Казимир Малевич родился 11 февраля (23 февраля по новому стилю) 1879 года в Киеве на улице Бульонной (ныне Боженко), в семье Северина Малевича и его жены Людвиги Галиновской. Оба — поляки и католики. В доме говорили по-польски, но на украинский лад: например, в именах детей ударение делали не на предпоследний слог, а в русифицированной манере — Мечисла́в, Казими́р. Род Малевичей — древний и небогатый, на гербе изображён «в красном поле белый гриф» с поднятыми лапами, что символизирует ярость. Среди предков художника — ксендзы и военные, фельдшеры и землевладельцы. Казимир был первым среди двенадцати детей, из которых выжило восемь: Казимир, Мечислав, Северина, Ванда-Юлия, Антон, Мария, Болеслав и Виктория.
Северин Малевич работал управляющим на сахарном заводе, главным сахароваром, или, как мы бы сейчас сказали, директором по производству. В документах его именовали «практиком», а это значит, что высшего образования Северин не получил, иначе указывали бы, что он окончил гимназию или университет. Отец был квалифицированным и уважаемым специалистом, но семья жила скромно. Людвига вела настоящее деревенское хозяйство и подрабатывала ремёслами (вязанием, вышивкой, кружевом), дети рано начинали трудовую жизнь. Северин Антонович часто менял места работы, и Малевичи объехали всю Украину: сначала жили в Черниговской губернии, оттуда уехали в Подольскую, затем в Харьковскую, в Конотоп, Белополье, и, наконец, в 1896 году поселились в Курске.
Сам Малевич начинает биографию именно с сахарных заводов и «свекло-сахарных плантаций». «Для отца было ясно, что я должен варить сахар или избрать себе полегче профессию», — вспоминает Малевич. Северин брал старшего с собой на завод, и Казимир видел центрифуги, где белился сахарный песок, наблюдал за варкой патоки и кристаллизацией, причём увиденное оказывало на него воздействие «скорее музыкальное: шум, свист, стон машин, их особый мягкий ритм, это меня очень радовало». Но машины были и страшны — «…там каждый рабочий внимательно следил за ходом движения машины, как за ходом хищного зверя. И одновременно надо было зорко следить за самим собой, за своими движениями. Неправильное движение угрожало либо смертью, либо увечьем на всю жизнь». Быт рабочих казался Казимиру бедным, неестественным, исковерканным постоянной необходимостью прислуживать машине. Куда больше заводской жизни привлекала его крестьянская. Мёд был вкуснее сахара, солнечное тепло приятнее «смрадной жары завода», петухи — лучше заводского гудка. Казимиру нравилось в крестьянском быту всё: и еда, и одежды, и свадьбы, а пуще всего — то, что крестьяне находят время «заниматься искусством», украшать свою жизнь:
«Зимой, когда заводские день и ночь работают, крестьяне шьют, вышивают, поют песни, танцуют, хлопцы играют на скрипках…
Я с большим волнением смотрел, как делают крестьяне росписи, и помогал им вымазывать глиной полы хаты и делать узоры на печке. Крестьянки здорово изображали петухов, коников и цветы. Краски все были изготовлены на месте из разных глин и синьки. Пробовал я эту культуру перенести на печки у себя в доме, но ничего не выходило. Говорили, что я пачкаю печи. В ход шли заборы, стены сараев и т. д.».
Он дружил с крестьянскими мальчиками, хотя те и считали его «заводским» и норовили поколотить. Однажды он даже объявил заводским войну: «спёр» целый фунт сахару и объявил крестьянским, что будет платить им по куску сахара в день. Сделали луки из обручей, приготовленных для сахарных бочек, из очерета (речного тростника) наделали стрел — и пошли войной на заводских. «Жаркое было дело».
Вообще, по словам Казимира, он был парнем бойким, любил пошататься по лесам и болотам, метко стрелял из лука по коршунам и воронам. Вспоминает, как лет семи поднимал на крышу привязанных за ногу цыплят, ожидал, когда ястреб кинется на жертву, а потом пускал в хищника стрелу с иголкой из самодельного лука.
Сколько отец ни старался приохотить его к машинам, сколько ни говорил, что в будущем-де построят такие заводы, на которых человеческий труд будет сведён к минимуму, — сына это мало вдохновляло; желания быть инженером не появлялось. Тем не менее будущее его было предопределено: агрономическое училище, затем профессия сахаровара. Северин хоть и не был самодуром, но имел, судя по всему, характер энергичный и жёсткий. У Казимира было много общего с отцом. Оба чувствовали природу. Оба умели рисовать. Оба охотно шутили и разыгрывали знакомых («Мой отец любил иногда пригласить в гости и ксендза, и попа, неожиданно для них», — вспоминал Малевич). И, наконец, оба — отец и сын — предстают людьми энергичными, волевыми, общительными, но при этом сдержанными.
Казимир рос в патриархальной и трудолюбивой семье, почти без книг (переезды!) и без особенных сантиментов. Громкие выражения чувств не были приняты в семье Малевичей, и во всех своих многочисленных письмах и книгах Казимир Северинович будет, как правило, говорить с миром и людьми уверенно, красноречиво, без интимности. Исключения составляют письма третьей жене Наталье — да и то не потому, что только ей он мог открыться, а скорее потому, что будет применяться к её характеру и потребностям. И, вспоминая о себе, Малевич почти не распространяется о родителях, братьях и сёстрах, а больше об обстановке и окружении своего детства, вспоминает о том, как ребёнком озорничал или о самостоятельных, независимых от семьи занятиях и увлечениях. Вместе с тем сестра (Виктория Севериновна) в своих воспоминаниях описывает Казимира как послушного и любящего сына. «По словам матери, К. С. был весьма прилежным, внимательным, привязанным к братьям и сёстрам. Очень любил мать и с ней одной был откровенен в мечтах об искусстве».
Любила его и мать, да не только любила, а понимала и, как увидим, на многое была готова пойти ради счастья Казика, такого, какое он сам себе выберет. Людвига Александровна была религиозным человеком и, судя по её стихам и дневниковым записям, воспринимала мир трагично. «…Я вижу, что в наше время люди дошли до большого разума — это правда! Но что с того, когда сердца их охладились совершенно не только к ближнему, но и к близким родственникам… И, однако, я с разрывающимся на куски своим сердцем, с этими ранами лягу в могилу, потому что не вижу того, чему учила…» Такие чувства вызывала в ней позже жизнь детей, их отдаление от матери и, возможно, от веры. Но об этих чувствах никто не подозревал. Людвига Александровна много работала, не унывала, а после смерти Северина не растерялась и взяла материальное благосостояние семьи в свои руки. Взрослый Казимир Северинович держался с матерью почтительно, на дистанции, но между ними существовала огромная внутренняя связь, и именно поддержка матери стала решающей в его судьбе.
В истории о семье, детстве, юности Малевича существует необходимое для роста противоречие: любящая крепкая семья, в которой есть (в духовном смысле) что взять, но есть и против чего «себя ставить». Есть наследство, есть и отрицание наследства. Как бы то ни было, при жизни Северина старший сын не мог противоречить ему в своей судьбе и делал то, чего хотел от него отец.
Но не только это.
Главный источник информации о детстве Казимира Малевича — его собственные воспоминания, написанные им отчасти в 1918-м, отчасти в 1923–1925 годах, а главным образом, по просьбе Николая Ивановича Харджиева, в 1933 году. Пишет биографию человек, уже знающий, в чём главный смысл и суть его собственной жизни. Поэтому он выбирает и излагает факты так, чтобы наиболее отчётливо дать понять: откуда взялось то, что пришло потом. Как относиться к такому подбору? Многие считают, что человек всегда искажает или приукрашивает свой образ, и пытаются выведать что-то такое, что сам автор дневника или биографии попытался скрыть. Другие берут рассказ человека, его свидетельство о самом себе, и воспринимают его целиком, вместе с возможными неточностями и пристрастиями. Тем более что в случае Малевича исследователи сошлись на том, что он в своем рассказе придерживается правды.
Так вот, главное, что Малевич имеет о себе сообщить: супрематистом он был с самого детства. «В первую голову меня всегда поражала окраска и цвет…»; «Я также любил и лунные лучи в комнате с отражёнными окнами на полу, кровати, стенках…»; «Я любил ходить и убегать в леса и высокие холмы, откуда был бы виден горизонт…»; «Я помню после ливня, который разразился перед закатом солнца, — огромные лужи по улице, через которые проходило стадо коров. Я стоял в окаменении и смотрел, как обрывки туч проходят через диск солнца и оно, протискивая свои лучи сквозь скважины разорванных туч, отражается в этой луже покойной, а иногда задетая вода проходящими коровами давала зыбь и в то же время сами коровы отражались в ней»; «Меня всё же поражала природа, она и отца поражала, и он тоже, как и я, любил перемену в ней. Но оба мы молчали, т. к. друг другу ничего не могли сказать, как только „хорошо“, а что такое „хорошо“ и почему „хорошо“ — об этом ни слова, и это слово ровно через 40 лет я пытаюсь узнать и не знаю, уясню ли себе и сейчас».
Лейтмотив Казимирова рассказа о детстве: немые сильные впечатления, с которыми что-то надо сделать, а что — он не знает, до сих пор ещё не знает, а тогда и подсказать было некому. Эти впечатления он называет «негативами», требующими проявки. Лет четырёх-шести, когда рисуют все дети, Казимир не рисовал совсем: «Как-то не приходило в голову, что карандаш, уголь, бумага есть те технические средства, посредством которых можно выявить негативы, то есть впечатления».
Всюду в своих заметках о «детстве супрематиста» Малевич подбирает истории, иллюстрирующие одно: он был художником с ранних лет, но так как о рисовании ничего, совсем ничего не знал, то и формировался как художник поначалу «мысленный», складывающий в голову некие (неизвестно по какому закону возникающие) зрительные образы; а отчасти и сам провоцировал возникновение тех образов, которые ему особенно нравились. Получается, что к рисованию его своеобразное призвание имело лишь косвенное отношение, рисование он открыл для себя как верное средство «проявлять негативы», но средство это играет подчинённую роль в творчестве. Художник Малевич начинался не с карандаша и кисточки, а с горизонта, солнца, чёрного неба, лунных лучей. Не со средств, а с образов. Пишущий эти строки в 1923–1925 годах отдаёт себе в этом отчёт.
А вот совсем уж «супрематический» эпизод. Казимир видит маляра, красящего крышу в зелёный цвет, крыша такая же зелёная, как деревья и как небо, и вот мальчику приходит в голову, что «этой краской можно передавать деревья и небо». Когда маляр уходит обедать, Казимир залезает на крышу и пытается «передавать деревья». Ничего не выходит, но удовольствие от крашения огромное, оно перевешивает даже опасность «получить» от маляра, рассвирепевшего при виде непрошеного помощника.
Северин взял одиннадцатилетнего сына в Киев на заключение какого-то контракта; частенько брал его с собой, по дороге рассказывал о том о сём. В Киеве Казик «первым делом пошёл смотреть высокие места на Днепр. Потом начал разглядывать магазины и в окнах увидел холст, на котором было очень вкусно намазано изображение девушки, сидящей на лавке зачисткой картошки». Картина поразила его. Сильнее всего — то правдоподобие, с которым девушка была изображена. Как в жизни, как часть природы, но при этом она создана рукой художника. В доме Малевичей были иконы, которые, как может показаться, близки к сути того искусства, представителем которого станет впоследствии Казимир. Но он подчёркивает, что эти изображения он воспринимал совершенно по-другому, не мог бы увидеть в них обыкновенные лица людей, написанные цветом. А вот реалистическая картинка, «вкусно намазанная», не обобщённая, предельно детализированная, с картошкой и горшками, поразила его сильнейшим образом. Именно она наводит Казимира на первую мысль о том, что «негативы» можно проявлять рисуя. «Через некоторое время я начал чернилами красить гору на бумаге, но все формы сливались и получалось пятно ничего не изображающее… а между тем негативы в моём мозгу светились, ярко горели лучи солнца в луже, освещали деревья, коровы шли как живые, и именно они двигались в моём негативе…»Так и видишь эти попытки ухватить то, что ухватить невозможно. Малевич берётся за карандаш, потом за толстую кисть (из аптеки, для смазывания горла), он даже не знает, что нужно иметь перед собой натуру, если хочешь срисовать её, и у него ничего не выходит. Он сам изготавливает краски, акварельные и масляные, делая их из разных видов глины и всевозможных порошков, и копирует картинки из журнала «Нива», всячески стараясь, чтобы получалось «похоже», «как в жизни».
Дети, которым показывают, как рисовать, быстро забывают об этой невозможности передать реальность. Казимир имел (нелёгкое) счастье познать невозможность, помучиться с ней, войти в неё, разобраться, отнестись к ней. Он хотел написать то, что видел. Невозможность сделать это запала ему в душу, и хотя через несколько лет Казимир научится рисовать похоже, невозможность останется с ним навсегда, и именно она приведёт его на его собственный путь.