В ряду французских моралистов XVII—XVIII вв. Себастьен-Рок-Никола Шамфор занимает не первое место. Паскаль как мыслитель глубже его, Ларошфуко острее и последовательнее, Лабрюйер излагает материал систематичнее и обстоятельнее. Тем не менее Шамфору присущи особенности, в силу которых он ближе к современности, чем его великие предшественники.
Он родился в 1740 г., умер в 1794 г.; таким образом, перед его глазами прошли те грозные события, которые наложили отпечаток на всю последующую историю Европы, причем он был не только наблюдателем, но и участником этих событий. Биография его представляет немалый интерес: как биография всякого незаурядного человека и литератора, она впитала в себя характерные приметы эпохи.
Шамфор был незаконнорожденным. Он родился в деревне близ города Клермон-Феррана в Оверни. Отец его неизвестен, скорее всего он был духовным лицом. Воспитала его женщина по имени Тереза Круазе; была ли она его настоящей или приемной матерью, тоже неизвестно. Фамилию Шамфор он присвоил себе сам, будучи уже взрослым. Терезе Круазе удалось определить его на половинную стипендию в парижский коллеж Де Грассен. Учился он отлично, но от карьеры священника отказался, заявив, что слишком любит покой, философию, женщин, истинную славу и честь и слишком мало ценит раздоры, лицемерие, почести и деньги.
В жизнь он вступил, не имея ни состояния, ни связей, ни имени, ни страсти к наживе. У него были способности к литературе, и он подумывал о ремесле литератора. Но в те времена стать литератором, не прибегая к покровительству людей богатых и знатных, было делом очень трудным, а Шамфор покровителей не искал; для этого у него была слишком независимая, не идущая на сделки натура. Впоследствии он скажет: «Природа не говорит мне: „Будь беден!“ — и уж подавно: „Будь богат!“, но она взывает: „Будь независим!“».[773]
Как и Дени Дидро, он перепробовал много профессий: был репетитором в богатых семействах, писал за гроши проповеди тщеславным, но ленивым священникам, занимался всякими литературными поделками. Наконец в 1761 г. он добился первого успеха — получил премию Французской академии за стихи на заданную тему: «Послание отца сыну по случаю рождения внука». Стихи эти риторичны и вялы. Академикам они понравились, но Руссо их сурово разбранил: с его точки зрения, юнцу незачем было прикидываться дедушкой.
В 1764 г. на сцене Французского театра была поставлена одноактная стихотворная комедия Шамфора «Молодая индианка». В печати встретили ее холодно, но Вольтер, чуткий к веяньям времени, отнесся к ней благосклонно. Он написал Шамфору любезное письмо, где есть такие слова: «Я уверен, что вы далеко пойдете. Какое это утешение для меня — знать, что в Париже существуют столь достойные молодые люди!».[774] Комедия имела успех и у публики. Объясняется это тем, что хотя «Индианка» — пьеса незрелая, наивная, в литературном отношении слабая, но в ней уже сказалась важная черта таланта Шамфора: способность живо отзываться на идеи, волновавшие его современников. Руссоистская тема духовного превосходства человека, не тронутого цивилизацией, над человеком, ею уже развращенным, занимала в последующие десятилетия умы многих писателей и поэтов. Этой теме, почти при самом ее зарождении, и посвятил Шамфор свою юношескую пьесу.[775]
Дальнейшая литературная деятельность Шамфора протекала с переменным успехом, и он почти все время терпел нужду. Только к 1770-м годам кривая жизненных его удач резко пошла вверх. В 1769 г. он получил премию Французской академии за «Похвальное слово Мольеру», в 1770 г. была поставлена его одноактная прозаическая комедия «Смирнский купец»; наконец, в 1774 г. Марсельская академия присудила ему премию за «Похвальное слово Лафонтену», хотя все были уверены, что победу одержит другой соискатель — известный впоследствии критик и поэт Ж.-Ф. Лагарп.[776]
Таким образом, имя Шамфора становится широко известным. Эти годы — наиболее благополучные в его жизни. Он не бедствует, его пошатнувшееся здоровье понемногу восстанавливается, самые высокопоставленные дамы и вельможи ищут его дружбы. Красивый, начитанный, блестяще остроумный, он вращается в высших кругах общества, наблюдая их, так сказать, изнутри. Не отказываясь от светских развлечений, он не забывает и о литературе: пишет пятиактную трагедию «Мустафа и Зеангир», построенную по всем правилам классицизма и носящую отпечаток внимательного чтения Расина и Вольтера. Трагедия эта, как в общем все, напечатанное при жизни ее автора, особого интереса не представляет, но и она, подобно «Индианке» и «Смирнскому купцу», отмечена характерной для Шамфора восприимчивостью к злободневным общественным и нравственным проблемам.
В 1776 г. трагедия была поставлена в придворном театре Фонтенебло и понравилась Людовику XVI и Марии-Антуанетте, а следовательно, и всему двору. Королева пожаловала Шамфору пенсию в 1200 ливров, принц Конде — в 2000 ливров. Он же предложил ему место своего секретаря. Шамфор согласился, но ему очень быстро стало невмоготу во дворце этого вельможи. Он дружил со многими титулованными и знатными людьми — во Франции XVIII в. круг людей образованных, способных вести интересную беседу, оценить ум, остроумие, начитанность, был узок и входили в него главным образом высшие слои дворянства. Но выступать у них в роли слуги он не желал. Шамфор засыпал принца стихотворными и прозаическими посланиями, умоляя уволить его. Любая неуверенность в завтрашнем дне была для него лучше благосостояния, купленного ценой независимости. Вся эта история длилась полгода.
Шамфору сорок лет, и он начинает тяготиться своим образом жизни и светским обществом, которое слишком хорошо изучил.[777] В 1777 г. он поселился в Отейле, городке близ Парижа, где более полувека назад жил престарелый Буало. Там Шамфор познакомился с женщиной, внушившей ему глубокую любовь — быть может, единственную за всю его жизнь. Имя его возлюбленной осталось неизвестным. По некоторым письмам можно сделать вывод, что она была уже немолода, образованна и что вкусы ее совпадали со вкусами Шамфора. Они уединились в маленьком поместье Водулер неподалеку от Этампа, но продолжалась эта идиллия недолго: подруга Шамфора внезапно заболела и умерла. Смерть ее он перенес очень тяжело. Друзья насильно извлекли его из Водулера и повезли путешествовать по Голландии. По приезде в Париж он снова вернулся к литературной деятельности.
К этому времени у Шамфора уже твердо сложились демократические убеждения, которым он не изменял до конца своей жизни. Характерна фраза, оброненная им в Антверпене, когда, стоя на мосту с графом де Водрейлем, он глядел на грузчиков и плотников: «Чего стоит французский дворянин по сравнению с этими людьми!», — воскликнул он. Эти слова он подкрепил всей своей дальнейшей деятельностью. Впрочем, следует заметить, что такие высказывания Шамфора не производили впечатления на его высокопоставленных друзей, которые видели в них всего лишь острословие: подобная позиция была характерна для многих аристократов предреволюционной Франции. «Хотя у самых наших ног, — замечает в своих «Мемуарах» Сегюр, — [писатели] закладывали мины, которые должны были подорвать наши привилегии, наше место в обществе, остатки прошлого нашего могущества, нам эти покушения даже нравились: не видя грозящей опасности, мы развлекались».[778]
Убеждениям своим Шамфор не изменял никогда. С графом де Водрейлем его связывала искренняя дружба, но когда граф попросил Шамфора написать что-нибудь поязвительней против «защитников черни», Шамфор ответил письмом — мягким, дружелюбным, но непреклонным. Он отмечал в Этом очень интересном документе, что речь идет о «тяжбе между 30-миллионным народом и 700 тысячами привилегированных». «Разве вы не видите, — писал Шамфор, — что столь чудовищный порядок вещей должен быть изменен, или погибнем мы все — и духовенство, и знать, и третье сословие?.. Я осмеливаюсь утверждать, что если привилегированные на всеобщую беду выиграют тяжбу, то нация, взорванная изнутри, еще века будет вызывать к себе такое же презрение, какое она вызывает в наши дни».[779] «Что благороднее — принадлежать к отдельной корпорации, пусть даже к самой почтенной, или же ко всему народу, столь долго унижаемому, к народу, который, возвысившись до свободы, прославит имена тех, кто связал все свои чаяния с его благом, но может сурово отнестись к именам тех, кто был ему враждебен?».[780]
Наступил 1789 год. Революция не застала Шамфора врасплох. Он пишет одной из своих приятельниц: «Вы как будто опечалены кончиной нашего друга — покойного деспотизма. Меня, как вам известно, смерть его нисколько не удивила. Правда, он испустил дух скоропостижно, поэтому какое-то время положение наше будет затруднительно, но мы выкарабкаемся».[781]
14 июля 1789 г. Шамфор в числе первых вступает в Бастилию.
Довольно ленивый по природе, он теперь лихорадочно работает: много пишет, принимает участие в выпуске серии «Картины революции», где под гравюрами, изображающими такие события, как взятие Бастилии или присяга членов Национального собрания в зале для игры в мяч, дает восторженный комментарий происходящего. Одновременно он подготавливает для Мирабо, с которым тесно сдружился еще в 1784 г., речь против Академии: хотя Шамфор еще с 1781 г. сам стал ее членом, он тем не менее считает, что должны быть уничтожены все привилегии, в том числе и литературные. Когда в 1790 г. аббат Ранжар преподнес Шамфору грамоту о присвоении ему звания члена Анжерской королевской академии, в которой состоял ранее Вольтер, он отказался, мотивируя свой отказ тем, что намеревается выступить против всех академий. «Пусть процветают ваши ученые, ваши аббаты и каноники, но да здравствуют независимость и равенство! Долой все оковы, все заслоны! Каждый человек должен иметь право на счастье и славу!». В том же 1790 г. он пишет по поводу отмены литературных пенсий, которые были единственным источником его существования: «Я пишу вам, а в ушах у меня звенят слова: „Отмена всех пенсий во Франции!“ — и я отвечаю: „Отменяйте что хотите, я всегда буду верен своим взглядам и чувствам. Люди ходили на голове, теперь они встали на ноги. У них всегда были недостатки, даже пороки, но это — недостатки их натуры, а не чудовищные извращения, привитые чудовищным правительством“».[782] Эта формулировка очень существенна для мировоззрения Шамфора. Придерживаясь руссоистских взглядов, но отнюдь не считая «естественного человека» совершенством, наделенным всеми добродетелями, он утверждал, что тирания уродует людей, воспитывая в них не присущие им от природы свойства. И когда французский народ сверг тиранию, Шамфор стал надеяться на век если не золотой, то по крайней мере разумный.
Шамфору принадлежат афоризмы, которые дожили до наших дней, хотя об авторстве его все давно забыли. Это он придумал название для брошюры аббата Сийеса: «Что такое третье сословие? Всё. Чем оно владеет? Ничем». И он же бросил лозунг «Мир хижинам, война дворцам». Шамфор не любил речей, произносил их редко, а когда произносил, то оставался верен своей афористической манере. «„Я — всё, остальные — ничто“ — вот что такое деспотизм... „Я — это мой ближний, мой ближний — это я“ — вот что такое народовластие» (стр. 90) — такова одна из его речей, в которой, так же как в высказываниях по поводу академий и пенсий, заключена суть позиции Шамфора по отношению к старому режиму и революции. Он был демократом до мозга костей, ненавидел привилегии любого сорта и вида, считал свободу величайшим и необходимейшим благом для человечества. На первых порах он горячо приветствовал революцию, его не испугали ее крайности — слова о том, что авгиевы конюшни не чистят метелочкой, тоже принадлежат ему. Он дружил с якобинцами, был даже одним из организаторов якобинского клуба, но, когда начался террор, принять его не смог.
В 1792 г. он был назначен директором Национальной библиотеки. Времена становились все суровее, но Шамфор ни в чем не менял своего поведения и продолжал говорить то, что думал. Заслуги Шамфора перед республикой были велики, к нему относились снисходительно, пока им специально не занялся один из сотрудников библиотеки, некто Тобьезен-Дюби, метивший на его место. Он записывал словечки Шамфора и строчил доносы. «Во имя Республики никаких полумер! Сотрите в порошок этих людей, недостойных иной участи, и пусть патриоты радуются при виде своих врагов, поверженных во прах»,[783] — вот образец литературных упражнений Дюби. Шамфор ответил на его клевету печатно.[784] И все же она возымела действие, тем более что в это время Шамфор отказал Эро де Сешелю в просьбе написать брошюру против свободы слова. 21 июля 1793 г. Шамфора арестовали и посадили в тюрьму Ле Мадлонет. Через несколько дней его выпустили, приставив к нему и его знакомым, выпущенным вместе с ним, жандарма, которого они должны были совместно содержать.
Тюрьма произвела на Шамфора тягчайшее впечатление. Он говорил потом, что это не жизнь и не смерть, а для него невозможна середина: он должен или видеть небо, или закрыть глаза под землей. И он поклялся, что покончит с собой, если его опять арестуют. На воле он продолжал острить, и через месяц жандарм предъявил ему новый ордер на арест. Шамфор попросил позволения выйти в другую комнату и там выстрелил себе в голову. Вот как он сам рассказал впоследствии об этом своему другу, литератору Женгене: «Я пробуравил себе глаз и переносицу, вместо того чтобы размозжить череп, потом искромсал горло, вместо того чтобы его перерезать, и расцарапал грудь, вместо того чтобы ее пронзить. Наконец, я вспомнил Сенеку и в честь Сенеки решил вскрыть себе вены. Но он был богат, к его услугам было все: горячая ванна, любые удобства, а я бедняк, ничего такого у меня нет. Я причинил себе чудовищную боль — и без всякого прока. Впрочем, пуля у меня по-прежнему в черепе, а это главное. Немногим раньше, немногим позже — вот и все».
Истекающего кровью, его перенесли на кровать, и там он твердым голосом продиктовал следующее: «Я, Себастьен-Рок-Никола Шамфор, заявляю, что предпочитаю умереть свободным человеком, чем рабом отправиться в арестный дом; заявляю также, что если меня, в моем теперешнем состоянии, попытаются потащить туда, у меня еще достанет сил успешно завершить то, что я начал. Я свободный человек. Никогда меня не заставят живым войти в тюрьму».[785] Все, естественно, считали, что он не выживет. Тем не менее к нему и на этот раз приставили жандарма, которого, опять-таки, он сам должен был содержать. Но Шамфор оправился, начал даже ходить, перебрался на другую, более дешевую квартиру: после того как он был принужден подать в отставку, средств к существованию у него совсем почти не было. Впрочем, прожил он недолго. Через несколько месяцев одна из его ран нагноилась, и 13 апреля 1794 г. Шамфор умер.
Умирая, он сказал аббату Сийесу: «Мой друг, я ухожу, наконец, из этого мира, где человеческое сердце должно или разорваться, или оледенеть».[786] За гробом Шамфора — в те времена это было актом большого мужества — шли три человека: Сийес, Ван-Прат и Женгене.
Приблизительно год спустя П.-Л. Редерер попытался подвести итог литературной деятельности Шамфора, выступив на страницах «Журналь де Пари» со статьей «Диалог между редактором и другом Шамфора». Как видно уже из заглавия, статья написана в форме разговора двух людей, один из которых спрашивает, а второй отвечает. На вопрос редактора, что же сделал для революции Шамфор, не напечатавший о ней ни строчки, следует ответ: «Шамфор печатал непрерывно, только печатал он в умах своих друзей. Он не оставил произведений, написанных на бумаге, но все, что он говорил, будет когда-нибудь написано. Его слова долго будут цитировать, будут повторять их во многих хороших книгах, ибо каждое его слово — сгусток или росток хорошей книги». И дальше: «Чтобы [мысль] стала общим достоянием, ее должен отчеканить человек красноречивый, тогда чеканка будет тонкая и четкая, а проба — полновесная. Шамфор не переставал чеканить такую монету, порою — из чистого золота. Он не сам раздавал ее людям, этим охотно занимались его друзья. И нет сомнения, что он, ничего не написавший, больше оставил после себя, чем те люди, которые столько писали за эти пять лет и произносили столько слов».[787]
Редерер говорил это, не зная и даже не подозревая, что труд всей жизни его друга сохранился. Между тем после смерти Шамфора Женгене обнаружил папки с его записями. Возможно, кое-что и пропало, но большая часть была спасена. Эти заметки на клочках бумаги и есть «Максимы и мысли», «Характеры и анекдоты», — словом, все, что составляет живое литературное наследие Шамфора. Произведения, напечатанные при его жизни и принесшие ему кратковременную известность — стихи, пьесы, похвальные слова, — теперь устарели и не представляют большого интереса, если не считать подписей к «Картинам революции». Материалы же, собранные им для труда, который он хотел озаглавить «Творения усовершенствованной цивилизации», стали памятником человеческой мысли, вызывающей отклик и через полтораста лет.
Впервые «Максимы» и «Анекдоты» появились в свет в 1795 г. — их издал Женгене, предпослав книге рассказ о жизни и смерти Шамфора.
Конечно, очень ощущается, что не автор подготовил книгу к печати. В ней есть повторения, проходные, малозначительные пассажи. Особенно это относится к «Характерам и анекдотам». Тем не менее книга и в таком виде достаточно едина, значительна и по-новому освещает темы, разработанные предшественниками Шамфора в жанре моралистики.
Если обратиться к Монтеню, Ларошфуко, Лабрюйеру, то общим у этих столь различных писателей-моралистов оказывается их взгляд на неизменность человеческой природы, который согласуется со всем мировоззрением философов-рационалистов. Меняются формы проявления корысти, тщеславия, честолюбия, но существо их остается тем же. Поэтому не только бесполезны, но и вредны попытки коренного переустройства любого социального строя. Начинать надо с человека. Если удастся изменить его к лучшему, усовершенствуется и общество. Добиться этого можно, только разъяснив людям, что порок ничего хорошего им не сулит и что в конечном счете добродетель выгоднее. Заняться таким разъяснением должны философы и писатели.
Монтень в доказательство того, что человеческая природа всегда и везде одинакова, привлекает широчайший материал, черпая примеры из истории и Древней Греции, и Рима, и, конечно, Франции. Политические и социальные перемены не вносят, с его точки зрения, существенных поправок в эту природу. Более того, любая ломка общественного строя может привести к следствиям неожиданным и гибельным. «Я разочаровался в© всяких новшествах, в каком бы обличии они нам не являлись, и имею все основания для этого, ибо видел, сколь гибельные последствия они вызывают»,[788] — пишет он в 23-й главе первой части «Опытов». Нигде не становясь в позу проповедника, невозможную для этого великого скептика, он все же исподволь старается внушить читателю, насколько неудобен, обременителен порок и насколько существование человека, которым руководит разум, спокойнее и приятнее, чем жизнь того, кто подчиняется страстям.
Этическая система Ларошфуко еще асоциальнее, герметичнее. Стараниями автора из нее изъято все, что носит следы конкретной исторической обстановки. С каждым новым изданием Ларошфуко все больше очищал свою книгу от упоминаний конкретных лиц и реальных событий. Людьми правит корысть — это положение он хочет сделать универсальным, хочет вынести его за скобки всей истории человечества. Систему свою, основанную на наблюдениях над современной жизнью, он строит как незыблемую и внеисторическую. Ларошфуко не учит, а только констатирует, предоставляя людям самим делать выводы.
Лабрюйер, живший во второй половине XVII в., уже куда историчнее Ларошфуко. Его придворные, судейские, горожане относятся к определенной стране и эпохе. Он широко пользуется литературными «портретами с ключом», т. е., не называя оригиналов, рисует их с такой достоверностью, что его современники мгновенно узнают и называют тех, кого он имел в виду. Тем не менее он остается верным эстетике классицизма и характеры его одноплановы: ханжа — это только ханжа, болтун — только болтун, рассеянный — только рассеянный. Они не люди, а типы, свойственные всем временам и народам. «Нельзя свести содержание моего труда к одному королевскому двору и к одной стране, — пишет Лабрюйер в предисловии к «Характерам», — это... исказит его замысел, состоящий в том, чтобы изобразить людей вообще».[789]
Как и Монтень, Лабрюйер считал, что лучший строй — это тот, при котором человек родился. «Когда человек, не предубежденный в пользу своей страны, сравнивает различные образы правления, он видит, что невозможно решить, какой из них лучше: в каждом есть свои дурные и свои хорошие стороны. Самое разумное и верное — счесть наилучшим тот, при котором ты родился, и примириться с ним».[790] Отсюда вывод: менять надо не политическую систему, а существо человека. В отличие от Монтеня и Ларошфуко Лабрюйер откровенно поучает; более того, он видит в этом смысл существования литературы, так как, с его точки зрения, для писателей «нет и не может быть ... награды более высокой и бесспорной, чем перемена в нравах и образе жизни их читателей и слушателей. Говорить и писать стоит только для просвещения людей».[791] В этом вопросе — да и в ряде других — Лабрюйер уже полностью сближается с просветителями XVIII в.
Иные предпосылки у Шамфора. В отличие от Монтеня, Ларошфуко, Лабрюйера он утверждал, что человек изменяется под влиянием общественного строя, при котором живет. Таким образом, Шамфор первый внес во французскую моралистику социальные категории. В канун революции 1789 г. устои монархии были уже так расшатаны, что исторические закономерности, еще недостаточно очевидные для сознания людей XVII в., обнажились и отмахнуться от них было трудно. Коррупция правящих слоев общества — высших кругов дворянства и духовенства, финансистов, откупщиков — дошла до крайнего предела. Говорить об их «исправлении» или о том, что такова человеческая природа, не приходилось. Любому вдумчивому наблюдателю было ясно, что коренные перемены неизбежны. Правда, и энциклопедисты, и Руссо боялись революции, считали, что ее можно и нужно избежать, но никому из них уже не пришло бы в голову сказать, что «самое разумное и верное — счесть наилучшим тот строй, при котором ты родился». Не приходило это в голову, конечно, и Шамфору. То, что он видел вокруг себя, повергало его в ужас. Как произойдут перемены, к чему они сведутся, он не знал, но равнодушно смотреть на происходящее не мог. Он делал посильное: клеймил людей и явления словами, такими точными и язвительными, что, расходясь по Парижу, они становились общим достоянием. Это был его способ борьбы с произволом власть имущих, с социальной несправедливостью.
Как было уже сказано, Шамфор находился под влиянием Руссо. Отправная его точка в «Максимах» чисто руссоистская, правда своеобразно преломленная. В первой же главе, «Общие рассуждения», он постулирует: «Общество отнюдь не представляет собой лучшее творение природы, как это обычно думают; напротив, оно — следствие полного ее искажения и порчи» (стр. 8). Затем, в той же главе, он заявляет, что создать общество людей вынудили «стихийные бедствия и все превратности, которые претерпел род человеческий» (стр. 19), а в главе восьмой делает окончательный вывод: «Труд и умственные усилия людей на протяжении тридцати-сорока веков привели только к тому, что триста миллионов душ, рассеянных по всему земному шару, отданы во власть трех десятков деспотов, причем большинство их невежественно и глупо, а каждым в отдельности вертит несколько негодяев, которые к тому же подчас еще и дураки» (стр. 83). Шамфор не разделяет иллюзий Руссо относительно идеального «естественного человека». И дикарю, по его мнению, свойственны недостатки. Но в цивилизованном обществе каждый человек является носителем не только своих недостатков, но и недостатков социального слоя, к которому он принадлежит. Если же все это усугубляется пороками чудовищного строя, каким, с точки зрения Шамфора, является французская монархия XVIII в., то картина получается удручающая.
Общество разделено на две неравные части. Большая, девятнадцать двадцатых, лишена всего, всех человеческих прав. Это бедняки, «негры Европы», как со свойственной ему энергией пишет Шамфор, определяя одновременно свою позицию в отношении социального угнетения в Европе и национального гнета в других частях света. Меньшая часть, одна двадцатая, обладает всеми правами, привилегиями, преимуществами. Она состоит из знатных вельмож, прелатов, откупщиков, людей невежественных, ничтожных, корыстолюбивых, думающих только о своей выгоде, плюющих на народ. В этот узкий круг тех, кто правит Францией, нет доступа таланту, бескорыстию, честности. «Когда видишь, как настойчиво ревнители существующего порядка изгоняют достойных людей с любой должности, на которой те могли бы принести пользу обществу, когда присматриваешься к союзу, заключенному глупцами против всех, кто умен, поневоле начинает казаться, что это лакеи вступили в сговор с целью устранить господ» (стр. 41). Но именно лакеи во главе со своим державным хозяином — королем управляют страной, позоря ее и ведя к гибели. Франция превратилась в лес, «который кишит грабителями, причем самые опасные из них — это стражники, облеченные правом ловить остальных» (стр. 38). Человеку даровитому и благородному нет места в этом обществе. Положение людей искусства, в частности литераторов, трагично: они — шуты, забавники, и только. Чтобы существовать, им приходится драться за милости, вырывать их друг у друга изо рта. Тому, кто не совсем утратил чувство собственного достоинства, смотреть на это невыносимо. «Когда какая-нибудь глупость правительства получает огласку, я вспоминаю, что в Париже находится, вероятно, известное число иностранцев, и огорчаюсь: я ведь все-таки люблю свое отечество» (стр. 87).
За Шамфором закрепилась слава мизантропа. Но это несправедливо: он глубоко человеколюбив. Именно поэтому он так негодует, язвит, насмехается. Редерер приводит следующее его высказывание: «Кто дожил до сорока лет и не сделался мизантропом, тот, значит, никогда не любил людей».[792] Ненависть и отвращение к тем, кто облечен властью, и бессильная любовь к бесправным — вот источник одного из лейтмотивов «Максим»: человек, в котором еще живо чувство собственного достоинства, не может жить в обществе, дошедшем до такой степени мерзости. Он должен покинуть его, поселиться на лоне природы и там совершенствовать свой разум и характер.
Сколько-нибудь последовательной социальной программы у Шамфора не было, но, подобно своим современникам, таким как Вольтер, Дидро и другие, он мечтал о конституционной монархии или хотя бы о просвещенном монархе. Ряд анекдотов свидетельствует о том, что его интересовала личность Фридриха II, короля прусского, хотя тот уже не внушал ему особых иллюзий, как это было с Вольтером, пока последний не оказался при дворе этого солдафона в обличии философа и поэта. Опыт Вольтера не мог быть неизвестен Шамфору. Особенно привлекала его английская конституционная монархия — об этом говорят и его афоризмы, и прямые высказывания в письмах к де Водрейлю. Шамфор не помышлял о коренных преобразованиях социального строя Франции, об уничтожении дворянства, о равенстве состояний и т. д. Он, как и большинство просветителей, считал, что конституционная монархия покончит с главным злом — с тиранией, развяжет руки третьему сословию и гарантирует людям элементарные права; французу второй половины XVIII в. уже это представлялось огромным благом. Тем более удивительно, что при такой умеренности взглядов он принял революцию с истинным ликованием, не только как гражданин, но и как литератор. В маленьких «Философских диалогах», также при его жизни не изданных, есть такой диалог: «А: Не думаете ли вы, что изменения, которые произошли в конституции, окажутся пагубными для искусства? Б: Ничуть. Они вдохнут в умы твердость, благородство, уверенность. Век Людовика XIV оставил нам в наследство хороший вкус — плод прекрасных творений, созданных в то время. В наши дни он сочетается с энергией, преисполнившей ныне национальный дух, энергией, которая поможет нам выйти из круга мелких условностей, мешавших его свободному полету».[793]
Особенный интерес представляет последний раздел «Максим», озаглавленный «О рабстве и о свободе во Франции до и после революции». Туда входят самые блестящие и беспощадные его афоризмы, касающиеся французской монархии: «Во Франции не трогают поджигателей, но преследуют тех, кто, завидев пожар, бьет в набат» (стр. 87); «Дворянство, утверждают дворяне, это посредник между монархом и народом. Да, в той же мере, в какой гончая — посредница между охотником и зайцами» (стр. 88), и т. п. В том же разделе собрано и то немногое, что он успел написать после революции; в частности, там есть такое замечательное рассуждение: «В миг сотворения мира богом хаос, пришедший в движение, несомненно казался еще более беспорядочным, чем когда он мирно пребывал в неподвижности. Точно так же обстоит дело и с нашим обществом: оно сейчас перестраивается и в нем царит неразбериха, которая со стороны должна казаться верхом беспорядка» (стр. 92).
По стилю Шамфор отличается от своих предшественников не меньше, чем по существу взглядов. Прежде всего нельзя забывать, что он делал эти записи для себя, рассчитывая когда-нибудь связать их воедино. Он тщательно отделывал каждую максиму, но вовсе не заботился о последовательном развитии мыслей, о том, чтобы одна максима не противоречила другой. Да и в главы располагала их не его, а чужая рука. Поэтому книга Шамфора по сравнению с книгами Ларошфуко и Лабрюйера проигрывает в стройности; зато она живее, непосредственнее, на ней есть отпечаток мысли, все время движущейся и ищущей.
Но не в этом основа стилистического отличия Шамфора от моралистов XVI и XVII вв. Человек, живший в эпоху катастрофическую, в канун революции, которая до основания потрясла его страну, залила ее кровью, освободила народ от рабства и перед всей Европой открыла новые пути, не мог писать ни бесстрастно-иронически, ни поучительно. Стиль Шамфора — это довольно сложный конгломерат, в котором традиция Ларошфуко и Лабрюйера соединилась с новыми, руссоистскими особенностями, предвещавшими уже французских романтиков. Наряду с короткими, лапидарными сентенциями, в которых парадоксальность доведена до предела и которые подчас трудно отличить от афоризмов Ларошфуко («Мало на свете пороков, которые больше мешают человеку обрести многочисленных друзей, чем слишком большие достоинства», — стр. 25), мы находим записи, по приподнятой интонации и лексике немыслимые в рассудочном XVII веке: «Когда сердце мое жаждет умиления, я вспоминаю друзей, мною утраченных, женщин, отнятых у меня смертью, живу в их гробницах, лечу душой на поиски их душ. Увы! В моей жизни уже три могилы!» (стр. 61). Таких примеров немного, но они показательны, так как говорят о том, что изменившееся сознание людей искало новые формы выражения. Большей частью интонация Шамфора очень эмоциональна: гневная, саркастическая, скорбная, и за нею почти всегда — открыто или затушеванно — стоит авторское «я», но не ироническое и отстраняющееся, а воинственно-пристрастное, даже в самой скорби. Именно эта интонация придает книге Шамфора особенную непосредственность и современность.
Вторая часть книги — «Характеры и анекдоты» — это сборник исторических анекдотов. С точки зрения Шамфора, любой деспотический строй только такой истории и заслуживает. Ничего общего с «Характерами» Лабрюйера эти анекдоты не имеют. Шамфор не ставил перед собой задачи дать сколько-нибудь обобщенные типы. Его целью было показать не галерею портретов или даже карикатур, а лишь серию моментальных снимков.
Не он изобрел этот жанр. Достаточно назвать очень известные в свое время «Маленькие истории» Тальмапа де Рео — забавные, часто непристойные эпизоды из жизни придворных кругов XVII в. Но Тальман де Рео стремился прежде всего развлечь. Намерения Шамфора совсем иные: он стремится заклеймить.
В «Характерах и анекдотах» немало проходного материала: острых словечек (в искусстве острословия мало кто мог сравниться с Шамфором), забавных происшествий, бытовых сценок, не несущих особой смысловой нагрузки. Но суть не в них, а в поразительных по своей обличительной силе характеристиках и зарисовках. Не обойден и не пощажен никто — ни король, ни фавориты и фаворитки, ни министры, ни придворные, ни прелаты. Шамфор действительно бьет в набат — тут еще раз необходимо подчеркнуть, что словечки его и характеристики имели широкое хождение при его жизни и таким образом играли немалую роль в формировании передовой общественной мысли.
Жадность, скаредность, беззастенчивая подлость, раболепие, скудоумие, цинизм — вот набор пороков, которые Шамфор регистрирует тщательно, методично, со злорадной издевкой. Он ненавидит этот строй, при котором у меньшинства нет аппетита, а у большинства — обеда, и порою его ненависть облекается в слова, для того времени необычайно смелые: «Хочу дожить до того дня, когда последнего короля удавят кишками последнего попа» (стр. 165).
По форме эта часть книги очень пестра. Есть в ней исторические анекдоты в собственном смысле слова, т. е. рассказы о реальных фактах, не очень значительных, но забавных или характерных, как например записи высказываний крупных вельмож: «Граф д’Аржансон, человек умный, но без всяких правил и любивший выставлять свое бесстыдство напоказ, говаривал: „Мои недруги напрасно стараются — им меня не свалить: в лакействе меня никто не превзойдет“» (стр. 123); и рассуждения: «Я считаю короля Франции государем лишь тех ста тысяч человек, которым он приносит в жертву двадцать четыре миллиона девятьсот тысяч французов и между которыми делит пот, кровь и последние достатки нации» (стр. 189); и афоризмы в стиле Ларошфуко: «В каждую пору своей жизни человек всегда вступает новичком» (стр. 216); и жанровые или даже скабрезные сценки; и маленькие новеллы, вроде истории о командире мушкетеров, которого послали усмирять оголодавший и взбунтовавшийся народ, приказав ему «открыть огонь по сволочи» (стр. 131). В этой пестроте чувствуется отсутствие авторского отбора. Тем не менее «Анекдоты» производят сильное впечатление: как в мозаике из отдельных камушков, так и здесь из отдельных штрихов складывается цельная картина.
Когда в 1795 г. Женгене впервые напечатал это сочинение, которое посмертно принесло Шамфору истинную славу, на автора обрушились со всех сторон. Справа — потому что он с радостью принял революцию, уничтожение привилегий, торжество третьего сословия; слева — потому что не принял террора и не только во всеуслышание заявлял об этом, но и смертью своей подтвердил отказ примириться с ним. Аристократы-эмигранты не уставали попрекать Шамфора неблагодарностью, хотя он и до революции не скрывал своих республиканских симпатий.
Однако у Шамфора быстро нашлись не только хулители, но и поклонники, и отнюдь не в одной Франции. В Германии первое издание его книги восторженно приняли братья Шлегели, особенно Фридрих Шлегель, сказавший, что в своем жанре произведение Шамфора занимает первое место.[794] Несомненное влияние оказал Шамфор и на Лихтенберга, немецкого сатирика и моралиста второй половины XVIII в.[795] Это отметил еще Стендаль в своей «Истории живописи в Италии» (1816).[796]
Очень ценили Шамфора и в России. Его переводили и печатали, можно сказать, по горячим следам: «Молодая индианка» появилась в печати в 1774 г., «Смирнский купец» — в 1789 г.
В 1799 г. в журнале «Иппокрена» были напечатаны «Отборные анекдоты и острые мысли Шамфортовы». В 1806 г. несколько «Шанфоровых мыслей» опубликовал журнал «Минерва», и с этого времени имя Шамфора довольно часто появляется на страницах русской печати. В 1807 г. к нему еще раз обращается «Минерва», в 1809 г. — «Вестник Европы», в 1812 г. — снова тот же журнал, в 1819 г. — «Сын отечества»[797] и т. д. В переписке с Шамфором состоял А. П. Шувалов,[798] его цитировал в письмах и записных книжках П. А. Вяземский.[799] С большим уважением относился к нему и Пушкин, писавший: «Добродетельный Томас, простодушный Дюкло, твердый Шамфор и другие столь же умные, как и честные люди, не беспримерные гении, но литераторы с отменным талантом...».[800] В набросках к статье «О ничтожестве литературы русской» Пушкин приводит цитату из Шамфора.[801] Наконец, в списке авторов, которых читает Евгений Онегин, есть и Шамфор.
В прошлом веке Шамфора во Франции несколько раз переиздавали, но писали о нем сравнительно мало. Прочувствованные слова посвятили ему Гонкуры: «Он был воплощением острого ума и щедро рассыпал вокруг себя не медные гроши, но великолепные золотые монеты, которые когда-нибудь потомки будут хранить как медали. Он видел, как несчастен человек, и был безутешен, но благородно нес свою мизантропию, как верность мужественного сердца».[802]
В конце XIX и в XX в. интерес к Шамфору резко повысился: его часто переиздают, о нем пишут монографии Пелиссон, Дуссе, Тепп и др.[803] Он жил в эпоху острейших социальных конфликтов, когда пали твердыни, которые на протяжении многих веков казались несокрушимыми, он был человеком кризисного мироощущения, и неудивительно, что его творчество находит в наши дни столь живой и сочувственный отклик на Западе. Но и советским людям творчество Шамфора во многом близко и понятно. Писатель, бесстрашно боровшийся за свободу, за права и высокое достоинство человека, не может не привлечь к себе внимания советского читателя и его искренних симпатий.