Из рассказов последних лет

Третий поворот налево

Муж следил за тем, как Лора разворачивает газету.

— Посмотрим, — сказала она, — что новенького.

— Ничего, — сказал муж, — вот увидишь. Опять взорвали какое-нибудь посольство. Застрелили какого-нибудь турецкого дипломата. Где-нибудь в Пакистане опрокинулся школьный автобус... Все нормально.

Он подлил молока в черный кофе. Лора вслух читала, не глядя отламывая печенье:

— Шульц приветствует инициативу Дуарте... Отравленные консервы в японских магазинах... Столетний юбилей Элеоноры Рузвельт...

Лора и Алик были молодой счастливой парой. Счастье было для них естественно и органично, как здоровье. Им казалось, что неприятности — удел больных людей.

Познакомились они шесть лет назад еще в Москве. Оба только что закончили среднюю школу. Лора мечтала поступить на исторический факультет. Двоюродный брат говорил ей, что вся советская история — фальсифицирована. Лоре хотелось заниматься подлинной историей.

Алик мечтал стать врачом. Его любимая бабушка умерла от рака. Алику хотелось заниматься теорией канцерогенов.

Оба провалили вступительные экзамены. Все их знакомые были уверены, что это — следствие антисемитизма. Пожалуй, так оно и было.

Лора и Алик решили сделать еще одну попытку через год. А этот год провести беспечно и весело. Оба любили загородные прогулки, музыкальные комедии и слабое вино. Родители у обоих были людьми довольно состоятельными. Так что Алик и Лора могли фактически не работать. Алик числился кочегаром, а Лора распространяла билеты на детские утренники.

Их взгляды были примерно одинаковыми. Они рассказывали друзьям политические анекдоты, любили заграничные вещи и слушали Би-би-си.

Алик и Лора жили с родителями в маленьких двухкомнатных квартирах. Встречаться они могли только на улице. Поэтому они год целовались на черном дворе за сараями.

К экзаменам Алик и Лора не готовились. Они были слишком увлечены любовью. К тому же антисемитизм усиливался. Зато началась массовая эмиграция.

Алик и Лора решили уехать. Таким образом, сразу же решалось несколько проблем.

Родители были в отчаянии. Во-первых, дети собирались жениться. И к тому же покидали родину.

Алик и Лора успокаивали родителей. Говорили, что будут посылать им растворимый кофе.

Они подали документы. Через три недели получили разрешение. Они готовились к длительной борьбе, но их выпустили сразу. Им даже было немного обидно.

Но чувство обиды быстро прошло.

Эмиграция была для Алика и Лоры свадебным путешествием.

Они поселились в Нью-Йорке. Через год довольно сносно овладели языком. Алик записался на курсы программистов. Лора поступила в ученицы к маникюрше.

К этому времени двоюродный брат тоже уехал на Запад. Брат говорил, что американская история тоже фальсифицирована. А от рака, говорил он, здесь умирают так же часто, как в Союзе.

Он был неудачником и грубияном. Он всех ругал. Все у него были дураками, трусами и жуликами. Однажды Лора сказала:

— Ты всех ненавидишь!

Брат ответил:

— Почему же — всех?

Затем он скороговоркой произнес:

— Айхенвальд, Баратынский, Вампилов, Гиллеспи, Домье, Ерофеев, Жорес, Зоргенфрей... — На секунду задумался и продолжал: — Ибсен, Колчак, Ларионов, Моне, Нострадамус, Олейников, Паркер, Рембо, Свифт, Тургенев, Уэллс... — Брат еще раз запнулся и окончил: — Фицджеральд, Ходасевич, Цветаева, Чаплин, Шагал, Эйхенбаум, Юденич и Ясперс!..

— Удовлетворена? — спросил он и полез в чужой холодильник за джином...

Но брат приходил редко.

Дела у Алика и Лоры шли хорошо.

Через несколько месяцев Алик стал программистом. Через два года — руководителем проекта. Еще через год — консультантом в богатейшей международной фирме. Его посылали в дальние командировки. Как-то раз послали на Гавайские острова.

Лора работала в парикмахерской с американской клиентурой. Лора говорила: «Русских мы практически не обслуживаем. У нас слишком высокие цены». Лора зарабатывала двадцать тысяч в год. Алик — вдвое больше.

Вскоре они купили дом. Это был маленький кирпичный домик в одном из сонных пригородов Нью-Йорка. Жили здесь в основном американские евреи, поляки и китайцы. Русских здесь не было совершенно.

Алик говорил:

— С русскими мы практически не общаемся...

Алик и Лора полюбили свой дом. Алик собственными руками починил водопровод и крышу. Затем электрифицировал гараж. Лора покупала занавески и керамическую утварь.

Дом был красивый, уютный и сравнительно недорогой. Двоюродный брат злобно называл его «мавзолеем».

Друзей у Алика и Лоры не было. Они считали друзьями тех, кто приходит в гости. Двоюродного брата приглашали все реже. Зато все чаще приходили американские друзья. Например, менеджер Алика — Сет Эплбаум, веселый и шумный толстяк. Больше года он приходил с невестой Шеллой Роуч. Вчетвером они жарили сосиски у заднего крыльца и пили «Бадвайзер».

Как-то раз Сет пришел один. На вопрос: «Где Шелла?» — ответил:

— Мы расстались. Я был в отчаянии. Затем купил новый автомобиль и поменял жилье. Теперь я счастлив...

Лора и Алик жили хорошо, но экономно. Каждый месяц они выплачивали банку тысячу долларов. Плюс — телефон, электричество, газ, развлечения...

Они любили путешествия, мюзиклы и слабые коктейли. Они хотели завести собаку, но передумали. Собака могла испортить ковры. А грабителей в их пригороде не было.

Лора и Алик слышали, что некоторым эмигрантам живется плохо. Вероятно, это были нездоровые люди с паршивым характером. Вроде двоюродного брата. Можно ли считать здоровым человека, который пьет из горлышка?..

Алик и Лора жили дружно. Они жили так хорошо, что Лора иногда восклицала:

— Милый, я такая счастливая!

Они жили так хорошо, что даже придумывали себе маленькие неприятности. Алик, хмурясь, говорил:

— Знаешь, утром я чуть не сбил велосипедиста.

Лора делала испуганные глаза:

— Будь осторожнее. Я прошу тебя — будь осторожнее.

— Не беспокойся, дорогая. У меня прекрасная реакция...

Бывало, что Алик являлся домой с виноватым лицом.

— Ты расстроен, — спрашивала Лора, — в чем дело?

— А ты не будешь сердиться?

— Не знаю. Говори, а то я заплачу.

— Поклянись, что не будешь сердиться.

— Говори. Скажи мне всю правду!

— Только не сердись, дорогая. Я виноват. Я купил тебе итальянские сапожки.

— Ненормальный! Мы же договорились, что будем экономить! Покажи...

— Мне страшно захотелось. И цвет оригинальный. Такой, коричневый... Ты не сердишься? Поклянись, что не сердишься!..

По воскресеньям Алик и Лора долго завтракали, беседовали, курили. Иногда Лора читала вслух русскую газету. Проблемы, волновавшие эмигрантов, казались им надуманными.

— Разве трудно, — говорила Лора, — получить американскую специальность?

— Действительно, — соглашался Алик, — ты права. Единственная проблема — вырваться из русского гетто...

В это утро Алик и Лора долго завтракали. Потом ходили в магазин. Потом смотрели телевизор. Потом уснули на веранде.

А когда проснулись, Лора начала таинственно улыбаться.

Алик притворно нахмурился:

— В чем дело?

— А ты не рассердишься? Поклянись, что не будешь сердиться.

— Что случилось?.. Ну хорошо, клянусь.

— Я купила билеты на «Грека Зорбу». Ужасно дорогие. Мне их уступила Айрин Берд. У Айрин заболела дочка... Ты не сердишься?

— Вообще-то я собирался покрасить гараж. Но если тебе хочется...

— Мне ужасно хочется.

— Начало в восемь? Значит, надо переодеваться и ехать.

— Милый, я такая счастливая!..

Минут через сорок они уже ехали по хайвею.

Алик вел машину легко и уверенно. В правой его руке дымилась сигарета. Лора устроилась на заднем сиденье.

Они миновали кладбище, парк и, не доезжая моста, свернули влево.

Над крышами вспыхивала и гасла реклама «Филипп Моррис». Из «бьюика» в первом ряду доносились звуки транзистора.

Был тот особый час, когда еще светло, но фонари уже зажжены. Стены пакгаузов были темнее неба. Огни реклам светили прерывисто и неровно.

Алик повернулся к жене:

— Мы поедем короткой дорогой, через тоннель. Затем — под эстакадой и мимо виадука. Около церкви еще раз свернем налево. А потом вдоль реки до самого Манхэттена.

— Поезжай, как считаешь нужным, — сказала Лора.

— Хорошо, что ты купила билеты, — продолжал Алик, — я очень рад. Мы не должны превращаться в обывателей. Завтра же выпишу какой-нибудь солидный журнал.

— В котором поменьше рекламы. А то я расстраиваюсь. Знаешь, что меня раздражает в Америке? Здесь всегда есть такое, что не по карману даже состоятельным людям. Даже если имеешь шестьдесят тысяч в год.

— О’кей! Значит, надо иметь восемьдесят, девяносто. Не беспокойся, мы к этому идем. Крис и Барни меня очень ценят.

— Я тоже на хорошем счету. Иза все чаще приглашает меня на ланч. В сентябре подарила мне духи. Вернее, одеколон.

— Цена не имеет значения. Дело в принципе...

— Она меня ценит.

— Не сомневаюсь... Мы, кажется, проехали тоннель. Ты не обратила внимания?

— Я об этом не думала.

— О’кей, направление верное. Потратим лишних три минуты.

— Будь повнимательнее...

К этому времени стемнело. Огни реклам светили назойливее и ярче. Теперь Алик и Лора двигались пустынными улицами. Тротуары были завалены мусором. Около магазинов было развешано дешевое тряпье. Возле баров толпились подозрительные личности. В основном чернокожие и латиноамериканцы.

Лора почувствовала себя неуютно. Ей больше не хотелось в театр. Ей хотелось быть дома и смотреть телевизор. Ей хотелось пить коктейль и слушать музыку. И тут она расслышала:

— Неужели мы заехали в Гарлем?

— Не может быть!

— Боюсь, что это так. Только что мы ехали по Ленокс. Впереди — Сто двадцать первая улица. Мы чуть выше Центрального парка. Посмотри вокруг, атмосфера говорит за себя.

— Надо спросить дорогу у полицейского.

— Боюсь, что здесь нет полицейских.

— О господи!

— Не волнуйся. Все будет хорошо. Не так уж страшен Гарлем, как его изображают. Смотри, вон женщина с ребенком...

Они поехали дальше. Им попадалось все больше разрушенных домов. Пустые квадраты окон были наполнены темнотой.

У стен валялись бродяги. На перекрестках толпились группы чернокожих, едва различимых во мраке. Вопли транзисторов заглушали человеческую речь.

Алик еще раз свернул налево и затормозил:

— Кажется, мы заехали в тупик. Видишь, какие-то доски. Надо выйти и спросить дорогу.

— Спроси, не выходя из машины.

— Это невозможно. Черные изъясняются на отвратительном жаргоне. На расстоянии их очень трудно понять.

— Подзови одного из них сюда.

— Это может показаться им оскорбительным.

Алик вылез из машины. Потом сказал:

— Запрись на всякий случай изнутри.

— Я боюсь.

— Не бойся. Я ведь могу договориться с кем угодно. Хулиганы меня всегда уважали.

— Возвращайся скорее...

Впереди раскинулась строительная площадка. Компрессор был накрыт брезентом. За фанерными щитами темнела глубокая яма. На краю сидело трое или четверо оборванцев. Чуть ближе к машине, около покосившейся неоновой вывески «Гросери», стояли еще двое. Один — гигант в морской фуражке. На плечах у другого было что-то вроде одеяла. Запах марихуаны ощущался в десяти шагах.

Алик подошел к ним, дружески улыбаясь:

— Приятный вечер, друзья, не так ли? Хочу спросить, как мне выбраться отсюда?

Из-под одеяла донеслось:

— Как ты попал сюда, белый человек?

— Мы с женой заблудились, потеряли дорогу... Черный или белый, какая разница?

Тут заговорил гигант в фуражке:

— Черное лицо и белое лицо — вот какая разница! Черное лицо и белая душа. Белое лицо и черная душа. Я черный, хоть и моюсь, а ты белый, даже если в грязи...

— Все люди — братья, — неуверенно заметил Алик.

— Нет, — возразили из-под одеяла, — есть черные, есть белые. Мы, черные, — люди души. У нас пища души. И песни души. У белых нет души. У белых только мысли, мысли, мысли...

— Я ведь только спросил дорогу. Мы заблудились, понимаете?

Гигант отхлебнул из фляжки. Потом сказал:

— Убирайся! А то начнется ветер, сдует шляпу!

Алик машинально пригладил волосы.

Гигант передал фляжку соседу. Тот отхлебнул и сказал:

— Может, этот тип из полиции?

Гигант ответил:

— Полиции здесь нечего делать. Полиция здесь — я, Фэтти Трукса.

— Князь-генерал Неговия-Шерман, — представился тип с одеялом.

Гигант спросил:

— Ты не уходишь, белый человек? Хочешь, чтобы я показал тебе дорогу в Манхэттен? Иди сюда, я покажу тебе дорогу.

Алик, как загипнотизированный, шагнул вперед. Ему показалось, что гигант возится с молнией на куртке. Затем в руке его что-то блеснуло. Может быть, короткая дубинка. Или кусок резинового шланга. И тут, неожиданно, Алик все понял. Черный бандит, улыбаясь, взмахивал своей отвратительной плотью.

Алик начал пятиться к машине. Его не преследовали. Из-под одеяла доносился смех. Черный гигант напевал и приплясывал...

Через две секунды Алик был в машине. Без единого слова он дал задний ход. Лора глядела на мужа с испугом.

Возле бензоколонки Алик развернулся.

— Едем домой, — сказал он, — пожалуйста. Обратную дорогу я вроде бы помню. Мы ехали правильно. Я сделал только один неверный поворот.

— Что-нибудь случилось?

— Ничего особенного. Хорошо, что я сдержался. Хорошо, что не избил этого типа.

— В чем дело? Тебя оскорбили? Что он тебе сделал? Надо вызвать полицию...

— Это бесполезно. Ничего особенного... Один чернокожий бандит... Даже не знаю, как тебе сказать... Короче, он показал мне свой член...

Лора тихо вскрикнула. Заговорила лишь через две минуты:

— Зачем он это сделал? Что он хотел этим сказать?

— Не знаю. Продемонстрировал, и все.

— Мне это неприятно!

— А мне, думаешь, приятно?

— Не знаю... Я в ужасе...

Алик тронул жену за плечо:

— Ты сердишься?

— Просто мне неприятно. Мне отвратительно. Мне все отвратительно и противно!..

Лора заплакала. Алик вспоминал дорогу и не мог отвлечься. Он сказал:

— В следующий раз захвачу кухонный тесак.

— Ты намерен часто здесь бывать? — рыдая, спросила Лора.

Минут через десять они выехали на шоссе. Еще через полчаса были дома. Алик хотел выпить чаю, но Лора приняла димедрол и заснула. Алик посмотрел телевизор и лег на веранде.

К утру все было почти забыто. Алик и Лора вновь были счастливы.

— В театр, — говорила Лора, — можно и не ходить.

— Особенно при наличии кабельного телевидения, — соглашался Алик...

А двоюродного брата год спустя чуть не задушили проволокой в метро. Причем в одном из лучших районов города.

На улице и дома

Посвящается Арканову и Горину

Моя жена сказала:

— И еще звонил Габович. У него есть дело. Обещал зайти.

— Я знаю. Наверное, хочет дрель попросить. Мне говорили, он купил стеллаж...

Габович был моим соседом и коллегой. Вернее, не совсем коллегой — он был филологом. Работал над сенсационной книгой. Называлась она — «Встречи с Ахматовой». И подзаголовок: «Как и почему они не состоялись». Что-то в этом роде...

Я начал зашнуровывать ботинки.

— Ты куда?

— Прогуляюсь. Куплю сигареты.

— А как же Габович?

— Если он меня застанет, это будет долгий разговор. А мне работать надо.

— Когда же ты вернешься?

— Как только он уйдет. Подай мне знак.

— Какой?

— Зажги, допустим, свет в уборной.

— Свет в уборной и так постоянно горит.

— Тогда потуши.

— Лучше я повешу на окно вот эту тряпку.

— Ладно...

Я спустился в холл. Крадучись, проследовал мимо лифта. Вышел на улицу. К этому времени начало темнеть. Кроме того, я перешел через дорогу. Так что Габович не должен был меня заметить.

Я купил пачку «Мальборо». Прогулялся до русского магазина. Взял для мамы газету. Тут же у кассы выпил бутылку «Перье».

Потом меня остановил Давыдов из «Русского слова». Спросил, как дела. Я в ответ поинтересовался:

— Как здоровье Эпштейна?

— Да вот, — отвечает, — собираюсь в больницу ему позвонить. Инфаркт — это, сам понимаешь, не шутки.

— Привет ему, — говорю...

Я вернулся к дому. Белой тряпки не было. А между тем становилось все прохладнее.

Тогда я зашел в «Подмосковье», спросил чашку кофе. Может, думаю, съем что-нибудь.

— Дайте, — говорю, — меню.

— Меню нет.

— То есть как это?

— Я вам и так скажу, что есть.

— Я не запомню.

— Запомните. Потому что у нас есть только шашлык.

— Поразительно, — говорю, — я как раз шашлык-то и хотел...

Я поел. Выпил кофе. К этому времени публика собралась, музыка заиграла. Помню, руководитель ансамбля воскликнул:

— Внук Ираклий поздравляет с днем рождения бабушку Натэллу. В ее честь исполняется лирическая песня...

Он выждал паузу и торжествующе договорил:

— Лирическая песня: «Ты еще жива, моя старушка!..»

Я расплатился и вышел на улицу. К этому времени стемнело. Наш шестиэтажный дом массивно выступал из темноты.

Однако тряпки не было.

Между тем я почувствовал холод. Зашел в спортивный магазин напротив фотоателье. Купил себе фуфайку за тринадцать долларов. Тут же натянул ее. И лишь тогда заметил спереди эмблему — череп, две берцовые кости плюс шизофреническая надпись: «Ты это прочел? Значит, ты подошел слишком близко!»

Хожу я по улице в этой дегенеративной фуфайке. Приближаюсь к своему дому. Свет в окне горит, а тряпки нет.

Я подошел к автомату. Трубку берет жена.

Я говорю:

— Отвечай только «да» или «нет».

— Нет, — сказала моя жена.

— Что — нет?

Молчание.

— Габович у нас?

— Да.

— А ты говоришь — нет... Он уходить не собирается?

— Да.

— Что — да? Да — собирается? Или да — не собирается?

— Я думаю — нет.

— Значит, не собирается?

— Нет.

— Смотри не угощай его.

— Ни в коем случае.

— Про тряпку не забыла?

— Нет...

Я снова прошелся до русского магазина. Встретил Давыдова. Он говорит:

— Ты знаешь новость — Эпштейн скончался. Я только что ему в больницу позвонил. Хотел заехать, навестить, и вот...

— Ужасно, — говорю...

Тут я решил позвонить одной знакомой женщине. Так, ничего особенного. Просто знакомая женщина лет тридцати из соседнего дома. Без мужа.

Порылся в записной книжке. Звоню. Эта самая Нелли мне отвечает:

— А, это ты?! Я думала, забыл меня совсем...

— Можно, — спрашиваю, — зайти?

Тут некоторая пауза возникла. И затем:

— Ты извини, я не одна.

— Ладно, — говорю, — в следующий раз.

В ответ раздается:

— Следующего раза не будет. Между нами все кончено. У тебя жена и дочка. Должна я наконец и о себе подумать?..

И Нелли вешает трубку.

Тут я задумался. Все люди жестоки по-разному. Мужчины, например, грубят и лгут. Изворачиваются, как только могут. Однако даже самый жестокий мужчина не крикнет тебе: «Уходи! Между нами все кончено!..» Что касается женщин, то они произносят все это с легкостью и даже не без удовольствия: «Уходи! Ты мне противен! Не звони мне больше!..»

Сначала они плачут и рыдают. Потом заводят себе другого и кричат: «Уходи!»

Уходи! Да я такого и произнести не в состоянии...

Я взглянул на часы — половина одиннадцатого. Кинотеатры закрыты. Денег практически нет. Дело приближается к ночи.

Окна мои призывно светились. Белая тряпка отсутствовала.

Зато хоть окончательно стемнело. Череп и кости на моей фуфайке перестали выделяться. Да и надпись утратила смысл.

Я снова позвонил домой. И звука еще не произнес, а жена мне твердо отвечает:

— Нет.

— Нет в смысле — да? Габович у нас?

— Да, — слышу.

И думаю — что там у них происходит? Может, какой-то серьезный разговор? Или какое-то важное дело?

Даже чувство ревности во мне зашевелилось.

Вешаю трубку. Звоню Рафаилу, который торгует недвижимостью. Благо живет Рафаил за углом.

— У тебя деньги, — спрашиваю, — есть?

— Допустим, нет. Зато есть виза, мастер-кард, америкэн-экспресс... А что?

— Поедем куда-нибудь.

— В смысле?

— Я не знаю... В Канаду... Или в Бразилию...

— С удовольствием, — отвечает, — но у меня Рита больна. Может, через недельку?

— Через недельку, — говорю, — я уже, пожалуй, дома буду.

— А сейчас ты где?

— Гуляю.

— Ты выпил?

— Это мысль. Брось-ка мне в окошко долларов пятнадцать.

— Я же сказал — денег нет. Завтра будут.

— А до завтра мне под окнами бродить?

— Если хочешь, зайди.

— Лучше сделай мне одолжение. Позвони в «Форест дайнер». Предъяви свою визу. Скажи, чтоб выдали мне дринк. Точнее, два. А деньги я при случае верну.

Я зашел в «Форест дайнер». Опрокинул два бокала рома с пепси-колой. Выкурил сигарету и решительно направился к дому.

Был первый час ночи. Мое окно светилось ярко и гостеприимно. Кстати, свет в уборной был погашен. Может, Габович погасил?..

Я поднялся в лифте на шестой этаж. Достал свой ключ. Дверь отворилась. Габович стоял на пороге. Он был в пальто. Он что-то говорил, жестикулируя и стряхивая пепел. Завидев меня, расплылся в улыбке.

Моя жена сказала:

— Я ему тысячу раз говорила — снимите пальто. А он ни в какую.

— Я же на минутку, — сказал Габович, — мне пора идти. Хотя теперь чего там... Сергей явился — можно поболтать...

Он снял пальто. Затем присел к столу и начал:

— Знаете ли вы, что у меня есть редкостные фотографии Ахматовой?

— Какие фотографии? — спрашиваю.

— Я же сказал — фотографии Ахматовой.

— Какого года?

— Что — какого года?

— Какого года фотографии?

— Ну, семьдесят четвертого. А может, семьдесят шестого. Я не помню.

— Задолго до этого она умерла.

— Ну и что? — спросил Габович.

— Как — ну и что? Так что же запечатлено на этих фотографиях?

— Какая разница? — миролюбиво вставила жена.

— Там запечатлен я, — сказал Габович, — там запечатлен я на могиле Ахматовой.

Когда он направился в уборную, моя жена шепнула:

— Веди себя прилично. Я тебя умоляю. И так все говорят, что у Довлатова совершенно невыносимый характер.

Мы и гинеколог Буданицкий

— Ты писатель, — говорит ему Бернович, — вот и опиши, чего я кушаю на сегодняшний день. Причем без комментариев, а только факты. Утром — холодец телячий, лакс, яички, кофе с молоком. На обед — рассольник, голубцы, зефир. На ужин — типа кулебяки, винегрет, сметана, штрудель яблочный... В СССР прочтут и обалдеют. Может, Ленинскую премию дадут за гласность...

Третий год писатель снимает дачу в русской колонии около Монтиселло. Третий год Вениамин Бернович дает ему советы:

— Ты опиши мою Фаину, слышишь? Как говорится, от и до. Причем без комментариев. Вот смотри. В Союзе элементарное комбинэ было проблемой. А здесь? Две шубы я ей купил на сегодняшний день. Четыре кофты с аппликациями. Платьев навалом. Туфель одних — штук двадцать пять... Ты же писатель. Так опиши все это барахло. Вывод, например, такой — спасибо капиталистической Америке... А этих комбинаций у нее здесь целый шкаф.

Бернович делает паузу. Лицо его озаряется предчувствием здорового смеха.

— Ты писатель? Вот и догадайся. Что у женщины под юбкой, а у мужчины в голове?

Григорий Борисович смущенно опускает длинные младенческие ресницы.

— Не знаешь? Комбинация! — восклицает Бернович. — Ответ — комбинация! Понял? У женщины под юбкой... У мужчины в голове... Комбинация...

Его жена Фаина тоже наведывается к писателю:

— Так редко удается поговорить с культурным человеком.

Затем Фаина одергивает сарафан и громким шепотом произносит:

— Я вам главное скажу — киноартисты постарели: Баталов, Евстигнеев, Моргунов. Ведь если разобраться, то уехали мы десять лет назад. А Евстигнееву, я думаю, уже и тогда было за сорок. Годы, в общем, идут, люди стареют. Такое у меня ощущение. Может, я не права?

— Почему же, — реагирует Григорий Борисович, — действительно стареют. А годы, в общем-то, идут...

Лето выдалось теплое и солнечное. Даже комары вели себя не очень агрессивно. Бернович и Фаина заходили к писателю все чаще. Бернович дарил ему только что пойманных, еще холодных маленьких окуней. Фаина неожиданно и решительно мыла ему посуду.

«Демократия, — размышлял он, — не только благо. Это еще и бремя. В Союзе такие люди были частью пейзажа. Я воспринимал их как статистов. Здесь они превратились в равноправных действующих лиц. Впрочем, — спохватывался писатель, — это хорошие, добрые люди. О них можно, в принципе, написать рассказ...»

Бернович говорил:

— Фаинка — дура. Купи мне, говорит, на сегодняшний день «чероки»...

— Что это?

— «Чероки»? «Чероки» — это тачка. Называется — «джип-чероки»... Купи, говорит, «чероки». А я говорю — ты посмотри на свои бюсты. Они же в «джипе» будут трястись, как это самое... Как последний день... Ну этой?.. Как ее... Помпеи...

Фаина говорила, оставаясь с писателем наедине:

— За мной еще до Вени один кинооператор ухаживал. В Дом искусств мы с ним ходили. Помню, весь тет-а-тет собирался: Ульянов, Яковлев, этот... Как его? Ждигарханян...

Бернович и Фаина часто ссорились. В такие дни заходили поодиночке.

Фаина говорила:

— Ему лишь бы поддать и в койку. Я к такому отношению не привыкла.

— Сколько лет вы женаты? — интересовался писатель.

— Двадцать пять. А что?..

Бернович тоже жаловался:

— Фаинка совсем одичала. Не ходи, говорит мне, в шортах. Ноги у меня, оказывается, слишком полные. А если я такими вот ногами дважды по этапу шел? Тогда что?..

Бернович как-то раз зашел и говорит:

— Писатель, дело есть. Хочу у тебя поселиться.

— Навеки? — поинтересовался Григорий Борисович с юмором и легкой тревогой.

— Нет, до среды включительно.

Бернович понизил голос и свистящим шепотом договорил:

— Фаинка идет по неверной дороге.

И затем еще более доверительно:

— Вот ты писатель. Опиши такое дело. Муж зарабатывает бабки. То есть буквально ходит по острию ножа. На триста шестьдесят кусков с довеском плавает в бензине. Два билдинга имеет в Поконо... А жена ему говорит: «Я тебя презираю. Я на сегодняшний день хочу культурному человеку отдаться...»

Бернович встал и отчеканил:

— Выследить ее хочу на манер КГБ... Ты слушай — в понедельник я уеду. Отгоню машину в рощу, а сам к тебе. И займу у окна наблюдательный пункт. Не возражаешь?..

У Григория Борисовича заметно испортилось настроение. Границы его частной жизни беспощадно нарушались. Какие-то посторонние люди участвовали в его судьбе...

— Не возражаешь?

— Ладно, — сказал писатель, — дело ваше...

И, сославшись на хозяйственные заботы, ушел. В тоске и печали направился к озеру. У самой воды на клетчатом одеяле лежала Фаина. Ее силуэт напоминал географические очертания Конго.

— Дивно, что вы пришли, — сказала Фаина, — взгляните на это облако. Что оно вам напоминает?

— Вас, — ответил писатель.

— Что вы? Я куда полнее. Хотя кушаю, в принципе, мало... Оно напоминает сон.

— Не понял?

— Я говорю, что облако напоминает сон.

— Действительно...

Фаина села, выпрямилась, обхватила руками колени. Заговорила быстро и громко:

— Я одинока, страшно одинока... Что вы стоите?

— Я сижу, — ответил писатель.

И сел на край одеяла.

— Мое замужество было ошибкой. Вениамин примитивен и груб. Кроме того, его скоро посадят. Элементарно посадят. Вы меня слушаете? Я обращаюсь к вам с просьбой. Только вы можете нам помочь.

— Кому это — нам?

— Мне и одному человеку. Есть один человек. Он гинеколог. Его зовут Миша. Вернее — Майкл. Мы знакомы три года. Отношения между нами чисто патологические...

— Платонические, — равнодушно исправил Григорий Борисович.

— Вот именно. Он гинеколог. Пошлостей ему и на работе хватает. Поэтому главное для него — чувство...

Григорий Борисович тронул ее руку, шершавую от песка:

— Короче, что я должен сделать?

Фаина заговорила еще решительнее:

— В четыре тридцать Миша прилетает из Детройта. В пять он будет на Терминал-стейшен. В пять двадцать уходит автобус на Монтиселло. Прибывает, если не ошибаюсь, в семь тридцать две. Там его и нужно встретить.

— Простите, но я без машины.

— Возьмите такси. Деньги верну.

— Когда он прилетает?

— Послезавтра.

— Послезавтра — это воскресенье?

— Да. Его надо встретить и разместить до понедельника...

Григорий Борисович задумался: «И что это богатые гинекологи так упорно пренебрегают отелями? У меня ведь даже телевизора нет. К тому же я рано встаю. Печатаю на машинке...»

При мысли о работе у него заныло сердце. Кошмар потерянного времени угрюмо замаячил впереди.

— У меня телевизора нет, — сказал писатель.

— И чудно. Вы будете разговаривать. Мишка такой интеллектуал, это страшное дело. У него сплошные афоризмы в голове...

У писателя окончательно испортилось настроение. Контуры жизни становились все более расплывчатыми. Миша, засада, самолет из Детройта... Гинеколог, сплошные афоризмы... Что происходит? Где выход из этого страшного тупика? Как получилось, что его личная, уединенная, нормальная жизнь столь дико запуталась?..

Над озером, естественно, кружились чайки. С противоположного берега доносился голос Мизиано. По шоссе неслись автомобили, тормозя возле разъезда. Лес на горизонте даже в солнечный день казался мрачным и запущенным.

Писатель очнулся. Почувствовал на лице своем широкую блуждающую улыбку. Испытал неожиданно острое сочувствие ходу жизни в целом. И вдруг отчетливо, даже звонко, произнес нечто такое, что удивило его самого:

— Главное, успокойтесь. Все будет нормально. Я сделаю все от меня зависящее...

И дальше, уже обращаясь к себе:

«Как же это будет называться? Допустим — «Мы и гинеколог...» Надо заменить фамилию... Ну, скажем: “Мы и гинеколог Буданицкий”».

Старый петух, запеченный в глине

Моя жена проснулась и спрашивает:

— Кто может звонить в четыре утра? Даже интересно... Ты не спишь?

Я сказал:

— Ничего интересного.

Раньше, еще в Союзе, лет двадцать назад, это могли быть знакомые пьяницы. Помню, дисквалифицированный боксер Литовченко кричал мне:

— Еду! Жди! Готовь закуску!

Я вяло сопротивлялся:

— Сейчас ночь.

— Вечно у тебя ночь, когда я звоню.

— Да и выпивки нет.

В ответ раздавалось:

— Должен тебя разочаровать: есть, и в неограниченном количестве...

Так было в Союзе.

Я встал, прикрывшись газетой. Пол был теплый. Подошел к телефону. Слышу, говорят по-английски:

— Это полиция. С вами желает беседовать...

— Кто? — не понял я.

— Мистер Страхуил, — еще раз, более отчетливо выговорил полицейский.

И тут же донеслась российская скороговорка:

— Я дико извиняюсь, гражданин начальник. Страхуил вас беспокоит. Не помните? Восемьдесят девятая статья, часть первая. Без применения технических средств.

Я все еще не мог сосредоточиться. Слышу:

— Шестой лагпункт, двенадцатая бригада, расконвоированный по кличке Страхуил.

— О господи, — сказал я.

Страхуил повысил голос:

— Все, начальник, испекся. Припухаю у ментов в районе Двадцать первой и Бродвея. Надо срочно выкуп заплатить. А у меня тут, кроме вас, ни одного солидного знакомого. Шплинта зарезали. Володя Рваный лечится от алкоголизма.

— Что произошло? — спрашиваю.

— Да ничего особенного. В Сирсе повязали, гады. С мантелем в руках.

— Что значит — с мантелем?

— Я мантель примерял, такой каракулевый, дамский.

Тут я наконец все понял:

— Ты шубу украл?

— Какой — украл?! Пытался. А то сразу — украл. Пытался и украл — вещи разные. Это как день и ночь.

Я задумался — что происходит? Одиннадцать лет я живу в Америке. Шесть книг по-английски издал. С Джоном Апдайком лично знаком. Дача у меня на сотом выезде. Дочка — менеджер рок-группы «Хэви метал». Младший сын фактически не говорит по-русски. И вдруг среди ночи звонит какой-то полузабытый ленинградский уголовник. Из какой-то давней, фантастической, почти нереальной жизни. Просит за него выкуп уплатить — четыреста долларов.

— Иначе, — говорит, — в тюрьму отправят, к черномазым. Удовольствие ниже среднего.

Я вынес телефон на кухню. Потянулся за сигаретами. Слышу:

— Гражданин начальник, захватите четыреста пятьдесят для ровного счета. Надо же отметить это дело, выпить по такому случаю.

Тут я немного опомнился, спрашиваю:

— Который час, ты знаешь?

— По московскому времени скоро двенадцать.

— При чем тут московское время?!

Но полицейский мне уже адрес диктует:

— Двадцать один, ноль три, второй этаж, сержант Барлей.

И голос Страхуила:

— Гражданин начальник, выручайте!

Моя жена спросила:

— Что такое?

Я даже отвечать сначала не хотел. Ну что я ей скажу? Звонит, мол, уголовник Страхуил. Просит внести за него четыреста долларов. Бред какой-то.

— Кто это? — спрашивает жена.

— Так, — говорю, — знакомый артист.

— Что у него случилось?

— Денег просит.

— Вечно тебе звонят какие-то подонки. Почему тебе Солженицын не звонит? Или Барышников?

— Видимо, — говорю, — у Барышникова денег хватает.

Я оделся, вывел из гаража машину. Еду и думаю: ведь рассказать кому-то — не поверят. Это только с русскими бывает. Уехал человек в Америку. Шесть раз переезжал с одной квартиры на другую. Стал домовладельцем. Все забыл. Все былые телефоны, имена, названия ленинградских улиц. И вдруг — звонок.

Мне один знакомый еще в Ленинграде рассказывал. Пристали к нему два хулигана в электричке. Выкинули его на ходу из тамбура. Скатился он по насыпи в канаву. Потерял сознание, естественно. Очнулся ночью, под дождем. Приподнялся и слышит:

— Вы случайно не знаете, кто изобрел граммофон?

Сидит мужик под зонтиком возле канавы. Кроссворд разгадывает. Да еще и мужик-то знакомый, как выяснилось, по офицерским сборам...

Еду через мост из Квинса. И вдруг начинается траффик. Причем солидный. Мили на две вперед — сплошные красные огни.

Это только в Нью-Йорке может случиться. Траффик в пять часов утра. Как он возник, из-за чего?

Минут сорок я ехал от «Квинсборо-плаза» до фуникулера на углу Шестидесятой и Второй. И только за мостом я понял, что случилось. Там, возле бывшей железнодорожной кассы, есть захламленная лужайка. Необитаемый клочок земли между двумя автострадами. Треугольная зона неуязвимости в потоке машин. Сотни раз я проезжал здесь, и все было нормально. А тут вдруг появился одинокий негр-саксофонист. Он был почти невидим в темноте. Играл самозабвенно, но плохо. Подбородком двигал, как боксер на ринге. Плоская кепка лежала у его ног.

Все тормозили, проезжая мимо. Я тоже слегка притормозил, опустив боковое стекло. Бросил в кепку несколько монет. Какая-то из них откатилась в сторону. Музыкант прихлопнул ее ногой. Затем одарил меня целым каскадом пронзительных режущих импровизаций. Могу добавить, что играл он «Рондо» Шостаковича в нелепой джазовой переработке.

Минут через сорок я был в полицейском управлении, напоминавшем римский Форум. Среди массивных псевдоионических колонн бродили живописно одетые люди. Кого-то провели в наручниках. Две ярко накрашенные и при этом ужасно бледные женщины кокетничали с молодым офицером в черной форме. Цыганское семейство расположилось на кафельном полу. Через зал проходили какие-то девицы с бумагами в руках. Наверху, у основания застекленного купола, были выбиты латинские изречения. Одно из них я с легкостью прочел:

«Бог — это справедливость».

И задумался: при такой биографии, как моя, чужой язык уже не составляет тайны.

Ко мне обратился полицейский с бакенбардами:

— Чем могу служить?

Он направил меня в канцелярию. Там я уплатил четыреста долларов, расписался и ответил на пять-шесть вопросов:

— Мистер Страхуил — ваш друг?

Я кивнул.

— Что вы можете сказать о нем?

— Только хорошее.

— Где вы познакомились?

— В тюрьме.

— Когда, за что и где вы отбывали наказание?

— Я был надзирателем.

— Извините?

— Я был охранником, коллега.

— Называйте меня — сержант Барлей. За что и где мистер Страхуил отбывал наказание?

— Под Сыктывкаром.

— Пожалуйста?

— Под Сыктывкаром.

— Это в Польше?

— Нет.

— Тогда в России?

— Совершенно верно.

— За что мистер Страхуил отбывал наказание?

— В общем-то за правду.

— Что это значит?

— За антикоммунистическую деятельность.

— Ограбление, убийство?

— Не думаю.

— Вчера он пытался украсть женскую шубу.

— Полагаю, что это недоразумение. Зачем ему женская шуба?

— Вот и я так думаю — зачем?

Наступила пауза. Сержант перебирал какие-то бумаги. Мне захотелось спросить:

— Скажите, я обязан был давать эти показания?

— Нет. А теперь распишитесь.

Потом меня завели в какой-то бункер. Через минуту появился Страхуил, здоровый, улыбающийся, в джинсовом костюме. Ринулся ко мне, горячо обнял и даже хотел поцеловать. При этом сильно оцарапал мне шею наручниками. Тут вышел офицер с ключами.

— Пока, — сказал он.

Мой друг выбежал на улицу, потирая запястья. Мне показалось, что я уже наблюдал эту сцену в каком-то фильме.

Я взглянул на часы — половина девятого. В ланчонете на углу жарили бекон.

— Зайдем? — спрашиваю.

— Не сюда.

— Ты же хотел позавтракать...

Становилось людно. Негры и латиноамериканцы толкали перед собой железные рамы на колесиках, увешанные одеждой. Переулки в этой части Манхэттена были забиты грузовиками. Как всегда, звучала однообразная ритмичная музыка. Из люков шел пар.

Страхуил толкнул вертящиеся двери. Я увидел вывеску — «Парижский шик». Столы были покрыты линолеумом. Над кассой гудел допотопный вентилятор. На прилавке возле блюда с фруктами дремал огромный кот.

Я сказал:

— Здесь недорого.

— Не имеет значения, — ответил Страхуил.

И тут же добавил:

— Кстати, где деньги?

Я протянул ему несколько бумажек. Подошел официант. Мы заказали два куриных супа, фаршированные ножки и шашлык. Все из курицы. Страхуил поинтересовался:

— А выпивка у них есть?

Я перебил его:

— Как ты сюда попал?

— В смысле — на Запад? Была у меня одна еврейка из валютного ресторана. Сошлись мы, помню, на День Конституции. Утром встали, познакомились как следует, оказывается — ей грозит трояк. И у меня как раз доследование шло. Уже подписку взяли о невыезде. Значит, надо ехать и как можно дальше. Записались и уехали, примазав органы двумя кусками. А в Риме эта Беба завела себе какого-то шахматиста еврейской национальности. Уж здесь-то он вроде бы на фига ей понадобился? Видимо, любовь. А любовь — это для меня святое, гражданин начальник. Короче, дал ей на прощание в глаз и отвалил.

Официант принес нам еду. Заиграла невидимая музыка. Страхуил нетерпеливо приподнялся:

— Я на минуту отлучусь. Надо заправиться.

— В смысле?

— В смысле горючего. Магазин за углом.

— Не стоит, — говорю, — рано.

— Что значит — рано? Мы же не в Республике Коми. Здесь, гражданин начальник, всегда есть место подвигу.

— Это лишнее.

— Лишнее? — приподнял брови Страхуил. — Все у тебя лишнее, начальник! Кто знает, что в жизни главное, что лишнее. Вот я расскажу тебе историю про одного мужика. Был он королем шмена на Лиговке. И его наконец повязали. Оттягивает король что положено, возвращается домой. А у него три дочери в большом порядке. Упакованы, как сестры Федоровы. Старшая ему и говорит: «Батя, живи у меня...»

Все это стало мне надоедать. Я понял, что должен защититься от надвигающегося хаоса. Он преследовал меня в Союзе, я уехал. Теперь он настиг меня в Америке. Хаос и абсурд.

Страхуил продолжает:

— Она ему: «Живи, говорит, у меня, батя. Вот тебе койка. Вот тебе любая бацилла из холодильника: колбаска, шпроты, разные ессентуки...»

Тут я прервал его:

— Откуда ты свалился на мою голову?

Страхуил не обиделся:

— Вот принесу горючего, бухнем и разберемся.

— Еще раз говорю — не стоит.

Друг мой отложил вилку, задумался. Лицо его озарилось светом глубокой выстраданной правоты. Я услышал:

— По-твоему, жизнь — что? Она — калейдоскоп. Сегодня одно, завтра другое. Сегодня ты начальник, завтра я. Вспомни Чинья-Ворык. Вспомни автомобильную мойку на Конюшенной.

Господи, да я и без него все помнил. Прожитая жизнь только кажется бесконечной, воспоминания длятся одну секунду. Конечно, я все помнил.

1965 год, ноябрь. Лагерь усиленного режима на станции Чинья-Ворык. Я военнослужащий, контролер штрафного изолятора.

Праздники ощущаются даже в лагерной зоне. У заключенных — выстиранные робы, начищенные дегтем сапоги. Над канцелярией вяло полощется широкий бледно-розовый транспарант:

«Через добросовестный труд — к социализму!»

Я сижу на вахте у знакомого инструктора. Он чинит мою бляху с напайкой. Над его столом — репродукция, вырванная, очевидно, из поваренной книги: жареный цыпленок, декорированный яблоками.

Звонит телефон:

— Срочно зайдите к лейтенанту Токарю.

Инструктор одалживает мне свой ремень. Я нехотя иду к зданию администрации.

— Есть дело, — говорит Токарь, — собирайтесь. Берите конвоира. Выводите бригаду из двух человек на отдельную точку. Хуриев вас проинструктирует.

— Что еще за дело?! — говорю. — Сегодня праздник!

Токарь приподнялся, одернул гимнастерку и сказал:

— Канализационная труба этого не знала, взяла и лопнула.

Он помолчал и добавил:

— Я ей от души сочувствую, потому что и мое терпение лопается. Ясно? Действуйте...

Через полчаса мы были на вахте: караульный и двое зеков-сантехников. Естественно, у всех дурное настроение — праздник. Хотя работы там было часа на два.

— В три будем дома, — сказал я одному из зеков.

Тот в ответ:

— Ну и что хорошего?

Второй добавил:

— Не дома, а в колонии усиленного режима — 1314/6.

Мы вышли из зоны, спустились к подстанции. Караульный сел на ящик из-под огурцов. Зеки разожгли костер, покурили, взяли лопаты.

День был морозный, солнечный. Дым над зоной поднимался вертикально. В поселке за ручьем играла музыка:

Ты сегодня мне принес

Не букет из алых роз,

Не тюльпаны и не лилии...

Так прошло около часа. Раза два зеки устраивали перекур. Впрочем, работали они добросовестно. Хотя бы судя по тому, что разделись.

Зеки были тощие, мрачноватые, примерно одного роста. Такие не запоминаются. Правда, один из них без конца ходил мочиться. Он-то вдруг и подошел ко мне:

— Хорошая погода, гражданин начальник.

Я спросил:

— Что надо?

Зек подошел еще ближе — так, что караульный выкрикнул:

— Стой на месте!

Зек остановился, доверительно подмигнул мне и сказал:

— Начальник, давай его схаваем ради праздника.

— Кого?

— Да петуха.

— Какого еще петуха?

— А вон, смотри.

Действительно, возле ручья гулял петух. Наверное, забрел сюда из Чинья-Ворыка.

— Вы что, — говорю, — совсем обнаглели?!

— В чем дело, начальник?

— Петуха не трогать. Продолжать работу.

— Начальник!

— Ни в коем случае.

Зек молитвенно сложил на груди руки. Заговорил драматической лагерной скороговоркой:

— Начальник, кто узнает?! Я его уделаю в момент. Исполню как врага народа. А если что, ты не в курсе.

— Еще бы, — говорю.

— Он даже пикнуть не успеет. Вот и будет праздник.

— Особенно, — говорю, — для петуха.

После этого я смягчился и голосом лейтенанта Токаря выговорил:

— Действуйте.

Зек свистнул, подзывая напарника. Я помахал караульному, чтобы не стрелял. Сантехники побежали к ручью.

Петух оказался неумным. Повел себя как участник троцкистско-зиновьевского блока. То есть простодушно зашагал навстречу собственной гибели. Ему бы удрать, так нет: развинченной мультипликационной походкой он двинулся в атаку. Головою поводил, как знаменитый саксофонист Чевычелов.

Через минуту все было кончено. Я огляделся — свидетелей нет.

Зеки вырыли ямку. Ощипывать петуха не стали. Просто вымазали его глиной и забросали сучьями. А сверху разожгли костер. Так он и спекся.

Караульный счел нужным объяснить мне:

— Глина вместе с перьями отвалится.

Я кивнул, дав понять, что считаю эту информацию ценной.

Зек снова подошел и говорит мне:

— Отпусти в поселок.

— За водкой, что ли?

— Почему за водкой? За портвейном. А то сразу — за водкой... Водка и портвейн — большая разница. Это как день и ночь.

— Ни в коем случае.

— Начальник!

— Категорически исключено.

— Я через пять минут вернусь.

— Нельзя.

Я знал, что говорю. Культпоход в поселок мог закончиться большим скандалом. А может, и кровопролитием. Достаточно было встретить патрульных.

— Это лишнее, — повторил я твердым голосом.

— Лишнее? — переспросил он, сощурившись. — Что значит — лишнее?! Кто его знает, что в жизни главное и что лишнее? Может, портвейн — это как раз самое главное...

— Кончай, — говорю, — философствовать. В поселок я тебя не отпущу.

— Начальник!

— Это лишний разговор.

Зек презрительно оглядел меня и спрашивает:

— Хочешь, расскажу тебе историю про одного старого шмаровоза?

— Ну.

— Был он королем у себя на Лиговке, и вот его повязали. Оттянул король пятерку, возвращается домой. А у него три дочери живут отдельно, чуть ли не за космонавтов вышедши. Старшая дочь говорит: «Живи у меня, батя. Будет тебе пайка клёвая, одежа, телевизор...» Он расстроился, поехал к другой. Средняя дочь говорит: «Вот тебе раскладушка, журнал «Огонек», папиросы...»

Тут я перебил его:

— Хватит. Жрите своего петуха и кончайте работу.

Короче, ограничились мы петухом. Кстати, я его так и не попробовал. Не смог. Одно дело — курица из магазина. И совсем другое — птица, которой свернули шею у тебя на глазах. Да и соли, откровенно говоря, не было.

В конце зек еще раз спросил:

— Не отпустишь в поселок?

— Нет.

— Ну, смотри. Жизнь — она длинная. Сегодня ты начальник, завтра я.

Вот, думаю, нахальная физиономия. Мало ему петуха. Я ведь и так, между прочим, рискую.

Однако поздно было ссориться. К этому времени стемнело. Надо было забросать снегом костер и возвращаться.

История не кончается.

Прошло двенадцать лет. За это время я демобилизовался и стал писателем-нонконформистом. Разумеется, меня не печатали. Тем более что начал я с кошмарных лагерных рассказов.

Короче, я все больше пил и все меньше соблюдал осторожность.

В результате мои сочинения попали на Запад. Некоторые были там опубликованы. А я был уволен с последнего места работы. С полуразрушенной баржи, которую добросовестно охранял.

Дальнейшие события излагаю отрывисто, как бы пунктиром. Мелкое диссидентство. Встречи с перепуганными западными журналистами. Обвинения в притонодержательстве и тунеядстве. (Участковый Баенко говорил мне: «Из твоего дома выбегали полуодетые женщины». Я требовал логики: «Если у меня притон, они должны были наоборот — вбегать».) Затем — какие-то неясные побои в милиции. (Я бы воспринял их как случайность, не повторись они дважды.) И наконец — Каляевский спецприемник, бывшая тюрьма на Шпалерной.

Подробности описывать не желаю. Коротко скажу — в тюрьме мне не понравилось. Курить запрещено. Читать запрещено. Питание отвратительное. Спишь на голых досках. Но самое жуткое, что я там испытал, — это было даже не хамство, а публичные физиологические отправления. Железная лохань посреди камеры внушала мне неподдельный ужас. Так выяснилось, что я — интеллигент.

Тюремная обслуга вела себя очень агрессивно. Гораздо агрессивнее, чем в лагере. И даже медики отличались странной жестокостью.

Помню, заболел один мой сокамерник. Мы вызвали фельдшера. Фельдшер спросил:

— Что у тебя болит?

— Живот и голова.

Фельдшер достал из кармана таблетку. Разломил ее пополам:

— Это тебе от живота. А это от головы.

И прибавил:

— Да смотри не перепутай...

Шесть дней меня продержали в камере. Затем вывели на работу. Мне достался гараж Управления милиции на Конюшенной площади. Нужно было вырыть довольно большую яму. Так называемую мойку для автомашин.

В гараж мы с конвоиром явились пешком. Он представил меня трем работягам, которые загорали на листах фанеры. Он сказал:

— Присматривайте за этим декадентом.

Конвоир ушел. Сказал, что явится за мной к пяти.

Посреди двора лежали тени от церковных куполов. То и дело мои работяги вставали, переносили фанерные листы на солнце. Я спросил у них:

— Так что мне делать?

Тот, что повыше, откликнулся:

— Закуривай.

И кинул мне пачку «Беломора».

Второй, ухмыльнувшись, сказал:

— Правда, что от работы люди...?

— Что? — я не расслышал.

— Глохнут! — заорал он.

Оба долго радостно посмеивались.

Так прошло около часа. В основном мы курили и беседовали, сидя на досках. Того, что был постарше, звали Генычем. Высокого — Олегом.

Затем наступил обеденный перерыв. Работяги достали свои бутерброды. Я встал и отошел. Высокий окликнул меня:

— Але! Раздолбай Иваныч! Иди питайся.

И протянул мне куриную ногу.

Это был высокий тощий человек с усами. Кисть его руки была украшена зеленоватой надписью: «Второй раз бью по трупу!»

Его лицо показалось мне знакомым. Да и он как-то странно на меня поглядывал. Затем вдруг поинтересовался:

— Ты в армии служил?

— Естественно.

— В охране?

— Ну.

— Не в Устьвымлаге?

— В Устьвымлаге.

— Чинья-Ворык помнишь?

— Ну, допустим.

— А как мы петуха уделали?

Он встал и чопорно представился:

— Потомственный зека Олег Володин. Кличка — Страхуил. Последняя судимость — кража.

— Предпоследняя, — исправил Геныч, — не зарекайся...

Конечно, я все помнил. Память наша — как забор, что возле Щербаковских бань. Чуть ли не каждый старается похабную надпись оставить.

Страхуил между тем возбудился:

— Помнишь, я говорил тебе, начальник: жизнь — она калейдоскоп. Сегодня ты меня охраняешь, завтра я буду в дамках. Сегодня я кайфую, завтра ты мне делаешь примочку.

— Короче, — вмешался Геныч.

— Короче, ты меня за водкой не пустил? А я тебя...

Он выждал паузу и закричал:

— Пускаю!

И затем:

— Вот шесть рублей с мелочью. Магазин за троллейбусной остановкой.

Я сказал:

— Ребята, это лишнее. Нас у вахты проверяют.

— Лишнее? — Его глаза округлились. — Знаешь, что лишнее в жизни, начальник? Алименты, хронический трипак и Уголовный кодекс... Вот я тебе расскажу историю про одного домушника с Лиговки. Дотягивает он свой четвертной...

— Кончай, — прервал его Геныч, — магазин закроют.

— Сейчас полтретьего.

— А может, у тебя история на пять часов?!

Короче, я пошел за водкой. А потом ходил один из работяг. И мы все говорили о жизни. А потом явился конвоир, и его тоже угостили водкой. Он сначала руками замахал:

— Я на службе!

А затем говорит:

— Мне — полную.

Геныч долил:

— Сам люблю полненьких.

Конвоир опьянел, и я сказал ему:

— Жизнь — калейдоскоп. Сегодня ты начальник, завтра я.

А конвоир вдруг заплакал и говорит:

— Я курсы бульдозеристов чуть не окончил. Отчислен из-за сотрясения мозог...

А потом работяги вызвали такси, и Геныч объяснил шоферу:

— Улица Каляева, шесть.

А шофер говорит:

— Куда их, в тюрягу, что ли?

Геныч обиделся за нас:

— Не в тюрягу, а в пенитенциарное учреждение, мудила!

И мы с конвоиром всю дорогу пели:

Ты сегодня мне принес

Не букет из алых роз,

Не тюльпаны и не лилии...

Вентилятор гонял по комнате тяжелый запах лука. Кот приподнял голову и медленно ушел. В очередной раз стихла музыка.

Я уже не слушал.

— Едет тот пахан в законе к младшей дочери. Она ему: «Располагайся, батя! Вот тебе диван, места общего пользования, напротив — красный уголок». Король ей говорит: «Не хочу я ессентуков, раскладушек и вашего общего пользования! Хочу портвейна белого, желательно «Таврического», ясно?!» А шкура в ответ: «Это, мол, лишнее!» Он ей внушает: «Да лишнего-то мне как раз и надо, суки вы позорные!» А девки ни в какую. Знаешь, чем все это кончилось?

— Ну?

Страхуил выдержал паузу и голосом опытного рассказчика закончил:

— Дочь пошла за ряженкой, а он в сортире на ее колготках удавился.

Страхуил умолк. Как-то странно поморщился. В глазах его блеснули слезы. Я спросил:

— Ты чего?

— Пахана, — отвечает, — жалко.

Мне стало все это решительно надоедать. Я приподнялся, говорю:

— Ну, мне пора.

Мне и в самом деле надо было готовить очередную передачу.

— Прощай, начальник.

— Будь здоров.

— Еще увидимся.

— Теперь уже не сомневаюсь.

— Я в смысле денег.

— Не спеши.

Я натянул плащ, толкнул вертящиеся двери. Заглянул еще раз с улицы в окно.

Около стола вертелся кот. Мой приятель кормил его из своей тарелки.

Загрузка...