Разбойники остановились перед окнами шоринской квартиры в нерешимости. Из окон на снег платками падал свет: у мастера, должно быть, вечеринка.
— Братцы, с парадного, что ли? — спросил Шпрынка — поди, не прогонят. Ба́тан, стучи. Лютой он.
— Ну, да: лютой. Это он с виду только кажет.
Ба́тан взбежал на крыльцо и заботал кулаком в дверь.
— Кто там?
— Хозяюшка, дозволь шапку разбойников представить?
— А кто вы?
— Мальчики с новоткацкой. Алексею Иванычу скажи, что мальчики пришли разбойников представить.
— Погодите, барыне скажу. У нас гости.
Разбойники сгрудились перед закрытой дверью. Снег перестал. В небе сияют синие звезды. Под валенками снег хрустит. Танюшка Мосеенкова топочет:
— Смерзла я с вами.
— Это тебе не Персия, — сказал Шпрынка, поправляя саблю — а еще княжна. Молчала бы — еще сколько играть будем! Кудри-то поправь…
— Ноги зашлись, валенки-то у меня с дыркой.
— Пожалуйте, разбойники!
Горничная отворила дверь, и разбойники чрез застекленный ход прошли и ввалились в облаке пара в прихожую.
Разбойников двенадцать человек. Тринадцатая — персидская княжна. На разбойниках шапки с красными тумаками из кумача, а на тумаке кисть из бумажных концов ниже уха свисает. Через плечо у каждого разбойника на портупеях из кромки деревянные мечи, опоясаны разбойники красными кушаками. У есаула Фролки, брата атамана, в руке склеенная из бумаги подзорная труба. Всех нарядней одета персидская княжна. На ней халат из пестрого лоскута: в рвани на фабрике разыскали обрывок того самого ситцу, что в Персию идет: в полоску желтой елочкой по красному полю. На голове у княжны парик из черных трепаных концов, а брови наведены дугами углем — из-под бровей синие глаза сияют, а во лбу из золотой бумаги звезда горит.
Шпрынка (атаман) обращается к есаулу:
— Ты ятне́й мне, Мордан, по тетрадке вычитывай, если сбиваться начну.
Горничная зовет разбойников:
— Проходите в столовую. В столовой приказали представлять.
Она ведет шайку разбойников чрез тускло освещенный кабинет. Мордан осмотрел на-ходу комнату, отстал и подошел к наклонно поставленной доске чертежного стола… Над столом золотою с синим бабочкой трепещет огонь газового рожка. Мордан встал под огоньком, достал из кармана затрепанную тетрадку и, перелистывая, шепчет, вспоминает то, что надо говорить, а сам глазом косит на доску чертежного стола. На ней во всю натянут белый лист, исчерченный кругами, полосами, цветными линиями и уголками, брошен растворенный циркуль; большой грушевого дерева красноватый треугольник, кисть, краски в ящичке; карандаши!
Есаул засмотрелся.
— Ты что это, Мордан, тут прохлаждаешься. Идем представлять.
Шпрынка ткнул есаула в бок. Мордан словно пробудился.
В столовой светло и жарко. Пахнет вином, жарким и пивом. Вокруг стола — гости.
Разбойники уже построили из стульев лодку. На корме сидит сам хозяин, Стенька Разин — Шпрынка, нахмурив брови. С ним рядом княжна; разбойники попарно в веслах; есаул стоит рядом с атаманом и будто правит потесью, навесным рулем ладьи. Гребцы, держа в руках невидимые весла, взмахнули ими и запели песню. В дверях народ собрался — дворня. Нянька на руках с хозяйской девочкой, раздетой: спать укладывала.
Шпрынка приосанился, поправил саблю и шепнул Мордану:
— Как начинать-то?
— Валяй: Я не разбойник, я не душегубец…
Шпрынка напружил шею и заговорил басом, важно положив руку на эфес меча:
— Я не разбойник, я не душегубец, не на грабеж иду по Руси! То было время, но оно прошло, а ныне уж другое наступило. Решился я народу возвратить ту волю самую, которую бояре оставили лишь только для себя, а от свободного спокон веков народа отнять успели и простых людей скотом рабочим умудрились сделать. Но волю-мать искоренить нельзя. Гонимая, забитая повсюду, она врагам своим не покорилась, она в душах поруганных таилась и все ждала! И дождалась денька кровавого расчета за былое. Позвал нас стон народный…
— Как дальше-то, Мордан? — ну-ка, что ли, скорей!
Мордан по тетрадке громко зашептал суфлером:
— Что с ветром ежедневно доносился.
— Что с ветром ежедневно доносился до наших тихих вольных берегов. Позвал народ, кровавыми слезами питавший землю, где он изнывал от тяжких мук и бесконечных казней. Да, звали все, кому житья не стало и в ком терпеть, терпенья не достало! А ведь таких немало на Руси. Не бог холопей сделал, а бояре; а перед богом люди все равны: все одинаково родятся, все умрут, все есть хотят, и все, пока живут, должны быть одинаково свободны. Боярам любо, ведь на них суда не полагается, они других лишь судят, им хорошо, а о простом народе не думают и вспомнить не хотят. Ну, не хотят добром, напомним кровью, припомним все и разом порешим! Когда бояр я изведу повсюду, когда они исчезнут без следа, тогда замрет их низкое коварство, и от Москвы до всех окраин царства свободной станет русская земля!
Атаман грозно махнул рукой и сел на опрокинутый стул, обняв персидскую княжну. Хозяйка перекинулась с хозяином беспокойными взглядами. С краю стола — учитель рисования в фабричной школе, мастер Севцов. Он был навеселе, кивал в такт речи атамана головой, прослезился, утер слезу концом повязанного пышным бантом галстуха, и, когда атаман закончил грозные слова, Севцов захлопал в ладоши и крикнул:
— Браво! Да здравствует свобода!..
Рядом с Севцовым сидел рассчетный конторщик Гаранин. Он поглядел на художника через плечо и легонько отодвинулся. Он тоже очень чутко слушал то, что прочитал разбойный атаман, и по временам надменно улыбался бритыми губами, опустив глаза. Гости переглядывались. Дамы стали вдруг строги лицами и сидели прямо, как куклы на стульях. На всех лицах испуг и смущение. Действие, между тем, шло своим чередом. Атаман вдруг развеселился и закричал:
— Пришла пора. Теперь все сами баре! Довольно слёз и крови с вас собрали, довольно тешились, потешьтесь-ка и вы. Жги! Режь! Топи! Секи да вешай! Не оставлять в живых ни одного. Я с корнем вырву племя дармоедов. О, только б мне добраться до Москвы! Я наводню ее боярской кровью, рекой залью и на весельной лодке подъеду с песней к Красному крыльцу, тогда оно и в самом деле будет красным. Земля вздрогнет и море всколыхнется, и далее свод небесный пошатнется от моего веселья на Москве! Эй, начинай-ка, Фролка, плясовую. Валяй, собака, глотки не жалей…
Мордан сунул подзорную трубку в руку первому гребцу, соскочил с лодки прямо в воду — на блестящий навощенный паркет столовой — и пригласил за собой Танюшку… Гребцы грянули песню:
— «По улице мостовой шла девица за водой»…
Персидская княжна встала против есаула, оправила халатик и махнула платком… Мордан развел руки, ударив по валенку ладонью…
— Эх, валенок, дай огня! — и пошел к Танюшке, вывертывая носки.
Гости рассмеялись. Даже барыни привстали с мест. А в дверях вперед выпятились ребята…
Сплясали. Но опять насупился атаман, сидя в лодке рядом с персидской княжной, и говорит:
— Эх, ты, Волга, матушка-река, приютила ты, не выдала меня, словно мать родная приголубила, наделила вдоволь славной почестью, златом-серебром, богатыми товарами; я ж тебя ничем еще не даривал…
Тут Танюшка встала и приготовилась, оправляя персидский халатик. А грозный атаман сказал:
— Не побрезгай же, родимая, подарочком; на тебе, кормилица, возьми!
Он схватил Танюшку в охапку и толкнул в воду… Танюшка взвизгнула и, упав на паркет, начала грести руками и ногами, изобразив борьбу с бушующей непогодой. Разбойники кричат «ура». Персидская княжна изнемогла, дрыгнула еще раз ногами, повернулась навзничь, закрыла глаза и, сложив на груди руки, сказала:
— Это я утонула!
— Браво, браво! — кричал Севцов под смех гостей и хозяев.
Представление окончилось. Хозяйка одарила разбойников сластями. Мастер Шорин порылся в кошельке и достал оттуда два двугривенных. Хозяйка потихоньку от гостей дернула мужа за рукав и шепнула:
— Довольно двадцати копеек.
— Ну, матушка, это уж не твое дело, — вслух пробурчал Шорин и сунул в руку атамана деньги…
Толкаясь, гурьбой, разбойники пошли в прихожую…
— Сколько дали? — спрашивал торопливо Батан атамана…
— Двугривенный…
— Как двугривенный? Я видел, он два двугривенных вынял…
— Вынял, да жена не велела. Он двугривенный-то в пальцах придержал, да в жилетный карман спрятал…
— Врешь…
— Нет, нет, я тоже видала: спрятал двугривенный, — подтвердила слова Шпрынки Таня.
— Ну, уж ты: видала. Молчала бы. «Это я утонула». Утопленники говорят? Раз ты утонула — молчи…
— Да ведь я думала, они не поймут, что я утонутая. Воды-то ни капельки…
— А ты думай, что в воде лежишь, да помалкивай. А то еще пальцами на ногах шевелила, — ворчал сердито один из разбойников; тут бы всем рыдать, а из-за тебя смех вышел.
— Чего ты, Приклей, придираешься: если у меня валенки худые…
Шайка высыпала на крыльцо.
— Куда теперь пойдем, Шпрынка?
— К Елисовым ребятам, потом в казарму к нашим — в мальчью артель.
— Айда!
Горничная заперла за разбойниками дверь на крюк.
В столовой мастера Шорина, после ухода шайки, поднялся шумный разговор, начались словесные схватки на всех четырех углах стола. У Севцова распустился галстух, и седая прядь волос спадала на глаза, сколько он ее ни встряхивал движеньем головы назад. Ударяя ладонью о стол, художник говорил одушевленно:
— Да, да! Ни кандалами, ни казачьею нагайкой, ни цензурой вам не задушить стремления народа к правде, добру и красоте…
— Павлуша, ты пьян, — заметил механик Горячев, — и это некрасиво…
— Ты, двуногая машина, молчи! Гаранин!
— Я-с, — отозвался, блеснув глазами, сосед художника.
— Ты верный раб морозовский?
— Ну-с!
— Нет, ты скажи: раб ты или нет? Как звал твово отца хозяин?
— Папаша Тимофей Саввича моего тятеньку — вы сами, куманек, знаете — звали Гараней. Тятенька это за ласку почитал.
— Ага! А тебя как Саввы Морозова сын кличет?
— Гаранин-с. Или Владимир Гаврилыч… Чаще Гаранин. Так и в паспорте значится.
— Сына твоего как зовешь?
— Сами, куманек, крестили — знаете — зовут первенца моего Гараней.
— Так и он, значит, будет служить Морозову?
— Почту за честь. Фирма солидная, существует с 1833 года.
— Ну, вот что я тебе скажу: ты и в могилу рабом морозовский ляжешь, а сын твой увидит, да, увидит он народ освобожденный и падение тирана.
Хозяйка бросила на стол чайное полотенце:
— Ах, какие вы рискованные слова говорите, Павел Петрович!
Гаранин наклонил голову в сторону хозяйки.
— Совершенно справедливо изволили заметить, Олимпиада Михайловна: слова рисковые. Но вы на то и обратите внимание: одно дело, когда рисковые слова говорит нам Павел Петрович: он и в академии художеств из-за этих неприятных слов курса не кончил…
— Не кончил, правильно. Но у меня душа к прекрасному горит. А ты — раб.
— Хорошо-с, допустим. Но вот в чем дело: откуда взяли мальчики эти рисковые слова? И не Павел Петрович, а фабричные мальчики перед нами их произносят.
— Да, я тоже слышу, будто слова не те, — подтвердила задумчиво хозяйка — в прошлом году не те слова были.
— Не те слова, сударыня, вы это справедливо изволили заметить. Это вредные слова. Слова эти, прямо скажу, крамольные и против власти. Ясно: из этих разбойников выйдут социалисты.
— Все это от недостатка образования, — с другого конца стола сказал директор фабрики Дианов. — Олимпиада Михайловна, скажите, был ли кто-нибудь из этих парней у вас в школе?
— Как будто — нет.
— Вот видите. Если они учились в школе, то год иль меньше, научились кой-как читать по печатному — и к станкам. Если бы у нас более заботились о народном образовании, то наше рабочее сословие без социализма нашло бы способы улучшить свое положение. Главная причина: низкий уровень умственного развития.
Гаранин почтительно изогнулся всем корпусом в сторону директора, а смотрел на хозяйку, что придало ему вид двусмысленный. Он как будто говорил:
— Слушайте, слушайте, какую либеральную чепуху он несет.
Директор продолжал сердито:
— При большей степени образования, рабочее сословие могло бы рассчитывать и на лучшую материальную обстановку и на скорейший переход от положения простого рабочего к положению мастера и, наконец, — к положению хозяина.
Гаранин смял на лице своем улыбку и восхищенно восклицал:
— Справедливо! Удивительная идея! Прямо из «Вестника Европы»! Просвещенное мнение!
— Ну, да, я читаю «Вестник Европы» — что ж из этого?
— А я что говорю? Достигнув уровня умственного развития, каждый рабочий мог бы быть хозяином, в роде Тимофея Саввича, в таком вот заведении, вроде Никольской мануфактуры, существует с 1797 года. Двадцать тысяч рабочих с умственным уровнем и у каждого по фабрике, где еще по двадцати тысяч рабочих и то ж с умственным уровнем… А у тех-с…
Художник весело хохотнул. Директор покраснел и отвернулся от Гаранина.
— Прости меня, Михаил Иваныч, ты говоришь вздор, — обратился Севцов к Дианову. — Гаранин прав, всех рабочих не сделаешь миллионерами, но мастерами — это да. Вы заметили тут средь разбойников такого мордастого?
— Который атаману подсказывал?
— Да. С гордостью могу сказать: мой ученик. Учиться в школе ему поздно, да и нет времени. Он ходит иногда ко мне. Я мог бы показать его рисунки. Уди-ви-тель-но! И где делает — в мальчьей артели, на нарах: вечно драка, гомон, ругань… Зачем мы учим всех? Надо поднимать таланты.
— Справедливо, справедливо! — закивал головой Гаранин: — вот эти речи и слушать приятно. Атаман тоже, я посмотрел, — бойкий мальчик. Однако ведь это всегда было. Не за стыд скажу, вот Михаил Иваныч Дианов сидит: пришел он на фабрику Саввы мальчиком, а ныне всеми уважаемый директор и хозяйский компаньон. Так же и моего тятеньку папаша Тимофей Саввич заметил и отличал.
— А и бивал? — спросил художник — признавайся.
— Да, бывало. Не за вину, а за откровения, большею частью. Сделает ему неприятное откровение о фабрике — он и ударит. А потом сам спасибо говорит.
— А тебя Саввы сын не бьет за откровения?
— Тимофей Саввич меня ни разу пальцем не тронул. Вот вы говорите: талант, и таланты всякие бывают. Вы дивитесь, откуда на устах у мальчиков разбойные слова. Из нашей фабричной библиотеки. Для чего существует: вот, именно, для поднятия умственного уровня. Между прочими просвещенными журналами и «Вестник Европы» получается. Прошлой осенью спросил я один том, а библиотекарь мне: «Неужели и вы, Владимир Гаврилыч?» До прошлой осени том лежал на полке неприкосновенным и, естественно, покрылся духом плесени. А теперь и на полку не возвращается. В чем дело? Да в том, что там эти самые разбойные слова и пропечатаны. До того дошло, что мальчики рисковые слова оттуда перед нами в шайке разбойников играют. Почему же, Олимпиада Михайловна, так произошло, что книжка десять лет на полке лежала и никто не подозревал, какие в ней слова, вдруг с полки прыгнула и по рукам пошла?!
Планов, хотя вопрос не к нему обращался, спросил:
— Ты, наверно, знаешь почему?
— Потому что на фабрике такой талант появился, вернее, личность.
— Какая личность?
— Вредная.
— Вздор!
— Нет, не вздор. Отчего фабричные на язык дерзки стали? Отчего в кабаках полно? Отчего в браковочной шум? Почему расчетные книжки в лицо конторщикам швыряют? Кто расценок оспаривает? Когда это бывало, чтобы ткач, если его оштрафовали, требовал кусок: покажите ему, где «близна», есть ли «Б», почему записали «К», разве кромка нехороша? Где «забоина», где «недосека»? Почему «П», если «подплетен» нет?
— Вам это лучше знать, Владимир Гаврилыч, почему, — сказал механик Горячев.
— Понимаю, сударь, ваши намеки. Тимофей Саввич только штрафной книгой и интересуется, когда бывает на фабрике. «Мало, — говорит, — штрафуете, прогорю». Это верно. Однако и покрепче гайку завинчивали при их покойном папаше, а народ молчал. Почему?
Никто не ответил. Хозяйку вызвала, что-то пошептав ей на ухо, нянька. Когда хозяйка вернулась, Гаранин поднялся:
— Извините, у меня супруга нездорова.
— Как жаль, что вы уходите. Знаете, зачем меня звала няня? На Оленьку шайка эта очень повлияла. Плачет: «Зачем она утонула». Я говорю: «Она не утонула, а только так». — «Нет, я сама видела: она утонула, и пузыри пошли».
— Впечатлительность ангельского возраста. До свидания. Алексей Иваныч, я хочу сказать вам несколько слов приватно.
— Говорите, — тут все свои, — ответил Шорин.
— Нет, зачем же, это служебные дела. И так мы компанию расстроили серьезным разговором.
— Пойдемте в кабинет.
Они остановились в кабинете около рабочего стола. Гаранин заговорил тихо:
— Идучи к вам, я встретил одного человечка. В вашем корпусе седьмого ткачи бунт хотят сделать.
— Какой бунт? Они еще до Рождества стачку затевали, да раздумали.
— А теперь, видно, вновь надумывают. Сходки тайные идут по трактирам и в казармах.
— Почему же вы мне говорите? Это дело дирекции.
— Да-с? Я по человечеству вас предупреждаю. Очень сердятся на вас ткачи за ваши строгости. Что это, чертежик делаете? — Гаранин наклонился над рабочим столом мастера, — любопытно, в разных цветах, что это такое будет?
Шорин ответил неохотно:
— Это проект новой каретки к ткацкому станку.
— Любопытно! Что же будет делать эта машинка?
— Это автомат для смены челноков при обрыве утка, без останова.
Гаранин улыбнулся.
— Значит некоторых мальчиков «с костей долой». Так-так-так. Конечно, конечно. На фабрике только порча молодого поколенья происходит. В школу их для поднятия умственного уровня.
— Меня это мало занимает. Я знаю, что с этой кареткой миткаль пойдет чище, и станок при той же ширине с двухсот доведу до трехсот ударов.
— А хозяину и прибыль. Так-так-так. До свиданья. Полезное изобретение.
Проводив Гаранина, Шорин вернулся к гостям. Жена увидела, что он расстроен.
— Наверное что-нибудь нехорошее сказал?
— Зачем вы, Алексей Иванович, вводите в наше общество этого фискала, — сказал механик Горячев — ведь, все, что мы говорили, будет известно Тимофею Саввичу?
Шорин угрюмо усмехнулся:
— Это лучше: пусть слушает сам, чем через десятые руки. Еще присочинит… Он после своего отца наследовал и должность расчетного конторщика и более важную обязанность докладывать о настроении умов… на фабрике…
— Что же он вам сказал?
— Он говорит, что стачка будет. Седьмого. И начнется с моего корпуса.
— Ну, если Гаранин говорит, — верно: тоже талант в своем роде. А на кого он еще тут намекал?
— Да появился у нас ткач один новый: книголюб и большой забавник.
Видя, что хозяин огорчен, гости поднялись уходить.
Шайка разбойников работала последний день. Обошли чуть не все казармы и у Викулы, и у Саввы, заглянули даже в трактир на Песках, но там не до «шайки разбойников»: все столы заняты ткачами и у стойки, и меж столов, и на лестницах народ, и на улице народ — шумят, говорят, песни поют. На улицах шайке то и дело встречались ряженые — подбежит и хрюкнет страшная свиная рожа или гавкнет чорт с рогами, или медведь заревет…
У атамана шайки — Шпрынки в кармане гремят медяки и серебро — давали, где гривенник, где пяточок, а то и семишник на всю шайку. Посчитали: рубль семь гривен…
— Что же, будем по рукам делить или в трактир пойдем чай пить, машину слушать? — спросил атаман под конец.
— Баранков надо купить, — посоветовал Приклей.
— Мало тебе пряников надавали.
— А как же в музей-то ты обещал — уж обещал, так пойдем, — упрашивала Танюша — уж мне хоть бы одним глазком взглянуть на Елену Прекрасную…
— Ну, что ж, ребята, в музей, так в музей!.. Вали.
Шайка разбойников двинулась к вокзалу. На площади у вокзала построен крытый парусиной балаган и расклеены кругом афиши:
— «Новость! Новость! Новость! Орехово-Зуево. С дозволения начальства в первый раз в здешнем городе. Только с 1-го января по 6-е января 1885 года Всемирный музей заграничных восковых фигур. Дышат, двигаются, шевелятся, смотрят — только не говорят. Чудо техники. Адская машина, которой был взорван в Америке пароход. Боа-констриктор из бразильских лесов — живая змея — длиною десять сажен, проглатывает живую козу. И множество других новинок и изобретений. Вход в музей 30 коп. — дети платят половину. Спешите убедиться. С почтением к посетителям музея. — Дирекция: мадам Жаннет».
У входа в музей, украшенного стеклярусною бахромой и кумачом, сидит за кассой мадам Жаннет в шляпке с красным пером. Шпрынка поднялся к ней по ступеням и спросил:
— А гуртом, сколько возьмете?
Мадам Жаннет подняла брови и переспросила:
— Что есть гуртом? Не понимайт.
— Вот гляди — всех, — Шпрынка указал рукой на свою шайку, — можно за полтинник?
— Нет. Каждый платиль пятиалтын.
— Ну, тогда прощайте…
И Шпрынка повернулся итти. Остановился:
— Ну, двугривенный накину… Хочешь?
Шпрынка уплатил за вход, и шайка посыпала в музей, чрез его нарядною завесу. Ревет орган. Неживой клоун вертит головой направо и налево и бьет в турецкий барабан. В стеклянном ящике лежит в вышитом золотом по белому платье Елена Прекрасная, склонившись на подушку; глаза ее закрыты, а грудь высоко вздымается дыханием, лицо румяно. На высоком кресле сидит великий инквизитор Торквемада в белой рясе с красным крестом на груди, он грозно взглядывает, качает головой и закрывает глаза. Танюшка пятится: «Я его боюсь». — «Ну, закрой глаза — мы тебя мимо проведем». Танюшка крепко зажмурила глаза, и ее провели, как слепую, мимо Торквемады. Обошли весь музей. Вот и адская машина, с колесиками, пружинками, тикает маятником. «Вдруг, да ахнет?» Наконец, стеклянный ящик — со змеей… Служитель музея сонный и серый, вынимает вялую змею из ящика и вешает себе на шею; змея ползет и вьется вокруг шеи, от змеи пахнет, как от белья на чердаке: Шпрынка ткнул змею пальцем в живот — холодная.
— Руками не трогать!
— А десяти сажен в ней, пожалуй, не будет?
— Ровно десять! Сколько раз мерили, — уверяет служитель, укладывая скучную змею в ящик…
— Постой-ка! — останавливает служителя змеи Шпрынка, — а покажи, как она козу ест…
— Приводи козу — тогда покажу…
— Это обман. Как же в афишке сказано: козу ест? Обман! Деньги назад!..
— Деньги назад! — вопит шайка, окружая мадам Жаннет…
— Позовить городовой — это безобразий! — говорит мадам Жаннет служителю змеи, тряся пером на шляпе.
Служитель, пробудясь от скуки, с большой охотой пускается за полицейским. Шайка разбойников бежит.