престол короля-отрока, который скорее присутствовал, чем действовал на поле брани, вырастает образ короля-воина, короля-вождя, короля-рыцаря и, как и подобает святому королю, короля-победителя. Король утверждается в этой второй функции, с которой все его предки справлялись довольно успешно. Король — почитатель реликвий сумел прославиться в этих сражениях, заставивших взволнованно биться сердца средневековой знати, в битвах, которые даже монах Гийом из Нанжи назвал «чудесными».

Тогда же король Франции одержал еще одну решающую победу на юге Лангедока и над графом Тулузским Раймундом VII.

Вероятно, сеньоры Юга уже давно получили отпущение грехов лично от Бланки Кастильской. В 1233 году король позволил Церкви учредить Инквизицию и не принимал непосредственного участия в гонениях на еретиков. Но в 1240 году виконт Безье Транкавель пожелал вернуть себе земли, отнятые у его отца в 1209 году, во время похода крестоносцев Севера против еретиков Юга. Эти земли в 1229 году по договору Mo — Париж окончательно стали собственностью французского короля, который превратил их в сенешальство Безье-Каркассонн. Транкавель пытался овладеть Каркассонном, но королевский сенешал, архиепископ Нарбонны, епископ Тулузы и аристократы этого края укрылись в городе и оказывали сопротивление до тех пор, пока не подоспело королевское войско, вынудившее Транкавеля снять осаду.

Именно тогда, в 1242 году, Раймунд VII Тулузский, который в 1241 году все-таки вновь принес оммаж французскому королю, присоединился к коалиции баронов Пуату и короля Англии. Графы де Фуа, де Комменж, д’Арманьяк, де Роде, виконты Нарбонны и Безье вновь присоединились к графу Тулузскому, а представители других родов, как, например, рыцари Каркассе или сеньоры д’Андюз, что у подножия Севенн, остались верными королю. Конфликт спровоцировали люди Монсепора: 29 мая 1242 года в доме графа Тулузского в Авиньоне они убили двух инквизиторов и тулузского архидиакона. Раймунд VII, присоединившийся к королю Англии в конце июня, после того как Генрих III потерпел поражение в Сенте, 17 августа с помощью виконта Эмери вернул себе Нарбонну, взял Альби и объявил, что снова становится хозяином этих двух городов.

Разобравшись с сеньорами Западной Франции и английским королем, Людовик послал два войска в Лангедок. Граф де Фуа тут же отпустил графа Тулузского, а король немедленно освободил графа де Фуа от его вассальных обязанностей по отношению к Раймунду VII, ставшему 15 октября его врагом. Раймунд VII был вынужден просить прощения у короля и стал молить Бланку Кастильскую заступиться за него перед сыном. Король дал согласие, и в январе 1243 года граф Тулузский подписал в Лоррисе новый договор, согласно которому отказывался от Нарбонны и Альби, обещал снести несколько замков, покончить на своих землях с еретиками (лучше поздно, чем никогда) и исполнить наконец свой обет крестового похода.

Усмирение Юга продолжалось несколько лет и закончилось тем, что несколькими разрозненными пунктами сопротивления стало меньше. Один из эпизодов осады Монсепора в 1243–1244 годах превратился в легенду. Бальи Гуго д’Арси осадил цитадель, поскольку его сеньор, отказываясь признать мирный договор в Лоррисе, продолжал мятеж против короля. Возможно, в случае капитуляции осажденным была обещана жизнь, но прощены были только рядовые мятежники; признавшие себя еретиками нашли смерть на костре. Таковы были последние антикоролевские выступления на Юге. Людовик Святой вменил в обязанность своим должностным лицам, а после 1249 года — брату Альфонсу де Пуатье, ставшему преемником своего тестя Раймунда VII, помогать Церкви в расправе над последними еретиками, не проявляя, очевидно, в отличие от своего отца, никакого желания наведаться в эти края, где он так никогда и не появится. Исключением станет новый пограничный пункт Эг-Морт.

Болезнь короля и обет крестового похода

В 1244 году короля, перенесшего два года назад, в конце войны в Пуату, тяжелую болезнь, настиг приступ, вероятно, все той же дизентерии, которая нередко изматывала мужчин и женщин Средневековья и рецидивы которой не оставляли Людовика IX всю жизнь. Он слег в Понтуазе 10 декабря, незадолго до дня святой Люции. Ему становилось все хуже; опасались смертельного исхода. С мыслями о том, чтобы жить в согласии с Богом, Церковью и собственной совестью — а перед лицом смерти это стало особенно важно, — 14 декабря Людовик назначил двух арбитров для урегулирования своих разногласий с капитулом Нотр-Дама. По всему королевству шел сбор пожертвований, отправлялись молебны и торжественные службы. По обыкновению, заведенному в отношении умирающих королей, его мать повелела привезти в Понту-аз драгоценные реликвии из королевской капеллы, чтобы король смог к ним прикоснуться. Настал день, когда всем показалось, что он умер. Жуанвиль, перенеся действие в Париж, повествует:

Он был уже, как говорили, настолько плох, что одна из женщин, ухаживавших за ним, готова была натянуть простыню ему на лицо и говорила, что он мертв. Вторая же, стоя с другой стороны ложа, возразила против этого, сказав, что душа его еще не отлетела. И стоило ему услышать препирательства этих женщин, как Господь наш свершил над ним чудо и немедля вернул ему здоровье; ведь перед тем он потерял дар речи. И едва заговорив, он потребовал, чтобы ему дали крест…[223]

Отношение к королевскому обету было неоднозначным, как неоднозначно было в середине XIII века отношение христианского мира к крестовым походам[224]. Воодушевление XII века (не всегда разделяемое христианскими государями) в значительной мере спало[225]. Стремление к ним отбивали все новые и новые поражения: в Третьем крестовом походе (1189–1192) их потерпели Фридрих Барбаросса, Ричард Львиное Сердце и Филипп Август; провалился Четвертый крестовый поход — так называемый «поход французских баронов» (1199), выступивших против Константинополя (1204); не был успешным и Пятый крестовый поход (1217–1221). Детский крестовый поход 1212 года — не более чем трогательный и драматичный эпизод, закончившийся катастрофой. Шестой крестовый поход (1228–1229) Фридриха II, поход отлученного императора, закончился скандальным успехом отвоевания Иерусалима христианами ценой заключения позорного мира с мусульманами.

И все-таки нашелся один трувер, апологет Людовика Святого-крестоносца. Он восторгался тем, что некто, «неколебимый в своей вере, поистине безупречный человек», известный «святостью жизни, честностью, чистотой, не запятнанный грехом и богохульством», стал крестоносцем в тот момент, когда обычно несут епитимью. Он знал, что во время болезни королю было видение, и поэт вложил в его уста такие слова: «Ибо уже давно дух мой за морем, и вот, если будет угодно Богу, тело мое отправится туда же и завоюет землю сарацин…», и вопреки тому, что нам известно по другим источникам, трувер утверждает: «Все возрадовались и возликовали, когда услышали короля…»[226] Безусловно, этот трувер-агитатор выражает чувства идеалистически настроенного народного большинства. Но политики и определенные круги выражали прямо противоположные взгляды. «Рассудок», все больше овладевавший правящими кругами и образованными слоями общества, вступает в противоречие с традиционно неуправляемым порывом народа и приверженцев крестового похода. В конце концов, некоторые косвенные аргументы не слишком весомы.

Крестовый поход, как рикошетом, порой задевает критика папской фискальной системы и растущего влияния Папства на христианский мир, тем более что папы склонны распространить идею крестового похода не только на борьбу с еретиками на Западе (таков крестовый поход против альбигойцев) и на агрессию 1204 года против греческих православных христиан, но и, как это было в конце понтификата Григория IX (1227–1241) и Иннокентия IV (1243–1254), на сугубо политический конфликт, в котором они выступают против Штауфенов и особенно против Фридриха II (скончавшегося в 1250 году). Клир, в частности во Франции, Англии и Испании (в последней имелся оправдательный повод к финансированию другого крестового похода — Реконкисты), вяло одобрял десятины Иннокентия IV, выделенные на крестовый поход Людовика IX. Но не крестовый поход, а папский фиск был подлинной мишенью этой критики. Впрочем, некоторые критики обвиняли пап в том, что своей алчностью они ослабили и даже убили дух крестовых походов.

Не следует преувеличивать значение враждебности еретиков, ибо, если для истории она является признаком существования противоборствующего течения, тяготеющего к прошлому и в то же время сказывающегося на настоящем, эта враждебность никогда не выходила за пределы зоны влияния, ограниченной этими кругами. Вальденсы осудили крестовый поход как противоречащий духу и букве христианства, запрещающего человекоубийство. Катары, также выступавшие против войны, видели в проповедниках крестового похода убийц. Быть может, пользующийся большим влиянием маргинал Иоахим Флорский (ум. 1202), вдохновитель милленаристского движения ХIII века[227], считал, что крестовый поход противоречит замыслу Божиему, согласно которому мусульман следовало не уничтожать, а обращать в христианство[228].

Но упадок духа крестовых походов, думается, вызван более глубокими причинами. Поле битвы христиан все больше сводится к Европе: к тем географическим рубежам, которым угрожали пруссы, татары и куманы и узловые пункты которых были обозначены на Иберийском полуострове во время Реконкисты; поле сражения раскинулось и внутри этих рубежей, где еще не удалось покончить с ересью. Но, быть может, еще большую роль в коренной модификации главной идеи крестовых походов сыграла революция сознания, уже около столетия вызревавшая в душах и сердцах христиан Западной Европы. Обращение не совершалось внезапно; оно являло собой глубинный и длительный процесс кристаллизации, в котором участвовали воспитание и склонность. «Обращенный» христианин мог открыть в себе такой Иерусалим, что по сравнению с ним отвоевание земного Иерусалима утрачивало свою злободневность; желание преследовать, порабощать и уничтожать неверных все больше уступало место задаче их обращения. Дух крестового похода пронизывался духом миссионерства[229]. Францисканцы да и сам святой Франциск открыто проводили это новое требование в Святой земле, в земле неверных. Людовик IX, окруженный нищенствующими братьями, должно быть, внимал этим новым влияниям, пусть даже и не отказываясь от военных походов. На Лионском соборе 1245 года Иннокентий IV, превративший свою борьбу с императором Фридрихом II в подлинно крестовый поход, настойчиво повторял, как важно нести неверным слово Божие. Главное же, мужчины и женщины Западной Европы в середине XIII века все больше привязываются к материальным и духовным благам, которых на Западе появлялось все больше, чему способствовали экономическое процветание, подъем в сфере культуры и искусства, все большая стабильность лучше управляемых сеньорий и зарождающихся государств. Христианскому миру Европы прежде всего требовалось сохранить чувства христиан. Отныне главная функция христианского короля заключалась в том, чтобы надлежащим образом править своим королевством, холить свое физическое, а заодно и политическое тело и оставаться со своими подданными. Такая перемена произошла с Бланкой Кастильской и почти со всеми приближенными короля, как с духовенством, так и с мирянами — но не с ним.

Итак, Бланка Кастильская, эта истая христианка, воплощение новой христианской политики, не одобрила обет крестового похода. Вот что свидетельствует Жуанвиль:

Как только королева-мать услышала, что он вновь заговорил, она была вне себя от радости, а когда узнала, что он стал крестоносцем, как он сам поведал, то предалась такой скорби, как если бы увидела его мертвым.

Несомненно, она отнеслась к этому известию как мать, горячо любящая своего сына, которой мучительно представить себе долгую разлуку с ним и страшные опасности, ожидающие его за морем. Как пишет Мэтью Пэрис, Бланка Кастильская и даже епископ Парижа Гийом Овернский, принявший у короля обет крестового похода, тотчас же по выздоровлении короля предприняли последнюю попытку заставить его отказаться от своего намерения. Они внушали ему, что его обет не имеет силы, ибо он принес его, будучи больным и не совсем в себе. Тогда Людовик с той, похоже, свойственной ему смесью резкости, лицедейства и юмора сорвал нашитый на его одежду крест и вновь потребовал его у епископа Парижа, «чтобы больше не говорили, что он взял его, не ведая, что творит», ибо на сей раз он был здоров душой и телом.

Для Людовика, доводящего до крайности воспитанную в нем веру, крестовый поход венчал собою действия христианского государя. Оставит ли он своим предкам и кому-либо из современников славу похода и сражения за Святую землю? Для него традиция крестового похода все еще жива. Земной Иерусалим все так же желанен. Христианский мир — это не только Западная Европа, но и места, где жил и принял смерть Христос. Людовик из тех христиан, для которых Страсти Иисуса — непреходящее событие, и оно должно не только обрести священное прошлое, но и стать действенным в настоящем. Он хотел вписать свое имя крестоносца в Книгу Судеб вслед за предшественниками — представителями своего рода и королевства. Религиозное настоящее и династическое прошлое — все было за то, чтобы он взял крест[230].

Принося обет крестового похода, Людовик IX действовал в духе традиции. Его прадед Людовик VII совершил паломничество в Иерусалим (1147–1149), разновидность покаянного крестового похода, ибо король думал искать в Святой земле полного отпущения двух тяжких грехов: речь шла о сожжении королевскими войсками в 1142 году во время одного из походов против графа Шампанского церкви Витри, где погибло около 1300 человек, и о запрещении возвести на архиепископский престол Буржа постоянно избираемого Пьера де Лашатра, из-за чего Иннокентий II принял решение наложить на королевство интердикт. После этого святой Бернар и новый Папа Римский Евгений III, цистерцианец, тесно связанный с аббатом Клерво, оказали давление на французского короля. Рядом с Людовиком IX не было святого Бернара, и никто не понуждал его идти в крестовый поход. В 1188 году Филипп Август, такой своенравный и все же любимый и обожаемый дед, тоже взял крест, потому что в 1187 году Саладин вновь овладел Иерусалимом. В апреле 1191 года Филипп Август высадился в Акре, но в начале августа того же года почему-то вернулся в Европу, оставив о себе память как король, дезертировавший из крестового похода, как «король-неудачник». Хотел ли Людовик IX смыть позор своего деда? Его отец Людовик VIII выступил в «своего рода крестовый поход» против альбигойцев, а Бланка Кастильская, должно быть, рассказывала сыну о Реконкисте — «испанских крестовых походах». А разве Карл Великий, которого Капетинги считали своим великим предком, не был связан в преданиях с паломничеством в Святую землю?[231] В 1239 году взяли крест несколько баронов из окружения короля, среди которых были Тибо IV Шампанский и брат английского короля Ричард Корнуэльский[232]. Но Людовик IX, вне всякого сомнения, по-особому, по-своему ощущал крестовый поход; возможно, поход был если не его великим замыслом, то, по крайней мере, его основной составляющей[233].

Во всяком случае, если Людовик IX знал (а он наверняка знал), какую угрозу представляли для святых мест тюрки-хорезмийцы, изгнанные из Месопотамии монголами, силы которых египетский султан обратил против христиан, то о разорении тюрками Иерусалима 23 августа 1244 года и о катастрофическом поражении, которое 17 октября потерпели франки и их мусульманские (сирийские) союзники от египетского войска, усиленного хорезмийцами в Ла Форби близ Газы, он узнал с большим запозданием. Решение стать крестоносцем Людовик Святой принял прежде, чем получил известие об этих драматических событиях. Выбор короля был продиктован не этим — на то была его воля.

Король, Папа и император

Между тем серьезный конфликт, потрясавший христианский мир в XI–XIV веках, вспыхнул с новой силой. Борьба, которую вели между собой главы средневекового мира, Папа Римский и император, коснулась и французского короля. По отношению к этим двум верховным властям позиция Людовика была неизменной и ровной. Являясь отныне монархом самого могущественного в христианском мире королевства, король Франции имел средства для такой политики. Суть заключалась в том, чтобы воздавать каждому, конечно с его точки зрения, по заслугам: Папе — сыновние почтение и покорность в духовной сфере; императору — формальные, куртуазные признания его символического превосходства. Но обоим король Франции запретил любое вмешательство в светские дела, входившие в его компетенцию, и заставил уважать автономию своей светской власти. По отношению к мятежному Фридриху II, который в начале века, в отличие от Иннокентия III, игнорировал то, что король Франции «не признает, чтобы кто-то, кроме него, управлял в его королевстве», Людовик соблюдал уважительный нейтралитет, но, как и по отношению к Папе Римскому, он знал, когда следует проявлять твердость, а когда — почтительность. Такими, полагал он, должны быть добрые отношения между христианскими государями[234].

Мы уже знаем, что Людовик IX позволил французским рыцарям сражаться в Ломбардии в войсках императора и что он отказался от германской короны, предложенной Папой его брату Роберту I Артуа. Но 3 мая 1241 года пизанцы, флот которых находился на службе у императора, разгромили генуэзские корабли с большим числом находившихся на них прелатов, направлявшихся на созванный Григорием IX Собор, и высший церковный клир очутился в плену у Фридриха II, а среди них и французы, причем высокого сана: архиепископы Оша, Бордо и Руана, епископы Агда, Каркассонна и Нима, аббаты Сито, Клерво, Клюни, Фекана и Ла-Мерси-Дьё. Узнав об этом, Людовик, который за несколько месяцев до того имел встречу с Фридрихом II в Вокулёре и питал надежду на его благосклонность, отправил аббата Корби и одного из рыцарей своего дома Жерве д’Эскренна ходатайствовать за французов перед императором. Но, как доносит Гийом из Нанжи, Фридрих II, который до этого просил короля Франции запретить прелатам принимать приглашение Папы и покидать пределы королевства, отправил пленников в неаполитанскую тюрьму и с вызовом ответил посланникам французского короля: «Да не удивит ваше королевское величество, что Кесарь доставляет неприятности тем, кто прибыл, чтобы доставить неприятности Кесарю». Ошеломленный Людовик отправил к Фридриху аббата Клюни, освобожденного вскоре после ареста, с таким посланием:

До сих пор наша вера и наша надежда были столь неколебимы, что долгое время между нашим королевством и вашей империей (следует выделить слова, выражающие одновременно их неравенство и фактическое равенство) не было повода для распри, спора или ненависти: ибо наши предшественники, владевшие нашим Французским королевством, всегда любили и почитали величество римского императора; и мы, пришедшие вслед за ними, твердо и неколебимо соблюдаем решения наших предков; но вы, как нам кажется, губите дружеский союз мира и согласия. Вы держите в плену наших прелатов, которые направлялись на (папский) Собор в Рим по зову веры и из послушания, ибо не могли ослушаться повеления Папы, а вы захватили их на море, и это до боли огорчает нас. Будьте уверены, что из их посланий нам известно, что они не замышляли против вас ничего дурного. Посему, раз уж они не причиняют вам никакого вреда, вашему величеству надлежит отпустить их на свободу. Поразмыслите над этим и вынесите верное суждение из того, что мы вам сообщили, и не удерживайте прелатов силой и вашей императорской волей; ибо Французское королевство еще не настолько слабо, чтобы плясать под вашу дудку[235].

Это гордое заявление смутило Фридриха II, ибо хронист говорит: «Вняв словам посланий короля Людовика, император скрепя сердце и против воли отпустил прелатов его королевства, ибо побоялся прогневать его»[236].

Тем временем Людовик продолжал наводить порядок в своем королевстве. Для сохранения мира между христианскими государями он считал необходимым, чтобы ни один сеньор не мог быть одновременно вассалом двух королей, правящих в разных королевствах. В 1244 году он повелел сеньорам (особенно много их было в Нормандии) — своим вассалам и одновременно вассалам английского короля в землях за Ла-Маншем — выбрать одного из них. В ответ на это Генрих III лишил всех французских сеньоров их земель в Англии. Таким образом, Людовик Святой продемонстрировал, какой, по его мнению, должна быть феодальная монархия: государство, в котором вассалитет и принадлежность к королевству тесно взаимосвязаны, где сеньоры — вассалы и в то же время подданные короля.

Затем он приступил к налаживанию тесных связей между французской монархией и цистерцианским орденом, перед которым он так же благоговел, как и перед новыми нищенствующими орденами. Он решил с пышностью отправиться в Сито на генеральный капитул, собиравшийся осенью 1244 года, накануне дня святого Михаила. По своему обыкновению, он воспользовался этой поездкой, чтобы по пути следования посетить места паломничества, мощи и монастыри. Так, он остановился в церкви Марии Магдалины в Везле и монастыре Витто-ан-Оксуа. С ним была его мать, королева Бланка, в сопровождении двенадцати дам, получивших вместе с нею папскую привилегию доступа в цистерцианские монастыри, братья Роберт I Артуа и Альфонс де Пуатье, герцог Бургундский и еще шесть французских графов. Приблизившись к монастырю на расстояние пущенной стрелы, они пошли пешком, выказывая благоговение, и читали на пути в церковь молитвы. Из уважения к королю и его матери и понимая, что они устали с дороги, монахи предложили им откушать мяса, но только в доме герцога Бургундского, стоявшем за пределами монастыря. Было также дано согласие, чтобы женщины, получившие позволение Папы, вошли в монастырь при условии, что не останутся там на ночь. Самое главное, генеральный капитул постановил, чтобы во всех французских монастырях ордена возносились особые молитвы во здравие Людовика и его матери. Такие же молитвенные узы связывали короля с доминиканцами, францисканцами, премонстрантами и гранмонами. Эти узы должны были обеспечить вечное спасение короля и его матери. Но при всей его набожности, когда каждый жест благочестия есть в то же время и жест политический, средневековый король плел сеть, связывающую династии и монашеские ордены, крепя те спиритуальные и светские силы, посредством которых завязывались узы «искусственного» родства, а они в Средневековье почти столь же прочны, сколь и узы родства кровного.

На смену Григорию IX, скончавшемуся в августе 1241 года, и Целестину IV, ушедшему из жизни по прошествии двенадцати дней понтификата, в июне 1243 года явился Иннокентий IV[237]. Конфликт с Фридрихом немедленно обострился.

Во время пребывания на генеральном капитуле цистерцианцев Людовик принял папских легатов, доставивших французскому королю послание с просьбой предоставить Папе убежище во Франции, чтобы оградить его от нападок Фридриха II. Согласившись, Людовик поступил бы как его предок Людовик VII, приютивший папу Александра III и защитивший его от гонений Фридриха I Барбароссы, деда императора. Однако Людовик IX дал весьма учтивый, но твердый ответ: посоветовавшись с баронами, он услышал категорический отказ папе в его намерении укрыться во Франции. Король явно не желал принимать сторону только папы или только императора. Отныне Иннокентий IV больше не рассчитывал на поддержку французского государя. Бежав из небезопасной для него Италии, он обосновался в Лионе, который фактически являлся частью империи, но практически не зависел от нее, находясь под властью архиепископа и соседствуя с оказывающей на него влияние Францией[238].

Иннокентий IV прибыл в Лион 2 декабря и там узнал о тяжелой болезни французского короля, но тревожился недолго. 27 декабря 1244 года он возгласил созыв Вселенского собора в Лионе, приурочив его ко дню святого Иоанна, и повелел императору предстать перед Собором, дабы доказать свою невиновность и выслушать приговор.

По обыкновению, на Собор приглашались и мирские владыки, но Людовик, старавшийся не вмешиваться в разные дела, в Лион не приехал. В июле 1245 года Собор отлучил Фридриха II, объявив о лишении его как империи, так и всех королевств. Людовик, лелеявший идею крестового похода, предложил Иннокентию IV встретиться в Клюни, надеясь поспособствовать примирению Папы и императора и желая заручиться еще большей поддержкой крестового похода, провозглашенного на Соборе. Мэтью Пэрис утверждает, что король Франции якобы запретил Папе продвигаться далее Клюни в глубь королевства, но вряд ли он был способен на такую неучтивость. Людовик IX и Иннокентий IV прибыли в Клюни[239] в сопровождении большого кортежа, состоявшего, с одной стороны, из членов королевской семьи и баронов, а с другой — из кардиналов и прелатов. О чем велись переговоры с участием только папы, короля Франции и его матери Бланки Кастильской, которая, по-видимому, навсегда осталась соправительницей Французского королевства, окутано тайной. По крайней мере, можно утверждать, что, несмотря на порой бурные дебаты[240], Папа и король Франции остались друзьями и что Иннокентий стал еще усерднее ратовать за крестовый поход Людовика, но помириться с Фридрихом II категорически отказался.

И все же Людовик IX упорно сохранял нейтралитет, называя Фридриха в посланиях «преданнейшим и дражайшим другом, вовеки августейшим императором, королем Сицилии и Иерусалима». В 1246 году он вновь попытался ходатайствовать за Фридриха перед Папой, но безуспешно; однако в 1247 году, узнав, что Фридрих вновь двинул значительное войско в поход на Лион, где неизменно пребывал Папа, король выслал свои военные силы на защиту понтифика. Фридрих II, уже дойдя до Альп, вернулся в Парму. В то же время, несмотря ни на что, отношения между императором и королем Франции оставались теплыми. Выручив Папу, Людовик, верный своей политике равновесия, с не меньшим пылом поддержал восстание французских светских сеньоров против духовенства и обратился к Папе с меморандумом, протестуя против действий Папской курии по отношению к французской Церкви и Французскому королевству, нарушавших их юрисдикцию и обременявших их незаконными поборами[241].

Людовик Святой и Средиземноморье

Эта хитрая политическая игра тем не менее не отвлекала короля от его великого замысла. Он решил отправиться в крестовый поход, тем самым открывая новую страницу в истории отношений французской монархии и Средиземноморья[242]. Внутреннее море никогда до той поры не являло собой политического горизонта Галлии, а впоследствии — королевства западных франков, предков Франции. Завоеванный Меровингами, одержавшими победу над остготами в VI веке, Прованс беспрестанно восставал до тех пор, пока в 730–740 годах Карл Мартелл не применил жестокие меры подавления. Но в дальнейшем Каролинги сместили центр тяжести своей империи из Средиземноморья на север, и по Верденскому договору о разделе Прованс перешел в домен Лотарингии; средиземноморскому побережью между Роной и Альпами суждено было оставаться территорией империи до конца XV века. Зато Средиземноморье между Роной и Пиренеями теоретически принадлежало королевству западных франков и, значит, с 987 года — королевству Капетингов, но до ХIII века сеньоры Лангедока признавали сюзеренитет Капетингов лишь теоретически, и на территории от Руссильона до Монпелье было велико влияние Арагона. Только по окончании альбигойского крестового похода и с началом царствования Людовика IX Средиземноморье стало частью реальных территориальных владений и политического влияния французской монархии. В 1229 году Амори де Монфор уступил королю Франции все права на Юге, и королевский домен увеличился за счет сенешальств Бокера (город был куплен Людовиком VIII в 1226 году у коммуны Авиньона) и Каркассонна. Впервые домен французского короля вышел к Средиземному морю, и, так как Сен-Жиль, весьма оживленный в XII веке порт, уже не имел свободных вод, Людовик IX задумал построить порт Эг-Морт.

Крестовые походы Людовика VII и Филиппа Августа вовсе не были связаны со средиземноморской политикой. Транспортировку войск короли осуществляли главным образом из Генуи и из Марселя. Впрочем, независимо от их действий, французское присутствие весьма ощущалось в Восточном Средиземноморье, и это, должно быть, конституировало один из компонентов той обстановки, в которой осуществлялся крестовый поход Людовика IX.

Французская аристократия и рыцарство играли ведущую роль в первых крестовых походах (особенно в первом) и в создании латинского Иерусалимского королевства и христианских княжеств в Святой земле. Об этом говорят названия хроник о взятии Иерусалима и завоевании Святой земли: «Gesta Francorum Jérusalem expugnantium» («Деяния франкских завоевателей Иерусалима»), написанные анонимным клириком, пусть даже ее герой — нормандец Боэмунд, и знаменитые «Gesta Dei per Francos» («Деяния Божии, совершенные через франков») аббата Гвиберта Ножанского. С самого начала присутствовала убежденность в «эсхатологическом избранничестве франков» в крестовых походах;[243] Людовик Святой воспримет эту убежденность и будет ею жить.

И действительно, захват и колонизацию средиземноморского побережья Ближнего Востока осуществляли в основном «франки» (в большинстве французы). В XII веке Сирию, переживающую массовую колонизацию сельских и городских районов и усеянную «новыми городами», которые напоминают французские городки, называют «новой Францией» — подобное происходило в XVII — ХVIII веках в Канаде и в XIX веке в Алжире[244].

К преимуществам французов в Средиземноморье следует отнести и язык. В ХIII веке, когда народные языки решительно заявляли о себе не только в литературе, но и в записи правовых и административных документов, французский язык после латыни выступает новым живым международным языком христианского мира, в Средиземноморье все больше слышится французская речь. Несомненно, в Южной Италии и на Сицилии разговорный французский язык среди нормандцев выходил из употребления, но на Кипре, в 1191 году завоеванном Ричардом Львиное Сердце, где в 1192 году воцарилась династия Лузиньянов, правящий класс говорил по-французски, а большая часть населения — на lingua franco, — смеси французского, итальянского и греческого[245]. В заморских латинских государствах французский язык распространился преимущественно в то же время, что и французские моды и обычаи, и второе поколение «франков», родившихся в Леванте, жило в подлинно «заморской Франции»[246]. Оставаясь языком повседневного общения, французский стал и языком записей кутюм, самые ранние из которых, как и в христианской Европе в целом, относятся к ХIII веку: «Книга для короля» («Livre au Roi»), «Ассизы Суда горожан» («Assises de la Cour aux bourgeois»), «Книга Жана Ибелина» («Livre de Jean d’Ibelin») и т. д.[247]

Средиземноморье, против которого готовился выступить Людовик IX, было в ХIII веке местом встреч, обмена и столкновений трех крупных культурно-политических образований: католического и грековизантийского мира и мира мусульманского, распространившегося по всему южному побережью (от Египта до Марокко) и занимавшего также юг Испании. На протяжении почти всего царствования Людовика IX Константинополь, европейская часть Византийской империи и северо-запад Анатолии находились под властью латинян, которые в 1204 году, во время Четвертого крестового похода, создали Латинскую империю в Константинополе, отвоеванную греками в 1261 году. В то же время в Испании набирала силу христианская Реконкиста против мусульман.

Средиземноморье — это прежде всего физическое пространство, которое необходимо было освоить как в технологическом, так и психологическом аспектах. В ХIII веке в Западной Европе наблюдался прогресс в мореплавании, но неизвестно, насколько он затронул средиземноморский ареал. Руль подвижного ахтерштевня сзади, по оси корабля, похоже, был позаимствован у мореплавателей северных морей и появился в Средиземноморье только в начале XIV века: венецианские и генуэзские корабли, зафрахтованные Людовиком Святым, использовали по старинке два боковых руля. Внедрение компаса, появившегося в Западной Европе около 1190 года, шло крайне медленно[248]. Тем не менее генуэзцы и венецианцы строили торговые корабли больших размеров, которые легко превращались в военные транспорты, вмещавшие на двух палубах большое число людей, а в трюмах — коней, съестные припасы и питьевую воду. Жуанвиль с нескрываемым восхищением следил в Марселе за погрузкой коней на эти своеобразные ковчеги.

В тот день, когда мы взошли на наши корабли, был открыт трюм и туда погрузили всех коней, которых мы должны были везти за море; потом трюм закрыли и хорошенько его законопатили, как «запечатывают» бочку, ибо, когда корабль выходит в открытое море, то весь его трюм погружен в воду[249].

Венецианский nave (корабль) «Роккафорте», зафрахтованный Людовиком Святым, имел длину 38,19 м при наибольшей ширине 14,22 м, а его высота составляла 9,35 м от середины до кок-мачты и 13,70 м — под корпусом. Тоннаж судна оценивался примерно в 600 тонн, а водоизмещение (т. е. масса воды, вытесняемая им) около 1200 тонн[250]. Главный недостаток этих больших кораблей — их изрядная девиация[251]. Что касается морской картографии, то она развивалась медленно, и самая ранняя из известных нам по упоминаниям навигационных карт Средневековья находилась на борту того судна, на котором в 1270 году приплыл в Тунис Людовик Святой; об этом свидетельствует хронист монастыря Сен-Дени Гийом из Нанжи[252].

Людовику Святому пришлось пережить превратности морской стихии, шторм. Следовало дождаться благоприятной для отплытия погоды. Людовик Святой вышел из Эг-Морта 25 августа 1248 года и прибыл в порт Лимасол на Кипре в ночь с 17 на 18 сентября. Но, опасаясь плохой погоды, высадку в Египте решили отложить до весны следующего года. И все же в мае 1249 года, когда французский флот уже приближался к Египту, сильный ветер отнес многие суда далеко от королевского корабля, с королем из 2800 рыцарей осталось всего 700. Унесенные в море рыцари вернулись к Людовику очень не скоро.

На обратном пути, весной 1254 года, у берегов Кипра корабль короля сел в тумане на песчаную банку, затем флот попал в шторм, да такой силы, что королева обещала Жуанвилю пожертвовать церкви Сен-Никола-де-Варанжевиль (Сен-Никола-дю-Пор в Лотарингии) чудесный дар — серебряный корабль стоимостью пять марок[253].

Безусловно, Средиземное море было опасным, и особенно для французов, привыкших передвигаться в основном по суше. Фридрих Барбаросса тоже боялся моря и потому, выступая в Третий крестовый поход, выбрал путь по суше, где его настигла смерть. Филипп Август в том же походе страдал от морской болезни и, возможно, стал с опаской относиться к морю. Из всего того, что свидетельствует о храбрости Людовика Святого, Жуанвиль главным считает бесстрашие, с каким король шел навстречу опасностям морского похода и не терял хладнокровия ни тогда, когда его корабль сел на мель, ни во время последовавшего за тем сражения[254]. В своих воспоминаниях Жуанвиль не скрывает восхищения тем, как отважно вел себя король на море:

Безрассудной храбростью обладает тот, кто осмеливается идти навстречу такой опасности, награбив чужое или имея тяжкий грех на душе, ибо, отходя вечером ко сну, он не ведает, не окажется ли поутру на дне морском[255].

То, что Людовик Святой поборол страх перед морем, столь свойственный в ХIII веке кающимся паломникам, отправляющимся в крестовый поход, будет еще одним свидетельством его святости[256].

Средиземноморье ХIII века — это и экономическое пространство. Со стороны христианского мира здесь преобладали итальянские города. Время Амальфи минуло. Настало время Пизы, Генуи и Венеции. Когда Людовик IX повелел выстроить на только что присоединенном к королевскому домену побережье Эг-Морт, он преследовал прежде всего экономический интерес. Он намеревался развивать там торговлю и привлекать итальянских купцов, в данном случае — генуэзских; для этого он приобрел земли аббатства Псальмоди на пересыни, которая тогда закрывала лагуну Эг-Морта[257]. В 1239 году некоторые из участников «крестового похода баронов» во главе с Тибо IV, графом Шампанским, королем Наваррским и герцогом Гуго Бургундским, смогли погрузиться на корабли в Эг-Морте, еще весьма отдаленно напоминавшем порт, хотя остальные крестоносцы отплыли из Марселя. Построив Эг-Морт, Людовик IX превратил Средиземноморье в новую границу Франции.

Наконец, Средиземноморье для Людовика IX — это прежде всего религиозное пространство. Там пролегают пути людей, исповедующих разные религии. С конца XI века в результате крестовых походов Средиземноморье стало для христиан-католиков местом отвоевания силой или убеждением: крестовый поход и миссия. Отныне пространство этих христиан — латинская Европа с Иберийским полуостровом, отвоевание которого необходимо завершить, а также другие святые места: Палестина, Иерусалим. Со Средиземноморьем связываются не только задачи экономического подъема; оно становится главной целью религиозной экспансии. С конца XI века паломничество в Иерусалим — традиционная форма благочестия, порою связанная с покаянием, обрело насильственный характер — крестовый поход с оружием в руках[258]. Но, как мы видели, с начала ХIII века христиане Западной Европы по целому ряду причин были вынуждены если не заменить крестовые походы мирной миссией, то, по крайней мере, действовать параллельно с помощью проповедей и примера[259]. В первых рядах миссионеров в Леванте, в Святой земле, идут францисканцы. Отправляются в путь сам Франциск Ассизский и его подчиненный брат Илия. В латинских государствах Сирии и Палестины, в Антиохии, Триполи, Бейруте, Тире, Сидоне, Акре, Яффе и на Кипре были основаны францисканские монастыри. В Африке миссионерствовали и другие францисканцы; например, в 1219 году отправился в Тунис брат Жиль, но эти миссии заканчивались крахом, а порой и кровавой расправой: таково в 1220 году избиение мучеников Сеуты[260]. После смерти Людовика Святого (1270) нищенствующие ордены более методично готовились к обращению неверных[261], на что возлагал надежды Раймон Люлль. В XIV веке, когда крестовые походы прекратились, традиция заморских паломничеств продолжалась.

Средиземноморье в ХIII веке для христиан-латинян и, в частности, для Людовика Святого является также пространством великой иллюзии, иллюзии обращения: обращения мусульман, обращения монголов и возвращения православных греков в лоно Римской церкви посредством объединения Церквей[262].

Подготовка к крестовому походу

Сначала предстояло решить вопрос: как освоить средиземноморское пространство? Во-первых, для отплытия был выбран Эг-Морт. Новый порт был предпочтительнее Нарбонны и Монпелье, менее надежных в политическом отношении (первая была связана с династией графов Тулузских, второй находился под влиянием Арагонской династии), и портов за пределами королевства: Марселя, из которого также отплывали многие французские крестоносцы, в том числе и Жуанвиль, и Генуи, откуда вышел в крестовый поход Филипп Август. Возвратившись из Святой земли, Людовик IX после некоторых колебаний высадился в Салене Иерском, поскольку Прованс в то время оказался у его брата Карла Анжуйского, который унаследовал его в 1246 году, женившись на Беатрисе Прованской. В 1246 году перед отплытием Людовик совершил в Пятидесятницу посвящение в рыцари своего брата; торжественная церемония прошла в Мелене, после чего Карлу были пожалованы, как завещал Людовик VIII, графства Анжу и Мен. Поэтому надо было спешить со строительством порта Эг-Морт, который стал одним из самых замечательных городов средневековой Франции. Отсюда Людовик Святой выступал в крестовые походы[263]. Эг-Морту суждено было стать начальным и конечным пунктом «пути на Иерусалим» (iter hierosolymüanum).

Затем следовало купить или зафрахтовать суда для транспортировки войска крестоносцев. Особенно много кораблей поставили Генуя и Венеция, а также Марсель[264]. Крестоносцев необходимо было обеспечить всем необходимым. Жуанвиль описывает «великое изобилие королевского провианта» в 1249 году на Кипре; он упоминает вино в больших «погребах» среди поля и в груде бочек на морском берегу, а также «горы» зерна, пшеницы и ячменя в местности, прилегающей к Лимасолу[265]. Такое мероприятие требовало решения колоссальных материально-технических задач. На примере Эг-Морта У. Джордану удалось показать, насколько продуманно и уверенно Людовик вел подготовку к крестовому походу. Чтобы доставить в Эг-Морт достаточное количество всего необходимого для снаряжения и снабжения войска крестоносцев (главным образом древесину, но также и соль), Людовик предоставил большие льготы жителям Монпелье, чтобы они не возражали против конкуренции нового порта и, пустив в ход смесь «лести, уступок и силы», переделал дорогу от Севенн, отменив все подорожные и обезлесив этот край, — в 1253 году молодожены в Але, где король набрал опытных плотников и повелел вырубить окрестные леса, не могли найти древесины для изготовления факелов, по традиции зажигаемых во время свадеб[266].

Финансовые приготовления были не менее тщательны: в основном они сводились к поборам с городов и Церкви Франции. Первые делали пожертвования и выплачивали принудительные займы; вторая, согласившись на помощь крестоносцам, перешла с двадцатины на десятину[267]. Между тем король уже почти договорился с тамплиерами и итальянскими банкирами, что позволило ему переводить в Святую землю суммы, предварительно изъятые из королевской казны, и получать ссуду[268]. Подобная система финансирования функционировала в общем неплохо. Без особых затруднений будет произведен и выкуп короля. Правда, сумма выкупа была не слишком высока: 200 000 ливров, менее годового дохода короля, тогда как сумма выкупа Ричарда Львиное Сердце в понятиях эквивалента составила не менее 500 000 ливров, то есть доход английского монарха за 4 года[269]. Для укрепления городов и замков в Святой земле деньги Людовику точно так же выделялись без проблем. Насколько губительным для Французского королевства было длительное отсутствие короля — вопрос спорный. Если судить о материальной стороне дела, то, как представляется, поход не был слишком тяжким финансовым бременем.

Зато не удалась дипломатическая подготовка крестового похода. Император Фридрих II и Папа Иннокентий IV делали вид, что поддерживают план Людовика, но первый предупредил своих друзей-мусульман на Востоке о планах французского короля, а второй пустил на борьбу против одного только Фридриха II все те финансовые средства, которые решением Лионского собора 1245 года предназначались для крестового похода. Короли Кастилии и Арагона вели Реконкисту на Иберийском полуострове. К войску Людовика Святого присоединилось лишь несколько отрядов англичан. Определенно, крестовые походы все больше перемещались с Востока в Европу — так было в Испании и Португалии, так было и с альбигойцами. Арагонцы еще по-настоящему не начали экспансию в Средиземноморье. Территориально-экономическую колонизацию на Востоке продолжали только итальянские города, но они не преследовали религиозных целей. Таким образом, средиземноморская политика Людовика Святого — это нечто среднее между политикой крестового похода, порвавшего со Средиземноморьем, и политикой территориально-экономической экспансии христианского мира (сначала итальянской, а позднее — испанской), которая все больше отдалялась от религиозных целей. Людовик продлил срок существования Средиземноморья периода крестовых походов, которое после него станет для Западной Европы Средиземноморьем пряностей.

Ничего удивительного, что подготовка крестового похода — это также (а с точки зрения короля, неизбежно) религиозная подготовка. Здесь присутствовали три основных момента: кампания молебнов, в которой преуспели цистерцианцы и доминиканцы; своего рода пенитенциарная политика королевской администрации, ознаменованная большой ревизией 1247 года, порученной преимущественно доминиканцам и францисканцам, дабы искупить грехи этой администрации посредством реституции незаконных поборов и исправления отказов в правосудии и, наконец, меры против евреев, а точнее — против менял.

Людовик IX обратился к Иннокентию IV, чтобы тот с целью проповеди крестового похода назначил папского легата для руководства им. На Лионском соборе 1245 года выбор Папы остановился на фигуре небезызвестного Одо де Шатору, бывшего каноника парижского собора Нотр-Дам, а в 1238–1244 годах канцлера парижской Церкви; в 1244 году Иннокентий IV сделал его кардиналом[270]. В то же время Папа повелел Собору вновь принять меры в пользу крестового похода и крестоносцев, предписанные IV Латеранским собором 1215 года. Меры эти были самые разные, но преследовали одну цель: обеспечить успех крестового похода, очищая как крестоносцев, так и христиан, остающихся в Европе, от их грехов, и даровать отпущение грехов тем, кто расставался с великими материальными и духовными благами.

Гордыню, проявлявшуюся в роскоши, следовало обуздать, начиная с сословий (социальных категорий), которым этот грех был особенно свойствен: со знати и богачей. Им вменялось скромно питаться и одеваться. На турниры (праздники всех пороков[271], которые безуспешно запрещались Церковью, начиная с IV Латеранского собора 1215 года) снова был наложен трехгодичный запрет в христианском мире; на четыре года были запрещены войны — в это время следовало соблюдать условия мира. Крестоносцы освобождались ото всех налогов, а проценты с их долгов не взимались; также отпускались грехи всем, кто предоставил свои суда или брался проповедовать крестовый поход, а выступавшие в поход могли в течение трех лет пользоваться доходами со своих церковных бенефициев; десятина в пользу Папы и кардиналов была пожалована в помощь Святой земле. Пираты, если бы они напали на корабли крестоносцев, христиане, если бы они торговали с сарацинами и, в частности, продавали им оружие, и крестоносцы, нарушившие клятву, принесенную перед походом, подлежали отлучению. Крестоносцам же обещалось вечное спасение, равно как и всем, кто содействовал бы осуществлению крестового похода[272].

Заметным мероприятием, как политическим, так и религиозным, было во Франции внесение лепты в успех крестового похода, то есть, в духе Людовика, организация большой кампании королевских ревизоров 1247 года. Эта ревизия ставила своей задачей составить перечень беззаконий, совершенных агентами короля от его имени, с целью устранить их и возместить ущерб ущемленным в правах королевским подданным, то есть фактически применить пенитенциарные меры с последующей репарацией. Таким образом, король оставлял королевство в мире, застрахованным от бед, которые могли бы привести к волнениям среди отдельных подданных в его отсутствие, а сам он был чист от греха пренебрежения своей королевской функцией, потворствуя своим агентам, преступающим закон, и, стало быть, мог надеяться, что Бог пошлет успех его начинанию.

К пенитенциарным королевским реституциям, о которых в основном доносят сообщения ревизоров, можно еще добавить милостыни и привилегии, пожалованные королем монастырям, которые за это должны были молиться о крестовом походе, а также все то, что должно было способствовать установлению справедливости и мира в королевстве: урегулирование вопроса Фландрского наследства, где король выступил третейским судьей между враждующими детьми графини от двух браков и их семей, Авенов и Дампьеров (1246).

Что касается евреев, то, кроме все большего ограничения их ростовщической деятельности, папский легат организовал новые нападки на Талмуд, но в то же время, очевидно, эти конфискации и уничтожение экземпляров Талмуда не шли ни в какое сравнение с событиями 1240–1244 годов[273].

Наконец, непохоже, чтобы Людовик Святой был готов или даже серьезно помышлял о подготовке к встрече с мусульманами, против которых выступал. Он считал их не язычниками, а членами какой-то вредной и абсурдной секты. Безусловно, он имел представления о них по сочинению «De fide et legibus»[274] Гийома Овернского, парижского епископа в 1228–1249 годах и одного из советников первых лет его правления. Последний считал, что в религии сарацин было и добро и зло, но не следует питать никакой жалости к этой секте. Опыт, приобретенный Людовиком Святым в Египте, позволил ему составить собственное мнение[275].


Глава третья Крестовый поход и пребывание в Святой Земле (1248–1254)


Крестовый поход как идея правления? — Людовик Святой и Восток. — От Парижа до Эг-Морта. — Путь в Египет и Египетская кампания. — Король-пленник. — Король вдали от родины. — Крестовый поход пастушков. — Людовик IX в Святой земле. — Крестовый поход, Людовик IX и Западная Европа. — Смерть матери.


Крестовый поход как идея правления?

У. Ч. Джордан в блестящем фундаментальном исследовании[276] утверждает, что Людовик Святой был одержим идеей крестового похода и что именно она определяла его правление и политику. Разделяет это мнение и Ж. Ришар, автор другой недавно вышедшей замечательной биографии короля. Мне же такая точка зрения кажется преувеличенной. Думается, Людовик Святой хотел реализовать, претворить в себе модель идеального короля-христианина прежде всего ради обретения спасения, служа Французскому королевству и всему христианскому миру; крестовый поход был лишь частью поставленной им цели, его программы. В этом смысле Людовик Святой был в традиционном смысле крестоносцем, какими являлись его прадед Людовик VII и дед Филипп Август, хотя его стремление к крестовому походу диктовалось новым, более христолюбивым благочестием и более ревностным личным участием: он был «крестоносцем старого образца, отвергающим все дипломатические ходы с единственной целью договоров или перемирий, путь к которым указал Фридрих II; отвергал он и миссионерскую политику Папства, попытку мирного проникновения»[277]. Тем не менее он попытался соединить войну и мирную миссию. Крестовый поход, не будучи самоцелью, стал одной из великих идей его правления.

Людовик Святой и Восток

В то же время крестовый поход 1248 года отвечал оригинальному замыслу[278]. Несомненно, выбирая конечной целью Египет, Людовик следовал традиции Балдуина I (1118), Амори I (1163–1169) и Иоанна Бриеннского (1218–1221): Египет и Дамьетта представлялись христианам военно-политическим ключом к Палестине[279]. Но, по мнению Мэтью Пэриса, король Людовик в мыслях устремлялся куда дальше, мечтая о том, чтобы заселить Египет христианами:

Ничто так не печалило французского короля после взятия Дамьетты, как то, что в его распоряжении не было необходимого количества людей для защиты и заселения завоеванной земли и для освоения ее. Король привез с собой плуги, бороны, лопаты и прочие земледельческие орудия.

Колонизация, ограничивавшаяся Дамьеттой и несколькими территориями, имевшими стратегическое значение в Египте, должна была, таким образом, сопутствовать отвоеванию Иерусалима или, вернее, предшествовать ему, чтобы в дальнейшем обеспечить более надежную защиту Святой земли[280]. Возведение после взятия Дамьетты христианской церкви там свидетельствует о намерении заселить Египет христианами[281].

Не исключено, что этот план заселения севера Египта дополнялся подготовкой Людовика Святого к длительному пребыванию в Святой земле, то есть в тех местах, откуда большинство ходивших в крестовые походы до него королей-христиан, в том числе и французских, похоже, мечтали поскорее вернуться в свои европейские владения. Трудно сказать, предчувствовал ли Людовик в 1250 году, сразу после поражения и последовавших за тем плена и освобождения, что ему предстоит задержаться здесь надолго и что это пребывание резко прервут непредвиденные обстоятельства. Некоторые историки усматривают в этом импровизацию, порожденную обстоятельствами, и даже «перелом в восточной политике Капетингов», переход от отдельного крестового похода к константной защите Святых мест[282]. Мне же, напротив, думается, что Людовик Святой, рассчитывая на военный успех в Египте, заранее планировал остаться на Востоке и развернуть работу по укреплению обороноспособности христианских земель. По его мнению, поражение в Египте сделало присутствие в Святой земле тем более необходимым, как с точки зрения военной, так и нравственно-религиозной, и его пребывание прервало лишь известие о смерти Бланки Кастильской, что потребовало его возвращения во Францию в 1254 году. Перелом в средиземноморской и восточной политике Людовика Святого произошел не сразу, а постепенно, на протяжении 1239–1248 годов.

Людовик Святой произвел решительный переворот в идеологии крестовых походов: он шел на Восток не для того, чтобы узреть Гроб Господень, место погребения Христа, он шел не в Иерусалим, хранящий память о Страстях Христовых, — нет, он шел, чтобы попытаться стать Христом. Принять крест — всего лишь начало; цель — сам распятый Христос. Король страждущий постепенно трансформировался в короля-жертву, в короля-Христа, укоренению образа которого содействовали биографы и агиографы. Начиная с 1239 года, когда был похищен святой гвоздь, Людовик Святой укрепляется в своем поклонении Христу Страстей, распятому в Иерусалиме. Это была как бы первая веха на крестном пути короля, на пути, который приведет его сначала на Восток и в плен, а затем — в Африку и к гибели.

Тогда же, в 1239 году, в Святую землю отправились наиболее именитые французские бароны во главе с Тибо IV Шампанским. Юный король содействовал крестоносцам, разрешив им выступить в поход, и уладил многие проблемы его финансирования. Он даже придал «королевский» характер их войску, пожаловав коннетаблю Амори де Монфору право на геральдические лилии. К войску баронов присоединился брат короля Англии Ричард Корну эльский, ив 1241 году они договорились, что вернут Иерусалим христианам. Возможно, в успехе этого похода для Людовика Святого присутствовал мотив личного соперничества.

Вспомним, что трувер, повествующий о том, как Людовик, едва оправившись от болезни, взял крест, вложил ему в уста такие слова: «Уже давно дух мой за морем». Так что для короля заморские дали — это манящие горизонты, мечта, которую питают «коллективные образы и представления», присущие крестовым походам[283], и прежде всего — представление о двойственном Иерусалиме — земном и небесном, и о гробнице Христа, но, несомненно, и множество видений и пророчеств, сопутствующих тому ИЛИ иному эпизоду крестовых походов[284] в эмоциональном восприятии жизни Людовиком Святым, в его сердце Иерусалим был той заморской принцессой, которая, без сомнения, затмевала собою Бланку Кастильскую[285].

От Парижа до Эг-Морта

Как и во время встречи реликвий Страстей Христовых, но на сей раз соблюдая ритуалы крестовых походов (уход на святую войну и прощание с королевством), вновь отправлялась великая покаянная литургия. 12 июня 1248 года, в пятницу после Троицына дня, Людовик прибыл в Сен-Дени, чтобы принять орифламму, перевязь и посох из рук кардинала-легата О до: так объединились инсигния французского монарха, уходящего в военный поход, и инсигнии пилигрима, вступающего на путь крестоносного паломничества. Потом он вернулся в Париж и в окружении толп народа отправился босым в аббатство Сент-Антуан-де-Шан, основанное в 1198 году Фульком, кюре из Нёйи, великим проповедником Четвертого крестового похода. Там Людовик попросил монахов молиться за него и отбыл оттуда верхом; он переночевал в королевском дворце в Корбее, где задержался на несколько дней, чтобы официально назначить королеву-мать регентшей на время своего отсутствия, предоставив ей широкие и вместе с тем вполне конкретные полномочия[286]. Понятно, насколько удобную для правления королевством роль играла до сих пор Бланка Кастильская, которая, всецело подчиняясь королю-сыну (да и как могло быть иначе в династии Капетингов, исключившей женщин из числа престолонаследников), продолжала, даже по достижении Людовиком совершеннолетия, занимать место своего рода соправительницы короля. Черты ее характера в сочетании с опытом избавляли от необходимости вводить Бланку в курс дел. Король спокойно мог доверить ей советников, ибо знал, что мать не из тех, кем можно манипулировать.

Тот день, 12 июня 1248 года, когда Людовик Святой выступал из Парижа, знаменовал собой и перелом в его жизни — это был поступок, поразивший не только его приближенных, но и многих других. Это был король уже в несколько ином облике, но, как нередко случается, внешнее изменение отражает более глубокие перемены. Известно, что правила крестовых походов, повторенные на Лионском соборе 1245 года, предписывали крестоносцам скромность в одежде. Нетрудно догадаться, что строгий Людовик неукоснительно соблюдал эти требования, заставив подчиниться им и других. Жуанвиль свидетельствует, что, пребывая с королем на Востоке, он ни разу не видел на воинских доспехах во французском войске каких-либо украшений. Но сам король, по обыкновению, не довольствовался тем, чтобы строго следовать предписаниям Церкви, а шел гораздо дальше. Тиллемон прекрасно описал по источникам эту перемену во внешности короля:

С тех пор как он покинул Париж, он больше не носил одежду алого, зеленого или иного яркого цвета или одежду из беличьего меха, не использовал и других предметов роскоши, которыми в то время европейцы украшали доспехи. Он всегда хотел одеваться весьма скромно в одежду синего цвета или цвета морской волны[287], из камлота[288], или из крепа, или из черного шелка; а на его мантии и покрывала шли кроличьи или заячьи шкурки, каракуль и изредка белка. Он отказался от золотых и серебряных украшений на седлах, уздечках и тому подобных вещах. Он не хотел даже, чтобы сбруя его коней была из шелка, а стремена, удила и шпоры позолочены, отдавая предпочтение лишь простому железу[289].

Но удивительнее всего то, что Людовик Святой сохранит такой облик и после возвращения из крестового похода, отступая от своего принципа лишь в самых исключительных случаях, и будет следовать ему до смерти. Большинство историков сходятся в том, что этот отказ от роскошной одежды знаменовал собою некий перелом в жизни короля, переход от образа жизни и правления, просто отвечающих предписаниям Церкви, к поведению человека и политика, подлинно религиозного, перехода от простого конформизма к истинно «нравственному порядку». Обычно этот перелом датируется 1254 годом, когда Людовик вернулся из крестового похода. Однако внешне это проявилось уже в 1248 году. Полагаю, что в 1247–1248 годах произошел первый перелом, ознаменовавшийся ревизиями и политикой пенитенциарных репараций королевских правонарушений и отказом от роскошной одежды. Эта перемена напрямую связана с крестовым походом и его юрисдикцией. Второй, более решительный, перелом произошел в 1254 году. Он будет означать интериоризацию и генерализацию во всех действиях короля как правителя той эволюции, которая в 1247–1248 годах имела в основном внешние проявления. Таковы были два этапа пути Людовика IX к той жизни и тому правлению, которые можно назвать очищающими и даже эсхатологическими.

Наконец, простившись в Корбее с матерью, Людовик выступил на Юг, по пути надолго задержавшись в Сансе, где проходил генеральный капитул францисканского ордена. И снова он прибыл туда после завершения этапа покаяния, в одежде паломника и пешком. Уникальный свидетель, хронист-францисканец брат Салимбене Пармский оставил нам самый яркий и наглядный портрет короля. Другим важным местом был Лион; там все еще пребывал Папа, с которым Людовик имел продолжительную беседу. Государь получил полное отпущение грехов, и понтифик обещал оберегать Французское королевство от любых поползновений короля Англии, поскольку до возобновления утративших силу мирных соглашений дело еще не дошло; однако все усилия Людовика помирить Иннокентия IV с императором Фридрихом II ни к чему не привели.

Из Лиона Людовик спустился по Роне, где на его пути встал укрепленный замок Ларош-де-Глен; там «отъявленный злодей» Роже де Клерье взыскивал дорожную пошлину со всех путников, даже с паломников, а если те отказывались платить, он их грабил, а случалось, и убивал. Это был один из тех владельцев замков, образами которых — то ли вымогателей, то ли разбойников — полнятся история и легенды Средневековья. Король отказался платить пошлину, и Роже взял заложников из числа его спутников; в ответ Людовик осадил замок и в течение нескольких дней захватил и разрушил его.

В середине августа Людовик IX прибыл наконец в Эг-Морт. 25 августа он вместе со свитой ступил на борт корабля. Он повелел отправиться вместе с ним почти всем близким родственникам за исключением матери, малолетних детей и невестки, графини д’Артуа, которая была на сносях. Ему хотелось, чтобы крестовый поход стал семейным, чтобы в нем участвовали близкие и дальние родственники, которых он воспринимал как некое единство, в том числе братья и их супруги. С ним была королева Маргарита Прованская, а также его братья Роберт I Артуа и Карл Анжуйский с женой Беатрисой; Альфонсу де Пуатье предстояло присоединиться в Марселе[290], также как и его тестю графу Тулузскому Раймунду VII; последний приветствовал короля в Эг-Морте, но должен был вернуться в Марселе на свой прекрасный корабль, который он привел из Англии через Гибралтарский пролив.

Хотя точные цифры неизвестны и историки не достигли согласия по этому вопросу, можно предположить, что войско крестоносцев состояло из более чем 2 500 рыцарей и такого же количества оруженосцев и слуг, 10 000 пехотинцев и 5 000 арбалетчиков, то есть насчитывало порядка 25 000 человек и 7 000–8 000 коней — внушительные цифры для того времени. Большая часть этого войска, в том числе и рыцари, были наемниками короля. Королевский флот, по свидетельству Тиллемона, состоял из тридцати восьми крупных судов и нескольких сот суденышек более скромного размера. Как пишет Мэтью Пэрис, для всех завербованных наемников кораблей не хватило. Король оставил в Эг-Морте тысячу наемников, в основном итальянцев — генуэзцев и пизанцев — известных смутьянов. Но об этом эпизоде известно мало. Возможно, Людовик IX не хотел брать с собой людей, не внушавших доверия, в которых он не чувствовал того духа религиозности, который необходим крестоносцу. Возможно, Мэтью Пэрис преувеличивал.

Итак, король с семейством и почти все войско взошли на корабли в Эг-Морте; это было 25 августа 1248 года. Спустя двадцать два года, во втором крестовом походе, этот день станет днем его смерти. Полный штиль задерживал отплытие королевского флота; выйти в море удалось лишь 28 августа.

Не буду подробно рассказывать обо всем, что произошло с Людовиком IX во время крестового похода и его пребывания в Святой земле. Читателю, безусловно, будет интересно узнать об этом от Жуанвиля. В данном случае остановлюсь лишь на том, что может, прямо или косвенно, пролить свет на личность Людовика Святого, что позволит оценить его роль и значение в истории и почувствовать своеобразие его жизни.

Я уже говорил о том, что слабое развитие мореплавания сделало путь в Египет непомерно долгим: опасение путешествовать зимой более чем на восемь месяцев задержала Людовика, его войско и флот на Кипре, а в начале июня 1249 года во время высадки ветер унес в открытое море многие корабли вместе с находящимися на них рыцарями.

Путь в Египет и Египетская кампания

Поход крестоносцев в 1248–1249 годах проходил в основном обычно. Отплытие Людовика Святого из Эг-Морта было новым моментом в средиземноморской политике французских королей и в маршрутах крестовых походов, но другие крестоносцы отплывали из уже известных портов, например из Марселя, откуда вышел и Жуанвиль. С тех пор как в 1191 году Кипр был завоеван Ричардом Львиное Сердце и здесь утвердилась «латинская» династия Лузиньянов, остров служил базой для походов крестоносцев. Р. Груссе имел все основания считать, что латинское королевство Кипра сыграло решающую роль в том, что латинские государства Святой земли продолжали существовать в течение столетия. Император Фридрих II высадился здесь в 1228 году, чтобы отправиться в нелепый крестовый поход, после чего остров перешел под его контроль, но в 1233 году сюзеренитет императора уже не имел силы. С 1246 года юный Генрих I де Лузиньян (ум. 1253) правил островом сначала под регентством матери, а позднее самостоятельно, предоставив, вероятно, управление им аристократии и духовенству. Жуанвиль даже не упоминает этого чудаковатого короля. В 1247 году Иннокентий IV освободил его от клятвы, данной императору, и взял королевство под покровительство Святого престола. Остров отлично справился с ролью базы для крестового похода Людовика IX. С 1246 года король накапливал здесь припасы, 17 сентября 1248 года он высадился на Кипре и вынужден был оставаться там вплоть до 30 мая 1249 года.

Точно так же высадка в Дамьетте и взятие этого города 5 июня 1249 года лишь воспроизводили взятие его Иоанном Бриеннским в 1218 году[291].

Но уже в июле пришлось столкнуться с первыми трудностями. Сначала войско Людовика Святого поразила эпидемия. Средиземноморье вообще, а Восточное особенно — это средоточие различных болезней: дизентерия, тиф, цинга; что касается чумы, то о ней в Средиземноморье не слышали с VIII до середины XIV века[292].

Кроме того, в некоторых областях военного дела мусульмане превосходили христиан. Так, мощь военной техники христиан сводилась почти на нет греческим огнем[293]. Жуанвиль, который испытал это, изображает с присущей ему выразительностью бессилие Людовика и его войска перед греческим огнем:

Однажды вечером, когда мы заступили на стражу ша-шато (chats-chattau)[294], случилось так, что они подвели к нам механизм, называемый камнемет (pier-riure); такого еще не бывало, и они заложили греческий огонь в жерло механизма. Увидев это, бывший вместе с нами славный рыцарь монсеньер Готье д’Эюоре сказал: «Сеньоры, это самая грозная опасность для нашей жизни; ибо, если они подожгут наши оборонительные орудия, под защитой которых мы находимся, то мы погибнем в огне; если же мы оставим вверенные нам посты, то покроем себя позором; и посему один лишь Бог может защитить нас от этой опасности. И поэтому мне кажется и я вам советую всякий раз, как они будут метать огонь, прижиматься к земле и молиться Господу нашему, чтобы он оградил нас от этой опасности». И как только они нанесли первый удар, мы, по его совету, прижались к земле. И первый произведенный ими выстрел прошел между двумя нашими башнями.

Итак, мусульманам удалось разрушить два механизма крестоносцев, а затем и третий, который король повелел соорудить после уничтожения первых двух из древесины судов, которые доставили кладь[295].

Положение и тяготы Людовика и его войска усугублялись болезнями:

По причине такого несчастья и по причине вредоносности этой земли, где не выпадает ни капли дождя, все наше войско страдало от болезни, при которой ноги иссыхали, а кожа ног покрывалась черными пятнами землистого цвета и становилась похожа на кожу старых сапог; у тех, кто заболевал, начинали гнить десны; и ничто не спасало от этой болезни, заболевшие были обречены. Признаком же неминуемой смерти было кровотечение из носа.

Из-за ранений, которые я получил в день заговенья, эпидемия настигла и меня, и у меня заболели рот и ноги, был сильный жар и такой насморк, что просто лило из носа; и в четверг на третьей неделе Великого поста я слег от этой болезни, потому мой священник отправлял службу у моей постели в моей палатке; и он от меня заразился.

Состояние больных в лагере все ухудшалось, все больше было случаев, когда мясо на деснах наших людей отмирало, и брадобреям приходилось удалять это омертвевшее мясо, чтобы люди могли жевать и проглатывать пищу. Невыносимо было слышать раздававшиеся в лагере стоны тех, у кого отрезали омертвевшее мясо; они стенали словно роженицы.

Была сделана попытка уйти по суше или по морю:

Король, заболевший цингой и тяжелой формой дизентерии, будь на то его воля, вполне мог бы спастись на галерах; но он сказал, что, если так угодно Богу, он не оставит свой народ. Вечером он не раз терял сознание; а по причине тяжелой дизентерии ему пришлось отрезать низ портов, так часто ему приходилось ходить по нужде[296].

Король-рыцарь и цвет французского рыцарства потерпели поражение. Однако ему предшествовал ряд подвигов. Победа при Мансуре 9 февраля 1250 года была апогеем Людовика Святого в качестве коро-ля-рыцаря, как о том рассказывает Жуанвиль:

Появился король со всем своим отрядом под громкие крики и звуки труб и литавр и остановился на дороге. Никогда в жизни не видел я столь прекрасного рыцаря; ибо он возвышался над плечами всех своих людей с золоченым шлемом на голове и с немецким мечом в руке[297].

Что касается самой битвы, то «это была самая прекрасная битва, ибо никто не стрелял из луков и арбалетов, но наносили удары палицами и мечами»[298]. Таков дух французского рыцарства, предвещающий великие потрясения Столетней войны[299]. Вот Роберт I Артуа, старший из братьев короля, ломая намеченный план действий, очертя голову бросается на отряд турок, увлекая за собой тамплиеров, и, забыв обо всем, преследует мусульман, попадает в западню и погибает под ударами их мечей[300].

Наконец войско, ослабленное своею же победой, изможденное эпидемией («болезнью войска» — как называет ее Жуанвиль), должно было отступить, поскольку Людовик Святой и крестоносцы забыли подстраховать свои тылы на Ниле, единственном пути, по которому они могли добраться до припасов. Тогда мусульмане отрезали их от этой великой реки. 6 апреля 1250 года отступающее войско крестоносцев было наголову разбито при Фарискуре. Король, доказавший, что он отважный рыцарь, но недальновидный стратег, и большая часть его войска попали в плен. Множество раненых и больных пали от мечей сарацин; вот так же в 1191 году Ричард Львиное Сердце перерезал две тысячи семьсот пленных мусульман в окрестностях Акры.

Король-пленник

Нет худшей доли для короля, чем стать пленником. Это суждено было испытать Ричарду Львиное Сердце. Но нет большего несчастья для христианского короля, чем попасть в плен к неверным.

Однако даже столь трагическая ситуация оказалась во благо Людовику Святому. Сначала королева Маргарита, возглавив ту часть войска крестоносцев, которая оставалась на кораблях в море, в короткий срок собрала 400 000 безантов (200 000 ливров), что составило необходимый взнос выкупа, и 6 мая король был уже на свободе, пробыв в плену всего месяц. Он сохранял чувство собственного достоинства и не пал духом, как свидетельствует его капеллан Гийом Шартрский, не оставивший его во время этого испытания. Король думал прежде всего о других пленных крестоносцах, отказывался от каких-либо заявлений, которые противоречили бы христианской вере, и, стало быть, шел на мучения и смерть. Он разгневался, узнав, что его доверенные лица, выплачивая выкуп, обсчитали мусульман на 20 000 ливров, поскольку полагал, что должен держать слово, пусть и данное неверным. Этот поступок, о котором будет свидетельствовать Жуанвиль во время канонизации, отнесут к числу величайших добродетелей, совершая которые Людовик IX показал свою святость; о нем напомнит и священник Жан де Семуа во время торжественного выноса мощей Людовика Святого в Сен-Дени после канонизации[301]. В спорах со своими мусульманскими оппонентами Людовик Святой, сохраняя прежнее неприятие к их псевдорелигии, осознал, что диалог с ними возможен. Один эмир сказал ему, что только глупец мог рискнуть, как это сделал он, выйти в море (мусульмане в то время тоже не были моряками) при том страхе, который испытывали христиане перед Средиземным морем; Людовик, смеясь, подтвердил это. Но, главное, он был способен отдать должное библиотеке султана, состоящей из религиозных сочинений, хотя книги эти были мерзостными и греховными. И он стал первым французским королем, который в свою очередь основал библиотеку в Святой капелле, состоящую из рукописей религиозных сочинений, разумеется, христианских.

Король вдали от родины

В отличие от других христианских монархов, которые, как правило, оставались в Святой земле не более чем на два года, независимо от того, принес ли им крестовый поход победу или поражение, Людовик Святой решил задержаться здесь на неопределенный срок. В совершенно новом по характеру[302] послании, адресованном французской общественности (существование которой, безусловно, еще только на начальном этапе, вновь подтверждается тем, что король счел необходимым проинформировать ее), он сообщал это печальное известие своему народу. Послание было написано в Акре в августе 1250 года и доставлено во Францию братьями короля Альфонсом де Пуатье и Карлом Анжуйским. В нем без прикрас говорилось об успехах и трудностях Египетского похода, о гибели брата, о пленении короля, об условиях десятилетнего мирного договора, заключенного с султаном. Король утверждал, что после освобождения из плена решил вернуться во Францию, но затем отказался от этого намерения, увидев, что мусульмане сразу же нарушили заключенный договор. Поэтому, посоветовавшись с баронами Франции и Иерусалимского королевства, а также с членами рыцарских орденов, он принял решение остаться в Святой земле. Он надеялся, что наступит

некоторое улучшение, пленные будут освобождены, мы сохраним замки и крепости Иерусалимского королевства и прочие блага для христианского мира, тем более что возникла распря между султаном Алеппо и правителями Каира.

Наконец, он призывал своих подданных взять крест и присоединиться к нему в Святой земле[303]. Разумеется, Французское королевство не в первый раз ощущало себя сиротой в отсутствие короля, выступившего в крестовый поход. Но до Людовика это отсутствие никогда еще не было столь продолжительным — почти шесть лет (с августа 1248 года по июль 1254 года).

Правда, регентша Бланка Кастильская, кроме своего статуса и компетенции, имела и прочие, необходимые для правления составляющие: сын предоставил ей широкие, оговоренные до мелочей полномочия, сведущих в делах советников как из числа духовенства, так и из мирян, а также оставил достаточные финансовые средства. Решив в 1250 году задержаться в Святой земле, Людовик особенно подчеркивал это обстоятельство: «Я предусмотрел, чтобы мое отсутствие не создало никакой угрозы моему королевству, ибо у госпожи королевы достаточно людей для его защиты»[304]. Впрочем, он отправил во Францию в помощь матери уцелевших братьев — Альфонса де Пуатье, который только что стал наследником своего тестя, графа Тулузского Раймунда VII, скончавшегося в 1249 году, и Карла Анжуйского, который в общем-то будет преследовать свои личные интересы и порой вызывать раздражение у своего венценосного брата. Зато Альфонс станет исправно выполнять свой долг и даже председательствовать иногда в Королевском совете в Париже.

Крестовый поход пастушков

В 1251 году Бланке Кастильской пришлось пережить неожиданное и из ряда вон выходящее событие — крестовый поход пастушков. Потребовалось немало усилий, чтобы справиться с ним, ибо это был один из ярчайших примеров роли вымысла в истории, а сам крестовый поход напрямую связан с образом Людовика Святого, существовавшим в сознании народа и воодушевлявшим народные массы. Это явление ошеломило клириков и интеллектуалов того времени: «чудо чудное и неслыханное» (mirabile prodigium et novitas) — говорит Гийом из Нанжи; «диво дивное» (quoddam mirabile) — вторит ему Мэтью Пэрис[305].

Послушаем Гийома из Нанжи:

1251. Чудо чудное и неслыханное приключилось во Французском королевстве. Главари разбойников, чтобы совратить простой люд и ввести его в соблазн лживыми фантазиями (falsis adinventionibus), притворились, что им были видения ангелов и явилась Пресвятая Дева Мария, повелевшая взять крест и вместе с пастухами (pastores) и другими простолюдинами, избранными Богом, собрать некое подобие войска во спасение Святой земли и отправиться туда на помощь французскому королю, а каким было это видение, они изобразили в виде ликов, вышитых на стягах, которые несли перед собой. Сначала они прошли по Фландрии и Пикардии, по деревням и полям, и трубными звуками, словно магнит железо, притягивали к себе пастухов и простонародье. Когда они пришли во Францию (Иль-де-Франс), их было уже так много, что они начали, словно войско, разбиваться на сотни и тысячи, и, когда проходили по сельской местности мимо овчарен и отар овец, пастухи бросали свои отары и, будто в каком-то дурмане, даже не предупредив родных, присоединялись к этому преступному походу. Пастухи и простонародье поступали так, не ведая, что творят, но с самыми благими намерениями; однако было среди них немало бандитов и убийц, знавших о преступной цели, которую они втайне преследовали, и в этом их наставляли вожди, возглавлявшие войско. Проходя по деревням и городам, потрясая кинжалами, топорами и другим подобным оружием, они так запугали население, что ни один человек, даже наделенный властью, не осмеливался выступить против них. В своем заблуждении они пали так низко, что совершали обряд обручения, раздавали кресты, давали отпущение грехов, однако все это притворно, и, что еще хуже, так ловко втягивая в свое заблуждение добрых людей, что почти все они утверждали и даже верили, что еда и вино, которыми они снабжали участников похода, не только не отнимаются у них, но будто бы их становится еще больше. Видя, что народ впал в такой великий грех, священнослужители сильно опечалились; но стоило им выступить против этого заблуждения, как они навлекли на себя такую ненависть пастухов и народа, что многие из них, отправившись в деревню, были убиты и приобщились к сонму мучеников. Королева Бланка, которая в то время одна правила Французским королевством, и правила удивительно умело, дала им полную свободу действий, конечно, не потому, что встала на их сторону, но потому, что полагала, что они идут на помощь ее сыну, святому королю Людовику, и Святой земле. Миновав Париж, они решили, что бояться уже нечего; они возомнили себя добрыми людьми, и не без основания, — ведь, когда они были в Париже, где находится источник всякой мудрости, никто им и слова поперек не сказал[306]. И раз никто их не сдерживал, они закоснели в своих грехах и только и делали, что воровали и грабили. Дойдя до Орлеана, они напали на университетских клириков и многих из них убили, но были убиты и многие из нападавших. Их главарь[307], которого они величали Учителем из Венгрии[308], придя со своим войском из Орлеана в Бурж, вломился в еврейские синагоги, уничтожил книги и незаконно лишил их всего имущества. Но, когда он со товарищи уходил из города, жители Буржа с оружием погнались за ними и убили Учителя и почти всех его сообщников. После этого прочие, разбежавшись в разные стороны, были убиты или повешены за их злодеяния. Оставшиеся же улетучились словно дым.

Английский бенедиктинец Мэтью Пэрис, приводя иные подробности, превратил Учителя из Венгрии в старца, который в 1212 году организовал крестовый поход детей, принял в Толедо ислам и был послан вавилонским султаном (султаном Египта), чтобы выдать мусульманам Францию, лишившуюся своих крестоносцев и осиротевшую без своего короля. Если верить Мэтью Пэрису, пастушки исчезли не так быстро, как утверждает Гийом из Нанжи. Они разбились на мелкие группы. Главарь одной из них был схвачен и утоплен в Гаронне. Другой объявился в Англии, и его растерзали в Стореме. Наконец, один из последних покаялся и в знак покаяния действительно присоединился к Людовику IX в Святой земле; король взял его к себе на службу.

Я не собираюсь анализировать движение, в котором переплелись классовая борьба, антиклерикализм, антииудаизм, милленаризм, роль харизматических главарей и заблудших масс, незатухающие и внушающие тревогу вспышки фанатизма и преступной низости под личиной идеала и веры. Но об этом эпизоде, выходящем далеко за рамки биографии Людовика Святого и заслуживающем специального исследования, следовало вспомнить, поскольку оно, вероятно, в чем-то спровоцировано посланием, с которым король обратился из Святой земли к своему народу. В этом движении отразились все подспудные брожения, происходящие в королевстве Людовика Святого, и извращения, которые могла пробудить его харизма и проводимая им политика крестовых походов.

Бланка Кастильская не сумела быстро отреагировать на это событие. Похоже, введенная в заблуждение, она встретилась с Учителем из Венгрии; возможно, это произошло в аббатстве Мобюиссон. Правда, не будучи еще в слишком преклонном возрасте (в 1251 году ей 63 года, но для Средневековья это уже старость), она одряхлела и, вероятно, тяжело заболела.

Впрочем, государственная деятельность регентши и Совета, за отсутствием серьезных и неотложных проблем, протекала неспешно. Правда, и в Святой земле монарх продолжал заниматься делами королевства. Замечено, что, хранящихся в архивах Совета актов, исходящих из Святой земли, фактически намного больше, чем составленных в Париже[309].

Как уже говорилось, принц Людовик, вероятно, осуществлял правление начиная с 1253 года, если судить по архивным актам, печати которых утрачены, и поэтому трудно установить, пользовался ли он личной королевской печатью или какой-либо иной. В присвоенном ему титуле более явное выражение обретает династическая иерархия: он — «перворожденный» (primogenitus) короля. Именно от него исходят акты, именно ему адресованы послания, например, от аббата Клюни «Людовику, милостью Божией перворожденному нашего светлейшего сеньора Людовика, и его совету»[310] в июне 1253 года. Разумеется, этот девятилетний ребенок еще не правил по-настоящему. И в данном случае по причине отсутствия короля оказалось возможным одно нововведение. Совет, помогавший юному принцу, — это уже не прежний совет (Curia), разбиравший тяжбы, но совет правительственный. Повелевая или позволяя совету, который в Париже обеспечивает правление от имени его сына, называться Королевским, то есть, присваивая ему имя, сберегаемое до тех пор для совета, связанного с личностью короля (а ведь он все еще в Святой земле), Людовик IX подчеркивает факт осознания того, что государство существует в отрыве от короля как физического лица. Как бы далеко ни был король, государство должно функционировать по-прежнему.

Людовик IX в Святой земле

Это длительное отсутствие — с мая 1250 года по апрель 1254 года — отмечено тремя важными решениями, свидетельствующими о некоторых изменениях в средиземноморской политике крестовых походов короля Франции. Остаться в Святой земле, чтобы организовать оборону и направить основную часть расходов и численного состава на фортификацию замков и городов, — значило перейти от политики завоевания или отвоевания к политике сопротивления.

Заявления, сделанные по случаю отказа Людовика от паломничества в Иерусалим, в то же время не означали, что он расстался с мыслью отвоевать святой город. И правда, когда, находясь в Яффе, король узнал, что султан Дамаска готов дать ему охранную грамоту, чтобы он отправился в паломничество в Иерусалим, то напомнил тому, что в 1192 году Ричард Львиное Сердце отказался идти в те места, откуда мог быть виден Иерусалим, ибо не желал смотреть на святой град Божий, не имея при этом возможности избавить его от врагов. Приближенные Людовика убедили его, что «если он, величайший король христиан, совершит паломничество и не освободит город от врагов Господа, то все другие короли и прочие паломники, которые придут вслед за ним, приложат, чтобы совершить паломничество, как это сделал французский король, не слишком озабочиваясь освобождением Иерусалима». Итак, король Франции сохранял привилегированное положение в осуществлении крестового похода, потенциальные возможности которого, впрочем, еще не были раскрыты. Следовало отвергнуть возможность увидеть Иерусалим, чтобы не утратить готовность и надежду прикоснуться к нему, овладеть им.

Наконец, находясь именно в Святой земле, Людовик расстался с иллюзией в отношении монголов, с надеждой обратить их в христианство и вместе с ними зажать в клещи мусульманский мир. Доминиканец Андре из Лонжюмо, которого король послал к великому хану, вернулся и, вероятно, уже весной 1251 года присоединился к Людовику, находившемуся в то время в Цезарее. Монгольские послы, прибывшие вместе с ним, потребовали огромную дань в знак покорности. Король, по словам Жуанвиля, «сильно сокрушался, что отправил» это посольство. Тем не менее он предпринял новую попытку обращения великого хана, отправив к нему в 1253 году францисканца Виллема Рубрука, который прибыл в Никосию в июне 1255 года. К тому времени Людовик уже вернулся во Францию и, получив письменный отчет о миссии, вынужден был признать ее полный провал: обращение хана оказалось лишь ложным слухом и иллюзией.

Крестовый поход, Людовик IX и Западная Европа

Можно ли в свете Седьмого крестового похода, похода Людовика Святого, последнего похода европейцев в Святую землю, и его результатов подвести итог не сиюминутных последствий этого похода, даже сама неудача которого, как это ни парадоксально, пошла на пользу образу Людовика IX, но (в плане продолжительности) всех предпринятых европейцами крестовых походов? Правда, крестовый поход в Тунис окажется всего лишь дополнением, как бы послесловием, имевшим значение только для Людовика и членов его семьи. Помня, что после 1254 года то значительное полуторавековое явление, каким были крестовые походы христиан, сходит со сцены, историк должен охватить взглядом весь этот период, чтобы дать более точную оценку того, какое место занимает в нем Людовик Святой, его личности и значения его крестового похода[311].

В материальном отношении результат был нулевым. Ни одна земля не была завоевана окончательно, за исключением Кипра: он принадлежал византийцам, которые в X веке отняли его у мусульман. Какой-то значительной эмиграции христиан на Восток и их укрепления там больше не наблюдалось. Перенаселенность Западной Европы и особенно страсть младших безземельных детей знати к приключениям («молодые» Ж. Дюби), возможно, сыгравшие свою роль в развязывании Первого кресгового похода (да еще то, что главной мотивировкой Папства было стремление переместить на Восток междоусобные войны между христианами, закрепить их там и обратить против неверных), уже не может быть объяснением последних крестовых походов. В то же время итог хозяйственной деятельности оказывается скорее негативным, поскольку, как водится, война не благоприятствует торговле, а мешает ей, чему свидетельством незначительная роль итальянцев (за исключением нормандцев Сицилии) — великих провозвестников экономической экспансии, той самой, что принесла огромную пользу Западной Европе. Итогом всех этих усилий были лишь впечатляющие развалины, прежде всего в Акре да еще в Иерусалиме, а также внушительные крепости на восточной границе Святой земли, которые, будучи памятниками войнам, оказались бессильными остановить ход истории, и их величественным руинам суждено лишь хранить память о воинском тщеславии[312].

Так что же, крестовые походы истребили людей христианского Запада и истощили его богатства? Не думаю. Составить статистику погибших в крестовых походах христиан, смерть которых казалась современникам праведной и славной, но, с точки зрения истории, совершенно никчемной, невозможно, — ясно одно: христианский мир не стал от этого слабее. Единственным действенным результатом крестовых походов, имевшим поистине общественное значение, было то, что в ходе их аристократические династии лишились глав семейств или корней, а некоторых из них ожидало неотвратимое угасание. Что касается экономики, то здесь следует оговорить два момента. Во-первых, издержки на них ограничивались монархией. Затраты на крестовый поход 1248–1254 годов оцениваются в 1 537 540 турских ливров — цифра, относительно мнимой точности которой не стоит питать иллюзий[313]. Она весьма приблизительна, ибо статистические документы, позволяющие использовать квантитативный подход к историческим реальностям, в середине ХIII века находятся еще на начальной стадии формирования. Если же сравнить эту предполагаемую цифру с более реальной цифрой годового королевского дохода — 250 000 турских ливров, то может создаться впечатление, что Людовик IX опустошил кассы, заполненные его дедом Филиппом Августом; что касается краткого правления его отца Людовика VIII (1223–1226), то оно в данном случае не так уж и важно. Такой гипотезе противоречат два факта. Прежде всего только часть расходов на крестовый поход пришлась на королевскую казну. Больше всего средств поступило от городов и от духовенства. Жуанвиль повествует, что, будучи в Акре летом 1250 года, после освобождения Людовика, и присутствуя на совете вместе с легатом и прочими высокопоставленными лицами, решавшими, оставаться ли королю в Святой земле или возвращаться во Францию, он выступил против тех, кто надеялся на возвращение по экономическим причинам, сказав, что, насколько ему известно, у короля еще много денег, так как крестовый поход был в основном профинансирован клириками. И обратился к королю: «Говорят, сир (не знаю, правда ли это), что король еще не потратил ни одного своего денье, но только денье духовенства»[314]. Король промолчал. Было совершенно очевидно, что такая точка зрения не совсем верна. Король вкладывал и будет еще вкладывать деньги на крестовый поход. Прежде всего на содержание некоторых крестоносцев. Жуанвиль получал деньги и не мог не знать об этом. Ведь он тоже попал в плен, когда плыл на корабле по Нилу; перед тем как сдаться, он бросил в реку принадлежащие ему богатства (шкатулку с деньгами и драгоценностями, способными обратиться в деньги) и даже такую ценность, как бывшие при нем священные реликвии. Своею жизнью он был обязан протекции одного сарацина, который выдал его за кузена короля. Его освободили вместе с оставшимися в живых пленниками, когда король подписал договор с мусульманами, и он вновь обрел своего сюзерена и друга. Но он потерял все.

Король сказал: «Позовите сенешала». Я приблизился к нему и опустился перед ним на колени; и он повелел мне сесть и сказал так: «Сенешал, вам известно, что я всегда очень любил вас, а мои люди говорят, что вам сейчас туго. Почему?» — «Сир, ничего не поделаешь; вы ведь знаете, что я попал в плен, когда мы плыли по реке, и у меня ничего не осталось; я потерял все, что имел». И он спросил, чего бы я хотел. И я сказал ему, что мне требуется две тысячи ливров до Пасхи, то есть на две трети года[315].

Людовик IX не был мотом и не любил, когда у него выпрашивали деньги. Он сам подсчитал, сколько нужно Жуанвилю. А нужно ему было трех рыцарей — по четыреста ливров на брата. Король «посчитал на пальцах»: «Ваши новые рыцари, — сказал он, — обойдутся в тысячу двести ливров». Оставалось еще восемьсот ливров на «покупку коня и вооружения и на пропитание рыцарей». Такова была смета, и Людовик счел ее разумной: «Воистину, я не вижу здесь ничего лишнего, и вы остаетесь при мне». За это Жуанвиль, являвшийся сенешалом графа Шампанского, а не короля, для которого он был лишь арьер-вассалом, стал вассалом самого короля и должен был принести ему оммаж. По истечении контракта, на Пасху 1251 года, Людовик спросил его, не хочет ли он еще годик остаться при нем. Жуанвиль предложил королю «новую сделку», и так как он запросто говорил с королем, то сказал ему:

«Поскольку вы сердитесь, когда вас о чем-либо просят, то я хотел бы условиться, что, если я попрошу вас о чем-то в течение этого года, вы бы не сердились; а если вы мне откажете, я тоже не буду сердиться». Услышав это, король звонко рассмеялся (si commença a rire moult clairemant) и сказал, что оставляет меня на этом условии; и, взяв за руку, повел в присутствии легата к своему совету и повторил им наш договор; и они очень развеселились, ибо в этом лагере я разбогател[316].

Две другие крупные статьи королевских расходов — покупка кораблей и реконструкция укрепленных замков в Святой земле. Но в данном случае проблема требует совсем иного осмысления. В ХIII веке еще не было ни материальных, ни ментальных структур, которые соответствовали бы тому, что мы называем экономикой. Современным историкам (они все, как один, считают, что королевские доходы действительно были растрачены на крестовый поход) представляется, что сооружение соборов обернулось тем, что они поглотили огромные денежные суммы производственных инвестиций и замедлили, если не подорвали, экономический подъем. Но понятие «производственных инвестиций» не соответствует ни экономической, ни ментальной реальности того времени. Доходы, получаемые королем с его домена (при отсутствии всякого регулярного налогообложения), плюс чрезвычайные доходы, получаемые им с городов и духовенства в таких редчайших случаях, как, например, крестовый поход, должны были идти на оплату всех его жизненных потребностей и потребностей его людей, а также военных действий. Людовик не был человеком, любившим роскошь и сорившим деньгами; и если бы крестовый поход не состоялся, то суммы, потраченные на него, спокойно лежали бы в его казне, где в донжоне Тампля в Париже их преданно охраняли тамплиеры, или они пошли бы на другие военные походы. А ведь Людовик IX организовал не только крестовый поход; в начале своего правления, в 1242 году, он воевал с англичанами и графом Тулузским, выступал против мятежных баронов, а в 1240 году направился в Лангедок, после чего в стране воцарился удивительный мир и порядок, сохранившийся до крестового похода 1270 года, тем более катастрофичного, что он был недолгим. Конечно, Людовик не обогатил королевскую казну, как это сделал его дед, но между крестовыми походами и мирными периодами финансовый баланс, похоже, был скорее нулевым, чем со знаком минус.

В культурном плане крестовый поход явил собою отказ от диалога, а не повод для обмена. Война была помехой для культурного обмена. С одной стороны, христиане почти ничего не позаимствовали на Востоке и почти ничего туда не привнесли. Крупный американский исследователь Ближнего Востока Б. Льюис удивлен: «Влияние крестоносцев на страны, которыми они правили почти двести лет, во многих отношениях было поразительно слабым»[317]. С другой стороны, воздействие христиан Запада на восточный мир осуществлялось не только в крестовых походах. Нередко пишут, что то или иное европейское новшество XII–XIII веков было завезено с Востока крестоносцами, но это чистый вымысел. Речь идет или об изобретениях и нововведениях, сделанных самими христианами в Западной Европе, или же действительно о заимствованиях с Востока, но случившихся гораздо раньше, в процессе торгового обмена, или осуществленных через средиземноморские зоны контактов, прежде всего в Испании и в Сицилии, где войны сосуществовали с культурным обменом. Если взаимное уважение и было, то оно не выходило за рамки некоего общего рыцарского идеала, который, особенно в ХII веке, вдохновлял франкских сеньоров Востока и мусульманскую знать в Сирии-Палестине[318]. Перед лицом истории это было смехотворное уважение двух уходящих в прошлое общественных классов, один из которых внес огромный вклад в дело стерилизации мусульманского мира Ближнего Востока и прекращении его поступательного движения, а другой не сумел затормозить эволюционный процесс в Западной Европе, в значительной мере обернувшийся против него.

Историки охотно подхватили остроту, некогда оброненную мною: «И я не вижу ничего иного, кроме абрикоса, который христиане, возможно, узнали благодаря крестовым походам»[319]. Ныне я стал, пожалуй, еще большим пессимистом, ибо христианскими крестовыми походами был взлелеян и возрожден дух исламской священной войны джихада[320] [321]. Еще больше, чем в Средневековье, реакция против средневекового крестового похода проявилась в XIX веке, и отголоски этого не лишены агрессивности «интегристского» пробуждения в современном исламе. Но и крестовый поход (по которому еще тоскуют в Западной Европе), и джихад — это экстремистское проявление веры. И я разделяю точку зрения С. Рансимэна: «Высокие идеалы крестового похода были искажены жестокостью и алчностью, дерзостью и упорством, слепым и оголтелым благочестием, и священная война превратилась всего лишь в затянувшийся акт нетерпимости во имя Божие, а это грех даже против Духа»[322].

Иногда в средневековом крестовом походе усматривают и самую раннюю стадию западноевропейской колонизации[323]. В чем-то это суждение верно. Есть некий параллелизм, например, между пуланами[324] и черноногими (pieds-noirs) в современной Северной Африке[325]. Этот термин, в противоположность крестоносцам, которые, по определению, бывали «проездом», относится к франкам, родившимся в Святой земле и постоянно там проживающим; они были «детенышами» коней (рыцарей) первого поколения завоевателей Святой земли, которые там прижились. С конца XII века, по мере того как ослабевали связи между христианским Западом и латинскими государствами Сирии-Палестины, первоначальный смысл этого понятия утрачивался. Европейцы ставили в вину «пуланам» («жеребятам») то, что они усвоили обычаи, близкие к мусульманским, что они уживаются с ними, то, что они уже не защищают свою веру и придерживаются того, что в наши дни называется терпимостью, — такое слово и явление, за весьма редкими исключениями, было неведомо западным христианам ХII — ХIII веков. В ХIII веке это понятие постепенно превращалось в устах европейцев в бранное слово, и между пуланами и крестоносцами разверзлась пропасть. Жуанвиль приводит красноречивый и яркий пример. На той неделе, когда Людовик IX поставил своих советников перед выбором: возвращаться во Францию или оставаться в Святой земле, Жуанвиль, идя против мнения большинства, горячо поддержал предложение остаться на Востоке. Его слова вызвали яростный протест, и спорщики до того распалились, что, например, старый и славный рыцарь мессир Жан де Бомон, которому не терпелось вернуться во Францию, в присутствии короля и всего совета назвал своего племянника, мессира Гийома де Бомона, маршала Франции, высказавшего противоположное мнение, «грязной свиньей»! Что касается Жуанвиля, то он повествует:

Крестьян в этой стране называют жеребятами, и мессир Пьер д’Аваллон, побывавший в Суре (Тире), слышал, как меня называли пуланом, ибо я посоветовал королю остаться с пуланами. Тогда монсеньер Пьер д’Аваллон сказал, чтобы я не робел перед теми, кто называет меня жеребенком, а отвечал им, что лучше быть жеребенком, чем дохлой клячей вроде них[326].

Бытует мнение, что крестовые походы способствовали становлению самосознания христианского мира Запада и свидетельствовали о некой новой религиозности. Если это так, то они, конечно, были косвенным ответом Западной Европы на мощный подъем XI–XII веков. Этот ответ запоздал и противоречил, во всяком случае в XIII веке, внутреннему развитию христианского мира именно тогда, когда он, несмотря на другую крайность — Инквизицию (от которой Людовик Святой держался на расстоянии, за исключением дел, касающихся евреев), обретает в интериоризации индивидуального сознания более мирное и плодотворное звучание. Людовик Святой был участником и этого процесса.

Итак, король-крестоносец тоскует по прошлому; с одной стороны, он являет бессилие европейцев заставить прогресс служить преобразованию Западной Европы, с другой — сам участвует в этом преобразовании.

Крестовые походы Людовика Святого знаменуют, — как «La Mort le roi Artu» («Смерть Артура») знаменует собой мрачный апофеоз обреченного на смерть рыцарства[327], — момент предсмертной агонии крестовых походов, агрессивной фазы христианского мира, ищущего покаяния и самопожертвования. Этот кульминационный момент вобрал в себя тот эгоизм веры, который ценой жертвы верующего, но в ущерб «другому», хватаясь за жизнь, несет нетерпимость и смерть.

Но в средневековом мире, где идеалы крестовых походов продолжают вызывать искреннее восхищение даже у тех, кто в них уже не верит (доказательством тому люди типа Рютбёфа и Жуанвиля), образ Людовика Святого в этих безуспешных походах обрел величие. Этот образ освещен «красотой смерти»; им начинается процесс «Смерти и превоплощения». С учетом этой перспективы крестовый поход в Тунис в его молниеносной и гибельной краткости станет для короля подобием тернового венца.

Смерть матери

Трагическое для Людовика событие оборвало его пребывание в Святой земле. Весной 1253 года в Сидоне Людовик узнал о смерти матери, скончавшейся 27 ноября 1252 года. Перерыв в навигации в зимний период стал причиной того, что отплытие пришлось отложить, отчего горе короля было еще невыносимее. К этому примешивалось нетерпение, возможно подстегиваемое какими-то сообщениями гонцов. Есть ли еще власть в королевстве? Опекунши и регентши не стало; юному принцу всего девять лет; дядья больше заняты своими владениями, чем королевством; советники, безусловно, в растерянности и, вероятно, затрудняются в решении тех проблем, которые выдвигает управление королевством, пусть даже в нем царит мир, а администрация вполне надежна. Вывод напрашивался сам собой. Несколько дней король предавался глубокой скорби*, а потом решил вернуться во Францию. Людовик отдал несколько последних распоряжений по укреплению оборонительных сооружений христиан в Святой земле. Речь шла лишь о том, чтобы продержаться как можно дольше. Людовик снова вышел в море. Он окончательно и бесповоротно удалялся от того земного Иерусалима, которого так и не увидит.


Глава четвертая Между походами Второй крестовый поход и смерть (1254–1270)


Морские приключения. — Встреча с Гуго де Динем.


Морские приключения

Людовик вышел из Акры 24 или 25 апреля 1254 года. Через несколько дней у берегов Кипра королевский корабль сел на песчаную банку; оказался поврежденным киль судна. Опасались, как бы корабль не затонул; и можно только удивляться хладнокровию короля и его чувству долга, когда он наотрез отказался покинуть судно, объясняя это тем, что люди, находившиеся на борту, не могли, как и он, найти приют на других кораблях.

Жуанвиль в своем жизнеописании Людовика Святого, которое, как и все биографии того времени, представляет собой ряд эпизодов из жизни короля, выдержанных в духе анекдотов (примеров), расположенных в хронологической последовательности, дважды запечатлел Людовика Святого на пути во Францию.

В первом анекдоте рассказывается об идиллической встрече короля с монахом-отшельником, когда корабль причалил к берегу. Второй анекдот свидетельствует о непреклонности Людовика, выступившего суровым судьей по отношению к отроку, легкомысленное поведение которого, по мнению короля, усугубляло его вину, поскольку, во-первых, он совершил тяжкий, как рассудил Людовик, грех, хотя приближенным он казался простительным, и, во-вторых, едва не погубил французский флот. В этой истории Людовик предстает как король — блюститель морали, стоящий на страже всеобщих интересов, которому ведом гнев Божий, гнев, которому под силу покарать того, кто ведет себя не должным образом и нарушает дисциплину:

Мы приблизились к острову Лампедуза, где наловили много кроликов, и нашли в скалах заброшенный скит, а при нем сад, взращенный отшельниками, некогда там жившими. В нем росли маслины и смоковницы, виноград и многое другое. По саду струился ручей с ключевой водой. Мы с королем дошли до конца сада и под первым сводом обнаружили молельню, побеленную известью, и ярко-красный крест из глины.

Мы вошли под второй свод и увидели два мертвых тела. Плоть их уже разложилась, скелеты были еще целы, и кости рук лежали на груди, головы были обращены на восток, как принято при захоронении. Вернувшись на корабль, мы недосчитались одного из матросов; капитан корабля подумал, что он остался на острове, чтобы сделаться отшельником; поэтому Никола де Суази, главный сержант короля, оставил на берегу три мешка сухарей ему на пропитание[328].

Итак, морское путешествие — это испытание: будь то шторм или штиль, приливы и опасные рифы, будь то люди. Случилось так, что, когда флот подходил к Провансу, приближенные Людовика, «королева и весь совет», обратились к нему с просьбой сойти здесь на берег: это была земля королевства, но она принадлежала брату короля Карлу Анжуйскому, графу Прованскому. Однако Людовик IX хотел дойти до «своего» порта Эг-Морта, до «своей земли»[329]. Кончилось тем, что он позволил себя уговорить и 10 июля сошел на берег в Салене Иерском. Не исключено, что такая сговорчивость короля была вызвана особым интересом — желанием встретиться с одним знаменитым в то время францисканцем из Иерского монастыря.

Встреча с Гуго де Динем

Гуго де Динь (де Баржоль) принадлежал к строгому направлению францисканцев-спиритуалов[330] и к тому же был адептом милленаристских идей Иоахима Флорского (ум. 1202), призывавшего к установлению на земле вечного Евангелия. Эти идеи вызывали подозрение среди ортодоксов ордена францисканцев и Церкви. Орден в то время переполняли иоахимитские идеи. Его глава, генерал Иоанн Пармский, избранный в 1247 году, был ревностным иоахимитом. В том самом 1254 году, когда будущий Людовик Святой встретился с Гуго де Динем[331], другой францисканец-иоахимит, Герардо да Борго Сан-Доннино, написал «Введение в вечное Евангелие» («Liber Introductorius ad Evangelium Etemum») с целью изложения и распространения идей аббата из Фьоре. Оно немедленно подверглось резким нападкам, особенно в Парижском университете, где острый конфликт, порожденный спорами студентов, привел к расколу между магистрами теологии нищенствующих орденов (доминиканцами и францисканцами) и некоторыми светскими магистрами. В 1256 году Папа Александр IV осудил концепцию Иоахима Флорского и книгу Герардо да Борго Сан-Доннино. В том же году, но не позднее 2 февраля 1257 года, умер Гуго де Динь. Он благополучно избежал осуждения, но, несмотря на свидетельства его почитателей о различных чудесах, явленных на его могиле в Марселе, к лику святых причислен не был. Его сестре Дучелине, духовником которой он был, повезло больше: она тоже была иоахимиткой и основала общину бегинок в окрестностях Иера (1240), а затем в Марселе (1255), где, обретя благодать видений и экстазов, умерла в 1274 году[332]. В 1257 году Иоанн Пармский сложил с себя полномочия, уступив место генерала францисканцев молодому тогда Бонавентуре, будущему святому. Он будет участвовать в суде по ересям, и его поддержка кардинала Оттобоне Фиески, очередного Папы Адриана V (1276), поможет последнему избежать сурового приговора. Гуго де Динь, несмотря на все свое неблагоразумие, сохранит немалое влияние в ордене францисканцев. Святой Бонавентура припишет себе значительную часть его комментария устава святого Франциска, а францисканец Салимбене Пармский, который видел Людовика Святого на генеральном капитуле 1248 года в Сансе, незадолго до отбытия короля в крестовый поход, посвятит Гуго восторженные страницы своей хроники. Он был особенно очарован талантом Гуго-проповедника, трубный глас которого захватывал слушателей словно смерч[333].

Таков францисканский гуру, покоривший летом 1254 года и французского короля. При этом присутствовал Жуанвиль:

Король прослышал об одном кордельере, брате по имени Гуго, и по причине его огромной известности послал за ним, желая видеть и слушать. В день его прихода в Иер мы взглянули на дорогу, по которой он шел, и увидели, что за ним следует толпа мужчин и женщин. Король повелел ему проповедовать. Начало проповеди было о монахах, и он сказал так: «Сеньоры, я вижу очень много монахов при королевском дворе, среди приближенных короля». И прибавил: «А я — самый главный»[334].

Но в первую очередь проповедь была обращена к королю:

Он наставлял в проповеди, что король должен править по воле народа; а в конце проповеди сказал, что читал Библию и книги, основанные на Библии, и что ему неизвестно ни из книг правоверных, ни из книг нечестивых, чтобы причиной гибели какого-либо царства или владения или того, что они переходили в другие руки, было не что иное, как упадок правосудия. Посему, сказал он, по возвращении во Францию король должен так справедливо править своим народом, чтобы не иссякала к нему любовь Божия, так, чтобы Бог не оставил Французское королевство по его смерти[335].

Очарованный францисканцем, король хотел приблизить его к себе, несмотря на все сказанное в проповеди. Гуго отказался. Но Жуанвиль посоветовал Людовику еще раз попробовать уговорить его: пусть этот брат побудет при нем, сколько сможет. Гуго де Динь гневно повторил свой отказ. Самое большее, на что он был согласен, — это провести с королем один день.

Не важно, была ли эта встреча с Гуго де Динем запланированной или нет; мне кажется, она сыграла важную роль в жизни святого короля. Людовик, удрученный неудачным походом, задумывался о причинах этого и задавался вопросом, что делать, чтобы угодить Богу, обрести вечное спасение себе и своему народу и служить христианскому миру. Гуго указал ему один такой путь: в ожидании «последних времен» установить на земле справедливость, возводить на земле град евангелический, короче говоря, стать эсхатологическим королем. Полагаю, что такая религиозная программа, отвечающая сокровенным мыслям и чаяниям Людовика, должна была стать политической программой последнего периода его царствования. Гуго де Динь, на смену которому в окружение короля пришли не столь мистически настроенные нищенствующие братья (проповеди королю не раз читал Бонавентура), стал тем человеком, удивительная встреча с которым сказывалась на поздних религиозно-политических воззрениях Людовика IX уже после смерти проповедника; такое же влияние оказывали на него перед крестовым походом Гийом Овернский, цистерцианцы Ройомона и доминиканцы монастыря Святого Иакова.

Не связан ли с влиянием Гуго де Диня один эпизод, случившийся вскоре после смерти францисканца? Разногласия между белым духовенством и нищенствующими братьями обострились в 1255 году с выходом гневного памфлета «Tractatus brevis de periculis novissimorum temporum» («Краткий трактат об опасности новейших времен»), направленного против нищенствующих орденов, магистра из числа белых монахов Гийома де Сент-Амура. В 1257 году Александр IV осудил Гийома де Сент-Амура и потребовал, чтобы Людовик IX изгнал его из Франции. Сначала король пытался уладить дело; он принял Гийома, но последний не просто заупрямился, но обрушился с новой критикой на братьев и даже стал упрекать самого Людовика, обвиняя его в том, что он ведет себя как нищенствующий брат, а не как король. Тогда Людовик IX, будучи светской дланью Церкви, выполнил требование Папы, навсегда изгнав Гийома из его родного Сент-Амура. Король до самой смерти останется глух ко всем извинениям Гийома, который ненамного пережил Людовика, — он умер в 1272 году[336].


Возвращение печального крестоносца


Реформатор королевства. — Новые люди короля. — Правосудие в городах. — Король-ревизор. — Король и ревизия в Лангедоке. — Король и города. — Людовик и Париж. — Неумолимый судия: два показательных дела. — Новые меры очищения: против ордалий и ростовщичества, против евреев и ломбардцев. — «Хорошие» деньги.


После Йера Жуанвиль сопровождал короля в Экс-ан-Прованс, откуда они совершили паломничество в Сент-Бом к святой Марии-Магдалине («мы посетили высокую пещеру, в которой, как говорят, Магдалина провела отшельницей семнадцать лет»), а оттуда — в Бокер, — и вот Людовик IX вновь на земле Французского королевства. Здесь Жуанвиль расстался с ним и вернулся в Шампань. Дальше на пути Людовика были города Эг-Морт, Сен-Жиль, Ним, Але, Ле Пюи, Бриуд, Иссуар, Клермон, Сен-Пурсен, Сен-Бенуа-сюр-Луар, королевский замок Венсенн и Сен-Дени, куда он возвратил орифламму[337] и крест, бывшие при нем на протяжении всего пути, и вот, наконец, Париж, куда он вступил 7 сентября 1254 года.

Мэтью Пэрис пишет, что Людовику был оказан теплый прием, но король выглядел очень подавленным:

Король Франции был подавлен и удручен, и ничто не могло его утешить. Ни музыка, ни слова любви и утешения не вызывали его улыбки и не были ему в радость. Ничто не радовало его: ни возвращение на родину, ни родное королевство, ни ликование народа, толпами спешившего ему навстречу, ни клятвы верности и дары, поднесенные ему как сеньору; потупив взор и то и дело вздыхая, он вспоминал свой плен и то, в какое смятение привел он весь христианский мир. Один весьма набожный и тактичный епископ сказал ему в утешение: «Мой дражайший сеньор и государь, опасайтесь потерять вкус к жизни и впасть в уныние, ибо оно, будучи мачехой души, убивает душевную радость, а это тягчайший грех, ибо оскорбляет Дух Святой. Вспомните и поразмыслите о терпении Иова и о страданиях Евстахия». И он пересказал их историю вплоть до того момента, когда Господь воздал им за их мучения. Тогда король, самый набожный король на свете, ответил: «Если бы мне одному суждено было вынести позор и горе и если бы мои грехи не пали на Вселенскую Церковь, то я жил бы спокойно. Но, на мою беду, по моей вине в смятение пришел весь христианский мир». Была отслужена месса в честь Духа Святого, чтобы король получил утешение того, кто превыше всех. И тогда по благодати Божией он внял спасительным словам утешения[338].

Мэтью Пэрис, без сомнения, преувеличивает и впадает в риторику. Но все очевидцы согласны с тем, что после крестового похода с Людовиком произошла разительная перемена, как будто он пережил своего рода обращение, обращение в еще более строгую христианскую жизнь. Теперь он лишь в редких случаях расставался с той грубой одеждой, в которую облачился как крестоносец, но которую не вернул в Сен-Дени вместе с крестом.

Об этом снова свидетельствует Жуанвиль:

После того как король вернулся из-за моря, он соблюдал благочестие в одежде и никогда с тех пор не носил платье из беличьего меха или сшитое из пурпурной ткани, не признавал позолоченных стремян и шпор. Одежда была синего цвета или цвета морской волны; его покрывала и платье были сшиты из вывороченной кожи или из лапок кроликов или из каракуля. Он был настолько неприхотлив в еде, что никогда ничего не заказывал, довольствуясь тем, что готовил его повар; что ему подавали, то он и ел. Вино он разбавлял водой и пил из стеклянного кубка; и количество воды было пропорционально количеству вина, и пока ему разбавляли вино за столом, он держал кубок в руке. Он всегда велел кормить бедняков, а после того, как они поели, — давать им свои денье[339].

А исповедник короля Жоффруа де Болье превозносит его еще больше:

После его счастливого возвращения во Францию люди, жившие рядом с ним, и те, от кого у него не было тайн, увидели, как старался он проявлять благочестие, быть справедливым по отношению к подданным и милосердным к обездоленным, смирять себя и неустанно идти по пути добродетели. Насколько золото ценится выше серебра, настолько его новый образ жизни, который он вел после возвращения из Святой земли, превосходил своей святостью его прошлую жизнь; и все же уже в юности он отличался добротой, непорочностью и образцовым поведением[340].

От простоты, которую он всегда восхвалял, Людовик перешел к строгости. И эту строгость он превратил в принцип своей политики, которая отныне будет отвечать программе покаяния, очищения и религиозно-нравственного порядка в масштабах всего королевства, распространяясь и на его подданных. И здесь вновь неразрывно переплетаются усилия, направленные на достижение религиозных целей, и действия по укреплению монархической власти.

Реформатор королевства

Главным инструментом королевской политики стала серия ордонансов, то есть документов, исходивших от королевской власти (potestas) и имевших силу закона. Увеличение количества этих актов отражало поступательное развитие монархической власти, тем более что если вначале действие некоторых ордонансов ограничивалось отдельными землями, находившимися в особом положении (Нормандия[341], Лангедок), то постепенно выявлялась тенденция к распространению их на королевство в целом.

В декабре 1254 года Людовик обнародовал текст, который историки нередко называют «великим ордонансом» по причине его масштабности и значения предусматривавшихся в нем мер. Он был нацелен на реформу самых существенных моментов королевского правления, причем на реформу глубокую. То, что уже почти два столетия было лозунгом Папства и духовенства (реформа Церкви), во Французском королевстве превратилось, похоже, в цельную программу.

В то же время, как уже доказано[342], «великий ордонанс» от декабря 1254 года — это, фактически, свод множества документов, изданных властью Людовика IX от конца июля до декабря 1254 года. В своей целостности он столь грандиозен, столь необычен и нов по своему масштабу, что считается «первым королевским ордонансом»[343] и «французской хартией вольностей»[344]. В Средневековье его называли statutum generale («всеобщий статут») или во множественном числе statuta sancti Ludovici («статуты Людовика Святого»), а по-французски — «установления короля» («establissement le roi»)[345].

По возвращении во Францию Людовик предпринял меры по реформе территорий Юга королевства; это были два указа, изданные в Сен-Жиле и Ниме; они носили региональный характер и касались городов Бокера и Нима и сенешальства Бокер. Эти срочные меры, весьма вероятно, были предприняты в ответ на просьбы местного населения: Людовик постановил, чтобы эти решения обрели широкую гласность и были бы зачитаны на главной площади. В них были учтены первые ставшие известными ему результаты ревизии 1247 года. В этих документах отменялись меры, проводимые королевскими сенешалами и нарушавшие древние «местные кутюмы». Король опирался на одну из кутюм Капетингов, способствовавшую укреплению монархической власти. В этом — любопытная связь между традицией и движением вперед. Идея обновления в целом не находила одобрения у населения, склонного поддерживать кутюмы, мыслившиеся какими-то особыми, возвышенными уже потому, что от них веяло стариной. Вообще, в Средние века обращение к прошлому весьма часто служит средством, способствующим административно-политическому развитию, узаконивающим его. Это особенно справедливо в отношении Юга, на который королевская власть распространилась совсем недавно, и потому король считал своим долгом подчеркнуть не только преемственность, но и прогресс в соблюдении местных и региональных традиций. Отныне королевские чиновники (функционеры) должны были «вершить суд невзирая на лица», не принимать никаких подарков (хлеба, вина или фруктов) стоимостью дороже десяти су, отказываться от подарков их женам и детям, не давать взяток ни служащим, которые проверяют их счета, ни начальникам и членам их семей. Таково было нравственное совершенствование королевской администрации.

Декабрьский «великий ордонанс» дополнился целым рядом мер, имевших целью воспитание безупречной нравственности. Королевским чиновникам запрещалось богохульствовать, произносить «святотатственные слова против Бога, Девы Марии и святых», а также играть в кости, посещать бордели[346] и таверны. Занятие ростовщичеством расценивалось как преступление, приравниваемое к воровству. Предусматривались и другие меры в проведении реформы административной деятельности королевских чиновников. На территории, где они осуществляли свои функции, им было запрещено приобретать недвижимость, женить и выдавать замуж своих детей или отдавать их в мужские и женские монастыри. Они не имели права никого сажать в тюрьму за долги, разве только за долги самому королю. Они не могли наложить штраф, не проведя дело подозреваемого через суд; относительно любого обвиняемого, вина которого еще не была доказана, существовала презумпция невиновности. Они не имели права торговать своими чинами. Им запрещалось мешать перевозкам зерна — данная мера была направлена на борьбу с голодом и препятствовала тому, чтобы зерно залеживалось. Покидая должность, они должны были оставаться на месте службы в течение сорока дней или оставлять заместителя, чтобы дать ответ на все жалобы, которые могли быть к ним предъявлены. К этому добавлялась статья, запрещавшая незаконные реквизиции лошадей.

И не только это: играть в кости и даже их изготовлять было строго-настрого запрещено, равно как запрещались настольные игры (триктрак и дамки) и шахматы, осуждаемые вдвойне как азартные игры на деньги. Проститутки[347] изгонялись из «добрых городов», особенно с центральных улиц («с самых центральных улиц упомянутых добрых городов»), и выдворялись за их стены, подальше от церквей и кладбищ[348]. Тем, кто сдавал им жилье, грозила конфискация полученной за него платы за жилье в годовом размере. Коренному городскому населению посещение таверн было отныне запрещено; они предназначались только для путешественников («проезжих»).

Это законодательство, в котором, без сомнения, проводятся мысли и воля Людовика Святого, может показаться нам странным смешением нравоучений, правил честной администрации и принципов правосудия Нового времени. Меры, карающие богохульство, азартные игры, проституцию и посещение таверн, имеют одну архаическую сторону, связанную с христианским пониманием королевской функции в особо строгой ее разновидности, которую Людовик IX стал претворять в жизнь по возвращении из неудачного крестового похода. Распоряжения против евреев знаменовали эволюцию средневекового христианства от антииудаизма к антисемитизму, и наши антирасистские общества узнали бы в этом все то, от чего мы должны отказаться, — начиная с отступления от средневекового христианского вероучения до гонений и преступлений, достигших своей крайней формы в зверствах антисемитизма нашего XX века, исторические корни которых нам еще предстоит выявить. Необходимость провести подозреваемых в преступлении или совершивших его через судебное разбирательство и утверждение презумпции невиновности — это принципы правосудия Нового времени, знаменующие коренной перелом в представлениях и практике по сравнению с «феодальным» правосудием. Известно, что всегда нелегко заставить уважать принцип презумпции невиновности подозреваемых и невиновных. Наконец, то, что составляет самую суть этого законодательства, кодекс добропорядочного поведения функционеров, имеющий своею целью как обеспечение нормальной работы государственной (королевской) администрации, так и создание ее благопристойного образа, могло бы показаться делом совсем иного времени и иного общества, если бы борьба с коррупцией представителей власти не заявляла о себе снова в современных обществах как одна из самых злободневных проблем. Давно минувшее Средневековье все еще с нами. Между прочим, если XXI век захочет заявить о себе как о веке этической требовательности, то ему придется, хотя бы отчасти, черпать вдохновение в историческом прошлом (dans la longue durée). Великие исторические эпохи давали уроки нравственности.

Итак, вернувшийся из крестового похода Людовик Святой оказался во власти одной из тенденций своего века, и различные документы, вошедшие в состав «великого ордонанса» 1254 года, представляют собой коллективный труд, но, вне всякого сомнения, этот великий документ хранит яркий след мыслей и воли короля. Ему хотелось реализовать эту идеальную христианскую политику, которую не он изобрел, но претворения в жизнь которой, как ему казалось, требует его королевская функция. Ее проведение должно было служить искуплением за неудачный крестовый поход. Его королевство должно обрести вечное спасение, равно как и он сам, телом и душой, и его собственное спасение зависело если не от успеха этой политической программы, то, по крайней мере, от его безусловного участия в претворении ее в жизнь.

«Великий ордонанс», который распространял меры, сначала узаконенные для отдельных территорий Юга, на все королевство, завершается наконец напоминанием о былых ордонансах и возвратом к ним, в частности, к акту, изданному в начале правления (декабрь 1230 года), которым король ратифицировал меры, принятые собранием баронов против евреев и их ростовщической деятельности, равно как и к утраченному ордонансу 1240 года, вновь осуждавшему еврейских менял и запрещавшему Талмуд, ибо в нем содержалось немало богохульства по отношению к Богу и Деве Марии

Новые люди короля

Людовик не только принимал решения, но умел и выслушивать мнение своих советников, привлекая их на службу то клерками в канцелярию, то «высокими чиновниками», управлявшими его «отелем» (l’hôtel), то членами парламента или совета.

Иные из них составляли группу самых близких людей, которых изредка приглашали на совет, но чаще всего они были просто гостями, с которыми король любил дружески беседовать за столом или после трапезы, или в другие часы. К двоим из них — сиру Жуанвилю, сенешалу Шампани, и Роберу де Сорбону, канонику парижского собора Нотр-Дам — Людовик испытывал особое уважение и дружеские чувства, что вызывало зависть окружающих. Также одним из близких людей был молодой граф Тибо V Шампанский, король Наваррский, ставший в 1255 году мужем дочери Людовика Изабеллы и, следовательно, зятем короля. Среди них, как это было заведено при дворе Капетингов, можно видеть и людей Церкви, и светских сеньоров, обычно представителей средней аристократии, о которых до нас дошли скудные сведения, за исключением Жуанвиля, ибо, повествуя о короле, он немало сообщил и о себе, несомненно, преувеличивая свою роль.

В числе первых прежде всего Ги Фулькуа (или Фульк), который, овдовев, принял монашество и стал клириком Альфонса де Пуатье; с ним Людовик встретился в Сен-Жиле сразу по приезде монаха во Францию и принял к себе на службу. Несомненно, Ги оказал определенное влияние на два первых документа, вошедших в «великий ордонанс» 1254 года. В 1257 году он стал епископом Пюи, затем — архиепископом Нарбонны, кардиналом-епископом Сабины и, наконец, был избран Папой под именем Климента IV (1265–1268) и, очевидно, весьма благоволил французскому королю. Два других советника Людовика IX — Рауль Гроспарми, хранитель королевской печати во время крестового похода, и Симон Монпитье из Бриона, францисканец, сменивший Рауля в должности хранителя печати — одновременно стали кардиналами в 1261 году. Симон тоже был избран Папой под именем Мартина IV (1281–1285). Именно во время его понтификата решительно продвинется вперед процесс канонизации Людовика IX. Но еще ближе к королю был другой францисканец, Эд Риго, один из «Четырех Магистров», составивших в 1242 году официальный комментарий к уставу францисканского ордена; позднее он стал регентом монастыря Кордельеров в Париже, магистром теологии в университете и, в конце концов, архиепископом Руанским[349].

Наконец, духовными советниками короля были братья нищенствующих орденов и главный из них — его исповедник доминиканец Жоф-фруа де Болье. После смерти Людовика он станет его первым биографом, основоположником агиографической традиции его канонизации.

Немаловажно отметить и начало структурных изменений в составе Королевского совета и парламента по возвращении короля, что, несомненно, относится, как нам уже известно, к периоду «правления» наследного принца Людовика в 1252–1254 годах. Некоторые «парламентарии» стали величаться «магистрами». Скорее всего, речь идет об обладателях университетских титулов, преимущественно магистров права, а именно — гражданского права. Они заложили основы монархического права, внеся известную часть римского права в обычное право, которое все более становилось письменным и мало-помалу успешно осуществляло синтез римского права, связанного с имперской монополией, и феодального права, — синтез, служащий созданию монархического государства[350]. Современники называли этих «магистров» «легистами»; их деятельность достигла апогея при внуке Людовика Святого Филиппе IV Красивом. Парижский университет не готовил их, ибо папы (возможно, по наущению французского короля, который не желал, чтобы в его столице изучалось право, кульминацией которого была власть императора) не давали разрешения на учреждение в новом университете факультета гражданского (римского) права. Чаще всего такие специалисты выходили из стен Орлеанского университета, ибо приток легисгов с Юга, получивших образование в Тулузе, еще не начался; впрочем, можно не сомневаться, что некая доля юридической культуры, которую не без успеха насаждал Ги Фулькуа, состоявший на службе у Альфонса де Пуатье, у Людовика IX и на Папском престоле, была получена им на Юге. Но настоящих «легистов» типа Жака де Ревиньи, профессора Орлеанского университета в 1260–1280 годах[351], было немного, чаще ими являлись практикующие юристы вроде Пьера де Фонтена, который, будучи бальи Вермандуа, нередко обращался к нормам римского и обычного права. Между 1254 и 1258 годами он по повелению короля написал для наследника престола «Совет одному другу», где на конкретных примерах управления одним бальяжем показал, что невозможно следовать одному только писаному праву, закону, или кутюме, собственно праву[352].

Наконец, новые люди короля — это именно бальи и те сенешалы, которые представляют королевскую власть в границах домена и королевства и являются как орудием, так и воплощением королевского правосудия. Во избежание появления коррупции или просто фаворитизма, причиной которого могло быть длительное общение, способствующее возникновению дружеских отношений, при которых возможно сокрытие различных злоупотреблений, среди них практиковались частые перестановки и перемещения. При Людовике IX было два таких «напряженных периода»: 1254–1256 и 1264–1266 годы. Трудно сказать, что послужило поводами для перестановок и смещений, которых во втором случае было меньше. В первый период они, очевидно, были вызваны ревизиями и возвращением короля[353].

Правосудие в городах

В 1256 году «Великий ордонанс» подвергся переработке. Его новая редакция имеет существенные изменения по сравнению с текстом 1254 года; эта работа велась по инициативе самого короля, и свод законов был ратифицирован в четырех формах (а в феврале 1255 года была утверждена даже пятая) — на французском и латинском языках, специально для земель, говорящих на лангедойле и лангедоке[354], и, наконец, для королевства в целом.

Ордонанс 1256 года — переработка текстов 1254 года, которые были по большей части инструкциями для бальи и сенешалов, в подлинно всеобщий ордонанс для королевства. Новая редакция вместо прежних 30 содержала всего 26 статей. В нее не вошли статьи о евреях и торговле. Первые составили часть антиеврейского законодательства, отныне занявшего особое место в делах королевства. Меры, регулирующие оборот зерна, относились, скорее, к отдельным случаям, чем к общим правилам. Статьи, устанавливающие религиозно-нравственный порядок, направленные против азартных игр, сквернословия и проституции, выделялись в отдельную группу, что, возможно, больше отражало политику Людовика, но король, должно быть, пошел на то, чтобы смягчить некоторые меры, особенно направленные против проституции. Проститутки изгонялись из городских центров, им не разрешалось жить вблизи священных мест, но в остальном отношение к ним было терпимым. Это было своеобразное гетто для проституток. Без сомнения, Людовику пришлось последовать советам его окружения и установить контроль за проституцией, а не запрещать ее, ибо она мыслилась необходимой разрядкой для грешной плоти детей Адама. Зато впервые во французском королевском ордонансе исчез всякий намек на применение пыток, как это явствует из единственного текста 1254 года, адресованного бальи и сенешалам Юга[355]. Эта деталь важна, поскольку напоминает, что пытки, получившие распространение позднее, были порождены Инквизицией, Церковью и Югом, где борьба с ересями всеми возможными способами и возрождение римского права шли рука об руку. Во всяком случае, это право подвигло короля на признание презумпции невиновности в качестве основного юридического принципа: «Чтобы никто не лишался своего права без признания вины и без суда» (nemo sine culpa vel causa privandus est jure sud).

Здесь уже чувствуется то, что Людовик глубоко утвердился в своем решении, — в желании правосудия, в стремлении к очищению королевства (ордонанс 1256 года распространяет предписания 1254 года на всю иерархию королевских агентов вплоть до нижних эшелонов власти: прево, виконты, витье, мэры, лесничие[356], сержанты и «прочие»). — и то, что отчасти ускользает от его компетенции и не входит в сферу его интересов, — юридические методы и адаптация программы к конкретным условиям общественной жизни.

Король-ревизор

Король и сам становится чуть ли не ревизором. Он демонстрирует своим подданным две стороны королевской функции: феодальный судья, разъезжающий по своим владениям, попутно выслушивающий жалобы и вершащий суд, и король в своем величии, который, наподобие Божественного величия, совмещает в себе все формы права и власти, potestas и auctoritas, и выставляет себя напоказ. Проехав после возвращения из Святой земли по землям Лангедока, он в 1255 году посетил Шартр, Тур, известные места паломничеств (Дева Мария и святой Мартин были покровителями династии), Пикардию, Артуа, Фландрию и Шампань, территории, пограничные с империей, славящиеся процветающими городами и богатыми деревнями, а в 1256 году — Нормандию, это сокровище, отнятое его дедом Филиппом Августом у англичан.

Король и ревизия в Лангедоке

В то время Лангедок был избранной для ревизий землей, где монархия Капетингов могла, в частности, попытаться пресечь и заставить забыть те злоупотребления, которые после 1229 и 1240–1242 годов совершали недобросовестные королевские чиновники, пользуясь тем, что Париж далеко, а борьба с ересью требует репрессивных мер, даже в ущерб населению, с которым поступали как с побежденными на оккупированной территории.

Таким образом, Дж. Стрейер по праву отдает под покровительство «королевской совести» детальные ревизии, проводимые в 1258–1262 годах в сенешальстве Каркассонн-Безье[357] после осуществленных в 1254–1257 годах в Бокере, где проблемы были не столь серьезными и сложными, поскольку там было меньше еретиков и его жители не принимали участия в восстаниях 1240 и 1242 годов[358]. Благодаря этим ревизиям можно получить довольно верное представление о том, как мыслил и действовал король. Интересно остановиться на них более подробно.

Изначально ревизоры сталкивались с проблемами, по поводу которых они советовались с королем. Ответы последнего содержатся в длинном послании от апреля 1259 года[359]. Король рекомендовал своего рода отпущение грехов — не в качестве юридического принципа, с точки зрения морали, напоминая, что строгий суд должен смягчаться милосердием. Он признавал, что в молодости был более суров, но теперь уже не так строг, как прежде. Такое заявление может показаться странным, поскольку после возвращения из крестового похода Людовик, похоже, стал уделять более пристальное внимание вопросам нравственности. Однако одно другому не противоречит. Его программа действительно предусматривала установление мира и справедливости. Поэтому к ним следовало стремиться с еще большим рвением, от этого стало бы только лучше — получило бы признание менее суровое правосудие, и воцарился бы мир, и наказание не было бы отменено. Эсхатологический король хотел, чтобы осознание ошибок в поведении прошло с учетом и того и другого.

Снова утверждается презумпция невиновности обвиняемого, который не скрылся, не был судим и осужден. Особенно тщательной проверки требовало утверждение, что подозреваемые в ереси — действительно еретики. Следовало с особым уважением относиться к правам женщин на их наследство и приданое. Женщина — существо слабое, а королевскому правосудию надлежит особенно защищать слабых: женщин, вдов, бедняков. В частности, отныне женщина уже не должна была отвечать за проступки своего мужа. Не признавалась коллективная ответственность там, где не было соучастия[360]. Что касается духовенства, то тут формулировка Людовика более расплывчата: им следует «воздавать по справедливости», что можно понять как угодно. Известно, что Людовик в отношении людей Церкви имел две точки зрения, и обе они, не противореча друг другу, вели к крайне противоположным позициям. Он с глубоким почтением относился к Святой Церкви и ее представителям и желал, чтобы они пользовались всеобщим уважением, но не терпел (и это мог бы подтвердить Гуго де Динь) материального могущества Церкви. В 1247 году он поддержал светских феодалов Франции в их выступлениях против Церкви. Во всяком случае, он считал, что Церкви не приличествовало богатство.

Приговоры ревизоров выносились в соответствии с этими королевскими наставлениями. Они рассмотрели и удовлетворили довольно много жалоб. Из 145 лично поименованных в 130 решениях жалобщиков 75 получили вполне благоприятное решение, 33 — почти благоприятное решение и только 33 — неблагоприятное решение. Последние по большей части были еретиками и сообщниками явных еретиков. В четырех случаях ревизоры заявили о своей некомпетентности. Из 61 запроса от мужчин положительное решение получили 37, а из 55 запросов от женщин количество таких решений составило 45.

Вынесенные решения были более благоприятными в отношении деревень, нежели городов. Но с последними, поскольку они служили оплотом еретиков, поступали жестко, ведя борьбу с ересью. Многие из этих южных городов ютились на вершинах или склонах холмов, являясь очагами сопротивления еретиков. Они были срыты, а их обитатели переправлены в равнинные местности. Горные города следовало покинуть в обязательном порядке и поселиться в равнинных городах. Если потерпевшие не были еретиками, то нередко получали возмещение за понесенный ущерб. В послании от апреля 1259 года король дал личное указание, чтобы владельцам захваченных земель вменили в обязанность построить новый городок Каркассонн, но большинство городских коммун получили отказ в их исках. Хуже всего обошлись с епископами. Короля волновала и приводила в смущение кажущаяся независимость и могущество епископов Юга. Несмотря на послание Людовика Святого, в котором он поддерживал епископа Безье, ревизоры не вернули последнему собственность, о реституции которой он просил, а король, вероятно, не призвал своих агентов к порядку. Точно так же он поступил с епископом и капитулом Лодева, хотя епископ предъявил четыре грамоты Филиппа Августа, подтверждающие его права на верховный суд. Ревизоры сослались на то, что только генеральное решение (ordinatio generalis) короля может урегулировать столь серьезный вопрос, а королевское решение не пришло, в результате чего епископ лишился своего давнего права.

Дж. Стрейер вынес в целом благоприятное суждение о деятельности и решениях ревизоров: «Они работали вдумчиво и со знанием дела, опрашивая всех свидетелей и вынося решения только после тщательного разбирательства». Впрочем, американский историк добавляет: «Снисхождения не было, разве только к женщинам, и не было допущено ничего такого, что могло бы ослабить королевскую власть». Королевское правосудие в Лангедоке должно было соответствовать общей позиции Людовика Святого: подчиненность нравственности и религии была неразрывно связана с королевскими интересами, то есть с интересами зарождающегося государства.

Король и города

Правление Людовика IX знаменовало собой важнейший период в истории французских городов, и, очевидно, роль короля в этом была велика. Середина XIII века стала кульминацией важного процесса урбанизации Западной Европы, и, в частности, Франции. Этот процесс шел еще несколько анархично, даже если и способствовал повсюду двум взаимосвязанным линиям развития: экономической (города утверждались как рынки и центры ремесленного производства) и социально-политической — «бюргеры», или «граждане», высшие и средние слои городских жителей, сравнительно легко и основательно отбирали власть в городских делах у сеньоров города, мирских или церковных (епископы), а в королевском домене — у короля[361].

В ХII веке проводимая Капетингами политика в отношении городов диктовалась следующими, порой противоречивыми, интересами: поддержка хозяйственной деятельности, в которой все большую роль играли города, желание найти опору среди городских коммун в борьбе против малых и больших сеньоров домена и стремление не восстановить против себя Церковь. Переломным моментом в этом отношении было правление Филиппа Августа. Прежде всего, в это время близится к завершению коммунальный процесс, процесс завоевания городами административной автономии. Последний важный период в создании коммун приходится на десятилетие, предшествовавшее битве при Бу-вине (1214), в которой заметную роль сыграли военные контингенты городов. Филипп Август воззвал к городам о помощи (service), прежде всего — о помощи военной, о войске (ost) и кавалерии (chevauchée), и потребовал от них верности (fidélité). За этим феодальным лексиконом скрывается новая реальность, монархическая власть, которая проявляется во французском короле скорее как в феодальном сеньоре домена или сюзерене королевства. Филипп Август хотел вписать города в «сословную» монархию, используя две функции мирян, на которые он был вправе рассчитывать, — функцию военную и функцию экономическую.

Новый, решающий, этап наступил при Людовике IX. Самые крупные города королевства образовали, отчасти стихийно, отчасти под давлением королевской власти, нечто вроде объективно существующих общностей. Это сеть «добрых городов» («bonnes villes») — термин, появившийся на рубеже ХII–ХIII веков и распространившийся в актах королевской канцелярии и в документах самого короля при Людовике IX. Формулировка «это добрый город» означала, что «этот город представляет интерес для короля»[362]. Людовик был первым королем «добрых городов». И как справедливо замечает все тот же историк, он

усматривал в этих «добрых» городах одновременно и подлинного административного агента, и общность, которой он был согласен всегда управлять, и превосходную политическую силу, которую во всяком случае следовало направлять… Людовик Святой видел в них один из главных элементов согласия, которое он желал установить в стране. С его точки зрения, это были привилегированные общности, которым он соглашался дать слово, но которые следовало также… подчинить своему контролю.

Людовик Святой — король городов — элемент Нового времени. Он нежно и трепетно взлелеивал эти города. В его «Поучении» сыну, согласно одной редакции, не являющейся оригинальной версией, написанной или продиктованной им, но переработанной множеством его биографов — от Жоффруа де Болье до Гийома из Нанжи, которая, на мой взгляд, не искажает не только мыслей короля, но, вероятно, и некоторых его высказываний[363], говорится: «Я добрым словом вспоминаю Париж и добрые города моего королевства, которые оказали мне помощь против баронов, когда меня только что короновали». И еще:

Особенно заботься о добрых городах и коммунах твоего королевства, сохраняя в них тот же порядок и те же привилегии, что и твои предки; а если надо что-то исправить, то исправь, и пусть всегда ощущают они твою милость и любовь; ибо, если большие («grosses») города будут сильны и богаты, то твои подданные и иноземцы будут бессильны против тебя, особенно твои пэры и бароны.

Поводом к реформированию администрации городов и их связей с королевской властью послужило обложение городов севера Франции налогом, который предназначался для выплаты огромной суммы — порядка 134 000 турских ливров (что, по мнению У. Ч. Джордана, должно быть, составляло не менее полугодового дохода французской короны), обещанной королю Англии Генриху III в качестве компенсации за территории, оставленные испытывающими денежные стеснения англичанами. Это случилось в 1257 году, во время переговоров, закончившихся в 1258 году подписанием мирного договора в Париже. Многие города не соглашались уплатить такой налог, ссылаясь на свою бедность и неспособность собрать такую сумму. Тогда король повелел провести ревизию их финансов, и ревизоры констатировали, что большинство городов не смогли представить удовлетворительные счета. Результат ревизии был приведен в сводных муниципальных rationes (или счетах) в 1259–1260 годах[364]. Король, как полагает У. Ч. Джордан, вероятно, был смущен, обнаружив такой беспорядок, и решил немедленно провести фундаментальную реорганизацию городских финансов, — именно она стала в 1262 году предметом двух ордонансов: одного для Нормандии, а другого для Франции (Francia), иначе говоря, для большого Иль-де-Франса[365].

Можно думать, что душа Людовика IX неустанно трудилась над осмыслением общественного и нравственного порядка. Король постоянно думал о защите слабых и советовал своему сыну в «Поучении»: «Если случится ссора между бедным и богатым, стой на стороне бедняка, пока не выведаешь всю правду, а как только выведаешь, верши суд». Должно быть, его смущало и то, как облеченные властью богатые люди относились к беднякам. Вскоре после смерти Людовика IX королевский бальи Филипп де Бомануар написал в главе L знаменитых «Кутюмов Бовези» (редакцию которых он закончил в 1283 году) замечания, которые, вероятно, были подсказаны покойным королем.

Надлежит, — говорил он, — зорко следить за тем, чтобы не навредить городам и проживающим в них простым людям (li communs peuples) и уважать и внушать уважение к их хартиям и привилегиям. Сеньор городов должен каждый год проверять «состояние города» («l’estât de la ville») и контролировать действия мэра и городских властей, которым вменяется предупреждать богатых, что их ждет суровое наказание за совершенные беззакония и за чинимые беднякам препятствия спокойно зарабатывать себе на хлеб. Если в городах возникают распри между бедными и богатыми или между богатыми и если не удается избрать мэра, прокуроров и адвокатов, то сеньор города должен назначить человека, способного управлять городом, сроком на один год. Если возникли конфликты из-за счетов, то сеньор должен позвать к себе всех, имевших доходы и расходы, и они должны отчитаться за это. Есть города, где власть представлена исключительно богатыми людьми и их семьями, а бедняки и люди среднего достатка в ней отсутствуют. Сеньор должен потребовать у них публичного отчета в присутствии представителей коммун[366].

Если что и обременяло городские финансы после этих ревизий, так это бесконечные разъезды муниципальных чиновников, невысокий уровень подготовки служащих, тем не менее хорошо оплачиваемых, непомерные расходы на приемы высокопоставленных гостей и бремя долгов, порожденное ростовщичеством, которое вызывало у короля омерзение. Главная мера согласно ордонансам 1262 года состояла в том, чтобы обязать мэров всех «добрых городов» в сопровождении 3–4 человек прибыть в день святого Мартина (18 ноября) в Париж и отчитаться перед королевской администрацией о финансовой деятельности своего города за истекший год. Дары, расходы и жалованье были строго лимитированы, ростовщические операции запрещены, а городские деньги следовало хранить в коммунальной казне.

Вполне вероятно, эти ордонансы не слишком-то соблюдались, но вмешательство короля в жизнь городов заметно поправило положение, и администрация королевских городов к концу царствования Людовика предстает, несмотря на недостатки, образцом для подражания.

В качестве примера королевского вмешательства, которое проявляется даже в мелочах, У. Ч. Джордан приводит распоряжение Людовика городу Буржу (в данном случае король выступает вместо муниципального совета) «выгнать из города бродячих свиней, которые повсюду гадят». Об успехе королевского вмешательства свидетельствует консультация, проведенная муниципалитетом Бона в 1264 году с королевской коммуной Суассона по поводу одного пункта хартии коммуны, с которым был не согласен герцог Бургундский. В своем ответе муниципалитет Суассона подчеркивает превосходство королевской администрации над администрацией герцога. Таков, по крайней мере, пример одного доброго города, который был горд и счастлив королевской опекой[367].

Именно ко времени правления Людовика Святого, по крайней мере теоретически, относится признание превосходства «закона короля», иначе говоря, «закона государства». Но король призвал города присоединиться к формулированию «закона государства» и экономически участвовать в его разработке. Прежде всего, они превращались в непревзойденные каналы распространения и приложения королевского законодательства, действенность которого в огромной мере зависела от этого сотрудничества. Это особенно справедливо в отношении Юга, недавно присоединенного к королевству[368].

Людовик и Париж

С тех пор как в XII веке Капетинги превратили Париж в свою главную резиденцию, без чего было бы невозможно назвать его столицей в прямом смысле этого слова[369], и учредили в нем центральные органы королевства, с тех пор как Филипп Август обнес его стеной и построил укрепленный замок Лувр, это особое место объединило короля и город. К этому добавлялось чувство признательности, которое Людовик IX испытывал к парижанам, оказавшим поддержку ему и его матери в начале его правления. В связи с таким исключительным положением города в Париже не было бальи, поскольку король, нередко пребывавший там вместе со своим судом, не испытывал необходимости в этой должности. Главным королевским чиновником был прево, власть которого распространялась на превотство и виконтство Парижа, охватывавшие различные округа близ города. Истоки парижской городской власти неясны, но, возможно, купцы, торговавшие на Сене, «речные купцы», вершили при Филиппе Августе некое правосудие, касавшееся торговли, и имели своего представителя в лице прево. Однако первым известным нам прево парижских купцов был некто Эвруен де Валансьен, упомянутый в одном документе, датированном апрелем 1263 года[370].

В середине XIII века парижская администрация доставляла королю немало проблем. Преступность в городе, население которого продолжало расти за счет иммиграции и к 1250 году составляло не менее 160 000 жителей[371], достигла тревожных размеров; отсутствие муниципалитета и четко выраженного представительства горожан, расплывчатость прерогатив королевского прево и, быть может, самое главное, то, что должность прево арендовалась и потому была доступной только самым состоятельным, — все это, как ни парадоксально, превращало главную резиденцию короля в самый опасный для жизни город королевства, в город с самой ненадежной администрацией. После возвращения из крестового похода Людовик взял бразды правления в свои руки и приступил к наведению порядка, в результате чего в 1261 году был назначен королевский прево, которым стал Этьен Буало, получавший жалованье от самого короля.

Парижская «реформа» Людовика IX и личность Этьена Буало произвели сильное впечатление на современников. Гийом из Нанжи писал в своей хронике:

В это время должность прево в Париже надо было покупать; в конечном счете местные жители притеснялись, богатым было позволено все, иноземцы безнаказанно могли творить все что угодно. Король запретил продажу должности прево и учредил ежегодное вознаграждение для того, кто станет прево, и назначил прево Этьена Буало, который, вступив в свою должность, за считанные дни сделал жизнь в городе гораздо более спокойной[372].

Такова золотая легенда о том, как Людовик Святой и Этьен Буало совершили почти чудо, наведя порядок в Париже.

То же славословие, но более пространное, слышится и у Жуанвиля, который, впрочем, в данном случае заимствует свои сведения у Гийома из Нанжи и из «Больших французских хроник» через тридцать лет после смерти Людовика Святого.

В то время должность прево продавалась парижанам и бюргерам других городов; и если случалось, что ее покупали люди со стороны, то за счет своих беззаконий они содержали и своих детей, и племянников, ибо молодые люди полагались на родителей и друзей, занимавших должность прево. Вот почему простой люд испытывал сильные притеснения и не мог доказать свою правоту в тяжбе с богачами, подносившими дорогие подарки прево и дававшими им взятки.

В то время тому, кто говорил прево правду, и тому, кто хотел сдержать слово, чтобы не нарушить клятву, будь то долг или что-либо такое, за что он нес ответственность, прево выносил наказание — штраф. Из-за беззаконий и бессовестного грабежа, совершавшихся в превотстве, простой люд не осмеливался жить на земле короля, а уходил в другие превотства и сеньории. И земля короля так обезлюдела, что, когда прево вершили суд, то на него сходилось не более десяти — двенадцати человек.

К тому же Париж и его окрестности наводнило множество злодеев и разбойников. Король, всегда думавший о защите простых людей, узнав всю правду, не мог больше терпеть, чтобы должность прево в Париже продавалась, и назначил превосходное жалованье тем, кто отныне будет ее занимать. И он отменил все незаконные поборы, обременявшие народ; и повелел узнать, не отыщется ли во всем королевстве и во всей стране такой человек, который бы вершил правый и суровый суд равно как для богатых, так и для бедных.

И тогда ему указали на Этьена Буало, который так хорошо справлялся с должностью прево, что ни один злодей, разбойник или убийца не осмеливался появляться в Париже, ибо их тут же вешали или казнили: ничто не могло их спасти — ни родные, ни родословная, ни золото, ни серебро. Положение на земле короля начало исправляться, и народ одобрял те действия, которые здесь предпринимались. И тогда королевская земля так наполнилась народом и так славно пошли дела, что продажи, наследование, покупки и прочее возросли вдвое по сравнению с тем, что король получал прежде[373].

Одно замечание в скобках. Последнюю часть заключительной фразы можно понять двояко. Она может означать, что экономика Парижа производила вдвое больше, чем прежде, — таков, как мне кажется, ее смысл: порядок, наведенный в Париже королем и новым прево Этьеном Буало, привел к экономическому росту. Или же, если согласиться с переводом Н. де Вайи, Жуанвиль связал между собой два события, на самом деле совершенно не сочетаемых, и истолковал как признак прогресса подорожание вдвое предметов хозяйственной деятельности парижан, что, напротив, служило бы приметой кризиса. Не исключено и такое, так как известно, что великий кризис XIV века заявлял о себе уже в последние годы правления Людовика IX.

Так или иначе, но в 1260-е годы король в основном решил проблемы парижской администрации.

Он дал возможность буржуа организоваться или, что более правдоподобно, побуждал их к этому. Каждые два года выборщики избирали из «речных купцов» или «купцов ганзы Парижа» четырех эшевенов и прево купцов, которые, по выражению А. Серпе, «приступали к руководству муниципальными делами». Эшевены и прево должны были быть уроженцами Парижа. Они заседали в ратуше, которая называлась «приемная бюргеров». Прево председательствовал в суде, в который входили горожане и который принимал меры, необходимые для правильного управления городом на уровне, не зависящем непосредственно от короля и от сеньоров, обладавших правами в той или иной части города. Этот суд также осуществлял сеньориальную юрисдикцию на некоторых улицах, принадлежавших ганзе (корпорации) речных купцов. Но главной его прерогативой был экономический порядок. Суд разбирал дела, относящиеся к торговле и навигации, стоял на страже привилегий ганзы и вел процессы, касающиеся речных купцов. Он имел право арестовать нарушителей и конфисковать их товары, поскольку только речные купцы могли перевозить продовольствие по Сене, от моста Манта вниз по течению до парижских мостов. Караул бюргеров, который называли также «сидячий караул» или «спящий караул», неизменно пребывал на закрепленном за ним посту и внушал уважение к юрисдикции муниципальной власти на набережных, у фонтанов, водостоков, речек и портов. Купеческий прево также следил за соблюдением мер веса, длины и объема, за торговцами вином и мерильщиками. Названия субъектов, чья деятельность контролировалась горожанами, красноречиво свидетельствуют о том, что входило в сферу, вверенную муниципальной юрисдикции: сборщики или маклеры, мерильщики (mesureurs, jaugeurs), уличные торговцы, трактирщики и торговцы солью.

Как видно в дальнейшем, король не чуждался сферы, которую мы называем «экономической», но не она представляла для него наибольший интерес. В третьей функции, связанной с материальным благоденствием (уступающей по значению двум первым — религиозно-юридической и военной)[374], его присутствие менее заметно, хотя Людовик IX все больше и занимается этими вопросами[375].

Прево Парижа превратился из «функционера местного значения, с точки зрения домениальной и судебной, в функционера, обладающего компетенцией бальи». Во второй половине ХIII века он вершил правосудие, собирал налоги, надзирал за гильдиями и стоял на страже привилегий Парижского университета. Помимо того, что от прево зависели купцы и сеньоры «бургов и земель», занимавшие небольшие территории, в его руках была сосредоточена также военная и финансовая власть и полиция. Караул представлял собой важную составную часть полиции. Королевский караул, учрежденный Людовиком IX в 1254 году, имел более широкие полномочия и больше силы, чем караул бюргеров. Он не стоял на посту, но при необходимости перемещался с места на место. В 1254 году в него входили двадцать всадников и сорок пехотинцев, получавших жалованье от короля. Командовал ими рыцарь караула, королевский функционер под началом королевского прево. Местом пребывания прево был величественный укрепленный форт, Шатле, расположенный в двух шагах от королевского дворца, на правом берегу Сены.

Этьен Буало, назначенный прево в 1261 году, вскоре проявил себя отличным администратором и властным человеком. Но если восстановление порядка не произошло, как того хотелось бы Гийому из Нанжи, словно по мановению волшебной палочки, то он все же весьма заметно наладил мирную жизнь в городе и реорганизовал ремесла, то есть корпорации, сочетая защиту и контроль, как это было принято для городов в целом, что вполне соответствовало принципам короля. Инструментом такой политики была редакция кутюм, или уставов, сотни парижских ремесленных цехов. До нас дошел уникальный документ, «Книга ремесел», составленный около 1268 года и приписываемый Этьену Буало. Она была результатом шедшей полным ходом записи кутюм. Король занимался простыми ремесленниками, но при этом утвердил иерархическую структуру, где почти не ограниченная власть принадлежала мастерам цехов. «Книга ремесел» в ее первой части — это, по сути, полицейский устав, дополненный фискальным списком, содержащим перечень разных поборов, налагаемых не только на ремесленные цехи, но и на всех парижан.

Итак, всячески способствуя организации парижской муниципальной власти, Людовик IX взял ее под королевский контроль. Королевский прево мог пересмотреть решения, принятые купеческим прево. Впрочем, в самих этих решениях со временем все заметнее королевское вмешательство. В конце 1260-х годов они свидетельствуют, что Людовик поддерживает решения, направленные против иноземных купцов, а в 1268 году, по просьбе тех же купцов, утверждает их привилегии, тем самым подчеркивая «превосходство королевской власти над муниципальными учреждениями»[376].

Власть Парижа в том виде, какой придал ей, не будучи ее творцом, Людовик IX, вполне отвечает своеобразию этой квазистолицы среди городов Франции, и эта структура уцелела даже в перипетиях Французской революции, сохранившись практически до наших дней[377]. В городе не было бальи, то есть префекта, но был прево, выполнявший обязанности бальи, то есть префект полиции. Не было в нем и мэра, но обязанности мэра выполнял купеческий прево. На деле благодаря такой структуре вся власть переходила к одному хозяину — королю.

Неумолимый судия: два показательных дела

Людовик IX не довольствовался только тем, чтобы определить принципы правосудия в ордонансах и осуществлять их с помощью бальи, сенешалов, ревизоров и парижского прево. Иногда он и сам претворял их в показательных делах. Тогда, в 1254–1260 годах, он не всегда проявлял то всепрощение, о котором говорилось в послании ревизорам Лангедока от 1259 года, не было речи и о милосердии — требовании, предъявляемом к государю в политических трактатах, дабы смягчить суровость правосудия, по образу и подобию Высшего Судии, Бога справедливого и милосердного.

Свидетельством тому служат два дела, которые произвели большое впечатление на современников. Под 1255 годом Гийом из Нанжи сообщает в «Житии Людовика Святого»:

После того как король Людовик составил упомянутые уложения («Великий ордонанс») и после того как они были обнародованы во Французском королевстве, случилось так, что один парижанин среднего сословия мерзко поносил имя Господа нашего и богохульствовал. За это добрый король Людовик, который был очень справедлив, повелел схватить его и заклеймить ему рот раскаленным железом, чтобы он вечно помнил о своем грехе и чтобы другим неповадно было грязными словами поносить Творца нашего. Многие люди («мудрецы своего времени», как говорится в латинском тексте), узнавшие и увидевшие это, осуждали короля и замышляли против него. Но добрый король, помня Евангелие: «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за меня»[378] и еще: «Господи, они злословят против меня, а ты благослови их», говорил как истый христианин, что он с радостью дал бы заклеймить себя раскаленным железом ради того, чтобы все мерзкие богохульники исчезли из его королевства. А потом случилось так, что король совершил новое благодеяние парижанам, за что они стали восхвалять его, но, узнав об этом, король при всех сказал, что надеется получить больше хвалы от Господа нашего за проклятия в свой адрес в связи с тем, что он повелел заклеймить каленым железом за презрение к Богу и что он не рассчитывал на благодарность за то, что он сделал в Париже для всеобщего блага[379].

Когда дело касалось богохульства, особенно ненавистного Людовику, то правосудием для него была суровость, которую иные из его современников называли даже жестокостью.

А вот второй пример, который приводит наш хронист-биограф монах Сен-Дени Гийом из Нанжи:

И поскольку мудрец говорит, что королевский трон украшен и укреплен справедливостью, то мы, дабы вознести хвалу тому рвению к правосудию, каковым он отличался, поведаем здесь о деле сира де Куси. Случилось в то время[380], что в аббатстве Сен-Никола-о-Буа, что близ города Лана, жили трое знатных юношей (детей); они родились во Фландрии, а во Францию приехали, чтобы выучить французский язык[381]. Однажды эти юноши отправились в лес аббатства пострелять кроликов, взяв с собой луки и стрелы с железными наконечниками. Преследуя дичь, которую подняли в лесу аббатства, они очутились во владениях Ангеррана, сира де Куси. Там их схватили сержанты, охранявшие лес. Как только этот жестокий и безжалостный сеньор узнал от своих лесничих о том, что совершили юноши, то немедля велел их повесить. Когда об этом стало известно аббату Сен-Никола, который заботился о них, а также мессиру Жилю ле Брену, коннетаблю Франции[382], из рода которого были юноши[383], они оба отправились к королю Людовику и просили призвать к ответу сира де Куси. Добрый король, блюститель правосудия, узнав о жестокости сира де Куси, повелел послать за ним и вызвать к себе на суд, чтобы тот ответил за свое злодеяние. Услышав повеление короля, сир де Куси явился на суд и сказал, что не обязан отвечать без участия совета и что хочет, согласно обычаю баронов, предстать перед судом пэров Франции. Но против сира де Куси оказалось то, что по реестру суда Франции его земли не входили в число поместий баронов, ибо земля Бов и земля Турне, частью которых была сеньория, и достоинство барона уже не относились к земле де Куси в результате раздела между братьями; вот почему сиру де Куси сказали, что его земля не является поместьем барона. Обо всем этом было доложено королю Людовику, который повелел схватить сира де Куси, и сделали это не бароны и не рыцари, а его сержанты (жандармы);[384] и король повелел заточить его в тюрьму в башне Лувра и назначить день, когда он должен будет держать ответ в присутствии баронов. В назначенный день бароны Франции явились в королевский дворец, и, когда все были в сборе, король повелел привести сира де Куси и заставил его отвечать по упомянутому делу. Тогда сир де Куси, по воле короля, позвал к себе на совет всех баронов своего рода, а поскольку почти все они были его рода, то отошли в сторонку, так что король остался почти в одиночестве, если не считать безупречных членов его совета. Однако король твердо стоял на своем и был настроен вынести справедливый приговор (justum judicium judicare), то есть наказать сира де Куси по закону возмездия и приговорить его к такой же смерти (как он юношей). Узнав волю короля, бароны стали просить и умолять, чтобы он сжалился над сиром де Куси и наложил на него какое-либо иное наказание по своему усмотрению. Король, исполненный жажды праведного суда («qui moult fut échaffé de justice faire»), ответил всем баронам, что, если бы ему стало известно, что Господь Бог наш предоставил ему выбор — повесить де Куси или отпустить, то он бы его повесил, пренебрегая заступничеством баронов его рода. Наконец король, вняв смиренным мольбам баронов, вынес решение, что сир де Куси откупится от смертного приговора штрафом в десять тысяч ливров и построит две часовни, где каждый день будут возносить молитвы за души убиенных юношей. Он должен был уступить аббатству тот лес, где были повешены юноши, и дать обет провести три года в Святой земле[385]. Добрый король, блюститель правосудия, взял штраф, но не отдал эти деньги в свою казну, а употребил их на благодеяния… И это стало и должно служить прекрасным примером для всех, кто уважает правосудие, ибо человек очень знатного и высокого происхождения, которого обвиняли всего лишь бедные люди, с большим трудом откупился от того, кто отправлял правосудие и стоял на страже закона[386].

Поучительная история и красноречивый комментарий одного из монахов Сен-Дени, рупора королевской политики, который не удержался от преувеличений, противопоставляя знатного и влиятельного Ангерана де Куси и его баронов жертвам, представленным как «бедные люди», хотя речь идет о знатных юношах, родственниках коннетабля Франции, приближенного короля. Но верно и то, что на этом деле, врезавшемся в историческую память хронистов и миниатюристов, лежит печать своеобразных принципов и позиций Людовика Святого-судьи: свести к минимуму феодальную судебную процедуру в пользу королевского правосудия (то, что арест был произведен королевскими сержантами, а не рыцарями, говорит о многом), заставить относиться к верховной королевской власти, выносящей решения, с таким же уважением, как к кутюмам, приравнять правосудие к суровости, а затем смягчить ее снисходительностью, что точно так же соответствовало и королевскому идеалу милосердия, и благосклонности короля по отношению к баронам. Напрашивается вывод, что Людовик Святой разыграл спектакль, прикидываясь непреклонным, чтобы еще больше унизить баронов, а самому еще раз продемонстрировать свою доброту.

Но здесь обозначаются и противопоставляются две системы ценностей (социальных и юридических): феодальное правосудие, творящее произвол тогда, когда преступление, пусть даже незначительное, представляет угрозу potestas, власти сеньора, обладающего или полагающего, что он обладает высшим правосудием на своей земле, и королевское правосудие, в конечном счете тоже пристрастное, но выступающее в силу верховной власти правосудием государя, a fortiori[387] в случае Ангеррана, поскольку тут король лично проявил неколебимую верность этому идеалу правосудия. Он — король — блюститель правосудия, воплощение идеи того, что перед правосудием все равны, — и власть имущие, и отверженные, пусть даже монархическая пропаганда приукрашивает реальность. Впрочем, прогресс в области правосудия далеко не безобиден. Чтобы вынести более или менее лживое обвинение в оскорблении величества (это понятие обретает черты во время правления Людовика Святого[388]), королевское правосудие могло действовать с еще большим пристрастием. При Людовике Святом делал свои первые шаги его внук Филипп Красивый, король процессов об оскорблении величества от имени государственного разума[389]. Но это в будущем, а пока очевидно одно: Людовика Святого поразила и разгневала не просто несоразмерно суровая кара, а то, что юноши были повешены без суда. Король всерьез желал быть гарантом правосудия в своем королевстве. Между прочим, вопреки выводам, к которым пришли некоторые историки, процесс Ангеррана де Куси не был порожден новым инквизиционным процессом, заимствованным у римско-католического права[390], которое королевская власть будет использовать вслед за церковной Инквизицией для вызова в суд обвиняемого даже без иска пострадавшего или его близкого родственника. Напротив, это была традиционная процедура обвинения, допускавшая королевское вмешательство, поскольку аббат Сен-Никола-о-Буа и коннетабль Жиль ле Брен апеллировали к королю.

Новые меры очищения: против ордалий и ростовщичества, против евреев и ломбардцев

Дача показаний, введенная римским каноническим правом, коренным образом отличается от прочих судебных традиций: ордалий, или Божьего суда. К последним (испытаниям огнем или водой, из которых обвиняемый должен выйти целым и невредимым, поединкам («gages de bataille»), на которых победителем становился обвиняемый или его соперник), хотя они и были запрещены IV Латеранским собором (1215), все-таки прибегали, особенно в среде знати[391]. Церковь заменила их «рациональными» доказательствами и, в частности, показаниями свидетеля (свидетелей). В свою очередь, в том же направлении вместе с Людовиком IX пошло и государство. Один королевский ордонанс 1261 года запрещает «gages de bataille», заменяя их процедурой дачи показаний и свидетельскими показаниями. Анонимный хронист конца XIII века так говорит о короле:

И да будет вам известно, что всю свою жизнь он терпеть не мог поединков во Французском королевстве между соперниками или рыцарями, причиной которых было убийство или предательство, или наследство, или долги; но все эти вопросы он заставил решать с помощью показаний безупречных людей или людей, верных данному слову[392].

Одновременно с рационализацией судебной практики Людовик добивался и оздоровления практики ростовщической.

В ордонансе, относящемся к 1257 или 1258 году, упоминается комиссия, которой было поручено исправить злоупотребление мерами, предпринятыми ранее против евреев[393].

Не буду вдаваться в детали, но уже одни слова, характеризующие ростовщиков, кажется, свидетельствуют о заметных переменах в королевской политике, направленной теперь не только против ростовщиков-евреев, считавшихся главными знатоками в этом деле, но против растущих рядов ростовщиков-христиан, чьи ссуды в целом представляли собой суммы гораздо большие, нежели ссуды евреев. Соответственно, они и вычитали предварительно большие проценты в абсолютной стоимости, а иногда в цифровом выражении, чем проценты, получаемые евреями. Последние в общем ограничивались ссудами на потребление малых ценностей, но сопровождали их мерами, которые воспринимались как оскорбление: залогами служила одежда, движимость или скот.

Распространение мер против ростовщиков неевреев в то же время, вероятно, ограничивалось иноземными ростовщиками-христианами. Согласно ордонансу 1268 года из королевства изгонялись ростовщики-ломбардцы (то есть итальянцы), кагорцы[394] и прочие ростовщики-иноземцы. В трехмесячный срок они подлежали выдворению из страны, и за это время долговую сумму следовало выплатить сеньору заимодавца. Во всяком случае, купцам разрешалось торговать во Франции при условии, что они не будут заниматься ростовщичеством или иными запрещенными делами. Мотивировка в пользу узаконения этого ордонанса была не морального, а экономико-политического порядка: король рассудил, что вымогательства ростовщиков «сильно разорили королевство», также необходимо было покончить с тем злом, которое, как гласила молва, эти иноземцы творили в своих домах и лавках[395]. Первое, вероятно, знаменует собой начало осознания «национальной» экономической вотчины и экономических границ королевства, — то, что заставит внука Людовика Святого учредить таможни и запретить экспорт некоторых коллективных ценностей, например благородных металлов. Второе тревожит, ибо во имя государственных интересов король предлагает превратить слухи в обвинение. Однако государственный разум уже пробивается[396]. Во всяком случае, эти два ордонанса свидетельствуют, что осуждается именно ростовщичество, а не купцы, будь они иноземцами или даже евреями.

«Хорошие» деньги

Конец правления Людовика IX был ознаменован важными денежными реформами. Эти реформы были прежде всего вызваны экономическим развитием и распространением денежного обращения. Не буду вдаваться в детали этой стороны дела, чтобы не отвлекаться от личности короля. Остановлюсь на психологических, нравственных и идеологических аспектах этих мер, составлявших часть программы по оздоровлению королевства в религиозном плане. Вернемся к тому моменту, когда речь шла о комплексе идей и действий Людовика Святого как «короля третьей функции», к проблеме того, как население Франции середины XIII века (в том числе король, правящие круги и интеллектуалы) воспринимали то, что мы называем «экономикой».

Денежные реформы[397] короля претворялись в жизнь на протяжении 1262–1270 годов. К ним относился, во-первых, ордонанс 1262 года, запрещавший подделку королевских денег и устанавливающий монополию на денежное обращение в королевстве в пользу королевских денег, кроме денег сеньоров, обладающих правом чеканки монет, которые отныне имели право обращения исключительно на принадлежавших им землях. Далее следовали два ордонанса, запрещавшие хождение во Французском королевстве английских денег «эстерлинов» (стерлингов), — первый, не дошедший до нас, был обнародован между 1262 и 1265 годами и требовал от королевских подданных, в том числе и людей Церкви, клятвы не пользоваться стерлингами, и ордонанс 1265 года, устанавливавший крайнюю дату их обращения — середина августа 1266 года. Другой ордонанс 1265 года вновь оговаривал меры 1262 года, запрещавшие подделку королевских денег, и отводил королевским деньгам привилегию обращения во всем королевстве, но на этот раз с оговоркой в пользу региональных денег — нантских, анжуйских и мансских, чтобы «народ не думал, что имеется достаточно королевских турских и парижских денье». Согласно ордонансу от июля 1266 года (от него сохранился всего один фрагмент) возобновлялась чеканка парижского денье с новыми весовыми характеристиками и содержанием благородного металла и создавался турский гро; наконец еще один утраченный ордонанс, изданный между 1266 и 1270 годами, говорил о создании золотой монеты экю[398].

С современной «экономической» точки зрения эти меры важны по трем причинам.

Возобновление чеканки парижского ливра большего по сравнению с прежним веса (1,2882 г против 1,2237 г парижского ливра Филиппа Августа), но с более низким содержанием благородного (или более низкой пробы) металла (0,4791 г чистого серебра против 0,5009 г в парижском ливре Филиппа Августа) фактически говорит о девальвации. Это более или менее сознательный отклик на процесс, который мы именуем инфляцией, на порчу денег, начавшуюся, по крайней мере, с XII века. Этот процесс был вызван растущей потребностью в золотых и серебряных монетах, что отвечало бы развитию денежной экономики и растущему количеству денег, которые чеканились королем и сеньорами, имевшими на это право. Такое увеличение денежной массы вызвало одновременно и требование экономического роста, и желание увеличить бенефиции права сеньора, права на чеканку монет[399]. На протяжении XIII века доля права сеньора в доходах королевской казны не переставала расти[400]. Запрещение подделки королевских денег и ограничение обращения денег сеньоров отчасти отвечало и намерению если не покончить с инфляцией, то хотя бы снизить ее.

Но особенно памятны для финансовой истории Франции две другие меры. Самой яркой является возобновление, спустя пятьсот лет, чеканки золотых монет, возврат к биметаллизму античности и Высокого Средневековья, благодаря чему латинский христианский мир вошел в узкий круг биметаллистских экономико-политических комплексов: Византии и мира ислама. Король Альфонс VIII Кастильский в 1175 году, последние нормандские короли Сицилии и император Фридрих II и его августали в 1231 году в Южной Италии действовали, скорее всего, ради престижа; экономическое значение этих денег было весьма невелико. Совершенно иначе обстояло дело с крупными итальянскими купеческими городами. Незадолго до 1246 года Лукка, в 1252 году Генуя (дженовино) и особенно, начиная с 1253 года, Флоренция с ее флорином, а с 1284 года Венеция с дукатом дали прекрасное начало длительного хождения золотой монеты, сыгравшей огромную роль в развитии международной торговли и сбора налогов в западноевропейских государствах. Два крупнейших среди них — Англия и Франция — пытались войти в эту группу коммерческого и банкирского могущества преимущественно из политических соображений престижа монархии. Генрих III отчеканил в 1257 году «золотой пенни», который постигла неудача. Его чеканка и обращение прекратились около 1270 года, и лишь в 1344 году в Англии вновь появилась золотая монета — флорин. В 1266 году Людовик Святой ввел в оборот золотой экю — и опять неудача. В конце того же века экю уступил место различным золотым монетам, популярность которых до нового экономического подъема в 1330 году была средней.

Итак, парижский денье и золотой экю были, скорее, неудачей, о чем свидетельствует весьма небольшое количество этих монет, дошедших до нашего времени. Зато очень популярен не только во Франции, но и на международном рынке был турский гро. Его популярность была популярностью большой длительности (de longue durée) — он имел хождение даже во время больших монетарных затруднений XIV века и благополучно обрел свою денежную нишу, отвечающую важным потребностям.

Понятно, что денежная политика Людовика Святого соответствовала, наслаиваясь непосредственно на экономические и финансовые цели, и политическим задачам. Именно то, что подчас называют, игнорируя более сложную реальность, борьбой государственной монархии с феодализмом, и нашло здесь главную сферу приложения. Людовик Святой возвратился к традиционному представлению о деньгах как о королевском орудии, как о предмете государственной монополии. Перед лицом баронов и Церкви ему следовало бы довольствоваться провозглашением превосходства королевских денег перед деньгами сеньоров и подготовить изъятие последних, однако он сделал решительный шаг в этом направлении. Началось создание денежной монополии монархии. Еще раз монархическое государство, находящееся в процессе становления, получает выгоду от тройного давления: давления канонического права в процессе формирования, связанного с этим давления возрождающегося римского права, и давления одной точки зрения, которая, как это прекрасно показал Т. Биссон на материале предшествующего периода, уже давно требовала от политической власти стабильности и хорошего качества денег, которыми все чаще пользовалось все больше людей. «Консервация» (conservatio monetae) денег становилась все более настойчивым требованием времени. Как и в случае с правосудием, король в тех вопросах, в которых имел влияние и силу, не мог не стать главным лицом, получавшим основную выгоду. Точно так же и монетарная власть развивалась в духе этого высшего образа власти, с которым у короля, особенно во Франции, всегда наблюдалась более тесная связь, — majestas, величество. Вскоре подделку королевских денег включили в перечень преступлений против королевского величества, и фальшивомонетчики вошли, как и в древности, в число самых опасных преступников.

Королевская политика в области денег вырастала из обязанности правосудия. Королевские действия в области финансов ведутся на поле сражения «хороших» денег с «плохими», «чистых» денье (как говорится в ордонансах Людовика Святого) с денье «потертыми», использованными, подделанными или низкой пробы. Людовику Святому и его советникам было слишком хорошо известно, что битва за «хорошие» деньги (как говорили в XIV веке) — важный элемент образования цен, тех цен, которые согласно идеологии эпохи должны быть «справедливыми». «Справедливая цена», «справедливая оплата», «хорошие деньги» — вот три аспекта одного и того же нравственного понятия социально-экономической жизни, теоретиками которой во времена Людовика Святого были канонисты и богословы. Тем самым монетарные меры наподобие предпринятых Людовиком Святым вписываются в перспективу, которую уже заранее называли renovatio monetae, обновление, которое для людей Средневековья, находящихся под воздействием римской и каролингской идеологий, имело резонанс религиозный, священный, квазиэсхатологический. Денежная реформа — благочестивое дело, то есть сугубо священное. Чеканщики монет, в частности золотых, хорошо это знали, изображая на флорентийских флоринах святого Иоанна, покровителя города, на аверсе венецианских дукатов — Христа во славе, а на реверсе — святого Марка, вручающего хоругвь коленопреклоненному дожу.

Это хорошо понимал Людовик Святой. На турских гро он повелел отчеканить крест и свое королевское имя (Ludovicus rex) с легендой: «Благословенно имя Господа Бога нашего Иисуса Христа» (Benedictus sit потеп Domini nostri Dei Jesu Christi). Но особенно прославлялись Иисус и король на экю. На аверсе был помещен символ Капетингов, герб с цветами лилии, и легенда: «Людовик милостью Божией король франков» (Ludovicus Dei gracia Francorum rex), a на реверсе — крест, украшенный четырьмя цветками лилии и выспренней надписью: «Да торжествует Христос, да царствует Христос, да безраздельно властвует Христос» (Christus vincit, Christus régnât, Christus imperat).

Необычный свет проливает на денежную политику Людовика IX один неожиданный документ. Можно легко представить, что университетские богословы Средневековья проводили время в дискуссиях об абстрактных и вечных проблемах. Так, на Пасху 1265 года знаменитый парижский магистр Жерар д’Абвиль должен был ответить в дебате quodlibet[401] (такое упражнение для ума предлагалось магистрам университета два раза в год, на Рождество и на Пасху) на вопрос, поставленный членами факультета богословия: имел ли король право в своем последнем ордонансе требовать от своих подданных, являющихся в то же время подданными епископов или служителями Церкви, клятвенного обещания не пользоваться больше эстерлинами (английской монетой) в своих сделках? Не совершает ли таким образом король «насилия» над ними — впрочем, такой вопрос был предметом одного процесса перед Папой?[402]

Этот животрепещущий вопрос, сформулированный так, что вписывает данную проблему в компетенцию факультета, заставляет глубоко исследовать право короля в финансовой сфере. Магистр Жерар ответил, что чеканка монеты — вполне королевская прерогатива, основывая свое утверждение на тройном авторитете: прежде всего на Библии, на речении Христа («Отдавайте кесарево кесарю», Мф. 22: 21) по поводу серебряной монеты, на которой было изображение императора, и апостола Павла, рекомендовавшего: «Всякая душа да будет покорна высшим властям» (Рим. 13: 1), затем на высказанной Аристотелем банальной истине, что государь — верховный защитник, и, наконец, на каноническом праве, заимствовавшем из римского права понятие «общественной пользы» (utilitas publicа), как это было сформулировано в 1140 году в «Декрете» Грациана (С. 7, q. 1, с. 35) и выражено в булле Per venerabilem Иннокентия III (1203), где утверждалось, что король Франции не признает над собой никакой высшей светской власти, что содержится также в послании того же Иннокентия III королю Арагона, в котором он признает право и обязанность заботиться о том, чтобы деньги были «здоровыми и законными»; это послание вошло в сборник «Декреталий», помещенный в Своде канонического права. Не важно, что далее Жерар подчеркивает, что «возврат к эстерлинам всем во благо и что, следовательно, отказ от предпринятых мер полезен и должен произойти в надлежащий момент», главное — он подтверждает королевское право в монетарной сфере. Впрочем, возможно, что, столкнувшись с враждебностью большой части клириков и интеллектуалов, Людовик IX отменил клятву бойкотировать стерлинги, одновременно утвердив запрет на их хождение в королевстве. Наконец, II. Мишо-Кантен сделал одно интересное замечание: в свете аргументации Жерара, «клирики университета, слушатели профессора, предстают, как и он сам, интеллектуально совершенно безоружными, не в силах понять, как осуществляется денежная политика». Вопреки утверждениям некоторых историков, схоласты, во всяком случае в XIII веке, не в состоянии выработать экономические теории, адаптированные к реальностям и проблемам своей эпохи.

Но разве у короля и его приближенных клириков не было советников в экономических вопросах, особенно в денежных? Были. Но это бюргеры, среди которых особенно выделяются богатые купцы, привычные иметь дело с деньгами. Уже в 1254 и 1259 годах. Людовик IX учредил для сенешальств Юга советы, обязанные разъяснять сенешалам, чем вызван запрет экспорта зерна и прочего продовольствия в случае отсутствия денег в регионе. В эти советы входили прелаты, бароны, рыцари и бюргеры «добрых городов». Ордонанс 1265 года, изданный в Шартре по факту денег, был ратифицирован после совещания короля с присягнувшими бюргерами Парижа, Орлеана, Санса и Лана, имена которых фигурируют в самом тексте ордонанса[403]. Экономические и особенно монетарные проблемы породили собрания трех сословий. Так, благодаря деньгам бюргеры получили доступ к государственной машине, став олицетворением индоевропейской третьей функции.


Миротворец


Фламандское наследство. — Мир с Арагоном: договор в Корбее (1258). — Франко-английский мир: Парижский договор (1259). — Амьенская «миза».


Две великих обязанности ложатся на плечи христианского короля, претворение в жизнь двух идеалов должно принести вечное спасение королю и его подданным: во-первых, правосудие и, во-вторых, — мир. В последнем случае Людовик IX играет двойную роль. С одной стороны, король старается внести мир в те дела, в которые его вовлекают, и подает пример того, что не следует отказываться от разрешения затянувшихся (la longue durée) серьезных конфликтов, наследником которых его сделала история. Ему хотелось ликвидировать причины конфликтов и установить мир, если не навсегда, то, по крайней мере, надолго. Пребывая между настоящим и вечностью, он трудился во благо будущего. С другой стороны, его авторитет способствовал тому, что враждующие стороны, стремясь уладить свои дела посредством излюбленной в Средние века процедуры, называемой третейским судом, выбирали судьей именно его. Слухи о деяниях Людовика и слава о нем распространились далеко за пределы Французского королевства. Ему суждено было стать третейским судьей, миротворцем христианского мира.

Вот самые значительные, самые яркие из заключенных им мирных договоров и множества проведенных им третейских судов.

Фламандское наследство

Во Фландрии, представляющей собой один из самых крупных и, вероятно, самых богатых фьефов королевства, по феодальному обычаю и вопреки королевским традициям Капетингов, признававших в качестве престолонаследников исключительно мужчин, графство наследовали женщины, если право первородства было на их стороне. Но вот уже почти тридцать лет развивалась интрига, причиной которой послужили матримониальные связи графини Маргариты, интрига, все более запутанная и сложная. Остановлюсь лишь на тех ее моментах, которые высвечивают роль Людовика IX[404].

В 1244 году умерла графиня Иоанна, вдова Фердинанда Португальского, потерпевшего поражение при Бувине. Будучи бездетной, она оставила графство своей младшей сестре Маргарите, которая в первом браке была замужем за Бурхартом Авеном, бальи Геннегау. Но этот брак оказался недействительным, так как Бурхарт, еще ребенком посвященный служению Богу, был поставлен протодьяконом, ив 1216 году Иоанна добилась от Римской курии расторжения брака сестры. Маргарита и Бурхарт Авен разошлись не сразу и имели двоих детей. В 1223 году Маргарита второй раз вступила в брак с Вильгельмом Дампьером, от которого у нее было трое сыновей. Так началась распря между Авенами, заявлявшими о своем праве первородства, и Дампьерами, не признававшими наследниками сводных братьев, этих бастардов, материнских любимчиков.

Людовик IX не раз занимался этим делом — то по приглашению одной из сторон, то по собственной инициативе, как сюзерен, которого не могла оставить равнодушным судьба одного из его главных фьефов. В 1235 году он добился примирения между Иоанной и Маргаритой, предусмотрев неравный раздел наследства: две седьмых — Авенам, пять седьмых — Дампьерам. Дело осложнялось тем, что часть наследства находилась во Французском королевстве (графство Фландрия), а часть — в империи (герцогство Фландрия, к которому в 1245 году присоединилось маркграфство Намюр; император Фридрих II пожаловал его графине Маргарите, но оно находилось в залоге у французского короля за большую ссуду, которую король одолжил латинскому императору Константинополя Балдуину II Фландрскому). После смерти в 1250 году Фридриха II Европа осталась без императора, что было на руку французскому королю, старавшемуся к тому же не отдавать предпочтения ни одному из претендентов, которые, даже являясь признанными римскими королями (и не будучи при этом коронованными императорами), пользовались лишь ограниченной властью.

В 1246 году в преддверии крестового похода Людовик IX и папский легат Одо де Шатору добились примирения сторон, предоставив Геннегау Авенам, а Фландрию — Дампьерам. Маргарита присвоила титул графа Фландрского своему сыну Ги Дампьеру, который вместе с Людовиком IX отправился в крестовый поход, откуда вернулся, как почти все бароны, в 1250 году, а на другой год погиб в результате несчастного случая. Своим преемником во Фландрии Маргарита признала младшего сына, брата Ги, который в отсутствие Людовика Святого, пребывающего в Святой земле, собирался в феврале 1252 года принести оммаж Бланке Кастильской. Тем временем Римская курия в 1249 году признала наконец законные права Авенов.

Но графиня Маргарита отказала Иоанну Авену в титуле графа Геннегау, оставив лишь маркграфство Намюр, оммаж которого уступила ему в 1249 году. Между тем она призывала своего сына Дампьера, графа Фландрского и его брата, а также других французских баронов захватить Зеландские острова, которые требовала для графства Фландрского. Высадка на Валхерене закончилась трагически, и в июле 1253 года граф Голландский, брат римского короля, взял Дампьеров и многих французских баронов в плен. Тогда графиня Маргарита обратилась за помощью к самому младшему брату Людовика IX, Карлу Анжуйскому, пообещав ему Геннегау. Карл согласился и готов был занять Валансьен и Мон, но его советникам удалось предотвратить вооруженное столкновение с римским королем, поддерживавшим дружеские отношения с королем Франции.

Вернувшись из крестового похода, Людовик IX решил разобраться с этим вопросом. Он руководствовался при этом тремя соображениями: королевские вассалы, граф Фландрский с братом, находились в плену (остальных французских баронов граф Голландский отпустил), в этом деле был также замешан брат короля, а сам Людовик хотел соблюсти договор 1246 года. Разгневанный на Карла Анжуйского за его опрометчивые действия, король вызвал брата в Париж.

Действуя осмотрительно, он намеревался сначала встретиться в Генте с графиней Маргаритой, чтобы выразить ей свою поддержку и изложить свой план. Когда графиня и ее сыновья Авены согласились на третейский суд Людовика IX, то по «пероннскому соглашению» (24 сентября 1256 года) он возобновил основное положение договора 1246 года: Геннегау — Авенам, Фландрию — Дампьерам. Но Геннегау уже отошло к Карлу Анжуйскому. Людовик Святой заставил брата уступить его, не теряя при этом достоинства: графиня Маргарита дала Карлу за Геннегау большой выкуп. Она должна была также уплатить огромную сумму графу Голландскому за освобождение Дампьеров. Вскоре после этого ее оставшийся в живых сын из рода Авенов Бодуэн, граф Геннегау, помирился с ней. На северо-восточной границе Французского королевства вновь воцарился мир.

Позиция Людовика IX в этом деле весьма показательна. Он хотел, чтобы справедливость и мир были на пользу и интересам королевства, и семейным отношениям, так как заботился и о тех, и о других. Он напоминал в «пероннском соглашении», что не желает принимать сторону ни Авенов, ни Дампьеров, чтобы не ущемить интересы кого-либо из них, поскольку они — его кровные родственники (consanguinei nostri). Также уравновесились чувство справедливости и родственные чувства в его отношении к брату. Наконец, он отказался вмешиваться в дела Намюра и способствовал окончательному урегулированию, которое выразилось в передаче маркграфства графу Фландрскому (1263). Ради мира стоило отказаться от пожалования. В то же время общественное мнение Фландрии оставалось враждебным по отношению к французскому королю; бюргеры винили его во всех тяжелых повинностях, которые нередко ложились на их плечи. Его появление в Генгге в 1255 году вызвало скандал. Королевский авторитет почти ничего не значил для многолетней (à la longue durée) привычки противостояния.

Mир с Арагоном: договор в Корбее (1258)

На северо-востоке королевства Арагона и Каталонии Испанию и Францию не разделяют Пиренеи. Теоретически, Капетинги унаследовали старую марку каролингской Испании[405], однако в конце X века Гуго Капет не откликнулся на призыв христиан о помощи против мусульман и, утверждая вначале расхождение, а впоследствии полный разрыв, совет Таррагоны постановил впредь датировать письменные документы христианской эрой и годом, а не годом правления королей Франции, и это положение довольно долго соблюдалось в графствах Барселонском, Руссильон, Сердань, Конфлан, Бесалу, Ампурдан, Урхель, Жерона и Осона. Графы Барселонские, ставши в 1162 году королями Арагона, перестали приносить оммаж королю Франции, однако как до, так и после своего возвышения они стремились проникнуть на французский Юг.

Хотя Юг был частью королевства Капетингов, порой казалось, что он готов отделиться и образовать независимое целое вокруг трех политических центров — Пуатье с герцогами Аквитанскими, Тулуза с ее графами и Барселонские с ее графами, а впоследствии — королями, которые, похоже, были в силах навязать ему свое господство. Однако государство на Юге по обе стороны Пиренеев не сложилось. Тем не менее графы Барселонские претендовали на сюзеренитет над виконтством Каркассонн, поскольку род Транкавель принес им оммаж, и над всеми доменами графов Тулузских из дома Сен-Жиль. Более того, со времени, когда в конце ХII века короли Арагона стали графами Прованскими, они сохраняли ленную зависимость от наследства Дус де Сарла, жены Раймунда Беренгария III, которое включало часть Центрального массива с Жеводаном, Сарла и Мийо. Альбигойский крестовый поход коренным образом изменил ситуацию, но не заставил правящую династию отказаться от своих притязаний. Симон де Монфор, вначале признававший сюзеренитет Педро II Арагонского над Каркассонном, решил после победы при Мюре в 1213 году, что король Арагонский потерял все свои права и домены во Французском королевстве. Конфликт между двумя королевствами кристаллизовался вокруг трех городов: Мийо, Каркассонн и Монпелье. В 1237 году Мийо на какое-то время был занят войсками арагонцев, а в 1234 и 1240–1242 годах из-за него едва не вспыхнула франко-арагонская война. Для обороны Каркассонна Людовик IX повелел построить мощные укрепления и взять его в кольцо королевских замков (Пейрепертю, Керибю), в которых, с согласия их сеньоров, был размещен королевский гарнизон. С Монпелье создалось щекотливое положение. В конце ХII века последняя наследница принесла эту сеньорию в качестве приданого своему мужу, королю Арагона, но на деле этим фьефом владел епископ Магелона, и в 1252 году он, ища защиты от Арагонской династии, попросил, чтобы король Франции стал его сюзереном.

Ситуация вновь обострилась, когда король Арагона Яков I снова выступил с притязаниями на Мийо, графство Фуа, Жеводан и Фенуйед. Арагонские инфанты предпринимали попытки вторжения в район Каркассонна, а трубадуры, бывшие на службе у Якова I, призывали к войне против короля Франции. В ответ сенешал Бокера наложил эмбарго на продовольствие, доставляемое из Монпелье и других мест Арагона.

Однако в конце концов возобладала заинтересованность двух королей в устранении старых распрей. Людовик сделал это из политических соображений и для того, чтобы упрочить свое могущество на Юге, еще не ставшем окончательно частью королевства. Яков I мыслил иначе: ему виделись юг и Реконкиста против мусульман, запад и господство в западном Средиземноморье. Яков I Завоеватель в 1229–1235 годах сражался за Балеарские острова, в 1238 году захватил Валенсию, а затем Альсиру и Хативу. В 1255 году короли назначили двух церковных арбитров, француза и каталонца, с предложениями которых согласились. Послы Якова I прибыли в Корбей 11 мая 1258 года для подписания договора, который был ратифицирован 16 июля. Французский король отказался от Испанской марки, а король Арагона — от Каркассонна, Пейрепертю, Лораге, Разе, Минерву а, Жеводана, Мийо и Гриз, от графств Тулузского и Сен-Жиля, а во время подтверждения — от Ажана и графства Венесен. В обмен на Руссильон и Бесалу французский король получал Фенуйед. Вопрос о Монпелье не был урегулирован, и в 1264 году Людовик IX вновь заявил о своих правах на этот город. Руссильон оставался яблоком раздора между Францией и Испанией до тех пор, пока в 1659 году Людовик XIV не получил его по Пиренейскому миру.

Франко-английский мир: Парижский договор (1259)

Самой выдающейся мирной инициативой Людовика IX стало урегулирование векового конфликта с Англией. Английские владения во Франции и Гаскони представляли наибольшую угрозу единству и независимости Франции. В середине XII века, когда на английский престол в 1154 году взошел граф Анжуйский Генрих Плантагенет, страна представляла собой территориальное единство (имевшее гораздо более внушительные размеры, чем королевский домен Капетингов). Став в 1150 году герцогом Нормандским, а в 1151 году — графом Анжу, Мена и Турени, в 1152 году Генрих II женился на легкомысленной Алиеноре Аквитанской, которая после развода с королем Франции Людовиком VII принесла своему новому супругу в приданое Аквитанию (Пуату, Лимузен, Перигор, Керси, Сентонж, Гиень[406]) и Гасконь; последняя, несмотря на притязания Капетингов, сохраняла независимость от Французского королевства. В 1202 году Филипп Август, опираясь на решение суда Франции, обвинявшего английского короля Иоанна Безземельного в беззакониях, заявил о разрыве вассальных связей между королем Франции и королем Англии. В 1204–1205 годах Филипп Август завоевал Анжу, Мен, Турень и Нормандию, присоединив их к королевскому домену; впрочем, Нормандия находилась на особом положении. В 1246 году Людовик IX, посвящая в рыцари своего младшего брата Карла, пожаловал ему в апанаж Анжу и Мен; эти владения Людовик VIII предназначал другому, старшему по возрасту сыну, но тот умер ребенком. Мы уже видели, что поход короля Англии Генриха III с целью отвоевать земли на западе Франции, на которые он имел права, закончился в 1242 году его поражением, и, согласно перемирию, заключенному двумя королями 12 марта 1243 года, положение вещей оставалось неизменным в течение пяти лет. Статус-кво затянулся на все время крестового похода.

В 1253–1254 годах Генрих III находился в Бордо, участвуя в подавлении бунта гасконских баронов. После этого он собирался, проехав через Французское королевство, посетить по пути в Анжу аббатство Фонтевро, некрополь своих предков, аббатство Понтиньи, где хранились мощи святого Эдмунда Рича, архиепископа Кентерберийского, с которым у него возникли разногласия и который умер в изгнании, и Шартрский собор Нотр-Дам, а затем вернуться в Англию. Людовик IX охотно предоставил Генриху III такую возможность и пригласил его в Париж, где они вместе отпраздновали Рождество 1254 года в обществе четырех сестер, дочерей покойного графа Прованского, — Маргариты, королевы Франции, Алиеноры, королевы Англии, СанIII, жены брата Генриха III Ричарда Корнуэльского, и Беатрисы, жены брата Людовика IX Карла Анжуйского. Между королями возникла искренняя симпатия, и Людовик еще более укрепился в своем стремлении учитывать в политике семейные связи. Он проводил свояка до Булони, где тот вступил на корабль, а по прошествии времени подарил английскому королю слона, полученного в дар от египетского султана[407].

В том же году Генрих III потребовал возобновления перемирия, и Людовик IX охотно согласился на это. В 1257 году Людовик оказал вялую поддержку королю Альфонсу Кастильскому, сопернику брата Генриха III в империи, и Ричард Корнуэльский был избран римским королем, а 17 мая 1257 года коронован в Ахене вместе с женой СанIII, но императорскую корону так и не получил, и великое междуцарствие продолжалось.

Именно в 1257 году Генрих III прислал к Людовику IX епископа Винчестерского, миссия которого, без сомнения, преследовала двойную цель: еще больше настроить французского короля на проведение про-английской политики в империи и предложить заменить договоры о перемирии, благодаря которым между двумя королевствами сохранялся непрочный мир, полноценным мирным договором. Людовик IX был специалистом, но не монополистом в делах мирного урегулирования, а Генрих III старался создавать свой имидж христианского короля по образу и подобию Людовика IX. Но он не отказался от притязаний на территории, которыми во Франции владели его предки, утверждая, что наследники его отца, Иоанна Безземельного, не отвечают за ошибки предка. Оба короля имели искреннее намерение заключить мир, но Генрих III все больше втягивался в борьбу с английскими баронами, навязавшими ему в 1258 году новые ограничения власти в «Оксфордских провизиях»[408]. Переговоры потребовали немало сил и времени[409]. 28 мая 1258 года мирный договор был наконец подписан в Париже. Доверенные лица королей Англии и Франции поклялись, как было принято, на Евангелии; при этом присутствовал сам Людовик и два его старших сына — Людовик и Филипп; первому было четырнадцать, второму — тринадцать лет.

Английский король навсегда отказался от Нормандии, Анжу, Турени, Мена и Пуату, но сохранял права на Ажан и Керси и должен был получить отречение своего брата Ричарда Корнуэльского и сестры Алиеноры, графини Лестерской, от всех прав во Французском королевстве. От французского короля, которому нетрудно было добиться денег от процветающих и послушных городов королевства, король Англии, очень нуждавшийся в средствах, получил сумму, необходимую для содержания в течение двух лет пятисот рыцарей, а также ежегодные доходы с Ажана вплоть до урегулирования ситуации в этой земле. Кроме того, король Франции пожаловал английскому королю свои домены в диоцезах Лимож, Кагор и Перигё, за исключением земель, находящихся во владении епископов Лиможа, Кагора и Периге, и фьефов, пожалованных своим братьям Альфонсу де Пуатье и Карлу Анжуйскому. Людовик обещал королю Англии в случае смерти Альфонса де Пуатье часть Сентонжа по южному течению Шаранты. Но французский король сохранял своего сенешала в Перигоре и мог строить там новые бурги напротив английских укреплений. Кроме того, Бордо, Байонна и Гасконь становились французскими ленниками, английский король соглашался держать их как фьеф от короля Франции и тем самым превращался в пэра Франции, но обязанного при этом принести оммаж вассала Капетингу.

Ричард Корнуэльский и сын Генриха ратифицировали мирный договор 10 февраля 1259 года. Семнадцатого февраля эту процедуру совершили в Вестминстере доверенные лица короля Англии. Граф и графиня Лестерские (Симон де Монфор и его жена Алиенора) долго не соглашались и подписали мирный договор только 4 декабря 1259 года, in extremis[410]. По приглашению Людовика IX Генрих III в сопровождении своей супруги, второго сына Эдмунда и многочисленной свиты высадился 14 ноября на континенте. Двадцать пятого ноября Людовик IX устроил в честь него прием в Сен-Дени, а в Париже предоставил в его распоряжение собственный дворец в Сите. Четвертого декабря 1259 года в саду дворца, в присутствии многочисленных английских и французских прелатов и баронов и при большом стечении народа король Англии принес оммаж французскому королю, опустившись перед ним на колени и вложив свои руки в руки Людовика IX. Перед этой церемонией канцлер Франции, францисканец Эд Риго, архиепископ Руанский, торжественно зачитал мирный договор.

Договор вызвал горячие споры среди советников двух королей. Жуанвиль приводит нам яркое свидетельство того, что говорилось с французской стороны:

Случилось, что святой король договорился, чтобы король Англии с женой и детьми прибыл во Францию для заключения мира. Члены его совета возражали против этого мира и говорили ему так: «Сир, мы весьма удивляемся, что такова ваша воля, что вы желаете пожаловать королю Англии столь обширную часть ваших владений, которые вы и ваши предки отвоевали у него и получили за его беззакония. Поэтому нам кажется, что если вы думаете, что не имеете на них права, то совершите хорошую реституцию королю Англии, только если отдадите все, что было завоевано вами и вашими предками; если вы думаете, что имеете на это право, то, нам кажется, вы потеряете все, что ему отдали».

На это святой король ответил так: «Сеньоры, я не сомневаюсь, что предки английского короля по заслугам утратили то, чем владею я, и землю, которую я ему даю, я даю ему и его наследникам не как то, чем я владею, но чтобы между нашими детьми, а ведь они — двоюродные братья, воцарилась любовь. И мне кажется, я делаю это не зря, ибо он не был моим человеком, а благодаря этому становится моим вассалом»[411].

Жуанвиль, одобряя короля, делает вывод:

Это был человек мира, который всеми силами старался упрочить мир между своими подданными, а особенно между богатыми людьми, своими соседями и государями[412].

Далее Жуанвиль приводит примеры множества распрей, с которыми Людовик Святой покончил и во Французском королевстве, и за его пределами, и заканчивает этот фрагмент, посвященный королю-миро-творцу, любопытной речью Людовика Святого.

По поводу этих иноземцев, которых король примирил, иные его советники говорили ему, что было бы лучше, если бы они продолжали враждовать; ведь если бы они истощили силы друг друга, то не смогли бы напасть и на него, а будучи в силе, смогут. И на это король ответил, что они говорят дурно: «Ибо если бы соседние государи увидели, что я позволяю им воевать, поразмыслив, могли бы сказать: “Не к добру король позволяет нам воевать”. И из ненависти ко мне они напали бы на меня, и мне пришел бы конец, не говоря уже о том, что я заслужил бы гнев Бога, говорящего: “Благословенны все миротворцы”».

И так вышло, что бургундцы и лотарингцы, которых он умиротворил, любили его и повиновались ему; и я даже видел, как они обращались к королю для проведения судебных тяжб между ними в королевском суде в Реймсе, Париже и Орлеане.

Эти две страницы, написанные Жуанвилем и доносящие до нас слова короля, — ярчайшее свидетельство, проливающее свет не только на то, чем руководствовался Людовик Святой в своих миротворческих действиях, но и на принципы его политики в целом. В основе всего лежит неразрывное единство между интересами королевства и претворением в жизнь христианского идеала. Он пожаловал земли королю Англии, а за это сделал его своим вассалом. Теперь, если бы тот нарушил оммаж, это не осталось безнаказанным. В 1274 году монах Сен-Дени Примат во французской редакции «Романа королей» (выполненной по повелению Людовика Святого, отданному незадолго до смерти), который разросся в «Большие французские хроники», подчеркивает значение оммажа для Гаскони, и современные историки согласны с этим суждением: «До 1259 года Гасконь не была ленницей ни французских королей, ни их королевства», и, следовательно, Генрих III был «человеком» короля Франции лишь «постольку поскольку». Четвертого декабря 1259 года, принеся оммаж Людовику IX за Гасконь, «чего не делал ни один из его предшественников, Генрих III превратил бывшую до тех пор независимую землю во фьеф, в аллод. Отныне Французское королевство не заканчивалось на Гаскони, но простиралось до самых Пиренеев»[413].

Другой мотивацией Людовика Святого, с которой мы уже сталкивались, являлось родственное чувство. И здесь встает тот же вопрос: ставится ли оно на службу политики, располагающей совсем иными средствами, или же это политика, движимая семейным императивом? Отвечаю: и то, и другое стало так присуще Людовику Святому, что без них было бы невозможно понять эмоциональные импульсы политического реализма.

Чего опасался больше Людовик Святой, проводя политику реализма: ненависти врагов или, будучи верующим, гнева Божьего? Одно наслаивается на другое, мешая дать однозначный ответ. Долг христианина удваивается и служит интересам короля.

Действительно ли Парижский договор 1259 года положил конец франко-английскому антагонизму на континенте? В 1271 году Альфонс де Пуатье и его жена Жанна умерли бездетными (случай, предусмотренный договором 1259 года), но французский король не спешил возвращать Ажан и юг Сентонжа королю Англии, и эта реституция, совершившаяся наконец в 1286 году, позволила избежать двусмысленности как в вопросе о границах, так и о правах двух государей. Дважды появлялись основания (в 1294 году у Филиппа Красивого и в 1324 году у Карла IV Красивого) для вооруженного вторжения в Гиень и конфискации фьефа. И оба раза посредничество Папы без труда приводило к возвращению герцогства королю Англии (в 1297 и 1325 годах). Но легкость его оккупации, возможно, создала у французов впечатление, что отвоевать английские владения во Франции будет просто. Тревогу вызывало не это, а то, что преемники Генриха III все чаще приносили оммаж французским королям без особого желания. Эдуард I принес оммаж в 1274 и 1286 годах, Эдуард II от имени своего отца — в 1304 году и уже как король Англии — в 1308 году, Эдуард III от имени своего отца — в 1325 году и от своего имени — в 1329 году — в новой обстановке, когда французский король уже не был прямым потомком Капетингов, но являлся отпрыском младшей ветви династии — Филиппом VI Валуа. Французские вельможи отдавали предпочтение именно юному королю Англии, который был внуком Филиппа Красивого, правда, по женской линии, по линии своей матери Изабеллы, вдовы Эдуарда II. Она тщетно пыталась заполучить для сына французскую корону, которая по традиции Капетингов приберегалась для наследников по мужской линии. В 1329 году юный Эдуард принес оммаж Филиппу VI в Амьене просто потому, что не нашел в себе сил сказать «нет». Такое признание вассалитета короля Англии по отношению к королю Франции стало отныне весьма проблематичным, по крайней мере, по трем причинам: фактически территориально-правовое положение Гиени не было окончательно урегулировано Эдуардом III и Карлом IV Красивым договором от 31 марта 1327 года, хотя его и представляли как «нерушимый мир»; смена династий во Франции создала новую ситуацию в отношениях между двумя королями, когда англичанин выступал претендентом на французскую корону; и, быть может, что немаловажно, потому что развитие английской и французской монархий по пути «национальных» государств, государств «нового времени», делало подчинение одного короля другому в феодальном духе все более спорным и сомнительным. Условие, с помощью которого Людовик IX хотел окончательно решить проблему английского присутствия во Франции, стало со временем главным препятствием к установлению франко-английского мира. Воссоздаю данную цепь событий, выходящих далеко за пределы правления Людовика Святого, единственно потому, что это способствует оценке его идей и влияния на решение встававших перед французами проблем и на развитие событий. Договор 1259 года и правда означал, что Людовик Святой преуспел в своих намерениях, где одна задача дополняла другую: скрепить мир между Англией, и Францией самыми прочными из существовавших в то время уз — узами вассалитета, что, кроме всего прочего, знаменовало собой превосходство короля Франции. Эволюция структур и развитие событий, которые трудно было предугадать, превратили Парижский договор в орудие войны — Столетней войны, но святой король не был ни пророком, ни провидцем.

Амьенская «миза»

Изо всех третейских судов остановлюсь на одном, поразительном для историков, — на улаживании конфликта между королем Англии Генрихом III и его баронами. Весь XIII век в Англии прошел под знаком усилий аристократии ограничить и взять под контроль королевскую власть. Плодом этих усилий стали «Великая хартия вольностей» (1215) и «Оксфордские провизии» (1258). Оппозицию возглавлял не кто иной, как зять Генриха III Симон де Монфор, граф Лестерский. При поддержке пап — Александра IV (1254–1261), а затем его преемника Урбана IV — королю удалось снять с себя клятву соблюдать «Оксфордские провизии». Но бароны не признали решения понтифика. В декабре 1263 года Генрих III, с одной стороны, и бароны — с другой, обратились за третейским судом к Людовику IX, обязуясь соблюдать его «мизу» («mise») — судебное решение.

Суд состоялся в январе 1264 года в Амьене. В основном его решение было вынесено в пользу английского короля. Вначале Людовик ратифицировал папскую буллу, аннулирующую «Оксфордские провизии». Далее он объявил, что король получает полную свободу власти и неограниченный суверенитет, которыми он пользовался прежде, но добавил, что следует уважать «королевские привилегии, хартии, свободы, постановления и добрые обычаи Английского королевства, существовавшие до принятия этих провизий».

Делались попытки доказать, что Амьенскую «мизу» нельзя рассматривать как подлинно третейский суд, а следует считать просто судом, который провел французский король, будучи сеньором английского короля и, стало быть, сюзереном английских баронов, являвшихся его арьер-вассалами. Амьенский вердикт следовало бы рассматривать в сугубо феодальном контексте, а не в рамках современного понятия монархии[414]. Другие, напротив, полагают, что Людовик IX отказал баронам в праве ограничивать власть короля, так как считал, что король — источник всякой власти. Мне представляется, Людовик IX высказался по поводу двух конвергентных принципов: во-первых, уважение к королевской функции, ограничить которую может только уважение к правосудию. Когда он, король Франции, констатирует с помощью своих ревизоров, что его агенты, действующие от его имени, совершили несправедливость, ее следует исправить. Но Генриха III невозможно упрекнуть ни в какой несправедливости. Во-вторых, король не должен соблюдать «дурные обычаи». Правда, в традиционном смысле (но феодальный король Людовик IX соединяет новое ощущение королевского суверенитета, вдохновленного римским каноническим правом в сочетании с правом обычным) он уподобляет «Оксфордские провизии» «дурным обычаям», напоминая, что английский король должен, в свою очередь, соблюдать добрые обычаи. Что касается авторитета, на котором зиждется это решение, то это авторитет не короля Франции, сеньора и сюзерена английского короля и его баронов, а того, кого пригласили эти две стороны, обратившись к нему и пообещав выполнять его решение. Король Людовик IX, вершитель правосудия и миротворец, использовал все доступные ему юридические средства, в том числе и третейский суд, чтобы повысить свой авторитет, подводя под них общую основу: религиозно-нравственный идеал христианского короля.

Конечно, обстоятельства ему благоприятствовали. После смерти Фридриха II (1250) наступило великое междуцарствие; императора не стало, король Англии был втянут в распри в своем королевстве, испанские короли заняты Реконкистой. К своему материальному могуществу Людовик добавляет моральное влияние. Он занял видное положение в христианском мире. Именно его монгольский Хулагу-хан считал «самым выдающимся из христианских королей Запада». И он был не только «величайшим королем Запада», но и подлинным нравственным главой того непостижимого христианского мира, которому на протяжении ряда лет придавал иллюзорность существования, ибо Людовик пользовался всеобщим уважением и воплощал образ идеального правителя.

Король-миротворец думал пойти еще дальше и строго регламентировать войну и мир в своем королевстве. Указ, изданный в Сен-Жер-мен-ан-Ле в январе 1258 года, гласит, что король после обсуждения с советом запретил любые военные действия в королевстве, поджоги, посягательства на плуги и грозил нарушителям, что против них будут посланы его служащие[415]. Изучив тщательно содержание этого документа, в нем перестали видеть ордонанс, каким он традиционно считался[416]. Адресованный епископу Пюи, приближенному короля Ги Фулькуа, и составленный, вероятно, по инициативе этого прелата-юриста[417], указ был всего лишь мерой, преследующей цель поднять авторитет епископа и помочь ему сохранить мир на его земле. Вне всякого сомнения, Людовик IX и его преемники должны были постоянно прилагать усилия к тому, чтобы покончить с распрями во Французском королевстве. Но от этого данный документ не утрачивает интереса. Из него явствует, как французский король «сколотил» конструкцию монархической власти. В нем нашла отражение мечта французской монархии: король — повелитель войны и мира. Людовик IX мечтал о возлюбившем мир короле, одной из функций которого было бы решать, какая война праведная, а какая — нет. Его советники-юристы мечтали о королевской власти, которой будет целиком принадлежать один из главных атрибутов верховной власти: право выносить решение о войне и мире. И король и приближенные мечтали об одном и том же.

Людовик IX пытался также выявлять случаи нарушения мира. Текст этого указа утрачен. Имеется ссылка на него в одном ордонансе Филиппа III, датированном 1275 годом[418]. Людовик IX прежде всего старался достичь не перемирия, а урегулирования, то есть клятвы никогда впредь не применять насилия по отношению к тому или иному человеку при условии, что клятва будет нерушимой. Итак, перемирие было временным, а урегулирование (теоретически) — вечным. Парламент все больше выступал гарантом урегулирования.


Людовик IX и будущее династии Капетингов и королевской семьи


Смерти и рождения. — Сестра и братья. — Людовик Святой и усопшие короли.


На завершающем этапе правления эсхатологическая воля Людовика IX диктовала ему крайне усердно выполнить долг каждого государя: принести спасение себе и своему королевству, обеспечив прежде всего будущее династии и семьи.

Смерти и рождения

Вернувшись в 1254 году во Францию, Людовик IX облачился в траур и предался скорби в связи со смертью двух близких людей: младшего брата Роберта I Артуа, погибшего в крестовом походе (1250), и умершей во Франции матери (декабрь 1252).

Роберт I Артуа пал жертвой безоглядного рыцарского порыва в битве при Мансуре 9 февраля 1250 года. Людовик, искренне любивший своих братьев, сильно горевал. Но проблем с наследником не было: Роберт оставил малолетнего сына[419], который тоже носил имя Роберт; и в 1267 году король посвятил его в рыцари. Людовик пытался добиться признания своего брата мучеником как погибшего в крестовом походе, но Папство осталось глухо к его просьбам; впоследствии та же участь постигнет и самого Людовика: его признают святым, но не мучеником. По мнению Папства, с одной стороны, крестовый поход открывал путь к спасению, а не к мученичеству, а с другой — следовало избегать любой тенденции к династической святости.

Смерть Бланки Кастильской была великим горем для Людовика IX. Жуанвиль и многие современники упрекали короля в том, что он слишком бурно выражал свои чувства. В жизни Людовика Святого были две великие потери, о которых он скорбел: мать и Иерусалим. Но Бланка была прошлым, и, по его воле, ей суждено было ожидать воскрешения не в королевском некрополе в Сен-Дени и не в Ройомоне, а в цистерцианском аббатстве Мобюиссон, основанном ею и ставшем ее Ройомоном.

Людовика IX постигло еще одно огромное горе, чреватое к тому же трагическими последствиями: беспощадная смерть унесла старшего сына, наследного принца Людовика, который скоропостижно скончался в январе 1260 года. Король тяжело переживал его кончину, о которой, вне себя от горя, сам сообщил своему главному советнику канцлеру Эду Риго, архиепископу Руана, отметившему это в своем дневнике. Король Англии, который вместе с семьей и юным принцем провел Рождество в Париже и теперь держал путь на родину, вернулся, чтобы помочь в организации похорон. Принц Людовик был похоронен в Ройомоне, так как король решил, что Сен-Дени будет местом погребения коронованных особ династии, а Ройомон станет некрополем королевских детей, которым не суждено было взойти на престол. Смерть юного принца была тем более жестокой, что до власти, казалось, рукой подать, поскольку он, хотя еще и речи не шло о наследовании короны, в последние годы пребывания отца в Святой земле был своего рода наместником короля в королевском правительстве, получив титул «перворожденного» (primogenitus). К тому же хронисты, все как один, описывали его наделенными добродетелями и королевским величием, как достойного сына своего отца. А ведь проблема королевских наследников занимала важное место в «Зерцалах государей» той эпохи. Высшая благодать, которую Господь ниспосылал добрым королям, — это добрый наследник. Людовик Святой, видимо, воспринял эту смерть как знак свыше. Значит, он еще не заслужил вечного спасения себе и своим подданным. И значит, ему предстояло еще решительнее проводить нравственную реформу в королевстве, что он, как мы видели, и сделал.

Скорбь короля в связи с кончиной юного Людовика была такой глубокой, что он получил исключительные знаки внимания и соболезнования. Ему написал Папа Александр IV. Придворный интеллектуал, доминиканец Винцент из Бове в порыве сострадания сочинил «послание в утешение», которое историки, изучающие традиционные «христианские утешения», считают шедевром этого средневекового жанра наряду со словом утешения святого Бернарда в связи со смертью своего брата[420]. Но у Людовика IX были и другие сыновья, в частности Филипп, всего на год младше покойного брата, присутствовавший по воле короля в отдельных случаях, например, при скреплении Парижского договора, вместе со старшим братом. Как видно, смерть юного принца не поставила под угрозу династическую преемственность. Это подчеркивает Винцент из Бове, напоминая королю, что такое уже бывало в истории династии Капетингов, но не повлекло за собой серьезных последствий.

К тому времени Людовик и королева Маргарита имели многочисленное потомство, как это часто случается с христианскими монархами, когда Бог ниспосылает благодать королевской семье, даруя ей детей. У королевской четы их было одиннадцать. Первая дочь, Бланка, рожденная в 1240 году, умерла в 1243 году. Затем появились на свет Изабелла (род. 1242), Людовик (род. 1244, ум. 1260), Филипп (род. 1245), сын Жан, родившийся в 1248 году и вскоре умерший, трое детей, появившихся во время крестового похода и пребывания в Святой земле: Жан Тристан, родившийся в апреле 1250 года, когда его отец был в плену и имя которого напоминало об этих печальных обстоятельствах, Пьер, родившийся в 1251 году, еще одна Бланка, появившаяся на свет в начале 1253 года, и трое детей, рожденных после возвращения во Францию: Маргарита (конец 1254 или начало 1255 года), Роберт (1256), Агнесса (1260). Такое вот многочисленное потомство, источник величия и могущества, тем более что Людовик IX, в отличие от своего отца Людовика VIII, не жаловал крупных земельных владений младшим сыновьям. Когда в 1269 году, накануне выступления в Тунис, он отдавал распоряжения о преемственности, то пожаловал им лишь небольшие графства, но зато женил на наследницах обширных земельных владений. Впрочем, благодаря сыновьям Людовику Святому суждено было стать предком всех французских королей. Они все могли называться (как сказал Людовику XVI на эшафоте присутствовавший при его казни священник) «сыновьями Людовика Святого»[421].

Младшие сыновья были удачно женаты, равно как и старшие сыновья и дочери. По обычаям того времени, в детстве они были помолвлены, в юности женились или вышли замуж, а выбор спутников жизни был продиктован королевской политикой.

В XIII веке юный аристократ превращался в мужчину, только когда становился рыцарем. В королевской семье, где король, его братья и сыновья должны быть рыцарями, чтобы соответствовать своему статусу и принять на себя свои функции, посвящение юношей в рыцари приобретает особое значение. В таких случаях ради торжественных церемоний сдержанный Людовик IX поступался своими принципами. Самым великолепным было посвящение Филиппа, ставшего наследником престола, будущего Филиппа III. Его посвящение в рыцари 5 июня 1267 года, в Троицын день, который феодальный христианский мир превратил в великий праздник монархии и аристократии, объединив с традиционным праздником весны, состоялось в саду парижского дворца в присутствии многочисленных вельмож и при огромном стечении народа; тогда же были посвящены в рыцари и многие молодые аристократы. Впечатление усиливалось еще и тем, что Людовик IX только что вновь стал крестоносцем, и многие предрекали, что, будучи слабого здоровья, он едва ли вернется живым. Новоиспеченный рыцарь становился не только наследником престола, но и в недалеком будущем королем.

Сестра и братья

Благочестивый Людовик IX, вероятно, надеялся, что кто-то из его детей, как это случается в больших семьях, уйдет в монастырь. Вероятно, он был бы не прочь увидеть Жана Тристана монахом-доминиканцем, Пьера — францисканцем, а Бланку — сестрой цистерцианкой в монастыре Мобюиссон, основанном ее бабкой. Все трое ответили решительным отказом на требование довольно-таки властного отца. Безусловно, упорнее всех сопротивлялась Бланка, демонстрируя тем самым модель поведения, прямо противоположную тому, что обычно наблюдалось в семействах христианских королей, сеньоров и даже бюргеров: дочери, изъявляя желание вступить в монастырь, восставали против родителей, особенно против отцов, неодобрительно относившихся к такому поступку, ибо он лишал их перспективы выдать дочерей замуж. Бланка осмелилась обратиться (неизвестно, кто выступил ее посредником) к Урбану IV, который пожаловал десятилетней девочке привилегию снять с себя обеты, если ей придется подчиниться воле отца. Иногда даже Папа находил религиозное рвение Людовика Святого чрезмерным. Однако король не навязал своих желаний детям.

Зато он, конечно, был счастлив, что у него есть сестра Изабелла (род. 1225), поведение и образ жизни которой во всем походили на его собственный, несмотря на то, что она была женщиной и не выполняла королевской функции. Изабелла дала обет безбрачия и отказалась, когда ее прочили в жены старшему сыну графа де ла Марша, выйти замуж за сына императора Фридриха II Конрада Штауфена. Она жила при дворе, скромно одевалась и целиком посвятила себя делам благочестия. Изабелла основала монастырь клариссинок в Лоншане, куда удалилась в 1263 году и где умерла в 1270 году, незадолго до выступления Людовика IX в крестовый поход. Король как преданный и любящий брат принял участие в организации похорон Изабеллы, которую Церковь причислила к лику святых, — правда, лишь в 1521 году. Возможно, в монастыре в Лоншане была сделана попытка создать монашеский культ из образа Изабеллы: например, в 1322 году там скончался Филипп V Длинный, специально прибывший туда перед смертью. Однако, в отличие от Центральной Европы, Церковь, вероятно, тормозила развитие королевской религии вокруг образа принцесс, признанных блаженными или святыми. Бланка Кастильская, как писал Жуанвиль[422], особенно почитала святую Елизавету Венгерскую (или Тюрингскую), сын которой прислуживал на пиру, устроенном Людовиком IX в Сомюре в 1241 году по случаю посвящения в рыцари своего брата Альфонса. Возможно, Бланка поцеловала юношу в лоб, как это делала, в ее представлении, его святая мать. Истинное благочестие Изабеллы получило признание лишь в XVI веке.

Из двоих братьев короля, уцелевших в крестовом походе, старший, Альфонс, по завещанию отца Людовика VIII и с соизволения Людовика Святого вступил в 1241 году во владение Пуату, частью Сентонжа и Овернью и по условиям Парижского договора 1229 года, положившего конец крестовому походу против альбигойцев, стал в 1249 году графом Тулузским. Он получил значительную долю наследства своей жены Жанны, дочери графа Тулузского Раймунда VII. Несмотря на слабое здоровье, Альфонс последовал за своим братом-королем, с которым они были очень близки, в оба крестовых похода. Он изредка появлялся в своих владениях, чаще находясь в Иль-де-Франсе и в Париже, где построил дворец вблизи Лувра. Тем не менее он прекрасно управлял своими обширными доменами на юге и западе Франции, взяв за образец модель королевского домена, в чем ему помогали знающие бальи и сенешалы; возможно, он даже предложил какие-то модели управления королевской администрации. Взаимопонимание между братьями в данном случае способствовало тому, что методы их управления развивались в унисон, чем в основном объясняется то обстоятельство, что, когда после смерти в 1271 году бездетных Альфонса и Жанны домены Альфонса согласно правилам наследования королевских апанажей отошли к королевскому домену, их интеграция прошла весьма успешно[423].

Второй брат был l’enfant terrible[424] семьи. Вступив в 1246 году во владение своим апанажем Анжу-Мен-Турень, он получил от своей жены Беатрисы унаследованное ею от отца Раймунда Беренгария, скончавшегося в 1245 году, графство Прованс, на которое претендовала старшая дочь графа королева Франции Маргарита. Итак, владения Карла были не только разделены на две части, но при этом одна часть входила в состав Французского королевства, а другая — империи. Такое положение служило источником амбиций и безрассудного поведения Карла, плохо ладившего с провансальскими подданными, особенно с городами, в частности с Марселем, считавшими его иноземцем. Людовик IX долгое время умерял пыл своего брата. Это видно из дела Геннегау, в которое оказался втянут Карл, когда его брат-король находился в Святой земле. В конце концов, по увещанию Папы, Людовик принял для своего брата итальянское наследство Фридриха II — Южную Италию и Сицилию. Одержав победы при Беневенто (февраль 1266 года) и Тальякоццо (август), Карл овладел своим королевством. Таким образом, династия Капетингов правила на итальянском Юге (Mezzogiorno) независимо от Французского королевства Людовика IX, но сохраняя с ним братские отношения.

В 1261 году латинский император Константинополя, свергнутый Михаилом VIII Палеологом и греками, сделал попытку заручиться поддержкой Карла Анжуйского и отвоевать Константинополь. Прошло немало времени, прежде чем Карл дал на это согласие, что нашло отражение в договоре, подписанном 27 мая 1267 года в Витербо под эгидой самого Климента IV. Брат Людовика обрел сюзеренитет на Морее, островах Эгейского моря, Эпире и Корфу, что составляло более трети всех отвоеванных земель. В начале 1270 года Карл отправил несколько отрядов в Морею. Людовик IX с неодобрением отнесся к новому начинанию своего брата. Сам же он в это время был занят только одним: подготовкой нового крестового похода. Король полагал, что дело Константинополя можно урегулировать путем компромисса. Михаил Палеолог прибег к его посредничеству и ждал, сам ничего не предпринимая, окончания схизмы между христианами — греками и латинянами. Карлу Анжуйскому не оставалось ничего иного, как принять участие в новом крестовом походе своего обожаемого и являвшегося для него непререкаемым авторитетом брата.

Итак, Людовик IX уладил семейные дела, не изменяя своим принципам и действуя в интересах Французского королевства и всего христианского мира. При этом он думал не только о живых, но заявлял о мире, порядке и единстве с мертвыми. Ж. Дюби представил блестящее доказательство того, что род — это память, что интерес к генеалогии требует заботы о династической памяти[425]. В кругу больших семейств встреча живых с мертвыми происходила в некрополях.

Людовик Святой и усопшие короли

В конце своего правления, вероятно в 1263–1264 годах, Людовик Святой повелел по-новому расположить усыпальницы королевского некрополя в Сен-Дени — шестнадцать гробниц королей и королев, почивших в VII–XII веках, для которых были изготовлены надгробные изваяния; ансамбль венчали усыпальницы его деда Филиппа Августа (ум. 1223) и отца Людовика VIII (ум. 1226), осуществив тем самым величайшую погребальную программу Средневековья. В то же время он приложил максимум усилий, чтобы отныне Сен-Дени служил местом погребения только тех особ королевской фамилии (мужчин и женщин), которые достойно носили корону.

Такая амбициозная и грандиозная программа не только ставила вопрос о погребальной политике Капетингов. Она проявляется лишь в контексте давно назревавшего (de longue durée) переворота (отношения к мертвым в христианском учении) и глубоких изменений, которые претерпевала эта позиция на протяжении XI–XIII веков, о чем свидетельствует новый скульптурный жанр — надгробный памятник в виде лежащей фигуры. В этом угадывается основной феномен: место тела усопшего в христианской идеологии Средневековья или, вернее, тела вполне конкретного усопшего — тела короля.

Вначале — парадокс христианского учения: двойственный статус тела[426]. С одной стороны, плоть обречена как наихудшая часть человека: «Ибо, если живете по плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете» (Рим. 8: 13), а в варварском манихействе[427] Высокого Средневековья плоть стала «мерзкой одеждой души» (Григорий Великий). Однако плоти обещано воскрешение, а плоти святых и всех, кто присоединится к ним после очищающего огня чистилища, — вечная слава. Именно это подтверждает апостол Павел: «Наше же жительство — на небесах, откуда мы ожидали и Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа, который уничиженное тело наше преобразит так, что оно будет сообразно славному телу Его» (Фил. 3: 20–21). Плоть христианина, живого или мертвого, пребывает в ожидании плоти славы, в которую он облечется, если не удовольствуется уничиженным телом. Вся христианская погребальная идеология разворачивается между уничиженным и славным телом и строится на их отрыве друг от друга.

Погребальная идеология древних была направлена на создание памяти о мертвых[428]. Понятно, что это было особенно заметно, когда дело касалось самых знатных покойников. В Месопотамии таковыми были умершие правители, продолжавшие обеспечивать порядок и процветание своего общества: с помощью небес — посредством вертикально воздвигнутых статуй; с помощью земли — посредством их останков, захороненных в горизонтальном положении[429]. В Греции это были овеянные славой мертвые герои, память о которых больше говорит об «уникальности человеческой жизни», о связи с некой группой воинов (армией эпических времен) или, в гражданскую эпоху, — с целым городом[430]. Или же мертвые заступники, пышность погребения которых особенно служит тому, чтобы избавить от «загробных мук», чтобы увековечить их «выдающееся положение»[431], положение, которому предуготовано навсегда остаться в памяти о них, о могуществе их социальной категории, категории «именитых»[432]. Наконец, говоря о статуях правителей, следует подчеркнуть, что в древней Месопотамии, где властитель являлся «посредником между землей и небесами, вместо того чтобы укладывать изображение его оболочки на могилу, ее после его смерти ставили вертикально в виде статуи, которая возвышалась во дворце или в храмах», и статуя эта была «самим покойным в виде статуи»[433]. В эпоху эллинизма правитель стал объектом культа, а его могила превратилась в hierothesion, в священную могилу[434]. Но в то же время (и в этом проявляется двойственность почти всех древних обществ, особенно греко-римского) труп — это нечто отвратительное[435]. Он исключен из городского пространства и выведен за границы города, но могилам (во всяком случае, могилам знатных семейств) отводится место вдоль ведущих в город дорог и в людных местах, чтобы жила память о захороненных в них (а быть может, создавался культ).

В христианскую эпоху все изменилось. Если диалектика уничиженного и славного тела кажется образующей основу христианского отношения к мертвым, все же на практике причиной христианского переворота в погребальной идеологии было одно из главных порождений христианства: культ святых[436]. Этот культ — по преимуществу культ мертвых, единственный культ, унаследованный христианским миром от языческой древности, но не имеющий с ним ничего общего. Могила святых становится центром притяжения христианских общностей. Так же как могилы святых были местами чудесных исцелений par excellence (останки святых служили Церкви лишь для заступничества святых перед Богом, тогда как верующие, несомненно, наделяли их чудотворной силой, присущей исключительно им и действующей незамедлительно), так и захоронения ad sanctos, «близ могил святых», вселяли в тех, кто их почитал, некую уверенность в вечном спасении. Во время воскрешения из мертвых привилегированные окажутся в подходящем месте и получат помощь со стороны этих избранных. Как пишет II. Браун, могила святого — это «место, где соприкасаются, сливаются небо и земля», тогда как для древних, в частности для греков, смерть была своеобразной чертой, разделяющей людей и богов: когда человек умирал, боги его покидали[437].

Великий переворот в христианской погребальной идеологии связан с поклонением могилам святых, с урбанизацией (inurbamento, как говорят итальянцы) мертвых, внедрением пространства мертвых в пространство живых, размещением кладбищ в городах, по возможности, рядом с останками святых, — во всяком случае рядом с церквами[438].

Второй переворот в христианской погребальной идеологии заключается в том, что могила перестает быть местом памяти о конкретном человеке. Э. Панофски подчеркивал, что христианское погребальное искусство исключает «ретроспективный» или «мемориальный» принцип; в нем господствует принцип «эсхатологический»: могила должна предвещать воскрешение и служить призывом к вечной жизни[439]. Ф. Арьес настойчиво говорил о том, что примерно с V века христианская могила становится анонимной — на ней нет ни надписи, ни портрета. Однако не следует преувеличивать это коренное отличие от погребальной идеологии древних. Христианское погребение все же несет в себе некую идею памяти. Памятник или часть памятника, где покоятся останки святого, чаще всего называется memoria. Правда, христианский надгробный памятник прежде всего служит напоминанием живым о том, что плоть есть прах и должна обратиться во прах. Память, которую он вызывает, — это скорее память, обращенная к концу света, чем к прошлому, к тому, кем человек был на земле.

Среди славных мертвых, которые нуждаются в особом обращении, хотя и не столь благоговейном, как того требуют останки святых, и вообще иного, — сильные мира сего, в первую очередь те potentes[440] те мертвые, которые с самой глубокой древности выделялись среди всех: усопшие правители[441]. Им удалось проникнуть в пространство, по которому проходит граница, отделяющая клириков от мирян: в церковное пространство. Погребенные in sacrario, то есть на хорах или в примыкающем к нему святилище, короли со времени Высокого Средневековья были склонны считать некоторые церкви некрополем, «пантеоном» своих династий.

В Галлии тенденция выбирать церкви для королевских захоронений обозначилась с начала правления династии Меровингов[442]. До принятия христианства франки при погребении своих вождей следовали обычаям, весьма близким римским. Так, Хильдерик I, отец Хлодвига, был похоронен в кургане рядом с древней дорогой близ Турне — одинокая могила за пределами города, не имеющая ничего общего с памятником христианского культа. Хлодвиг, не колеблясь, нарушил этот обычай — отныне все короли династии Меровингов будут покоиться в христианских базиликах, но в базиликах загородных, extra muros[443]. Была ли в этом выборе (как это обнаружится впоследствии — и на века — в Сен-Дени) более или менее латентная связь между королем и пространством, или это явилось следствием отсутствия подлинной столицы и привлекательности загородных монастырей?[444]

Хлодвиг выбрал местом своего погребения церковь Святых Апостолов, которую воздвиг, несомненно, для мощей святой Женевьевы, умершей, вероятно, около 500 года, на холме, возвышающемся над Парижем на левом берегу Сены. В 544 году там же рядом с ним была похоронена королева Клотильда.

Но Хильдеберт, тот самый сын Хлодвига, который получил во владение Париж, в 558 году повелел похоронить себя в другом пригородном монастыре, Сен-Венсенн-э-Сен-Круа, который он сам основал для хранения реликвий, вывезенных из Испании (прежде всего — туники святого Винцента), и, вне сомнения, для того, чтобы он служил некрополем ему и его семейству. Парижский епископ святой Герман был также похоронен там в 576 году, и впоследствии церковь была переименована в Сен-Жермен-де-Пре. Почти все государи из числа парижских Меровингов, их супруги и дети были похоронены в монастыре Сен-Венсенн-э-Сен-Круа, но так же, как церковь Святых Апостолов (впоследствии Сент-Женевьев), эта церковь не обладала монополией на королевские могилы и в общем не была подлинным королевским некрополем Меровингов.

Выбор особого места погребения одним из королей династии Меровингов повлек за собой серьезные последствия. С конца V века в Сен-Дени, там, где был похоронен Дионисий, первый епископ Парижский, принявший мученическую смерть в 270 году, а впоследствии мученики Рустик и Элевтерий, существовали монастырь и церковь, в которых принимала участие святая Женевьева. Постепенно между королями династии Меровингов, правящими в Париже, и этим аббатством установились более прочные связи, и около 565–570 годов там была погребена королева Арнегонда, вдова Хлотаря I. Но ее могила, в которой недавно были найдены великолепные украшения, была, как и все остальные могилы, безымянной, и, похоже, Сен-Дени не предназначался для того, чтобы стать королевским некрополем. Положение изменилось в 639 году, когда там был похоронен Дагоберт I, при котором церковь перестроили; смертельно больной, он повелел перевезти себя в Сен-Дени, тем самым заявив о своем желании быть погребенным именно там.

При Каролингах Сен-Дени, вероятно, превратился в некрополь новой династии. Карл Мартелл, истинный основатель этой династии, даже не будучи обладателем королевского титула, все же выбрал для захоронения Сен-Дени, где и был погребен в 741 году. Этот выбор, несомненно, объясняется особым почитанием святого Дионисия, но не исключено, что и политическими соображениями: желанием связать себя с одним из монастырей, принадлежавших прежде Меровингам, и, так как возможности сделать это в Париже, в церкви Сен-Венсенн, не было, то он хотел быть погребенным рядом с королями той династии, конец которой он уготовил, чтобы ей на смену пришли его потомки. Таким образом, выбор некрополя еще больше политизировался. Место погребения стало означать притязание на легитимность и преемственность. Сын Карла Мартелла, Пипин Короткий, выбрал Сен-Дени сначала для коронации Стефаном II в 755 году, а впоследствии, в 768 году, — для погребения. Его вдова заняла место рядом с ним в 783 году, так что после смерти, подобно Хлодвигу и Клотильде и Дагоберту и Нантильде, королевская чета воссоединилась. Но сын Пипина вновь нарушил королевский погребальный континуитет в Сен-Дени. Карл Великий, превративший королевство Меровингов, объединенное его дедом и отцом, в империю, выбрал для себя новую столицу, ставшую впоследствии и его некрополем, — Ахен. Но и это начинание не имело будущего. Почти все потомки Карла Великого выбирали другие церкви. Традицию захоронения в Сен-Дени возродил Карл Лысый, которого связывали с аббатством прочные узы, он считался едва ли не вторым после Дагоберта его основателем; там он и был погребен в 884 году, через семь лет после смерти.

Только при новой династии Капетингов Сен-Дени окончательно становится «кладбищем королей». Именно здесь в незапамятные времена заявило о себе стремление к замене и континуитету путем выбора места погребения. В 888 году Эвд, король франков, распространил свою власть на аббатство Сен-Дени, где и был погребен в 898 году. Его племянник Гуго I Великий был похоронен там же в 956 году. Но лишь при сыне Гуго I, Гуго II, по прозвищу Капет, когда Робертины сменяются Капетингами и на века становятся королями франков, а затем Франции, Сен-Дени окончательно превращается в королевский некрополь. До Людовика XI (конец XV века) только два короля не упокоились в Сен-Дени: Филипп I, похороненный в 1108 году в монастыре Флёри (Сен-Бенуа-сюр-Луар), и Людовик VII, погребенный в основанном им цистерцианском аббатстве Барбо, близ Мелена.

Это пространное отступление дает понять, какие препятствия стояли на пути королевской погребальной политики и каким неспешным и переменчивым был выбор «кладбища королей». Именно Людовик Святой в полной мере использовал королевский некрополь как идеологическое и политическое орудие французской монархии. При нем Сен-Дени стал местом, где монархи обрели бессмертие.

Два текста дают нам представления о погребальной политике Людовика Святого в Сен-Дени. Первый входит в официальную хронику аббатства, в «Анналы Сен-Дени»: «1263. В тот год в день святого Григория было осуществлено перенесение королей Эвд а, Гуго Капета, Роберта и его жены Констанции, Генриха, Людовика Толстого, сына Людовика Толстого Филиппа и королевы Констанции, которая была родом из Испании. 1264. Перенесены на правые хоры король Людовик, сын Дагоберта, король Карл Мартелл, королева Берта, супруга Пипина, король Пипин, королева Эрментруда, супруга Карла Лысого, король Карломан, сын Пипина, король Карломан, сын Людовика Заики, король Людовик, сын Людовика Заики». Гийом из Нанжи в «Хронике», завершенной вскоре после 1300 года, под 1267 годом пишет:

В Сен-Дени во Франции святой король Франции Людовик и аббат Матье произвели перенесение сразу всех королей франков, которые покоились в разных местах этого монастыря; короли и королевы из рода Карла Великого были подняты на два с половиной фута над землей и вместе с их скульптурными изображениями помещены в правой части монастыря, а те, кто происходил из рода Гуго Капета, — в левой.

В данном случае несовпадение дат роли не играет. Более правдоподобной представляется мне дата 1263–1264 годов «Анналов Сен-Дени», а не приводимая Гийомом из Нанжи дата 1267 года. Причем только Гийом из Нанжи говорит о выдающейся роли в этом мероприятии (вместе с аббатом Матье Вандомским) Людовика Святого. Согласие аббата, с которым, впрочем, у короля было полное взаимопонимание, очевидно, требовалось, но я нисколько не сомневаюсь, что речь идет о волевом решении Людовика Святого.

Это было политическое решение, имевшее два аспекта. Королевский некрополь Сен-Дени должен был в первую очередь являть собой континуитет королевских родов, правивших во Франции с самого начала франкской монархии. Было сделано одно-единственное различие: Каролинги и Капетинги — и, несомненно, не только для того, чтобы соблюсти симметрию деления на правую и левую сторону, разделив королей и королев на две династии, но, намеренно или из пренебрежения к этому обстоятельству, был сглажен биологический дисконтинуитет между Меровингами и Каролингами. Впрочем, Меровинги представлены в Сен-Дени весьма малочисленно. Как увидим, со времени Дагоберта и Нантильды, ставших исключением, единственным Меровингом, нашедшим место в Сен-Дени, был сын Дагоберта, Хлодвиг II, ошибочно названный в «Анналах» Людовиком[445]. Вероятно, (по крайней мере, похоже на то) именно такое малочисленное присутствие Меровингов, которое, заставляя не принимать во внимание разрыв, существующий между Меровингами и Каролингами, способствовало превращению Карла Мартелла в короля[446]. Во всяком случае, для Людовика Святого было важно установить преемственность между Каролингами и Капетингами. Именно здесь было главное связующее звено французской монархии, стремление сблизиться с самой грандиозной фигурой в средневековой монархической идеологии, — с Карлом Великим, желание узаконить династию Капетингов, давным-давно приниженную в лице ее основателя Гуго Капета (которого скоро с презрением упомянет Данте), — короче говоря, то, что Б. Гене назвал «гордостью быть Капетингом»[447].

Во-вторых, это было решение сделать из Сен-Дени в прямом смысле королевский некрополь, где имели право покоиться только царственные особы (коронованные или мыслившиеся таковыми), короли и королевы. Ими и были те шестнадцать персон, включенных в программу Людовика Святого.

Справа, в направлении с запада на восток, от нефа к хорам покоились: Карл Мартелл (ум. 741), превращенный в короля, и Хлодвиг II (предположительно под именем Людовик), король с 635 года (Бургундии и Нейстрии), король франков в 657 году, в год его смерти; Пипин III Короткий[448], король в 751–768 годах, и его супруга Берта (ум. 783), Эрментруда (ум. 869), жена Карла Лысого, и Карломан (на самом деле погребенный в Сен-Реми в Реймсе), брат Карла Великого, король Алемании, Бургундии и Прованса в 768–771 годах; Людовик III, король в 879–882 годах, и его брат Карломан III, соправитель в 879–882 годах и правивший франками самостоятельно в 882–884 годах.

Слева: Эвд, король в 888–898 годах, и его внучатый племянник (Гуго Капет), король в 987–996 годах; Роберт Благочестивый, соправитель своего отца Гуго Капета, впоследствии правивший самостоятельно в 996—1031 годах, и его третья супруга Констанция Арелатская, скончавшаяся в 1032 году; Генрих I, соправитель с 1027 года и самостоятельный правитель в 1031–1061 годах, и его внук Людовик VI, соправитель в 1108–1137 годах; Филипп, сын Людовика VI, соправитель в 1129–1131 годах, и Констанция Кастильская, вторая жена Людовика VII, скончавшаяся в 1160 году.

Воля Людовика Святого отвести некрополь Сен-Дени только для королей и королев подкреплялась его распоряжениями относительно погребений в освященном в 1235 году Ройомоне, который он основал вместе с Бланкой Кастильской и который был, если можно так сказать, его любимым религиозным доменом, некрополем королевских детей. Еще до освящения церкви он перенес туда тело своего младшего брата Филиппа Дагоберта, который умер в 1233 или 1234 году. Там же упокоились и его дети: дочь Бланка (1240–1243), сын Жан (1247–1248) и старший сын Людовик, скончавшийся в 1260 году в возрасте шестнадцати лет. Удивительнее всего то, что, узнав на смертном одре в Тунисе в августе 1270 года о кончине своего горячо любимого сына Тристана, графа Неверского (он родился двадцать лет назад в Дамьетте, во время первого крестового похода отца, а погиб от эпидемии дизентерии, которая унесет и жизнь самого короля), Людовик Святой распорядился похоронить его в Ройомоне, тем самым исключив из Сен-Дени[449].

Но вот что поразительно: именно при Людовике Святом претворяется грандиозная и четкая программа. Утверждается не только сам король или королевская семья, а династия или, скорее, вновь творение монашеского континуитета, монархия, корона — та реальность монархии, в которую включается королева, поскольку Церковь торжественно устанавливает модель моногамного брака[450]. В ордонансе Людовика Святого о могилах Сен-Дени при каждом удобном случае делался упор на чете Пипин — Берта и Роберт — Констанция. Монархическая идеология, набиравшая при Людовике Святом новую силу, делается зримой, выделяется как в теоретических высказываниях, так и особенно в параллельном новому церемониалу праздника Тела Господня, учрежденному Урбаном IV в 1264 году (Бог как никогда прежде являет собою великую модель короля), церемониале коронации, расписанной детально, в новых ordines[451] по части похорон и выставления тела покойного. Мертвые короли отныне будут демонстрировать вечность монархии. Они навеки будут включены в пропаганду монархии и нации, той нации, которой еще только предстояло утвердиться, и сделать это она могла только посредством regnum — королевства.

Новизна состоит в том, что Людовику Святому недостаточно перераспределить королевские останки, нет, он поднимает их и выставляет на всеобщее обозрение. Он повелевает изъять их из земли базилики и «вознести» в гробницы, на два с половиной фута над поверхностью земли. Более того, он открывает их взору в виде скульптур, изваянных на этих гробницах. Идеологическая программа усиливается программой художественной, обретая в ней свое выражение.

Прежде всего — организация пространства. Изначально, как это бывало обычно с захоронениями могущественных особ в церквах, короли в Сен-Дени предавались земле на хорах вблизи большого алтаря (или алтаря Святой Троицы) и алтаря мощей (святого Дионисия, Рустика и Элевтерия), расположенного у основания хоров. Когда между 1140–1144 годами Сугерий перестроил хоры, он, несомненно, перенес алтарь Троицы, не затронув королевские погребения, поскольку, как он пишет в «Житии Людовика VI», когда в 1137 году надо было предать земле тело короля, он думал прежде всего о том, что ему придется переместить могилу императора Карла Лысого[452], — это его смутило, ибо «ни писаное право, ни кутюма не позволяли эксгумировать королей»[453]. Спустя столетие отношение к королевским телам изменилось. Отныне уважение к королевским останкам отступило перед монархической идеей. Поэтому при Людовике Святом хоры были переделаны, а главное, появился новый трансепт небывалой ширины. Специалисты спорят о времени его сооружения. Во всяком случае, мне кажется вполне правдоподобным, что этот трансепт был предназначен для размещения королевских гробниц[454].

Сосредоточение в специально отведенном для этого месте и размещение в продуманном порядке гробниц шестнадцати королей и королев, представителей сменявших друг друга династий, с целью подчеркнуть преемственность — это ли не грандиозная программа. Она достигает наивысшего уровня, когда Людовик Святой венчает ее изваянием сразу шестнадцати скульптурных надгробий, помещая их на поднятые могилы. Следует изучить место в королевской погребальной идеологии великого феномена, созданного средневековым христианским сознанием, — надгробного памятника в виде лежащей фигуры[455]. Но сначала возвратимся к истокам.

Ф. Арьес дал блестящий анализ тех изменений, которые претерпела гробница от античности до христианского Средневековья. Для богатых семейств (ибо такие погребальные программы и в античности, и в Средние века затрагивали лишь высшие слои общества) могила была памятником, мемориалом с портретом покойного, надписью и, для самых богатых, — со скульптурным изображением. С утверждением христианства могила стала анонимной; портрет, надпись и скульптурное изображение исчезли. Саркофаг постепенно вытеснился сначала свинцовым, а затем деревянным гробом. Могила сравнивается с поверхностью земли, и типичный христианский надгробный памятник — это могильная плита. С конца XI века наблюдается возврат к мемориальной могиле, воскрешающей идентичность покойного. Это изменение является одной из сторон пышного расцвета христианского Запада в XI — середине ХIII века. Видимость возрождения античности оказалась для духовенства не чем иным, как способом выражения яркой новизны этого развития. Один из самых значительных аспектов — возврат к заметному на вид надгробию, которое, по выражению Ф. Арьеса, «нередко отделяется от тела». Вообще, христианское мировоззрение сохраняет по отношению к телу двойственную позицию — на грани безразличия и глубокого почтения. Тело — всего лишь повод к назиданию, и, что особенно важно, это назидание может отрываться от породившего его смертного начала. Но в то же время люди раздвигающего свои границы христианского мира вкладывают все больший смысл в преобразуемый ими мир земной. Contemptus mundi, «презрение к миру», великое воззвание монашеского духа, меркнет перед земными ценностями. При этом восстановлении земного мира скульптура вновь обретает способы трехмерного изображения тела. Происходит взрыв в искусстве скульптуры. В ней мертвые предстают живыми. Скульптурное изображение живого, стоящего человека отделяется от колонны, статуя лежащего покойного поднимается над плоскостью надгробия.

Следует указать на разнообразие художественных способов и решений. Если фигура стоящего или сидящего покойника вовсе не означает, что он воскрес, то надгробие в виде вертикальной стены и величественный памятник вновь обретают смысл вертикальности в погребальной памяти. Особенное распространение получила надгробная плита в Англии. Доска из эмали украшала могилы Жоффруа Плантагенета (вторая половина XII века), а в Ройомоне — детей Людовика Святого Жана и Бланки[456].

Но самым оригинальным творением являются надгробия в виде лежащих фигур. Следует подчеркнуть вместе с Э. Панофски, что культура и идеология в средневековой Западной Европе отличались огромным разнообразием. На юге христианского мира, в Италии и Испании, распространено вертикальное надгробие[457], величественный памятник, тогда как при исполнении надгробий в виде лежащих фигур эти фигуры мертвы, драпировки их одежды — это складки савана; в их руках нет атрибутов власти — они лежат рядом; фигуры неподвижны, и, самое главное, их глаза закрыты или полуприкрыты. Напротив, в готике севера лежащая фигура, несмотря ни на что, жива, по крайней мере, включена в мизансцену эсхатологического видения: ее глаза открыты навстречу вечному свету. Э. Панофски дал прекрасную оценку того, что в этих надгробиях желание выразить силу земных ценностей и экзальтация памяти об этих могущественных покойниках уравновешивается желанием изобразить их, как они того заслуживают, в эсхатологической перспективе.

Погребальная скульптура северного Средневековья, всецело состоящая из этих преимущественно «перспективных» или предвосхищающих (anticipatory) мотиваций, отличается от скульптуры первых веков христианства тем, что земные ценности уже не ускользают из поля зрения[458].

С XI века надгробный памятник в виде лежащей фигуры устанавливается на могилах двух категорий облеченных властью особ епископов и королей. К древнейшим из них, сохранившимся в Северной Франции, относится надгробие Хильдеберта, выполненное около 1163 года для Сен-Жермен-де-Пре. Первая программа по созданию таких надгробий, осуществленная в средневековой Западной Европе, вероятно, коснулась королей из династии Плантагенетов в Фонтевро в самом начале XIII века. Не исключено, что пример Фонтевро (подлинное соревнование, которое на протяжении Средневековья вели английская и французская монархии не только в сфере власти, но и в отношении орудий и символов власти[459], не помешали Генриху III и Людовику Святому установить прямые родственные связи) вдохновил Людовика Святого на претворение королевской погребальной программы в Сен-Дени. Но она стала программой совсем иного масштаба.

Ф. Арьес поставил проблему взаимосвязи между скульптурным жанром надгробия в виде лежащей фигуры и ритуалом выставления тела покойного после его кончины и до похорон. Подчеркивая идеологическую новизну этого, он утверждает, что надгробный памятник не является копией выставленного тела покойного, но, напротив, при выставлении тела покойного образцом служит памятник. Я бы выразил это более осторожно: в период с середины XII до середины XIII века устанавливается обычай при похоронной церемонии великих личностей, при описании смерти героя в литературных произведениях и при изваянии лежащих фигур надгробий изображать знатных покойников в новых и одинаковых позах: они лежат, их головы покоятся на подушках, а ноги — на символических предметах; при них — инсигнии власти, которой они обладали при жизни. Как свидетельствуют документальные источники, Филипп Август был первым французским королем, тело которого со скипетром и короной было выставлено со дня его смерти в Манте 14 июля 1223 года до захоронения на следующий день в Сен-Дени[460].

Какое место занимают в этом ряду литературных или «реальных» покойных лежащие фигуры королевских надгробий в Сен-Дени?

Прежде всего лежащая фигура, какой бы важной она ни была, остается христианским образом, творением, представляющим собой не что иное, как создание Творца. Как верно сказал В. Зауэрлендер, средневековая статуя отличается от античной тем, что ей, лежащей или стоящей, «не молятся и не поклоняются; она не становится объектом культа, но остается образом, отражением исторической личности, обретшей спасение: образ (imago), а не статуя (statua)». Образ, копия, архетип, imago как понятие психоанализа, близкое к комплексу, воображаемой схеме, устанавливающей между изображением и созерцающим его человеком связь, где преобладает восприятие силы, а не святости. Лежащая фигура надгробия знаменует собой новое воплощение извечного благоговения христиан перед смертью, ярко выраженного в надгробных надписях и в литургии по усопшим первых веков христианства. Лежащая фигура — это requiem в камне. Скульптор лишь создавал образное выражение представления современников о перемещении тел. Мы видели, что Гийом из Нанжи говорил о «переносе французских королей, которые покоились в разных местах этого монастыря». Вдали от покойников, одолеваемых демонами, как это было еще с Дагобертом на памятнике хоров в церкви аббатства, шестнадцать королей королевского некрополя покоились в неподвижном времени, отделявшем их от воскрешения. Телам королей и королев ад не грозил.

Лежащие фигуры изображены в расцвете лет. В погребальной скульптуре того времени заметно безразличие к возрасту, до которого дожил покойный. На могильных плитах Ройомона дети Людовика Святого Бланка и Жан, первая из которых умерла трехлетней, а второй — годовалым, изображены почти подростками. Старость для этих идеализированных образов исключалась, оставляя место лишь двум абстрактным категориям: детству, идущему навстречу зрелости, и тому единственно прекрасному возрасту, за которым Средневековье признает поистине положительную ценность, — зрелости. Возможно, скульпторы вдохновлялись представлением, что воскрешение из мертвых произойдет в возрасте тридцати — тридцати трех лет — в возрасте Христа. Но, думается, идеала зрелости достаточно, чтобы понять облик лежащих фигур.

Подобно готическим статуям, являющим собой положительные образы (Бог, Дева Мария, ангелы, добродетели, библейские цари и царицы), лежащие фигуры королей, пусть даже они отличаются в своих чертах некоторыми стилистическими особенностями, присущими трем разным мастерам, исполнены покоя и красоты. Напрасно искать в лицах этих фигур (умерших так давно, в конце правления Людовика Святого) признаки стремления к реализму, к тому, чтобы придать покойным королям индивидуальные черты. Я согласен с А. Эрланд-Бранденбургом, что и изображения самого Людовика Святого в исполнении художников, которые знали его лично или со слов близких к нему людей, не доносят присущих ему черт. Да, в фигурах, изваянных по программе Сен-Дени, заметно старание сохранить индивидуальные черты лица, но это еще не реализм. В них проступает идеология королевской власти, а не стремление передать внешнее сходство королей.

Наконец, и это самое главное, фигуры Сен-Дени лежат с открытыми глазами, с глазами, открытыми навстречу вечности. Уже Сугерий, повествуя о похоронах Людовика VI и не переставая подчеркивать роль Сен-Дени и то, какое значение имеет близость тела короля к мощам святого, напоминает об ожидании воскрешения:

Именно там (между алтарем Святой Троицы и алтарем мощей) он ожидает момента участия в будущем воскрешении, тем более близкий духом к сонму душ святых, что тело его оказалось погребенным совсем рядом со святыми мучениками, которые могли быть ему полезными».

И ученый аббат прибегает к помощи Лукана («Фарсалия», IV, 393), впрочем, внося иной смысл в приводимую цитату:

Félix qui potuit mundi mutante ruina,

Quo jaceat preacisse loco.

Счастлив, кто мог разузнать

Наперед при падении мира

Место, где будет лежать!

(Пер. Л. Е. Остроумова)

Королевская погребальная программа Людовика Святого в Сен-Дени была решительно направлена на то, чтобы монархия, династия Капетингов и абсолютная власть пережили века. Континуитет Меровингов, утверждаемый вплоть до эпохи Людовика IX, отдавал прошлое монархии. Со времени королей франков власть принадлежала им. Все эти короли и королевы, жившие своею жизнью на протяжении шести столетий и едва ли знавшие друг друга, были объединены и отныне оказались вместе в вечном настоящем.

Горизонтальное положение[461], поза отдыха этих лежащих фигур с открытыми глазами, в которых читается ожидание воскрешения и надежда на него, связывает их с будущим, с грядущим. Невозмутимое будущее, будущее того времени, которое пройдет от их смерти до Судного дня, мыслящегося все менее и менее близким[462], наконец, будущее вечности, которое силятся уловить своими пустыми, но открытыми зрачками эти живые мертвые, готовые обратить свою неувядаемую земную славу в славу небесную[463].


Людовик IX снова берет крест


Последние меры очищения перед крестовым походом.


В 1267 году Людовик решил провозгласить новый крестовый поход. Он сообщил об этом 25 марта 1267 года, в день Благовещения, на собрании прелатов и баронов. 9 февраля 1268 года король объявил, что выступит в крестовый поход в мае 1270 года. Несомненно, он принял это решение летом 1266 года, так как в октябре того же года конфиденциально сообщил об этом Папе. Ж. Ришар убедительно доказал, как повлияло на это решение развитие военно-политической ситуации в Восточном Средиземноморье. Именно это он назвал «возвращением в Средиземноморье и на Восток»[464].

Прежде всего, Людовик сделал своего брата королем Южной Италии и Сицилии. Отныне Сицилия становилась более надежной военной базой, чем была при сумасбродном Фридрихе II и его наследниках; к тому же она находилась ближе, чем Кипр.

Далее, идея союза с монголами была окончательно отвергнута. В то же время в послании хана Хулагу Людовику Святому, датированном 1262 годом, содержалось недвусмысленное предложение союза против мусульман и обещание уступить христианам Иерусалим и святые места. Но недавнее завоевание Сирии монголами, одержавшими победу над мусульманами, заставляло серьезно задуматься об их намерениях в Святой земле. А напоминание хана Хулагу о том, что христиане обязаны признать монгольское владычество, послужило причиной, а может быть, поводом для отказа от союза с ним[465].

В-третьих, что касается военно-политической ситуации. В 1261 году греки отвоевали Константинополь и покончили с империей латинян в Византии. Сухопутный путь и часть северного побережья Средиземного моря оказались в их руках, став по этой причине небезопасными.

Наконец, что немаловажно, победы султана мамлюков Бейбарса в Палестине и отвоевание латинянами части побережья Святой земли означали быстрое возрастание угрозы со стороны мусульман святым местам.

Как следует понимать выбор Туниса в качестве главной цели крестового похода? Нередко говорят о давлении, которое оказал брат короля Карл Анжуйский, ставший в то время королем Сицилии и решивший взять под свой контроль оба берега Сицилийского пролива и путь из Западного Средиземноморья в Восточное. Мне представляется, что здесь свою роль сыграло удобное положение Сицилии, а не прямое давление Карла, которого интересовала главным образом Византийская империя. В выдвинутой мною гипотезе о крестовом походе, которому отводилась роль как похода искупления и обращения, так и завоевательного похода, султан Туниса мог служить прекрасной религиозной мишенью, поскольку, вероятно в конце 1260-х годов, в иллюзиях обращения великого мусульманского главы он занял место султанов и эмиров Востока. Наконец, как полагают, могло сыграть роль и то, что Людовик Святой и его подданные, как, впрочем, и все их современники, плохо знали географию: возможно, они считали, что Тунис находится гораздо ближе к Египту (что на самом деле неверно) и поэтому является прекрасной сухопутной базой для решительного наступления на султана[466].

Последние меры очищения перед крестовым походом

По мере приближения даты выступления в крестовый поход, намеченный на 1270 год, призывы к мерам очищения раздавались все чаще. Один из ордонансов 1268 или 1269 года вновь осуждает и запрещает «vilain serment», то есть богохульство — акт оскорбления божественного величества, что король воспринимал особенно остро вследствие того значения, которое, как человек своего времени, он придавал слову; к тому же в сознание людей все глубже внедрялась мысль, что оскорбление величества подрывает построение монархического государства. Король оговаривает, что указ должен соблюдаться «в землях короля, сеньоров и в городских коммунах», — иначе говоря, во всем королевстве[467].

Один из ордонансов 1269 года обязывал евреев посещать проповеди, направленные на их обращение в истинную веру, и нашивать на одежду кружки из алого фетра или сукна. Эта позорная метка не противоречила средневековой практике использования знаков позора, типичных для общества символического осуждения, и была предшественницей желтой звезды. Людовик IX внял призыву пап, требовавших от христианских государей применения этой меры, решение о которой было вынесено IV Латеранским собором (1215); он также подпал под влияние одного доминиканца, вероятно, обращенного иудея.

Наконец, за неделю до отплытия, 25 июня 1270 года, Людовик из Эг-Морта направил аббату Сен-Дени Матье Ванд омскому и Симону де Нелю — «наместникам», которым вверил королевство на время своего отсутствия, послание, где повелевал вести борьбу с теми, кто бесчестит королевство: с богохульниками, проститутками, злоумышленниками и прочими злодеями.

Наряду с этим велась весьма активная кампания по популяризации крестового похода[468]. Несомненно, необходимость этого становилась тем больше, чем больше возрастало неприятие идеи крестового похода. Даже Жуанвиль отказался участвовать в нем. Он объяснял это тем, что во время Египетского похода сержанты французского короля «разорили и довели до нищеты его людей» и что, если он снова возьмет крест, то поступит вопреки воле Бога, который вменил ему в обязанность защищать и «спасать своих людей»[469]. Итак, христианский мир замкнулся на себе самом. Служение Богу виделось отныне не за морем, а в самой христианской Европе. Святая земля выходила за границы христианского мира, и теперь все реже встречались люди, которые, как и Людовик Святой, видели в Средиземном море внутреннее море христианского мира. Сторонник крестового похода поэт Рюгбёф превозносил Людовика Святого за это, в то же время критикуя за увлечение братьями нищенствующих орденов, но такие его стихи, как «Тенцона крестоносца с тем, кто отказывается идти в крестовый поход», служат прекрасной иллюстрацией того, какие споры потрясали христианский мир[470].

Материальная подготовка нового крестового похода была столь же тщательной, как и Египетского. Финансовая подготовка снова заключалась в сборе городской «тальи» и церковных десятин. Король прибег также к займам через посредничество тамплиеров. Весьма старательно готовились к походу и его братья, в частности Альфонс де Пуатье[471].

Дипломатическая подготовка похода оказалась еще менее успешной, чем Египетского. После смерти 29 ноября 1268 года Климента IV Папский престол оставался вакантным до 1271 года. Во время крестового похода в Тунис христианский мир оставался без Папы. Король Яков I Арагонский собирался выступить первым в 1269 году, выбрав, однако, целью своего похода Акру. Его флот попал в шторм, и король отказался от этого намерения. Только старший сын английского короля Эдуард отправился в поход, но портом его отплытия был не Эг-Морт, откуда три месяца спустя вышел Людовик Святой.

Во время подготовки похода в Тунис произошло одно важное событие. Людовику Святому претили условия, выдвигаемые венецианцами, и он вел переговоры относительно формирования флота преимущественно с генуэзцами, но, располагая, как и прежде, наемными судами, повелел построить корабли, которые должны были остаться его собственностью. Вместо того, чтобы как в 1248 году поручить командование флотом двум генуэзцам, он впервые в истории Франции назначил французского адмирала, пикардийского сеньора Флоренса Вереннского. Но подлинное рождение французского флота произойдет при Филиппе Красивом, в баталиях с англичанами и фламандцами в северных морях.

Подготовка похода в Тунис сопровождалась и лучшей организацией преемственности королевской администрации на время отсутствия короля. Была изготовлена особая королевская печать: Si(gillum) Ludovici Dei G(ratia) Francor(um) reg(is) in partibus transmarinis agentis (Печать Людовика, милостью Божией короля французов, в заморском походе). На реверсе была изображена корона, чем особенно подчеркивалось приобретаемое ею символическое значение: «Принятая модель красноречиво говорила о том значении, которое приобретал символ короны, к чести поработавших над этим легистов из королевского окружения»[472]. И вновь король перед отплытием хотел навести порядок в королевстве. В начале 1270 года он оформил завещание. Это в основном список того, что отходило монастырям. Людовик составил «Поучения» («Enseignements») сыну Филиппу и дочери Изабелле, но точная дата этого документа неизвестна. За год до начала похода, как и перед крестовым походом 1248 года, он совершил объезд королевского домена, тогда же Людовик обрел милость молитв в обмен на распределение мощей, например епископу Клермонскому, руанским доминиканцам и монастырю Дижона. Он воспользовался случаем, чтобы навести порядок на тех территориях, которые посещал редко. Он также побывал в Гаме в Пикардии, в Mo, Ванд оме и Туре. В марте все вопросы, связанные с проблемой правления в его отсутствие, были решены. Он доверил «охрану, защиту и управление королевством», а также особую королевскую печать аббату Сен-Дени Матье Вандомскому и своему давнему и самому близкому советнику Симону де Нелю. Отсутствие упоминания о королеве Маргарите и сановитых прелатах, удивительное на первый взгляд, объясняется, и я согласен в этом с Ж. Ришаром, тем, что «французский король хотел возложить правление на тех, кто состоял с ним в более тесных деловых отношениях, дабы обеспечить преемственность действий правительства; и это служило признаком того измерения, которое было содержанием понятия государства при Людовике Святом»[473]. Наконец, недавно рукоположенному епископу Парижскому Этьену Тампье он дал право жаловать церковные бенефиции, пребенды и саны, находившиеся в распоряжении короля. Таков был итог его совещания с канцлером парижской Церкви, приором доминиканцев и генералом францисканцев Парижа; капитул Нотр-Дама, проповедники и минориты — вот главное религиозное трио Людовика Святого в Париже.

Выступление в поход 1270 года ничем не отличалось от состоявшегося в 1248 году. Четырнадцатого марта король прибыл в Сен-Дени, где получил посох паломника и орифламму, подъем которой возвещал о выступлении в поход королевского войска. 15 марта он, босой, отправился из дворца, находящегося в Сите, в парижский собор Нотр-Дам. В замке Венсенн Людовик простился с королевой Маргаритой. Этапы похода, словно вехами, были отмечены знаменитыми святыми местами: Вильнёв-Сен-Жорж, Мелен, Санс, Осер, Везле, Клюни, Макон, Вьенна и Бокер. В Эг-Морте к королю и троим его сыновьям присоединились остальные крестоносцы, среди которых был и зять Людовика Святого Тибо Наваррский. В ожидании прибытия кораблей разыгралось настоящее сражение между каталонцами и провансальцами, с одной стороны, и французами — с другой; в нем полегло не менее сотни людей. Людовик приказал повесить зачинщиков. Наконец, 1 июля 1270 года он отплыл на корабле «Ла-Монжуа».

Как известно, путь в Тунис стал крестным путем Людовика Святого и еще более трагическим повторением египетской драмы. Ненадолго остановившись на Сардинии, а не на Сицилии, как можно было ожидать (что до последнего момента сохранялось в тайне)[474], король 17 июля высадился на острове Галит близ Туниса. Высадка прошла успешно[475], но очень скоро стало очевидно, что надежда на обращение мусульманского эмира и на этот раз не оправдалась, и лишь один Людовик не желал расставаться с этой иллюзией. Войско крестоносцев вновь поразила эпидемия дизентерии или тифа. Сначала, 3 августа, умер Жан Тристан, вслед за сыном, 25 августа, скончался Людовик Святой.

Из множества более или менее официальных донесений о смерти короля приведу рассказ его исповедника и очевидца Жоффруа де Болье:

Вскоре после (смерти 3 августа его сына Жана Тристана, которую пытались скрыть от него, но о которой он все-таки с великой скорбью узнал[476]) по воле Бога, желавшего положить счастливый конец его терзаниям и наградить славным плодом этих благих мучений, он слег от непрерывной лихорадки и, так как болезнь все усиливалась, получил, будучи в здравом уме и в полном сознании, как подобает благочестивому христианину, последнее причастие Церкви. Когда мы совершали над ним обряд соборования, сопровождая его пением семи псалмов с литанией, он тоже произносил стихи псалмов и называл святых в литании, весьма благочестиво взывая к их помощи. С появлением явных признаков близкого конца он думал только о делах Божиих и о прославлении христианской веры. Так как говорить с нами он мог только очень тихо и с трудом, то мы, окружавшие его одр, услышали, как этот боголюбивый человек и истый католик сказал: «Постараемся ради любви Божией проповедовать и насадить католическую веру в Тунисе. О, если бы послать туда опытного проповедника!» И он назвал имя одного брата из ордена проповедников, который ходил туда при иных обстоятельствах и которого знал правитель Туниса. Вот так этот человек, воистину преданный Богу, неотступный ревнитель веры христианской, окончил свою святую жизнь в исповедании истинной веры. И хотя силы его были на исходе, а голос замирал, он все так же неустанно, из последних сил, взывал к святым, которых особенно почитал, а больше всех — к святому Дионисию, покровителю его королевства. При этом мы услышали, как он много раз чуть слышно повторял конец молитвы, которую он произнес в Сен-Дени: «Молим тебя, Господи, во имя любви к тебе, сподоби нас отринуть блага земные и не убояться превратностей судьбы». Эти слова он повторил много раз, равно как и начало молитвы, обращенной к святому апостолу Иакову: «Господи, будь святителем и хранителем народа Твоего»[477], — и благочестиво помянул и других святых. Раб Божий, распростершись на одре подобно Распятому на кресте, испустил свое благое дыхание к Творцу; и случилось это в тот самый час, когда Сын Божий испустил дух свой, приняв смерть на кресте во спасение человечества[478].

Итак, король-Христос принял смерть как вечно сущую искупительную смерть Иисуса. Согласно иной традиции в ночь перед кончиной он прошептал: «Мы войдем в Иерусалим».


Глава пятая Навстречу святости От смерти до канонизации (1270–1297)


Злоключения королевского тела. — Возвращение во Францию. — Навстречу канонизации. — История мощей.


Злоключения королевского тела

И вот король Людовик IX умер в земле неверных. О том, чтобы оставить его прах на чужбине, за пределами христианского мира, вдали от Французского королевства, не могло быть и речи. Тело умершего надлежало доставить на родину, а значит, необходимо было прибегнуть к процедуре, впервые выполненной в IX веке, при Карле Лысом, когда суверен умер вдали от королевского некрополя и его не могли или не захотели похоронить рядом с местом кончины, и надо было сохранить его тело. А так как техника бальзамирования была неизвестна, то тело предстояло варить в разбавленном водой вине до тех пор, пока мясо не отойдет от костей, которые и подлежали сохранению как самая драгоценная его часть.

Однако на техническое решение задачи наслаивалась гораздо более сложная политическая проблема. Король Сицилии Карл Анжуйский, прибыв вскоре после кончины брата со своим флотом и войском (вероятно, легендарная традиция требовала, чтобы он ступил на берег в момент смерти короля), предпринял попытку отобрать пост главнокомандующего у своего молодого и неопытного племянника Филиппа III. Но юный король, несомненно следуя рекомендациям советников отца в Тунисе, не медля взял власть в свои руки. Прах его отца еще не скоро похоронят в Сен-Дени, а до его собственной коронации в Реймсе пройдет не один месяц. Поэтому 27 августа по повелению Филиппа окружающие его бароны и военачальники принесли ему клятву верности. 12 сентября он направил двоих гонцов к Матье Ванд омскому с подтверждением данных Людовиком IX ему и Симону де Нелю полномочий. Тогда же он отправил им завещание покойного короля и повелел и впредь пользоваться оставленной им печатью при условии, что имя отца на ней будет заменено именем сына. И правда, он начал датировать документы периода своего правления со дня смерти отца — 25 августа 1270 года. Так, согласно решениям Людовика IX и с использованием методов, способных обеспечить континуитет, который постепенно вырабатывала французская монархия, была улажена непростая проблема междуцарствия.

Отныне останки короля стали ставкой в политической игре Карла Анжуйского и его племянника, юного Филиппа III. Сначала каждый из них предложил свое решение проблемы, которое, возможно, было разумной, но своеобычной точкой зрения. Филипп хотел, чтобы останки отца как можно скорее вернулись во Францию. Однако перевозка такого «трупа» была связана с определенными трудностями. Карл предложил останки брата предать земле в Сицилийском королевстве. Вероятно, он аргументировал это тем, что остров находится рядом, и путешествие будет недолгим. Он и его преемники станут заботиться об останках короля. Но, разумеется, у этого убедительного аргумента была и политическая подоплека. Распространялись слухи, что Людовик IX имеет шансы стать официальным святым. Каким источником влияния и материального превосходства могли стать тогда эти мощи для владеющей ими Анжуйской династии Сицилии! В конце концов, как свидетельствуют хронисты, оба короля, дядя и племянник, пришли к наиболее «мудрому» (более «здравому», sanior) решению. Прежде всего монархи достигли компромисса: внутренности и плоть получит сицилийский король, а кости будут отправлены в королевский некрополь в Сен-Дени. Молодой король, которого, несомненно, поддерживали прелаты и французские вельможи, выстоял. Он получил самое главное — кости (а они-то и могли стать мощами) — твердую часть тела в отличие от мягких плоти и внутренностей согласно той телесной диалектике твердого и мягкого, которая символически выступает как диалектика власти. Оставалось неясным, как поступить с сердцем. Как свидетельствует, например, Жоффруа де Болье, Филипп III дал согласие, чтобы дядя перевез его вместе с внутренностями в Монреале. По другим, более достоверным данным, он увез его вместе с костями в Сен-Дени. Известно, что монахи Сен-Дени считали, что королевское сердце должно оставаться вместе с костями[479], и надпись XVII века на гробнице в Сен-Дени свидетельствует о том, что сердце лежит именно здесь. По мнению А. Каролю-Барре, интерпретации текстов которого представляются мне слишком надуманными, «войско требовало, чтобы его “сердце” осталось в Африке, среди воинов, и судьба его едва ли известна»[480]. По другой, не менее спорной, гипотезе местом, где покоится сердце святого короля, была Сент-Шапель.

Филипп также придерживался мнения, что не стоит спешить отправлять останки отца, чтобы не подвергать их риску, а следует подождать, когда он, новый король, сможет сам сопровождать их вместе с войском, для которого этот прах, упорно провозглашаемый «святым», будет служить оберегом, чтобы не сказать амулетом.

Тогда приступили к расчленению тела умершего короля. Свидетельства очевидцев, за исключением небольших расхождений в деталях, в общих чертах совпадают. Жоффруа де Болье говорит: «Его тело сварили, и мясо отделили от костей»[481]. Примат пишет:

Королевские камердинеры и все слуги (ministres) и те, кому это было поручено, взяли тело короля и разрезали (départirent) его член за членом и долго варили в воде с вином, пока вываренные добела кости не отделились от плоти и их можно было безо всякого труда извлечь[482].

Военные столкновения и дипломатический спор закончились подписанием соглашения между христианами и тунисским эмиром — это случилось 30 октября. Крестоносцы уходили, оставляя эмиру занятые земли, за что он возмещал им военный ущерб, предоставляя христианским купцам свободу торговли в Тунисе, а христианским священникам — возможность проповедовать и молиться в их церквах.

Возвращение во Францию

Одиннадцатого ноября христианское войско отплыло из Туниса, а 14-го флот встал на якорь в порту Трапани в Сицилии. 15 ноября король и королева сошли на берег, но многие остались на кораблях. В ночь с 15 на 16-е разыгрался страшный шторм, и большая часть флота погибла. На обратном пути крестоносцев оберегали останки Людовика IX и его сына Жана Тристана, тело которого также было сварено; кости их положили в небольшие гробы. Гроб Людовика IX везла пара лошадей, на спинах которых были закреплены перекладины. Был еще третий гроб с телом Пьера де Вильбеона, капеллана покойного короля. В Трапани королевскую семью постигло новое горе: скончался зять Людовика IX Тибо V Шампанский, король Наваррский. В кортеже стало на один гроб больше. Вскоре понадобилось изготовить и пятый: во время паводка 11 января 1271 года в Калабрии юная Изабелла Арагонская, жена Филиппа III, при переправе через реку упала с лошади, отчего у нее случился выкидыш, и 30 января ее не стало.

Итак, молодой король с войском и печальным грузом медленно двигался по Италии. Позади остались Рим, Витербо, куда еще не прибыли для избрания Папы кардиналы, Монтефьясконе, Орвиетто, Флоренция, Болонья, Модена, Парма, Кремона, Милан, Верчелли. Совершив переход через Альпы в Монсени, у подножия Сузы, а затем поднявшись по долине Морьенны, они проехали через Лион, Макон, Клюни, Шалон, Труа и наконец 21 мая 1271 года прибыли в Париж. Молодой король оставил на пути еще два гроба: дяди Альфонса де Пуатье и его жены Жанны, скончавшейся через день после супруга в Италии; их похоронили в соборе Савоны. Гроб Людовика IX был выставлен в парижском соборе Нотр-Дам, похороны состоялись 22 мая в Сен-Дени, почти через девять месяцев после смерти короля, в атмосфере споров между парижским духовенством и монахами Сен-Дени.

Навстречу канонизации

И вот началась загробная жизнь почившего и преданного земле короля. Его тело уже явило чудеса. Немало их сотворили внутренности, хранящиеся на благочестивой Сицилии, богатой на явленные людям чудеса. Два из этих чудес признала Церковь. Приняла она и два других, явленных при перевозке гроба в Северной Италии, в Парме и в Реджо-нель-Эмилии, а третье совершилось у ворот Парижа, в Боннейль-сюр-Марн. Вскоре множество чудес было явлено в Сен-Дени — по традиции, чудеса совершаются на могиле святого.

Но вот уже около столетия святым было недостаточно одной только славы, чтобы получить всеобщее признание в христианском мире. Римская курия, закрепив за собой право причислять к лику святых, стала, по остроумному выражению Ж. К. Шмитта, «фабрикой святых»; она их создавала (или отказывала им в этом) на протяжении длительного процесса, процесса канонизации. Это была юридическая процедура дознания, принимавшая нередко политическую окраску, ибо Римская курия — это та сила, для которой решение о канонизации является инструментом власти. Для начала или окончания процесса канонизации необходимо было иметь, наконец, помимо хорошего досье сильную поддержку. За канонизацию Людовика IX выступали три силы: слава (bona fama, vox populi), династия Капетингов и Церковь Франции. Не стоит забывать и монашеские ордены, к которым он благоволил и был близок: цистерцианцев, доминиканцев и францисканцев. И все-таки Людовик IX дождался своей канонизации лишь спустя двадцать семь лет после смерти. Этот продолжительный период отмечен сменой пап, связанной с их смертью (нередко приходилось возобновлять процесс, давно прерванный смертью какого-либо Папы), и тем, что на смену понтифику, настроенному в пользу канонизации, приходил другой, равнодушный к этой проблеме, и откладывал решение вопроса[483].

Первым занялся этой проблемой Григорий X, избранный 1 сентября 1271 года Теобальдо Висконти из Пьяченцы не был кардиналом и в момент своего избрания находился в Святой земле. По прибытии в Витербо он 4 марта 1272 года издал свой первый папский документ: им стало послание доминиканцу Жоффруа де Болье, исповеднику Людовика IX, в котором Папа просил дать ему как можно более подробную информацию о короле, которым он искренне восхищался и которого считал «подлинным образцом для всех христианских государей». Одержимый идеей крестовых походов, Григорий X был покорен королем-кресгоносцем. За несколько недель, а может быть и месяцев, Жоффруа де Болье написал небольшую книгу, состоящую из пятидесяти двух глав, о жизни и деяниях Людовика, которую закончил словами, что считает усопшего короля достойным быть официально причисленным к лику святых[484]. Григорий X, несомненно, говорил с Филиппом III, прибывшим приветствовать его в Лион в марте 1274 года, перед открытием II Вселенского собора (7 мая—17 июля 1274 года), о процессе, который собирался начать в связи с канонизацией его отца. Однако внимание Папы было приковано к проведению Собора. Спустя год активизировались сторонники канонизации Людовика IX. Мы располагаем тремя документами, направленными Папе с просьбой ускорить начало этого процесса: один исходил от архиепископа Реймса и его викарных епископов (июнь 1275 года), другой — от архиепископа Санса и его викариев (июль 1275 года), последний — от приора доминиканцев французской «провинции» (сентябрь 1275 года). Дело приобретало все более выраженный «национальный» характер. Тогда Григорий повелел своему кардиналу-легату во Франции Симону из Бриона, старинному советнику и канцлеру Людовика IX, приступить к тайному дознанию об усопшем короле. Симон из Бриона рьяно взялся за дело, пожалуй, даже чересчур рьяно, ибо заслужил упрек в небрежном отношении к делу, требующему вдумчивого и внимательного подхода. Вот и все, что успел Григорий X, скончавшийся 10 января 1276 года.

За прошедшие после его смерти полтора года на престоле сменилось три папы. В конце 1277 года Николай III потребовал от Филиппа III направившего к нему посольство, более обоснованной документации с вескими свидетельствами святости его отца. Он снова поручил Симону из Бриона продолжить дознание, которое на сей раз было публичным; Симон взял себе в помощники двух приоров: доминиканца и францисканца, настоятеля Сен-Дени, и еще двух монахов. Результаты были отправлены Папе, который поручил рассмотреть их двум кардиналам. Но 22 августа 1280 года Николай III умер. Его сменил Симон из Бриона. Став Папой Мартином IV, он ускорил рассмотрение этого вопроса. Новое собрание Церкви Франции направило ему срочное прошение. В ответе Мартин IV уверял прелатов в своих благих намерениях, но убеждал их в необходимости аккуратного и серьезного отношения к делу. Святость Людовика IX требовала более тщательного обоснования. 23 декабря 1281 года Папа поручил архиепископу Руана, епископам Осера и Сполето окончательный (solennelle) сбор показаний о жизни, нравах (conversatio) и чудесах Людовика. Он попросил их отправиться в Сен-Дени, чтобы расспросить о чудесах, которые, как говорили, были явлены на могиле Людовика, и предложил им схему вопросника, адресованного к очевидцам. Допросы велись с мая 1282 года до марта 1283 года. Опрашивающие выслушали рассказы 330 свидетелей (преимущественно бедняков) о чудесах и 38 свидетелей — о жизни; последние были важными персонами, начиная с брата Людовика, короля Карла Анжуйского (показания которого были получены в Неаполе), двоих его сыновей, короля Филиппа III и графа Пьера Алансонского, двоих «регентов» королевства во время крестового похода в Тунис, Матье Вандомского и Симона де Неля, рыцарей (в том числе Жуанвиля, друга и будущего биографа короля), монахов и даже троих монахов-госпитальеров.

Досье были отправлены в Рим, но, когда 28 марта 1285 года Мартин IV умер, все опять вернулось на круги своя. Сменивший Мартина Гонорий IV провел чтение и обсуждение многих чудес в консистории, но 3 апреля 1287 года скончался. Францисканец Николай IV (1288–1292) назначил новую комиссию из трех кардиналов (их предшественники уже умерли), продолжившую скрупулезное изучение чудес, но работа не была завершена при его жизни. Папский престол снова оставался вакантным более полутора лет, а бенедиктинец Целестин V, избранный по недомыслию, по прошествии нескольких месяцев, поняв, что не соответствует этому посту, в 1294 году вернулся в свой скит. Этот исключительный случай, названный Данте «отречением от великой доли»[485], означал для досье канонизации еще несколько потерянных месяцев.

События приняли совсем иной оборот с избранием 24 декабря 1294 года Папой кардинала Бенедетто Каэтани, получившего имя Бонифация VIII, который решил довести дело до конца. В бытность кардиналом он взял свидетельское показание у короля Карла Анжуйского и вошел в состав комиссии, занимавшейся изучением чудес. Несомненно, он нисколько не сомневался в святости Людовика, но принять такое решение его заставляли главным образом политические мотивы. Ему хотелось наладить добрые отношения с королем Франции, внуком Людовика IX Филиппом IV Красивым, который спустя несколько лет станет его злейшим врагом.

Четвертого августа 1297 года в Орвиетто, одной из папских резиденций (как и его предшественники, он боялся той опасности, которую представляли для него вражда знатных семейств и волнения черни), Бонифаций VIII объявил о своем решении канонизировать короля. 11 августа он посвятил ему вторую проповедь, а буллой Gloria, laus провозглашалась торжественная канонизация Людовика IX, праздник которого устанавливался в день его смерти 25 августа. Так наконец личная устремленность одного человека и надежды, уже более двух столетий питаемые династией Капетингов, воплотились в реальность: Франция обрела святого короля.

Король, рожденный под знаком скорби и скончавшийся на чужбине, в земле неверных, стяжал славу.

Двадцать пятого августа 1298 года во время торжественной церемонии в Сен-Дени в присутствии множества свидетелей процесса канонизации — внука нового святого, короля Филиппа IV Красивого, Жуанвиля, прелатов, баронов, духовенства, рыцарей, горожан и прочего люда, до отказа заполнивших базилику, — кости Людовика Святого «подняли» и поместили в раку позади алтаря.

История мощей

Я не намерен прослеживать перипетии развития памяти и образа Людовика Святого с 1297 года до наших дней — это прекрасный и грандиозный сюжет, который мог бы прояснить историю другой (активной) памяти, памяти французской нации[486]. Но мне хочется вновь вернуться к драматичной и любопытной судьбе телесных останков Людовика Святого.

Итак, кости святого короля были помещены в раку, которая 25 августа 1298 года обрела свое место позади главного алтаря Сен-Дени. По обычаю того времени, французские короли, преемники Людовика Святого, раздавали их в качестве ценных подношений каким-либо церквам или особам. Этой подлинной политике мощей до фанатизма был предан Филипп Красивый. Внук Людовика Святого собирался перенести мощи деда из Сен-Дени в Сент-Шапель, чтобы они хранились в королевском дворце, который при нем предстал во всем великолепии.

В Средние века мощи святых были предметом истового поклонения[487]. Даже несмотря на то, что уже, по крайней мере с конца XI века, Церковь подвергала критике «поддельные» мощи, вера в чудодейственную силу «подлинных» реликвий оставалась всеобщей, свойственной для всех общественных классов и культурных слоев населения. Мощи исцеляли — стоило лишь притронуться к могиле или раке, где они находились. При жизни Людовик Святой исцелял возложением рук только золотушных. Теперь же следовало, что, прикоснувшись к этим мощам, можно было избавиться ото всех болезней. Его сила стала не просто целительной, но именно чудотворной. И влияние Сен-Дени еще более возросло, ибо он превратился в место этого обновленного, значительного, увековеченного королевского чуда. Но Филипп Красивый собрался конфисковать эти славные мощи в пользу короля и частной королевской часовни. Французская монархия, вступая на путь к абсолютизму, собиралась лишить народ благотворной силы мощей Людовика Святого. Папа Бонифаций VIII, всегда стремившийся сохранять добрые отношения с французским королем, разрешил ему приступить к переносу мощей, оговорив при этом, что плечевая или берцовая кость будет храниться у монахов Сен-Дени. Однако последние воспротивились этому. Филиппу Красивому пришлось на время оставить свою затею. Впрочем, ненадолго. Конфликт с Бонифацием VIII сменился мирными отношениями короля Франции с новым Папой Климентом V, французом Бертраном де Го. Во время интронизации Папы в Лионе в ноябре 1305 года Филипп Красивый, прибывший на церемонию, получил от Климента V согласие на перенос в Сент-Шапель головы Людовика Святого при условии, что монахам Сен-Дени останутся подбородок, зубы и нижняя челюсть. Возможно, сердце тоже было передано в Сент-Шапель.

Э. Браун справедливо заметила, что у многих народов голова считается самой важной частью тела индивидуума, центром его силы и идентичности и что нижняя челюсть для большинства этих же народов является второй по значению частью человеческого тела. В XIV веке считалось законным и даже достойным, чтобы голова святого короля была перенесена в то место (Святая капелла королевского дворца), которое само почиталось «главой королевства» (caput regnî). Веря, что его намерение осуществится, Филипп Красивый в 1299 года заказал известному парижскому золотых дел мастеру Гийому Жюльену великолепный ковчег, который вместе с черепом предстояло доставить в Сент-Шапель. Торжественный перенос из Сен-Дени в Париж состоялся 17 мая 1306 года. Собор Нотр-Дам в Париже также получил свою часть реликвий — ребро святого короля.

Все же монахи Сен-Дени смогли компенсировать свою потерю. В 1300 году Бонифаций VIII разрешил им каждый год торжественно отмечать годовщину смерти святого — 25 августа, а Филипп Красивый всегда старался присутствовать на торжествах. И вот 29 мая 1306 года, после переноса черепа в Сент-Шапель, скоропостижно скончался епископ Осера Пьер де Моне, которого монахи Сен-Дени считали душой, проклятой за это королем, а Филипп Красивый на охоте был ранен в ногу и не смог участвовать в церемонии 25 августа. Монахи Сен-Дени видели в этом знак божественной кары. Они сами соорудили великолепный ковчег для оставшихся у них мощей Людовика Святого и торжественно водрузили его 25 августа 1307 года в присутствии Филиппа Красивого и при большом стечении прелатов и баронов.

Тем временем раздаривание останков Людовика Святого продолжалось. Филипп Красивый и его преемники отдали фаланги пальцев королю Норвегии Хакону Магнуссону для церкви, которую тот воздвиг в память о святом короле на острове Тюсоен, близ Бергена. В числе первых бенефициантов были каноники парижского собора Нотр-Дам, доминиканцы Парижа и Реймса, аббатства Ройомон и Понтуаз. Во время посещения Парижа между 1330 и 1340 годами королева Бланка Шведская получила ковчег с несколькими костями для монастыря святой Бригитты в Вадстене. Император Карл IV во время пребывания в Париже в 1378 году получил еще несколько и отправил их в Пражский собор. В 1392 году оставшиеся кости Людовика Святого поместили в новую раку, и по этому случаю Карл VI отдал одно ребро магистру Пьеру д’Айи для Папы, два ребра герцогам Беррийскому и Бургундскому и одну кость участвовавшим в церемонии прелатам, чтобы они разделили ее между собой. Герцогу Баварскому Людвигу VII около 1430 года досталась часть этой кости для церкви в его столице Ингольштадте. В 1568 году по случаю процессии против протестантов все кости были снова привезены в Париж. В сентябре 1610 года получила одну кость Мария Медичи, но, мучимая угрызениями совести, вернула ее во время коронации Людовика XIII. В 1616 году Анне Австрийской досталась всего-навсего маленькая часть ребра, и, недовольная этим, на следующий год она стала обладательницей целого ребра. Некоторое время спустя Анна Австрийская выступила посредницей между парижскими и римскими иезуитами, ведя переговоры с кардиналом де Гизом о приобретении еще одного ребра и плечевой кости. Очевидно, при эксгумации королевских останков в Сен-Дени в гробнице Людовика Святого ничего не нашли, так как его кости были перевезены в раке в 1298 году[488]. Должно быть, эта рака развалилась, и то, что уцелело, было разбросано и уничтожено.

Что же осталось от мощей Людовика Святого? Всего-навсего малюсенький кусочек эмали от раки из Сент-Шапели, где покоилась голова Людовика Святого; он хранится ныне в кабинете медалей Национальной библиотеки в Париже. Челюсть и ребро, находившиеся в парижском соборе Нотр-Дам, не избежали процесса дробления: в 1926 году парижский архиепископ подарил еще один кусочек ребра церкви Людовика Святого Французского в Монреале. В базилике Сен-Дени в апсидальной часовне Девы Марии была выставлена кость Людовика Святого. Когда и при каких обстоятельствах она была приобретена — неизвестно. В 1941 году Общество мемориала Сен-Дени заказало новый ковчег для хранения, а перемещение реликвии в новую раку стало поводом для еще одной торжественной церемонии в 1956 году[489].

Судьба сердца Людовика Святого волновала ученых XIX века. Во время работ в Святой капелле в 1843 году около алтаря были обнаружены кусочки сердца. Высказывалась гипотеза, что это могло быть сердце святого короля; завязалась оживленная полемика, в которой участвовали почти все выдающиеся ученые эпохи[490]. Я полностью разделяю точку зрения А. Эрланд-Бранденбурга:

Предложить такую идентификацию можно было лишь по причине полного отсутствия надписей, а также того, что хроники молчат об этом захоронении, и того, что эта драгоценная реликвия была предана глубокому забвению[491].

Он говорит далее, что, несомненно, в ХVII веке на могиле Людовика Святого в Сен-Дени еще можно было прочитать надпись: «Здесь покоятся внутренности Людовика Святого, короля Франции»[492], а поскольку внутренности находились в Монреале на Сицилии, то речь могла идти только о сердце, которое Филипп III, еще будучи в Тунисе, решил отправить в Сен-Дени вместе с костями. В 1298 году оно не попало в раку с костями и до революции лежало забытым в могиле; возможно, в 1793 году погромщики и дом Пуарье не обратили на него внимания.

Наконец, удивительна и судьба внутренностей Людовика Святого. До 1860 года они покоились в Монреале на Сицилии, а затем их забрал с собою в изгнание последний сицилийский король из династии Бурбонов Франциск II, бежавший от «Тысячи» Гарибальди. Он увез драгоценные реликвии сначала в Гаэту, а затем в Рим. Когда ему пришлось уехать из Рима в Париж, то, остановившись в Австрии в замке, предоставленном в его распоряжение императором Францем Иосифом, он оставил мощи в часовне этого замка. В завещании, составленном в 1894 году, он передавал ковчег с реликвиями кардиналу Лавижери и Белым Отцам для собора в Карфагене[493]. Таким образом, внутренности Людовика Святого вернулись туда, где умер святой король[494].

Расчленение трупа Людовика Святого состоялось в 1270 году. В 1299 году буллой Detestandae feritatis Бонифаций VIII запретил впредь такие действия, назвав их варварскими и чудовищными[495]. Зарождалось новое чувство уважения к целостности тела человека, пусть даже умершего, но оно сталкивалось, в частности во Франции, с другим существующим по отношению к останкам королей и великих личностей чувством: с желанием иметь как можно больше их захоронений (отдельные могилы для тела, для сердца и для внутренностей), благодаря чему множилась бы физическая память о них. Жажда величия общества Старого порядка[496], воспитанного на непомерном пристрастии к погребальному искусству, которое служило продолжением языческой традиции, еще долго сосуществовала с понятием уважения к человеческому телу, которое Церковь так и не смогла внушить верхушке общества. Этот монархический обычай способствовал безмерной раздаче ставших мощами костей Людовика Святого.


Загрузка...