— Когда ты закончишь эту фреску?
Но Бернардино в ответ на вопрос Симонетты даже глаз от работы не оторвал.
— Скоро. Я получил выгодное предложение из монастыря Чертозо ди Павия. Тамошние молчаливые монахи придутся очень кстати после твоей бесконечной трескотни.
Симонетта только улыбнулась, услышав эти слова, хотя раньше непременно строго нахмурилась бы. Она уже начинала привыкать к его манере вести себя. Она молча кивнула, неожиданно огорчившись при мысли о том, что им придется расстаться. Она чувствовала, что они наконец-то не только достигли некоего перемирия, но и понемножку движутся в сторону дружбы. С тех пор как Симонетта узнала, что Бернардино сделал для сынишки Манодораты, она стала смотреть на него иными глазами. Теперь она уже понимала, что и в самом художнике сохранилось немало мальчишеского, хоть он и значительно старше ее. Она понимала, что именно он старается скрыть за своей показной развязностью, даже наглостью. Да, Бернардино действительно был совсем не таким человеком, каким хотел казаться, и далеко не всегда говорил то, что думал на самом деле. Окружающие видели лишь внешнюю его оболочку, которая, как и его творения, служила маскировкой его истинной сущности, истинного отношения к человеческому обществу. Во всяком случае, верующей христианке Симонетте казалось очевидным, что для него отношения между людьми, все происходящее в их обществе — это некая игра, театр. Пресвятая Дева Мария, ставшая Богородицей, ведь тоже испытала и любовные страдания, и родовые муки, а затем пережила и потерю единственного Сына. Так что в реальной жизни она вряд ли могла выглядеть столь безмятежной, какой ее принято изображать на иконах и фресках. Да и святые, которым выпали на долю невыносимые страдания и жестокая смерть, никак не могли — Симонетта в этом не сомневалась — во время смертных мук выглядеть такими спокойными и покорными, несмотря на самую что ни на есть стойкую веру. Их вера, как и вера самой Симонетты, была подвергнута тяжким испытаниям — горем, болью, душевными муками. Симонетта даже слегка улыбнулась: все-таки не стоило быть столь самоуверенной и сравнивать собственные страдания с теми, что выпали на долю святых. Да, конечно, и она тоже немало страдала и горевала, но ей все же не довелось испытать таких мучений, как, например, святой Люсии, которой вырвали глаза, или святой Агате, у которой вырезали груди.
А Бернардино заметил лишь улыбку Симонетты, но не в силах был прочесть ее мрачные мысли. И благодаря этой улыбке он только что сделал совершенно неожиданное открытие: когда Симонетта улыбалась, у нее на переносице собирались очаровательные морщинки и это делало ее куда более земной и доступной, а не такой прекрасной, бесплотной и далекой, как луна на небосклоне. Думая об этом, Бернардино вдруг почувствовал себя невероятно счастливым и тоже улыбнулся, отвечая Симонетте не менее ослепительной, чем у нее самой, улыбкой.
— Только не говори мне, синьора, что тебе так уж хочется поскорее уйти отсюда, — поддразнил он ее. — Не говори, что тебе совсем не нравится мне позировать. — В его веселом голосе отчетливо слышалась легкая насмешка.
— Разумеется, это большая честь — служить моделью для образа Мадонны… — начала было она.
— Только не говори, что сама во все это веришь! — тут же прервал ее Бернардино и пренебрежительно отмахнулся, словно отметая своим жестом все только что воссозданные им на фресках библейские сюжеты: замужество Девы Марии, поклонение волхвов, приношение младенца Христа во храм, то есть все те эпизоды, в реальность которых он не верил.
— Разумеется, я в это верю. — Симонетта строго на него посмотрела. — Это же lapalissiano! — Это слово вырвалось у нее, прежде чем она сумела его удержать, и она даже расстроилась, что выразилась именно так. Ибо слово lapalissiano, означавшее «истинный, вне всякого сомнения», было новым в языке Ломбардии и происхождением своим обязано знаменитому маршалу де ла Палису, под началом которого служил и Лоренцо. Этот славный полководец и честный человек погиб в том же сражении, что и Лоренцо, и Симонетта, стараясь скрыть смущение, быстро сказала: — А разве ты сам в это не веришь?
— Конечно нет. Не верю ни единому звуку, ни единому слову.
— Но почему?! — возмущенно вырвалось у нее.
Бернардино ответил не сразу. Повернувшись к Симонетте спиной, он вдруг с какой-то яростной сосредоточенностью принялся писать прозрачное, поистине райское сияние, которое на фреске как бы исходило от голубого плаща Пресвятой Девы. Он обрушил на церковную стену настоящую бурю небесно-голубых мазков, и этот чудесный цвет вызвал в его душе воспоминания о прошлом, словно заставляя на время вернуться туда.
— В далеком детстве, — задумчиво промолвил Бернардино, — я жил на берегу озера Маджоре. Отец мой был рыбаком и каждый день уплывал на лодке далеко от берега вместе с другими рыбаками. Это ведь очень большое озеро. И очень синее. Оно так велико, что и берегов не видно, а уж мне, маленькому мальчику, оно казалось и вовсе огромным. Я думал, что это не озеро, а море. Летом я часто спускался на берег и целыми днями там просиживал. — Бернардино настолько увлекся воспоминаниями о детстве, что невольно опустил руку с зажатой в ней кистью. — Сидя там, я думал о разных странах и землях, что лежат по ту сторону этого огромного моря, и обо всем том, что мне еще предстоит увидеть в этом мире. Я представлял себе всевозможных неведомых животных и странные, незнакомые места. От волнения я так и подскакивал на месте, а острые камни на берегу кололи и царапали мне ноги, но я этого почти не замечал — я прямо-таки растворялся в синеве озера, совершенно тонул в ней. Стоило мне, прищурившись, посмотреть на солнце, и вода как бы сливалась с небом. Они встречались на горизонте и были одинаково голубыми, и это был тот самый голубой оттенок, который я до сих пор так и не сумел воссоздать. — Бернардино внезапно обернулся и посмотрел Симонетте прямо в глаза. В них была та же голубизна, что с детства не давала ему покоя, но он ничего ей об этом не сказал и просто продолжил: — Я очень любил смотреть на воду. Набегавшие на берег волны то лизали мои ноги, то отступали назад, оставляя мокрый след на прибрежной гальке. Вечером я, помнится, часто спрашивал у матери, почему вода так странно ведет себя… — Бернардино глубоко вздохнул, будто подавляя душевную боль, помолчал несколько секунд и, успокоившись, снова заговорил: — Но у моей матери на меня вечно не хватало времени. Она всегда была чем-то занята с моими дядьями — у меня оказалось ужасно много дядьев! Они приходили к нам каждый день, стоило моему отцу отправиться на рыбную ловлю, и мать постоянно твердила мне, чтобы я не говорил отцу, что они к нам приходят, объясняя это какой-то давней семейной ссорой. — Бернардино быстро поднял глаза и улыбнулся Симонетте, хотя улыбка эта оказалась настолько горькой, что даже и на улыбку-то не была похожа. — Ужасно много дядьев, и ни один не был похож на моего отца! — Он резко отвернулся и вновь взял в руки кисть, одновременно продолжая рассказывать — торопливо и неразборчиво, чтобы Симонетта не успела прервать его, задав какой-нибудь вопрос. — Моя мать объяснила мне, что волны возникают потому, что ангелы, сидя на берегу, то вдыхают воздух, то выдыхают его, вот их дыхание и заставляет волны набегать на берег. Я спросил, почему же тогда мы не можем этих ангелов увидеть, и она сказала: потому что мы грешники. Один из моих многочисленных дядьев, случайно оказавшийся рядом, засмеялся, когда она это сказала, и подтвердил ее слова, а потом поцеловал мать в плечо. Но мне почему-то очень не понравилось, как он засмеялся, и я снова ушел к озеру и стал ждать отца. — Бернардино невольно так стиснул кисть, что чуть не сломал ее. — Весь день я старался вести себя хорошо, не грешить и думать только о хорошем, надеясь, что, может быть, все-таки сумею увидеть тех ангелов. Я все еще торчал на берегу, когда вернулся отец вместе с другими рыбаками и спросил, что это я тут делаю. Я объяснил, что мне хотелось увидеть ангелов, которые своим дыханием заставляют волны набегать на берег. Отец вздохнул и присел со мною рядом. «Бернардино, — сказал он мне, — на этом берегу нет никаких ангелов». Но к тому времени меня настолько разморило на жаре, я так устал, а голова так разболелась от солнца и от того, что я весь день сосредоточенно смотрел на воду, надеясь увидеть ангелов, что от слов отца мне захотелось плакать, и я стал упрямо кричать: «Нет, есть ангелы! Есть ангелы!» Я так развопился, что отец прижал меня к себе и ласково спросил: «Да кто тебе такое сказал?» Тут я совсем растерялся, позабыл о наставлениях матери и заорал: «Мама! И еще дядя!» Лицо отца словно окаменело, и он тихо спросил: «Какой еще дядя?» Он произнес это таким тоном, что я сразу вспомнил про семейную ссору, но отступать назад было уже поздно. «Я не знаю какой, — честно признался я. — Их к нам много приходит. Тот, что сегодня у нас оказался». Тут отец мой поднялся и долго стоял, глядя на воду, а волны все лизали и лизали берег. Когда он снова повернулся ко мне, я заметил, что глаза его влажны. «Бернардино, — сказал он, — твоя мать лжет. Она всегда была лгуньей». Он обмакнул руку в воду, подошел ко мне и довольно-таки грубым движением сунул мокрый палец мне в рот. «Ну что, попробовал эту воду на вкус? Убедился, что она пресная, а не соленая? Это не море, Бернардино. Здесь не бывает никаких приливов и нет никаких ангелов. И никаких братьев у меня нет. — Он вытащил палец у меня изо рта, ласково потрепал по плечу и пошел прочь, бросив на ходу: — Это просто озеро, Бернардино. Просто озеро».
Симонетта молча, затаив дыхание, ждала продолжения. Бернардино провел рукой по глазам, словно смахивая воспоминания, и на лбу у него осталась голубая отметина.
— Это было последнее, что я слышал от отца. Когда я вернулся домой, он уже ушел. Мать принялась во всем винить меня. С этого дня она стала много пить вина, а мои «дядья» на какое-то время совсем перестали приходить к нам, но вскоре их визиты возобновились. Я начал рисовать. Рисовал я углем, который сам делал из того, что собирал на берегу озера: обломков старых мачт и тому подобного. Я решил, что раз тех ангелов не существует, то я их изобрету сам. Однажды, когда мне было уже лет пятнадцать, я разрисовал весь наш деревянный домик, изобразив углем на стене целую фреску: всевозможных ангелов, херувимов, серафимов и прочее райское население. Мать моя пришла в ярость. Она ужасно на меня кричала, а «дядя», который был у нас в тот день, выпорол меня ремнем. Ну что ж, я выждал, когда они улягутся в постель, а затем выбрался из дому и украл его коня. К этому времени я уже слышал, что великий мастер Леонардо да Винчи живет сейчас в Милане и выполняет особый заказ герцога Лодовико Сфорца.[25] В общем, я прихватил свои рисунки, вскочил на коня и всю ночь скакал без передышки, а потом еще целую неделю прождал возле студии да Винчи, очень стараясь попасться ему на глаза, так что он каждый день буквально спотыкался о меня, но в итоге все-таки согласился меня выслушать. Впрочем, на рисунки мои он едва взглянул, но сунул мне уголь и велел нарисовать руку. — Бернардино глянул на растопыренные пальцы Симонетты и улыбнулся, вспомнив тот день. — Я нарисовал, и он сразу взял меня в ученики.
Бернардино посмотрел на собственную руку. Оказалось, что, рассказывая, он так стиснул кисть, что на ладони у него красными полумесяцами отпечатались ногти. Некоторое время художник с недоумением изучал эти кровавые отметины, потом перевел взгляд на нарисованных им ангелов, круживших в высоте или громко дувших в трубы, пристроившись на пилястрах.
— Леонардо тоже не верил в Бога, — сказал Бернардино, обращаясь к потолку и этим ангелам. — Он говорил, что это вполне возможно — внушать другим веру в Него, но самим ни капли в Него не верить. Он почитал только Марию Магдалину, а я — только свою мать, такую же, как Магдалина, падшую женщину. В общем, то, что начала моя мать, завершил мой Учитель. От моей веры не осталось и следа. Учитель дал мне, конечно, гораздо больше, но благодаря простым человеческим чувствам, а не религиозному рвению.
— Какие же это были чувства? — наконец обретя голос, очень тихо спросила Симонетта.
Прежде всего, любовь, хотелось сказать Бернардино. Он вдруг вспомнил, как Леонардо на прощание сказал ему: «Ты хороший художник и вполне можешь стать великим, но только в том случае, если обретешь способность чувствовать». И это была чистая правда. Ни разу, одерживая одну легкую победу за другой, одну за другой меняя женщин, соблазняя девственниц и почтенных матрон, он так и не смог избавиться от того душевного онемения, которое вызвано было разлукой с матерью. В тот день, когда она солгала ему, а отец ушел из дома, Бернардино утратил невинность — утратил тот священный для него образ матери, которая казалась ему идеалом женщины. В детстве он сам так уверенно вознес мать на пьедестал, словно она была самой Мадонной, но она солгала ему. К тому же она так злобно на него кричала, выгнала его из дома, вынудив стремиться к бесконечным и бессмысленным любовным победам, к тем плотским наслаждениям, которые никакой особой радости не приносили. И все это — в погоне за тем единственным, что было ему действительно необходимо: за Священным Граалем, за Великим даром любви. Бернардино открыл было рот, чтобы произнести это простое слово, которое значило для него все, но ничего не значило для этой женщины, хотя она понятия не имела и вряд ли когда-нибудь будет иметь, какую огромную роль в его жизни сыграло знакомство с нею. Но обнаружил, что не может говорить. Голоса не было. Слово «любовь» застряло у него в горле, как кость, даже слезы на глазах выступили. Слезы! Да он не плакал с тех пор, как скакал на украденном коне прочь от берегов родного озера в Милан. Струившиеся у него по щекам слезы встречный ветер уносил назад, в ночь, а он все мчался и мчался галопом, так что лицо его под этим сухим ночным ветром мгновенно высыхало. Вот и сейчас, как в тот день, он нутром чувствовал: нужно уходить, прямо сейчас, немедленно.
Он швырнул кисти на палитру, что было ему совершенно несвойственно, потому что они могли к ней присохнуть, и пошел прочь. Лицо Богородицы на фреске так и осталось незаконченным, это по-прежнему был пустой овал, но сегодня у него больше не было сил, он и так чуть не падал от усталости. Когда он проходил мимо Симонетты, она, не сознавая, что делает, протянула к нему руки. Но он от нее отвернулся, и она услышала, как он пробормотал: «Noli me tangere».
Так во второй раз в жизни Бернардино бежал от женщины, которую любил. Он взлетел по лестнице к себе на колокольню, в свое одинокое убежище, ни разу не оглянувшись, и это было даже хорошо, иначе он непременно заметил бы то, что смутило бы его душу, а может, и сломило бы его, то, чего он так отчаянно избегал: искреннее сострадание, с которым смотрели ему вслед голубые, как его родное озеро, глаза Симонетты.
А Симонетта лишь значительно позже, уже вечером, поняла, наконец, что он сказал в ту несчастливую минуту, когда она невольно потянулась к нему. Noli me tangere. Ну конечно! Она взяла фамильную Библию, которая всегда лежала у нее на ночном столике, и стала листать пожелтелые страницы, пока не нашла то, что искала. «Dicit ei Iesus: Noli me tangere, nondum enim ascendi ad Patrem meum: vade autem ad fratres meos, et dic eis: Ascendo ad Patrem meum et Patrem vestrum, Deum meum et Deum vestram». Вот оно, предостережение воскресшего Христа Магдалине, той женщине, которую Он когда-то любил и которая любила Его, ибо по Его выбору именно она первой стала свидетельницей Его воскрешения: «Иисус говорит ей: „Не прикасайся ко мне, ибо я еще не взошел к Отцу моему, а иди к братьям моим и скажи им: восхожу я к Отцу моему и Отцу вашему, и к Богу моему и Богу вашему“».[26]
Не прикасайся ко мне.