Вечером в крещенский сочельник, когда машина стала, убрали и вычистили станки, Шпрынка побежал не домой, а по Никольской улице в казарму номер первый, к Мордану: надо было решить купаться завтра в «Ердани» или нет. Сам Шпрынка держался на этот предмет мнения, что придется купаться. Дело в том, что от матери за шайку разбойников проходу нет — рядиться в святки, по ейному, беса тешить.
— Да, ведь, рож не надевали?
— Всё равно, в кустюмах были?
— Да. А у Танюшки на голове космы были черные сделаны, так ей тоже купаться?
— Выдумал — она, поди, девчонка.
— А им не грех?
— Стало-быть, не грех — на то они и девчонки, чтобы рядиться.
— Чудно! И до звезды есть не давала нынче. Мороз ядреный, уж если купаться — всем за одно. Всей шайкой в Ердань бултых!
Около Викулы Морозова прядильной Шпрынку кто-то окликнул:
— Эй, Ванюшка! — стой. А я тебя ищу. Куда бежишь?
— По своим делам, дядя Щербаков.
— Погоди. У меня до тебя тоже дело.
— Ну?
— Про седьмое, — тихо сказал Щербаков, — знаешь?
— Как же, я на полатях в камере лежал, когда вы с папанькой говорили. Все слыхал. Только он не согласен бунт делать, ему мамка не велит.
— Не бунт, а стачку.
— Всё едино.
— Нет. Ты слушай: бунт — когда бьют. Стачка — не давать хозяину потачки. Бунтовать дело мужицкое, а мы — народ рабочий: скажем «баста» — хозяину что ни час убытку рублей полтораста. Дело простое: бей Морозова простоем. Недельку фабрика простоит — старый черт закряхтит. Потолок бы нас в ступе — ан, придется итти на уступки. Не штрафуй зря — а по делу смотря. Согласны задать хозяину потасовку — делай забастовку. Понял разницу?
— Да что к, мы-то согласны. Вся мальчья артель.
— Мало согласны. Эдак и пильщик соглашался кашу есть. А ты сначала распили бревен шесть. Мне адъютанты нужны…
— Кто же это будет адъютант?
— Ты Жакардову машину знаешь?
— Ну, да.
— Вот там есть такие пружинки — попрыгунчики в игольной доске, чтобы узор выходил — они все время прыгают.
— Это животики — знаю.
— Ну вот мне тоже такие животик и нужны, чтобы прыгали, куда надо. Товар мы ткать сбираемся солидный — рапорт большой. У нас всё, как на кардной ленте, пробито, что куда — одна беда толкового народу мало. Ты мне подбери из мальчьей артели пяток-десяток духовых — в адъютанты.
— Животики?
— Да.
— Ладно.
— Завтра приводи после обедни.
— Приведу. Народ у меня ровный. До свиданья.
Шпрынка побежал к Мордану рысцой. В коридор вызвал:
— Дело есть. Важнец.
— Какое?
— Шел я к тебе насчет Ердани — чтобы всей шайкой купаться… Мать пилит, что чорта тешили.
— Что ж — выкупаемся. Хотя мороз-то ой-ой — да и ночь ясная будет.
— Не придется купаться. Догнал меня студент. Советовался со мной. Ему животики, говорит, нужны.
— Чего это?
Шпрынка заговорил шопотом:
— Бунт-то. Седьмого окончательно. Мать моя! Ну так — туда сюда — ему народ нужен. С пяток духовых. Я к тебе затем и шел.
— Ну что ж.
— Я, да ты. Ну еще: Батан, Приклей, Вальян…
— Да и будет.
— Я Приклею скажу, а ты к Батану с Вальяном сбегай в мальчью казарму. Чтобы завтра после обеден к пирогам. У Щербакова-то завтра престол в деревне. У Петра Анисимыча.
— Понес! — согласился Мордан одним словом.
Шпрынка вернулся домой и забрался на полати спозаранку. Раньше обычного улеглись. Щербаковы на свою кровать под пологом на левой стороне комнаты. Поштенновы — отец и мать Шпрынки — тоже забрались в кровать под пологом направо. Танюшка улеглась на сундуке под образами. И у Поштенновых и у Щербаковых перед образами лампадки теплются. Хоть газ привернули, а светло. Щербаков кряхтит, вздыхает и ворочается. И слышно, баба ему что-то нашептывает. Шепчутся, как тараканы. И Шпрынке не спится. Слышит он, как жена Щербакова его допрашивает:
А бог? А бог-то? Бог-то не терпел? Спаситель наш не терпел?.. Что ж ты за всех ответишь. Опять в Сибирь пойдешь. В остроге клопов кормить. Потерпи, Петр Анисимыч. Будет тебе мыкаться. Потерпи, Христа ради.
И видит Шпрынка, что из-под полога с цветами высунулись босые ноги Щербакова — а там и сам он вывернулся и вслух сердито говорит:
— Что ты мне бог, да бог — все богом тычешь в бок. Будешь плох, не даст и бог. Шпрынка, что ворочаешься, спишь?
— Нет, дяденька Щербаков, не сплю.
— Чего?
— Думаю.
— Ну я к тебе полезу, давай вместе думать, а то мне супруга спать не дает. Марья, дай подушку.
— Не дам.
— Хм! Обойдемся и так.
Щербаков снял с гвоздя стеганый казинетовый свой полукафтан и, забравшись на полати, постелился рядом со Шпрынкой.
Из-за полога Поштенновых мать Шпрынки со злобою вслух сказала:
— Сам, арестант, спутался со студентами — теперь мальчиков завлекает в эти дела. Ванюшка, не слушай его, каторжника.
Из-под другого полога отозвалась тоже вслух Марья Щербакова:
— Кто это арестант-то? Кто каторжник?
— Да муж твой арестант…
— Это как же?
— Да так же.
— Да как же «так же»-то?
— Да так же и «так же». И сама ты, Марья, арестантка. Знаю, к чему вы с Васькой Адвакатом девушек склоняете. Не миновать тебе острога.
— Ах ты стерьва, стерьва, Дарья, — горестно и как бы жалея соседку вздохнула из-под своего полога Марья.
— Хо-хо-хо! — рассмеялся на полатях Щербаков, — вот он божественный разговор-то…
Из-под полога Поштенновых послышался зевок, и Поштеннов лениво сказал:
— Щербаков, слезай назад: я твою бабу буду бить, а ты мою лупи — идет?
— Идет. Слезаю… Держись, Дарья! Хо-хо-хо!
Бабы пришипились… В камере настала тишина. Щербаков шопотом спросил Шпрынку:
— Думаешь?
— Думаю, дяденька.
— Чего?
— Как же мы бунтовать будем. Ружьев-то у нас нет…
— До ружьев еще далеко, малый. Мирный бунт будет. Без драки.
— Без драки скушно. А на Новой Канаве в Питере мальчики бунтовали?
— Как же! С задних мальчиков и началось. Кэниг, хозяин тамошней мануфактуры, рассчитал разборщиц пыли — хотел пыль[1] разбирать мальчиков заставить. Ну, они взбунтовались. К ним средние приклеились. А к мальчикам прядильщики присучились — и пошло. Без мальчиков никак нельзя было. Там народ боевой. Они и фискалов ловили.
— Какие фискалы?
— Фискалы — это, брат, — такие нахалы. «Я, — говорит, — за народ трудовой», а как услыхал про хозяев разговор — кричит: «Городовой! — бери его, он вор». Ходят по трактирам, где народ сидит всем миром, слушают, где вздохнут про горькую участь — ну и пожалуйте в часть. Ну, разобрал, кто есть фискал?
— Чего же с ним сделали мальчики?
— Наши скоро раскусили в чем дело — стали примечать. Мальцы придут в трактир и спрашивают: «Есть фискалы?» — «А вон глушит сивуху — а сам к нам тянет ухо». Мальчишки его: «Пожалуйте, барин, бриться». Он туда-сюда: «Я, — говорит, — друг свободного труда и за вас готов с полицией подраться». — «В таком разе пожалуйте кататься!» Выведут его на берег канавы. А берега у Новой Канавы[2] крутые, ребятишки раскатали на санках и ледянках, горки поливные. Ну, обваляют фискала в снегу, как пылкого судака, да и пустят под гору чудака. Народ стоит, хохочет, а он кудахтает, как кочет, раза два кувырнется, встанет, отряхнется, да и пошел докладывать в часть — какая с ним приключилась страсть.
— А у нас, дяденька, есть фискалы?
— Должны быть. А если нет, учредят.
— Пымаем, накладем по первое число.
— Смотри: невиновного человека не повреди. В заворошке от страха чуть не каждый подозрителем смотрит…
— Чего нашептывашь, арестант, чего нашептывать? Ни днем, ни ночью от вас покоя нет, — опять заворчала снизу из-под полога мать Шпрынки, — не верь ему, Ванюшка, сочинитель он…
Поштеннов из-под полога, зевая, спросил…
— Анисимыч, ты что же не спущаешься оттуда мою бабу бить?..
— Хо-хо-хо! — засмеялся Щербаков: — как же я буду твою бабу бить, коли моя-то молчит…
— Должно, заснула…
— Я тебе засну. Я все слышу, — отозвалась баба Щербакова. — Господи, чтобы хоть до праздника бунт сделать — уж бы и побунтовали и праздник справили. Говорили бабы — надо до Рождества бунт делать, все равно контора ордер срезанный, почитай, всем давала: разгуляться не на что было.
— Оно и лучше: кто выпил — опохмелиться нечем. С похмелья народ злее, а кто не погулял, от завидков зол. Ну и дела будут! — мечтательно сказал Поштеннов, — до точки довели народ вычетами. Дела!
— Да, дела! — подтвердил строго Щербаков и замолчал.
Притих и Шпрынка, слушая ночную тишину. Под окнами прошел с колотушкой, тихо ею побрякивая, сторож. На левой стене стучали маятником «ходики» Щербаковых. На правой — стучали маятником «чоканцы» Паштенновых. Шпрынка ясно видел картинку на лбу у часов Анисимыча — букет из роз и на своих: — замок с башнями на крутой горе, а под горой на травке пастух играет на свирели. Часы порой будто сговаривались итти враз и тогда стучали в такт, потом наступал разнобой — будто ходики пытались обогнать чоканцы, поссорясь с ними, но потом бросали затею и опять шли с товарищем в ногу. Шпрынка пошептал под тиканье часов:
— Наши часы лучше! Наши часы лучше!
Стало совсем тихо. Все в камере лежат, молчат, как мертвые и будто не дышут. Шпрынка слышит, что под чоканцами над столом тикают папанькины часы — серебряные, анкерные на двенадцати камнях! С серебряною шейной цепью. У Щербакова часов карманных нет. Перекати-поле! Студент! Сибиряк. В ссылке был — до часов ли там! Из соседней комнаты за стеной тускло слышно и справа и слева тоже маются ходики и чоканцы. В каждой комнате по две семьи живут и у каждой семьи свои стенные часы. Напрягая слух и раскрыв глаза, Шпрынка старается уловить тиканье часов по ту сторону коридора и в других этажах казармы, и слышит, как в ушах буйно бьется кровь: ум, ум, ум! Шпрынка приподнялся, посмотрел через край палатей, что за чудо: и у Щербакова на стене туфелька, вышитая бисером, и в ней часы, цепочка свисла. Тикают часы в лад с часами Поштеннова: без разнобою! Зачем столько на стене часов! Тикают, тикают, и все ночь… Хорошо бы, если б вдруг все часы сразу прыгнули, и настало утро!..
— Ишь, разоспался, лодырь, — не дозовешься, вставай, беги за кипятком.
И Шпрынка слышит обычный скребущий стук по доскам палатей: это мать старается достать снизу ноги Шпрынки кочергой. В роде этого, она кочергой шарит меж стеной и сундуком, пугая мышь, когда та скребется и грызет там и уж очень надоест. Шпрынка подбирает ноги — свернулся в комочек мышью, но кочерга тянется, достала, зацепила, тащит:
— Вставай, поросенок. У меня тесто уходит.
— Вон оно что! У Щербаковых пироги — ну и у нас тоже — не задавайтесь больно… Неужто утро? Утро, светло.
Шпрынка скатился с полатей, нахлобучил шапку, схватил чайник свой и Щербакова и побежал к кубу за кипятком. Смотрит, а в коридоре у стены на корточках вряд сидят Батан, Мордан, Приклей, Вальян, — пришли уж?!
— Тебя дожидаем.
— Чего вы ни свет, ни заря. Еще «вкобедне» не звонили… Я только встал.
— Ну? Здоров же ты спать. А народ-то к вам когда сберется?
— После Ердани. Что, братцы, мне ночью «студент» рассказывал… И ах!
— Ну?
— Всю ночь мы с ним про бунты говорили. Придется нам посматривать и как фискалов увидали — по шапке раз!..
Вдруг шапка слетела с головы Шпрынки. Он копнул носом от подзатыльника:
— Ты зачем пошел, а? — грозно прикрикнула мать, — за кипятком пошел? И уж товарищей нашел?
Шпрынка подхватил шапку и, гремя чайниками, побежал по коридору.
— Братцы! Я сейчас!..
— Ладно! Мы вкобедню что ли пойдем пока что… В церкве погреемся.
Шпрынка нацедил из крана куба воду, семеня ногами, изгибаясь под тяжестью двух огромных чайников, побежал назад. Из носиков обоих чайников, вместе с паром — это надо уметь! — чуть поплескивал кипяток, выписывая вавилоны по снегу.
— Принес.
Сели с отцом чай пить на сундуке. А напротив на сундуке же — Щербаков с племянницей. Столы заняты — бабы стряпают, мужей корят и меж собой перекоряются.
— До обедень чай пьют! Безбожники. На Ердань-то хотя бы сходили!
— Пускай сходят, хоть вонь пронести…
Шпрынке кажется после сна, что камера, где они живут со Щербаковыми, разделена вся вдоль зеркалом и то, что стоит вдоль стены у Щербаковых, только отражение того, что поставлено вдоль стены у Поштенновых: там иконы — здесь иконы, там лампадка — здесь лампадка, там стол и тут стол, сундук — сундук, кровать — кровать. Чайник — чайник. Стряпают — стряпают. Ругаются — ругаются. Тут Дарья — там Марья. Тут папанька — там Анисимыч. Только серебряных карманных часов у Анисимыча нет: «Это мне приснилось. Где ему, арестанту!». Тут я — там Танька. Ну, это не похоже. А, може, это зеркало кривое да темное.
Щербакова и Поштеннова враз подняли противни с пирогами, в кухню понесли и из двери разом вышли: Шпрынка с Танюшкой оба, каждый со своей стороны кинулись отворять дверь и распахнули обе половинки. В камере потише и полегче стало.
Шпрынка схлебывает с блюдечка чай и, глядя на Таню, говорит как бы на себя в зеркало глядя:
— У нас нынче один пирог будет?
— У вас один, да у нас один.
— А всего сколько?
— Два.
— У вас с чем?
— С ливером.
— А у нас с гольем.
— Это все одно.
Шпрынка никак не может отделаться от мысли о зеркале.
— Вот если двинуть ваш стол да наш к середке — и будет один стол… И пирог один…
— Хо-хо-хо! — засмеялся Щербаков: — парень что выдумал…
— Правильно! — согласился Поштеннов… — Давай, Петра, сделаем так, пока баб нет… Народу к тебе придет много.
— Хо-хо!.. И ты гостем будешь. Ты ко мне, я к тебе.
Щербаков с Поштенновым взялись каждый за свой стол, гремя посудой, сдвинули их на середку и накрыли одной камчатной, в синюю шашечку, скатертью.
Щербаков вынул из сундука четверть вина и поставил ее посреди, как раз там, где столы сомкнулись.
— Батюшки, какой стол у нас большой! — всплеснула ручками Танюшка.
— Идем, идем скорей, ребята, на Ердань, — зашептал, носясь на дверь, Щербаков, — идем, пока бабы над пирогами дежурят. Хо-хо-хо!..
Все спешкой облачились и вчетвером ушли.
Вернулись через час, румяные и веселые от мороза и январского ласкового солнца…
Столы опять расставлены по своим местам. У Щербаковых на столе пирог и у Поштенновых пирог. У Щербаковых с ливером (питерские!), у Поштенновых с гольем (Москва-деревня).
А Марья сидит против Дарьи — обе в гарусных платьях, на плечах — шаль… Молчат, поджавши губы, и глядят друг на дружку словно в зеркало глядятся.
— А четверть где? — испуганно спросил Щербаков… — Гляди, голова, бабы наш стол пополам сломали.
— И пирог пополам сломался, — подхватил Шпрынка.
— Ах, бабы-бабы! А еще ткачихи. Тоже — «общее дело». Хо-хо-хо!
— Сдвигай столы, что есть в печи — на стол мечи! — закричал вдруг кто-то в дверях так громко, что обе ткачихи вскочили. И от этого звонкого крику, словно стекло разбилось, — и нет в комнате зеркала больше. Шпрынка завопил:
— Ура! Васька пришел!.. Здравствуй, Вася, с праздником.
Вошедший скинул шапку, и из-под нее рассыпались черные кудри.
— Марьюшка-Дарьюшка, дорогие хозяюшки, с праздником. Ах, какие вы нынче обе нарядные да пригожие. Да которая из вас будет краше?!
— Да которая Дарья, которая Марья — ты разгляди, — засмеялся Поштеннов: — мы что-то тут перепутались…
Васька шутливо обнимал, заглядывая в лица хозяек:
— Это Марьюшка.
— Это Дарьюшка.
— Ну-ну! Ты, бабий угодник! — смеясь остановил Ваську Щербаков: — гляди, как бы тебе тут ноги не переломали…
— Нам ссориться нельзя: общее рабочее дело. Союз. А где Лука с Григорием?
— Они в тринадцатой казарме ночевали, сейчас придут. Шпрынка, а твои животики что ж?
— Мои-то ни свет, ни заря явились, в коридоре ждут. Звать?
— Зови.
Комната наполнилась гостями. Столы были сдвинуты к середине и на них четвертная бутыль.
Тут были ткачихи: Марья и Дарья, Петр Анисимыч, прозванием Щербаков, и Поштеннов (их мужья, ткачи) Лука Иванов и Григорий Анисимыч, брат Щербакова (оба со Смириновской мануфактуры), Василий Сергеич Волков (по прозванью «девичий угодник»), Шпрынка, Батан, Мордан, Приклей, Вальян (животики) и Танюшка (персидская книжна, Щербакова племянница). Потом еще пришли, узнав, что Щербаковы пируют, смоленский же, Куклимов — ткач; Колотушкин — сторож, Воплина — прядильщица, из харчевой — молодец Сухотин, да Серьга Кривой — ткацкий подмастерье. Этот уж вконец пришел, увидал — народу много, духота, говорит:
— Ух, какая у вас тут спираль!
Разговор шел общий.
Васька Волков. Это у нас еще подпраздник, а праздник завтра будет.
Поштеннов. Верно. Завтра Ивана Крестителя. И раньше никогда не работали.
Дарья. В нашем корпусе девушки только потому и бунтовать согласны, что завтра праздник.
Анисимыч. Надо им объяснить, что завтра, если не работают, так это не Ивана Крестителя, а Ивана Дурака праздник, что за ум, наконец, дурак берется.
Григорий. Правильно.
Марья. Наши бабы говорят, ничего из вашего бунта не выйдет. Морозов-то колдун и фабрика у него заколдована: все разоряются, а у него все барыш.
Васька Волков. Вот мы его завтра расколдуем.
Лука. Колдовство его простое: губернатор куплен, судьи куплены, полиция куплена. Зато он и говорит: «В моем кармане воз голов, да воз денег — деньги перетянут».
Колотушкин. Как бы у нас неприятности не вышли с ним.
Шпрынка. Ничего не поделаешь: надо бунт делать.
Лука. Озоровать не надо. Станков не портить, товара не рвать. Слышите, мальцы?
Батан. Нам что атаман прикажет, то и будем делать.
Лука. Какой атаман?
Приклей. А вот, не видишь — Ванюшка сидит. Он у нас за Стеньку Разина. Слово скажет — от стекол одни звезды останутся.
Вальян. А кто еще тебе велел стекла-то бить?
Мордан. Зимой нешто можно стекла бить? Летом, — другое дело.
Григорий. Правильно.
Воплина. Уж я, милые, не знаю, что и будет. Я, как все. Куда народ, туда и я: праздновать — и я праздновать, бунтовать — и я бунтовать. Хучь бы и стекла бить.
Лука. Ничего бить не надо.
Анисимыч. Народ озлобился.
Васька Волков. Дирекцию попугать придется али не надо?
Лука. И так испугаются.
Воплина. Ну, Дианов в новости, а про Шорина все говорят: аспид.
Серьга Кривой. Что вы, бабы, заладили: аспид, аспид. Строгий человек, больше ничего. Он что любит? Порядок, устройство, правило. А у нас какое устройство? Какое правило? Ему все равно, что гайка, что человек.
Шпрынка. Шорин, говорят, такую машину теперь выдумывает, чтобы мальчиков на фабрике не было. Машина всё сама будет делать: и присучивать, и шпульки снимать, и початки менять, и основу заводить.
Серьга Кривой. Потом и до ткачей дойдет дело: заправит станок и пошел без конца куски выкидывать. Американцы!
Чугунов. Если б ты понимал механику, не звонил бы зря. Никакая машина без машиниста итти не может. Верно, делаем мы в нашей мастерской новую каретку к ткацкому станку, Шорина выдумка: автомат с челноками.
Мордан. Куда ж мальчикам итти?
Анисимыч. В школу пойдешь. Не на фабрике, а в школе учиться надо.
Шпрынка. Нешто учиться, — прокормишься. Ну, я у папаньки один, а вон у Приклея сам-шесть.
Лука. Мы того и хотим, чтоб работник мог на жалование содержать семейство, а не посылать ребят на фабрику, где мучают да до срока в гроб вгоняют.
Мордан. Дело слышу. А то вот меня взять: мне Севцов говорит: учись, из тебя рисовальный мастер выйдет. А у меня на харчи не хватает, про одёжу не говорю. Где взять мне на бумагу, краску, карандаш?
Приклей. Помнишь, дяденька Анисимыч, как Мордан на воротах полицейского крючка с пузом написал — а внизу: «Мое пузо! Не тронь».
Куклимов. Так-так-так. Лучше бы, ребята, начальство не трогать. Конечно, пузо. А лучше не трогать. А то вон Анисимыч начнет про царя такое, что оглядываешься, откуда несет.
Шпрынка. Говорить всё можно. Говори, да оглядывайся — нет ли где фискала, а то сейчас «Тю-тю», заберут.
Сухотин. Откуда ты взял «заберут»? Фискалы от царя за тем и посылаются: слушать, что народ говорит — нет ли утеснения от начальства, и прямо его императорскому величеству докладывают.
Лука. Нет, это, друзья, не так. Мы в Питере тоже так думали. А как стали хватать в кутузку, на кого фискал пальцем покажет, поняли.
Шпрынка. Фискалов бить безо всяких.
Приклей. А что, братцы, Шорин не фискал?
Куклимов. Ишь, парнишка, охотится как.
Сухотин. Начнете фискалов бить, а разойдетесь — и всех, кого надо. Выйдет не бунт, а грабеж да разбой.
За разговором от пирога одни крошки остались, а в четверти — на донышке.
Анисимыч. Что же, братцы, пора и в трактир, народ сбивать. Ну-ка, животики мои, дуй по казармам, чтобы народ шел на Пески. Да и мы туда пойдем.
Мальчики побежали исполнять поручение.
Волков. Постой, Анисимыч, спеть надо. Споем ту новую, что меня учил про «Утёс».
Анисимыч. Ну что ж, споем.
Они вдвоем с Лукой запели, Волков подхватил:
Есть на Волге Утёс. Диким мохом оброс
он с боков от подножья до края,
и стоит сотни лет, только мохом одет,
ни заботы, ни горя не зная…
Все примолкли, слушая новую песню. Пригорюнились бабы. Воплина слезу пустила.
— Братцы! Песня-то какая, — взволнованно говорил Волков, — сердце рвет. Забрался б я на эту гору и загрехмел с самой вершинки. Чугунов! Чего насупился? Неужто слесаря завтра к нам не пристанут?
— У нас дело особое.
— Чудак! Общее у нас всех дело: один за всех, все за одного.
Спев песню, все пошли за Клязьму на Пески. Дорогою Лука отвел в сторону Анисимыча и сказал ему:
— Не зря ты их перекаливаешь? Смотри, Васька-то дрожит, когда песню поет.
— Без скипидарцу нельзя.
— Гляди.
На реке ткачей догнал Шпрынка.
— Анисимыч, чего мы дознались. Батану Маметка, татарин с конного двора, сказывал, будто Гаранин к себе торфмейстера призывал, чтобы завтра он своих мужиков с кирками около нового корпуса поставил. Ты как думаешь, Гаранин не фискал?
— Нет. Не фискал, а похуже.