Часть первая

I

В один ветреный мартовский день, в середине двадцатых годов, я сидел в приемной префекта по учебной работе иезуитской школы Святого Игнатия, чему был несказанно рад после семи нелегких лет, проведенных в учебных заведениях, которые находились в ведении муниципалитета города Уинтон. Сразу же после моего появления на свет отец мой, питая самые радужные надежды относительно своего будущего, а также в приливе отцовских чувств записал меня в Стоунихерст[1]. Когда же шесть лет спустя после тяжелой и продолжительной болезни он скончался, его достойные похвалы амбиции так и не были удовлетворены: оставленных им денег едва хватило, чтобы рассчитаться с докторами и оплатить похороны.

И все же Святой Игнатий был неплохой заменой заведению в Ланкашире, выбранному для меня моим родителем. Школа с примыкающей к ней церковью располагалась на холме недалеко от центра города и предназначена была для взращивания отпрысков католической буржуазии, а кроме того, благодаря умеренным ценам — и сыновей рабочих; преподавали в школе священники-иезуиты, воспитанные, как правило, по строгим церковным канонам и отличающиеся свойственной этому ордену надменностью, что пугало меня до крайности, а потому, когда за моей спиной открылась дверь, я вскочил на ноги как ошпаренный.

Но в комнату непринужденно вошел какой-то незнакомый мальчик, явно чувствующий себя здесь как дома. Я снова сел на место, а он с легкой полуулыбкой расположился рядом. Одет он был несравненно лучше меня: в прекрасно скроенный костюм из темной фланели, белоснежную рубашку с галстуком в черно-зеленую полоску — явно цветами частной школы. Из нагрудного кармана пиджака высовывался льняной носовой платок, а в петлице вызывающе красовался маленький василек. Более того, мальчик — с его благородной бледностью, мягкими белокурыми волосами и голубыми глазами — был настолько хорош собой, что я еще больше застеснялся не только своих огненно-рыжих волос, веснушек и длинного носа, но и убогой одежды: старых фланелевых штанов, синей шерстяной кофты, связанной матерью, трещины на облезлом носке правого ботинка, которая возникла в результате неудачного удара по вылетевшему со школьного двора мячу. В результате я сразу же возненавидел мальчишку и решил при первой же возможности как следует ему накостылять.

Неожиданно, к моему величайшему удивлению, мальчик нарушил торжественную тишину уставленной фолиантами комнаты.

— Надо же, как скучно. Похоже, пунктуальность не входит в число достоинств иезуитов, — сказал он и вдруг пропел: — «В церкви тихой и пустой оказались мы с тобой…» — а потом продолжил уже нормальным тоном: — Спорим, Бошамп сейчас завтракает в буфетной. Наверно, он жуткий обжора. Хотя ужасно образованный. Выпускник Итона. Новообращенный, естественно. — Мальчик снова затянул свою песню, теперь уже громче: — «В церкви тихой и пустой оказались мы с тобой…»

В этот момент дверь распахнулась, и моим глазам предстала массивная величественная фигура в сутане, впрочем, не способной скрыть хорошо заметную дородность ее обладателя. В правой руке человек нес тарелку с большим двойным сэндвичем с сыром. Вошедший водрузил тарелку на письменный стол, предварительно аккуратно застелив его салфеткой, которую достал из верхнего ящика. Затем тяжело уселся за стол и произнес то ли в виде извинения, то ли просто в воздух буквально следующее:

— Edere oportet ut vivas.

— Non vivere ut edas[2], — вполголоса отозвался сидевший возле меня маленький сноб.

— Хорошо, — кивнул прелат, который, вне всякого сомнения, был не кем иным, как отцом Бошампом. — И хотя ты и цитируешь Цицерона, о чем тебя, впрочем, не просили… — Здесь святой отец остановился, перевел взгляд с мальчика на меня и только потом продолжил: — Но когда я подходил к храму науки, то услышал весьма нестройный напев…

— Есть у меня дурацкая привычка, — честно признался мой сосед. — Когда я нервничаю или жду того, кто опаздывает, непроизвольно начинаю петь…

— Да уж! — мрачно заметил Бошамп. — Тогда встань и пой. Но только очень тебя прошу, ничего вульгарного.

Я с трудом подавил злорадный смешок. Сейчас этот маленький задавака выставит себя круглым дураком. Он медленно поднялся со стула. Пауза явно затянулась. Затем, устремив взгляд куда-то вдаль, мимо отца Бошампа, мальчик запел.

Он исполнял «Panus Angelicus»[3] — один из наиболее сложных церковных гимнов на латыни. И когда сладостные и трогательные слова гимна, наполнив комнату, начали постепенно подниматься к небесам, глупая ухмылка исчезла с моего лица. Никогда прежде я не слышал столь чудесного и искреннего исполнения и такого голоса — чистого и чарующего. Я был совершенно покорен и полностью отдался во власть музыки. Когда стихли последние звуки, в комнате воцарилась гробовая тишина.

Я был ошеломлен и долго не мог прийти в себя от потрясения. И хотя в те времена мои музыкальные познания были крайне ограничены, я не мог не понять, что этот расфранченный вундеркинд действительно обладает редким — прекрасным и пленительным — голосом. Бошамп был тоже потрясен.

— А… Хмм… — только и смог выдавить он. — А… Хммм… Нам непременно следует поговорить о тебе с нашим хормейстером, добрейшим отцом Робертсом. — И после непродолжительной паузы добавил: — Ты, должно быть, юный Фицджеральд.

— Да, я Десмонд Фицджеральд.

— Ну что ж, очень хорошо, — неожиданно мягко произнес отец Бошамп. — Я много лет переписывался с твоим отцом. На редкость эрудированный человек. Выдающийся ученый. Именно его стараниями я получил «Апокалипсис» из библиотеки Колледжа Троицы, очень ценное и редкое издание, выпущенное Роксбургским клубом[4]. — И, помолчав, продолжил: — Но из его письма, полученного мною за несколько месяцев до его смерти, я понял, что ты собираешься в Даунсайд[5].

— Материнские чувства не позволили моей матушке отпустить меня далеко от дома, сэр. А потому она решила возложить на вас бремя ответственности за меня. Полагаю, к величайшему облегчению бенедиктинцев.

— Значит, теперь ты живешь в Уинтоне?

— Моя мать — шотландка. И овдовев, решила вернуться на родину. Она сняла дом в Овертаун-Кресчент.

— Прелестно. Чудный вид на парк. Надо будет обязательно ее навестить… Возможно, она угостит меня чаем. — Лицо Бошампа приняло мечтательное выражение, и он облизал губы. — Как настоящая жительница Шотландии, она, должно быть, умеет печь эти восхитительные глазированные французские пирожные, которыми так славится наш город. Безусловно, пережиток Старого союза[6].

— Сэр, я обязательно позабочусь о том, чтобы к вашему визиту в доме был приличный запас, — серьезным тоном ответил Десмонд.

— Очень хорошо. Очень. А… Хммм… — Тут Бошамп повернулся ко мне и стал внимательно меня изучать, сосредоточенно нахмурив кустистые брови. — Ну, а ты кто такой?

Уязвленный до глубины души столь задушевным обменом любезностями, невольным свидетелем которого стал, я почувствовал себя здесь еще более чужим, а потому невнятно пробормотал сквозь зубы:

— А я просто Шеннон.

Похоже, ему понравились мои слова. На его лице появилась благостная улыбка.

— Ах да! Тебя приняли учиться как кельвинского стипендиата. — Бошамп наклонился и заглянул в лежащую на столе папку. — Несмотря на свой рост, ты похож на «скромный маленький цветок»[7], но, может быть, я сумею повысить твою самооценку, если сообщу, что твоя экзаменационная работа признана исключительной? Именно такую характеристику дал отец Джагер, который ее проверял. Ну что, ты доволен?

— Моя мать будет довольна, когда я ей об этом сообщу.

— Хорошо сказано! Теперь ты больше не «просто Шеннон», а великолепный Шеннон. — Бошамп внимательно оглядел меня сверху вниз, явно не обойдя вниманием и злополучную трещину на ботинке. — А теперь, если тебе удобно, можешь зайти к казначею и договориться о перечислении первого взноса из суммы твоей стипендии. Канцелярия открыта с двух до пяти.

К этому времени аромат свежего хлеба уже успел проникнуть за пределы салфетки, на которой лежали сэндвичи, и распространился по комнате. От аппетитных запахов у меня даже слюнки потекли, и я понял, что добрейшему префекту не терпится наконец разделаться со своим бутербродом. Бошамп торопливо проинформировал нас, что мы зачислены в старший четвертый класс[8], объяснил, где находится классная комната, и с облегчением отпустил.

Однако когда мы проходили мимо письменного стола, префект протянул свою здоровенную лапищу и, ни слова не говоря, вытащил цветок из петлицы Фицджеральда.

— С твоего позволения, во время занятий — никаких флористических украшений.

Десмонд вспыхнул, но возражать не стал, а лишь молча кивнул. Уже в коридоре мой новый товарищ сказал с улыбкой:

— В этом весь Бошамп. Золотая голова! Ненасытное брюхо! Спорим, он пустит мой василек на салат?! А я еще и пел ему, как последний идиот. Теперь меня непременно засунут в очередной хор. Хотя я и так целых три года играл роль чертовой примадонны в подготовительной школе!

— Наверно, у тебя скоро начнет ломаться голос? — попытался утешить я нового знакомца.

— Уже сломался. Причем очень рано. Теперь я обречен быть Доном Оттавио, Каварадосси, проклятым Пинкертоном![9] — Тут Десмонд взял меня за руку и тихо добавил: — Надеюсь, я тебе понравлюсь, так как нам все равно придется быть вместе. Думаю, ты мне тоже понравишься. Твое «просто» прозвучало довольно мило. Ты играешь в шахматы?

— Я играю в футбол, — ответил я. — А ты?

— Ни разу в жизни не гонял мяч. Но обязательно приду поболеть за тебя. А теперь почему бы нам, прежде чем приступить к трудам праведным, не пропустить по стаканчику имбирного лимонада? Я видел неподалеку неплохую кондитерскую.

— Я на мели, — холодно произнес я.

— Ты что?! Это же я тебя пригласил. Пошли!

И он повел меня через улицу к заведению, которое оказалось кондитерской при школе. Внутри было удивительно уютно. Мы сели за столик.

— Два имбирных «швепса», пожалуйста. И похолоднее. С кусочком лимона, если, конечно, у вас имеется такая вещь, как лимон.

Женщина, стоящая за прилавком, как-то странно посмотрела на Десмонда, но уже через несколько секунд перед нами стояли два стакана с пенным напитком, и в каждом плавало по кружочку лимона.

— Благодарю вас, мэм. Могу я с вами рассчитаться?

Боже, как давно я не пил имбирного лимонада!

Я сделал большой глоток приятно холодящей жидкости.

— Правда, хорошо? — улыбнулся Десмонд. — Лимон здорово улучшает вкус. А теперь расскажи о себе. Оставим в стороне забивание голов. Чем ты вообще хочешь заняться?

Я рассказал ему, что мечтаю получить университетскую стипендию и, если повезет, заняться медициной, а потом в свою очередь задал ему тот же вопрос.

— Я хочу стать священником, — ответил моментально посерьезневший Десмонд. — И мама будет довольна. Она у меня очень славная и очень набожная. Так что к тому времени, как ты обоснуешься на Харли-стрит, я уже буду кардиналом в Риме. Думаю, мне пойдет красная шапочка.

И мы оба покатились от хохота. Устоять против обаяния Десмонда было невозможно. А ведь еще каких-то полчаса назад у меня руки чесались задать ему хорошую трепку! Но теперь он меня покорил. И стал мне даже нравиться.

— Ну что, еще по кружечке? — осушив стакан, спросил Десмонд.

Я почувствовал, как кровь прилила к щекам. Но взял себя в руки и твердо сказал:

— Извини, Фицджеральд. Но я не могу ответить тебе тем же. А поскольку быть прихлебателем вовсе не входит в мои планы, я должен сообщить, что мы — я и моя мама — находимся сейчас в крайне стесненных обстоятельствах.

Десмонд что-то сочувственно пробормотал. Я видел, что ему ужасно хочется задать мне вопрос, но дальнейшее просвещение нового друга вовсе не входило в мои планы. А он, естественно, был слишком хорошо воспитан, чтобы давить на меня.

— Все самые почитаемые святые были бедны и предпочитали нищету богатству.

— Их дело, — парировал я.

— В любом случае, — улыбнулся Десмонд, — Господь свидетель… я не хочу, чтобы это помешало нашей дружбе. — А пять минут спустя, когда мы вышли из кондитерской, он взял меня за руку и сказал: — Возможно, еще не время, но ты не возражаешь, если мы будем обращаться друг к другу по имени? Я терпеть не могу, когда меня называют Фицджеральд. Все Фицы, как известно, являются потомками незаконнорожденных отпрысков Карла Второго. Он швырнул им приставку «Фиц» вместе с baton sinister[10]. Даже думать об этом противно. Нет, я предпочитаю, чтобы ты звал меня Десмонд, но никогда, заруби себе на носу, никогда не называй меня Дес. А как мне тебя называть?

— Ну, у меня совершенно ужасное имя. Меня назвали Александром в качестве искупительной жертвы, принесенной моему дедушке, причем абсолютно напрасно. А второе имя я получил в честь святого Иосифа. Но друзья обычно зовут меня просто Алек.

Мы вошли в классную комнату. Увидев, что наши парты рядом, Десмонд бросил на меня довольный взгляд.

II

Отец Десмонда был книготорговцем. Но ни один современный роман не мог попасть в пределы обшитой ромбовидными панелями маленькой пыльной лавки, приткнувшейся в уголке дублинской гавани и широко известной в Англии и за ее пределами как хранилище редких фолиантов, художественных альбомов, исторических буклетов, трудов ученых мужей и тому подобных вещей, за которыми охотятся просвещенные коллекционеры, желающие приобрести что-нибудь особенное, но по цене гораздо ниже той, что бесстыдно запрашивают в Лондоне или в Нью-Йорке.

И хотя Фицджеральд и не нажил особого богатства — о чем охотно сообщал своим клиентам при заключении сделки, — он достаточно прочно стоял на ногах и, будучи на двенадцать лет старше жены, весьма предусмотрительно сохранил и удвоил ее состояние путем денежных вложений на ее имя, что после его кончины — события, не заставившего себя долго ждать, — обеспечило ей приличный годовой доход.

Его жена Элизабет была родом из Шотландии, а именно из Ланакшира, и потому на берегах полноводной Лиффи[11] чувствовала себя не совсем уютно. И вот, выждав положенное приличиями время, что позволило ей продать дом и получить вполне разумную сумму за материальные и нематериальные активы фирмы, она переехала в Уинтон, где с оборотистостью репатриантки очень скоро нашла прелестный дом на холме, о котором упомянул Десмонд в разговоре с отцом Бошампом, когда тот напросился на чай. При такой матери, которая души не чает в единственном сыне, Десмонд получал все, что только мог пожелать: красивую одежду, карманные деньги без ограничения, новый велосипед, чтобы ездить в школу…

Я же находился в совершенно другом положении. Моя мать была дочерью преуспевающего фермера из графства Эршир, но семья отреклась от нее, когда она убежала из дому с моим отцом-ирландцем, совершив при этом еще более тяжкий грех, а именно, перейдя в лоно Римско-католической церкви. После смерти отца упорная приверженность матери новой вере не оставила ей ни малейших шансов на примирение с семьей. Но мою отважную матушку было не так-то легко сломить. Пройдя короткий курс обучения, она получила должность патронажного работника при уинтонском муниципалитете. Служебный долг привел ее в печально известный район под названием Андерсон — мрачные трущобы, где беднота плодила себе подобных, — золотушных и рахитичных детей. Эта замечательная, но достаточно обременительная работа вполне подходила матери — женщине энергичной и жизнерадостной. Заработная плата, отнюдь не соразмерная затрачиваемым усилиям и полученным результатам, составляла два фунта в неделю. За вычетом двух шиллингов и шести пенсов в пенсионный фонд и еще семи шиллингов и шести пенсов в качестве еженедельной платы за нашу так называемую двухкомнатную квартиру, на все про все — то есть на еду, одежду и наше с мамой содержание — оставалось лишь тридцать шиллингов, и это до следующего дважды благословенного дня маминой зарплаты. Но не думайте, что мы влачили унылое и голодное существование в скудно обставленных «кухне и комнате» на четвертом этаже, куда я взбегал по бесконечной лестнице, твердо зная, что наконец-то возвращаюсь домой, где проголодавшемуся мальчишке всегда найдется что поесть. Овсянка на завтрак, а если придется, то и на ужин, иногда как вариант бесподобное шотландское кушанье — гороховая каша на пахте, густой перловый суп с овощами на мозговой косточке, домашние ячменные или пресные лепешки, а по выходным — говяжьи голяшки, которые после воскресенья превращались в мясное рагу или картофельную запеканку с мясом. А еще я никогда не забуду мешка картошки, который каждый август нам тайком присылал старый работник с фермы маминых родителей. И хотя я прекрасно знал, что она ворованная, для меня не было ничего вкуснее больших рассыпчатых картофелин «Король Эдуард», которые мама запекала в духовке и подавала на стол с кусочком масла. Я съедал все, даже кожуру.

И тем не менее мой образ жизни так разительно контрастировал с приятной легкостью бытия Десмонда, что было нечто странное в нашей крепнувшей день ото дня дружбе. Мы встречались радостно, как старые друзья после долгой разлуки, и вместе с тем в наших отношениях не было ни малейшего намека на превосходство с его стороны или зависти с моей, хотя он приезжал в школу на новеньком велосипеде фирмы «Роли», а я тащился две мили пешком, поскольку у меня не было даже полпенса на трамвай.

В большинстве учебных заведений под руководством иезуитов близкая дружба между мальчиками не только не приветствуется, но и порицается. Но так как в дальнейшем нам с Десмондом предстояло разойтись по разным классам, на нашу взаимную привязанность смотрели сквозь пальцы, без тени сомнения или подозрения. Я никак не годился на роль партнера для любовных утех, поскольку практически сразу же был принят в футбольную команду, где меня заметили и оценили по достоинству благодаря резкой манере игры в качестве центрального полузащитника, в то время как Десмонд, несмотря на обаяние и кажущуюся беззаботность, проявил себя как достойный кандидат в священники, твердо решивший следовать избранной стезе. Он ни разу не пропустил мессы или причастия и каждое утро, еще до начала занятий, уже был в церкви. Он уговаривал меня присоединиться к священному братству, о котором у меня были самые смутные представления. А поскольку учащиеся принимали участие в церковной службе на Пасху и во время Страстной недели, я, стоя на коленях подле Десмонда, не раз видел, как из его глаз, устремленных на крест над алтарем, катятся слезы.

Десмонд ходил в любимчиках у святых отцов, и особенно у отца Робертса, который считал его талант даром Небес. Но Десмонд настолько выделялся из общей массы, что не пользовался особой популярностью у соучеников, одни из которых считали его снобом, а другие — просто странным. Здесь следует признаться, что если бы не я, ему пришлось бы вынести еще больше унижений от самых задиристых членов нашего маленького сообщества.

Однако при всей своей чувствительности Десмонд отнюдь не был трусом. Как-то раз, когда Десмонда загнала в угол группа хулиганов, которые, глумясь и осыпая его оскорблениями, предложили ему защищаться, он как ни в чем не бывало сунул руки в карманы и, приветливо улыбаясь, повернулся к ним лицом со словами: «Я не могу с вами драться, но если вам так уж не терпится расквасить мне нос, не стесняйтесь!»

От неожиданности хулиганы на секунду остолбенели и так и остались стоять с отвисшей челюстью, потом послышалось невнятное бормотание на жутком уинтонском диалекте: «А он того, не сдрейфил… Не трожь его, Вилли… Отстань от него», затем раздался дикий гогот, причем не издевательский, а одобрительный, даже лестный для Десмонда, который невозмутимо кивнул и, не вынимая рук из карманов, спокойно пошел своей дорогой. Но я не сомневаюсь, что, когда он усаживался на низкую каменную ограду спиной к спортплощадке, сердце его колотилось как сумасшедшее. Это было его любимое место отдыха. Он никогда не участвовал в наших грубых и буйных забавах, поскольку так и не научился управляться с мячом или бить по нему. Нет, сидя на своей жердочке, он с некоторой долей высокомерия читал требник или своего любимого Тита Ливия. Однако основной его заботой было следить за внутренней жизнью узкой улочки, бросать время от времени монетку тому нищему, кто официально был признан таковым и особенно его донимал, а помимо всего прочего, во время сильных ветров, которые были не таким уж редким явлением здесь, на крутом холме, бдительно следить за девочками в соломенных шляпках и синей форменной одежде, направлявшимися в соседнюю школу при женском монастыре или, наоборот, выходившими оттуда.

Этих благовоспитанных девочек из хороших семей учащиеся школы Святого Игнатия считали незваными гостями и старались совершенно игнорировать, а потому, проходя мимо, отводили взгляд или опускали глаза долу. Десмонд же не устанавливал себе подобных запретов: он изучал девочек отстраненно и беспристрастно, словно они были туземцами, существами другой расы, и его замечания, подчас иронические, но очень смешные, были абсолютно лишены налета нечистых помыслов.

«Надо же, какая коротышка! Смотри, как ковыляет! А вот пай-девочка, мамина любимица! Только посмотри, какие локоны! А ленточки, ленточки-то, Господи помилуй! Ну и ну! Гляди, какая дылда белобрысая! Просто красотка, разве что ноги слегка великоваты!»

Конечно, все это был невинный мальчишеский треп, но в очень ветреные дни, когда внезапно налетевшие порывы срывали соломенные шляпки и, как парус, раздували непослушные юбки, выставляя на всеобщее обозрение девственно чистые голубые саржевые панталоны, мне начинало казаться, что мой друг слегка заигрался и его поведение свидетельствует о неосознанном влечении к противоположному полу. Так или иначе, но по сдавленным смешкам девочек и их взглядам исподтишка было понятно, что они тоже не обошли вниманием юного аполлона, который с самым невозмутимым видом сидел на ограде и время от времени доставал из кармана запрещенный василек, чтобы вставить в петлицу.

И только один человек в школе, похоже, откровенно не любил Десмонда — отец Джагер, который был наставником в пятом классе, а кроме того, тренером школьной футбольной команды, им же и организованной. Это был коренастый, пышущий здоровьем, очень активный человек, которому я вскоре стал предан душой и телом и который, в свою очередь, проявлял ко мне определенный интерес. И вот как-то раз, когда я вошел к нему в кабинет, он неожиданно заметил:

— Похоже, вы с Фицджеральдом очень сблизились?

— Да, мы хорошие друзья.

— Не люблю тюфяков! Ты заметил, как он, сидя на ограде, пялится на девочек из школы при женском монастыре?

Я старательно обдумал свой ответ, потому что надо было быть полным идиотом, чтобы перечить отцу Джагеру.

— Это просто игра такая, — осторожно ответил я. — Он ужасно хороший. И каждый день причащается…

— Что делает ситуацию еще более опасной. Яблочко-то с гнильцой. Чует мое сердце, твоего красивого и набожного друга ждут большие неприятности, — сказал отец Джагер.

Положив конец дискуссии, отец Джагер долго полировал свою вересковую трубку — единственную слабость, которую себе позволял, — рукавом старой сутаны, а потом зажал ее в зубах, но зажигать не стал — ввиду Великого поста — и пустился в пространные рассуждения на свою любимую тему о том, что в здоровом теле здоровый дух.

Он страстно верил в силу физического оздоровления, а потому неизменно принимал на заре ледяные ванны, после чего делал гимнастику по системе Юджина Сэндоу[12] и так заразил меня своим энтузиазмом, что я перенял его привычку ежедневных физических упражнений. Ходили слухи, что в молодости отец Джагер играл за футбольный клуб «Престон Норт Энд». Несомненно, он был помешан на футболе, не жалея сил, работал с командой, присутствовал на всех матчах и лелеял безумную мечту, что в один прекрасный день школа Святого Игнатия завоюет вожделенный приз — Щит шотландских школ.

III

И все же даже непреклонный отец Джагер, похоже, сменил гнев на милость, поскольку Десмонд искупил свои грехи, когда, изменив себе, стал заядлым болельщиком школьной футбольной команды. Каждое субботнее утро Десмонд встречал меня на углу Рэднор-стрит; там мы садились на трамвай, чтобы доехать до окраины города, где находилось футбольное поле. Во время игры он обычно стоял за линией ворот наших соперников и, когда сия цитадель оказывалась пробитой, в частности, благодаря удару моей безжалостной ноги, пускался в пляс, исполняя нечто даже более эмоциональное, ирландскую джигу.

Отец Джагер обычно приглашал меня в свой маленький кабинет на втором этаже, чтобы обсудить тактику игры до и после каждого матча. Еще задолго до того, как это стало обычной практикой в профессиональной лиге, он настаивал на том, чтобы центральный полузащитник, то есть я, выполнял функции защитника и одновременно старался играть нападающего на половине соперника, чтобы забить мяч в его ворота. И именно благодаря советам отца Джагера мне удалось не только радовать своими голами Десмонда, но и приводить команду к победе в заведомо проигрышной ситуации.

После матча — независимо от того, победили мы или проиграли, — Десмонд приглашал меня на ланч к себе домой, где я нередко сталкивался со своей мамой. Десмонд со свойственным ему тактом постарался свести наших вдовых матерей вместе, что, впрочем, было не так уж и трудно, поскольку обе ходили к воскресной торжественной мессе в церковь при школе Святого Игнатия и явно симпатизировали друг другу. А кроме того, у меня имелись все основания полагать, причем без излишней самонадеянности, что миссис Фицджеральд одобряла дружбу своего сына со мной.

Что это были за чудесные встречи! Бесподобная еда, изысканно сервированный стол в чудесной, прекрасно обставленной комнате, из окон которой открывался вид на парк. И какое наслаждение для моей дорогой матушки, которая знавала лучшую жизнь и которой так не хватало всех этих красивых вещей! После кофе женщины усаживались у окна, чтобы поболтать или заняться шитьем, поскольку уж чем-чем, а шитьем миссис Фицджеральд, трудившаяся на благо церкви, всегда могла обеспечить их обеих, а мы с Десмондом отправлялись через парк в традиционное паломничество в муниципальную картинную галерею — красивое современное здание из красного песчаника неподалеку от Уинтонского университета. Мы знали галерею как свои пять пальцев, а потому сегодня мне была сделана уступка, и мы сразу же направились в зал французских импрессионистов, сели на скамью и погрузились в созерцание двадцати роскошных образчиков живописи этого периода. Больше всего мне нравился Гоген[13]: две туземки, сидящие на берегу, на фоне буйных тропических зарослей.

— Написано во время его первой поездки на Таити, — прошептал Десмонд.

Но я уже перевел взгляд на восхитительную картину Сислея[14] — набережная Сены в Пасси, — затем на не менее восхитительное полотно Вюйара[15] — светло-желтое и багровое, — потом на Утрилло[16] — обычная улица на парижской окраине, абсолютно пустая, но полная, да, полная Утрилло.

— Его лучший период, — прошептал мой наставник. — Ранний, когда он добавлял в краски гипс.

Однако я его не слушал: я жадно впитывал в себя дух этих полотен, которые так хорошо знал и которые как магнитом притягивали меня к себе.

Тогда Десмонд встал, решив, что на сегодня импрессионистов с меня довольно, и направился в коридор. Я последовал за ним в последний зал, где были представлены картины итальянских мастеров Раннего и Высокого Возрождения. Однако флорентийские и сиенские религиозные композиции не слишком меня интересовали. Я уселся на скамью в центре зала, а Десмонд стал медленно обходить овальный зал, останавливаясь у любимых полотен, пристально вглядываясь в них, тяжело дыша от восторга и время от времени обращая глаза к небесам.

— Десмонд, ты слишком драматизируешь, — заметил я.

— Нет, Алек. Эти изумительные сокровища прошлого, с их духовным воздействием и такой простой, но возвышенной идеей, порождают во мне божественное ощущение бытия. Посмотри на эту картину Пьеро дела Франческа[17] и на эту божественную Мадонну, которая, несомненно, была центральной частью триптиха флорентийской школы, года примерно тысяча пятисотого, или вот эту Пьету[18]… А вот и моя любимая картина. «Благовещение» кисти Бартоломео делла Порта[19].

— А почему делла Порта?

— Он жил неподалеку от Порта-Романа. В тысяча четыреста семьдесят пятом. Дружил с Рафаэлем. Мне она так нравится, что я даже раздобыл небольшую репродукцию.

Я с похвальным терпением внимал его восторгам, пока не услышал, как в концертном зале этажом ниже оркестр начал настраивать инструменты. Тогда я решительно поднялся и сказал:

— Маэстро, музыку!

Десмонд улыбнулся, кивнул и, взяв меня за руку, спустился по широкой каменной лестнице в роскошный театр, который городские власти Уинтона от щедрот своих предоставили в пользование местным жителям и в котором днем, по субботам, можно было бесплатно послушать хорошую музыку в исполнении шотландского оркестра. Когда мы входили в зал, Десмонд взял отпечатанную на машинке программку.

— Черт побери! — воскликнул он, когда мы уселись в конце полупустого зала. — Ни Вивальди. Ни Скарлатти. Ни Керубини.

— Зато будет прославленный Чайковский и несравненный Римский-Корсаков.

— Твои проклятые русские!

— Они порождают во мне божественное ощущение бытия!

Десмонд рассмеялся, но потом сразу притих. Появился дирижер, которого приветствовали сдержанными аплодисментами, он взмахнул палочкой — и в зал полились первые звуки музыки из балета «Лебединое озеро».

Для провинциального города наш оркестр был очень неплох: он даже начал приобретать определенную известность в Европе и Соединенных Штатах. Оркестр великолепно исполнил Чайковского, а после перерыва — на том же высоком уровне — музыку к балету «Шахерезада».

После того как стихли последние аккорды, мы какое-то время приходили в себя, не в силах произнести ни слова. Молчание нарушил Десмонд, уныло заметивший:

— Боюсь, на этой неделе в Кингз ничего интересного для нас не предвидится.

— А что там будет?

— Одна из этих идиотских музыкальных комедий. «Девушка с гор». Кажется, так. Каких гор? Эвереста? Канченджанги? Волшебных холмов? Мамины друзья из Дублина сообщили, что в Уинтон приезжает Карл Роса.

— Прекрасно!

Это было еще одной нашей страстью, секретом, который мы тщательно оберегали от школьных товарищей, чтобы они не подняли нас на смех. Мы оба любили оперу и всякий раз, как оперная труппа приезжала в наш город, обязательно покупали шестипенсовые билеты на галерку на спектакли в субботу вечером в театре Кингз. Шестипенсовые билеты мы брали исключительно по моему настоянию, поскольку дорогие были мне не по карману, но время от времени Десмонд, ненавидевший сидеть на галерке, предлагал мне места в партере, уверяя, будто это бесплатные билеты, которые иногда получает его мать.

— Карл Роса был удивительно хорош в прошлом месяце, — заметил я. — Мне действительно понравился Доницетти.

— «Лючия ди Ламмермур», — улыбнулся Десмонд. — Тебе, как истинному шотландцу, он не мог не понравиться!

— А певица была выше всяких похвал. Ведь ария невесты чертовски трудная!

— Я рад, что ты сказал «ария невесты». Было бы грубо назвать ее «арией сумасшедшей». Да, Джеральдина Мур — кумир Дублина.

— Она просто изумительная! Такая молодая и такая красивая!

— Алек, я непременно передам ей твои комплименты, — мрачно заметил Десмонд. — Когда увижу, конечно.

И при этих словах мы оба дружно рассмеялись. Могли ли мы тогда предполагать, что эта прелестная и одаренная женщина в будущем сыграет важную, причем весьма активную, роль в судьбе и карьере Десмонда?

Большая часть публики уже успела покинуть зал — обычно мы ждали, пока все выйдут, поскольку Десмонд терпеть не мог «ломиться в дверь вместе с толпой».

— Может быть, чаю? — вопросительно посмотрел я на Десмонда.

— С удовольствием, Алек, — просиял он.

С самого начала нашей дружбы с Десмондом мама как-то сказала мне: «Мы не нахлебники. И по возможности должны платить добром за добро». — «Конечно-конечно… Но мы почти не…» — «Да, мы бедны, — яростно перебила мама. — Но нам никогда, слышишь, никогда не следует этого стыдиться».

И теперь Десмонд по субботам пил чай у меня в гостях, хотя первое посещение нашего скромного жилища, несомненно, потрясло его. Когда мы вышли из парка и свернули в не самый престижный район под названием Йоркхилл, Десмонд с нескрываемым отвращением разглядывал дешевые лавки и принюхивался к чудовищным запахам жареной рыбы с жареной картошкой, доносившимся из открытых дверей заведения Антонио Мосено, который, уже облаченный в передник, стоял на пороге и призывно махал мне рукой.

— Здрасьте, здрасьте, мистер Шеннон! Зеленый горошек готов. Картошка поспеет минут через десять.

— Друг? — осторожно поинтересовался Десмонд.

— Да, и очень хороший. Если я прихожу за жареной картошкой на пенни, он всегда дает мне двойную порцию.

Когда мы проходили мимо лавки мясника в конце улочки, хозяин, одетый во что-то сине-полосатое, перепоясанное кушаком, приветственно мне помахал.

— Еще один друг, — поспешил я предупредить вопрос Десмонда. — Он шотландец. И если мама зайдет в его лавку в субботу перед самым закрытием, то обязательно получит первоклассный товар.

Десмонд как-то странно притих, и, когда мы вскарабкались на крутой холм, на котором стоял наш многоквартирный дом, я понял почему. Так вот, после того как мы вошли в дом и не без труда преодолели четыре лестничных марша до нашей квартиры на верхнем этаже, он остолбенел рядом со мной, запыхавшись и явно потеряв дар речи.

— Послушай, Алек, — наконец выдохнул он. — Высоковато вы забрались!

— Глупости, Десмонд, — отрезал я. — Утром после холодной ванны и трех кругов вокруг дома, что составляет около мили, я птицей взлетаю по ступенькам.

— Правда? — бесцветным голосом спросил Десмонд.

Я достал ключ, открыл дверь и провел своего друга на кухню, где мама, перед тем как деликатно удалиться, сервировала кухонный столик под чистой белой скатертью всем, что требуется для чаепития, и даже поставила большую тарелку с песочным печеньем.

Десмонд рухнул на один из двух стульев, стоявших у стола, и принялся молча наблюдать за тем, как я зажигаю газ, кипячу воду в чайнике, со знанием дела завариваю чай и разливаю его по чашкам.

Затем, судорожно сглотнув, сказан:

— Замечательно, Алек. Очень бодрит.

Я долил ему чаю и придвинул поближе тарелку с печеньем. Десмонд взял одно, осторожно надкусил, и лицо его просияло:

— Послушай, Алек, печенье просто восхитительное!

— Домашнее. Угощайся.

И мы принялись за дело. В скором времени Десмонд практически опустошил тарелку, хотя, конечно, и не без моей помощи.

— Я еще хуже, чем старина Бошамп с его французскими пирожными, — извиняющимся тоном заметил Десмонд, прежде чем взять девятое по счету, и последнее, печенье.

В ответ я в третий раз наполнил его чашку чаем.

Восстановив силы и слегка ожив, Десмонд стад рассматривать обстановку, и взгляд его остановился на занавешенном алькове за моей спиной.

— Алек, ты что, здесь занимаешься?

Я ногой отдернул занавеску, открыв нашему взору аккуратно застеленную узкую железную кровать под серым покрывалом.

— Мамина спальня, — сказал я. — Хочешь посмотреть мою?

В ответ Десмонд только молча кивнул. Я провел его через крошечную прихожую и распахнул дверь в комнату.

— Вот мои владения, — улыбнулся я. — Здесь я сплю, работаю и занимаюсь гимнастикой.

Оторопевший Десмонд последовал за мной. Комната была практически пустой. Из всей обстановки только узкая кровать на колесиках у стены и ветхое бюро с задвигающейся шторкой, уцелевшее только потому, что при распродаже нашего имущества его сочли непригодным для продажи на аукционе.

Так как Десмонд упорно продолжал молчать, я взял с каминной полки каучуковый мячик и бросил его так, чтобы он ударился о стену, а когда тот отскочил под острым углом, поймал.

— Моя, так сказать, настенная игра. Если удается поймать мяч пятьдесят раз подряд, значит, я выиграл.

Но Десмонд, который в ответ не проронил ни слова, вдруг подошел ко мне все с тем же странным, взволнованным выражением на лице и, взяв меня за руку, к моему крайнему смущению, опустился передо мной на одно колено.

— Алек! — подняв на меня глаза, воскликнул он. — Ты такой благородный. Воистину благородный, так же как и твоя дорогая матушка. Жить, как вы живете, так скромно и так аскетично, и при этом сохранять жизнерадостность и высоту духа, могут только святые. Дорогой Алек, когда я смотрю на тебя, мне просто стыдно за себя, — сказал он и дрогнувшим голосом добавил: — Осени меня крестным знамением и дай мне свое благословение.

Чувствуя жуткую неловкость, я уже готов был сказать: «Ради бога, не будь идиотом!» — но по какой-то неясной причине все же сдержался и, пробормотав: «Во имя Отца, Сына и Святого духа», перекрестил его лоб.

Десмонд тут же расслабился, вскочил на ноги и стаи яростно трясти мою руку.

— Теперь я чувствую, что у меня хватит смелости следовать твоему примеру. Я не должен потакать своим слабостям. И я начну прямо сейчас. До моего дома отсюда пара миль, — после секундного размышления произнес Десмонд. — Причем все время в гору, если идти через парк.

— Даже чуть-чуть больше, — заметил я.

— Прекрасно. Начну прямо сейчас, и если пойду быстрым шагом, то обещаю тебе, что уже через двадцать минут буду дома.

— Тебе придется здорово попотеть! — предупредил я Десмонда.

— Ну, тогда я пошел, — сняв фуражку с крючка, заявил Десмонд и направился к двери. — Спасибо тебе за чудесный чай… и за то, что ты есть.

Я стоял, прислушиваясь к его шагам, гулко отдававшимся на каменной лестнице, а затем подошел к окну. Верный своему слову, Десмонд быстро шагал вперед, наклонив голову и размахивая в такт ходьбе руками. Но постепенно шаг его замедлился, словно мой друг неожиданно выдохся. Хотя что ж тут удивительного, если учесть, сколько печенья умял Десмонд! Вот он остановился и, достав белоснежный носовой платок, вытер лоб, а потом пошел дальше, но уже медленнее, гораздо медленнее. Теперь он уже был на главной улице. Там он остановился, чтобы пропустить поток транспорта, и, увидев пустой кэб, призывно махнул правой рукой. Кэб остановился, дверь открылась, и Десмонд нырнул внутрь.

— Домой, Джеймс, — пробормотал я себе под нос. — И не жалей лошадей! — Но он хотя бы попытался!

Солнце медленно заходило за Дамбартонские холмы вдалеке, озаряя розовым светом верхушки крыш и заливая мою пустую комнату волшебным сиянием. Устремив взгляд на закатное небо, я невольно задумался, какое будущее ждет Десмонда… и меня тоже.

IV

Десмонд, который не слишком утруждал себя учебой, от природы обладал ясным умом, а благодаря покойному отцу и таким преимуществом, как знание трех языков. Он свободно говорил по-французски и по-испански и даже мог, хотя и с некоторыми затруднениями, вести беседу на латыни. Десмонд объяснил мне почти извиняющимся тоном, что отец каждый вечер брал его на прогулку в Феникс-парк в Дублине, предварительно строго предупредив, на каком языке они будут общаться. Перейти на английский было серьезным проступком, не наказуемым, но явно не одобряемым его высокообразованным родителем — известным ученым, которого приглашали подбирать и каталогизировать библиотеки в лучшие дома Европы.

К последнему году обучения в школе уже заранее стало понятно, что Десмонд станет обладателем всех языковых призов, тогда как я, приложив максимум усилий, смогу преуспеть в математике, естественных науках и, если повезет, в английском. Уже было решено, что Десмонд продолжит обучение в семинарии в Торрихосе, в Испании, а я попытаю счастья получить стипендию Маршалла, которая с учетом моих финансовых обстоятельств была единственно возможным для меня пропуском в Уинтонский университет и медицинский мир.

Мои шансы на получение стипендии, как ни странно, уменьшались в связи с тем обстоятельством, что наша школа одержала череду беспрецедентных побед в чемпионате за Щит шотландских школ. Сей заветный приз еще ни разу не доставался школе Святого Игнатия, и когда мы прошли отборочные матчи четверти финала, оставив за спиной поверженных противников из других школ, отец Джагер, который год назад сделал меня капитаном команды, стал сам не свой от волнения и желания победить.

Мы чуть ли не через день отправлялись в спортзал на продолжительные тренировки, а перед каждой игрой я проходил короткий инструктаж в кабинете отца Джагера.

«Алек, мне кажется, мы вполне способны это сделать, — возбужденно говорил мне отец Джагер, который, будучи не в силах усидеть на месте, мерил шагами крошечный кабинет. — Мы, конечно, команда молодая, очень молодая, но многообещающая, да, весьма многообещающая. И у нас есть ты, Алек, который, как никто другой, умеет провести мяч вперед, к воротам противника. А теперь запомни…»

Десмонд ходил со мной на все матчи, а потом с видом триумфатора возвращался домой, в Овертаун-Кресчент, на наши традиционные ланчи, во время которых несказанно радовал мою маму рассказами о моих подвигах, явно преувеличивая мои заслуги.

Теперь, когда его переход в семинарию был делом решенным, он развлекался сам и развлекал всю школу на свой особый лад. Для начала он узнал дату рождения отца Бошампа, заглянув в справочник «Кто есть кто», и специально к этому памятному дню сочинил, а потом перепечатал на машинке великолепное письмо от лица матери-настоятельницы соседней монастырской школы — почтенной немолодой дамы, редко появляющейся на людях.

Письмо было следующего содержания:

Мой дорогой, дорогой отец Бошамп!

Если бы мне достало смелости, то я назвала бы Вас по имени, произнесла бы Ваше чудесное имя Харолд, поскольку теперь хочу признаться, что уже очень давно питаю к Вам глубокое, трепетное и страстное благоговение. Да, я часто наблюдаю из окна, как Вы стремительной походкой идете по нашей мощеной дорожке, любуюсь Вашей благородной, величественной и дородной фигурой и с замиранием сердца вспоминаю дни нашей юности, так как знаю Вас со времен своей молодости. Когда Вы, увенчанный научными наградами, покидали Итон, я была простой девушкой, учащейся расположенного неподалеку исправительного заведения под названием Борстал[20]. Какие совместные радости сулило нам будущее! Увы, Господь распорядился иначе. И вот сейчас, приняв постриг, я могу невинно и безгрешно поведать Вам о своей тайной страсти. И в ознаменование дня Вашего чудесного рождения я набралась смелости послать Вам праздничный торт. Интуиция — а может быть, и слухи — подсказывает мне, что, несмотря на строжайшие ограничения в еде, предписываемые Вашим орденом, Вы не отказываете себе в удовольствии полакомиться сладеньким.

Благослови Вас Господь, мой ненаглядный.

Я всегда буду воссылать за Вас молитвы — как утешение моей любви.

Обожающая Вас

Кларибел.

Этот шедевр, передаваемый из рук в руки учениками школы и каждый раз встречаемый взрывами хохота, был наконец приложен к перевязанной ленточками коробке с огромным шоколадным тортом.

Затем коробку передали веселой маленькой толстушке из школы при монастыре, которую Десмонд привлек к осуществлению своего замысла. Именно она раздобыла для него листок фирменной монастырской бумаги, на котором и было напечатано письмо, и именно она в назначенный день позвонила в дверь школы Святого Игнатия и вручила подарок отцу Бошампу лично. Коробка была передана на глазах у всей школы, и вся школа затаила дыхание в предвкушении развязки.

Целый день все шло как всегда, то есть никакой реакции не последовало, но в пять часов, когда ученики собрались на вечернюю молитву, появился отец Бошамп, который должен был вести службу. Но прежде чем начать, он произнес, почти рассеянно:

— Фицджеральд, окажи мне любезность, встань, пожалуйста.

Десмонд смиренно повиновался.

— Ты — Десмонд Фицджеральд?

— Я всегда полагал, что так, сэр. Если я заблуждаюсь, можете меня поправить.

— Довольно! Фицджеральд, ты действительно считаешь меня «дородным»?

— Дородным, сэр? Это понятие включает множество значений — от избыточного веса до легкой благородной полноты, которая вполне пристала достойному прелату вашего ранга.

— Ах! Полагаю, ты знаешь или по крайней мере слышал о достопочтенной матери-настоятельнице соседней монастырской школы?

— Кто о ней не слышал, сэр?

— Ты можешь хоть на секунду поверить, что юные годы она провела в исправительном заведении под названием Борстал?

— Сэр, вы ведь, должно быть, и сами прекрасно знаете, что многие наши святые, являющиеся образцом благочестия и набожности, в далекой молодости были нечестивцами и правонарушителями, что не помешало их канонизации. Итак, даже если наша почтенная мать-настоятельница и попала по молодости в Борстал, кто осмелится первым бросить в нее камень?!

По нашим рядам прокатился сдержанный смешок. Мы прямо-таки упивались происходящим.

— Довольно, Десмонд! — По мягкости тона Бошампа было видно, что он не меньше нашего наслаждается словесной дуэлью. — Довольно, сэр. Даже если оставить тему Борстала в стороне, неужели вы считаете возможным, что такая почтенная и безгрешная дама способна лелеять тайную страсть к мужчине?

— Я ни в коем случае не стал бы отрицать такой возможности, сэр!

— Что!

— Слово «страсть», так же как и ваша дородность, — тут вся школа, более не в силах сдерживаться, прямо-таки полегла от хохота, — имеет множество значений. Оно подразумевает вспышку не только любви, но и страстей, то бишь гнева, который может вас охватить, Боже упаси, если я, паче чаяния, осмелюсь вам досаждать. И тогда я вернулся бы к своей дражайшей матушке в слезах и воскликнул бы: «Любезная моя матушка, я вызвал у нашего дорогого отца Бошампа, нашего всеми любимого префекта по учебной работе, вспышку страстей, то бишь гнева!» — Тут Десмонд сделал театральную паузу, чтобы смысл его речи дошел до присутствующих, которые от смеха уже бились в истерике, а потом продолжал: — Или же, сэр, слово это весьма употребительно в случае, когда молодая очаровательная женщина гордо входит в комнату с корзиной роз и говорит своему другу: «Дорогой, у меня какая-то страсть к розам. Я их просто обожаю». Или же, напротив, когда муж-подкаблучник заявляет своей супруге: «У тебя прямо-таки страсть к обновкам, будь ты проклята! Только полюбуйся на счет от модистки!» А вот еще…

— Довольно, Десмонд! — Отец Бошамп взмахом руки утихомирил разошедшихся учеников. — Скажи, это ты написал письмо, приложенное к торту?

— Наводящий вопрос, сэр. И даже в зале суда мне непременно предоставили бы определенное время, чтобы поразмыслить и хорошенько его обдумать либо при необходимости посоветоваться со своим адвокатом… — Неожиданно Десмонд замолчал. Он почувствовал, что извлек из ситуации все, что мог, чтобы позабавить аудиторию, и если вовремя не остановиться, можно только испортить полученный эффект. А потому он склонил голову и смиренно произнес: — Да, это я прислал вам торт, сэр. И я же сочинил письмо. Я сделал это ради забавы, сэр. Если мой поступок рассердил вас, я приношу свои извинения и готов понести заслуженное наказание. Я уверен, что каждый из нас, кто принимал участие в глупой шутке, сейчас искренне раскаивается. Смею только надеяться, что вам понравился торт.

В зале наступила мертвая тишина. Казалось, было слышно, как муха пролетит. Затем Бошамп начал говорить.

— Десмонд, я с большой долей уверенности и без тени сомнения могу предсказать, что ты, если, конечно, не собьешься с пути, закончишь свои дни принадлежащим к ближнему кругу кардиналом в Ватикане. Ты обладаешь необходимым для этого умением дипломатично уходить от прямого ответа, что чрезвычайно приветствуется в сем августейшем органе управления. Тем не менее поскольку ты, как ученик, все еще находишься под моим началом, то заслуживаешь наказания. Твое наказание будет заключаться вот в чем… — Тут Бошамп сделал драматическую паузу, и зал замер. — В следующий раз пришлешь мне вишневый торт. Мне он нравится больше, чем шоколадный.

Это был мастерский ход. Бошамп знал, как держать в руках мальчишек. Мы в едином порыве повскакали с мест и по знаку Десмонда наградили префекта по учебной работе бурными аплодисментами.

В преддверии близких каникул и учителя, и ученики были в прекрасном расположении духа. Мы только что выиграли полуфинал у известной школы «Аллан Гленс», славящейся своей сильной командой, встречи с которой изрядно опасались. С каким удовольствием я вспоминаю ту памятную игру, проходившую на поле прославленного Кельтского клуба солнечным погожим вечером на коротко подстриженной гладкой зеленой лужайке, так хорошо подходящей для нашей стремительной игры, во время которой каждый член нашей команды демонстрировал прекрасную форму; помню радость победы и приветственные крики, когда мы шли в раздевалку, где ликующий отец Джагер стиснул меня в крепких объятиях.

Самое большое наше препятствие было устранено, мы вышли в финал; нашим противником должна была стать малоизвестная команда из начальной школы, так что ни у кого не оставалось сомнений, что желанный приз у нас в руках. Я тогда был в большом фаворе, и даже отец Бошамп, человек далекий от спорта, при встрече в школьном коридоре одаривал меня широкой улыбкой.

Экзамены уже были позади, результаты вывешены на доске объявлений. Как и ожидалось, Десмонд прекрасно сдал все экзамены, завоевав половину наград, тогда как вторая половина досталась мне, скромному трудяге. Более того, на доске висело официальное сообщение из университета о том, что я получил, к превеликой радости моей дорогой мамы, да и моей тоже, стипендию Маршалла. И, наконец, на доске висело приглашение мальчикам из старшего шестого принять участие в ежегодном танцевальном вечере, который устраивали старшеклассницы монастырской школы под строгим контролем матери-настоятельницы. Такой обычай, заведенный для двух соседних школ, был направлен, вне всякого сомнения, на организацию встреч мальчиков и девочек, принадлежащих к католической вере, хорошо образованных и обладающих высокими моральными качествами; считалось, что подобные встречи могут возыметь спасительное и даже благотворное воздействие на подрастающее поколение именно теперь, когда молодым людям — незащищенным и неподготовленным — предстояло столкнуться лицом к лицу с мирскими соблазнами. Мы, естественно, восприняли приглашение как потрясающую шутку.

День решающей финальной встречи неотвратимо приближался: матч был назначен на пять вечера и должен был состояться в Хэмпден-парке, всемирно известной игровой площадке, и для события школьного масштаба зрителей оказалось на удивление много. Даже сейчас мне трудно без боли описывать событие, воспоминание о котором до сих пор ранит мне сердце. Начали мы очень неплохо и полностью владели мячом, так что в течение примерно семи минут вели в игре и чуть было не забили два гола. А затем произошел неприятный инцидент.

Наш левый защитник, мальчик лет пятнадцати, не больше, имел неприятную привычку бегать — и даже ходить — растопырив локти, и вот сейчас, во время игры, он случайно блокировал одного из нападающих противника. Локоть нашего игрока лишь слегка коснулся корпуса того мальчика, который, увы, тем не менее поскользнулся и упал. И сразу же раздался свисток судьи. Пенальти!

Удар по мячу, гол в наши ворота — и наша молодая команда утратила контроль над игрой. А потом пошел дождь и мы промокли до нитки, порывы ветра неумолимо стегали по лицу, из-за безжалостного ливня поле раньше времени окутала тьма, так что ни разметки, ни самого мяча практически не было видно. Нашим соперникам было не легче, чем нам, но на их счету ведь уже был забитый гол. Время неумолимо бежало вперед. На последних минутах игры я получил мяч на боковой линии, вне зоны пенальти. И предпринял отчаянную попытку вслепую забить гол в ворота противника. Мои усилия должны были увенчаться успехом, так как мяч летел прямо в верхний угол ворот, но неожиданно, подхваченный сильным порывом ветра, он изменил траекторию, ударился о стойку, взмыл в воздух и исчез.

И тут же прозвучал финальный свисток, мы были разгромлены, причем ни за что, ни про что. В раздевалке бедный отец Джагер, пепельно-серый от волнения и внутреннего напряжения, тотчас же пресек поток наших проклятий в адрес судьи.

— Мальчики, вы сделали все, что могли. Нам помешал ливень и… — с горечью произнес он, — то, что на нас были зеленые футболки[21]. А теперь живо переодеваться, автобус ждет!

У меня не было душевных сил присутствовать на организованном для нас обеде, и я спрятался в душевой, выйдя оттуда, только когда шум мотора нашего автобуса стих где-то вдалеке. Тогда я взял свою сумку и вышел под дождь, прекрасно понимая, что мне предстоит сначала долго плестись до трамвайной остановки, а потом еще дольше трястись в трамвае.

Неожиданно я почувствовал чью-то руку на своем плече.

— Дорогой Алек, нас ждет такси. Мне удалось поймать его за воротами на стадион. Давай свою сумку. Я не буду обсуждать игру и доставлю тебя домой в лучшем виде.

Он подвел меня к машине и помог забраться внутрь. И в этом был весь Десмонд, который в очередной раз продемонстрировал свои лучшие качества. Я благодарно откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.

Когда мы выехали за ворота и уже направлялись к дому, Десмонд прошептал:

— Алек, ты спишь?

— К несчастью, нет.

— Я не собираюсь обсуждать игру, Алек, но хочу, чтобы ты знал, что я весь матч молился как сумасшедший и чуть не умер, когда сорвался твой гол.

— Рад, что тебе удалось выжить.

— Послезавтра я уезжаю в Торрихос, в семинарию, — немного помолчав, произнес Десмонд.

— Уже?

— Да. Мама жутко расстроена. Она поедет со мной в Мадрид, но я смогу увидеть ее только тогда, когда приму духовный сан.

— Как жестоко.

— Да, насколько я понимаю, у них там ужасно строгие правила. — В салоне такси снова стало тихо, а затем Десмонд наклонился ко мне и прошептал: — Алек, ты ведь знаешь, что я люблю тебя.

— Десмонд, слово «любить» слишком многозначно.

— Ну, тогда я очень-очень люблю тебя и хочу, чтобы ты обещал мне не терять со мной связь. Там, где я буду, письма не запрещены, и я собираюсь часто писать тебе. Не возражаешь?

— Вовсе нет, и я постараюсь отвечать тебе, если, конечно, меня вконец не доконает квейновская анатомия.

— Спасибо, спасибо тебе, дорогой Алек.

Итак, соглашение было заключено. И именно благодаря этому я могу продолжить свое повествование, не упуская даже малейших деталей, несмотря на то что иногда мы с Десмондом не виделись годами.

Такси остановилось. Мы подъехали к моему дому.

— Десмонд, спасибо тебе, что ты такой хороший! Иначе я добирался бы сюда больше часа, — сказал я и пожал ему руку. Мне показалось, что когда я вылезал из машины, он хотел поцеловать меня в щеку, но не успел. — Спокойной ночи, Десмонд. И еще раз большое спасибо.

— Спокойной ночи, мой дорогой Алек.

V

Я так вымотался — и морально, и физически, — что на следующее утро встал очень поздно и даже пропустил привычную пробежку по парку. И хотя вручение школьных наград должно было состояться только ближе к вечеру, мама отпросилась с работы на весь день. Чтобы побаловать меня, она принесла мне завтрак в постель; на подносе, кроме обычной овсянки, были горячие тосты с маслом и тарелка яичницы с беконом. Она ни словом не обмолвилась о вчерашнем матче, хотя я без труда догадался по ее лицу, что она огорчена, хотя и пытается спрятать свои истинные чувства под нарочитой веселостью.

Пока я расправлялся с завтраком, она сидела рядом, а потом со словами: «Дорогой, у меня для тебя сюрприз» — вышла в прихожую и вернулась с большой картонной коробкой в руках. Она сняла крышку, и я увидел новый, чрезвычайно красивый темно-синий костюм.

Не веря своим глазам, я уставился на костюм.

— Где ты его раздобыла?

— Не имеет значения, дорогой. Ты ведь понимаешь, что в университете тебе понадобится приличный костюм. А теперь вставай и скорее примерь.

— Где ты его раздобыла? — уже строже повторил я вопрос.

— Ну… помнишь ту дурацкую серебряную брошку…

— С жемчужным ободком?

— Мне она не нужна. Да и вообще она мне надоела, бесполезная старая вещь… Я продала ее… одному очень приличному еврею, здесь, в нашем районе.

— Но ты ведь любила эту брошку. Ты еще говорила, что она досталась тебе от матери.

Мама пристально на меня посмотрела и, немного помолчав, сказала:

— Пожалуйста, дорогой. Не стоит поднимать столько шума по пустякам. Тебе необходим новый костюм для церемонии награждения и особенно для танцев, которые будут после.

— Не хочу я идти ни на какие танцы. Мне там не понравится.

— Тебе обязательно надо пойти, обязательно… У тебя совсем нет ни развлечений, ни светской жизни, — грустно улыбнулась мама и добавила: — Сегодня утром школьный служитель принес мне письмо, которое касается тебя. От отца Джагера.

— Покажи письмо.

— Не покажу. Письмо адресовано мне, и я оставлю его у себя. Кроме того, я вовсе не собираюсь еще больше раздувать твое самомнение. — Она замолчала, и мы уставились друг на друга, с трудом сдерживая смех. — Он только упомянул, что ты, как он очень надеется, жив и здоров, поскольку тебя не было на обеде. И он хотел бы, если у тебя найдется минутка, чтобы ты заглянул к нему до его отъезда в понедельник.

— Он что, уезжает?

— Похоже на то.

Я застыл в задумчивости, ошарашенный этим известием. Хотя что зря гадать, ответ я смогу получить уже сегодня.

— Дорогой, ну давай же, примерь костюм.

Я неуклюже поднялся, чувствуя себя каким-то одеревенелым, и с трудом заставил себя залезть в ванну с ледяной водой. Рядом с костюмом лежали чистая белая рубашка и новый голубой галстук. Я стал тщательно одеваться, время от времени не без удовольствия проверяя результаты, так как уже очень давно — по крайней мере, не меньше пяти лет — не выглядел таким нарядным.

Моя дорогая мама оглядела меня с головы до ног, медленно обошла вокруг и снова посмотрела на меня. От нее не последовало никаких взрывов восторга, преувеличенно одобрительных восклицаний, никакого сюсюканья типа «о, мой любимый сыночек», но глаза ее говорили больше всяких слов, когда она обняла меня и спокойно заметила:

— Сидит замечательно. Вот теперь ты похож на самого себя.

Весь день я слонялся без дела, зализывая раны и постоянно путаясь у мамы под ногами, но уже в пять часов мы сидели с ней в актовом зале, практически заполненном выпускниками, которые пришли в сопровождении родителей и друзей. Десмонда я заметил сразу, но, как он нам объяснил, его мама не смогла присутствовать, поскольку была занята последними приготовлениями к отъезду. Однако открыл торжественную церемонию именно Десмонд: он запел школьный гимн, новую версию которого написал отец Робертс. Правда, эффект был несколько подпорчен разговорами опоздавших и шумом отодвигаемых стульев. И тут на сцене появился отец Бошамп. После короткой молитвы, во время которой зал встал, отец Бошамп отчитался о проделанных за год успехах и приступил к раздаче наград. Родители отличившихся мальчиков сияли от гордости, те же, кому повезло меньше, не могли скрыть досады. Я слышал, как женщина за нашей спиной злобно шептала своему соседу: «А наш-то, наш Вилли был пятым по богословию. И чо ж тогда его не наградили-то?»

Наконец, уже более медленно, отец Бошамп стал называть имена лучших из лучших, и очень скоро Десмонда пригласили на сцену. Под сдержанные аплодисменты мой друг принял положенные ему в награду книги и, грациозно поклонившись, удалился. Затем настал мой черед. И мне было ужасно приятно, в первую очередь потому, что мама может гордиться мной, когда меня встретили шквалом аплодисментов, которые продолжались до тех пор, пока отец Бошамп, подняв руку, не утихомирил зал. Он начал говорить, предположительно обо мне, поскольку в зале снова раздались аплодисменты, и хотя я уловил фразу: «наш великолепный Шеннон», но больше практически ничего не слышал, так как взгляд мой был прикован к лежащему на стопке книг конверту.

Наконец пытка кончилась, отец Бошамп неловко пожал мне руку, я пробрался обратно на свое место, и мама, пунцовая от гордости, сжала мою ладонь и подарила мне взгляд, который я никогда не забуду; память о нем помогла мне выдержать все испытания, выпавшие затем на мою долю.

После еще одной молитвы нас отпустили, и толпа устремилась к выходу. Я проводил маму до трамвайной остановки у подножия холма, но, перед тем как посадить на трамвай, вручил ей заветный конверт.

— Здесь пять гиней наличными, мой приз за победу в конкурсе на лучшее эссе на английском языке. Не могла бы ты оказать мне любезность — сходить к своему еврейскому другу и выкупить у него брошь?

Мама и рта не успела открыть, как уже была в отъезжающем трамвае, а я, чувствуя прилив сентиментальных чувств и стеснение в груди, стал медленно подниматься обратно на холм.

Башенные часы на здании школы показывали двадцать минут седьмого. Я сразу же направился в кабинет отца Джагера. Он был на месте, сидел в своем любимом кресле и явно ничем не был занят, но выглядел, как мне показалось, непривычно задумчивым.

— Алек, я ждал, что ты придешь. Твоя мама получила мое письмо?

— Да, сэр, получила. Но решительно отказалась раскрыть мне его содержание.

— Хорошо, — сказал отец Джагер и улыбнулся. — Я действительно хотел видеть тебя, Алек, но не для того, чтобы обсуждать игру — это все в прошлом, а потому, что я, возможно… очень скоро уеду. — И, посмотрев на свои наручные часы, озабоченно спросил: — А тебе разве не пора уже быть на танцах?

— Чем больше я пропущу, тем лучше для меня, сэр. Я действительно ужасно вам благодарен за приз за лучшее эссе. Вы ведь знали, что я нуждаюсь в деньгах.

— Не говори ерунды! Твое эссе было на два порядка лучше остальных. У тебя в этой области особый дар.

— Хорошо, сэр, — засмеялся я. — Он пригодится мне, когда я буду выписывать рецепты. Но, ради бога, скажите, вы что, уезжаете в отпуск?

— Не совсем так. Но я буду далеко.

В комнате повисла неловкая тишина. Заметив, что он не курит свою любимую трубку, я спросил:

— Может быть, набить вам трубку, сэр?

Я частенько оказывал ему эту услугу во время наших бесед о футболе. Однако на сей раз он только покачал головой.

— Алек, мне пока стоит повременить с курением, — сказал он и, замявшись, добавил: — У меня на языке появилось какое-то странное пятно, которое может представлять определенный интерес для твоих будущих коллег.

— Что, очень беспокоит?

— Терпеть можно, — улыбнулся он. — Но в понедельник, когда приеду за результатами обследования, смогу узнать больше.

Я словно лишился дара речи. Мне не слишком понравилось то, что я услышал.

— И что, вас могут оставить в больнице, чтобы убрать пятно?

— Это выяснится на следующей неделе. Возможно, потом я переберусь на нашу базу в Стоунихерсте. В любом случае я хотел сказать тебе до свидания и пожелать дальнейших успехов в университете. Я в тебя верю, потому что у тебя кое-что есть здесь, — тут отец Джагер приложил руку ко лбу, — и здесь, — произнес он, ткнув кулаком себя в грудь. — Однако у меня нет той же уверенности относительно будущего твоего друга, — продолжал он. — У Фицджеральда в характере есть одновременно и хорошее, и дурное. Больше хорошего, очень хорошего, но в остальном… — пожав плечами, покачал он головой. — Ну ладно, Алек, тебе действительно пора бежать. Тебе уже давно пора быть на танцах, а то еще подумают, что ты уклоняешься от этого мероприятия. Я тебя провожу. Хочу зайти в церковь и побыть там немного.

Когда мы вместе подошли к дверям школы, он остановился и, крепко сжав мою руку, посмотрел мне прямо в глаза.

— До свидания, Алек.

— До свидания, сэр.

Отец Джагер повернулся и направился в сторону церкви, в то время как я медленно, нога за ногу, перешел через дорогу и грустно поплелся в гору, по направлению к женскому монастырю. Я не мог не заметить, каким трагическим было выражение глаз отца Джагера. И на то были все основания.

У него нашли рак языка с метастазами в гортани и дальше. Шесть месяцев спустя, после трех операций и адских мучений, он умер. И хотя он вел жизнь аскета, придерживаясь во всем суровых ограничений, единственная слабость, которую он себе позволял, убила его.

Должно быть, предчувствие беды возникло у меня уже тогда, когда я входил в женский монастырь. Танцы были в самом разгаре, пары сонно кружились под бдительным взглядом группы немолодых монахинь, восседавших на сцене. Десмонд выделывал замысловатые коленца, изо всех сил стараясь оживить праздник.

Танцы не входили в программу моего обучения, и все же я выбрал себе партнершу из стайки девушек, уныло подпиравших стенку, и сделал с ней пару кругов; мы старательно наступали друг другу на ноги, при этом она еще и пыхтела мне в правое ухо. Затем я передал ее с рук на руки совершенно не ожидавшему от меня такой подлости мальчику, а сам сел рядом с хорошенькой тихой сероглазой девочкой.

— Слава тебе, Господи, вы не танцуете.

— Нет, — отозвалась она. — Завтра я принимаю послушничество.

— В здешнем монастыре?

В ответ она только кивнула головой, а потом неожиданно спросила:

— Тот мальчик, что так выпендривается, и есть Фицджеральд? Тот, что решил стать священником?

— Да, в понедельник он уезжает в семинарию.

— Вы шутите! Уже через два дня?

— А почему бы и нет?

— Никогда не поверю, что можно вести себя так по-дурацки буквально накануне того дня, когда предстоит ступить на стезю служения Господу нашему, Иисусу Христу.

Я не стал отвечать, не желая ввязываться в дискуссию о поведении, приличествующем перед принятием послушничества.

— А вы, должно быть, Шеннон. Известный футболист, получивший стипендию.

— Ради всего святого, откуда вы знаете?

— Мы здесь иногда говорим о вас, мальчиках.

— Вы что, собираетесь стать монахиней?

— Да. И тут уж ничего не поделаешь.

Я не мог не улыбнуться, услышав такой восхитительный ответ, и мы стали очень мило беседовать, но она неожиданно сказала:

— Наверно, мне пора идти.

— Так быстро! А ведь мы только-только начали друг другу нравиться…

Она вспыхнула, отчего стала еще привлекательней.

— Вот потому-то и пора… Ты начинаешь мне нравиться больше, чем хотелось бы. — С этими словами она встала и протянула мне руку: — Спокойной ночи, Алек.

— Спокойной ночи, дорогая сестренка.

Я проводил ее глазами в тайной надежде, что она обернется. И она действительно обернулась, посмотрела на меня долгим взглядом, а потом, потупившись, вышла из зала.

Я тоже решил уйти, но в этот момент сестры, сидящие на сцене, дружно поднялись при появлении очень старой, почтенного вида монахини, которая, тяжело опираясь на палку, шла в сопровождении молодой монашки. В центре сцены тут же появилось кресло, в которое и уселась старая дама.

Танцоры мгновенно застыли на месте, поскольку то была не кто иная, как сама мать-настоятельница. Ласково посмотрев на присутствующих, настоятельница вполне отчетливо произнесла:

— Не мог бы юный Фицджеральд подойти ко мне?

Десмонд, проворно забравшись на сцену, поклонился, встал прямо перед старой монахиней, чтобы привлечь ее внимание, а потом опустился перед ней на одно колено.

— Ты тот самый ирландский мальчик, который поет?

— Да, преподобная мать-настоятельница.

— Отец Бошапм говорил мне о тебе. Но сначала, мой дорогой Десмонд, я хочу заверить тебя для восстановления твоего же душевного спокойствия, что я не получала образования в Борстальском исправительном заведении, которое, как тебе, похоже, известно, находится неподалеку от Итона.

Десмонд густо покраснел, а монахини на сцене захихикали. Небезызвестное письмо, несомненно, стало и здесь предметом шуток.

— Прошу простить меня, преподобная мать-настоятельница. То была дурацкая шутка.

— Ты уже прощен, Десмонд, но мне все же придется наложить на тебя епитимью, — произнесла мать-настоятельница и после короткой паузы продолжила: — Я старая ирландка, до сих пор скучающая по своей родине, на которую ей не суждено вернуться. А потому не мог бы ты сделать мне одолжение и спеть одну, только одну, ирландскую песню или балладу, чтобы утолить мою тоску по дому?

— Конечно, могу, преподобная мать-настоятельница. С превеликим удовольствием.

— Ты знаешь песню «Тара»? Или «Сын менестреля»?

— Я знаю обе.

— Тогда пой.

Она закрыла глаза и приготовилась слушать, а Десмонд сделал глубокий вдох и начал петь, исполнив сперва одну, а потом и другую балладу. И никогда еще он не пел так хорошо.

Молчит просторный тронный зал,

И двор порос травой:

В чертогах Тары отзвучал

Дух музыки живой.[22]

Он на битву пошел, сын певца молодой,

Опоясан отцовским мечом;

Его арфа висит у него за спиной,

Его взоры пылают огнем…

Пал он в битве… Но враг, что его победил,

Был бессилен над гордой душой;

Смолкла арфа: ее побежденный разбил,

Порвал струны он все до одной.

«Ты отвагу, любовь прославлять создана, —

Молвил он, — так не знай же оков.

Твоя песнь услаждать лишь свободных должна,

Но не будет звучать меж рабов!»[23]

Живая картина, достойная кисти живописца! В окружении монахинь старая, очень старая мать-настоятельница, которая сидит с закрытыми глазами, откинувшись на спинку кресла, а возле нее — светловолосый голубоглазый юноша с лицом ангела, рвущий сердце своей песней.

Когда песня кончилась, все так и остались стоять, не шелохнувшись, пока мать-настоятельница не проговорила, глотая слезы:

— Спасибо тебе, мой дорогой Сын Менестреля. Да благословит тебя Отец наш небесный и воздаст тебе, за то что позволил старухе, прежде чем отправиться на небеса, вкусить райское блаженство на земле. — С этими словами она с помощью монахинь с трудом поднялась с кресла и ласково улыбнулась. — А теперь можете продолжать танцы.

Когда она покинула сцену, в зале началось настоящее веселье, причем заводилой был Десмонд, окрыленный внезапным успехом и готовый действовать. Он уговорил веселую маленькую толстушку, которая оказалась капитаном школьной хоккейной команды, составить ему компанию и сплясать нечто среднее между ирландской джигой и удалым шотландским танцем.

Мне очень хотелось подойти к нему, чтобы сказать последнее «прощай». Но, по правде говоря, мы уже сделали это после матча, а потому, сопровождаемый веселой мелодией «То Кэмбеллы идут — ура, ура!», которую играли на пианино, я вышел на улицу и глубоко вдохнул прохладный ночной воздух.

Придя домой, я обнаружил, что мама не спит и ждет меня. Я еще не успел снять ботинки в прихожей, как услышал ее голос:

— Дорогой, надеюсь, ты успел проголодаться? Я приготовила тебе чудные гренки с сыром.

Я и правда проголодался. И прошел на кухню. Мама повернулась ко мне, раскинув руки, — на груди у нее сверкала серебряная брошь.

Загрузка...