Нонна и Амария работали при свете свечи, что оказалось даже кстати, ибо при дневном свете на это смотреть было просто невозможно. А милосердный желтоватый свечной свет превращал кроваво-красное в неопределенно-черное, скрывал жуткие зеленоватые гангренозные пятна на коже и придавал золотистый оттенок болезненно-желтому лицу раненого, которое наполовину было скрыто его космами. В этом свете даже вши и блохи, так и кишевшие у несчастного в волосах, поблескивали золотом, а кровавые жилки в воспаленных глазах были почти незаметны, так что взгляд его светился дружелюбием, хотя жизнь в нем самом едва теплилась.
Они уложили Сельваджо — ибо они так и стали называть его — на убогий кухонный стол, который Амария заботливо застелила соломой, чтобы раненому было помягче. Затем Амария растопила очаг имевшимся в запасе хворостом и нагрела полный котел воды. И обе женщины принялись за дело.
Для начала они с помощью портновских ножниц Нонны срезали с тела Сельваджо лохмотья, намертво присохшие к ранам. Раненый молча, не издавая ни звука, смотрел на них, но когда оказалось, что часть одежды настолько въелась в его израненную плоть, что вместе с тканью отдираются кожа и мясо, он не выдержал и от нестерпимой боли потерял сознание. Амария старательно смачивала лохмотья водой, чтобы их легче было снимать, и тут же бросала мерзкие вонючие клочья в огонь. Оказалось, что торс Сельваджо туго обмотан какой-то тонкой темной материей, казавшейся при свете свечи почти черной. Похоже, это было какое-то знамя, и Нонна, сняв пропитавшееся кровью полотнище, отложила его в сторону, чтобы выстирать, — вдруг потом понадобится. Даже если это действительно было какое-то знамя, то его, похоже, использовали для того, чтобы остановить кровь, ручьем лившуюся из самой тяжкой раны. Эта рана оказалась такой глубокой, что Амария невольно охнула, а Нонна подивилась, как этот человек вообще остался жив. Впрочем, эта рана была единственной по-настоящему серьезной. Остальные особого вреда причинить не могли. Надо сказать, что тело Сельваджо было покрыто даже не порезами, оставленными клинком, а странными круглыми дырочками — целой россыпью округлых ранок на груди и плечах вроде тех, что оставляют стрелы, но все же значительно меньше. Увидев их, Нонна перекрестилась и на всякий случай призвала на помощь святого Себастьяна — уж этот-то святой хорошо знал, каково быть пронзенным несколькими стрелами сразу. Старушка наклонилась поближе, чтобы осмотреть тело раненого, и прикрыла себе рот тряпицей, чтобы случайно не занести в открытые раны какую-нибудь заразу. В одной из округлых ранок она обнаружила нечто вроде металлической горошины, извлекла ее, и шарик с характерным стуком покатился по деревянным доскам стола, на котором лежал дикарь. Обе женщины в полном изумлении склонились над необычной штуковиной.
— Что это? — выдохнула Амария.
— Этим в него стреляли, — пояснила Нонна. — Это пуля. — Слово это прозвучало так же коротко и отрывисто, как выстрел из ружья. — Мы живем теперь в новом мире.
Она поднесла металлический шарик к огню, и пуля зловеще блеснула, точно неведомый зверь сверкнул в ее сторону похожим на бусину металлическим глазом. Казалось, и она смотрит этому зверю прямо в глаза. Нонна успела немало узнать о различных видах оружия с того далекого дня, когда на жутком погребальном костре сгорело тело ее сына Филиппо. С тех самых пор она всегда держала глаза и уши открытыми, особенно когда через их город проходили войска наемников и чужеземных солдат.
— Такими небольшими снарядами пользуются, стреляя из особых маленьких пушек. Эту пушку может нести один человек, и называется она аркебуза. В последней войне очень многие погибли от выстрелов из нее.
Нонна взяла у Амарии миску с водой и сама стала размачивать прилипшие к телу Сельваджо лохмотья. Негоже девушке касаться тела мужчины, даже если он пребывает в таком плачевном состоянии. Лучше уж она, старуха, сама этим займется. Она взяла кинжал Филиппо, нагрела на огне лезвие и принялась острием клинка копаться в многочисленных округлых ранках.
— Что ты делаешь?! — с ужасом выдохнула Амария.
— Эти «фасолины» надо непременно извлечь из его тела, — даже не взглянув на внучку, пояснила Нонна. — Пули ведь делают с примесью свинца, так что, если оставить их в ранах, они беднягу попросту отравят.
Амария покатала в ладонях первую из извлеченных Нонной пулек и невольно восхитилась:
— Она же совершенно круглая! И как их только удается такими круглыми сделать?
— Такие теперь повсюду делают. Даже у нас в Павии.
— У нас?
— Ну да. Знаешь две красные башни неподалеку от церкви Святого Михаила?
— Ага, — кивнула Амария, — их еще называют «ноги дьявола». Нужно как можно быстрее пробежать между ними и зажмуриться, чтобы дьявол не успел тебе на голову нагадить.
Несмотря на сложность момента, Нонна позволила себе улыбнуться, слушая эти глупости.
— Да-да, Gambe del Diavolo. Вот там эти штучки и делают. И теперь этот дьявол гадит как раз такими пулями.
— Правда? — От изумления Амария широко раскрыла глаза.
Нонна ответила не сразу, продолжая копаться в теле раненого. Некоторые пули застряли под кожей, некоторые — значительно глубже.
— Нет, детка, — наконец сказал она. — Как и большую часть злых дел, это оружие сотворил человек. А делаются эти пули так: горячий свинец осторожно, по каплям, льют с верхушки башни на пол внизу, и он уже в воздухе начинает застывать, а когда капли достигают пола, то становятся совершенно круглыми и твердыми, как ногти Христа. — Нонна вздохнула. — Тела многих воинов, погибших при Павии, были насквозь пробиты такими пулями.
Она помолчала, извлекая металлический шарик из разорванной мышцы Сельваджо. Все тело его из-за многочисленных ран было покрыто неровными вздутиями, а кое-где плоть и вовсе висела на белых лоскутах кожи. И сейчас это человеческое тело более всего напоминало бесчисленные поля сражений, разбросанные тут и там по равнинам Ломбардии и всему обширному Апеннинскому полуострову. И Нонна, обследуя тело раненого в поисках спрятавшихся в его плоти пуль, нараспев перечисляла эти сражения, точно читая молитву. И одну за другой со звоном роняла извлеченные пули в подставленную миску. Начала она с битвы при Гарильяно, во время которой был убит ее Филиппо. Дзынь! Прозвенела упавшая в миску пуля. Аньяделло. Дзынь! Кериньола. Дзынь! Бикочча, Форново, Равенна. Дзынь, дзынь, дзынь! Мариньяно, Новара. Осада Падуи. И наконец Павия. Война эта пришла к ним издалека, но добралась почти до порога их дома. Дзынь, дзынь! Пули падали в глиняную миску, точно слезы из глаз Пресвятой Девы, и лежали там, неподвижные, как бусины — кровавые бусины неких страшных четок. И Нонна на мгновение застыла, склонив голову и печалясь обо всех тех, кто пал во время этих бесчисленных сражений.
Затем она взяла ножницы и велела Амарии отвернуться и не смотреть, пока она будет срезать мертвую желтую плоть с краев ужасной рубленой раны, наверняка нанесенной ударом тяжелого клинка. Закончив, Нонна передала ножницы Амарии и велела как следует их вымыть. Сделав это, девушка принялась с помощью тех же ножниц приводить в порядок жутко спутавшиеся волосы Сельваджо. Она состригла самые страшные колтуны, затем более или менее подровняла отросшие патлы и несколько раз старательно промыла их с лимоном, чтобы удалить вшей, а потом, разрезав лимон пополам, стала выжимать сок прямо на кожу головы Сельваджо. Едкий сок, похоже, заставил раненого прийти в себя. Кожа у него на голове была вся в расчесах и ссадинах, и ее стало невыносимо жечь. Веки Сельваджо затрепетали, и Амария тут же решила, что должна хотя бы шепотом извиниться за причиненную ему боль, прежде чем он вновь погрузится в беспамятство. Тем временем Нонна взяла костяную иглу, вощеную нить и, как сумела, зашила страшную рану. Она не раз слышала, как раненым оказывают подобную медицинскую помощь прямо на поле боя, и эти рассказы всегда казались ей вполне правдоподобными. Ну а шитье и вовсе было для нее делом привычным. Каждой хозяйке ясно: если что-то порвано, значит, это нужно зашить или залатать. Нонна цеплялась за подобную доморощенную премудрость, стараясь преодолеть владевший ее душою ужас. Ей нужно было держаться хотя бы за что-то, безусловно имевшее смысл в этом лишившемся смысла, словно сошедшем с ума мире. Перед ней лежал совсем молодой мужчина, и тело его было изрублено клинками и нашпиговано пулями, и она, пока шила, все старалась представить себе, что это не человеческая плоть, а батист и она торопливо шьет из этого батиста наволочку, стараясь, чтобы перья из подушки не высыпались. Она все убеждала себя, что это именно перья, а не внутренности, что так и норовят вывалиться у несчастного парня из жуткой дыры в животе.
У Амарии задача была полегче: она наточила на камне кинжал Филиппо и сбрила дикарю бороду, под которой совершенно скрывалось его лицо. Когда она втерла ему в кожу оливковое масло и во второй раз принялась дочиста сбривать растительность на щеках, ее поразило, до чего теплая и нежная у него, оказывается, кожа и до чего грубая на ней растет щетина. Ей ведь никогда прежде не доводилось касаться лица мужчины, ее никогда, даже в детстве, не целовал никто, носивший бороду, у нее не сохранилось никаких воспоминаний об отце и никогда не было старшего брата, который мог бы заключить ее в свои мускулистые объятия. Все это — и близость раненого молодого мужчины, и его лицо, и его борода — было для Амарии настолько новым и неожиданно приятным, что лицо ее так и пылало, причем не только от жара очага, а сердце стучало так, что стук его отдавался в ушах. Благодаря ее усилиям вскоре стало ясно, что лицо у «дикаря» весьма привлекательное, с правильными и благородными чертами, да и вся его внешность говорит о том, что он, по сути, весьма далек от того прозвища, которое они ему дали. Нонна, подняв наконец глаза, увидела, что без бороды раненый выглядит совсем юным. Ей отчего-то сперва показалось, что он примерно ровесник ее Филиппо, но потом, когда она еще трудилась над его страшной раной, она поняла, что их с Амарией подопечный — еще почти мальчик и по возрасту скорее годится ей не в сыновья, а во внуки.
Амария между тем принялась стричь Сельваджо ногти, жуткие, загнутые, больше похожие на когти. Потом она еще раз хорошенько вымыла ему руки и втерла в раны и мозоли на ладонях сок алоэ, заметив при этом, что его левая ладонь, хоть и израненная, тонкая и мягкая, а правая вся покрыта затверделыми мозолями, как у настоящего воина, привыкшего каждый день орудовать клинком. Нонна смазала раны Сельваджо особой целебной мазью собственного приготовления — основу ее составлял толченый шалфей, смешанный с барсучьим жиром, — а самые глубокие раны, прежде чем накладывать повязку, еще и вином промыла. Обе женщины работали тихо, шепотом советуясь друг с другом. Они несколько часов подряд кружили над этим бедным израненным телом. Горящие свечи и безжизненное тело Сельваджо, распростертое на дощатом помосте, напоминали Нонне церковные бдения у тела Христова.
Она прекрасно понимала, чем могут закончиться все их усилия, ибо раны, полученные юношей, были невероятно тяжелы, а некоторые успели не только воспалиться, но и нагноиться, так что он вполне мог не дожить даже до рассвета. Но теперь она, по крайней мере, чувствовала: они сделали все, что было в их силах. А вот для собственного сына Нонна не смогла сделать ничего подобного. Очистив раны Сельваджо и перевязав их, она уложила его поудобнее и укрыла чистым льняным покрывалом. Пусть теперь поспит и хоть немного наберется сил, чтобы либо начать выздоравливать, либо так, во сне, подойти к смертному порогу. Но когда серый рассвет сделал пламя свечей почти невидимым, веки юноши вновь затрепетали, а на худых впалых щеках появился, будто отблеск жизни, слабый румянец, которого там прежде не было. При свете дня, когда большая часть его ран была спрятана под повязками, положение уже не казалось столь угрожающим, как ночью. И обе женщины позволили надежде пробудиться в их сердцах. Сельваджо не бредил, не метался в жару, и кожа у него была прохладной на ощупь, да и цвет ее возле ран не внушал особых подозрений, во всяком случае, воспаления пока явно не было. Теперь они сумели наконец как следует рассмотреть его лицо. Глаза у него оказались зелеными, точно листья базилика, а волосы были прямые, светло-каштановые и чем-то напоминали оперение кречета. Пока он спал, бабушка и внучка, обнявшись, долго глядели на него, а потом крадучись выбрались из комнаты, поднялись по лестнице в спальню, которую делили друг с другом, и тоже легли поспать. Но прежде чем уснуть, обе поплакали: Нонна плакала о том, что потеряла, а Амария — о том, что обрела.