В Московское училище живописи, ваяния и зодчества Малевич поступал четыре раза подряд: в 1904, 1905, 1906 и 1907 годах. Для того чтобы быть учеником, он был слишком стар — ученику могло быть от 12 до 18 лет; а вольнослушателей набирали только в натурный класс, то есть в последний, а для последнего класса нужны были серьёзные формальные знания. Поэтому сдать экзамен ему не удавалось. Малевичу к этому времени уже — напомним — 24–28 лет. Позднее он будет говорить, будто в училище поступил, но «нашёл в нём отрицательные стороны, мешающие художественному развитию»; а Клюну так и вообще расскажет целую историю: якобы у него преподаватель спросил, почему он пишет зелёного натурщика — а Малевич якобы ответил, что ему так хочется, так нравится и он даже так видит. Потому якобы Малевичу и пришлось уйти из МУЖВЗ. На деле он туда так и не поступил, но в Москве остался и зиму 1904/05 года жил там, посещая школу-студию Ф. И. Рерберга. Потом «подвёл денежную базу» и рассчитал, что денег ему должно хватить до весны, а там — обратно в Курск, на этюды, к семье и службе. Снова заработать и снова в Москву — поступать. Так и сделал: лето 1905 года провёл в Курске, куда весной сманил участвовать в местной выставке и самого Ф. И. Рерберга, осенью вновь безуспешная попытка поступления — и снова к Рербергу.
Фёдор Иванович Рерберг был художник не великий, но настоящий. В молодости оставил Академию художеств, не вытерпев косности её традиций. Новатором не стал, не был к этому склонен, а стал честным акварелистом и прекрасным педагогом, умевшим не давить на учеников, а показывать им всё разнообразие стилей, приёмов, культур, с тем чтобы молодой художник сам нашёл свой путь.
Рерберг был одним из учредителей и старшиной Московского товарищества художников, в выставках которого принимали участие Врубель, Борисов-Мусатов, Кандинский. Сам Рерберг в своём творчестве тяготел к импрессионизму, обожал Ренуара и Бёрдсли, ездил в Париж, писал сказки и рассказы в духе символизма («Скрипка», «Роза и гном», «Капризная принцесса», «Вдохновение»…). Ещё одним предметом его глубокого интереса была технология живописных материалов, он посвятил ей не одну статью (например, «Краски и другие художественные современные материалы»). Но главное: Рерберг был прирождённым учителем, при котором ученики имели возможность развиваться в своём темпе и направлении.
Малевич в автобиографии ничего не написал о Рерберге, вообще, не успел подробно обрисовать тот период своей жизни. Но о нём остались свидетельства других учеников школы-студии.
Вот что пишет Иван Васильевич Клюн:
«Фёдор Иванович был хороший художник и чудесный человек: в высокой степени культурный, благовоспитанный, добрый, бескорыстный, до фанатизма преданный искусству и умевший передать любовь к искусству своим ученикам. Воспитанник Петербургской Академии художеств, он в искусстве был импрессионистом, хорошим искренним импрессионистом»; «Желающих учиться было так много, что помещения не хватало. Учеников в это училище привлекало ещё и то, что он, будучи теоретиком и историком искусства, никому не навязывал какого-либо определённого метода работы».
А вот пишет Леонид Фейнберг, прекрасный советский художник-график, посещавший школу Рерберга ещё гимназистом:
«Вокруг Фёдора Ивановича всегда ощущалась атмосфера спокойной, гармонической тишины… Рисунком обычно руководил кто-либо из ассистентов Рерберга. И все же нередко случалось, что сам Фёдор Иванович обходил всех рисующих. Помню, как Рерберг давал нам необходимые указания. Подойдя к рисующему, он некоторое время стоял, молча рассматривая работу. Только после тщательного сравнения с моделью Рерберг высказывал обычно краткие, точно взвешенные замечания. Однако я не припомню случая, чтобы он высказал пожелания, касающиеся общего стиля рисунка. В этой области каждому ученику предоставлялась полная свобода».
Занятия проводились вечером: многие ученики служили или учились в других учебных заведениях. По пятницам Фёдор Иванович читал лекции по истории изобразительного искусства, иллюстрируя их слайдами. Часто он специально демонстрировал фрагменты, детали больших полотен, чтобы глубже проникнуть в технику того или иного мастера. Рерберг стремился дать своим ученикам в руки как можно больше инструментов и приёмов, показать как можно больше стилей и техник, чтобы они имели возможность выбрать самое близкое по духу.
Лекции по анатомии читал весьма эксцентричный персонаж: Сергей Сергеевич Голоушев, доктор, судебный эксперт и художественный критик. Его статьи выходили за подписью Сергей Глаголь. Он же вёл в школе мастерскую литографии. «Не знаю, — говорил он о своих работах, — хороши ли они с точки зрения живописи, но по части анатомии — всё точно!» По свидетельству Клюна, Глаголь походил «на тургеневского Базарова в преклонном возрасте». Остроумный и темпераментный, он умел увлечь студентов своим предметом.
Клюн: «…по существу скучные лекции об анатомии обращались у него в интереснейшие беседы. Например, говоря о гениальности и безумии, что это явления одного порядка, он вдруг задаёт аудитории вопрос: кто же, по-вашему, самый нормальный человек? и сам отвечает: самый заурядный обыватель».
В 1909-м молодёжь увлекалась Леонидом Андреевым, с которым Голоушев дружил. Не избежал увлечения и Малевич; по знакомству с Голоушевым он получил заказ на серию литографий к нашумевшему мхатовскому спектаклю «Анатэма» по Леониду Андрееву. Андреева Малевич очень любил, так же как и Максима Горького и, позднее, Кнута Гамсуна; молодому художнику не чуждо было, видимо, некоторое ницшеанство. Об «Анатэме» на одной из лекций вышел спор: Голоушев утверждает, что «таких чертей не бывает», а Малевич возражает ему: ну как же не бывает, если весь зал их видел! Прав был Малевич, так как спектакль вскоре запретила церковная цензура, — года наступили строгие. Через несколько лет Голоушев выступит против футуризма, и Малевич будет считать своего бывшего учителя принципиальным художественным врагом.
Чему научился Малевич у Рерберга?
В первую очередь, конечно, технике, разнообразию приёмов, свободе обращения с ними. И то, что в свой крестьянский период он обратится к гуаши, — это тоже от Рерберга, который любил гуашь и акварель и учил с ними работать.
Во-вторых, Рерберг дал Малевичу художественное образование, то есть помог вписать себя в историческую перспективу: от классики, Возрождения до Ренуара. Этому помогала и сама Москва. Малевич постоянно бывал в Третьяковке, причём не только созерцал и изучал картины, но и интересовался внутренней жизнью галереи, её приобретениями — жена его давнего друга, скрипача и композитора Николая Рославца, была дочерью члена совета галереи. Не пропускал и выставок современной живописи: перед его глазами были работы «Мира искусства» — Серова и Бенуа; выставки созданного Рербергом Московского товарищества художников, а на них Кандинский, Борисов-Мусатов. Всё это позволило Малевичу начать активно искать своё место на художественной палитре.
И, в-третьих, — как ни парадоксально, — Малевич научился у Рерберга преподавать свободу. Ту самую, которой не хватало ученикам МУЖВЗ. Малевич ведь сочинил свою байку про зелёного натурщика не на пустом месте. Малевичу по природе его таланта не нужны были сильные учителя, которые вели бы его за собой и вдалбливали науку раз и навсегда. Рерберг таким и не был. Он понимал ограниченность собственных взглядов на искусство и не пытался их преподавать, давая только приёмы и позволяя каждому идти своим путём. И, как ни странно, Малевич — через 15 лет — тоже станет таким учителем. Несмотря на то что он-то как раз считал свои взгляды на искусство единственно возможными, — при этом он позволял ученикам становиться, в зависимости от их склонностей, «сезаннистами» или кубистами; до супрематизма дойдут немногие. На самом деле Малевич как преподаватель был меньшим «мэтром», чем Марк Шагал или Павел Филонов. И этим он отчасти обязан своему учителю Фёдору Ивановичу Рербергу.
Итак, Малевич попал в революционную и послереволюционную Москву 1910-х годов, которая кипела и цвела художественными течениями, выставками, театральными постановками, литературными направлениями. Он видел свежие пьесы «Вишнёвый сад» и «На дне». Ходил на выставки Врубеля и «Голубой розы». Теперь уж ему не хотелось писать, как Шишкин, похожесть вытеснялась желанием передать эмоцию. Малевич 1905–1907 годов — завзятый символист и модернист, живопись у него «голуборозовская», с аллегориями, невыразимыми «настроениями» и «состояниями», с «мне нравится то, чего нет на свете». Таковы «Эскизы фресковой живописи», совершенно орнаментальные и очень серьёзные работы на мистически-религиозные темы. Вспомним, насколько чужды были эти темы Малевичу изначально! Он же был бодрый реалист, любитель Горького и Репина. Очевидным образом это привнесённое, наведённое томление — дань моде. Но — не только. Если приглядеться, своеобразие в этих работах всё-таки есть. Мистические темы Малевич понимает наивно, рисует их как орнаменты, и в этом лобовом понимании рождается что-то настоящее и непонятное. Особенно заметна эта наивность в «Плащанице» (1908); и не скажешь, что рисовал «культурный» художник, больше похоже на роспись безымянного народного мастера.
Именно потому что мистика и символизм Малевичу были чужды, он сумел создать такие иронические и странноватые картины 1908 года, как «Река в лесу», «Отдых. Общество в цилиндрах», «Купальщики», «Две дриады» («Русалки»), «Свадьба». В этих картинах он копирует стиль иллюстраций в журналах той эпохи (модерна); это стиль любимого Рербергом Обри Бёрдсли, стиль «Мира искусства». Но у Малевича получается ещё гуще, потому что он так старательно копирует, что доводит все черты стиля до гротеска. Такова вообще его особенность; учась, он ненароком пародировал стиль своих учителей, и не всем из них это нравилось. А кроме того, для Малевича примитивизм — это не то, что он берёт извне как приём; это его собственное, его печка, неумело изрисованная кониками и петушками. От этой печки он и пляшет. Малевич не стоит над примитивом, не использует его; он сам и есть примитив, а его ранние картины не стилизация под лубок, а сам лубок. Это странные работы, вроде бы ещё совсем не Малевич — но на самом деле уже вполне он.
Как будто бы к картине «Отдых. Общество в цилиндрах», а на самом деле ещё раньше, летом 1906 года, написано Казимиром первое из известных нам его стихотворений.
Всякий вечер угаснут лучи солнца
Всякий вечер прислуги покроют коврами зелёный бугор
Всякий вечер прислуги разложат костры Всякий вечер прислуги приносят фрукты и вина
Всякий вечер прислуги приносят хрустальные кубки
Всякий вечер разноцветным вином наполняются кубки
Всякий вечер все ковры усеяны женщинами Всякий вечер разгорячённые мужчины лежат у ног
Всякий вечер поднимают налитые кубки хрустальные
Всякий вечер мужчины метают золотые в небо огни
Всякий вечер поют песни прощальные лету Всякий вечер с кубками приветствуют темноту
Всякий вечер разгорячённые пары идут в тёмные рощи
Десять вечеров прощальных отдали они лету.
Судя по тому, что Малевич не выбросил эти стихи, они ему чем-то нравились. Они похожи на его ранние картины: те же ритмичность, узор, пестрота, те же благолепие и жизнелюбие, те же схематичность, условность. Вроде бы жизнь, а вроде бы ковёр. Может быть, ему нравилось настроение стихотворения: оно — о безмятежном сытом лете, проведённом в Курской губернии у помещика Романова, где Малевич давал частные уроки рисования, чтобы подкормиться. Но в картине — иронией, в стихотворении незаметной, тут же и подрывается эта сладкая жизнь, которой неподдельно восхищается и упивается автор строк. Сквозь узор проступает издёвка, и начинает казаться, что лубки его — с двойным дном. Это неуловимая особенность Малевича: простой, но с подвохом; подражает, но на свой лад, так что ни с кем не перепутаешь.
Очень скоро, однако, Малевич переменил свой стиль и влюбился в импрессионизм. Безоговорочно верить Малевичу-импрессионисту не следует: в конце жизни он написал ряд импрессионистических работ и датировал их 1903–1905 годами. Ему хотелось представить дело так, что в Москву он прибыл уже зрелым художником, хотелось спрямить свой путь, выстроить его под свои позднейшие теории. И ему довольно долго удавалось обманывать искусствоведов. Лишь совсем недавно было доказано, что очень многие работы написаны Малевичем постфактум. Но это не значит, что Малевич не прошёл в своём творчестве и обучении этапа импрессионизма. Есть бесспорные работы, пусть написанные не в 1905-м, а немного позже (в 1906–1908 годах), например, «Портрет неизвестной из семьи художника» (1906), «Пейзаж с жёлтым домом (Зимний пейзаж)» (около 1906) и др. Импрессионизм Малевич полюбил навсегда — за цвет, за настроение — и в начале 1930-х с удовольствием отдавался ему. Думается, не только для нужд мистификации.
К импрессионизму Малевича привела природа, пленэры. Он пишет: «Я наткнулся на этюдах на вон из ряду выходящее явление в моём живописном восприятии природы. Передо мною среди деревьев стоял заново белёный мелом дом, был солнечный день, небо кобальтовое, с одной стороны дома была тень, с другой — солнце. Я впервые увидел светлые рефлексы голубого неба, чистые прозрачные тона. С тех пор я начал работать светлую живопись, радостную, солнечную»; «С тех пор я стал импрессионистом». И в каком-то смысле не перестал им быть. Как не переставал он быть примитивистом, кубистом, реалистом. Каждая система что-то ему давала. К каждой он готов был вернуться.
Заслуга импрессионизма, подчёркивает Малевич, в том, что он перестал мыслить предметно и стал действовать исходя из самого существа живописи, относиться к действительности как к чему-то такому, что следует «перевоплотить в идеальную форму выходящей из глубин эстетики». Импрессионизм наваливался на Малевича со всех сторон, будил его эмоции, заставлял «высвобождать живописную психику из власти предмета». Нужно брать только суть — тогда и будет новая действительность, новая правда.
Ученик Малевича Владимир Стерлигов вспоминал полвека спустя: «До-импрессионистический художник имел право не иметь импрессионистической культуры. Но вот если пост-импрессионистический не имеет, то худо. Казимир Малевич, например, — даже в его супрематических работах видно, что он „проглотил“ импрессионизм».
«Я снова уехал в Курск и продолжал импрессионизм… Квачевский, мой лучший друг, приходил ругаться. Он не мог переварить мои голубые тона, но в конце концов я его превозмог».