Амария навсегда запомнила тот первый звук, который сумел произнести Сельваджо. К этому времени он прожил у них уже несколько недель и, понемногу выздоравливая, с радостью взял на себя кое-какие заботы по дому, стараясь услужить этим милым женщинам, которые так помогли ему. Пока что он не произнес ни слова, но все его действия свидетельствовали о самых добрых намерениях. Он колол дрова, кормил кур и поросенка и постепенно занял свое место в жизни Амарии и Нонны, причем сделал это столь ненавязчиво и естественно, что они толком и заметить ничего не успели, но, безусловно, знали уже, что стали бы по нему скучать, если бы он вдруг взял и исчез. Обе остро чувствовали его отсутствие, даже когда он просто ходил за водой или на рынок, оставляя их совсем ненадолго. Им хотелось видеть его постоянно, они прямо-таки глаз с него не сводили: Нонна желала видеть в нем своего сына, а Амария смотрела на него с такой любовью и восхищением, которых не могла уже ни скрывать, ни отрицать. Они одели Сельваджо в то платье, что прежде принадлежало Филиппо, готовили ему еду, нянчились с ним, как с малым ребенком, но вскоре он и сам стал заботиться о них с той же нежностью, с какой раньше они заботились о нем. Похоже, Сельваджо не умел ни читать, ни писать, а не только говорить, ибо Амария с Нонной нарочно подвергли его испытанию с помощью деревянной дощечки, на которой писали буквы и слова обгорелым прутиком. Единственные звуки, которые он способен был исторгнуть из своих уст, — это дыхание, все еще слегка затрудненное. Когда они порой сидели у очага, Амария прислушивалась к тому, как воздух входит в его легкие и выходит оттуда с шумом, напоминающим океанский прилив, которого она, кстати, никогда в жизни не видела. Во время таких посиделок у огня в изуродованных руках Сельваджо всегда был какой-нибудь кусок дерева и нож Филиппо. Его, похоже, просто в восторг приводил и рисунок древесных волокон, и возможность держать в руках эту деревяшку и этот нож. Он прямо-таки душой прикипал к тем неуклюжим фигуркам, которые самозабвенно вырезал. Видимо, дерево казалось ему чем-то особенно естественным, реальным, связанным с самой природой. Он работал с таким увлечением, что Нонна и Амария про себя решили, что он, должно быть, в прошлой своей жизни был плотником или столяром. Откуда им тогда было знать, что эта возня с деревом не имеет к его прошлой жизни ни малейшего отношения, что дерево, древесные волокна просто были самой первой вещью, которую Сельваджо увидел, очнувшись в своем новом мире, для своей новой жизни. Сперва, правда, получалось у него плоховато, и грубоватые и кривоватые поделки он попросту бросал в огонь. Но с течением времени умение его возросло, и он на радость Амарии с удовольствием вырезал для нее всевозможные маленькие статуэтки, которые под конец каждого дня она старательно прятала в карман юбки. Амария бережно хранила каждую вырезанную им фигурку и уже весь свой шкаф заполонила этим деревянным народцем, который с каждым днем становился все многочисленнее. Амария могла часами смотреть на Сельваджо, не сводя с него глаз, почти без умолку что-то ему рассказывая и постоянно пытаясь его развеселить. И когда он смеялся — а он постепенно начал смеяться, — то это было довольно странное зрелище, ибо его лицо и тело содрогались в приступах смеха, как и у всех людей, однако ни звука так и не срывалось с его уст.
Но наконец появились и первые звуки. В тот день Сельваджо решил починить дверь. В одной из досок выпал сучок, образовалась округлая дырка, и сквозь это отверстие постоянно свистел ветер. Приколачивая к двери новую дощечку, Сельваджо случайно попал молотком себе по руке и громко вскрикнул от боли. Амария так и метнулась к нему, поскольку он с грохотом выронил молоток, зажимая здоровой рукой вторую, поврежденную руку. Оба были настолько потрясены этим неожиданным криком, что некоторое время смотрели друг на друга, словно не веря собственным глазам, а потом дружно засмеялись: она звонко и мелодично, а он, как всегда, совершенно беззвучно. Затем Амария подвела Сельваджо к очагу, усадила и принялась смазывать целебной мазью поврежденную руку, чтобы остановить кровь, но то и дело просила его, не в силах успокоиться:
— Ну попробуй еще разок! Может, у тебя снова получится? Может, ты скоро и поговорить с нами сумеешь, а? Попробуй, пожалуйста!
Сельваджо, казалось, даже о боли забыл, так он старался, так кривил рот, снова и снова пытаясь воспроизвести вырвавшийся у него крик. И после нескольких неудачных попыток сумел-таки издать некий звук — монотонное, гортанное «о!», похожее на крик сурка. Амария засмеялась и даже в ладоши захлопала от восторга. А Сельваджо, тоже возбужденный этим успехом, вскочил с табурета, поскольку не в силах был усидеть на месте, и принялся танцевать, кружась по комнате и размахивая рукой с болтающимся бинтом. Амария тоже кружилась с ним вместе так, что разлетались юбки, громко распевая «о-о-о!» Так, танцующими от радости, их и застала вернувшаяся Нонна. Впрочем, когда она услышала, какой звук научился произносить Сельваджо, то и сама чуть было не пустилась в пляс вместе с ними, но все же возраст и желание вести себя достойно не позволили ей сходить с ума, как эта молодежь. А кроме того, какой-то тихий голосок нашептывал ей исподволь, что Сельваджо, видно, вскоре придется их покинуть.
Так Амария Сант-Амброджо приступила к выполнению задачи, на которую могла уйти вся ее жизнь: она была твердо намерена научить дикаря разговаривать. Все тепло своей души, весь энтузиазм, все счастливые свойства своей натуры она полностью отдавала этому и занималась с Сельваджо, проявляя не только неистощимое терпение, но и с явным удовольствием. Сама неисправимая болтушка, Амария безумно радовалась каждому новому звуку, которые с таким трудом и так медленно производили его уста. От звука «о» оказалось совсем недалеко и до звука «и», а потом и до «е», и наконец он научился произносить все гласные. И теперь болтушка Амария превратилась в терпеливую слушательницу, она, всегда такая шумливая, кротко молчала, пока Сельваджо мучительно выдавливал из себя очередной новый звук. И Нонна, глядя, как Амария дает уроки своему воспитаннику, отмечала про себя, что в характере девушки появилась некая новая зрелость. Амария действительно взрослела на глазах благодаря тем заботам, которые сама же на себя и взвалила. Она больше уже не выглядела вечно задыхающейся от возбуждения и чрезмерно болтливой девочкой-подростком. У нее проявились совершенно новые качества, почти материнские: заботливость и ласковое внимание, которые только подчеркивали ее новую, женскую красоту. Нонна видела, что нынешняя манера поведения удивительно украшает Амарию, хоть и смотрела на нее критическим взглядом бабушки. Одному Богу известно, думала старушка, в какой хаос может ввергнуть эта новая Амария душу несчастного парня без роду без племени, потерявшего в горниле очередной войны вместе с памятью и свое прошлое. С другой стороны, в Амарии Сельваджо мог бы обрести одновременно и мать, и возлюбленную, обладающую горячим сердцем и ласковыми, дающими успокоение руками. Эта девушка была точно сама жизнь, она дарила здоровье и тепло там, где он только что познал холод смерти. И Нонна наблюдала за их ежедневными занятиями с радостью и некими неясными, тревожившими ее предчувствиями.
И все же старушка не могла скрыть радость, когда Сельваджо наконец произнес первое слово. Она как раз вернулась из лесу, где собирала хворост для очага, и обнаружила, что молодые люди с трудом сдерживают радостное возбуждение, явно готовя ей какой-то сюрприз. Она присела у очага, чтобы посмотреть, что за представление на этот раз они ей покажут, и вид у нее был такой, с каким люди в театре готовятся смотреть комедию. Молодые люди опустились на колени лицом друг к другу, словно жених и невеста, дающие друг другу клятву вечной верности, и Амария молча указала себе на руку.
— Рука, — тут же сказал Сельваджо, и Нонна от удивления так и подскочила на стуле, но это оказалось еще не все.
Амария по-прежнему молча указала на свое сердце.
— Сердце, — произнес дикарь, а затем, когда Амария указала на свой рот, вполне отчетливо сказал: — Рот.
И Нонна не выдержала, она бросилась обнимать их обоих, благодаря Бога за это чудо, решив оставить все сомнения и разумные советы при себе.
С этого дня Амария принялась с прежним терпением учить Сельваджо, заставляя его произносить и без конца повторять названия всех частей тела, а также всех предметов в доме, пока он не стал выговаривать их вполне отчетливо. Теперь он легко мог сказать «оливки», или «котелок», или «огонь». Затем они стали совершать прогулки, с каждым разом становившиеся все более далекими. Амария показывала ему Павию, заставив выучить и правильно произносить вслух названия каждой из ста городских башен. Они часто заходили в пропитанный благовониями сумрачно-великолепный собор Дуомо с красными кирпичными стенами и шепотом повторяли имена изображенных там святых. Их лики, исполненные святой веры, поблескивали в свете церковных свечей и казались живыми, а воздетая десница указывала на небеса. Среди этих святых был и покровитель Амарии святой Амвросий, выглядевший особенно благожелательно, когда «дочь» подвела к нему своего дикаря и представила его. Они вместе гуляли по виа Каваллотти, обходя стада гусей и бычков, которых гнали на рынок, заглядывали в церковь Сан-Микеле. Только здесь знаний Амарии уже не хватало: она была не в состоянии перечислить названия всех тех странных тварей — полузверей, полулюдей, морских драконов и иных загадочных существ, которых там было великое множество. Они извивались на фризах и капителях, сражаясь с людьми и стремясь обрести господство над их душами. Когда Амария и Сельваджо проходили по крытому Понте Коперто, то всегда останавливались ненадолго, чтобы хоть одним глазком заглянуть в многочисленные мастерские или полюбоваться плывущими по воде кораблями. Наблюдая за прибывшими из заморских стран судами, нагруженными всевозможными специями и важно пересекавшими воды Тицино, Амария каждый раз задавала себе вопрос: в какой же из четырех сторон света родился ее Сельваджо? Ну и разумеется, она часто водила своего дружка в лес, непременно заставляя его повторять за ней вслух названия разных птиц и цветов, деревьев и трав. Однажды они забрели туда, где она когда-то и нашла его, к источникам pozzo dei marito, и с улыбкой смотрели, как некая девушка бродит там в полном одиночестве, делая вид, что пришла сюда всего лишь, чтобы набрать в источнике воды. Они смеялись, как дети, ловя маленьких зеленых лягушат в бутылку для знаменитого ризотто-кон-ране, которое отлично готовила Нонна. Амария испытывала ни с чем не сравнимую радость, когда Сельваджо пытался говорить с нею. Он понемногу уже начинал составлять простенькие предложения, больше, правда, похожие на лепет младенца, но постепенно становившиеся все сложнее, все осмысленнее. Говорил он тихо, и голос его звучал слегка надтреснуто, словно горло было чем-то повреждено. Впрочем, на его долю выпало столько невзгод, что в этом не было ничего удивительного. К тому же его хрипота была довольно приятной, а выговор постепенно становился совершенно миланским, хотя некоторая неуверенность и легкое заикание в его речи еще оставались. И как показало время, эти свойства истребить не удалось.
Сельваджо любил сидеть у очага рядом с Амарией, пока она готовила им нехитрый ужин, который обычно состоял из рагу и стакана вина. А потом они втроем садились за стол и вели неспешную беседу. Он по-прежнему не помнил ни своего имени, ни того, что с ним было раньше, ни откуда он родом. Нонна весьма пристрастно расспрашивала его об этом, но он, как ни старался, так ничего и не смог вспомнить — ни сражения, во время которого получил страшные ранения, ни тех ужасов, которые, должно быть, ему довелось увидеть на войне. Во время этих «допросов» Сельваджо частенько обращался к своей любимой метафоре — дереву, точнее, к той деревянной поверхности, которая была первым, что он увидел, придя в себя после ранения.
— Разве эта деревяшка знает, что когда-то и она была настоящим деревом? — спрашивал он, выбирая в куче дров, сложенной у очага, какой-нибудь обломок хвороста и вертя его в руках. — Нет, она ничего не помнит. Не помнит, где это дерево стояло — на равнине или в лесу, — не помнит, какие ветры раскачивали его ветви, не помнит тех дождей, что мочили его листву, не помнит солнца, которое его согревало. Она не помнит даже, что когда-то на этом дереве были листья, которые оно сбрасывало зимой, а весной вновь покрывалось листвой, и так много-много лет подряд, с течением которых росло количество колец в стволе… Но мы-то знаем, какую жизнь эта деревяшка в действительности прожила, прежде чем превратилась всего лишь в хворост, топливо для очага. Вот и со мной то же самое, когда-то я жил в другом месте. Но где? Увы, этого я не знаю. Я не знаю даже, сколько лет я провел в той моей, прежней, жизни и сколько зим, не знаю, какое место занимал я в том мире, пока меня не ранили на поле боя.
Нонна согласно кивала, и ей уже казалось, что она в безопасности, что Сельваджо и впрямь теперь принадлежит только им с Амарией и уже никуда от них не уйдет.
А вот Амария в своем радостном, солнечном восприятии Сельваджо никогда и не сомневалась, что он навсегда останется с ними, и, разумеется, очень хотела, чтобы он всегда был с нею рядом. Когда он начал разговаривать, она окончательно поняла, до какой степени он ей по душе, все его вкусы и предпочтения оказались точно такими же, как и у нее. Он, как и она, любил лес и лесные ручьи куда больше, чем город со всеми его чудесами, ему, как и ей, гораздо больше удовольствия доставляло мелькание блестящей серебристой рыбки в реке, чем фантастические морские существа, изображенные на фресках в Сан-Микеле. Он, как и она, любил природу и не особенно интересовался искусством. Он обожал такие простые занятия, как вырезание по дереву. Ему нравился вкус простого деревенского вина. Он с явным удовольствием выбирал и щупал наиболее зрелые плоды или овощи на рынке, стараясь, чтобы только самые лучшие из них попали в их горшок, хоть и имел при этом в кармане всего лишь одну жалкую монетку, ибо приютившая его семья была далеко не богата. Он искренне восхищался густым лиловым цветом баклажанов, кроваво-красными помидорами или похожими на зеленую гальку оливками. Все эти овощи, произраставшие на земле, политой и его кровью, казались ему прекраснее дивных витражей в соборах, даже если эти витражи насквозь пронизаны солнцем, нарушающим царящий в церквах полумрак. Казалось, ничто из высоких искусств не способно было по-настоящему тронуть его душу. К музыке он, например, оставался равнодушен, хотя и любил слушать пение ветра над рекой. Его не впечатляла даже внушающая священный трепет громада Дуомо, однако он, запрокинув голову так, что чуть не сворачивал себе шею, с восторгом любовался в лесу наиболее мощными и высокими деревьями. Сельваджо преспокойно отворачивался от тех фресок на стенах Сан-Пьетро, где изображены были женщины-святые, стараясь лишний раз украдкой взглянуть на восхищенное лицо Амарии. Лица у всех этих святых женщин казались такими замкнутыми, а глаза их, как и плоть, были холодны и мертвы, тогда как его Амария была полна жизни и с каждым днем все ярче сияла зрелой, женской, земной красотой. А сердце Сельваджо с некоторых пор билось только в ритмах земли, отнюдь не следуя придворному этикету.
Эти двое бродили по городу, теперь совершенно спокойно беседуя на любую тему. Они стали настолько неразлучны, что Сильвана, бывшая прежде ближайшей подружкой Амарии, получила отставку и с досады стала распускать сплетни о том, что ее бывшая подруга и «этот дикарь» что-то уж больно близки. В общем, за это время болтать языком явно научился не только Сельваджо. Впрочем, ни он, ни Амария ничего об этих сплетнях не знали, оба чувствовали себя в обществе друг друга совершенно свободно и вели себя как брат и сестра, пока в один прекрасный день «сестрица» вдруг не увидела «братца» в совершенно ином свете.
Это случилось однажды утром, когда Амария случайно подсмотрела, как Сельваджо моется во дворе. Сняв рубаху, он окунул голову в бадью с ледяной водой, а потом поднял бадью и окатил всего себя с головы до ног. С волос у него ручьями текла вода, под кожей перекатывались хорошо развитые мускулы. Амария с особым чувством рассматривала его шрамы от только что заживших ранений и переплетающиеся у него на теле синие вены, похожие на картографическое изображение какой-то реки. Вдруг Сельваджо, словно почувствовав ее взгляд, поднял голову и сквозь капавшую с волос воду посмотрел на нее. Взгляд у него был какой-то особый, пронзительный, горячий и одновременно вопросительный. Зимнее солнце сразу по-весеннему вспыхнуло у него в глазах, и они стали ярко-зелеными, как молодая трава. Амария тут же отступила в глубь темного дверного проема, под надежную защиту родного дома, и до боли прикусила губу. Жар бросился ей в лицо, сердце билось так, словно готово было выскочить из груди, она едва держалась на ногах от внезапно охватившего ее странного волнения.