Часть вторая

I

Десмонд поступил в семинарию Святого Симеона, расположенную в деревушке Торрихос, в каких-нибудь десяти километрах от Толедо. Он писал мне часто, но не регулярно. За исключением первого письма, содержащего интересное описание семинарии и окрестностей, остальные письма были довольно скучными и однообразными, поскольку монотонная монастырская жизнь не давала простора для воображения. Однако уже ближе к концу подготовки Десмонда к принятию духовного сана я получил два письма, представляющих определенный интерес и имеющих отношение к дальнейшей карьере Десмонда. Поэтому мне хотелось бы полностью привести здесь первое и два последних письма Десмонда.

Что касается меня, то — раз уж я снова незаметно вошел в жизнь Десмонда — должен сказать, что моя учеба в университете проходила в достаточно суровых условиях — почти таких же, как и в школьные годы. Все та же полупустая крошечная квартирка, все та же незамысловатая еда и вечная овсянка, все та же нежная преданность мамы. Меня поддерживали лишь честолюбивые устремления. В университете были и другие бедные студенты, которые соперничали в отчаянной борьбе за успех. В те далекие времена гранты еще так щедро не раздавали направо и налево. Умные амбициозные юноши с нищих ферм на севере страны обычно приезжали с мешком муки, предназначенной для пропитания вплоть до следующего «мучного понедельника»[24] — официального выходного дня в университете, который им давали для того, чтобы они могли съездить на родительскую ферму для пополнения запасов провизии.

И все же, несмотря на крайнее переутомление от чрезмерной нагрузки и бесконечных экзаменов, я частенько думал о Десмонде, который своими письмами постоянно напоминал о себе, и у меня появилось странное предчувствие, что, когда он станет священником, я снова окажусь рядом с ним.

Мой дорогой Алек,

Узри своего возлюбленного друга, своего fidus Achates[25], в Испании, вблизи благородных стен города Толедо, согретого ласковыми лучами средиземноморского солнца, но глубоко несчастного и одинокого, опечаленного разлукой с любимой матушкой и страшащегося безрадостного будущего, которое ему предстоит.

Но сначала хочу слегка подсластить для тебя горькую пилюлю.

Через два дня после нашей последней встречи я отправился в Рим вместе со своей дорогой матушкой, которая, несмотря на то что здоровье ее оставляет желать лучшего, вызвалась меня сопровождать. Путешествие наше было приятным и относительно спокойным, и по прибытии мы направились в отель «Эксельсиор», расположенный на виа Венето, где нам предоставили просторные и прохладные комнаты вдали от городского шума.

Целью нашей остановки в Вечном городе было не только отдохнуть, что было крайне необходимо моей дорогой матушке, но и возобновить полезные связи, которыми мой отец обзавелся во время своих частых поездок сюда для приобретения старинных манускриптов и книг, а также для каталогизации библиотек знатных семейств. И нас чрезвычайно порадовало то обстоятельство, что его не забыли. Вскоре после нашего прибытия зазвонил телефон, а у портье начали оставлять на наше имя визитные карточки. Позвонил монсеньор Броглио, жуткий старый зануда, да еще и обжора в придачу, который, однако, достал для нас entrée[26] в Ватикан. Были и другие. Очаровательная и гостеприимная маркиза ди Варезе несколько раз приглашала нас в свой прекрасный старинный дом на виа делла Кроче. В свое время мой отец провел у маркизы несколько недель в качестве гостя, занимаясь составлением и каталогизацией ее огромной и невероятно ценной библиотеки. Мне даже показалось, что когда-то она питала к моему дорогому батюшке нежные чувства, поскольку была со мной в высшей степени мила и обещала в случае необходимости оказать любую поддержку. Именно маркиза сыграла немаловажную роль в том, что престарелый монсеньор смог организовать нам аудиенцию у Его Святейшества. Меня до глубины души тронула та знаменательная встреча — конечно, не аудиенция с глазу на глаз, которой удостаиваются исключительно королевские особы и знаменитости, — а пятнадцатиминутный прием в огромном зале в присутствии большой аудитории.

Естественно, мы прибыли туда вовремя, можешь не сомневаться; я был в черном костюме, а мама — в обязательном черном платье, очень изящном, и в кружевной мантилье, которую одолжила ей маркиза. Сначала мы ждали в маленькой комнате, затем нас привели в зал, ближе к тому концу, что был отделен бархатным шнуром. Там нам снова пришлось подождать, но не более двух минут. Когда в сопровождении папского секретаря появился Папа, я почувствовал почти экстатическую дрожь во всем теле. Он излучал такое достоинство, такое спокойствие, такую удивительную доброту, когда после подсказки секретаря поздоровался с нами на безупречном английском, назвав нас по именам и, в частности, вспомнив моего отца, которого знал еще в бытность кардиналом Пачелли, и «все то, что он сделал для Церкви». Сперва Его Святейшество побеседовал с моей мамой, а потом — со мной, подчеркнув, сколько пользы могут принести в современном мире энергичные молодые священники, и выражение его глаз говорило о том, что он знает о Толедо, поскольку он пустился в пространные рассуждения о пользе самоотречения и покаяния. И разговор наш явно мог продолжаться гораздо дольше отпущенных пятнадцати минут, так как, похоже, мы вовсе не наскучили Его Святейшеству, но неожиданно массивные двери в другом конце зала позади нас распахнулись, и внутрь ввалилась целая ватага… Угадай кого, Алек?.. Моряков американского военно-морского флота, которые рванули вперед, не сдерживая восторженных криков: «Эй, парни, а вот и он! Его Святейшество! А теперь всем заткнуться! Не орать!»

Когда порядок и спокойствие были восстановлены, их всех собрали в специально отведенной части зала, а нам секретарь велел встать на колени. Что я и сделал, но когда мама собралась было последовать моему примеру, Ею Святейшество положил ей руку на плечо и произнес: «Вам, милая леди, не надо преклонять колена».

И благословил нас на глазах у притихшей толпы.

Алек, ты помнишь тот случай, когда я попросил твоего благословения в пустой комнате? Так вот, я испытал то же самое нереальное, неземное, необъяснимое, возвышенное чувство. Гораздо более сильное, конечно, но по сути такое же. Так что в дальнейшем мне придется следить за собой, чтобы не назвать тебя Ваше Святейшество.

Нас вывели из зала по специальной лестнице, а вечером маркиза устроила торжественный ужин в нашу честь. На следующий день мы уже торопились в Мадрид. Поскольку мама заранее готовилась к поездке в Испанию и даже отложила на это приличную сумму, я решил повременить с приездом в семинарию, а провести два дня в Мадриде. По прибытии туда я сразу же взял такси и велел везти нас в отель «Риц», где нас приняли как почетных гостей и разместили в апартаментах с видом на сад.

Алек, ты даже представить себе не можешь, какой это замечательный отель, и я, ни секунды не сомневаясь, дал бы ему две дополнительные звезды помимо уже имеющихся четырех. Наконец-то маме удалось по-настоящему отдохнуть в сени апельсиновых деревьев, я же воспользовался случаем, чтобы хорошенько ознакомиться с Прадо, который, надо признаться, меня несколько разочаровал: слишком уж много гигантских портретов королей, хотя, конечно, там есть и чудесный, непревзойденный Веласкес — его «Менины». Мама немного беспокоилась по поводу позднего ужина, но, когда мы сели за стол, все недовольство как рукой сняло. Еда была такая, что пальчики оближешь!

Утром третьего дня я договорился с агентством, чтобы маму вечером посадили на поезд Мадрид — Париж — Па-де-Кале, билет на который я забронировал. Мы сели в просторный лимузин «Испано-Суиза» и направились в сторону Толедо, в семинарию.

Перед запертыми воротами семинарии моя дорогая мамочка обняла меня, и меня вдруг кольнуло нехорошее предчувствие, что мы расстаемся навсегда и мне не суждено ее еще увидеть. Я проводил глазами такси, ожидая, пока оно не скроется из виду, а также, должен сознаться, пока не высохнут слезы, и только тогда прошел в ворота и по-испански попросил привратника проводить меня к отцу-настоятелю. Привратник, немало удивленный тем, что я говорю на его языке, охотно подхватил мой чемодан и повел меня через широкий двор по направлению к центральной части семинарии — восхитительному старинному андалузскому аббатству, к сожалению обезображенному двумя современными пристройками из бетона. Мы зашли внутрь, поднялись по чудесной старой лестнице из черного оливкового дерева и оказались перед запретной дверью из такого же черного дерева, где привратник и оставил мой багаж. Когда я дал ему несколько песет, он, похоже, снова удивился, но явно остался доволен.

— Хорошо, что сеньор знает испанский. Здесь вся прислуга — испанцы.

— И все мужчины?

— Конечно, сеньор. Отец-настоятель Хэкетт других не держит.

Я постучался в дверь, но, не получив ответа, все же вошел в комнату и был здорово изумлен, когда увидел высокого темноволосого священника, преклонившего колена на скамеечке для молитвы перед распятием на стене. А под распятием в стеклянном ящике лежала — ты не поверишь! — отрезанная человеческая рука. Не успел я оправиться от потрясения, как священник неожиданно произнес:

— Выйди за дверь и жди там.

С трудом оторвав ноги от пола, я, с чемоданом в руке, вышел из комнаты и прождал за дверью минут десять, не меньше, когда услышал тот же голос:

— Можешь войти.

Я вошел, поставил чемодан на пол и, увидев напротив письменного стола стул, должно быть поставленный для меня, сел.

— Встань!

Я повиновался, с опаской взглянув на своего будущего отца-настоятеля, сидевшего и внимательно изучавшего папку, которая, если верить моим худшим опасениям, была моим личным делом. Ты когда-нибудь видел иллюстрации Фица к «Дэвиду Копперфильду»? Так вот, отец-настоятель был точь-в-точь отчим Дэвида Копперфильда — та же фигура и та же отталкивающая внешность, те же черные, глубоко посаженные глаза садиста. Мне он совсем не понравился, я почувствовал себя точь-в-точь как маленький Дэвид, когда того отправили на фабрику мыть бутылки.

— Известно ли тебе, мой дорогой Фицджеральд, что ты прибыл сюда с опозданием на три дня? — В голосе настоятеля слышался едкий сарказм, без тени юмора.

— Прошу прощения, отец мой, но меня провожала матушка, и так как путешествие ее утомило, мы два дня провели в Риме, а затем остановились в «Рице», в Мадриде, поскольку я опять же счел, что с моей стороны будет благоразумнее провести ночь там.

— Похвальная сыновняя преданность. А что ты делал в Риме, сын мой?

— Его Святейшество Папа удостоил нас аудиенции.

Мне казалось, что это может его смягчить. Но не тут-то было. Он продолжал улыбаться, и смею тебя заверить, Алек, его улыбка мне не слишком понравилась.

— Так что же сказал тебе Его Святейшество?

И тут я по недомыслию выложил ему всю правду:

— Он особо отметил достоинства самоотречения и покаяния.

При этих словах отец-настоятель неожиданно поднял огромную руку и с такой силой ударил кулаком по столу, что все стоящие там предметы задрожали и подпрыгнули. Увы, я тоже чуть было не подпрыгнул.

— Вот-вот. Именно эти слова и мне следовало бы тебе сказать. И я говорю их тебе, поскольку это девиз нашего учебного заведения, особенно применительно к тебе — изнеженный, испорченный до мозга костей маменькин сынок! Если бы я еще раньше не прочел все это на твоем лице, то обязательно прочел бы здесь, в твоем личном деле, — произнес он, бросив взгляд на лежащую перед ним папку. — Скажи мне, тебе хоть что-нибудь известно об умерщвлении плоти?

— Да, известно. Мой лучший друг каждое утро принимает ледяную ванну и делает пробежку в две мили, даже не поев овсянки.

Его глаза заблестели голодным блеском.

— Это наш человек. А нельзя ли его к нам?

— Он уже на пути к тому, чтобы стать доктором.

— Жаль! Какого миссионера я сделал бы из него! Мы специализируемся на подготовке миссионеров, мой дорогой Фицджеральд. За последние двенадцать лет я уже выпустил из этих стен семь миссионеров, трое из которых пролили кровь на Черном континенте.

Алек, этот кровопийца начал уже всерьез меня тревожить. Он был хуже, чем Джек Потрошитель.

— Но перейдем к делу. Я обязан наказать тебя за столь вопиющее нарушение правил. Ты на две недели лишаешься возможности покидать территорию семинарии. А комната, которую тебе отведут, вряд ли будет похожа на номер в «Рице».

Он стукнул по звонку, установленному на столе. Тут же появился слуга. Потрошитель проинструктировал его. Слуга явно удивился, но взял мой чемодан, и мы, выйдя из главного здания чудесного аббатства, направились в дальний конец бетонного строения. Там я спустился вслед за ним по ступенькам в подвальное помещение и оказался в темной клетушке с малюсеньким окошком, из которого открывался омерзительный вид на уличные туалеты. Да и сама келья, где царил жуткий беспорядок, была до отвращения грязной.

Бросив взгляд на замызганную кровать с продавленным матрасом, я повернулся к парню, все еще держащему в руке мой чемодан.

— Кто занимал эту комнату до меня?

— Студент, которого исключили только вчера.

— За что?

— Думаю, за курение, сеньор, — сказал слуга и, понизив голос, добавил: — Это карцер, сеньор.

С минуту я простоял, не зная, что предпринять. Нет, мне решительно не хотелось здесь оставаться.

— Никуда не уходи! Жди меня здесь и посторожи мой чемодан. Я вернусь.

Похоже, ничего другого он и не ожидал.

Поднявшись по гадким ступеням, я направился прямиком в кабинет Потрошителя.

Он оторвался от бумаг на письменном столе и поднял на меня взгляд. Мое возвращение явно не стало для него сюрпризом.

— Да?

— Я не собираюсь жить в этом вонючем склепе. По крайней мере, я имею право на чистое и приличное жилье.

— А что, если я не выполню твои требования?

— В таком случае я отправлюсь отсюда прямо в Толедо, возьму такси до Мадрида, потом пересяду на поезд до Рима и обо всем расскажу Его Святейшеству.

— Очень хорошо, — спокойно ответил он. — Прощай, Десмонд.

Я как стоял, так и остался стоять, кипя от бешенства, а он как ни в чем не бывало снова углубился в изучение бумаг на столе. Тогда я круто развернулся и нога за ногу поплелся обратно в свою келью. Теперь я чувствовал себя уже не маленьким Дэвидом, а одной из тех бутылок, что он успел отмыть только наполовину. Я решительно не мог осуществить свою угрозу, и Потрошитель прекрасно это понимал. Как я покажусь на глаза моей дорогой мамочки, если вернусь к ней в «Риц»?.. Нет, никогда, никогда! Я должен с честью выйти из положения. Во мне еще осталась какая-никакая сила духа. Слуга по-прежнему стоял рядом с чемоданом. Он знал, что я непременно вернусь.

— Сеньор, эта маленькая комната будет выглядеть лучше, гораздо лучше, если здесь прибраться.

Наши глаза встретились, и я понял его взгляд. И воздав хвалу Господу за мой хороший испанский — факт, оставшийся неизвестным сидящему у себя в кабинете сукину сыну с садистскими наклонностями, — я спросил:

— Как тебя зовут?

— Мартес, сеньор.

Я достал из бумажника прекрасную новенькую, хрустящую банкноту достоинством в пятьдесят песет и помахал ею у него перед носом. Я знал, что пятьдесят песет — для него целое состояние. Он знал это не хуже моего.

— Мартес, пригласи сюда приятеля с мылом, ведром воды и подручными средствами для уборки. Достаньте чистое белье, чистые занавески, принесите ковер из другой комнаты. Сделайте так, чтобы тут все сияло и блестело, — и деньги твои.

Он поставил чемодан на пол и пулей вылетел из комнаты. Я дождался, пока он вернется с другим слугой, которого Мартес представил мне как Хосе. С собой они принесли тряпки, щетки и ведра с водой. Пока я поднимался по лестнице, за моей спиной уже вовсю кипела работа.

Примерно с час я бродил по территории семинарии и за это время успел обнаружить заброшенные теннисные корты, где оставили свои визитные карточки отбившиеся от стада коровы с соседних ферм, площадку с высокими стенами для игры в пелоту[27] и старое футбольное поле. Я заглянул в старинную церковь в испанском стиле и про себя отметил, что церковь в хорошем состоянии, очень красивая и благостная. Поскольку занятия еще не кончились, я не встретил ни одной живой души.

Наконец я вернулся в свою комнату. Оба слуги уже ждали меня снаружи и с готовностью проводили внутрь. Я был буквально ошеломлен тем, что им удалось сделать. Они оттерли и надраили мою каморку до блеска. На чисто вымытом оконце красовались новые льняные занавески, а на выложенном плиткой полу лежал симпатичный испанский коврик. И, как еще один дар из пустующей комнаты наверху, — плетеное кресло с мягким сиденьем. Комод, теперь источающий приятный запах пчелиного воска, оказался антикварным, причем подлинным образчиком андалузского стиля. И в довершение ко всему, обломки кровати собрали вместе и застелили свежим белоснежным постельным бельем.

Я бросил признательный взгляд на своих благодетелей, которые смотрели на меня с выжидательными улыбками.

— Чудесная комната, сеньор. Здесь тихо, спокойно. А летом прохладно.

Я достал бумажник и извлек оттуда еще одну новехонькую банкноту в пятьдесят песет, полученную непосредственно из рук кассира в «Рице». Когда я вручил каждому по заветной бумажке, радости их не было границ.

— Сеньор, мы будем приходить как можно чаще, чтобы здесь все блестело.

— Да будет так, Мартес и Хосе, ведь отныне вы мои друзья.

Когда они вышли, одарив меня напоследок признательными улыбками, я распаковал вещи и разложил их по ящикам, застеленным чистой бумагой, потом поставил на комод две небольшие фотографии, запихнул пустой чемодан под кровать и, с удовольствием оглядев напоследок комнату, вышел во двор, где нос к носу столкнулся со своим врагом.

— Что, пришлось потрудиться, Фицджеральд?

— Не больше, чем обычно, отец мой.

— А ну-ка пойдем посмотрим.

И он начал спускаться по лестнице. Из соображений благоразумия я решил за ним не ходить. Наконец, обследовав, вне всякого сомнения, все от и до, выдвинув ящики и потрогав мое нижнее белье, он с широкой улыбкой на губах вернулся ко мне.

— Мои поздравления, Фицджеральд. Ты отлично потрудился. Я от тебя такого и не ожидал. — И с этими словами он с деланой сердечностью положил мне руку на плечо.

Я выскользнул из его неискренних объятий и посмотрел ему прямо в глаза.

— Вы ведь прекрасно знаете, что я пальцем о палец не ударил. Так что не старайтесь выставить меня лжецом. Что бы вы там обо мне ни думали, я никогда им не был, и вам не удастся заманить меня в эту ловушку.

Он долго молчал, а потом уже своим обычным голосом произнес:

— Неплохо, Фицджеральд. У меня еще есть шанс сделать из тебя миссионера. А теперь настало время нашего вкуснейшего второго завтрака. Пойдем, я покажу тебе трапезную.

Трапезная находилась в дальнем крыле нового здания; это был большой зал с подиумом у одной стены и по меньшей мере двадцатью длинными узкими столами, расположенными чуть пониже, за которыми уже собрались для приема пищи мои будущие товарищи. Указав мне мое место в конце одного из столов, Хэкетт уселся между двумя священниками в центре стола на подиуме. Потом была прочитана благодарственная молитва, и, пока какой-то парень читал с аналоя отрывки из «Книги мучеников», начали разносить тарелки с едой, а это означало, что я смогу наконец-то поесть.

Увы, блюдо оказалось совершенно безвкусной олья-подридой, состоящей из риса и гороха, а также плавающих в мерзком вареве кусочков жесткой говядины, которую нужно было рубить топором. Я, давясь, впихнул в себя то, что лежало на моей тарелке, поскольку прекрасно понимал, что если не научусь хлебать эти помои, годные только для свиней, рано или поздно просто-напросто умру с голоду. Затем нам подали кислый козий сыр с ломтем хлеба, что на вкус оказалось не так уж плохо, и напоследок — по кружке какой-то черной бурды, замаскированной под кофе. Я в два глотка выхлебал это пойло, которое хотя бы было горячим.

Между тем я внимательно рассматривал обитателей семинарии, большинство из которых не понравилось мне с первого же взгляда. Причем особую неприязнь вызвал у меня сидевший во главе центрального стола здоровенный уродливый туповатый детина, которого все звали Дафф. Что касается представителей духовенства, то только один, казалось, заметил мое присутствие. Это был похожий на большого ребенка человечек, румяный и седовласый, который непрерывно хмурился и морщился в мою сторону. Когда я поинтересовался у своего соседа, кто это такой, тот шепотом, поскольку за столом следовало соблюдать тишину, произнес: «Отец Петит, учитель музыки».

«Боже мой, — подумал я, — это последняя капля». А потому, когда все поднялись, возблагодарив Господа, и отец Петит вдруг принялся делать мне знаки, я быстро поднялся и, смешавшись с толпой, стал поспешно пробираться к своей келье. Я начал писать письмо в отведенный нам час отдыха, а закончил его уже вечером следующего дня, при свете свечи.

И поскольку я не могу подвергать сие послание опасности цензуры кровожадного Хэкетта, то собираюсь вручить его своему испанскому дружку, чтобы тот отправил его из деревни. Дорогой Алек, прости меня за этот пространный и вымученный опус. Я просто хотел, чтобы ты знал, как я устроился и что ожидает меня, если я, конечно, выживу, в ближайшие четыре года.

Передай мои наилучшие пожелания твоей дорогой матушке.

Нежно любящий тебя,

Десмонд.

P. S. Отрубленная рука в кабинете Хэкетта, как оказалось, является реликвией. Она хранится в память об одном из выпускников семинарии, молодом священнике, изувеченном, а потом и убитом в Конго; его тело обнаружили бельгийские солдаты, которые и прислали сюда его руку. Так что ставлю Хэкетту «отлично» за то, что бережет и почитает святыню.

II

Какой вывод можно было сделать из этого действительно пространного, сумбурного, но такого характерного для Десмонда письма? Я дал почитать его маме, которая обожала Десмонда и интересовалась его успехами на ниве служения Господу. Но мама только головой покачала: «Бедный мальчик. Он никогда не сможет этого сделать».

Однако письма, которые затем начали приходить систематически, казалось, опровергали мамино пророчество. Безрадостные, жалобные, освещенные редкими искорками юмора или вспышками ярости против Хэкетта, они были столь однообразными и столь недостойными Десмонда, что я их никому не показывал. По сравнению с событиями, что ждали Десмонда впереди, то был самый унылый период его жизни. На ранних этапах его послушничества у Десмонда был один-единственный друг среди неотесанных парней — юноша с не менее тонкой душевной организацией, чем у него самого, которому здесь дали прозвище Полоумный. Именно с ним Десмонд проводил часы отдыха: они играли в теннис допотопными ракетками и изношенными мячами на поле, усеянном высохшими на жарком солнце коровьими лепешками. А иногда молча гуляли по старому аббатству, впитывая в себя красоту и спокойствие этой находящейся в небрежении части семинарии. В дождливые дни они прятались в библиотеке, где читали, конечно, не толстые тома «Книги мучеников», коими были заставлены все полки, но гораздо менее безгрешную литературу. Еще они сочиняли вдвоем достаточно грубые лимерики[28], посвященные Хэкетту. Стишки эти, написанные левой рукой, потом разбрасывались в туалетах и в других общественных местах.

За исключением отца Петита, остальные наставники из числа духовенства особенно не жаловали Десмонда, так как он частенько оскорблял их в лучших чувствах, демонстрируя, что знает гораздо больше того, чему они пытаются его научить. Но вот отец Петит, пожилой, розовощекий, довольно застенчивый человечек, который во время первой трапезы «морщился и хмурился» в сторону Десмонда, с самого начала расположился к юноше, поскольку его, как хормейстера, вынужденного блуждать в дебрях окружающего его музыкального невежества, крайне заинтересовал школьный отчет о музыкальных успехах юного дарования. Но даже он не решался предъявлять права на нечто большее. Он играл на церковном органе, обучал желающих игре на фортепьяно или на скрипке, набрал в хор нужное количество певчих, способных исполнять церковные гимны, литании и григорианские хоралы, но при этом старательно следил за тем, чтобы песнопения не переросли в заунывный вой. Как отец Петит попал в семинарию, можно было только гадать, поскольку он был не только не слишком разговорчив, но и болезненно застенчив. Любой заданный в лоб вопрос вгонял его в краску. Он, вне всякого сомнения, был с раннего детства очень музыкален и уже в подростковом возрасте играл в оркестрах центральных графств Англии, причем играл на флейте, что вполне соответствовало его характеру. Как и почему он внезапно решил учиться на священника — тайна, покрытая мраком. Отец Петит упорно молчал и о том, что заставило его перекочевать из одного прихода, куда он был назначен после рукоположения, в другой. Святой отец был не создан для успеха, даже в деле служения Господу, но его музыкальные знания всегда были при нем, и он счел Божьей благодатью то, что в конце концов оказался в семинарии Святого Симеона. Здесь он был любим всеми, и особенно отцом-настоятелем, который явно покровительствовал «маленькому собрату».

Вскоре после их первой встречи отец Петит все же ненавязчиво завлек Десмонда в музыкальную комнату — усиленное стропилами длинное помещение, расположенное над крытой галереей старого аббатства, подальше от бетонных строений и вообще от всех режущих глаз видов и режущих слух звуков.

— Присаживайся, Десмонд, и позволь мне с тобой побеседовать.

Когда они сели на потертый диван возле пианино, маленький священник, страшно волнуясь и тяжело дыша, что не ускользнуло от внимания Десмонда, заговорил:

— Мой дорогой Десмонд, в отчете из школы Святого Игнатия сказано, что, помимо прочих достоинств, ты обладаешь исключительными вокальными данными. Когда я прочел эти строки, то задрожал, не в силах побороть волнение от предвкушения чуда. Но тебе нечего бояться, — священник ласково положил руку на плечо Десмонда. — Никакие силы в мире не заставят меня бросить тебя на растерзание бесталанному сброду, что воет в церкви и способен исполнять исключительно церковные гимны и простейшие произведения Баха и Гайдна, которые я в них вдолбил. Нет, мой дорогой Десмонд. У меня есть мечта, которую я лелею уже очень давно, — произнес дрожащим голосом отец Петит. — Возможность, мечта, словом, проект, который я вынашиваю уже в течение многих потраченных впустую лет, — вздохнул он и после небольшой паузы сказал: — Но прежде чем продолжить, хочу попросить тебя о небольшом одолжении. Не мог бы ты спеть для меня?

Слова «маленького собрата» заинтриговали Десмонда.

— Что вам исполнить, отец мой?

— Ты знаешь «Аве Мария» Шуберта?

— Конечно, отец мой.

— Сложная вещь. — Отец Петит кивнул в сторону пианино и спросил: — Хочешь, чтобы я тебе аккомпанировал?

— Вовсе не обязательно. Благодарю вас, отец мой.

Десмонд любил этот церковный гимн, а потому пел с радостью и наслаждением.

Закончив, он бросил взгляд в сторону отца Петита. Крошечный человечек сидел, закрыв глаза, губы его шевелись в беззвучной молитве. Наконец он открыл увлажнившиеся глаза и, пригласив юношу сесть рядом, произнес:

— Мой дорогой Десмонд, я благодарил милосердного Господа нашего Иисуса Христа за то, что Он внял моим молитвам, которые я посылал Ему более трех лет. Послушай, что я тебе скажу. Кстати, ты не возражаешь, чтобы я называл тебя Десмонд?

— Мне будет только приятно, отец мой.

С тех пор как Десмонд попал в семинарию, к нему впервые обращались по имени. И он в течение десяти минут затаив дыхание внимал откровениям отца Петита. После того как священник выговорился, в комнате воцарилось долгое молчание. Затем отец Петит спросил:

— Ну что, Десмонд, согласен попытаться?

— Если вы считаете, что стоит, святой отец.

— Я верю, что это шанс, дарованный тебе Господом, и ты не должен его упустить.

— Тогда я попытаюсь.

И они обменялись рукопожатием.

— Надеюсь, ты будешь приходить сюда в свободное время после полудня дважды в неделю, скажем, по вторникам и пятницам, с трех до пяти. Мы будем беседовать и работать, да-да, работать в поте лица, — улыбнулся маленький человечек. — А чтобы ты мог отдохнуть, я буду играть тебе Бетховена или еще кого-то. Словом, все, что пожелаешь. Я распоряжусь, чтобы в конце занятий нам приносили легкие закуски. Сегодня я этого не сделал, так как не был уверен, что ты согласишься.

И аскетичная, полная ограничений семинарская жизнь повернулась к Десмонду новой, более привлекательной стороной; у него появилась возможность расслабиться, которую он всегда очень ценил, и цель, практически недостижимая, но будоражившая кровь, когда время от времени он представлял себя в роли победителя и тихо шептал, смакуя каждое слово: «Золотой потир[29]».

Итак, занятия по вторникам и пятницам начались и продолжались с завидной регулярностью. При всей любви к пению, у Десмонда никогда не было педагога, он пел как умел, и техника пения у него, естественно, хромала. Низкорослый отец Петит разучивал с ним очень сложные произведения, не уставая его критиковать.

— Десмонд, не тяни последнюю ноту так, будто она тебе настолько нравится, что ты боишься ее отпустить. Пошлый и слишком уж сентиментальный трюк. Повтори этот пассаж, там у тебя было легкое вибрато. Бойся вибрато, как смертного греха. Оно погубило немало хороших теноров. Не нажимай на высокие ноты ради пущего эффекта, чтобы они замирали вдали, словно лягушка, из которой выпустили воздух. А теперь, Десмонд, решай, какую песню ты выберешь для соревнования. Ведь именно от выбора музыкального произведения зависят оценки судей.

На обдумывание у Десмонда ушло меньше минуты.

— Я хотел бы исполнить арию Вальтера «Розовым утром алел свод небес» из «Мейстерзингеров» Вагнера, — сказал Десмонд и, чуть подумав, добавил: — Вагнер — не самый мой любимый композитор, но эта песня прекрасна. Она не только вдохновляет, но и уносит ввысь, к вершинам успеха, а это именно то, что нам нужно.

— Да, великолепная ария, — кивнул Петит. — Но слишком длинная и сложная для исполнения. Ну-с, посмотрим, на что ты способен.

По определенным дням Десмонду петь не дозволялось: он просто отдыхал на диване, в то время как щуплый собрат сидел, подложив на табурет подушечку, за пианино и играл те произведения Брамса, Листа, Шуберта и Моцарта, которые Десмонд особенно любил.

Ровно без четверти пять обычно приходил Мартес и, приносил с собой что-нибудь такое, что готовилось специально для стола священников. Нередко Мартес приходил пораньше и слушал, стоя за дверью. Отец Петит доставал из буфета чайник и спиртовку и заваривал чай.

Такая нежданно-негаданно свалившаяся на него возможность отдохнуть от суровых семинарских будней, которая так соответствовала его вкусам и характеру, несомненно, помогла Десмонду не сломаться и не свернуть с пути, предначертанного ему свыше. Десмонд нередко возвращался к этой теме в своих письмах, рассказывая, как потихоньку, шаг за шагом, добился права пользоваться музыкальной комнатой по своему усмотрению и приходить туда всякий раз, как появлялась возможность вырваться из семинарской рутины. Письма он теперь писал, находясь в блаженном уединении, а еще он любил поваляться с полчасика на стареньком диване, чтобы передохнуть перед работой и переварить несъедобный второй завтрак. В ящике под сиденьем высокого табурета, стоящего у пианино, Десмонд обнаружил целую кипу нот произведений немецких композиторов; он играл и пел отрывки из них до тех пор, пока не научился читать ноты с листа. Десмонд даже выучил наизусть некоторые вещи полегче. Особенно ему пришлись по сердцу две песни Шуберта: «Der Lindenbaum» и «Frühlingstraum»[30], а еще сладкая любовная песня Шумана «Wenn ich in deiner Augen seh»[31]. В его репертуаре была и серьезная музыка, например Брамс «Der Tod das ist die kühle Nacht[32]» и, как ни странно, отрывки из оратории Генделя «Мессия», исполняемые на английском языке, особенно берущая за душу ария «А я знаю, Искупитель мой жив»[33].

В один прекрасный день, когда Десмонд, вкладывая в пение всю душу, исполнял свою любимую арию «Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий» из «Мессии» Генделя, дверь в комнату неожиданно открылась. Обернувшись, он увидел крупную фигуру грозного Хэкетта, почувствовал на своем плече огромную, но вполне дружелюбную руку и услышал не лающий, а непривычно мягкий голос отца-настоятеля.

— Это было поистине прекрасно, Фицджеральд. Я, конечно, не специалист, но истинный талант распознать могу. Продолжай, продолжай в том же духе и завоюй во славу нашей семинарии Золотой потир. — И, сделав паузу, отец Хэкетт прибавил: — Кстати, не желаешь ли сменить свою комнату на спальню попросторнее, на верхнем этаже?

— Благодарю вас, святой отец, но нет. Меня вполне устраивает моя келья.

— Хороший ответ, Фицджеральд. Возможно, я все же сумею сделать из тебя мученика, — улыбнулся, да-да, улыбнулся Хэкетт и вышел из комнаты.

Десмонд, не жалея легких, запел осанну и с грохотом спустился по лестнице. Все, теперь можно не таиться. Он получил официальное одобрение, даже благословение. Музыкальная комната в его полном распоряжении.

После того как Хэкетт проявил к нему такую неожиданную доброту, неприязнь Десмонда к бывшему врагу несколько поубавилась. И все же он не мог до конца смириться с тем, что при обучении в семинарии основной упор делался на подготовку к миссионерской деятельности, причем именно миссионерство чаще всего становилось темой коротких, но ярких проповедей отца Хэкетта.

Одна утренняя воскресная проповедь произвела на Десмонда особенно сильное впечатление. Отец Хэкетт начал ненавязчиво восхвалять достоинства и необходимость миссионерского служения во исполнение заповеди Христа: «Итак, идите, научите все народы»[34], а также слов святого Павла: «И горе мне, если я не благовествую»[35]. Отец-настоятель заявил, что Иисус Христос неоднократно подчеркивал евангельскую миссию Церкви, необходимость благовествовать о Христе и нести слово Божье в народ.

— Католическая церковь по сути своей является миссионерской, — вещал Хэкетт. — Повинуясь воле Христовой, необходимо оказывать моральное воздействие на общество для достижения социальной справедливости, строительства школ, больниц, бесплатных амбулаторий для нищих, невежественных и угнетенных.

Затем отец-настоятель принялся перечислять великих людей, прославивших себя на ниве миссионерской деятельности, — предмет, наиболее близкий и дорогой его сердцу. Начал он с апостола Павла, который нес христианство язычникам, апостола Иакова-старшего в Испании, апостола Фомы, обращавшего в христианство индусов Малабарского берега. А потом перешел к святому Мартину, епископу Турскому во Франции, святому Патрику, святому Колумбану в Ирландии, святому Августину, ставшему в 597 году первым архиепископом Кентерберийским.

Отец Хэкетт сделал особый акцент на деятельности великих миссионеров-иезуитов, рассказав о деятельности итальянца Маттео Риччи, который в начале шестнадцатого века добился больших успехов в Китае благодаря глубокому знанию китайского языка и культуры страны. Он подарил императору Вань Ли механические часы и спинет[36], тем самым добившись его благосклонности и получив возможность учить и проповедовать. А в Индии иезуит Роберто де Нобили, переняв образ жизни брахманов, превзошел их в аскетизме и обратил в свою веру тысячи и тысячи человек, принадлежащих к высшим слоям общества.

— Но разве можно хоть на минуту себе представить, — продолжал Хэкетт, — что вся эта грандиозная работа была бы сделана без самопожертвования, величайшего самопожертвования. Так, за один год только в Конго во время исполнения священной миссии было жесточайшим образом умерщвлено сто шесть священников, двадцать четыре брата и тридцать шесть сестер. — Тут отец-настоятель сделал паузу и дрогнувшим голосом произнес: — И выпускник нашей семинарии — один из многих миссионеров, которых мы из года в год посылали во все концы света, — благороднейший и достойнейший юноша, отец Стивен Риджуэй, во время выполнения им высокой миссии нести слово Божье в диких и неосвоенных джунглях Верхнего Конго был зверски убит, а потом расчленен. Вы все прекрасно знаете о священной реликвии, обнаруженной бельгийскими солдатами и присланной нам бельгийскими отцами из Кинду. Я говорю о кисти руки этого мужественного и благородного юноши, которая была отрублена ударом ножа дикаря и каким-то чудесным образом, повторяю, чудесным образом сохранилась и даже не разложилась, словно до сих пор является живой частью живого тела нашего Стивена. Вы все видели эту реликвию, которую мы выставляем для поклонения во время торжественной мессы в память годовщины мученической смерти Стивена. Она — наша величайшая ценность и будет представлена во всей своей чудесной нетленности, когда я подам прошение о канонизации этого святого юноши, который является гордостью нашей семинарии и служит образцом для подражания, стимулом и побудительным мотивом для каждого из присутствующих здесь. И как возрадуются Небеса и я, смиренный защитник миссионерской жизни, если помимо этих отважных добрых душ, что уже выбрали сию via dolorosa[37], среди вас найдутся другие, которые скажут мне: «Я тоже внял посланию, нет, завету Господа нашего Иисуса Христа: „Итак, идите, научите все народы“»[38]. — И после небольшой паузы отец Хэкетт добавил: — А теперь встанем и споем хором замечательный гимн «Вперед, христовы воины!»

Отношение отца Хэкетта к послушнику, которого он поначалу так сурово принял, несомненно, улучшилось. И тем не менее Десмонд не мог должным образом ответить на усилия отца-настоятеля пойти на сближение. Его постоянно грызла одна мучительная мысль, а потому как-то раз, после очередной страстной проповеди отца-настоятеля, придя в музыкальную комнату, он не выдержал и спросил своего наставника:

— Вам не кажется, что зацикленность отца Хэкетта на миссионерстве выглядит как-то дешево? Если он так уж серьезно к этому относится, почему бы ему вместо того, чтобы призывать нас к мученичеству, не попробовать испытать это на себе?

От неожиданности маленький отец Петит даже выронил ноты, которые держал в руках. Бросив на Десмонда строгий взгляд, он сказал:

— В высшей степени жестокое и неуместное замечание!

— Но разве это не так?

Отец Петит снова сердито и удивленно посмотрел на Десмонда:

— Неужели ты не знаешь, что отец-настоятель посвятил двенадцать лет миссионерской деятельности? Сразу же после рукоположения он отправился в Индию, чтобы работать среди неприкасаемых — представителей низшей и самой презренной касты. Он собственными руками построил амбулаторию, потом — небольшую школу, начал одевать и учить голодных, оборванных ребятишек, обитавших на самом дне Мадраса. Он донимал своих друзей на родине просьбами выслать денег, чтобы одеть и накормить сирых и убогих детей, научить их катехизису, сделать из них примерных христиан; при этом сам жил в беднейшем районе города, где холера, можно сказать, самое обычное дело. И, естественно, поскольку, не щадя живота своего, он выхаживал больных, то заразился холерой, но справился со страшным недугом и по состоянию здоровья был отправлен домой. В его отсутствие молодой американский священник продолжил это доброе дело, а когда отец Хэкетт вернулся, то присоединился к нему. Работая рука об руку, они творили чудеса, но тут желтая лихорадка поразила провинцию в глубине страны. Тогда, оставив миссию в Мадрасе на попечение своего товарища, отец Хэкетт отправился в очаг эпидемии. В течение шести недель он самоотверженно ухаживал за больными и умирающими, но коварная болезнь не пощадила и его. Он чудом выжил, но настолько ослаб и обессилел, что его отправили на родину, навсегда запретив возвращаться в Индию. И поскольку состояние его здоровья требовало, чтобы он жил в теплом климате, он получил эту — относительно легкую — должность в Испании.

Отец Петит закончил свое повествование, и в комнате воцарилась тишина; Десмонд сидел не шелохнувшись, а на лице его появилось какое-то странное выражение. Неожиданно он резко вскочил на ноги.

— Извините меня, святой отец. Мне надо вас оставить. — И с этими словами Десмонд опрометью выбежал из комнаты.

Возможно, тщедушный отец Петит догадался о причине столь внезапного исчезновения Десмонда и предвидел его скорое возвращение. Он подошел к пианино и взял первые аккорды своей любимой «Аве Мария».

Когда Десмонд и в самом деле вернулся, отец Петит не прекратил играть, но, внимательно посмотрев на своего ученика, лукаво прошептал:

— У тебя счастливый вид. Что, очистил душу?

— И получил прощение от священника, достойного быть причисленным к лику святых, — смиренно произнес Десмонд.

III

Теперь жизнь Десмонда в семинарии текла спокойно и гладко, поскольку божественный голос служил ему защитой от всех невзгод и напастей. Избалованный в еде, он даже смирился с безвкусной бурдой, которую здесь подавали, поскольку теперь рацион милосердно разрешили разнообразить фруктами, в основном персиками из близлежащих садов. У Десмонда сложились на удивление хорошие отношения с отцом-настоятелем, который вдруг обнаружил у странного послушника достоинства, доселе остававшиеся сокрытыми.

Теперь письма от Десмонда приходили достаточно редко, в них не было прежнего надрыва; скорее, наоборот, каждая строчка дышала надеждой и преданностью, а еще энтузиазмом, который с течением времени только усиливался. Да, это вполне можно было бы назвать энтузиазмом, конечно, с учетом того обстоятельства, что жесткая дисциплина, царящая в семинарии, обуздывала его природную несдержанность.

Во время последующего периода обучения, достаточно продолжительного, но складывающегося весьма благоприятно, Десмонд благополучно прошел разные этапы послушничества, став последовательно иподиаконом и диаконом. И как отрадно было сознавать это его матери, которой не терпелось увидеть своего сына в облачении священника.

Один раз в две-три недели миссис Фицджеральд приглашала нас с мамой на воскресный ланч. Разговор, естественно, в основном крутился вокруг Десмонда. Миссис Фицджеральд была уже совсем плоха и жила исключительно предвкушением великого события, но я сомневался, что ей удастся дотянуть до дня рукоположения Десмонда. Я был уже почти дипломированным врачом — оставалось сдать последние экзамены, и симптомы ее заболевания — сердечная недостаточность, нездоровая бледность, одышка, отечность щиколоток — были мне совершенно ясны. Последние сомнения в ее диагнозе развеялись, когда она показала мне рецепт на лекарство, прописанное ей доктором: таблетки дигоксина. Так как я теперь работал врачом-стажером у сэра Джеймса Маккензи и жил на полном пансионе при Западном лазарете, то мог снять с маминых хрупких плеч часть денежных забот. Рассчитывая в скором времени компенсировать ей все лишения, я уговорил ее подать в муниципалитет Уинтона прошение об отставке, с тем чтобы она могла наконец уйти с работы, которая столько трудных лет позволяла нам держаться на плаву.

Вот такая спокойная и безмятежная жизнь продолжалась как у меня, так и у Десмонда еще несколько месяцев, пока неожиданно, словно гром среди ясного неба, не пришло письмо со знакомой испанской маркой. Письмо было длинным, написано явно впопыхах, и я, даже не распечатав, сразу почуял недоброе.

Мой дорогой Алек!

Случилось страшное. Я погружен в бездну отчаяния, повергнут в уныние, унижен, оскорблен, втоптан в грязь; меня чуть было не исключили из семинарии, карьера священника поставлена под угрозу, причем все это, повторяю, все, если судить непредвзято и быть до конца откровенным, произошло по моей собственной вине. И только сейчас я уже могу приподнять голову и, взывая к твоему сочувствию, подробно описать обстоятельства дела.

Кажется, в предыдущих письмах я уже упоминал, что единственным послаблением в нашем строгом режиме была возможность раз в неделю, по четвергам, ходить после обеда в город, причем без сопровождения наставников, чтобы купить фрукты или другие дозволенные продукты у многочисленных торговцев, у которых семинаристы были основными покупателями. При этом нам никогда не разрешали отсутствовать больше часа.

Трудно выразить словами, с каким нетерпением мы ждали такой возможности не только ненадолго отдохнуть от суровых семинарских будней, не только прикоснуться к живому биению жизни, но и купить чудесных фруктов всего за пару песет. А что кроме лавок может быть интересного в типичной испанской деревушке с одной-единственной пыльной улочкой, извивающейся меж нагретых солнцем белых домишек, перед которыми сидят, занимаясь шитьем или сплетничая, одетые во все черное старухи? Темные узкие проходы ведут в темные лавчонки, где ввиду близости семинарии продают также мыло, зубную пасту и зубные щетки, самые простые лекарства, почтовые открытки и даже конфеты. И специально для семинаристов на прилавки выкладывают фрукты по сезону: виноград, апельсины из Малаги и персики.

Персики — моя слабость. Впрочем, не только моя, но и остальных послушников. А потому у въезда в деревушку нас всегда встречала молодая женщина, точнее, девушка, которая, чтобы опередить других торговцев, выходила нам навстречу с большой плоской корзиной через плечо, наполненной сочными свежими фруктами. В интересах своего бизнеса она завязала с нами дружеские отношения, и у нас уже вошло в привычку ненадолго останавливаться поболтать с ней, а заодно и попрактиковаться в испанском.

И вот в один злосчастный четверг меня задержал отец Петит, мой замечательный учитель музыки, которого чрезвычайно взволновало долгожданное известие из Рима насчет предстоящего конкурса. Вот почему я позже других вышел из ворот семинарии, а когда, запыхавшись, присоединился к товарищам, то, к своему немалому огорчению, обнаружил, что персики кончились.

— Ох, дорогая Катерина, ты мне ничего не оставила!

Она покачала головой и улыбнулась, показав чудесные белые зубки.

— Ты опоздал, мой милый маленький священник, а на свидания с дамой опаздывать нельзя!

Мои товарищи, и особенно Дафф, костлявый юнец из Абердина, который меня явно недолюбливал, с нескрываемым интересом следили за тем, как мне удастся выпутаться из щекотливой ситуации.

— Я весьма огорчен, так как считал себя твоим любимым покупателем.

— Итак, ты огорчен, по-настоящему огорчен?

— Да, по-настоящему.

— Тогда улыбнись скорее своей прекрасной улыбкой! — И к моему величайшему изумлению и удовольствию, она достала из-за спины два больших и сочных персика, каких мне еще не доводилось видеть.

Смешки и гогот вокруг нас немедленно стихли, когда, повесив корзину на плечо, она подошла ко мне, держа в каждой руке по персику.

— Неужто ты хоть на миг мог подумать, что я способна о тебе забыть? На, бери. Это тебе.

Я полез в карман за деньгами и, к своему ужасу, обнаружил, что карман пуст. Второпях я забыл взять кошелек. Мое огорчение не осталось незамеченным не только для зрителей, но и для Катерины, когда я, запинаясь, промямлил:

— Сожалею, но я не могу тебе заплатить.

Она подошла ко мне совсем близко, продолжая лукаво улыбаться.

— Так у тебя нет денег? Прекрасно! Тогда ты должен заплатить мне поцелуем.

И, пока я стоял в растерянности, она вложила мне в руки по персику и сжала меня в страстных — здесь двух мнений быть не может — объятиях, прижалась губами к моему рту, при этом нашептывая мне на ухо: «Приходи в любой вечер после шести, мой милый попик. Калье де лос Пинас, семнадцать. Для тебя это будет бесплатно».

Когда она наконец разжала объятия и посмотрела на меня блестящими карими глазами все с той же призывной улыбкой на губах, воцарившуюся вокруг гробовую тишину нарушил тощий абердинец:

— Хватит, парни! Все, пошли.

Я последовал за ними в состоянии какой-то странной эйфории. Это сладостное объятие, эти пахнущие персиками руки полностью выбили меня из колеи, лишив самообладания. Плетясь в хвосте процессии семинаристов, я с трудом привел в порядок находящиеся в полном смятении чувства и вернул себя к жизни только после того, как съел оба восхитительных плода.

Даже на обратном пути в семинарию никто не сказал мне ни слова. Я, будучи без вины виноватым, превратился в парию.

На следующее утро возникшая напряженность как будто ослабла, но в одиннадцать часов я получил приказ явиться в кабинет к отцу-настоятелю. Я подчинился, ощущая смутную тревогу в груди, и беспокойство мое еще более усилилось, когда, войдя в комнату, я увидел у окна высокую тощую фигуру Даффа.

— Фицджеральд, против тебя выдвинуто весьма серьезное обвинение, — с места в карьер начал сидевший за письменным столом отец-настоятель. И, поскольку я упорно молчал, он продолжил: — В том, что ты обнимал эту девицу Катерину и, более того, вступил с ней в распутную связь.

Я был настолько ошеломлен, что кровь бросилась мне в голову. Я посмотрел на ангела мщения у окна. Он старательно избегал моего взгляда.

— Кто выдвинул такие обвинения? Слива Дафф?

— Фицджеральд, его зовут Дафф. Он был свидетелем того, как ты обнимал ту девицу Катерину. Ты что, будешь отрицать?

— Целиком и полностью. Это не я, а она обнимала меня.

— И ты не противился?

— У меня не было такой возможности. В каждой руке у меня было по крупному спелому персику.

— Но ведь именно она дала тебе персики. Причем не потребовав платы. Разве это не подразумевает близкие отношения?

— Она просто веселая девчонка, которая со всеми дружит. Мы все были ее постоянными покупателями, так что в каком-то смысле и остальные были с ней в близких отношениях. Мы все шутили и смеялись вместе с ней.

— Только не я, — донесся замогильный голос от окна. — Я сразу понял, падре, что она шлюха.

— Помолчи, Сл… Дафф! Из всех она выбрала именно тебя и с тобой на самом деле была особенно близка. Причем настолько, что назначила тебе свидание на сегодняшний вечер. И ты сказал: о’кей.

Я был уже вне себя от ярости.

— Никогда, слышите, никогда я не мог бы позволить себе такое вульгарное и пошлое выражение. Кто посмел меня в этом обвинить?

— У Даффа острый слух.

— Но слишком большие уши.

Проигнорировав мое замечание, отец-настоятель снова бросился в атаку.

— Я навел справки. Эта Катерина Менотти, хотя формально и не является проституткой, официально признана fille de joie[39].

— Вот-вот, ваше преподобие, и я о том же. Она ему и адрес дала.

— Молчать, ты, неслух шотландский! — То, что Дафф вызывал у отца-настоятеля явное раздражение, несколько воодушевило меня. Но тут Хэкетт продолжил: — Ты отрицаешь, что когда-либо навещал ее по данному адресу?

— Если я уже навещал ее, то с чего бы ей давать мне свой адрес? Ведь в этом случае я наверняка должен был бы его знать.

Отец-настоятель вопросительно посмотрел на Даффа, который немедленно выпалил:

— А может, она сказала, чтобы напомнить, если он, паче чаяния, запамятовал.

После такого смелого предположения в комнате стало тихо и повеяло ледяным холодом. Затем отец-настоятель нарушил молчание:

— Ты можешь идти, Дафф.

— Уверяю вас, ваше преподобие, что довел это до вашего сведения исключительно из высочайших соображений морали и для сохранения доброго имени нашей школы, а еще потому, что я нисколечко не верю, будто Фицджеральд…

— Немедленно вон, Дафф! В противном случае я буду вынужден наказать тебя, причем с показательной суровостью.

Когда Дафф, мотая головой, все же убрался, отец-настоятель долго молчал, задумчиво изучая меня. Наконец он заговорил:

— Фицджеральд, я ни секунды не сомневаюсь, что ты не посещал тот дом и не вступал в плотские отношения с той девицей. В противном случае тебе пришлось бы прямо сегодня покинуть семинарию. И тем не менее ты дал повод заподозрить тебя в неподобающем поведении, пятнающем позором и бросающем тень на наше учебное заведение. А потому мне необходимо посоветоваться с коллегами относительно того, какой приговор тебе вынести. А пока — вне зависимости от того, покидаешь ли ты семинарию или нет, — хочу дать тебе хороший совет. Ты, бесспорно, обладаешь необычайной притягательностью для противоположного пола. Так что будь начеку и опасайся любого рода заигрываний. Старайся контролировать свои эмоции. Веди себя отстраненно, сдержанно, сохраняй хладнокровие, чтобы суметь распознать опасность уже в зародыше и тотчас же устранить ее. Если послушаешь меня, то избежишь многих печалей и многих бедствий. А теперь можешь идти. О своей участи ты узнаешь завтра. Ступай в церковь и молись о том, чтобы мне не пришлось тебя исключить.

Я молча кивнул и, покинув кабинет отца-настоятеля, направился прямо в церковь, где принялся истово молиться. Я прекрасно знал, каким суровым способен быть Хэкетт: ведь всего несколько месяцев назад он исключил молодого послушника лишь за то, что юноша затянулся окурком сигары. Будучи уже раз предупрежден, послушник нарушил приказ. И этого оказалось достаточно.

На следующий день я мучился неизвестностью до самого вечера. Наконец в пять часов ко мне подошел наш добрейший хормейстер отец Петит и обнял меня за плечи.

— Меня уполномочили сообщить тебе, Десмонд, что тебя оставляют. Тебе запрещено покидать пределы семинарии до конца семестра, но, хвала Господу, ты спасен не только для священства, но, — улыбнулся отец Петит, — и для предстоящего нам в следующем месяце набега на Рим. — И остановив взмахом руки поток моих благодарностей, он добавил: — Да, ты можешь быть мне благодарен. Похоже, мне удалось перевесить чашу весов в твою пользу. Такой голос, как у тебя, встречается раз в сто лет, и то не всегда.

Итак, мой дорогой Алек, ты получил почти стенографический отчет о тяжких испытаниях и горестях, выпавших на долю нежно любящего тебя друга. С нетерпением жду весточки от тебя. Пиши мне сразу, как узнаешь результаты своих выпускных экзаменов. Ты, наверное, не знаешь, но я часто представляю себе, как ты трудишься в поте лица в своей пустой комнатушке. А я в свою очередь обязуюсь подробно, ничего не скрывая, доложить о предполагаемой поездке в Рим.

Искренне преданный тебе,

Десмонд.

IV

Итак, сдав экзамен на бакалавра в области медицины и бакалавра в области хирургии, я принял на себя обязанности временного заместителя партнера, уехавшего на неопределенное время, — доктора Кинлоха, пожилого и всеми уважаемого врача общей практики в Уинтоне. И хотя я стремился совсем к другому и вовсе не собирался останавливаться на степени бакалавра, эта временная должность дала мне возможность оставаться рядом с матерью, а мой оклад в сорок фунтов позволил ей бросить работу в трущобах и скинуть с плеч тяжкий груз, который она безропотно несла столько лет.

В следующий раз я заехал к миссис Фицджеральд уже не в качестве гостя, а для выполнения своих профессиональных обязанностей. Я был серьезно обеспокоен резким ухудшением ее здоровья, и когда она позволила себя осмотреть, то сомнений в диагнозе у меня уже не оставалось. Острый стеноз митрального клапана с частичной закупоркой коронарной артерии. Я уговорил миссис Фицджеральд пригласить для консультации доктора Кинлоха. Доктор подтвердил первоначальный диагноз и хотя, выписывая назначения, и старался всячески ободрить пациентку, его прогноз оказался еще более мрачным: она должна соблюдать постельный режим до тех пор, пока не пройдут отеки. Но когда мы возвращались домой в его маленьком кабриолете, доктор Кинлох сказал:

— С таким сердцем она может умереть в любую минуту.

Ее заветной мечтой было увидеть любимого сына рукоположенным в сан служителя Божьего. А теперь надо было сообщить миссис Фицджеральд, что в ее теперешнем состоянии ей просто не доехать до Рима. Я был не в силах нанести ей столь сокрушительный удар, и моя мама, которая благодаря появившемуся у нее свободному времени могла навещать свою подругу каждый день, а кроме того, обладала изрядной толикой житейской мудрости, уговорила меня хотя бы месяц повременить с дурными вестями.

И вот случилось так, что мать Десмонда однажды вечером легла спать, рисуя в голове яркие картины блестящего будущего сына, и уж более не проснулась, а следовательно, не столкнулась с ужасной действительностью, полной отчаяния и разочарования. Она ушла из жизни с миром и не чувствуя боли.

Десмонд, которого сразу же известили телеграммой, приехал за день до похорон; он был печален, но вел себя сдержанно, без аффектированных проявлений скорби, которых можно было от него ожидать. Я заметил, насколько он изменился. Пять лет в семинарии не прошли для него бесследно, научив его хладнокровию и выдержке. Моя мать резюмировала это следующим образом: «Десмонд наконец повзрослел».

Даже стоя у свежевырытой могилы, он держался очень хорошо, хотя по щекам его все же текли слезы, и слезы горькие. Поскольку из семинарии его отпустили всего на три дня, сразу же после похорон он встретился с адвокатом. Ежегодная рента прекратилась одновременно с жизнью миссис Фицджеральд, которая, однако, сумела сберечь для Десмонда более трех тысяч фунтов. Кроме того, он должен был получить деньги от переуступки прав на аренду дома. Многие вещи из ее прекрасного гардероба, включая меховое манто и новенький, с иголочки костюм, несомненно предназначавшиеся для церемонии рукоположения, она завещала моей маме, так же как и некоторые наиболее ценные из предметов обстановки, — драгоценные дары, вызвавшие слезы на глазах у их получательницы.

И хотя сам я ни на что не рассчитывал, миссис Фицджеральд завещала сто фунтов и мне.

Поезд Десмонда отходил только в полночь, а потому сразу после вечернего приема больных я пришел к своему старому другу, и мы молча сидели в притихшем доме, чувствуя такую близость, будто никогда и не расставались.

Вполне естественно, что Десмонд снова заговорил о матери, хотя в конце разговора не смог удержаться от того, чтобы не изречь банальной истины:

— Скажи, разве не удивительно, сколько хорошего может сделать мужчине хорошая женщина?

— И сколько плохого, причем очень плохого. Оглянись, кругом полным-полно таких.

— Алек, ты у нас реалист, — улыбнулся Десмонд. — Степень ты уже получил. Что собираешься делать теперь?

Я объяснил ему, что это всего лишь первая ступень и я собираюсь писать докторскую диссертацию, а потом попытаюсь получить звание члена Королевского колледжа врачей.

— Впрочем, задачка не каждому по зубам. Дело чрезвычайно непростое.

— Алек, ты непременно справишься.

— Десмонд, а как ты представляешь себе свое будущее?

— Не так ясно, как твое. Буквально через несколько недель меня посвятят в сан, а поскольку начальство не всегда было мною довольно, то у меня нехорошее предчувствие, что в наказание мне дадут самый захудалый приход, скорее всего в Ирландии, где я родился.

— Но тебя подобная перспектива не устраивает.

— Не устраивает, хотя это может пойти мне на пользу. Мои взгляды немало изменились, в частности, благодаря трогательной заботе добрейшего отца Хэкетта. — И, поймав мой удивленный взгляд, он продолжил: — Алек, этот Хэкетт — чрезвычайно странный человек. Ведь поначалу я всеми печенками его ненавидел, а он в свою очередь всячески демонстрировал мне свою неприязнь. Я считал его грубияном и садистом. Но на самом деле он просто фанатик. Он одержим идеей миссионерства. Он хотел бы вместе с выпускниками возглавляемой им семинарии нести слово Божье дикарям. Я считал его помешанным. Но теперь уже нет. Он напоминает мне одного из апостолов, возможно, Павла. И теперь я люблю и уважаю его. На самом деле он меня покорил.

— Ты что, видишь себя вторым Святым Патриком?

— Не смейся, Алек, — вспыхнул Десмонд. — Нам не дано знать, что нас ждет впереди. Ведь и ты можешь ни с того ни с сего бросить медицину и сделаться писателем. А я в один прекрасный день могу отойти в мир иной где-нибудь в тропических джунглях. — При этих словах я не выдержал и громко расхохотался, а Десмонд тут же ко мне присоединился. Но потом, снова став серьезным, он продолжил: — Так или иначе, теперь я понимаю и уважаю Хэкетта и хочу отплатить ему добром за добро. В Риме должен состояться конкурс под эгидой Римского музыкального общества при поддержке Ватикана с участием молодых, недавно рукоположенных священников или послушников, которых должны посвятить в духовный сан. Основная идея конкурса — поощрять использование вокальных данных во время мессы, литании и так далее. Воистину благородное начинание и название носит не менее благородное — Золотой потир. И отец Хэкетт хочет, чтобы я участвовал в конкурсе. — И после непродолжительной паузы добавил: — Мы ведь совсем небольшая семинария в Торрихосе, причем страдающая комплексом неполноценности и значительно менее известная, чем наша соперница в Вальядолиде. Какой душевный подъем это нам даст и какую известность позволит приобрести, если нам, конечно, удастся выставить приз — Золотой потир — в центральном окне.

— И когда состоится сие счастливое событие?

— В июне. Так что сначала придется подсчитывать очки соперников — а Италия богата на молодых теноров, — выступающих на сцене перед группой экспертов из мирян и священнослужителей, а затем — изливать душу в песне перед публикой в зале.

— Десмонд, ты обязательно победишь, причем без труда. Давай поспорим!

— Если учесть, что меня вот-вот должны рукоположить, я не имею права жертвовать медяки в пользу очень славного, но хитрого шотландца, — улыбнулся Десмонд и, посмотрев на часы, сказал: — А теперь, боюсь, нам пора. Давай пройдемся пешком до Центрального вокзала.

Когда мы в последний раз обошли дом, Десмонд поднял чемодан и, грустно потоптавшись на пороге, закрыл дверь на замок со словами:

— Это замок Чабба[40]. У агента есть ключ.

По дороге на вокзал он взял меня под руку.

— Алек, извини, что задержал тебя допоздна.

— Я привык работать допоздна, даже далеко за полночь. Позволь, я возьму твой чемодан.

Но Десмонд только головой покачал.

— Нет, я сам должен нести свою ношу. Послушай, Алек, можно задать тебе медицинский вопрос?

— Конечно. — Я был заинтригован, но никак не ожидал услышать такого.

— Только не удивляйся и ответь мне серьезно. Скажи, если человеческую руку отсечь в области запястья, она рано или поздно разложится?

— Несомненно. Через неделю она начнет невыносимо вонять, разлагаться, размягчаться и, наконец, гнить; затем кости пясти отделятся от запястья и со временем распадутся на отдельные фрагменты.

— Спасибо, Алек. Огромное тебе спасибо.

Больше за всю дорогу мы не проронили ни слова и очень скоро оказались на Центральном вокзале. Я проводил его до купе третьего класса.

— Не стоит ждать отправления поезда, дорогой Алек. Ненавижу долгие проводы. И, кроме того, я знаю, более того, абсолютно уверен, что в один прекрасный день мы с тобой снова будем вместе.

Мы обменялись рукопожатием, я резко повернулся и быстрым шагом зашагал прочь. Я надеялся, что он прав и в один прекрасный день наши пути снова пересекутся. А еще я надеялся, что последний трамвай до Вестерн-роуд еще не ушел.

Шесть недель спустя Десмонда посвятили в сан и, оправдав его самые дурные предчувствия, официально уведомили, что ему надлежит отправиться в церковь Святой Терезы в сельском приходе Килбаррак на юге Ирландии. Но еще до того произошло много важных событий. Хотя об этом расскажет уже сам Десмонд.

V

В утро нашего отъезда отец-настоятель пришел в мою келью, чтобы лично разбудить меня на час раньше обычного. Я оделся, а он стоял и смотрел, как я поспешно укладываю чемодан; потом мы вдвоем отправились в церковь, где нас ждал отец Петит. Они с отцом Хэкеттом уже успели прочесть мессу и, сидя на передней скамье, ждали, пока я молился, и, можешь не сомневаться, я не преминул попросить Небеса, чтобы дерзания мои увенчались успехом.

Когда я закончил, отец Хэкетт взял меня за руку и отвел в свой кабинет, куда Мартес уже принес кофейник горячего кофе, а не той бурды, что нам обычно подавали на второй завтрак, и свежие теплые булочки. Настоятель молча смотрел, как я уминаю свой завтрак, но от предложенного мною кофе отказался.

Когда Мартес наконец ушел, он сказал:

— Я заказал для вас машину до Мадрида.

— О, благодарю вас, отец мой. Местный поезд просто ужасный.

— Этот поезд вовсе не ужасный. А, наоборот, весьма полезный для фермеров и крестьян. На нем они возят свою продукцию на рынки Мадрида. Хотя, конечно, он тащится как черепаха и вечно опаздывает. И все же машина, хоть и не «Испано-Сюиза», это машина.

— Вы абсолютно правы, отец мой, — ответил я. — Я опять повел себя бестактно.

— Не больше, чем обычно, отец Десмонд. И даже меньше, чем обычно. По правде говоря, хоть ты и далек от совершенства, но уже на пути к исправлению. Мне пришлось здорово с тобой повозиться, а потому в награду за мои мучения, — отец-настоятель пристально посмотрел на меня, — я хочу, чтобы ты завоевал Золотой потир для нашей семинарии. По существу, это пустая безделушка, ничего не стоящий трофей, и тем не менее он поможет повысить престиж, даже не твой, что, в общем, не так уж и важно, а нашей семинарии.

Он встал и направился к скамеечке для молитвы. Я пошел следом.

— Я собираюсь оказать тебе особую милость. Преклони колена, возьми эту священную реликвию и помолись за успех наших начинаний.

Я встал на колени и, уверяю тебя, с глубочайшим почтением взял чудесную длань — такую гладкую, с такой мягкой кожей, что казалось, будто она живая. Я нежно сжал ее, и мне почудилось, что пальцы ответили мне нежным трепетным пожатием; они прикоснулись ко мне, словно не желая отпускать и тем самым нарушать контакт с жизнью, которая некогда билась в этой руке и теперь вспоминалась с тихой радостью. И так, сжимая священную реликвию, я истово молился, причем не за свой скорый успех, но за хорошую жизнь и счастливую смерть.

— Ну? — поинтересовался отец Хэкетт, когда я встал с колен.

— Произошло чудо. Я почувствовал в этих пальцах благодать Божию. Я словно прикоснулся к Небесам.

— Скажи это своему другу-доктору, который твердит о разлагающейся плоти и гниющих костях. А теперь пошли, тебе пора ехать.

Во дворе нас уже ждал автомобиль, маленький, но вполне надежный, а возле него рядом с вещами — моим чемоданом и его матерчатой дорожной сумкой — стоял отец Петит. Мы уже сидели в машине — вещи сложены в багажнике — и вот-вот должны были тронуться с места, когда я увидел, что отец Хэкетт, глядя нам вслед, размашистым движением руки осенил нас крестным знамением. Поначалу я ненавидел этого истово преданного своему делу человека. Теперь же, несмотря на то, что он не допускал ни малейших проявлений нежной привязанности, искренне преклонялся перед ним.

Примерно через час мы оказались в Мадриде, а оттуда сразу же тронулись в Рим. Всю дорогу отец Петит демонстрировал почти материнскую заботу обо мне: требовал тишины и не давал открывать окно, чтобы, Боже упаси, меня не продуло на сквозняке, словно я был только что вылупившимся цыпленком. Однако на вокзале в Риме его уверенность разом улетучилась, и он с облегчением позволил мне нанять носильщика, который дотащил наш багаж до такси, доставившего нас в отель «Релиджьозо», где отец-настоятель забронировал нам номер.

Увы, «Релиджьозо» меня здорово разочаровал. Возможно, благочестие здесь и приветствовалось, но на этом все достоинства отеля и заканчивались. У меня внутри все оборвалось, когда я увидел пустой холл с покрытым линолеумом полом, а вместо лифта — крутую лестницу без ковров и, наконец, две убогие каморки с видом на железнодорожные пути с маневренными поездами — лязгающими, пыхтящими и выпускающими клубы вонючего дыма и пара прямо нам в окна. Если учесть, что до конкурса оставалось целых четыре дня, готовиться к предстоящим свершениям в подобных условиях было просто-напросто невозможно! А я так надеялся на расслабленную, приятную атмосферу единения с любимым городом!

Я посмотрел на крошечного отца Петита. Казалось, окружающая обстановка его абсолютно не волновала, я же был повергнут в уныние, а когда на второй завтрак нам подали поленту[41], поставив тарелки прямо на засиженный мухами стол без скатерти, моя меланхолия только усилилась и продолжалась до тех пор, пока на город не опустилась ночь.

А потом, Алек, Господь услышал мою невысказанную мольбу. И пока мы с отцом Петитом сидели, уставившись друг на друга, в помещении, которое я назвал бы комнатой для переговоров, к нам рысцой прискакал до смерти перепуганный юнец в плохо сидящей на нем форме портье.

— Сэр, там вас спрашивает какая-то дама в машине на улице.

Я тут же кинулся к дверям, а оттуда тоже опрометью помчался на улицу и там — да-да, Алек, — увидел большую новенькую «Испано-Сюиза», где сидела моя подруга маркиза. О нашем приезде она узнала из вечерней газеты «Паэзе сера ди Рома» и немедленно приступила к действиям.

— Скорее собирайся, поехали, Десмонд! Ты больше ни минуты не должен оставаться в этом клоповнике. Сюда даже заходить страшно. Мы поедем ко мне.

— Мадам, со мной мой друг. Священник. Он вам не будет мешать.

— Конечно, давай возьмем и твоего друга. Я приглашаю вас обоих.

Нет нужды говорить, что мы не стали отказываться и, в мгновение ока собрав пожитки, уже были в машине, причем я сел вместе с мадам на заднее сиденье. Отец Петит, так и не оправившийся от изумления, устроился впереди, рядом с шофером, который вез нас навстречу красивой жизни, а бедный молодой портье, ошеломленный чаевыми, которые я опрометчиво сунул ему в руку, с открытым ртом смотрел нам вслед.

Мы прибыли на виллу «Пенсероса» уже в начале одиннадцатого — время ужина давно закончилось, и, хотя нам настойчиво предлагали перекусить, я решительно отказался.

— Мадам, с тех пор как мы стали постояльцами «Релиджьозо», нас так закормили полентой, что сейчас единственное, в чем мы действительно нуждаемся, — это возможность хорошенько выспаться.

— И вы ее получите. — Маркиза что-то сказала ожидающей приказаний горничной. — А так как вы явно очень устали, я хочу попрощаться с вами до утра. Buona notte[42].

Наши смежные комнаты, разделенные роскошной ванной, были само совершенство. У меня на кровати даже лежала шелковая пижама. Поскольку отец Петит не привык принимать на ночь ванну, я позволил себе полчаса понежиться в горячей мыльной воде, потом насухо вытерся турецким полотенцем, натянул подаренную мне пижаму, после чего ощущение нереальности происходящего еще больше усилилось, лег в постель и заснул как убитый.

На следующее утро нас разбудили, причем довольно поздно, подав нам завтрак в постель: большой кофейник дымящегося свежесваренного кофе и прикрытую салфеткой корзиночку с подогретыми римскими булочками, которые представляли собой улучшенную разновидность французских круассанов. Одевшись, я спустился вниз и нашел нашу хозяйку в будуаре, служившем ей мастерской, где она занималась шитьем для благотворительных целей.

— Доброе утро, мой дорогой преподобный Десмонд. Судя по твоим блестящим волосам, выспался ты на славу. Твой друг уже уютно устроился в библиотеке с книжкой в руках. Так что сейчас ты принадлежишь только мне.

Она стояла, улыбаясь, в безжалостных лучах утреннего света и явно не испытывала ни малейшего неудобства. Конечно, за прошедшее время она постарела, ее волосы посеребрились, но в ясных глазах по-прежнему светился живой ум. Должно быть, в молодости маркиза была просто неотразима. Даже сейчас она выглядела прелестно.

— Однако, — продолжала маркиза, — как бы хорошо ты ни выглядел… Скажи, где, ну где ты откопал такие брюки?

— Мадам, этим брюкам всего три года, это шедевр портновского искусства лучшего мастера из деревни Торрихос.

— Они поистине уникальны. А пиджак?

— Этот пиджак, мадам, хотя и весьма почтенного возраста, на самом деле — предмет религиозного культа, поелику был перешит вышеупомянутым портным из старого пиджака его высокопреподобия отца Хэкетта.

— Да уж, и вправду реликвия. Пойдем, посмотришь на себя в зеркало. — Она открыла дверь в гардеробную с большой зеркальной пилястрой.

Я давным-давно не смотрелся в зеркало, и если лицо было еще ничего, то все, что ниже, больше подходило старому дряхлому бродяге.

— Да, мадам, — задумчиво проговорил я. — Если меня немного почистить и погладить, я буду совсем как новенький.

— Десмонд, ты неисправим, — весело рассмеялась она. — Послушай, до субботы тебе надо отдыхать и ни о чем не думать, но сейчас мы с тобой пойдем к моему приятелю Карачини.

— К священнику?

— Нет, к лучшему портному во всей Италии. Не волнуйся за своего друга. Ему очень хорошо в библиотеке.

Мы сели в большой красивый автомобиль с откидным верхом — но не в «Испано-Сюиза», как я ожидал, а в новенький «Изотта-Фраскини», — и покатили по виа Венето в сторону отеля «Эксельсиор», повернули налево и остановились перед абсолютно пустой витриной, где значилось только одно слово: «Карачини».

Когда мы вошли, маркизу почтительно приветствовал проворный маленький человечек в безукоризненном темно-сером костюме. Они стали подробно обсуждать, что мне лучше подойдет в моем положении; затем были проинспектированы, ощупаны и отобраны кипы тканей. Меня провели в просторную примерочную, где подмастерье в нарукавниках обмерил меня с головы до ног.

— Надеюсь, вы поняли, Карачини, что все должно быть готово и доставлено ко мне домой не позднее, чем в пятницу вечером.

— Госпожа маркиза, вы ставите невыполнимые задачи, но для вас, — низко поклонился Карачини, — все будет сделано в срок.

Но на этом дело не кончилось, поскольку маркизе хотелось развлечься — именно так она охарактеризовала свою благотворительную акцию, — и меня отвели к расположившемуся по соседству галантерейщику, естественно, самому лучшему. Здесь моя любезная маркиза совсем разошлась, и в результате нам подобрали полный набор элегантных и дорогих аксессуаров, отложив их для немедленной доставки. И, наконец, на той же улице мы заглянули к сапожнику, шьющему обувь на заказ. Здесь мои конечности были тщательно измерены, после чего была отобрана кожа двух видов — светлая и чуть потемнее, — причем доставка обеих пар назначена все на ту же пятницу. Вероятно, кто-то спросит: как такую сложную работу можно сделать за столь короткий срок? Ответ очень прост: Рим — это город мастеров и, конечно, мастериц, причем все они сидят в маленьких комнатушках в разных концах города и выполняют срочный заказ, трудясь порой всю ночь напролет, чтобы успеть закончить к утру. Кто-то может подумать, что такая тонкая работа щедро вознаграждается. Увы, это далеко не так.

— А теперь — легкий ланч, — сказала маркиза, когда мы вышли от сапожника. — И потом — домой, отдыхать, отдыхать, отдыхать до субботы.

Маркиза повела меня в отель «Эксельсиор». Мы расположились в баре, и она предложила заказать «Шерри» и сэндвич с пармской ветчиной. Машина ждала нас у входа. И уже очень скоро мы катили назад, к вилле «Пенсероса». Когда я пытался поблагодарить мадам, та ответила, что даже слышать ничего не желает.

— Успокойся, мой дорогой Десмонд. Ты ведь знаешь, что я любила твою мать и очень огорчилась, узнав о ее кончине, — сказала маркиза и добавила: — Ты прекрасно знаешь, что и тебя, мой дорогой мальчик, я тоже очень люблю. — Когда мы вошли в дом, она прошептала: — Интересно, а чем занимался в наше отсутствие твой друг?

Взяв меня за руку, она направилась в библиотеку, где мы действительно обнаружили преподобного отца Петита, который сидел в том же кресле, с той же книгой на коленях, открытой на той же странице; из полуоткрытого в блаженной улыбке рта доносились ритмичные музыкальные трели.

— Как сидел, так и сидит. Ни на миллиметр не сдвинулся.

— О да, мадам, — отозвалась впустившая нас горничная. — Он хорошо покушал и выпил бутылочку «Фраскати».

— Он такой милый, когда спит, — заметила маркиза. — Похож на большого ребенка.

— Он очень многому меня научил, — сказал я. — И если в субботу нам хоть чуточку повезет, то исключительно благодаря ему.

— Как это благородно с твоей стороны, дорогой преподобный Десмонд. А теперь отправляйся к себе и отдыхай. С этой минуты только отдых, отдых и еще раз отдых — и больше ни слова. А ты знаешь, что Энрико между выступлениями вообще не разговаривал?

— Но я не Карузо, мадам.

— Это мы узнаем в субботу, — улыбнулась она. — А теперь мне тоже пора отдохнуть. Что-то я притомилась. Как ты, наверное, заметил, я уже очень немолода.

— Умоляю, не произносите таких отвратительных слов. Мадам, как и прежде, великодушна, очаровательна и обворожительна. И вообще, вы просто ангел. По крайней мере, по отношению ко мне.

Она с легкой улыбкой покачала головой и проводила меня наверх, где мы и разошлись по своим комнатам.

VI

В субботу рассвет был настолько прекрасным, что Десмонд, всю ночь ворочавшийся с боку на бок, поднял жалюзи, чтобы впустить в комнату солнечные лучи. Потом он забрался обратно в постель и минут десять лежал, обдумывая планы на день. Десмонд, конечно, нервничал, так как очень хотел завоевать Золотой потир, причем даже не для себя лично, а скорее, чтобы доставить удовольствие отцу Хэкетту и, конечно, отплатить добром за добро ему, маркизе и особенно отцу Петиту. Позже он признавался мне, что мысленно постоянно возвращался к тому злополучному финальному матчу за Щит шотландских школ, который я так жаждал выиграть, но, увы, не смог.

Стук в дверь нарушил ход мыслей Десмонда. В комнату вошел его низкорослый наставник, уже успевший одеться и помолиться.

— Как спалось? — поинтересовался Десмонд.

— Хорошо. А тебе?

— Отлично! — с наигранной жизнерадостностью воскликнул Десмонд, чтобы его ответ звучал правдоподобнее.

— Прекрасный день сегодня.

— Исключительный.

— Когда будешь готов, спускайся вниз. Я там все для тебя приготовил.

В цокольном этаже была устроена маленькая часовня, где они теперь каждый день молились.

— Все, спускаюсь прямо сейчас.

— Хорошо!

Десмонд не стал бриться, а быстренько натянул старый костюм и спустился вниз, чтобы присоединиться к отцу Петиту в часовне в виде грота из неотесанного камня с простым алтарем, распятием, статуей Девы Марии, двумя скамеечками для молитвы, словом, в типичном для богатых итальянских домов месте для молитв и отправления треб. Отец Петит со свойственной ему предусмотрительностью захватил все необходимое из семинарии.

Десмонд читал мессу, отец Петит помогал ему за причетника, и можно было предположить, что их молитвы — и молодого священника, и того, что постарше, — были заряжены одним общим горячим желанием. Десмонд прочел благодарственную молитву, и они поднялись наверх, где их уже ждал сытный английский завтрак: яйца с беконом, джем и тосты.

Пожилая служанка, подававшая завтрак, шепнула Десмонду:

— Госпожа маркиза просила передать, чтобы вы позавтракали поплотнее. Ланч будет совсем легким.

— Так и сделаем, — улыбнулся Десмонд. — А что, маркиза не спустится к завтраку?

— Она редко спускается раньше десяти.

Этот ответ напомнил Десмонду, что его покровительница — несмотря на всю свою живость, обаяние и неустанную заботу о нем, Десмонде, — дама уже в летах, если не сказать пожилая. Он понял, что должен во что бы то ни стало победить, хотя бы для того, чтобы наградить ее за безмерную доброту.

Позавтракав — в отличие от своего старшего товарища, Десмонд ел с отменным аппетитом, — они прошли в библиотеку.

— Нет ничего хуже, чем быть в подвешенном состоянии, — заметил Десмонд. — Словно висишь над обрывом на тонкой веревке. Полагаю, мне нельзя выходить из дому?

— Это абсолютно исключено. И ты должен как можно меньше говорить.

— Боже, благослови Карузо! Если б я только мог петь, как он!

— Обязательно сможешь, если будешь помнить все, чему я тебя учил. Успокойся и стой на месте. Большинство молодых итальянцев будет порхать по сцене, прижав руку к сердцу. А теперь послушай меня. Пока вы с маркизой ездили за покупками, я навел кое-какие справки. Что ты собираешься петь после обязательной программы?

— Как мы и договаривались. «Розовым утром алел свод небес» из «Мейстерзингеров». В переводе на итальянский.

— Нет-нет. Послушай меня. Кардинал от папской курии в судейской комиссии, этот немецкий кардинал очень-очень важная персона. А потому тебе надо спеть Вагнера по-немецки.

— Так мне даже больше нравится. А зал большой?

— Очень большой, с широким балконом первого яруса. Зал будет битком набит. Ни одного свободного места. Акустика исключительная. Судьи будут сидеть на сцене, причем в жюри войдут самые важные и сведущие люди, профессора музыки, члены папской курии, включая кардинала, а также члены Музыкального общества. Я попросил разрешения посадить нашу маркизу вместе с жюри, но получил категорический отказ. Поскольку это может быть расценено как протекционизм и настроить против тебя судей.

— Охотно верю. И где ж тогда будет сидеть маркиза?

— Все участники конкурса — их число будет уменьшено до двадцати — займут первый ряд. А ряд за ними, отгороженный от зала шнуром, отведен для почетных гостей, включая нашу добрейшую хозяйку.

— Прекрасно! Полагаю, на сцену поднимаются по ступенькам?

— Совершенно верно. Кандидаты по очереди поднимаются на сцену, исполняют две вещи из обязательной программы и получают оценки. После подсчета очков десять человек выбывают.

— И могут отправляться домой, бедняги!

— Да, они выбывают из числа участников конкурса. Оставшимся снова предлагается исполнить очень сложное музыкальное произведение, ставят оценки и подсчитывают очки. Шестеро получивших наименьшее количество очков выбывает. Потом оставшимся четырем предлагается еще более сложный отрывок, после чего двое выбывают, а двое остаются. И они уже могут выбрать произведение по собственному желанию. Их исполнительское мастерство будет оценено судьями, после чего один уедет ни с чем, а другой — с призом.

— Довольно жестокая процедура.

— Зато в высшей степени справедливая, дорогой Десмонд. Для того чтобы кто-то один мог победить, все остальные должны проиграть. И, кроме того, какая возможность переживать и насладиться музыкой для aficionados[43]. И можешь мне поверить, таких поклонников музыки, готовых аплодировать, очень и очень много.

— Или освистать, — заметил Десмонд, бросив взгляд на часы. — Еще только десять. Еще два часа мучительного ожидания.

Он вскочил с места и стал бродить по комнате, разглядывая книги на полках. И вот на нижней полке, отведенной под издания меньшего формата и более личного характера, он вдруг увидел зеленую книжечку, озаглавленную «Геральдика Ирландии». Десмонд взял книгу, открыл и стал перелистывать, пока не дошел до форзаца, а там, под хорошо знакомым экслибрисом своего отца, увидел сделанную чернилами — теперь уже выцветшими — надпись:

«Моей драгоценной Маргарите в знак нежнейшей привязанности и глубочайшего уважения.

Дермот Фицджеральд».

Десмонд застыл, не в силах пошевелиться. Его вдруг захлестнула волна чувств: внезапного озарения и запоздалого понимания. Теперь он понял причины доброты, щедро расточаемой ему в этом доме. А еще он заметил, что книгу много раз перечитывали. Он осторожно поставил томик на место — так, чтобы от других книг его отделяла какая-то доля дюйма, — и направился к двери.

— Идешь переодеваться? — поинтересовался отец Петит.

— Да, уже пора.

Десмонд медленно поднялся по лестнице. Открыл дверь в свою комнату, но вдруг заметил идущую ему навстречу маркизу, которая выглядела посвежевшей, отдохнувшей и очень элегантной в костюме из темного итальянского шелка.

— Добрый день, мой дорогой Десмонд.

Он не ответил, а молча взял ее руку и, глядя ей прямо в глаза, стал нежно целовать пальчик за пальчиком. Десмонд был мастер на глупые выходки, и объектам этих выходок они, похоже, даже нравились.

— Ты вгоняешь меня в краску. Хорошо, что на мне толстый слой румян, — улыбнулась маркиза. — Что ты делал сегодня утром?

— Читал, мадам. Чрезвычайно интересную книгу по геральдике. Мне было приятно обнаружить, что и мы, Фицджеральды, там упомянуты.

Интересно, поняла ли она? Уже потом, ближе к вечеру, он обнаружил, что книгу переставили на другое место, повыше. Но сейчас маркиза все с той же улыбкой несколько поспешно произнесла:

— А теперь иди и готовься к бою.

Оставшись один, Десмонд помылся, побрился тщательнее обычного, причесался и надел новую одежду. Рубашка была белоснежной, а прекрасно скроенный костюм практически ничего не весил. А ботинки, ботинки… Сшитые из мягчайшей кожи, они сидели на ноге, точно перчатка, и совсем не жали, как обычно бывает, когда надеваешь новую обувь. Да, лучшее — оно лучшее и есть, подумалось Десмонду, хотя — вот жалость! — и стоит недешево.

К сожалению, маленькое зеркало не позволяло ему рассмотреть себя целиком, и он проворно сбежал вниз по ступенькам, надеясь, что выглядит отлично. Маркиза с отцом Петитом уже нетерпеливо прохаживались по холлу, ожидая его появления. При виде Десмонда они застыли на месте, впрочем, как и он сам.

— Десмонд, глазам не могу поверить! Неужто это ты?! — охнул отец Петит.

Маркиза, которая не произнесла ни слова, критически оглядела Десмонда со всех сторон.

— Неужели одежда способна так изменить человека? — удивился Десмонд.

— Дорогой отец Десмонд, — улыбнулась маркиза. — Только представьте себе, как бы выглядела я в заплатанной юбке и платке как у прачки? В любом случае я довольна, очень-очень довольна тобой. Я не сомневалась, что Карачини не подведет. Само совершенство — тут уж ни прибавить, ни убавить! А теперь я хочу предложить вам немного перекусить. — И когда все расселись за полупустым обеденным столом, маркиза поинтересовалась: — Надеюсь, вы хорошо позавтракали?

— Весьма, — выдавил из себя отец Петит.

— Это был лучший завтрак со времен моего детства на ферме!

— Десмонд, ведь ты ни разу в жизни не был на ферме!

— Конечно, нет, мадам, но мне так хотелось сгустить краски.

— Ну ладно, хотя в любом случае сейчас на многое не рассчитывай. Тебе нельзя наедаться, так как переедание плохо скажется на голосе.

Им подали бульон с плавающим в нем сырым яйцом, а затем тонкие ломтики ананаса в фруктовом сиропе.

— Это поможет прочистить горло, — заметила маркиза и, озабоченно взглянув на часы, добавила: — У нас почти не остается времени выпить кофе. Досадно, но они там у себя в филармонии блюдут официоз, так что опаздывать нельзя.

Наспех глотнув крепкого черного кофе, буквально через минуту все уже сидели в закрытой машине, которая везла их в сторону расположенного в конце виа ди Пьетра концертного зала, где перед турникетами уже скопились толпы народу.

— Мы пройдем через служебный вход. Не удивляйтесь, там все такое чопорное и старомодное, — отрывисто сказала маркиза, прокладывая дорогу к узкой боковой двери.

Здесь тоже толпился народ, однако после предъявления пропуска Десмонда маркизу и ее спутников незамедлительно впустили внутрь. Их препроводили сначала в служебное помещение, а затем — в зрительный зал, где Десмонд с отцом Петитом заняли места в первом ряду, предназначенном для участников конкурса. Маркиза села во втором ряду сразу за ними, там, где кресла были отгорожены от зрительного зала.

Зал уже был наполовину заполнен, а публика все продолжала прибывать. На сцене на бархатной подставке красовался приз — Золотой потир, — и по мере того как конкурсанты — молодые священники самых разных габаритов — нервно занимали свои места, напряжение росло.

— Какое утомительное ожидание. Наверное, все эти приготовления тебя вконец измотали? — спросил отец Петит, беспокойно ерзавший на сиденье.

— Да, — признался Десмонд. — Пожалуй, я закрою глаза. Растолкайте меня, когда начнется.

Минут двадцать Десмонд сидел с закрытыми глазами, демонстративно не обращая внимания на толчею и суету кругом, пока энергичный шлепок по плечу не вернул его к действительности. Открыв глаза, Десмонд обнаружил, что конкурсанты уже выстроились в ряд, судьи заняли места за бархатным шнуром в левой части сцены, в то время как в глубине сцены вокальный квартет в сопровождении струнного оркестра приготовился открыть церемонию исполнением «Veni Creator Spiritus». Постепенно все присутствующие — конкурсанты, пианист, зрители и даже судьи — присоединились к исполнению этого прекрасного гимна, — и волны сладкозвучной музыки наполнили зал.

После этого вперед вышел секретарь Итальянского общества любителей музыки и кратко обрисовал основную задачу конкурса: всемерно поддерживать и повышать интерес европейских стран к церковному песнопению, сохранять древнюю традицию самого прекрасного обращения к Господу, ибо традиции этой в настоящее время, увы, угрожают суета и спешка, характерные для нашего времени, более того, ею готовы пожертвовать ради неуклонного сокращения продолжительности церковной службы. Он особо поблагодарил членов Римской курии и, в частности, его преосвященство кардинала Граца за согласие войти в состав жюри, дабы способствовать более справедливому и беспристрастному судейству. Затем секретарь многозначительно обвел глазами переполненный балкон первого яруса и нижайше попросил тех, кто пробрался сюда тайком, поддержать своего кандидата, избегать любых манифестаций, так как в любом случае восторжествует справедливость. И наконец объявил о начале конкурса.

Десять конкурсантов, сидевших с краю, поднялись по ступенькам на сцену и заняли место на длинной скамье, ближе к кулисам. После того как было объявлено первое музыкальное произведение, конкурсанты, вызываемые по очереди, начали выходить вперед и петь.

Десмонд, как и можно было предположить, слушал очень внимательно. У всех были неплохие голоса, больше подходящие для хорового пения и несколько теряющиеся в огромном зале, хотя два конкурсанта помоложе явно нервничали и не сумели показать все, на что способны, а третий вызвал смех в зале жеманной жестикуляцией: он прижимал руку к сердцу — сначала одну, а потом и обе сразу, — демонстрируя сценические эмоции.

Потом наступила очередь второй десятки. Попавший в нее Десмонд должен был петь последним, и это его несколько нервировало, причем не только потому, что конкурсант, выступавший непосредственно перед ним — послушник из Абруцци, — пел действительно великолепно и заслужил бурную овацию своей группы поддержки на галерке, но и потому, что появление самого Десмонда, поначалу встреченное крайне равнодушно, вызвало затем свист и улюлюканье на той же галерке.

Десмонд, однако, невозмутимо стоял перед обращенным к нему морем лиц там, внизу, совершенно спокойно ожидая, пока публика успокоится. И только когда зрители угомонились, он подал знак аккомпаниатору, что можно начинать. И зал наполнили чудные звуки музыки Брамса. Тут даже галерка притихла, а зрители в партере разразились аплодисментами.

Сразу же огласили оценки, десять выбывших кандидатов покинули сцену, и отбор продолжился.

Следующим номером обязательной программы была «Аве Мария» Гуно — одно из любимых музыкальных произведений Десмонда. Его появление, встреченное галеркой на удивление сдержанно, вызвало одобрительные хлопки зрителей в партере. Теперь Десмонд больше не чувствовал скованности и пел даже лучше, чем до того. Возвращаясь обратно под продолжительные аплодисменты, он почувствовал на себе ласковый взгляд кардинала.

И снова огласили оценки, причем зал, как обычно, реагировал по-разному, — и еще шесть выбывших конкурсантов покинули сцену. Теперь только четверым предстояло исполнить последнее произведение из обязательной программы, но присутствующим было уже ясно, что именно Десмонду и послушнику из Абруцци предстояло сойтись в финальной схватке.

Наступил антракт, во время которого струнный оркестр исполнял «Времена года» Вивальди.

Тем временем Десмонда и послушника из Абруцци пригласили подойти к жюри, где им должны были сообщить суммарные оценки. Оказалось, что Десмонд опережает соперника на девять баллов. Затем их попросили назвать выбранное ими музыкальное произведение. Послушник из Абруцци выбрал «O Sole Mio» — песню, неизменно вызывающую бурю аплодисментов у благодарных итальянских слушателей и гораздо более сдержанную реакцию входящих в жюри профессиональных критиков, которые теперь вопросительно смотрели на Десмонда. Ни у кого не было и тени сомнения, что Десмонд, имеющий преимущество в девять баллов, выберет вещь попроще, дабы избежать возможной технической ошибки. Однако, к немалому удивлению членов жюри, он сказал:

— Я выбираю арию Вальтера «Розовым утром алел свод небес» из «Мейстерзингеров».

После неловкого молчания последовал вопрос:

— Вы будете петь на итальянском?

— Отнюдь. — Десмонд позволил себе на секунду задержать взгляд на кардинале. — Я буду петь на немецком языке. Как в оригинале.

И снова среди судей воцарилось молчание. Наконец, президент Итальянского общества любителей музыки произнес:

— Это, разумеется, будет для нас большим подарком… но вы, конечно, отдаете себе отчет во всех трудностях… рисках…

Но тут в разговор совершенно неожиданно вмешался кардинал:

— Если этот блестящий молодой священник желает исполнить такую великолепную песню, мы не можем ему запретить. Если он не боится, то и я тоже.

Итак, когда под сдержанные аплодисменты отзвучали последние ноты Вивальди, вперед вышел президент Общества любителей музыки и объявил песни, которые выбрали для исполнения конкурсанты. Послушник из Абруцци должен был выступать первым.

И уже через минуту сладкая мелодия «О Sole Mio» коснулась слуха восторженных итальянских слушателей, хорошо знакомых с этой песней — широко растиражированной и исполняемой несметным числом посредственных теноров по всей стране. Зрители на галерке просто обезумели и начали даже подпевать. Увы, худшее было впереди, поскольку маленький послушник из Абруцци, воодушевленный столь массовым проявлением восторга, в предвкушении триумфа поднял правую руку и начал дирижировать подвывающей толпой. Когда он закончил, на него обрушился шквал аплодисментов. И вот — раскрасневшийся, с довольной улыбкой на лице — певец торжествующе вернулся на свое место.

Теперь настала очередь Десмонда выступать перед беспокойной, взволнованной, возбужденной галеркой. Он прошел вперед и, сделав знак аккомпаниатору, безмятежным взглядом окинул впившихся в него глазами маркизу и отца Петита. Наконец шум в зале стих. И Десмонд запел.

Едва вступительные такты этой величественной мелодии взмыли ввысь и зазвучала крайне сложная для исполнения песня мейстерзингера, слушатели словно впали в какое-то непонятное, похожее на транс оцепенение: звуки музыки будто возвышали и облагораживали их. Да и сам Десмонд, казалось, растворился в музыке Вагнера, высокий порыв которой передался и исполнителю. Он уже был не преподобным Десмондом, а Вальтером, жаждущим признания своего исключительного голоса и стремящимся быть причисленным к избранным — бессмертным. И, ликуя, он выложился целиком, без остатка, в этой дерзкой попытке.

Когда он закончил петь и остался стоять — опустошенный, — подняв глаза к небесам и полностью забыв о том, где находится, в зале воцарилась мертвая тишина. А потом раздался рев, способный, казалось, снести крышу концертного зала — это в едином порыве вскочившие с мест обезумевшие слушатели, стоя, приветствовали победителя.

Овация, подобной которой еще не было в истории Итальянского общества любителей музыки, все продолжалась и продолжалась; она шла по нарастающей, не стихая, до тех пор, пока вперед не вышел улыбающийся президент Общества. Он взял Десмонда за руку и торжествующе поднял ее вверх.

— Мой дорогой отец Десмонд, у меня нет слов! Но можете мне поверить, мы здесь, в Риме, непременно познакомимся с вами поближе, причем в самое короткое время, и я сам об этом позабочусь. Мы высоко ценим ваш талант и не дадим вам затеряться в ирландской глуши. — И успокоив зрительный зал взмахом руки, он продолжил: — Члены Итальянского общества любителей музыки, дамы и господа! Ваш горячий прием еще раз убедил нас в справедливости наших оценок и правильности принятого нами решения, что обладателем Золотого потира становится отец Десмонд Фицджеральд. Как почетный президент нашего Общества, я с огромным удовольствием вручаю ему Золотой потир, а также миниатюрную копию этого приза, которую он может сохранить в качестве сувенира, напоминающего о сегодняшнем триумфе.

И под приветственные крики публики он поднял над головой потир с прикрепленной к нему коробочкой для ювелирных украшений, а затем торжественно вручил приз Десмонду.

Зрители начали потихоньку покидать зал, причем группа поддержки из Абруцци, так же как и разочарованные сторонники других конкурсантов, ретировалась еще раньше. Маркиза и отец Петит подошли к самой сцене, чтобы привлечь внимание кардинала.

— Ваше преосвященство, позвольте мне представить хозяйку дома, где я остановился, и моего учителя.

— Представить?! Силы небесные! Иди скорей сюда, Маргарита, непослушная девчонка! — кардинал поцеловал маркизе руку. — Смотрю, ты опять взялась за старое: развлекаешь выдающихся ирландцев, причем всегда весьма недурных собой!

— Отец Десмонд недавно потерял свою дорогую матушку. И мне пришлось его усыновить.

— Тогда мы непременно должны поскорее вернуть его обратно в Рим. Для вашего же блага.

— А вы, отец мой… — обратился кардинал к отцу Петиту. — Это, наверное, вы обучили вашего воспитанника нескольким полезным трюкам?

— О, ваше преосвященство! — отец Петит, еще не успевший сбросить напряжение и пребывавший в легкой эйфории, сам едва понимал, что говорит. — Десмонд и сам мастак на всякие трюки.

— Попросите их упаковать эту чудную вещь в коробку, чтобы она не привлекала к себе лишнего внимания. А то, не дай Бог, украдут, — улыбнулся кардинал. — Маргарита, вы на машине? Прекрасно! Тогда я, с вашего позволения, пожелаю вам счастливого пути и скажу auf Wiedersehen.

Когда кардинал удалился, маркиза положила руку Десмонда себе на грудь.

— Вот видишь, мой дорогой Десмонд, у меня до сих пор сердце колотится как сумасшедшее. Боже, я так взволнована! Я просто опьянела от счастья! Невозможно передать словами, как ты был прекрасен, когда стоял перед всей этой толпой, словно юный бог, и пел, пел, будто ангел. Ну а теперь поехали домой. Отец Петит уже получил свою коробку с призом, а я получила тебя. Все, нам пора!

Они вышли на улицу через служебный вход. Машина уже ждала их на улице, и они — вымотанные до предела, но счастливые — покатили в сторону виа делла Кроче.

Отец Петит, не выпускавший из рук желанный трофей, сидел впереди рядом с шофером; маркиза, устроившаяся рядом с Десмондом на заднем сиденье, осторожно положила голову юноши себе на плечо.

— Сегодня мы будем отдыхать, и завтра тоже, так как ты, наверно, совершенно измотан, да и я, старая женщина, совсем выбилась из сил, мысленно поддерживая тебя, когда ты пел. Но в понедельник и всю следующую неделю мы будем веселиться на полную катушку: ходить на вечеринки и в оперу здесь, в Риме, а еще совершим короткую вылазку в «Ла Скала», у меня там абонемент.

— Но дорогая маркиза, на следующей неделе мне уже надлежит быть в Ирландии!

— Думаю, ирландцы возражать не будут, они люди добродушные. Ты честно заслужил отпуск. И вообще, как мой приемный сын, ты должен во всем меня слушаться. Я хочу, чтобы ты был счастлив.

— А отец Петит тоже останется?

— Как бы нам ни хотелось, мы не вправе его удерживать. Теперь, получив вожделенный потир, на котором выгравированы твое имя и название вашей семинарии, он стрелой полетит домой, чтобы поскорей сообщить отцу Хэкетту радостную новость.

Оказавшись наконец в тепле и уюте виллы Пенсероса, Десмонд сразу же прошел к себе в комнату и черкнул пару слов на открытке. Затем позвал служанку и вручил ей открытку, а также золотую копию потира, попросив положить это на туалетный столик мадам. Потом он принял расслабляющую горячую ванну и, завернувшись в большое полотенце, лег на кровать. Господи, как приятно было вспоминать о своем ошеломляющем успехе и предстоящих праздниках! Ему казалось, что Килбаррак сейчас где-то далеко-далеко, совсем в другом мире, где ему предстоит столкнуться с грубостью крестьянской жизни, служить в полуразвалившейся церкви — с ее кустарной росписью, с режущими глаз стигматами на теле Христа, с безликими, фабричного производства, статуями Девы Марии в чем-то бело-голубом, с застоявшимися запахами свечного сала и ладана — словом, с ароматами, обычно связанными с конюшней. Ладно, он должен пройти и через это. А сейчас да будут веселье, музыка и море изысканных удовольствий, которые он честно заслужил!

Загрузка...